Тридцать три ненастья
Татьяна Брыксина, 2016

«Тридцать три ненастья» – вовсе не печальное, но верное по сути название книги, хронологически (1981–2016) повествующей о жизни невыдуманных героев в семье, в литературном творчестве, в мире современных общественных событий и близких им людей. В этих тридцати трёх исповедальных главах много неожиданного, может быть, спорного порой и чрезмерного острого, но, несомненно, честного, с точки зрения автора, по сути – главного героя повествования. Такие книги появляются крайне редко, а потому и вызывают широкий читательский интерес. Сама Татьяна Брыксина определяет свою новую книгу как продолжение полюбившейся всем «Травы под снегом». Читайте, господа, скучно не будет.

Оглавление

Сенокосы разлук

Я не знаю, он был или не был…

Люто холодный, бесснежный декабрь 1980 года, предновогодье. Из Тбилиси приходят одно за другим два письма от странного парня Левана Бегизова. Он наполовину осетин, наполовину грузин. Поэт, журналист, сотрудник грузинского издательства «Мера-ни», сочиняет тексты песен для Тамары Гвердцители. Пишет, что влюблён в мои стихи, перед сном ставит под настольной лампой мою книжку «У огня», распахнув её на фронтисписе с фотопортретом.

С Леваном я познакомилась год назад на Днях Маяковского в Багдади. Высокий, симпатичный, но нескладный, робеющий — души моей он не зацепил, большого интереса не вызвал. Но адресами обменялись.

И вот теперь он пишет, что жизнь у него не ладится, мама сильно болеет, Гвердцители капризничает, бракует тексты. А ему хотелось бы приехать ко мне в Волжский, познакомиться поближе. Можно?

Я из любопытства и совершенной бабьей глупости ответила, что можно.

За три дня до Нового года в дверь позвонили. Открыла. На пороге стоял вусмерть промёрзший человек в лёгком пальто и клетчатой кепочке, в руках чуть не плакали обмороженные гвоздики.

— Леван? Входи.

Не обнялись, не поцеловались. Я была не слишком рада; он это понял сразу и разочарования скрыть не мог.

Честно скажу: я хотела бы быть теплее, откликновеннее, но не могла. В это новогодье мне мечталось видеть в своей квартире иного гостя, но он заранее сообщил из Карелии, что не приедет: служба, застава, обязанности…

Мы позавтракали чем нашлось, попили чаю и поехали на вокзал за остальными вещами Левана. На обратном пути заехали к моим друзьям Кузнецовым, взяли у Кости старое зимнее пальто и шапку, в которые мой гость тут же и облачился.

— Классный парень! — сказала Ира. — Чего ты дичишься? Кстати, может, пойдёте с нами встречать Новый год к Ивановым? Лёва с Люсей будут рады.

На том и порешили. Дома Леван, простуженно гнусавя, принялся рассуждать о необходимости хотя бы попробовать сократить дистанцию между нами, что я, мол, не буду разочарована. Но этот разговор шёл «в пользу бедных». У нынешнего Димы Билана «всё невозможное возможно»; у меня, той, «невозможное было невозможно». В ночь постелила ему на большом диване, сама легла на кушетке за шифоньером. Напрасно гость свечи зажигал и читал стихи на непонятном мне языке.

Наутро пошли путешествовать по Волжскому. Да что там было смотреть? Заглянули в контору Союзпечати, где работала моя приятельница Нина Антоновна. Мы с ней вели активный обмен книгами: она мне — огоньковские подписки, я ей — что получала на общество книголюбов из книготорга. Нина Антоновна внимательно посмотрела на Левана, спросила о чём-то и под надуманным предлогом вызвала меня в соседнюю комнату.

— Это у вас серьёзно? Парень-то, судя по всему, хороший.

— Да что вы, Нина Антоновна! Он мне совсем не нравится, к тому же сопит…

— А ты не сопишь, дура ненормальная? Зачем же тогда звала его к себе?

— Я не звала, он сам приехал.

— Эх, дура ты дура! Подумай хорошенько. Может, в Тбилиси стала бы жить.

Жить в Тбилиси я не хотела и, понимая всю щекотливость положения, окончательно отгородилась от залётного гостя неприступной бронёй.

Утром 31 декабря поехали в Волгоград. Хоть что-то он должен был увидеть на героической моей земле! Поднялись на Мамаев курган, постояли у решёток Дома Павлова, отправились в Центральный универмаг покупать новогодние подарки друг другу и друзьям. Я всё уже сказала Левану, всё объяснила, и он бродил уныло рядом со мной по магазинным секциям. Остановились у детского отдела.

— Хочешь большого плюшевого медведя? — спросил Леван.

Я хотела, но ответила с глупым вызовом:

— Нет! Хочу вот ту машину, — и указала на громадный детский автомобиль, за рулём которого угорал от восторга какой-то малыш.

— Девушка, — подозвал Леван продавщицу, — нам нужна вот эта машина.

— Опомнись! — возмутилась я. — Неужели шуток не понимаешь?

А и что было покупать-то в наших универмагах накануне Нового 1981 года? Но друг мой мимосердечный настаивал на подарке и выбрал в конце концо, механический пылесосик на длинной ручке. Тоже мне — романтик, называется! Вещь оказалась практически бесполезной, но я попользовалась ею какое-то время, пошоркала по напольному ковру, а потом засунула в кладовку.

Новый год у Ивановых встретили вкусно и весело. Кроме дарительных сувениров принесли с собой пару бутылок «Хванчкары», чурчхелу, орехов. Леван то и дело жал Косте руку и благодарил за пальто и шапку, без которых было бы ему «как французу в восемьсот двенадцатом году — на фиг!» Подруги смотрели на меня с нескрываемым осуждением: мол, и чего ты выделываешься?

Ещё через день, вызвав от соседей такси, Леван уехал. Нахохленный, нервный, в потешной клетчатой кепке, он постоял на пороге — совсем чужой вроде бы, но уже и не такой чужой, как при встрече.

— Писать-то тебе можно?

— Конечно, пиши.

— А новую книжку пришлёшь, когда выйдет?

— Непременно.

И я чмокнула его в щёку. В прихожей осталось висеть Костино пальто, шапка на тумбочке. Мешали они мне долго, до самой осени. Когда Костя забирал свои вещи, мне не стало грустно: чужое и есть чужое.

Где и как встречал этот новый год Вася Макеев, я даже не знала. А Леван, кстати, прислал ещё несколько писем и даже дозвонился до меня однажды, когда, много лет спустя, мы переехали в нынешнюю квартиру. У меня в то время начались проблемы с голосом, говорить было трудно, а из трубки неслось:

— Таня, у меня мама умерла. Я переехал в Вильнюс, но потерял твою книжку «У огня». Не могла бы ты мне прислать?

— Могу прислать другую книжку, — просипела я.

— Другую мне не надо, то есть надо, конечно, но очень нужна «У огня». Там такая фотография!

— Не могу, остался последний экземпляр.

— Жаль! Ну, пока! Я ещё позвоню.

Но больше звонков от него не было.

Первая разлука

Год 1981-й. июнь.

За полгода многое изменилось и в душе моей, и в жизни. В квартире зазвучал давно знакомый мужской голос. И вот Василий засобирался в Клеймёновку на сенокос, сиял лицом.

— Матушка заждалась, боится, что трава перестоит.

Я смотрела на него с грустью, обратив вдруг внимание, что штанцы на нём хлипкие, рубашка подлинявшая, кепка застиранная. Полноценная забота об этом человеке ещё не проснулась во мне. Он наезжал из Волгограда на день-другой, иногда на неделю и снова возвращался восвояси.

