Башня у моря
Сьюзен Ховач, 1974

Брак юной Маргарет и немолодого вдовца Эдварда де Салиса обещал стать счастливым союзом «мая и декабря». Супругов разделяла бездна лет, но вовсе не по этой причине разбились в прах надежды на безоблачную семейную жизнь. Все рухнуло, когда восемнадцатилетняя американка решила сопровождать мужа в ирландское имение Кашельмару – родовое гнездо де Салисов. В Ирландии Маргарет ждали тяжкие испытания, и она поневоле оказалась втянутой в водоворот непримиримых противоречий, раздирающих многочисленное аристократическое семейство де Салис… Судьбы трех поколений проходят перед глазами читателя в захватывающей драме, которая неизбежно продвигается к убийству и возмездию. Она разворачивается на фоне исторических событий второй половины XIX века. Семейная сага, показанная через призму полувековой истории, принадлежит перу мастера большой прозы Сьюзен Ховач, произведения которой еще предстоит открыть российским читателям. Впервые на русском языке!

Оглавление

Из серии: The Big Book

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Башня у моря предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

II

Маргарет

1860–1868

Верность

Королева Маргарита была так молода, что годилась ему в дочери, и иногда становилась союзником и представителем ее приемных детей, когда они ссорились с отцом.

Хильда Джонстон.Кембриджская история Средневековья, том VII

Глава 1

1

Эдварду было пятьдесят девять, когда я познакомилась с ним, и шестьдесят ко дню нашей свадьбы. Поскольку меня не интересовал его возраст, то все разговоры благожелателей, что он слишком стар, чтобы быть моим мужем, и брак в таких обстоятельствах будет глупым, не имели никакого смысла. Мне было совершенно все равно, глупо я выгляжу или нет. Я хотела за него замуж — и делу конец.

Конечно, все полагают, что люди сочетаются браком, исходя из чистейших мотивов, и я не была исключением. Теперь же, оглядываясь назад, я понимаю, что хотела выйти за него по совершенно неправильным причинам — бежать из дома, от общества, считающего простенькую на вид девицу неудачницей, от презираемого затянувшегося девичества, на которое, как мне думалось, я была неизбежно обречена. Предложение Эдварда приплыло ко мне соломинкой, когда я шла на дно в море моих бед, а поскольку я была убеждена, что тону, я сделала то, что делает тонущий: ухватилась за соломинку обеими руками. Соломинка превратилась в плотик; я была спасена и на первой волне облегчения и благодарности решила, что страстно влюблена в своего спасителя. Это была иллюзия, нет нужды говорить, но она поддерживала меня на плаву в течение всей той жуткой зимы до нашей свадьбы, хотя я и жила в постоянном страхе, что он передумает и моим надеждам на спасение придет конец.

Но он не передумал, а когда наконец я увидела его снова, мои глаза странным образом открылись. Я словно встретила его в первый раз. Когда мы познакомились в Нью-Йорке, я была так занята моими проблемами, что не озаботилась должным образом познакомиться с его характером, а сохранила лишь самые поверхностные впечатления о его внешности. Потому, когда мы встретились снова несколько месяцев назад в Ливерпуле, я с удивлением обнаружила, как он красив. Он был очень высок. Не меньше шести футов и двух дюймов — как же я не запомнила, что он такой высокий? — очень хорошо сложен и не имеет непривлекательных недостатков пожилого возраста: брюшка и лысины. Но если откровенно, то его темно-каштановые с сединой на висках волосы, хотя и росли вполне обильно, могли бы быть и погуще. У него были глубоко посаженные голубые глаза, обаятельная улыбка и точеный подбородок, который безошибочно выдавал драчуна.

Я снова решила, что страстно в него влюблена, только это была всего лишь наивная иллюзия. После свадьбы я по-настоящему узнала, что такое страсть, и тогда наконец мой самообман стал реальностью. Знаю, негоже молоденькой девице признаваться в страсти, которой в романах наделяются только самые развратные крестьянки или авантюристки, но поскольку я пишу правдивые воспоминания, то должна признаться, что наслаждалась каждым моментом моего медового месяца и с каждым днем приходила во все больший восторг от того незнакомца, который стал моим мужем.

Ни один народ на земле не умеет быть таким замкнутым, как британцы. Они надевают на себя броню формальностей, прячутся за кружевами изощренной вежливости, хитроумно укрываются за бесконечным числом тщательно выбранных масок… и что со всем этим делать бедному американцу, привыкшему к открытости, демократии и политической трескотне? Не удивительно ли, что американцы, сталкиваясь с таким непонятным поведением, совершают столь ужасные ошибки? Поначалу мой брат Фрэнсис считал Эдварда беспомощным и эксцентричным. Я не соглашалась, считая, что Эдвард лишь чуточку странен на манер Старого Света, но никому из нас и в голову не приходило, что за аристократическими манерами Эдварда скрывается жесткий характер, почище, чем у любого ньюйоркца, заработавшего свой первый миллион. Американцы считают, что характер есть только у тех, кто кричит громче всех, сжимает кулаки и пыжится изо всех сил, но англичане находят такое поведение очень грубым и давно уже научились искусству уничтожения противника улыбкой. Эдвард был со мной добр и предупредителен, благодушен, мягок и терпелив, но в его характере есть нечто темное, о чем я и не подозревала до свадьбы, и у него железная воля, благодаря которой он всегда добивается своего.

На самом деле Эдвард оказался совсем не легким человеком для семейной жизни, о чем женщина постарше и помудрее меня, наверное, догадалась бы задолго до того, как это пришло в голову мне.

Не знаю толком, почему он женился на мне. Эдвард, конечно, сказал, что отчаянно влюбился в меня, и я, разумеется, поверила ему; но любовь такое растяжимое слово, и мне иногда кажется, что его мотивы были такими же потаенными, как и у меня. Он не скрывал, что одинок, и, как я вскоре заметила, горько переживал неминуемую надвигающуюся старость. Он не мог влюбиться в мою внешность, потому что во время нашего знакомства я была дурнушкой, но, думаю, влюбился в мою юность. Столько язвительных замечаний отпускается в сторону стареющих мужчин, падких до молоденьких девушек, что мне постоянно хотелось отрицать значение моего возраста в наших отношениях, но, хотя возраст для меня и правда был не важен, подозреваю, что для него все обстояло иначе.

И все же после медового месяца я знала, что он по-настоящему любит меня. И я тоже по-настоящему его люблю. И когда мы наконец вернулись в его лондонский дом, никто из нас и предположить не мог, что сразу же за его порогом нас ждет вполне себе полноценная супружеская ссора.

2

Для меня супружеские ссоры были в новинку. Мои родители умерли, когда я была совсем маленькой, а потому не помню, как они общались между собой. Фрэнсис и его жена вовсе не сохли от любви друг к другу, они достигли некой договоренности, и потому их отношения внешне выглядели вполне приемлемо. Когда я росла, мне нравилось думать о себе как о несчастной сиротке, которую никто не любит, которая обречена идти по жизни, таща на себе груз безнадежности, но мое воображение, как обычно, намного преувеличивало реальность. Да, я осиротела в очень нежном возрасте, но, поскольку принадлежала к одной из богатейших нью-йоркских семей, на бедность мне не приходилось жаловаться. К тому же меня опекал заботливый брат, и из-за отсутствия любви я не страдала. Фрэнсис настолько старше меня, что я могла смотреть на него как на отца, а Бланш была почти одного со мной возраста, так что и на одиночество я не могла сетовать.

Семейные черты сильно проступали у всех нас; Бланш и Фрэнсис имели внешнее сходство, оба отличались красотой. Но мы с Фрэнсисом были схожи умственно, любили учиться и решать сложные математические задачи. Когда я была маленькой, Фрэнсис даже учил меня немного алгебре, но, когда он женился, его супруга сказала, что это не женское дело, и наши занятия прекратились. После этого у меня с Амелией установились холодные отношения. Приблизительно в это же время скончался партнер моего отца, и все семейное состояние оказалось полностью в руках Фрэнсиса, отчего время, которое он мог уделять мне, сократилось. Я восхищалась им издали, как любая девочка восхищалась бы таким умным и красивым старшим братом; но меня обижало, что Фрэнсис постоянно занят и у него нет на меня времени, а взрослея, я начала чувствовать и то, что он разочарован моим внешним видом и опасается, что меня ждет провал, когда придет время выходить в свет.

После этих слов может показаться, что Фрэнсис был недобр ко мне, но это не так. Он просто желал мне успеха, а когда стало ясно, что меня ждет неудача, брат ничего не смог с собой поделать — пришел в отчаяние. Фрэнсис был одержим успехом. Наш отец возлагал на него большие надежды, и он много лет оставался не только единственным ребенком в семье, но и единственным выжившим. Будущее благополучие семьи зависело только от него. Мой дед организовал процветающий торговый дом, но отец предпочел множить богатство на Уолл-стрит, и Фрэнсис, с его математическими наклонностями и азартным характером, с удовольствием пошел по стопам отца. Он много работал, хорошо женился, сохранил наше место среди сливок нью-йоркского общества, но в какой-то момент от напряжения, которое требовалось для таких успехов, все хорошее, что было в нем, стало меркнуть, и он изменился. Он разочаровался в своем браке, и, сколько бы денег ни зарабатывал, ему всегда казалось, что можно заработать еще больше.

К тридцати пяти годам брат в глубине души ожесточился, но его страсть к успеху не позволяла ему успокоиться. Он всегда стремился быть первым. И чтобы семья была первой. И Нью-Йорк с Америкой должны быть первыми. Жажда успеха превратила простой патриотизм в шовинизм, так что у него не оставалось выбора — только возненавидеть Эдварда с первого взгляда. Фрэнсис не любил не самого Эдварда, хотя их характеры были несовместимыми, а цивилизацию, которую тот представлял, — цивилизацию, которая считала Америку второсортной, смотрела на Нью-Йорк как на разросшийся рыночный город. Эдвард никогда не говорил ничего оскорбительного в отношении Америки, напротив, называл многие положительные стороны моей страны, но, как и большинство англичан, хранил в душе уверенность, что все, кроме англичан, «чужестранцы, неполноценные граждане мира», в отношении которых англичане, будучи добрыми христианами, обязаны проявлять благотворительность.

Одного только выражения «второсортный» было достаточно, чтобы привести Фрэнсиса в ярость, а поскольку Эдвард мог лишь пробудить во Фрэнсисе его худшие инстинкты, я ничуть не удивилась, когда они не стали друзьями.

Но я, несмотря на все недостатки Фрэнсиса, любила его, невзирая даже на то, что он все больше отдавал предпочтение моей сестре. Мы с Бланш в детстве дружили, но, когда детство осталось позади, наши отношения быстро ухудшились. Шли годы, я стала завидовать ее красоте, проснувшейся во Фрэнсисе гордости за нее, ее успехам в обществе, ее розовому будущему.

Зависть — непривлекательное чувство. С сожалением говорю, что я стала отвратительно груба с ней, — бедняжка Бланш, не ее вина в том, что она стала такой красивой! — и, хотя она со слезами на глазах упрашивала меня быть добрее, я ожесточила сердце и отвергала все ее предложения остаться друзьями. В конечном счете она тоже ожесточилась. Да и дружба моя ей больше не требовалась, потому что после выхода в свет у нее появились десятки новых друзей в дополнение ко всем ее прежним поклонникам. Бланш, в отличие от меня, ничуть не пострадала от моей глупости. Тот факт, что мне было некого винить в моем одиночестве, делал его еще более невыносимым.

К тому времени мне исполнилось семнадцать — я была худой, веснушчатой и разочарованной. Я уже побывала на двух официальных балах и испытала ужасное унижение девицы, не пользующейся успехом. Ненавидя весь мир и погрязнув в жалости к себе, я проводила дни, играя с самой собой в шахматы и делая записи в дневнике о том, как жестоко обошлась со мной судьба. Я думала поступить в монастырь, стать актрисой и даже (краснею, вспоминая об этом) обратиться в новый дом удовольствий на Медисон-сквер, узнать, нет ли у них вакантного места куртизанки. Я была настолько наивной — считала, будто обязанности этих женщин состоят в том, чтобы держать за руки приходящих гостей и обмениваться с ними поцелуями, но мне страстно хотелось, чтобы меня поцеловал мужчина, и я не сомневалась: если буду отдавать заработанное на благотворительность, Господь простит мне грехи.

И вот в это время я и увидела Эдварда. Неудивительно, что меня не волновал его возраст. Поначалу я не сравнивала его с посетителем дома удовольствий, но, когда он сделал мне предложение, я определенно не собиралась подражать героиням романтических книжонок и отказывать ему, простонав со вздохом «это невозможно». Моя мгновенная реакция была такая: а почему бы и нет? И если это кажется расчетливым, практичным и не отвечает поведению утонченной героини, то могу только извиниться и повторить, что пишу честные воспоминания.

Я никогда не узнаю, как Эдвард добился разрешения брата на наш брак. Я спрашивала у Фрэнсиса, но у него апоплексически побагровело лицо, и он отказался отвечать. Во время медового месяца я опять попросила Эдварда объяснить, как это произошло (тщетно просила объяснения еще до его отъезда из Нью-Йорка), но Эдвард только улыбнулся своей обаятельной улыбкой и сказал, что не видит оснований, почему Фрэнсис мог бы препятствовать такому блестящему браку.

— Абсолютно никаких оснований! — Я рассмеялась. — Кроме того, что вы ненавидите друг друга. — Увидев, что его потрясла моя откровенность (англичане слишком вежливы и никогда не признаются в ненависти к кому бы то ни было), добавила: — Мне жаль, что я не должна это знать, но нужно быть глухой и слепой, чтобы этого не заметить.

Но Эдвард не желал втягиваться в разговор о Фрэнсисе, и я спустя какое-то время поняла, что неприязнь между ними гораздо глубже, чем это казалось. Фрэнсис откровенно сообщил, что мне не стоит надеяться на его приезд ко мне в Англию, но я объяснила это его антианглийскими предрассудками и подумала, что со временем он их преодолеет. Теперь я начала подозревать, что дело не только в его шовинизме, и это подозрение мучило меня. Я бы хотела, чтобы брат приехал в гости. Уверена, он бы гордился, увидев, какой привлекательной я стала (до сих пор поражаюсь тому, как мощный стимул способен изменить к лучшему самую бесперспективную дурнушку), а поскольку я больше не завидовала и не раздражалась, то думала, что он, возможно, опять найдет меня более достойной, чем Бланш.

Но жребий был брошен. Я выбрала Эдварда, выбрала ссылку и ни о чем не жалею… разве что только о том, что мое разделение с семьей такое окончательное. Мне бы пошло на пользу, если бы я могла поговорить с Эдвардом о родне, по которой скучаю, но, поскольку он не желал говорить о Бланш и Фрэнсисе, наши беседы ограничивались Амелией и детьми. Корни неприязни Эдварда к Бланш тоже оставались для меня тайной. Сразу по приезде в Нью-Йорк Эдвард обхаживал Бланш, и я могу только предполагать, что она оскорбила его каким-то безрассудным словом, даже не думая, что оно может так сильно его ранить. Бланш часто бывала легкомысленной, но никогда — злой. Я пыталась объяснить это Эдварду, но, когда он лишь вежливо улыбнулся, я раздраженно подумала, что его безжалостное безразличие не менее докучливо, чем разбушевавшийся шторм оскорблений.

Ситуация была прискорбная, и, вернувшись в Лондон по окончании медового месяца, я, если бы не была влюблена в Эдварда, могла бы затосковать по дому при мысли о том, как далека от моей семьи. Но я чувствовала себя бесконечно счастливой. И в самом деле, нам так легко было друг с другом, что я воображала, будто знаю его настолько, насколько можно знать другого человека, и меня утешало это, когда мы появились в его доме на Сент-Джеймс-сквер.

Нас встретил его сын Патрик. Перед встречей с Патриком, который был всего на три года моложе меня, я очень нервничала: Эдвард сказал мне, что его сын — трудный мальчик, доставляет ему много беспокойства, и я воображала, что увижу надутого невежу, не имеющего ни малейших социальных навыков. И потому я тем более удивилась, когда увидела не невежу, а самого дружелюбного, приятного и вежливого молодого человека, каких только встречала. Я не верила своим глазам. И удивленно уставилась на него, пораженная так сильно, что даже забыла о самых элементарных хороших манерах, а когда наконец пришла в себя и смогла произнести «Здравствуйте», все еще оставалась потрясенной — так велика была разница между тем, что говорил Эдвард, и тем, что предстало моим глазам.

Я думаю, именно тогда у меня и закралось подозрение, что я знаю Эдварда не так хорошо, как мне кажется.

— Я рад познакомиться с вами, кузина Маргарет, — сказал мой пасынок. — Мне жаль, что меня не было на свадьбе. Пожалуйста, простите меня, что не смог. Говорят, что была очень милая церемония.

— Гм… — ответила я. — Да. Восхитительная. Спасибо.

— Могу я называть вас «кузина Маргарет»?

— Можете без «кузины», если хотите, — согласилась я, улыбаясь ему. Американцы не склонны к формальностям.

— Моя дорогая, — вмешался Эдвард, говоря со мной, как с шестилетним ребенком, — я думаю, что пока такая бесцеремонность была бы неуместной.

Я удивилась тому, что он в присутствии сына так распекает меня, уставилась на него, лишившись дара речи, но он уже пошел к лестнице, оставив нас. Вокруг в холле слуги заносили багаж из экипажа, суетился дворецкий, отдавая им распоряжения.

Патрик, запинаясь, проговорил:

— Заказать чай, папа?

— Нет! — Резче ответить было невозможно. Он бросил мне через плечо: — Сюда!

Патрик смотрел с таким несчастным видом, что мне пришлось снова улыбнуться ему и сказать, что с нетерпением жду возможности продолжить наш разговор позднее. После этого последовала за Эдвардом в наши покои.

Он молчал. Властным голосом приказал принести ему горячую воду и очень рассердился, когда ее не принесли немедленно. Его слуга оступился, задев баул, и был выруган; моя горничная начала нервничать, вся атмосфера наполнилась тревогой. Наконец мы разделились, он ушел в гардеробную, а я с помощью моей горничной принялась смывать с себя дорожную грязь, потом поправила волосы и облачилась в свежее дневное платье. Отослав ее, я остановилась у дверей гардеробной, прислушалась. Не услышав ничего, поняла, что он уже отпустил слугу, и тогда, набравшись мужества, постучала в дверь и вошла.

Он стоял у окна, легонько опираясь руками о подоконник. Эдвард повернулся ко мне — губы его были сжаты в тонкую линию.

— Ты могла бы по меньшей мере дождаться, когда я разрешу тебе войти, — резко заявил он.

Самое умное, что я могла тогда сделать, — это разрыдаться, но меня всегда было трудно довести до слез, а даже если бы и не так, я в тот момент испытывала такой ужас, что не могла бы выжать из себя даже самую скупую слезу. Никто из тех, кого я любила, никогда так не говорил со мной. Я ни разу в жизни не сталкивалась с такой ледяной яростью.

Я запаниковала.

— Как ты смеешь обращаться со мной словно с неразумным ребенком?! — взвизгнула я, от страха приобретя вид рассерженной тигрицы. — И вообще, что случилось — с чего ты не в духе?