Между нами всё уже случилось, но общая жизнь пока даже не грезилась. А душа уже начала болеть, признала в нём родного человека. Что было в его душе, гадать не было смысла. Но мужчина всегда чувствует, кто рядом с ним — любительница амурных приключений или женщина с вопросами в глазах. Думаю, Василий понимал, что я не из тех, с кем можно шарахаться по больничным кустам. Серьёзно попросил:

— У меня совсем носки истёрлись, если попадутся — купи две-три пары. И ещё, пожалуйста, присылай хоть через день газеты. Ты знаешь, какие: «Советский спорт» выходит каждый день, «Футбол-Хоккей» — раз в неделю. Ну и, конечно, «Комсомолку» и «Известия». «Литератур-ке» тоже буду рад.

Я счастливо кивала. Значит, и письмо можно написать, и ответа дождаться.

Уже перед уходом:

— Книжки читай точно по списку. Начни с «Соборян» Лескова, потом Куприна, потом Бунина, потом Леонова. «Войну и мир» будем перечитывать сразу после Нового года. Каждый год нужно начинать с Толстого.

— Не делай из меня тупицу! Я что, Толстого не читала?

— Ну скажи, кто такой Макеев в «Войне и мире»? Не помнишь? То-то и оно!

Хлопнула входная дверь, и я вышла на лоджию смотреть ему вослед. Вася обернулся, махнул рукой.

Уверенной походкой он уходил всё дальше и дальше: через пустырь, вдоль длинной девятиэтажки, наконец скрылся из виду. Наверное, нужно было заплакать, но я не заплакала. Я ещё не знала, кого, куда и насколько проводила моя душа.

Вернувшись в комнату, свалилась на диван и начала читать первую страницу «Соборян»: «Люди, житье-бытье которых составит предмет этого рассказа, суть жители старогородской соборной поповки. Это — протоирей Савелий Туберозов…»

Через несколько дней погостить ко мне приехала двоюродная сестра Люся Синюкова из Струнино. Радости не было предела! Питаясь кое-как, мы проводили время за разговорами и чтением. Люся, моя ровесница, была умницей, книгочейкой, несколько отстранённым от реальной жизни человеком. Художник по тканям, вечно летящая куда-то, ищущая друзей исключительно среди художников, Люся вроде бы как и не стремилась устроить семейную жизнь, но отношения у неё были. Люсю, как и родных её сестер, Таню и Женю, я любила с детства, но жизни наши стали очень разными, это чувствовалось во всём.

Утром, уходя на несколько часов в книголюбскую контору, прошу:

— Люсенька, приготовь что-нибудь на обед.

— А что приготовить?

— Посмотри в холодильнике.

Возвращаюсь к обеду — никакой едой и не пахнет, а Люся в старой моей кофте наизнанку сидит на полу, обложившись книгами, что-то выписывает в свою тетрадку.

— Чем это ты занимаешься?

— У меня же нет такой библиотеки, а тут столько умных вещей на глаза попадается. Вот я и конспектирую. Ты не против?

— Да ради бога!

На следующий день позвонила в Союз писателей. Трубку взял Кулькин.

— Евгений Александрович, вы не знаете, Василий нормально уехал в Клеймёновку?

— А когда ты его проводила?

— Три дня назад.

— Странно, я его вчера видел. Он с бывшей собирался в ресторан идти, отмечать её день рождения. Больше не появлялся. Да брось ты этой хернёй заниматься, не нужна ты ему.

— Да?.. Ну, ладно… А я тут ему носки хлопчатобумажные купила…

Пронзившей сердце боли я сама от себя не ожидала. Неужели всё так? Вот и получается: «Думали, игумен, а он простой монах».

Люся выслушала мою горькую новость и рассудила так:

— Добра от него не жди. Пока дело не зашло далеко, собери все его манатки и отошли туда, где он сенокосит. Тебе сразу станет легче, а потом всё забудется.

— Люся, ну какие манатки? Что он мне должен? Мы вместе всего ничего. А там какая-никакая история, общая квартира. Плохо, что обманул.

— А я тебе о чём? — Люся сама сорвала со стены Васины фотографии. И сразу квартира стала тусклой и сиротливой. Пыльный зной заносило через лоджию в комнату, пахло сухим прожаренным городом. Хотелось подумать, не рубить сплеча, но я не очень умела справляться с душевными непогодами, просчитывать ходы наперёд.

Сложив в кучу фотографии Макеева, его книжки с надписями, новые носки, стопку свежих газет и даже зубную щётку, что казалось особенно круто, села писать прощальное письмо. Наутро отнесла бандерольку на почту, отправила, но легче не стало.

А вскоре уехала и Люся, забрав надаренные книги и гостинец для бабушки Дуни, доживающей старость в Струнино у дочери Клаши. О любимой бабушке мы поплакали на вокзале: у неё случился перелом шейки бедра — большая беда для такого возраста.

Жизнь потянулась, как в стихах у Николая Гумилёва:

Однообразные мелькают

Всё с той же болью дни мои,

Как будто розы увядают,

И умирают соловьи…

И пришло гневное письмо из Клеймёновки. Оно начиналось стихами, из которых помню только:

Даже гнев ваш бабий, право слово,

Только желчи добавляет в кровь!

В конверт вложено несколько уже потемневших лепестков мака. И строчка в конце письма: «Ярче губ твоих!»

Утешившись, легла дочитывать «Соборян».

Василий сказал мне как-то: «Моя женщина не может быть необразованным человеком и слабой поэтессой. Хочешь быть со мной — стань первой!»

В этом он весь! Так его с детства воспитывали: самый умный ребёнок на хуторе — Васька Макеев. Первые лыжи — у него! Первые коньки — у него! Лучшие отметки в школе — у него!

В моём детстве всё было иначе. Мне говорили: знай своё место. Не в том смысле, что ты здесь последняя, а в том, что оценивай себя трезво, по заслугам. И я научилась не переоценивать себя. Но если была в чём-то лучшей, уверенно держала позицию.

Четырёхлетку Василий окончил в Клеймёновке. Школьной ребятни было немного, и классы спаривали: первый со вторым, третий с четвёртым. На всю школу один учитель. Им был Михаил Павлович Соснин, живущий в соседней Вихляевке. Уже с третьего класса учитель стал доверять самому грамотному ученику Васе Макееву проверять тетрадки малышей и даже одноклассников. Объяснял: «Двойку ставишь, если найдёшь больше семи ошибок». Макеев честно исполнял указание. Глянул Соснин, а двойки почти в каждой тетрадке. Ужаснулся: «Ты что же, балбес, натворил?! Кое-где надо было ошибки исправить и троечку натянуть».

С пятого класса клеймёновские ученики начинали ходить в вихляев-скую восьмилетку. По просёлку — 6 км, через лес — 4. Чтобы не было скучно идти, Вася вслух сочинял считалки и частушки. Одну я запомнила.

На лугу сидит Лука,

На Луке висит рука,

На руке висит рукав,

Ты остался в дураках!

Когда Михаил Павлович вышел на пенсию, бывшие клеймёновские ученики, добравшись до Вихляевки, оставляли в его дворе свои велосипеды. Забавная картинка — весь двор в велосипедах!

Однажды вихляевские пацаны наскочили на клеймёновских, завязалась потасовка, но силы были не равны. Михаил Павлович выскочил с бадиком и разогнал забияк, защищая своих подопечных.

На селе всегда была проблема с учительскими кадрами. Василий рассказывал, что немецкий язык у них преподавал простой хуторской казак, побывавший в немецком плену. Кто-то из ребят спросил его: «А как по-немецки будет окунь?» И тот не растерялся: «Чекомас!» Озорники тут же приклеили ему прозвище — Чекомас. Тем он и запомнился.