И в этот момент он потерял самообладание. Для меня это стало сильным потрясением, потому что я считала самообладание его неизменным свойством. Ему жаль, прорычал он, что я не имею представления, как себя вести, а он проявил глупость, женившись на девице, которая явно слишком чувственна, чтобы он хоть на минуту мог оставаться спокойным.

— Ты копия твоего распутного братца, — добавил он, совершая роковую ошибку: его неизменная бесстрастность, когда речь заходила о Фрэнсисе, изменила ему.

И тогда закричала я:

— Не смей говорить так о моем брате! Не смей!

Но к несчастью, он смел и сделал еще несколько оскорбительных замечаний о нравственных свойствах Фрэнсиса. И тогда я исторически завопила:

— Фрэнсис, по крайней мере, любит меня, в отличие от тебя. И я немедленно возвращаюсь в Америку в его дом!

И тут наконец я дошла до такого состояния, когда не могла ничего иного — только разрыдаться на его груди. Я не помню, когда его рубашка вдруг оказалась так близко от моих мокрых щек, но это случилось без какой-либо заметной задержки, и когда я почувствовала на себе его руки, то поняла, что кризис миновал. Я пережила нашу первую супружескую ссору, а поскольку далась она мне нелегко, я поклялась себе, что она же будет и последней. Одна из самых ужасающих сторон случившегося в том, что я так и не поняла, почему он вдруг рассердился на меня.

Эдвард извинялся надтреснутым голосом, так непохожим на его обычный. Я услышала его слова:

— Извини. Такая глупость — я сам на себя не похож, но я так тебя люблю, что не мог сдержаться. Мне невыносимо думать, что ты можешь любить меня меньше, чем я тебя.

— Но ты глупый, глупый человек! — недоуменно сквозь слезы простонала я. — Ты же знаешь, как я люблю тебя! Как ты мог подумать…

— Я видел тебя и Патрика, — произнес он, и я вдруг почувствовала, каких невыносимых усилий стоит ему быть честным со мной, и я знала, что должна предпринять такие же усилия, чтобы понять его. — Вы двое выглядели такими молодыми… и Патрик похож на меня, каким я был в его возрасте.

Он умолк. Я все еще подыскивала правильные слова, когда он продолжил, стараясь рассеять неловкость и свою боль:

— Ерунда. Мимолетная глупость. Ты не должна бояться, что я буду терять самообладание каждый раз, когда ты улыбаешься мужчине, который годится мне в сыновья. Прости меня, если можешь, и давай забудем об этом.

Я поцеловала его и постаралась объяснить, что ему нечего бояться, хотя знала: я слишком неопытна для подобных бесед.

— Мне жаль, что ты так расстроился, — сказала я. — Чувствовать себя шестидесятилетним, наверное, иногда ужасно, так же как стоять у стенки на балу и тщетно ждать, что тебя пригласят. Я ненавидела Бланш, когда видела, как она улыбается своим партнерам, хотя мне все ее партнеры были совершенно безразличны. — Снова поцеловала его и спросила, можем ли мы теперь спуститься вниз на чай. — Да, кстати… — добавила я немного спустя, после того как он так ответил на мой поцелуй, что никаких сомнений в наших чувствах друг к другу не осталось. — Томас появится, думаю, в апреле следующего года, но нужно поскорее пригласить врача, чтобы не оставалось сомнений.

Он был ошеломлен. Я до этого не говорила ему о моем состоянии, но, когда он спросил, почему я скрывала это от него, ответила, что хотела сделать для него сюрприз.

— Конечно это сюрприз! — закричал он со смехом, и вид у него был такой довольный, что я набралась смелости спросить, уверен ли он, что хочет снова стать отцом.

— А почему я должен возражать? — А потом, вспомнив кое-какие подробности из своего первого брака, в которые он посвятил меня, добавил: — Это будет твой ребенок, моя дорогая, не Элеоноры. Обстоятельства совершенно иные.

Я не задавала вопросов. Всегда чувствовала, что лучше не углубляться в его отношения с Элеонорой: чем больше он мне рассказывал, тем меньше я понимала. Одно мне было ясно: она беременела как можно чаще, чтобы не спать с ним, — умная уловка, поскольку только таким способом Элеонора могла получить отдельную спальню и теоретически все еще оставаться хорошей женой, — и отказывалась иметь с ним дело, если он прибегал к противозачаточным мерам. Я никогда прежде не слышала слова «противозачаточный», а когда поняла его значение, то сильно удивилась, что для недопущения появления детей в этот мир можно предпринять что-то иное, кроме полного воздержания. Однако, признавшись себе, что это, вероятно, один из многих вопросов, в которых я полная невежда, я предприняла усилие, чтобы сочувственно отнестись к Элеоноре. Эдвард относился к ее поведению как к какой-то странной болезни (что, по моему мнению, не исключено, поскольку, когда женщине переваливает за сорок, сумасшествие может принимать самые невероятные формы), но, как бы я ни пыталась проникнуться состраданием к этой женщине, мне все же не удавалось избавиться от представления, что ее поведение было вовсе не сумасшествием, а совсем наоборот. Конечно, наверняка знать я не могла. Эдвард любил ее, несмотря на все их беды, и я неохотно признала, что если ей удавалось сохранять его верность и при этом вести себя как монахиня, то она должна была обладать определенными выдающимися качествами.

— Ты, наверное, ревнуешь меня к Элеоноре, — бросил мне доброжелательно Эдвард еще во время нашего медового месяца.

— Ревную? Я? Нет, конечно! — воскликнула я, чуть не рассмеявшись.

Но я, разумеется, страстно ревновала и хотела во всем ее превзойти. Я, как и Фрэнсис, люблю всегда быть первой. Быть второй совсем не в моем стиле, и я с удовольствием выслушала Эдварда, который поведал мне, что в спальне я гораздо лучшая жена, чем это красивое, умное, рассудительное существо. Уверена, я бы возненавидела ее с первого взгляда.

— Это будет мальчик, — предположила я позднее, когда знаменитый доктор с Харли-стрит подтвердил мое состояние. — Наверняка мальчик.

Элеоноре обычно удавались девочки.

— Что ж, Томас — отличное имя, — ответил Эдвард, вспомнив мое первое упоминание о мальчике. — Я, конечно, буду счастлив иметь еще одного сына.

Он был недоволен Патриком.

Патрик был самый красивый мальчик, какого я когда-либо видела. Он действительно походил на Эдварда, в особенности глазами, но мимика его лица была совсем не отцовской, потому их сходство редко бросалось в глаза. Его волосы имели матовый золотистый блеск. Я узнала, что когда-то и у Эдварда были такие же волосы, хотя лет в шестнадцать-семнадцать золото потемнело до каштанового цвета. Патрик еще не догнал ростом Эдварда, но он явно вскоре будет не ниже и так же хорошо сложен. Пока еще он оставался мальчишкой, и во время наших первых разговоров я действительно почувствовала себя достаточно зрелой, чтобы быть его матерью, но отнюдь не была равнодушной к мужской красоте и никак не могла отрицать, что он исключительно красив. Эдварду я, конечно, ничего такого не говорила, но про себя радовалась тому, что Патрик так привлекателен и что я знаю по крайней мере одного человека, которому еще нет двадцати.

У Эдварда был обширнейший круг знакомств, но никого моложе сорока. Я давно уже смирилась с тем, что мне придется вращаться в кругу людей немолодых, но признаю: когда моя жизнь в Лондоне только начиналась, эта перспектива казалась мне удручающей. Его друзья выказывали подчеркнутую вежливость, но у англичан есть много разных степеней вежливости. Я подозреваю, что они смотрели на юную американочку, которая так нахально влезла в лондонское общество, как на маленького уродливого кукушонка в их устланном великолепными перьями гнезде.

Скоро моя светская жизнь стала напоминать скачки с препятствиями, которые единственному их участнику казались все более и более утомительными. Посетители обычно не частят к новобрачным, потому что и американцы, и британцы уважают обычай не тревожить невесту в первый год, но из-за положения в обществе Эдварда мне пришлось принимать жен его ближайших друзей, а потом отвечать на их визиты. Довольно быстро мне наскучило это до смерти — что́ я, молодая американка, едва окончившая школу, могла сказать вдовствующей герцогине, которая за всю жизнь ни разу не выезжала за пределы Англии? Я погрузилась в изучение газет, чтобы знать и говорить о текущих событиях, и проводила долгие часы за «Генеалогией» Берка, пытаясь познакомиться с историей английской аристократии.

Но худшее ждало меня впереди. Главным интересом Эдварда была политика, и вскоре начались пышные политические обеды и бесконечные изматывающие «вечера». Я могла бы избежать их, сославшись на усталость в связи с беременностью, но чувствовала себя прекрасно, и мне претило лгать Эдварду. И потом, я не люблю сдаваться. Поэтому вновь принялась за работу — пыталась освоить британскую политику, но меня не отпускала мысль, что британцам не хватает письменной конституции. К тому же меня начали утомлять так называемые злободневные вопросы. Вскоре я даже подумала, как приятно было бы почитать об отделении южных штатов вместо бесконечных препирательств о парламентской реформе или о том, должен или не должен мистер Гладстон отменить налог на бумагу.

Однако я не сдавалась. Я прочла книгу Джона Стюарта Милла «О свободе». И даже, отклонившись от политических и социальных вопросов, «Происхождение видов» Дарвина, но тут Эдвард увидел, что я читаю, и пресек мои занятия.

— Бога ради, не говори о социализме и эволюции в чьем-нибудь доме, в который я тебя привожу! — воскликнул он в ужасе. — Читай «Самопомощь» Сэмюэла Смайлса, если тебя интересует социальное состояние простых людей. И попробуй немного поэзии, если хочешь продвинуться дальше твоих обычных легких романов. Ты читала «Королевские идиллии»?