Памяти Михаила Павловича Соснина Василий написал позже пронзительное стихотворение «Начальная школа». Процитирую несколько строф:

Снится мне школа старая,

Парта моя усталая,

Крашеная доска.

Чувствую осязательно

В пальцах моих старательных

Талый ледок мелка.

Крошится он и тупится.

Кто за меня заступится

В строгой моей стране,

Если в далёком городе

Поезд на жутком холоде

Стал по моей вине?

Плохо урок я выучил,

Первый учитель выручил,

Был он не лыком шит.

Стёжки метель запутала,

Он из другого хутора

Утречком к нам спешит…

Кстати, эти стихи, как и многие другие, Василий привёз с одного из своих сенокосов.

Через день я отправляла ему внушительную стопку газет, засунув их в большой жёлтый конверт. Марки на почте выбирала самые красивые, живописные. В ответ приходили нежные благодарные письма с вложенными в них ромашками, кашками или васильками. И вот однажды пришло сообщение: жди в пятницу к обеду.

О, я умела ждать и встречать красиво!

Прозвенел дверной звонок, и он вошел — свежий, пахнущий травой и молоком, лишь чуть припылённый долгой дорогой. Как это было! Как это было! А в руках — сумка огурцов, килограммов восемь.

— Господи, что же с ними делать?

— Режь салат на закуску.

Из наплечной сумки на свет божий появились две бутылки «Краснодарского» коньяка.

В странной стране мы жили, в странное время. Дом как бы общий, а этажи разные. На одном — элиты всех уровней с их бумажными победами, достижениями, героями, спецмагазинами, спецполиклиниками, английскими костюмами, итальянскими башмаками и пр. На другом — народ, пославший все элиты на фиг, дерущийся в магазине за палку варёной колбасы, пачку условных пельменей, но довольный бесплатным образованием, честной медициной, общим рутинным покоем. Все понимали, что все лгут друг другу. Чем больше лжи, тем смешнее. Одни по «Малой земле» проводили ежедневные читательские конференции, а другие ставили на неё кипящие чайники. Так называемый автор, Леонид Ильич Брежнев, постоянно забывал и путался в названиях трёх своих бестселлеров, а страна угорала от восторга. Для элит Москва была коммунистической Меккой, где царили божества с их высокими идеалами, а для народа — большим мясным магазином, цитрусовым бутиком, тряпично-обувным рынком.

В Москву стремились и мы, провинциальные писатели, памятуя, что столица — это издательства, толстые журналы, литературные газеты, ЦДЛ, касса Литфонда. А главное — признание! Ловкачи от литературы в Москве находили себе некрасивых жён из дочек советских классиков, пристраивались, прописывались, начинали смотреть свысока на бывших товарищей из Орла и Тамбова, Красноярска и Волгограда.

А Макеев, окончив Литинститут, рысью бежал из столицы. В ЦК комсомола его не смогли соблазнить ни работой в «Сельской молодёжи», ни жилищной перспективой. «Ну и дурак!» — заключил Юрий Поликарпович Кузнецов при моём с ним разговоре об этом.

Ездить в Москву Василий не любил никогда. Там он не мог быть первым, а на десятых ролях — извините! Волгоград стал его домом и судьбой. Здесь его любили, ценили, награждали, прощали и называли первым, каруселью вокруг него кружились друзья и приятели. Женщины? Ну да, поэтессы и поэтесски льнули душой и телом, но он чаще отшучивался: «Мы, алкоголики, спокойный народ». Василий сроду не был азартным ходоком. Я это знала и не к телу стремилась припасть, а к душе, к его таланту. Они не обманывали так легко, как тело, хоть и улетали порой в эмпиреи казачьей вольницы. «Улетаешь? Лети, пожалуйста! — писала Вероника Тушнова. — Знаешь, как отпразднуем встречу!»

Вернувшись с сенокоса, Василий благостно расслаблялся у меня в Волжском, но о заселении «по-семейному» речь не шла. Нагостившись в охотку, снова уезжал в Волгоград. Надо же порадовать народ новыми стихами! «До встречи?» — «До встречи!»

А я настроилась ждать гостей из Тамбова. Обещались сестра Валя с мужем Станиславом и дочкой Наташей, с ними младшая сестра Лена. Двоюродные, но очень любимые.

Шумная ватага родственников объявилась в дверях уже поздней дождливой осенью. Хмурое небо и тусклая окрестность были тягостны душе лишь во дни одиночества, но с приездом сестёр жизнь зацвела родными голосами и домашней суетой. В прихожую вволокли мешок тамбовской картошки, несколько банок огуречно-помидорной закрутки, батон варёной колбасы. Жареную картошку к приезду дорогих гостей я лишь подогрела, остальное нарезали, разместили по тарелкам. Как? Что? Где? — выяснялось по ходу. А я повинно досадовала на себя, что котлет не нажарила, курицу не отварила, салатов не намудрила. Таких продуктов в моём холодильнике не водилось месяцами. Сейчас думаю, что сёстры, быть может, были несколько разочарованы приёмом, а тогда всё казалось проще простого. В конце концов, что может быть вкуснее жареной картошки с солёными огурцами?

Окольно поняла, что ребята привезли ещё мешок картошки, хотели бы продать свой деликатес на людском толковище около рынка или магазина. Но к вечеру следующего дня выяснилось, что затея не удалась. Они на своей машинёшке целый день промотались напрасно, даже бензин не оправдали. И мы снова сели за вечерний стол с жареной картошкой, колбасой и солёностями. Выпивали совсем немного — не было бражных любителей.

Ещё через день поехали смотреть Волгоград. На перекрёстке проспекта Ленина и Краснознаменской машину с чужими номерами, заляпанную неместной грязью, остановили гаишники:

— Предъявите документы!

О, Станислав! Он, конечно, забыл их в Волжском, в какой-то другой куртке. И пришлось нам делать трёхчасовой вояж туда-обратно, оставив девчат в машине в качестве заложниц. Денег на такси просто не было. Сёстры едва не описались в своём, открытом всему белому свету, железном плену. Я снова чувствовала себя виноватой за то, за другое, за пятое-десятое. А в чём я была виновата? Но не проклинать же тамбовским гостям город-герой Волгоград, чётко соблюдающий закон дорожного движения! Раздражение, естественно, вылилось на меня:

— Твою мать! И зачем мы сюда приехали?

В тот вечер никто и предположить не мог, что случится наутро.

Проснувшийся раньше других Станислав выглянул в окно, а машины под окном не было. Выбежали на улицу. Раскуроченный «жигулёнок» белел в полусотне метров от дома, по самые дверки загнанный в глинистую осеннюю лужу. Все расплакались, даже Станислав.

Милые мои, родные, злодейка-судьба любит иногда потешиться над беззащитными своими данниками. Никто из нас, мучеников того утра, не стяжал по жизни лёгкого богатства, завидного счастья, справедливого людского суда. Но Бог справедлив! Он наверняка спишет с наших грешных счетов хотя бы по одному прегрешению за то, что перенесли тогда, выталкивая машину из лужи, соединяя оборванные проводки, подкачивая осевшие колёса, отмывая грязь, протирая лобовые стёкла, прогоняя мотор, проверяя уровень масла и бензина. К нам подходили неравнодушные люди, предлагали помощь. А ублюдки, сотворившие беду, спали, наверное, беззаботным юношеским сном, заполняя пространство вокруг себя нестерпимым алкогольным перегаром.

А в остальном, что ж, странное, но беззаботное время. Нет в магазинах колбасы, масла, сыра, мыла, зубных щёток, но есть, слава богу, уксус и горчица, морская капуста, «Завтрак туриста» и хлеб. Обед можно приготовить из пакетика «Вермишелевый суп с мясом», а если есть ещё тамбовская картошка и банка солёных огурцов — ты человек. Ты можешь застелить хрустящую белую постель, включить бра над головой и распахнуть не читанную раньше книжку. Хотя бы «Вор» Леонида Леонова. Жизнь продолжается!

В конце ноября на базе писательской организации обком ВЛКСМ организовал встречу с французской делегацией. Денег выделили внатруску. Мы налепили бутерброды с килькой, отварили картошку, нанесли солёностей. Водкой запаслись по-русски. И вдруг, по закону подлости, над накрытыми столами зароилось облако мошки. Откуда она взялась — было не понять. Уселись, начали общаться. Кто-то из наших сказал, что в подвале Макеев играет в бильярд с ребятами. Мы давно не виделись, не созванивались. Душа заскулила, и я пошла пригласить его к нищему нашему пиршеству, дабы он мог поддержать собратьев словом и стихами.

Василий отказался:

— Я не пойду, не обижайся. И вообще… Недавно ко мне приезжал бывший тесть, он хороший человек, просил не пороть горячку, попробовать сохранить семью. Я принял решение, хочу остаться дома.

— А я? Я ничего не значу?

— Прости, но я внутренне освободился от тебя. Мне стало легче. Да и какая мы пара? Подумай сама. Все смеются: «Макеев Эверест покоряет».

— Понятно-понятно! Только Эверест труднее покорить, чем податливые окрестные горушки. Эх ты, альпинист клеймёновский!

Мы снова очень-очень-очень долго не виделись. И вдруг он однажды заявился в сопровождении целой бригады московских писателей, приехавших проводить в Волгограде литературный семинар для начинающих. Слегка выпивший, возбуждённый, заявил с порога:

— Тáнюшка, я сказал ребятам, что у тебя бар ломится от выпивки. Примешь?

Выпили всю водку и коньяк, сухое и креплёное, шампанское и кагор. В отупевшем уже состоянии, я спросила:

— Осталась бутылка спирта. Будете?

— Будем!!! — заорали гости.

Почти уже под утро все, включая Макеева, пошли ловить транспорт до Волгограда. Наверное, уехали. Я сидела на кухне, уперев локти в колени, и думала: «Вот и всё! Хорошо ли тебе, девица? Хорошо ли тебе, красная? Не так ли себя чувствует жертва коллективного изнасилования? Ты-то, ты-то, дура, зачем позволяешь так с собой поступать?»

Мне казалось, что я его люблю. Нет, не казалось, я была в этом уверена.

«Улыбка фрески»

Год 1982-й. Март.

Василий подарил мне своё обручальное кольцо. Какой странный подарок! Зачем? Что он значит? Украсить им безымянный палец правой руки было бы верхом глупости. Надеть на левую руку — полная нелепость. Но ведь не кусочек же это золота! Наверняка он мучился сомнением, вспоминал, как отец перед близкой уже смертью выделил сыну «закляты́е» семейные деньги, чтобы он мог достойно жениться и стать счастливым домоседом. Кольцо не принесло Василию счастья, и он, достав золотинку из потайного места, принёс его мне.

В счастливых от собственной щедрости глазах читалось доверие: не отказывайся! Береги, это же от моего отца!

Я приняла кольцо, но на палец не надела.

Мы сидели в кафе «Огонёк», взяв бутылку «Советского» шампанского. Официантки умильно поглядывали в нашу сторону. Им было интересно, чем же закончится любовная история двух этих странных людей, приходящих сюда каждую неделю, берущих бутылку вина, о чём-то плачущих, над чем-то смеющихся. Мы видели, как девчата из-за раздачи наблюдают за нами и сочувствуют трудной нашей любви. Иногда они вдруг подносили лёгкое какое-то угощение со словами: «Это вам от заведения!»

До женского праздника 8 Марта оставалось меньше недели.

— Ты приедешь? — спросила я.

— Приеду седьмого вечером. Только ты уж запасись соответственно и никого больше не приглашай.

— Кого мне приглашать? Если захочешь, восьмого сходим к Кузнецовым. Они для меня самые родные и к тебе хорошо относятся.

— С цветами приехать или с подарком?

— Что за глупый вопрос! И с цветами, и с подарком. У меня тоже есть для тебя подарки. С двадцать третьего февраля дожидаются.

— Интересно. Только прошу, кольцо никуда не девай. Никакой другой бабе я бы его не подарил.

— Звучит как признание в любви.

— Не торопись. Пусть звучит как доверие.

— Вась, а почему официантки так смотрят на нас?

— Всем хочется счастья.

Седьмого марта я настряпала что сумела: гуляш из говядины, оливье, колбаска с сыром, несколько яблок. В баре мерцало золотым огнём бренди «Слынчев бряг».

Всё промыла, облагородила, застелила свежую постель. На гвоздике за шифоньером на плечиках висело отутюженное платье, не новое, но вполне достойное случая. На тумбочке в прихожей стояли духи «Клема». Ведь я ждала не просто мужчину, ждала любимого, заранее полагая, что он не привезёт ни цветов, ни подарка, ни бутылки шампанского. Приедет — хмельной, обнимет меня в прихожей, повесит на крючок жесткое серое пальто и длинный синий шарф. Лучшего мне и не надо!

С полудня до шести вечера я ждала, ни о чём пока не беспокоясь, с шести до восьми уже не отходила от окна, вглядываясь в густеющие сумерки, потом смотрела в черноту, осветляемую туманными островками фонарей. Открыла бутылку бренди, глотнула, выкурила сигарету и, накинув неуклюжую куртку, понеслась вдоль длинной соседней девятиэтажки к проезжей части транспортной развилки, где летели и летели зеленоглазые машины, не останавливаясь на моём повороте. Фонари качались на крепчающем ветру, свет метался, не вызывая тревоги ни у кого из проходящих мимо людей. Что им, идущим обыденно к своим мужьям и жёнам, к детям своим и родителям, не знающим, с какой тоской я жду единственное такси, в котором должен приехать он. Он не может не приехать! Он обещал! Он подарил мне заветное кольцо!

Гордые женщины так не ждут, гордые не льют слёз, когда их предаёт слабый, не принадлежащий себе мужчина, готовый застрять за любым кутёжным столом. Может, у него и денег-то на такси нет? Может, он и сам не понимает сейчас, где и почему находится?

На лестничной площадке столкнулась с соседом Сашей, официантом, как ни странно, волгоградского ресторана «Острава».

— Ты откуда? Одна сегодня? Пойдём к нам! Компания — зашибись, скучно не будет.

Оставив в дверях записку «Я у соседей», с початой бутылкой «Слынчева бряга» позвонила в кв. 248.

Гудёж у Ясновых шёл знатный! Никто на меня даже внимания не обратил. При выключенном свете в гостиной под гремящую жутко музыку компания фривольно тёрлась попарно, целовалась, взвизгивала, громко смеялась. Мне сразу стало всё равно, где я, что со мной, кто меня предал, что я делаю в этом пьяном борделе. Выйдя на кухню, закурила. Незнакомый парень подошёл, сжал мои плечи и впился губами в мои губы. А мне было всё равно. Сашка толкнул друга в бок:

— Ты что! Жена тебя в унитаз смоет! И Татьяна не из этих…

Очнувшись от хмельного паморока, я быстро ушла домой. В квартиру несколько раз звонил кто-то. Но я знала: это не Василий, и дверь не открыла. Васины звонки звучали совсем по-другому, они словно бы плакали, словно бы говорили: «Тáнюшка, это я. Открой».