Я не читала. Я не любила поэзии, к тому же мне казалось, что теория Дарвина гораздо привлекательнее фантазий Теннисона. Я достигла возраста, когда мне хотелось поднять бунт против безжалостно корректного религиозного воспитания Амелии, и, хотя я по-прежнему страстно верила в Бога — которого я, будучи ребенком, идентифицировала с моим пожилым отцом, — я с удовольствием представляла себе, как все эти фарисейские священники погружаются в ступор, сталкиваясь с этими новыми научными гипотезами. Но в кругах Эдварда такие разговоры считались ересью, и я думала, что ничто так категорически не разделяет стариков и молодежь, как одно только упоминание имени Дарвина.

— Видимо, мы кажемся тебе очень консервативными, — сказал мне как-то раз сочувственно Эдвард.

И устаревшими, подумала я, вспомнив обескураживающую запутанность английской классовой системы, но промолчала. Конечно, в Нью-Йорке тоже существует классовая система и безобразный снобизм. Мне стыдно признаваться, но был в моей жизни неприятный момент, когда я сама сверху вниз смотрела на девицу, чей отец зарабатывал в год не больше двадцати тысяч, и все же классовая система в Америке совсем другая, гораздо более неофициальная и гибкая, гораздо более… да, единственное существующее для этого слово — «демократичная».

— О да, — иронически ответил Эдвард, когда я высказала ему эти соображения. — Мы все с огромным интересом наблюдаем за американским демократическим экспериментом.

Полагаю, ирония его происходила из убеждения, что демократия кончится с началом гражданской войны. Но я не думала, что будет война. Фрэнсис тоже не думал, потому что это могло плохо сказаться на торговле, и он собирался на приближающихся выборах голосовать против Линкольна.

— Как бы голосовала ты, если бы имела право? — спросил Эдвард, когда я показала ему письмо Фрэнсиса.

Поначалу я решила, что он поддразнивает меня.

— Эдвард, что за вопрос! Ты же знаешь, что женщины совершенно некомпетентны, когда речь заходит о политических решениях.

— Да, но только потому, что большинство женщин не получили образования. А не потому, что они некомпетентны как женщины.

Я никогда не переставала удивляться неожиданности некоторых суждений Эдварда. Какой бы предмет мы ни обсуждали, он демонстрировал раздражающе консервативный взгляд, но вдруг, когда я уже теряла всякую надежду на более гибкую позицию, небрежно отпускал замечание столь радикальное, что я с недоумением спрашивала себя, как ему удавалось избежать ярости своих старомодных коллег по политике. Сегодня, когда политическое поле разделяется жесткими границами, мы забываем о предыдущей эпохе, к которой принадлежал Эдвард, — эпохе коалиций, неотчетливых разделений по партиям и независимой политической мысли.

— Элеонора обладала чутьем в политических вопросах, — пояснил он. — У нее была природная склонность к политике, это правда, но к тому же она получила образование — ей наняли первоклассную гувернантку. Я не считаю, что женщины должны получать точно такое же образование, как мужчины, но уверен: женщинам нужно предоставлять больше возможностей, например какие были предоставлены Элеоноре. Однако, прежде чем давать образование женщинам в этой стране, мы должны дать образование мужчинам. — Он заговорил энергичным голосом, будто произносил речь в палате лордов. — Каждый мужчина обязан получить хотя бы начальное образование, и глупо утверждать, хотя так говорят многие, что рабочие классы не получат от образования никакой выгоды.

Тогда-то он и рассказал мне о его эксперименте в области образования. Он отправил сына ирландского крестьянина, Родерика Странахана, сначала в школу в Голуэе, а потом в университет в Германии.

— А теперь я подумываю о другом эксперименте, — с энтузиазмом добавил он. — У меня есть занятный молодой арендатор Драммонд, и я думаю, что ему пойдет на пользу отправка в Сельскохозяйственный колледж. Но это пойдет на пользу не только ему, но и мне! — тут же пояснил он, когда я похвалила его за альтруизм. — Он вернется более просвещенным фермером и будет распространять просвещение среди других моих фермеров, а они безнадежно отсталые в сельскохозяйственных вопросах.

Сельское хозяйство интересовало Эдварда больше всего после политики, но, поскольку у меня эта тема не вызывала интереса, она редко присутствовала в наших разговорах.

А пока все мои попытки пробиться через броню вежливости, в которую облачались знакомые Эдварда, не приносила никаких успехов, и в конечном счете я настолько отчаялась, что набралась мужества и пожаловалась ему. Но мои жалобы оказались напрасной тратой времени. Он просто отмахнулся от моих трудностей и заверил меня, что все только и говорят ему, какая я замечательная.

— Очень рада, — пробормотала я, пытаясь подпустить энтузиазма в голос, хотя на самом деле на душе у меня стало мрачнее прежнего.

Я знала, что после всех моих углубленных изысканий, неудачи больше нельзя списывать на незнание английской жизни, а потому не оставалось ничего иного — только сделать вывод, что вина моя состоит в молодости и иностранном происхождении. С возрастом я ничего не могла поделать, но что касается происхождения, то тут можно попытаться стать больше англичанкой.

— Я решила стать англичанкой в большей мере, чем англичане, — сообщила я как-то утром Патрику. Эдвард уже ушел в библиотеку надиктовывать письма своему секретарю, а мы с Патриком задержались в столовой. — Я хочу научиться говорить с английским акцентом.

— У англичан нет акцента, — удивленно ответил Патрик. — Они говорят по-английски. С акцентом говорят иностранцы.

— Вздор! — горячо возразила я, не зная, то ли мне смеяться, то ли плакать, но, когда он хихикнул и добавил, что я очень веселая, поняла, что слезы будут неуместны.

— А вообще, — продолжил он, — зачем что-то менять? Англичане не любят иностранцев, которые пытаются перестать быть иностранцами. Это нечестно.

— Но что же мне делать?! — возопила я, чувствуя себя окончательно сраженной английской замкнутостью.

— А зачем что-то делать? Думаю, вы и так очень милы.

— Похоже, больше никто так не считает, — угрюмо проворчала я. — Я здесь уже целый месяц, а все смотрят на меня как на какого-то зверька из зоопарка.

— Ну, месяц — это еще слишком мало! — заявил Патрик, но я, не зная, что ответить, поспешила из комнаты наверх, задернула все занавеси кровати с балдахином и с головой зарылась под подушку, после чего, охваченная самой унизительной жалостью к себе, принялась рыдать и занималась этим до полного изнеможения.

И тогда мне стало лучше. Я села в кровати и вспомнила, как в Нью-Йорке люди либо игнорировали меня, либо шептались у меня за спиной — говорили, какая жалость, что я такая дурнушка. Теперь, по крайней мере благодаря Эдварду, меня никто не игнорировал и я всегда одевалась привлекательно. Раздвинув занавеси на кровати, я встала и принялась рассматривать себя в зеркале. Никаких признаков; пока еще слишком рано, но мысль о ребенке так радовала меня, что я забыла о пожилых англичанах, смотрящих на меня как на сумасшедшего подростка. Да я даже согласилась с Патриком: нельзя так скоро ждать положительных результатов.

Позднее я почувствовала гордость за то, что сумела настроить себя на такое философское отношение к жизни, но тем не менее, когда Эдвард тем вечером объявил, что пора ехать за город, я тут же обрадовалась возможности поменять глупую напыщенность Лондона на пасторальный покой Вудхаммер-холла.

3

Один из самых обескураживающих аспектов моего вхождения в английское общество состоял в том, что большинство его представителей отсутствовали: они уехали из города на парламентские каникулы. При этом сам процесс оказался мукой смертной. Если меньшинство так напугало меня, то как мне удастся пережить сезон следующего года, когда придется столкнуть с английским светом en masse? Однако эти мрачные размышления остались позади, когда мы покинули Лондон и я погрузилась в нетерпеливые ожидания знакомства с Уорикширом.

Ежегодные поездки Эдварда (как и большинства людей, принадлежащих к его классу) обычно повторяли друг друга по времени и маршрутам. Когда шли заседания парламента, он находился в Лондоне, лишь иногда ненадолго вырываясь то в Вудхаммер, то в Кашельмару, но, когда парламентская сессия заканчивалась, он месяца на два уезжал в Ирландию. В Англию возвращался в октябре, наносил визиты друзьям, принимал их сам, а потом отправлялся в Вудхаммер-холл, где тоже рассылал приглашения, осматривал поместье и удовлетворял свою страсть к охоте. К Рождеству снова ехал в Ирландию, но в середине января, когда собирался парламент, возвращался в Лондон. Однако в этом году мое появление разрушило привычный ритм его жизни: сначала мы поженились в июне, в самый разгар сезона, потом уехали на медовый месяц, растянувшийся на два, и, наконец, я забеременела, отчего долгая поездка в Ирландию становилась проблематичной. Однако я чувствовала себя прекрасно и была готова ехать, но Эдвард и думать об этом не хотел.

— Кашельмара слишком далеко от цивилизованного мира в твоем нынешнем состоянии, — сразу же заявил он, — и если, не дай бог, что-нибудь случится, то никто не знает, когда мы сможем заполучить ближайшего доктора. Нет, в течение следующих нескольких месяцев ты должна оставаться в Англии.

Он даже предложил мне пожить в Лондоне и после рождения ребенка, но мысль о невозможности бегства за город приводила меня в ужас.

— Загородный воздух укрепит меня, — убедительно настаивала я. — И потом, мы ведь к январю вернемся в Лондон, правда?

С неохотного разрешения моего доктора мы в ноябре уехали в Вудхаммер, и я подготовилась к двухмесячному блаженству.

Но у меня не было привычки к загородной жизни. После Нью-Йорка я обнаружила, что загородная жизнь пугающе тиха, а неторопливый ее ритм категорически напоминает мне кладбищенский.

— Тебе сейчас, пока ты в таком положении, вовсе не обязательно наносить и принимать визиты, — твердо сказал после нашего приезда Эдвард. — Ты должна воспользоваться возможностью вести уединенный образ жизни.

— Как монахиня! — воскликнула я, улыбаясь, чтобы скрыть мое отчаяние. — Дорогой, я бы так хотела узнать и других твоих друзей. Мы не могли бы устроить один-два небольших обеда?

И вот я снова оказалась среди пожилых англичан, излучавших свою характерную ледяную вежливость, но теперь мне некого было винить, кроме себя самой. Эдвард настаивал на том, чтобы свести нашу светскую жизнь к минимуму, и, пока он пропадал целыми днями на охоте, а Патрик занимался со своим новым учителем, я писала длинные письма в Америку и старалась не тосковать по Нью-Йорку.

Мне не то чтобы не нравился Вудхаммер — этот степенный, красивый дом с высокими каминами и классическим елизаветинским садом. И даже не то чтобы мне не нравилась Англия. Вокруг нашего дома располагались затейливые домики и деревни. Маленькие коттеджи с соломенными крышами, вековые церкви, построенные из серого камня. Уорик тоже был поразительным городком, с улицами, отстроенными наполовину деревянными домами, и замком точно как на книжных иллюстрациях к сказкам; я даже поначалу не поверила, что он настоящий. Да, на английскую сельскую местность было приятно смотреть, она даже вызывала восхищение, но, как все говорят, влажность и туманы здесь такие, что англичане не в состоянии толком протопить свои дома. Бо́льшую часть времени в Вудхаммере я провела, греясь у камина под тремя шерстяными шалями. Все слуги думали, что я сумасшедшая, но, к счастью, беременным женщинам простительны всевозможные экстравагантности.

Еще одна досаждавшая мне сторона жизни в Вудхаммере — это еда. Никакого разнообразия овощей, только бесконечные сало, выпечка и картофель. Один раз я даже видела пудинг из сала, выпечки и тертой картошки — все это вместе на одном блюде. Но когда я попыталась объяснить, почему это вызывает у меня отвращение, слуги смотрели на меня в полном недоумении.

Я уже не в первый раз отмечала, как невыносимо трудно дается общение с англичанами. Я предполагала, что с этим не должно возникнуть сложностей, поскольку мы вроде бы говорим на одном языке, но часто не могла понять ни слова из сказанного, а еще чаще они слушали меня, глядя вежливо-недоуменными, остекленевшими глазами, намекавшими на то, что они понимают меня так же плохо, как и я — их. Теперь, много лет спустя, я приспособила мой словарь к местным реалиям и почти не употребляю американских выражений, но первые месяцы в Англии я, вероятно, постоянно использовала фразы, которые либо никогда не применялись в Англии, либо вышли из употребления сто лет назад.

Но хоть и через муки, я в конце концов начала чувствовать, что англичане становятся мне понятнее. Я к этому времени, например, уже знала, что друзья Эдварда не желают говорить на определенные темы, которые часто обсуждаются среди друзей Фрэнсиса в Нью-Йорке. Ньюйоркцы постоянно говорят о Европе. Европа то, Европа се. Европейских мод ожидают затаив дыхание, европейские новости обсуждаются с большой торжественностью, европейские искусства и драматургия импортируются и становятся предметом для обсуждения в культурных кругах. В Англии никто не произносит слово «Европа». Англия не считает себя частью Европы, а прочие европейские страны здесь сочувственно называют «Континент» — большая и, конечно, отсталая территория где-то к востоку от Белых скал Дувра. Англичане ездят на Континент путешествовать, понаблюдать за французами, а иногда и подраться с ними. Англичане среднего класса ездят туда торговать, но это делается очень со вкусом и почти не упоминается в разговорах. В целом же англичане не говорят о Континенте. Они рассуждают об империи, научном прогрессе и политике. В отличие от Америки, где никто из уважающих себя людей не лезет в политику, в Англии политика считается исключительно цивилизованной игрой высшего общества, не такой веселой, как лисья охота, но доставляющей необыкновенное удовольствие умному клубу избранных. Она также дает возможность Исполнить Свой Долг Перед Народом. Англичане считают себя очень, очень цивилизованными, вероятно, самым цивилизованным народом, которого Господу хватило мудрости наделить ответственностью за остальной мир, и чем скорее иностранец согласится с этой истиной, тем скорее будет принят английским обществом.

— Я смотрю, тебе тут нравится! — доброжелательно воскликнул как-то Эдвард, когда мы готовились к Рождеству. — Только не думай, что мне неизвестны проблемы, с которыми ты столкнулась.

Не подозревая о том, мы приближались к новому кризису, а мои трудности ни в коей мере не кончились.

Рождество — время переживаний для иммигранта. В целом мне с переменным успехом удавалось преодолевать периодические приступы тоски по дому, но, когда промелькнули декабрьские дни, меня охватило желание увидеть мой старый дом, усыпанный сверкающим снегом и в сосульках. Я приходила в себя от невежества англичан, которые и слыхом не слыхивали про День благодарения, наш неофициальный, но широко отмечаемый семейный праздник в конце ноября, а когда по почте пришли подарки и рождественские письма от моей семьи, это было почти невозможно вынести.

Фрэнсис написал мне длинное нежное письмо, и я пролила над ним немало слез и в итоге размазала все строки его красивого почерка. Мне писала Бланш, мне писала Амелия (я никогда не думала, что меня может тронуть письмо Амелии), мой племянник Чарльз тоже написал мне, и даже моя племянница Сара написала. Десятилетняя Сара, в которой Фрэнсис души не чаял, сочинила не коротенькое письмо, а текст на целых две страницы обо всех праздниках, на которые ее приглашают, и платьях, которые она собирается надеть, и я поймала себя на том, что снова плачу. Чарльза я любила, но Сару любила еще больше… но это потому, что она так походила на отца.

Бланш писала о том, кто вышел замуж, кто развелся, Амелия перечисляла обанкротившиеся семейства, а Фрэнсис сообщал о том, сколько денег заработал. Все это было таким очаровательно неанглийским, и передо мной на пару мгновений предстал яркий гобелен Нью-Йорка, так непохожего на скучный, чопорный, благопристойный Вудхаммер-холл.

— Фрэнсис пишет что-нибудь о политической ситуации? — поинтересовался Эдвард, поняв, что я жажду поговорить о моей семье, и я, захлебываясь от поспешности, чтобы скрыть слезы, ответила:

— Нет, почти ничего, разве только что он опасается, как бы Линкольн не выиграл выборы, и поэтому инвестирует в самые разные отрасли — ведь рынок может обвалиться. Он не хочет думать о том, что будет, если начнется война. Все покупают одежду — вдруг цена хлопка взлетит к небесам. И устраивают вечеринки на случай худшего развития событий, а наши соседи устроили маскарад, и там шампанское лилось из фонтана с золотым купидоном в холле.

— Бог ты мой, — сказал Эдвард. — Надеюсь, они нашли способ охлаждать его.

Ни один муж не мог бы быть добрее ко мне, чем Эдвард в мои трудные дни, и я в сотый раз думала, что счастливый брак может сгладить даже самую невыносимую тоску по дому, но тут в Вудхаммер пришли две важные новости из-за границы. В первой сообщалось, что Линкольн выиграл президентские выборы, а вторая — гораздо более важная для меня в моем нынешнем состоянии — пришла от дочери Эдварда Катерин, которая была совершенно убита неожиданной смертью мужа и умоляла Эдварда немедленно приехать в Санкт-Петербург и увезти ее домой.

4

— Ты не можешь уехать! — воскликнула я. — Ребенок… я не могу сопровождать тебя… Рождество… ты не успеешь вернуться вовремя.

К моему стыду, я разрыдалась. Я начинала подозревать, что моя слезливость в значительной мере объясняется беременностью, потому что, как я уже говорила, я не из тех женщин, которые льют слезы с поводом и без повода.

— Веду себя просто ужасно! — застонала я. — Понимаю это, но ничего не могу с собой поделать. Я сочувствую Катерин, но не хочу, чтобы ты уезжал.

— Я тоже не хочу уезжать. Думаешь, я бы провел Рождество вдали от тебя, если бы мог остаться? Но Катерин — моя дочь. Она в скорби. Она больна и просит меня о помощи. Мой долг помочь ей.

— А как насчет твоего долга передо мной?

Я взорвалась от негодования и выскочила из комнаты, прежде чем он успел ошибочно принять мою панику за гнев. В спальне я опять спряталась за занавесями и приготовилась рыдать до изнеможения, когда вдруг почувствовала едва заметную дрожь где-то в глубине моего тела. Я села в возбуждении. Ребеночек тут же зашевелился снова. И теперь я перестала быть такой трусливой, даже некоторую храбрость почувствовала. Когда минуту спустя появился Эдвард, чтобы успокоить меня, я бросилась в его объятия и снова попыталась извиниться.

— В конечном счете я буду не такой уж одинокой, — пробормотала я и объяснила, что случилось, на том ссора и закончилась, а на следующий день он неохотно убыл в Санкт-Петербург.

Я даже думала, что он в последний момент поменяет решение, но твердо вознамерилась загладить свою вину и почти вытолкала его за дверь, когда настало время прощаться. Но потом, когда я стояла на ступеньках крыльца и смотрела, как уезжает по дорожке экипаж, настроение у меня упало — и, наверное, упало бы еще сильнее, если бы Патрик дружески не взял меня за руку.