Под одиноким своим одеялом, в плаксивом свисте сквозняков из не-заклеенных окон я знала: он всё равно мой, он просто заблудился, у него не хватило денег, чтобы доехать до меня. Значит, приедет завтра.

И наступило безумное утро 8 марта. В аэродинамической трубе двух длинных девятиэтажек и других высотных строений нашего микрорайона выл ветер, поднимая в воздух строительный мусор, обрывки каких-то бумаг, обломившиеся с деревьев сухие ветки. Дрожали фрамуги, звенели стёкла, по небу сумасшедшим лётом неслись низкие седые облака. Такие погоды изредка случались и прежде, но в праздничный день непогодь казалась чем-то запредельным, неслучайным, похожим на гневление небесных сил. Кому в наказание всё это?

Я приоткрыла кастрюлю на газовой плите, заглянула в холодильник, но жевнуть чего-нибудь не захотелось. Выпила лишь чашку чая и снова стала смотреть в окно. Редкие прохожие, подхватывая полы пальто, спешили куда-то и выглядели нелепо, очень несчастно. Подумалось, что любящие мужчины сейчас пытаются купить своим женщинам веточки мимозы, букетики нарциссов, фрезий, тюльпанов. Но какие цветы без урона можно донести до любимой в такую погоду? А впрочем, и потрёпанные цветы в это утро лучше, чем утро без цветов!

Уж Костя-то Ирке точно цветы подарит! У них любовь, у них семья. Мне же любви просто не досталось, не хватило, и ничего тут не изменить. Расправила платье, брошенное с вечера на стул, нацепила его на плечики, сунула в шифоньер. Что ж, буду встречать женский праздник в поношенном спортивном костюме.

А маета сердца всё влекла и влекла меня к окну, заставляла неотрывно смотреть в ветреную голь наступившего дня, где, быть может, проглянет и моя радость — долгожданный человек в тёмно-синем шарфе, развевающемся по ветру. Быть может, за пазухой у него будет таиться веточка мимозы, обёрнутая газетой. Он мне нужен любой: трезвый или пьяный, выспавшийся или бессильный, добрый или сердитый. Пусть он подъедет на такси или доберётся на перекладных, лишь бы дошёл, позвонил в дверь, сказал: «Это я!»

Но гордые женщины так не ждут, не пулятся в окно часами, заранее зная тщету ожидания.

Когда в прихожей раздался звонок, я почти испугалась. Открыла дверь. На пороге стояли молодые волжские поэты Галя Гридина и Коля Попов. Хорошие, в принципе, ребята, но… Этих «но…» у них было очень много, больше чем нужно для обычной пары влюблённых: цель без надежды, путь без цели, любовь без красоты…

Ребята вошли, уселись бесцеремонно на диван, принялись курить, стряхивая пепел на пол, хоть пепельница стояла на столике. Их терзали комплексы, непонимание близких, вызов всем, кто не принимал их такими, какие они есть.

Я разогрела еду, поставила перед гостями тарелки с угощением, но душевный разговор не складывался. Коля спросил:

— А где Васька?

— Коля, тебе не стыдно? Васькой его даже друзья не особо называют. Если хочешь казаться крутым, иди туда, где ты можешь таким казаться, — отповедала я.

Оставив незадачливых визитёров за столом, я ушла на кухню и снова упулилась в окно. Непогода на улице буйствовала по-прежнему, но в буйстве этом мне поблазнилась некоторая даже отрада. При солнечном дне тоска моя была бы много острее.

Наконец гости ушли. Я достала из кладовки Леванов пылесосик, принялась чистить от пепла загаженный ковёр. По телевизору сплошняком шли праздничные передачи, но смотреть их не было сил. К вечеру шквальная погода стала утихать. Можно было бы сходить к друзьям, да зачем я нужна им в таком настроении?

Вася, ну хотя бы во сне приснись! Но он и во сне не приснился. И потянулись чёрные, горькие дни. В шифоньере висел его единственный приличный костюм, несколько рубашек. На полочках лежало бельё. К чему это?

29 марта я поехала в Волгоград. День его рождения! Тридцать четвёртый. От девчат в Союзе писателей узнала, что Макеев давно не появлялся.

— Говорят, они ремонт квартиры затеяли, — сообщила Таня Барановская. — Может, наладится жизнь?

И я пронзительно поняла, что мне нет места рядом с ним. Там всё первично, всё по-другому. Но как же быть с кольцом? С его вещами? Их надо вернуть. Ан не через чужих же людей это делать!

Когда на пороге приёмной появился Василий, я даже растерялась. Бывает же такое!

Он вызвал меня поговорить, и мы прошли в зал с зелёными креслами.

— Я знал, что ты сегодня приедешь.

— Откуда?

— Просто знал.

— Вась, не надо заливать.

— Я даже подарок тебе привёз. К 8 Марта покупал, но не получилось у меня.

— Ты хочешь, чтобы я заплакала? Мне страшно вспоминать те дни.

— Говорю тебе, не получилось! По многим причинам. — И достал из кейса пёструю какую-то коробочку. — Духи, «Улыбка фрески» называются.

— Ты ничего не перепутал? Может, «Ухмылка фрески»? Я такими духами не пользуюсь.

— Что, мы так и будем на чужих глазах препираться? Пойдём в «Огонёк», у меня всё-таки день рождения.

— Дома не отмечаешь?

— Какой там дом? Сплошной разор! Пойдём!

Мы вышли на улицу и двинулись вверх по Краснознаменской. Василий всё пытался впихнуть мне в руки коробочку с духами. Я её отталкивала. В результате впихиваний и отталкивания «Улыбка фрески» полетела на тротуар, в мешанину остаточного снега и весенней воды. Мы оба замерли, не зная, что делать дальше: пнуть ли коробку ногой, поднять ли, просто ли переступить? В другой ситуации и с другим человеком я бы так и поступила, но это был его подарок. Его!

— Подними, пожалуйста, — попросил он. — Иначе ты опять начнёшь отпихиваться.

И я подняла духи, с любопытством посмотрела на рисунок. Фреска и в самом деле улыбалась.

Официантка в кафе приветливо спросила:

— Шампанское и закусить?

— Две бутылки, — уточнил Василий.

Я поздравила его с тридцатичетырёхлетием, и мы выпили. Достала кольцо, положила на стол.

— Вот, возьми.

— Не надо, пусть оно будет у тебя.

— В качестве какого символа? Залог под честное слово? Какие теперь могут быть между нами честные слова? Говорят, вы ремонт начали?

— Начали. Если квартиру разменивать, нужно приводить её в божеский вид. Я сейчас мало чего понимаю в своей жизни. Всё идёт чертополохом и ни к чему хорошему не приведёт.

— Но кольцо всё-таки забери.

И начала бедная золотинка ездить, позванивая, по столу: туда-обратно, туда-обратно…

Официантки тревожно наблюдали за нами. Не выдержав напряжения, я заплакала. Василий смотрел на меня особым своим взглядом: мягко, сострадательно, без капли отчуждения…

Поздно вечером мы подошли к писательскому Дому, позвонили. Открыла заспанная ночная дежурная, Зинаида Филипповна, по-моему, ворчливо, но впустила нас, разрешила переночевать на диване в кабинете Шейнина. Не раздеваясь легли спать, сунув под головы подшивки старых газет. На душе было муторно, но расстаться мы не могли.

Было совсем рано, когда нас разбудили и от греха подальше выпроводили на улицу.

— Я тебе так ничего и не подарила. Все подарки дома.

— Приеду — заберу!

— Когда?

— Скоро!

Земляника для Василия

Год 1982-й. Июнь.