— Я буду опекать вас, пока папа не вернется, — сказал он, сжимая мои пальцы. — У нас будет прекрасное Рождество вдвоем, вот увидите.

Он и вправду был замечательным мальчиком.

Глава 2

1

Учитель Патрика мистер Булл, пожилой, высохший старичок, согласился в этом году отказаться от Рождества, чтобы присматривать за Патриком, пока отсутствует Эдвард. Но и получаса не прошло после отъезда Эдварда, как его сын нарисовал мистера Булла, очарованным взглядом глядящего на безразлично жующую корову, и повесил картинку на люстру в столовой на обозрение всех слуг.

— Это очень глупый поступок, — строго сказала я, когда он появился несколько часов спустя, прогуляв все уроки. — Мистер Булл был в ярости, и он пожалуется твоему отцу.

— Папа привык к жалобам моих учителей, — сказал неугомонный Патрик. Потом зевнул. — Я ненавижу учителей. Мой друг Дерри Странахан говорит, что люди становится учителями, когда не могут стать никем другим.

В качестве наказания Патрику был задан обширный перевод из «Записок о Галльской войне» Юлия Цезаря, но после трудов, на которые у него ушло все утро, он появился всего лишь с шестью неплохими набросками Юлия Цезаря, сражающегося с Гнеем Помпеем. Цезарь был высокий и светловолосый, как Патрик, а Помпей странным образом походил на мистера Булла.

— Патрик, ты хочешь поссориться с отцом? — спросила в недоумении я.

— Нет, но я считаю латынь бесполезной тратой времени. Мой друг Дерри Странахан говорит, что ужасно поддерживать мертвый язык в живом состоянии, когда давно уже пора похоронить его достойным образом. Хотите увидеть мои другие рисунки?

Он явно хорошо владел карандашом. Я не сочла его акварели выдающимися — у Бланш акварели получались не хуже, — но примечательнее всего остального была резьба по дереву, которую он мне показал. Патрик вырезал птиц и животных. Иногда это были одиночные фигурки, а иногда целые сценки на деревянной панели. Он трудился в крохотной комнатке на чердаке, где на полу густым слоем лежали опилки, и хотя ранние работы были грубоваты, но с годами его мастерство явно улучшалось. Я с удовольствием разглядывала его этюд, изображающий кошку с котятами, и еще один — сеттер с фазаном в зубах.

— Ты очень талантливый, — искренне сказала я, пытаясь представить, что бы подумал Эдвард о наклонностях сына.

— Это просто — быть талантливым в том, что тебе нравится, — ответил Патрик. — А когда речь заходит о вещах, которые мне не нравятся, то все мои таланты исчезают. — Он робко мне улыбнулся. — Вам и в самом деле нравится моя резьба?

— Очень. — Чутье подсказало мне, что не стоит спрашивать, что думает о его увлечениях отец. — Ты показывал эти фигурки кому-нибудь еще?

— Нет, папа этого не одобряет. Он считает, что это плотницкое занятие, а плотник — это ремесленник.

— Отец знает об этой твоей комнате?

— Да, знает, но не обращает на нее внимания, пока никому другому об этом не известно. Папа вообще не обращает внимания на то, что его не интересует. Мой друг Дерри Странахан говорит…

— Ты так часто упоминаешь мистера Дерри Странахана! — с улыбкой перебила я.

— Разве человек не должен время от времени говорить о своих друзьях? Послушайте, кузина Маргарет, возьмите кошку с котятами — это рождественский подарок от меня.

— Я бы с удовольствием, — призналась я, — но я не должна это делать, если Эдвард не одобряет твои занятия. Это было бы неправильно.

Он был разочарован, и я, чтобы отвлечь его, предложила прогуляться по деревне. После этого у нас вошло в привычку прогуливаться каждый день, а вскоре он предложил прокатиться с ним верхом.

— Нет, я не могу, — сказала я. — В моем положении это не рекомендуется.

— В каком положении? — спросил он с наивностью, которая больше подобала бы мальчику в два раза моложе, а потом покраснел до корней волос.

— Ты хочешь сказать, отец тебе не говорил? — удивленно спросила я.

Он, потеряв дар речи, отрицательно покачал головой, а его смущение оказалось таким заразительным, что я тоже словно онемела. Мы возвращались из деревни слегка туманным утром, которые так типичны для Англии зимой, а впереди за парком маячили высокие трубы нашего дома.

— Что ж, — произнесла я наконец, чувствуя, что должна защитить Эдварда, — я думаю, негоже обсуждать такие вещи так заранее, но поскольку уж я упомянула, то добавлю: ребенок родится в апреле и мы назовем его Томас. Только, пожалуйста, никому не рассказывай, потому что я не хочу, чтобы твой отец был оскорблен каким-нибудь неприличием.

— Да, — серьезно ответил он. — Конечно.

Он все еще был настолько смущен, что мне некоторое время никак не удавалось найти подходящих слов.

— Полагаю, ты не будешь возражать против брата. Понимаю, в какой-то степени для тебя это может стать докукой, но представь, как это будет хорошо для Томаса — иметь брата на столько лет старше его. Мой брат Фрэнсис старше меня на восемнадцать лет, так что я говорю со знанием дела.

— Да, конечно, — согласился Патрик. — Уверен, папа очень рад.

— Думаю, вполне, — проговорила я самым непринужденным голосом, какой у меня получился, и переменила тему со скоростью жонглера, подбрасывающего в воздух новые тарелки. — Патрик, расскажи мне о твоем друге мистере Странахане. Судя по твоим словам, он человек очень примечательный. Неужели нет никакой надежды на его приезд в течение трех лет, что он учится во Франкфуртском университете?

— Ни малейшей. — Патрик сразу же погрустнел. — Понимаете, он попал в ужасную переделку в Ирландии, и папа отправил его во Франкфурт скорее в качестве наказания, чем для учебы.

— Но что он такого сделал? Мне как-то не хотелось спрашивать об этом прежде.

И Патрик с готовностью принялся болтать о том, о чем предпочел умалчивать Эдвард. Как я узнала с его слов, мистер Странахан был ложно обвинен в аморальном поведении одним пьяным ирландским мужем, который попытался убить обоих — Странахана и несчастную невинную женщину, вовлеченную в это происшествие.

— Ужасно! — воскликнула я, хотя эта сплетня и очаровала меня. Вульгарная сторона моей натуры всегда получала удовольствие от скандалов, происходящих из того, что романисты называют «безумная страсть». — Бедный мистер Странахан!

— Да, просто ужасно! И он ни капельки ни в чем не виноват, но папа теперь этого ни за что не признает. Если только… послушайте, кузина Маргарет, а вы бы не могли замолвить словечко за Странахана перед папой, когда он вернется? Я пытался, но меня он не слушает.

— Вряд ли он послушает и меня.

— Непременно послушает! Если бы вы попросили его разрешить Дерри приехать на каникулы…

— Что ж, может быть, — пообещала я, увидев неожиданный шанс. — Но я это сделаю, только если ты будешь слушаться мистера Булла и перестанешь рисовать его влюбляющимся в корову.

Патрик зашелся от смеха и подпрыгнул от радости.

— Договорились! — воскликнул он. — Договорились! Договорились! Договорились!

Он принялся танцевать передо мной на дорожке, словно хорошенький золотошерстный щенок, которому пообещали вкуснейшую, сочнейшую косточку.

2

Наступило Рождество. Утром мы отправились в церковь, а потом до обеда я отдыхала. Вечером для скорбных мыслей об Эдварде в далеком Санкт-Петербурге времени не было. Мы играли в нарды и криббедж, а потом Патрик вырядился для своего моноспектакля. Мы оба смеялись над его глупыми выходками, пока от смеха силы совсем не оставили нас. Наконец мы решили, что настало время для музыкальной интерлюдии, и тогда я уселась за рояль (пианистка из меня никакая), а Патрик начал петь, но, поскольку его пение было ничем не лучше, чем мое бренчание, мы на пару производили ужасающий шум.

— Я когда-то пел, — скорбно сказал Патрик. — У меня было сопрано. Но теперь голос у меня изменился, и я больше не знаю, какой он.

— Когда у тебя голос окончательно сломается, то будет красивый баритон.

— Он уже окончательно сломался! — оскорбленно воскликнул он, и мы снова принялись хихикать, как двое детей в классе.

Я много месяцев так не смеялась и после долгого ожидания скучного Рождества испытала огромное облегчение и чувствовала себя совершенно беззаботно.

После ужина мы пошли в холл для слуг, чтобы посмотреть их празднование, и Патрик представил меня молодым людям и женщинам, которые были его друзьями детства. Одна из них была горничной в буфетной, другой — конюхом, третий — чистильщиком ножей, а последняя, дочь кухарки, так хорошо проявила себя, что теперь служила горничной в гостиной. Все были веселы и вежливы, и, когда мы наконец ушли, я, вздохнув, сказала Патрику:

— Должна отметить, что в Вудхаммере и вправду очень хорошо, хотя поначалу я ужасно тосковала по городской жизни.

— Мне в Вудхаммере нравится гораздо больше, чем в Лондоне, — признался он. — Я здесь родился и вырос, здесь мой дом.

— Тебе здесь нравится больше, чем в Кашельмаре?

— Кашельмара! — Он поморщился. — Кашельмара на конце света. — Патрик схватил меня за руку, другой рукой обнял за талию и принялся кружить в беззвучном вальсе по большому холлу в направлении к лестнице.

— Патрик! Не так быстро! — взвизгнула я, но, когда он рассмеялся, тоже рассмеялась, и мы принялись кружиться в полутьме вместе. — Все! — выдохнула я наконец. — Мне нужно сесть!