И снова собираю Василия на сенокос. Он снова почти постоянно живёт у меня в Волжском. Лето мне предстоит горячее: подремонтировать кухню, сшить новые занавески, съездить на родину. Отец с крёстной меня заждались, и я соскучилась. А тут ещё новая программа чтения на лето, продиктованная Макеевым.

Недавно у нас погостили с ночёвкой родственники Василия — двоюродная сестра Валентина и её муж Анатолий. Они буквально прихлынули к моей душе — благодарные за чистую, обустроенную наконец, хоть и полулегально, жизнь брата. Кстати, оба исполняли роль свидетелей при первом его бракосочетании.

Данилины приехали покупать новую машину, оформляя покупку на Василия. Почему так — не знаю до сих пор. Они явились на адрес законного его проживания, когда я была там, заскочив на минутку узнать, сыт ли он, жив ли. Кавардак затянувшегося ремонта был ужасен. Мы не смогли предложить новоаннинским родственникам даже по чашке чая. Быстро и радостно решили, что нужно ехать в Волжский. По дороге заскочили в магазин, где знакомые, считай блатные, мясники отрубили мне кусок говядины.

Гостей надо было срочно кормить, и я решила не затеваться с долгой варкой, а попробовать прожарить мясо на сковороде. Помню как сейчас: мясо шкварчит, я режу лук, расставляю на столе тарелки, а Валентина строгими, но добрыми глазами наблюдает за мной, прикидывает, гожусь ли я в жены любимому её брату. Мне, почти бестелесной на тот момент дылде в крохотном сарафанчике, было неловко от пристальных взглядов Валентины: посмотрит-посмотрит и скажет: «Зачем Васюшке эта бессисяя девица, не умеющая даже мясо толком приготовить?»

Наутро поехали оформлять машину, а документы у Васи в Волгограде, в его квартире. Заехали во двор на Штеменко. Василий, Валентина и Анатолий вошли в подъезд. Я осталась сидеть в уголочке заднего сиденья, поглядывая то и дело на макеевский балкон. Было отчего-то тревожно. И вдруг на балкон вышла его бывшая, пристально глянула в сторону «жигуля», где притаилась я. Мы увидели друг друга, обеим всё стало понятно. А что понятно? Ведь они же разведены! У неё своя жизнь, а я люблю его, потерянного!

Вечером покупку щедро обмыли, а на следующее утро Данилины собрались уезжать.

— Тань, ты когда вернёшься из Тамбова? — спросила Валентина.

— В начале июля точно вернусь.

— Хочешь с Васиной мамой познакомиться?

— Что ты! Он даже разговора об этом не заводит.

— При чём здесь он? Ты-то хочешь?

— Хочу.

— Тогда решим так: по дороге из Тамбова ты сойдёшь в Новой Анне. Мы тебя встретим. Об остальном не беспокойся. Запиши наш адрес и телефон соседей. Не беспокойся. Слышишь? Мы тебя обязательно встретим.

С ремонтом управилась в неделю. Пока маляры охорашивали кухню и клеили новые обои в прихожей, я у подруги Иры строчила шёлковые занавески. Когда всё это соединилось, получилась дивная лепота: голубые стены, васильковые занавески, белоснежный подоконник. На полу расстелила корейскую циновку — прямо от порога до окна.

В Тамбов собиралась почти счастливая. Расстраивало лишь то, что от Василия не было писем. Он словно бы затаился там, и понять причины я не могла. Подумала-подумала и решила не дожидаться никаких вестей, а сразу же ехать в Кирсанов с пересадкой в Саратове.

Отец меня встретил и удивился, что я такая худая.

— Как живёшь, дочка? Почему редко пишешь? Мы с тётей Зиной заждались тебя. Она сейчас котлеты жарит. К вечеру крёстная придёт. Плохо, наверное, живёшь?

— Пап, я, наверное, замуж выйду. Только, боюсь, он не понравится тебе — меньше меня ростом, почти лысый, голос странный. Зовут Василием.

— Василий? Что ж ты выбрала такого? Других не нашлось? Небось, и старше лет на десять?

— Нет, всего на год. Он поэт, хороший поэт и человек умный.

— Непьющий?

— Пьющий. Не алкаш, конечно, но любитель. Он сейчас на сенокос уехал к матери.

— Умеет косить? — повеселел отец. — Это уже хорошо.

Вечер в семье был тёплый, спокойный. Тётя Зина всё хвасталась новыми рубахами, накупленными ею для отца.

— Да убери ты это тряпьё с дивана! — возмутился он. — Дай с дочерью поговорить.

Но Тётя Зина не унималась:

— Тань, вот посмотри, посмотри! Купила за 38 рублей модную рубаху ему, индийскую, «сафари» называется, а он носить её не хочет, говорит, что не мягкая, ходьбу сковывает.

— Дочь, забери эту рубаху Василию своему. Я что, мальчишка, чтобы с заклёпками ходить?

Крёстная идею поддержала. Мне тоже в подарок досталась ночная рубашка из вискозы. Прекрасно! Очень даже нужное обретение: подарок дороже моим предкам был не по средствам. Ночевать я собралась к крёстной, чем очень огорчила отца. Он обижался до слёз, но с крёстной мне хотелось о многом поговорить, посоветоваться. Отец тоскливо согласился.

Сейчас думаю: бедный мой, бедный папа, я виновата перед тобой, но у нас не получалось душевных разговоров, я томилась в крохотных ваших комнатках и не могла себя пересилить. Осознание своей неправоты пришло ко мне, но слишком поздно. Прости, родимый. Сейчас за каждую минуту с тобой заплатила бы любую цену. Но тогда я не умела сказать, о чём болит моя душа.

Крёстной рассказала всё как было, как жилось мне с Василием и без него. Она долго молчала и заговорила наконец:

— Счастливой ты с ним не будешь, поверь. И без него, наверное, тоже. Таня, но у тебя такая трудная судьба, ты стала терпеливой, разумной. Сможешь терпеть ещё — терпи, не сможешь — лучше порви сразу. И зачем тебе эти разведённые поэты? У тебя были ухажёры и посерьёзнее.

— Кто?

— Ну, не знаю! Из заводских разве не было никого? Ты же сама рассказывала.

— Крёстная-крёстная, он же как ребёнок. Без меня пропадёт. А с Лёшей Гладковым я была бы стряпухой и домохозяйкой. Разве нет? О чём тут говорить?

В Кирсанове я пробыла ещё день. Сходила к тёте Дусе с дядей Мишей, повидалась со всеми. Созвонилась с сестрой Валей, живущей в Тамбове, и мы решили собраться всем гамузом в Иноковке, у дяди Володи. Уже через пару дней скучковалось нас человек восемь — родные, двоюродные, взрослые, малыши. Как было здорово! Как было весело!

Представьте себе: родное село, солнечное лето, речка Ворона, ягодные яруги, яблочные сады, заросли смородины, просторная пажа, ночёвки в щитовой пристройке к омшанику… Сарай этот все называли странным словом «кильдим». На бечёвке под потолком я сушила пучочки яружной земляники, пахнущей так, что голова кружилась. Мой двоюродный братец Серёжка всё норовил отщипнуть ягодку, но я его отгоняла:

— Не смей! Это для Васи!

С подростковой вредностью Сергей насмехался над моей любовью:

— Вася-Вася, я снялася, ягодиночка моя!

Более всего мне хотелось написать Василию письмо, но писчей бумаги в доме не было. Нашлась чистая открытка с портретом Чапаева, и я принялась убористым почерком сочинять послание. По любезной Василию манере сунула в конверт несколько цветочков с берега моего родного висожарского буерака. Это казалось особо значимым. Просчитала дни пересылки. Получалось, что ответное письмо от Васи ещё застанет меня в Иноковке. Но ответ так и не пришёл. Нагостившись, стала собираться восвояси, то есть — домой с заездом в Клеймёновку.