Мы сели перед громадным камином, и я вдруг затосковала по рукам Эдварда, по его сильному телу, прижимающемуся к моему. Я замерла, глядя на угли. Патрик бесконечно болтал, почему он любит Вудхаммер, а когда я снова смогла слушать его, оказалось, что он приглушенным, мечтательным голосом рассказывает о дубовой лестнице, которая была вырезана Гринлингом Гиббонсом.

— По-моему, она очень красивая, — услышала я собственный голос и вдруг так четко увидела в Патрике Эдварда, что мне захотелось протянуть руку и ухватить это ускользающее подобие, но через секунду оно исчезло, а он продолжал говорить с мальчишеской наивностью:

— Можно мне поцеловать вас под омелой, прежде чем вы пойдете спать?

Он был таким красивым, его волосы отливали тускловатым золотом, а таких голубых глаз я не видела ни у кого. Я вообще не встречала молодых людей, которые казались бы мне столь красивыми.

— Ох, я не верю в поцелуи под омелой, — сказала я. — Такой языческий обычай. Доброй ночи, Патрик. Спасибо за прекрасное Рождество.

Я оставила его, и ноги понесли меня, не спотыкаясь, до моей комнаты, но когда я легла чуть позднее, то долго лежала в темноте без сна. Думала, что я, наверно, очень дурная и испорченная. Беременные женщины не должны вожделеть, но в ту ночь я вожделела к Эдварду не менее страстно, чем во время нашего медового месяца, а где-то внутри меня зрела злость к нему за то, что он так надолго оставил меня.

3

Две недели спустя он вернулся. Очень высокий — я все время забываю, какой он высокий, — и очень красивый, и я любила его, как никого в мире. И хотела я тогда только одного — уйти с ним в нашу комнату и сказать ему, как скучала без него, но, конечно, это пришлось отложить, потому что с Эдвардом приехала потерявшая мужа Катерин, облаченная в траурные одежды, бледная. Ее изящное лицо было скрыто за самой ужасной из вуалей, какие можно себе представить.

— Здравствуйте, кузина Катерин, — сказала я, исполненная решимости быть любезной, невзирая на то что она не ответила на мое дружеское письмо, которое я написала после свадьбы. — Я очень огорчилась, узнав о вашем несчастье. Примите мои искренние соболезнования.

— Спасибо, кузина Маргарет.

Она держалась очень формально и холодно, как канадский ветер. После ее слов наступило неловкое молчание. Эдвард предложил ей до чая отдохнуть в ее спальне, а когда она согласилась, я была вынуждена проводить ее наверх.

— Рада, что здоровье позволило вам перенести путешествие, — неуверенно пробормотала я. — Полагаю, что теперь, когда вы дома, вам станет лучше.

— Да, — подтвердила Катерин.

— Надеюсь, дорога была не слишком утомительна?

— Нет.

— Вам, наверное, стало легче, когда вы увидели отца.

— Да.

Меня поразила не только ее односложная одеревенелость, но и полное отсутствие какой-либо благодарности. Я подумала, приходило ли ей в голову, как мне было тяжело лишиться общества Эдварда и насколько эта поездка разрушила его планы и привычный быт? Решив не настраивать себя против нее, я попыталась оправдать ее поведение, напомнив себе о понесенной ею утрате.

У себя в комнате она сняла вуаль, и я увидела, что она воистину красива. Темноволосая, с длинными черными, чуть загибающимися ресницами и — по контрасту — чуть ли не прозрачной кожей. К тому же без вуали она казалась моложе, и тут я вспомнила, что она всего на два года старше меня.

Появилась горничная с горячей водой. Личная горничная Катерин уже начала распаковывать вещи.

— Я могу сделать для вас что-нибудь еще? — вежливо спросила я и, когда она отрицательно покачала головой, поспешила к Эдварду, с которым мне не терпелось соединиться после столь долгого ожидания.

Мы долго рассказывали друг другу, как одиноко и тоскливо провели Рождество. Я тщательно подбирала слова, чтобы он не подумал, как весело мне было с Патриком. Потом, когда Эдвард спросил, а я рассказала ему про Томаса, он поведал о своем долгом путешествии через всю Европу в холодное величие Санкт-Петербурга. Он там был много лет назад с Элеонорой, и один или двое из его бесчисленных знакомых все еще работали там в посольстве. Я терпеливо выслушала его описание вчерашней России и сегодняшней, с жадностью внимала его выводам о том, что там не только ничего не изменилось, но и обречено никогда не меняться, и все это время думала с томлением, какой он красивый и как я странным образом не гожусь для воздержания.

— Но что тебе советует доктор? — спросил он встревоженным голосом, когда последняя свеча была потушена, а кожа у меня горела так, что вполне могла прожечь простыню.

— Ой, я совсем забыла тебе сказать, — проговорила я, молясь Господу, чтобы Он простил мне мою ложь. — Доктор Ивс считает, что после пятого месяца это абсолютно безопасно. Согласно последним научным исследованиям беременности.

— Какая это замечательная штука — научный прогресс! — воскликнул Эдвард со своим ироничным смешком, который мне всегда так нравился, и после этого мне уже не пришлось беспокоиться о муках воздержания.

На следующее утро меня охватил виноватый страх — не повредила ли я ребеночку, но Томас оставался, как всегда, активным, и вскоре я пришла к мнению, что ошибочно верить каждому слову доктора. И в самом деле, что знают доктора? К тому же всем известно, что они постоянно меняют мнение относительно наилучшего способа лечения своих пациентов.

К счастью, я вскоре отвлеклась от своей больной совести, потому что наутро после возвращения Эдварда мистер Булл запросил аудиенции у своего нанимателя, и я знала, что ничего хорошего о Патрике он не скажет.

— Эдвард, — проговорила я, когда тот допил вторую чашку чая и готовился встать, — могу я поговорить с тобой, прежде чем ты примешь мистера Булла в библиотеке?

— Конечно. — Он отпустил слугу и улыбнулся мне. — О чем?

— О Патрике. Эдвард, он немного хулиганил после твоего отъезда, но я убедила его вести себя лучше, и он исправился. Я просто хочу, чтобы ты знал об этом, прежде чем будешь говорить с мистером Буллом.

— Понятно. — В его глазах появилось безразличное выражение, но я решила не замечать этого.

— Да, и еще, если уж мы говорим о Патрике; я вспомнила, что хотела тебя попросить еще кое о чем! — беспечно добавила я. — Мой дорогой, Патрик так скучает по своему другу мистеру Странахану. Я понимаю, что его образование нельзя прерывать, но, может быть, ты позволишь ему вернуться на короткие каникулы? Патрик будет очень рад, и я с удовольствием с ним познакомлюсь.

— Значит, таким было условие примерного поведения Патрика.

— Понимаешь…

— Ответ на твою просьбу — «нет». Дерри совершил серьезный проступок, и я запретил ему появляться в моем доме три года не только в качестве наказания, но и чтобы отделить его от Патрика. Я не вижу абсолютно никаких оснований пересматривать мое решение и не собираюсь этого делать.

— Понятно. — Перед лицом такого догматического утверждения своей власти спорить было не о чем. По крайней мере, подумала я, смогу сказать Патрику, что попыталась.

— И, Маргарет, ты очень обяжешь меня, если в дальнейшем не будешь становиться на чью-то сторону в делах, которые не имеют к тебе отношения.

— Я не становилась ни на чью сторону, — с несчастным видом возразила я.

— Нет? — Он посмотрел на меня холодным, жестким взглядом. — Рад слышать. Это бы создало ненужное напряжение в наших отношениях, а я не понимаю, зачем кому-либо из нас лишние переживания. Поэтому прошу тебя: не надо больше бессмысленных заступничеств за Патрика. Занимайся исключительно вопросами, связанными со мной и твоим ребенком.

— Да, — ответила я. — Конечно. Но я не могу полностью исключить себя из жизни твоих детей.

— Да и я бы не хотел этого. Но роль мачехи — трудная роль и в лучшие времена. А быть мачехой взрослых детей, когда тебе самой только восемнадцать, — нелегкое испытание. Ты можешь облегчить свою жизнь, если будешь оставаться в стороне, когда возникают какие-то разногласия.

— Хорошо, — согласилась я. — Как тебе угодно.

И я прикладывала все усилия, чтобы следовать его совету, но при этом не могла не думать, что меня вполне устраивает держаться в стороне от Катерин, хотя держаться подальше от Патрика было затруднительно.

Катерин казалась мне очень скучной. Пока мы оставались в Вудхаммере, избегать ее не составляло труда, но в начале года мы вернулись в Лондон, и тут у меня начались серьезные испытания. Легко уклоняться от встреч с кем-то в особняке размера Вудхаммера, но совсем другое дело — избегать кого-то в компактном городском доме.

Катерин бродила по дому в своем вдовьем трауре, как плохая актриса в мелодраме на Друри-лейн, и к началу февраля я уже стала спрашивать себя: сколько еще смогу выносить ее присутствие в моем доме?

Соломинкой, переломившей хребет верблюду, стало решение Эдварда съездить ненадолго в Кашельмару. Вопрос о моей поездке не стоял, но, поскольку Эдвард брал с собой Патрика, чтобы преподать ему урок в управлении имением, я очень надеялась, что Катерин присоединится к ним.

Но у Катерин были на сей счет другие соображения.

— Пересекать Ирландское море в такое время года выше моих сил, — сообщила она, а когда я намекнула, что для нее это шанс встретиться с сестрой Аннабель, которая жила во вдовьем доме в Кашельмаре, высокомерно добавила, что ей нечего сказать Аннабель после ее злосчастного второго брака.

— Понятно, — пробормотала я с упавшим сердцем. — Значит, вы останетесь здесь.

Она смерила меня холодным взглядом.