Крёстная спросила:

— Ты не передумала заезжать к его родне? Вдруг не примут!

— Боюсь, конечно. Но они меня точно ждут. Нужно телеграмму послать в Новую Анну. Это уже из Тамбова, когда буду точно знать время прихода автобуса на их автостанцию.

— А подарок для свекрови? Есть что подарить?

— Нет. Не знаю, что и делать.

И крёстная достала из комода огромную бабушкину шаль — тёплую, толстую, клетчатую, полтора на полтора. Бесценная вещь для деревенских зимований! Я прижала шаль к лицу. Мне показалось, что она пахнет моей любимой бабушкой, её сундуком.

На автовокзале меня провожал отец, заплакал, прощаясь:

— Уж ты береги себя. И Василия привози. Когда ждать-то?

— Пока не знаю, но приедем обязательно, если всё будет хорошо.

— Лишь бы тебе было хорошо.

В Тамбове у Вали я пробыла только день, билет купила на вечерний рейс, отправила телеграмму Васиной сестре.

К новоаннинской автостанции «Икарус» должен был подрулить часа в два ночи. Бедные Данилины! Им теперь не спать, тревожиться, встречать едва знакомую барышню — ни жену, ни невесту. Как я их понимала!

Здравствуй, мама!

В доме Данилиных все спали. Валентина спросила:

— Есть хочешь? Или сразу ляжешь спать? Может, чайку? — Нет, Валь, давай ложиться. Всё остальное утром.

Постель для меня была уже приготовлена. Я вошла в чистую прохладную комнату, осмотрелась. Уютно, просторно. В книжном шкафу обложками вперёд стояли книжки Василия, и сразу же стало спокойнее. Я у своих!

Проснулась от лёгкого шебуршания в дверях. С ласковым любопытством на меня смотрели Валентина и маленькая, сухонькая бабушка. «Мама Оля!» — догадалась я. Василий много рассказывал о своей любимой тётке. В руках женщины держали белый изумительный пуховый платок, растянув его во всю красоту за уголки. День, начавшийся с такого подарка, обещал быть добрым.

Я порывисто приподнялась в постели. Мама Оля накинула мне на плечи свой воздушный подарок. Расцеловались, радуясь друг другу. Судьба — это судьба. Она бывает жестокой, но не бывает бессмысленной. Значит, всё будет хорошо. Семья принимала меня, согревая с первых шагов.

Анатолий готовил машину к поездке на хутор. Валентина, нагрев воды, окупывала меня в крохотной баньке. Видимо, ритуально или что-то вроде этого. Сопротивляться я не стала, но чувствовала себя неловко.

Небольшой дворик Данилиных утопал в цветах, компактной полосой шли тучные овощные грядки. В доме пять комнат. Везде чисто, ухожено. Отдельным домиком стояла летняя кухня, где суетилась мама Оля, стряпая завтрак.

У Валентины с Анатолием двое детей: сын Игорь и дочка Олечка. Очень ладная семья. На тот момент без особых проблем. В закутке рядом с гаражом блеяли козы-кормилицы, чей реликтовый пух и шёл на вязание платков. И не только. Шарфы и шапки, носки и варежки, перчатки и карпетки — всё вязали из козьего пуха. И уж, конечно, тёплые дремучие кофты и жилеты — для сугрева души.

На моей родине пуховые козы не водились, деревенский народ обходился овечьей шерстью. Зато носки получались куда прочнее козьих, хоть и не такие мягкие. Мне было интересно всё. В Новой Анне, городе Новоаннинском, я не бывала раньше. Городок оказался очень похожим на мой Кирсанов, но как-то позакрытее, поугрюмее. Городков таких тысячи по России, но для меня было важно, что именно этот — родина Василия, колыбель его поэзии. По большому счёту как человек он дорог лишь кругу своих родных и близких, а как поэт — очень, очень многим. Об этом и речь! Сочиняющих множество, поэтов — единицы. Как мир в капле росы, в каждой строчке Макеева отражается вся или почти вся крестьянская Россия. Таково свойство его поэзии. Пишет вроде бы о малом, а получается — об огромном поднебесном мире земной красоты, любви и страдания.

И я еду к нему в родной хутор Клеймёновский, волнуясь до того, что влажнеют ладони. На мне красивый клетчатый костюмчик, губы накрашены, щёки припудрены. Несколько раз достаю зеркальце, смотрюсь, беспокоюсь, придусь ли по душе Васиной маме. Ведь еду-то практически без его приглашения! Может, потому он и не писал мне, что сам трусит, коли не принял окончательного решения относительно нас. Эта встреча всё прояснит.

По сторонам не оглядываюсь, смотрю только вперёд, и мы подъезжаем наконец к высокому голубому забору, к дому с палисадником под окнами.

Валентина открыла калитку и легонько подтолкнула меня в спину. Посередине двора стояла пожилая натруженная женщина в тёмном переднике и светлом платочке, повязанном вокруг головы. Неуверенным шагом я пошла к ней. Само собой сказалось:

— Здравствуй, мама.

Мы обнялись и обе заплакали. Заплакала Валентина. А в кухонное окно, почти прижимаясь носом к стеклу, напряженно смотрел Василий. Эта встреча была для него судьбоносной, чего уж скрывать! И он вышел на улицу.

Мать обернулась к нему, воскликнула:

— Сынок, да какая же она ладная, хорошая! А ты говорил, что чересчур большая.

— А то маленькая!

И все рассмеялись.

Василий повёл меня показывать дом, дворовые постройки, огород, безнадёжно запущенный сад, терны, подвёл к Панике, оказавшейся совсем близко от усадьбы. Там мы и поцеловались.

Вернулись к уже накрытому на улице столу. Женщины всё чего-то подносили, теснили тарелки: отварная домашняя курица, миска с золотыми от щедрого масла варениками, овощной салат, жареные грибы. Уселись.

— Ой, а щи-то! — всплеснула руками хлопотунья-мама.

Разлили по тарелкам густые наваристые щи. И мне вспомнилось макеевское:

Парные щи в щербатой чашке,

Прозрачный, хрупкий холодец,

И мама, тихая от счастья,

И чуть подвыпивший отец…

— Грибы я сам собирал! — хвастался Василий, налегая на жарёху. — Для тебя старался.

Но меня манили плавающие в масляной сыте вареники с творогом.

— Ну, давайте ещё по одной! — Анатолий подплеснул в стопки магазинной водки. — А то нам ехать надо.

Сам он не пил — за рулём! Валентина обещала налить ему дома. Договорились, что за мной они приедут через два дня. Отпуск кончался, впереди — рабочие будни. Василий оставался ещё на пару недель.

Проводили Данилиных, и я полезла в сумку за подарками и гостинцами. Протянув матери шаль, сказала:

— Это бабушкина, семейная реликвия. Крёстная сама предложила.

Мать молча приняла подарок, осторожной рукой погладила шерсть. О нас с Василием ничего не спрашивала.

Не успели убрать со стола, как подъехали бочаровские родственники: сестра Василия Наталья, её муж, тоже Василий, их дети Лена с Володей. Опять сели за стол. Наталья рассматривала меня придирчиво, в упор. Может, показалось — не знаю.

Когда и Макаркины уехали, Василий повёл меня на дальний сад смотреть Фетисов плёс и сенокосное угодье. Плёс разочаровал. Видно, что глубоко, и лилии цветут на воде, но ни мостка для купания, ни обихоженной обережи. Повсюду бобровые рытвины, заросли крапивы. Окунуться в воду не потянуло. Подумалось об иле и пиявках. Бр-р-р! Но какая тишь! Какая эфирная благодать! Часть сена уже смётана в копны, часть — ещё в валках. От запаха свежего сена заходилась душа.

— Ты почему не отвечал на мои письма?

— Не поверишь — то дождь, то почтарка болеет. Почта-то в Вихляевке! И твои письма не сразу приходили, зато по две штуки разом.

— А Чапаева получил?

— Получил. Смешно, в самом деле.

В самой дальней, Васиной, комнате мать постелила мне на отдельном диване. Думаю, из стеснительности. Мы беззлобно посмеялись над её наивным целомудрием и легли вместе. А в ночь у Василия стало сводить живот. Отравился грибами. Рвота, понос — ужас! Навела ему слабый раствор марганцовки, заставила выпить через силу. Помогло. Но промучился он, бедный, до утра. И мыла я его, как малого ребёнка, на заднем дворе, мазала воспаленные до красноты участки кожи детским кремом.

— Да, хорошие были грибы! Может, перестояли в сушь? А я, дурак, уплетал за обе щёки! — горился страдалец Вася.

А мать так и не спрашивала ни о свадьбе, ни о совместном проживании.

В Волжский приехала в смятенном состоянии. Кухня сверкала свежей голубизной, а на душе кошки скребли. Что-то скажет он, когда вернётся?

Ещё в Клеймёновке я попросила Елену Федотьевну рассказать, каким был Вася в детстве, откуда в нём такая тяга к чтению и стихам. Мать отёрла губы передником, стала рассказывать:

— Он был хороший мальчик, с детства умный. Посажу его на лавку, а он смотрит строго, как большой, как будто чем-то недовольный. Всплесну руками, спрошу: «Сынок, блин ты мой пашаничный, что же ты так строго на мамку глядишь?» Молчит. Иногда соберёмся всей семьёй: отец, я, дед Алёшка, мать Олька — начинаем допытываться: «Васюшка, ты, когда большой вырастешь, станешь богатый, кому шубу купишь, кого будешь кормить?» Отвечает: «Маму Олю». — «А мы как же?» — «Вам — чего останется!» Мне аж до слёз было обидно. Но чего с дитя спросишь? Мы-то с отцом весь день на работе. Он комбайнёр, я на прицепе, а сынок с мамой Олей. Она его любила, как родного. Муж-то её, Матвей, на войне сгиб, а у неё дитя малое, Валя. Так все вместе и жили, одним двором. По ночам мать Олька овчарню сторожила. Чтобы пожалеть нас со Стёпой, дать выспаться, заворачивала Васюшку в ластиновую шубу и несла с собой. Овечки блеют, сынок посапывает. Такая жизнь вот была. А к пяти годам выучился Вася читать — и ничего больше не нужно! Нет, он и на салазках любил зимой кататься, и с ребятишками озоровать, а придёт домой, отогреется — снова за книжку. Потом, уже в школе, стали у Васи глазки краснеть. А всё от книжек! Дед Алёшка посоветовал выучить его на гармони, отвлечь от чтения. Купили гармонь, попросили Ивана Бочкова показать лады. Вначале показалось ему интересно, а потом разондравилось. Книжки пересилили. У нас в соседках жила вихляевская библиотекарша, иногда не хотела отрываться от домашних дел и шесть километров топать, чтобы Васе книжки поменять… Дала она ему второй ключ со словами: «Пусть читает. Большой человек, может, вырастет?» Нет, я на сынка не пожалуюсь. Пойдём, бывало, колхозные подсолнухи пропалывать, он резво свой рядок пробежит и на наши с матерью Олькой рядки переходит, помогает. Всегда любил быть поперёд всех. А стал стихи сочинять — мы думали вначале: баловство, пройдёт… А оно вон как вышло!

Мать говорила плавно, тихим речитативом, а я верила и не верила. Да, конечно, он был таким, и многое в нём осталось от детства, но знает ли она сегодняшнего сына, его способность быть упёртым, жестоким, небрежным?

— Сейчас он совсем другой… — осторожно вставила я.

— Москва его попортила, литературный институт… Легко ли из хуторской простоты очутиться в этом кипящем содоме? Я ездила один раз, чуть без ног не осталась. И выпивать он там приучился, и гордость лишняя в нём пошла… А нешто он не добрый! Добрый, я же чую. С женитьбой ему не повезло — так оба виноваты! Думаешь, она ему сюда не пишет? Пишет. Как-то прислала письмо, позвала отдыхать на море вместе. Уж и не знаю, к чему это! А сердце материнское болит. Уж ты пожаливай его.

В лад материнской речи вспомнились строчки Василия из стихотворения «Материнское благословение»:

На подмогу и жалость женщины,

Мама милая, благослови!

Встретить Василия я готовилась голубой кухней, васильковыми занавесками, полноценным обедом и… новой шифоновой блузкой персикового цвета. Он войдёт, а я стою — вся персиковая на голубом фоне!

Так всё и вышло, но с небольшим недочётом: к его появлению на пороге не успела надеть юбку. Честно, не успела. Кто-то, наверное, скажет: специально выпендрилась! А хотя бы и специально. И что? Повела его на кухню, сказала:

— Под цвет твоих глаз. Нравится?

— А выпить что-нибудь есть? Я чертовски устал.

Пока разогревался обед, Василий принял душ. Вышел, показал растрескавшиеся до мяса пятки:

— Смажь чем-нибудь…

Вместо придуманного мной пасторального сюжета реальность обернулась бытовой правдой жизни.

За столом мне не терпелось спросить, что сказала мать о моём приезде, как я ей показалась. А он сказал:

— Давай я почитаю тебе новые стихи. Слушай!

Всё дожди никак не перебесятся,

На земле печальный неуют,

Оттого что молодому месяцу

Оглядеться тучи не дают.

Может, люди радость проворонили,

Может, звери этому виной,

Но висит проклятием над родиной

Третий день унылый сеногной.

По ночам невесты не невестятся,

Соловьи прибаски не куют,

Оттого, что молодому месяцу

Оглядеться тучи не дают.

Надо избы новые закладывать,

Надо песни старые певать,

Надо лица милые угадывать,

Надо косам память отбивать!

Но скулит и стонет по-собачьему

На земле печальный неуют,

Оттого что солнышку казачьему

Оглядеться тучи не дают.

И таинство это длилось долго — счастливое для обоих. Он читал, я слушала, подперев ладонью щёку.

— А про меня ничего не написал?

— Сейчас найду. Вот!

Глухим ли стал, с ума ли спятил,

Не различая ничего,

Стучусь с отчаянья, как дятел,

В берёсту сердца одного.

Плакучий лист — мой брат по крови,

Что вербой ронится в тиши.

Обил я осенью пороги

Одной придирчивой души.

Печаль за пазуху не прячу,

Люблю за совесть, не за страх.

Ущербным месяцем маячу

В одних колодезных глазах.

Я поздно понял, а не рано,

И вот исправиться спешу:

Одна на свете несмеяна,

Которую не рассмешу.

Её ж нимало не тревожат

Догадки ветреной молвы,

Что не сносить скорей, похоже,

Одной усталой головы!

Я слушала и затаённо думала: «Что дальше? Что же дальше? Опять никакой ясности! Его сенокосы — это же и мои сенокосы, и моя жизненная страда. Главный укос конечно же не сено, а стихи, вписанные неуклюжим почерком в простенькие блокноты с загнутыми от паницкой влаги и ветра уголками. И какие стихи!» Но сердце знало: пока все наши сенокосы — это сенокосы разлук.

«Глухим ли стал…» меня разочаровало. Не таких стихов я ждала от него.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я