— Если для вас это неприемлемо, — процедила она после короткой убийственной паузы, — то я уеду в Кент к родителям мужа.

— Нет-нет, что вы! — виновато воскликнула я, думая, какая это прекрасная мысль. — Вы ни в коем случае не должны уезжать от нас, Катерин!

— Почему нет? Совершенно очевидно, что вы хотите избавиться от меня.

Это стало для меня сильным ударом. Неужели я совсем не умела скрывать свои чувства? Я быстро пролистала в памяти последние дни и ничего предосудительного за собой не обнаружила.

— Я категорически отрицаю… — энергично начала было я, но Катерин оборвала меня.

— К тому же, — продолжила она, — вы явно не в состоянии понять, что я нахожу наше совместное пребывание под одной крышей таким же невыносимым, как и вы. Лишь христианское милосердие подвигает меня на то, чтобы я жалела, а не осуждала вас за низость, которая мешает вам понять, что какие-либо интимные отношения в вашем возрасте с мужчиной в возрасте моего отца недопустимы. Ваше положение вызывает у меня чувство брезгливости. Да что говорить — стоит мне на вас посмотреть, как у меня тошнота подступает к горлу.

Тот, кто когда-либо страдал от безумной зависти, не может не заметить ее симптомы у другого человека. Я ответила ей удивленным смиренным голоском:

— Вы завидуете! — Признаю, что это было не самое разумное замечание, но я была так взвинчена ее яростными нападками и поначалу слишком ошеломлена, чтобы не вернуть ей оскорбления.

— Завидую?! — воскликнула она, вытягиваясь во весь рост и уставясь на меня высокомерным взглядом.

— Завидуете! — бросила я ей в лицо это слово, начиная приходить в себя. — Вы завидуете моему месту в сердце вашего отца!

— Какая отвратительная клевета! — воскликнула она, при этом лицо ее было словно высечено из камня. — Это ложь! Я не знаю, какое место вы занимаете в сердце моего отца, но я прекрасно знаю, какое место там принадлежит мне. Я его любимая дочь. И всегда была. Да, я знаю, с Нелл он общался больше других, но только потому, что она намного старше нас, а когда мама заболела, Нелл стала ему опорой. Но когда Нелл вышла замуж за человека ниже ее по положению, даже она разочаровала его! Но я — никогда! Это я нашла себе блестящую пару. Он в день свадьбы сказал мне, как он гордится мной, и это стоило всех жертв, тех двух ужасных лет брака и кошмарных зим в Санкт-Петербурге. Такому вульгарному существу, как вы, трудно понять, какой несчастной я себя чувствовала! Но на протяжении всего этого времени мое место в сердце папы оставалось неизменным. Разве не доказательство тому, что он поехал за мной в Санкт-Петербург, чтобы привезти меня домой? Я знала, что он приедет. Я его любимая дочь, и вы с этим ничего не можете поделать.

Я этого не могла вынести. Она была совершенно несносна.

— А я его жена! — закричала я. — И вы с этим тоже ничего не можете поделать, вы, холодное, эгоистичное, отвратительное существо! Как вы посмели тащить его в Петербург для того только, чтобы доказать себе, что он приедет, если вы своими громкими стонами будете просить его о помощи! Как вы посмели лишить нас нашего первого совместного Рождества? Если вы считаете, что отец обожает вас настолько, то вам бы стоило послушать, как он был взбешен необходимостью тащиться через всю Европу, чтобы сделать то, что для него было всего лишь утомительным долгом!

— Вы злобная, беспринципная маленькая лгунья…

— Как вы смеете называть меня так?!

— А как вы смеете говорить, что папа не любит меня?! — вскричала Катерин, и ее каменное лицо покрылось десятком морщин отчаяния, и она с рыданиями выбежала из комнаты.

Меня настолько удивило, что она способна пролить хоть слезинку, что несколько секунд я стояла неподвижно, глядя ей вслед. Но, начав понемногу остывать, взвесила ситуацию — так же я взвешивала очередной ход в шахматной партии. Можно либо умыть руки и надеяться, что она вскоре уберется из дома, либо предпринять попытки убедить ее в том, что я вовсе не такое подлое чудовище, каким она меня представляет. Чутье подсказывало, что нужно начать умывать руки, но затем я подумала, что, возможно, слишком сильно задела ее, сказав о нежелании Эдварда ехать на ее спасение. Я не сомневалась, что чувствовала бы себя совершенно несчастной, если бы Фрэнсис спас меня из какой-нибудь жуткой ситуации, а потом мне бы сказали, что он сделал это через силу, тогда как на самом деле хотел остаться в Нью-Йорке с Бланш.

Я дала Катерин полчаса, чтобы прийти в себя, а потом постучала в дверь ее спальни.

— Катерин, — заговорила я, когда мы снова оказались лицом к лицу, — думаю, мы обе вели себя весьма глупо. С вашей стороны было глупо утверждать, что мой брак с вашим отцом отвратителен, когда он на самом деле очень романтичен, а я повела себя еще глупее, избегая вас все эти недели, тогда как с первых дней брака желала иметь друга моих лет. Возможно, у нас нет ничего общего и любая попытка подружиться может закончиться полным провалом, но я бы хотела, по крайней мере, попытаться. Разве мы не можем начать с чистой страницы и относиться друг к другу с меньшим предубеждением и бóльшим… — я искала подходящее слово и вовремя вспомнила выражение из ее репертуара, — христианским милосердием?

Как осел, идущий за морковкой, Катерин не могла противиться искушению продемонстрировать милосердие.

— Я уверена, никто больше меня не хочет вести себя по-христиански, — важно заявила она, придя в себя от изумления, но, вспомнив о своей зависти, добавила: — Я не удивляюсь, что вам не хватало общества людей вашего возраста, но нужно было думать об этом перед тем, как выходить замуж за папу.

— Да, знаю, — серьезно согласилась я, спрашивая себя, насколько хватит моего терпения, несмотря на все благие намерения. — Знаю. Но как я завидую вам, Катерин! Хотя вы и отсутствовали два года, но наверняка знаете множество девиц в Лондоне вашего возраста!

— Разумеется, у меня без числа знакомых такого рода, — подтвердила Катерин все тем же тоном, — но я, конечно, сейчас совсем не в том настроении, чтобы наносить визиты.

— Да и мое положение мне тоже не позволяет. Но возможно, позднее, весной…

— Пожалуй, в июне я бы могла отправить знакомым одну-две визитки, — согласилась Катерин. — Вы могли бы сопровождать меня, если захотите.

— Ой, я бы очень хотела! — воодушевленно защебетала я. — Огромное спасибо, Катерин.

Таким было предисловие, а ко времени возвращения Эдварда из Кашельмары мы с Катерин находились во вполне цивилизованных отношениях. До закадычной дружбы нам было еще далеко, но мы вместе прогуливались по саду после завтрака, а вечером, когда обменивались мнениями о нашем любимом журнале мод, она даже, случалось, предлагала сыграть мне на рояле. Играла она превосходно. Что говорить, она была одной из тех девиц, которые, кажется, преуспевают во всем, чем занимаются. Мир называет это хорошим воспитанием, но меня такое воспитание просто бесило.

— Катерин изумительно вышивает, — сообщила я Эдварду. — Обязательно посмотри ее вышивку! А на рояле играет даже лучше Бланш, а ее рисунки… — Я хотела сказать, что ее рисунки такие же талантливые, как у Патрика.

— Я очень рад, что ты уделяешь столько внимания Катерин, — благодарно ответил Эдвард. — Я всегда опасался, что ты сочтешь ее скучной.

После короткой паузы я пробормотала:

— Катерин не скучная. Просто немного робкая.

— Робкая! Мне она казалась совершенно уравновешенной… но какая жалось, что она такая механическая и холодная! Элеонора всегда говорила, что Катерин — настоящая маленькая восковая кукла.

Последовала еще одна долгая пауза.

— Правда? — спросила я наконец. — Восковая кукла? Да, мне это говорит кое-что о Катерин, но гораздо больше говорит об Элеоноре.

Я медленно встала и подошла к окну гостиной с видом на площадь. Я теперь всегда двигалась медленно, потому что приобрела такие неловкие формы. Деревья за окном стояли голые, со свинцового неба падал снег.

— Родители нередко отпускают скоропалительные замечания, когда дети выводят их из себя, — легкомысленно бросил Эдвард, целуя меня, отчего я тут же забыла о Катерин. — Быть родителем — трудная работа. Ну да ты сама скоро об этом узнаешь.

— Надеюсь, — буркнула я и, громко вздохнув, прижалась к нему. — Если Томас когда-нибудь решится появиться на свет. Ты понимаешь, я начинаю думать, что я не только всегда имела такие формы, но теперь и всегда буду иметь.

Две недели спустя на свет появился Томас.

4

Томас родился маленьким, всего шести фунтов, но очень активным. Он был безволосый, с яркими глазами и губками бантиком. Чосер назвал бы его тщедушным. Я видела в младенце наилучший образец из всех возможных, и стоило мне взять его на руки, как я тут же была пленена.

— Посмотри, какой он хорошенький! — гордо заявила я Эдварду, а когда младенец заплакал, я в удивлении добавила: — И как громко он кричит!

— Восхитительно энергичный, — с мрачным лицом подтвердил Эдвард, но затем улыбнулся, а когда он поцеловал меня, я была уверена: в тот момент нет в мире женщины счастливее меня.

Роды прошли легко, и потому я быстро восстановилась. И мне хотелось быстро восстановиться по причинам, которые с учетом моего отношения к воздержанию были вполне логичными, но, когда в конце мая доктор Ивс сообщил, что теперь я могу снова жить полной жизнью, мне показалось, что восстанавливалась до нормального состояния я дольше, чем рассчитывала. Начало лета было неудобным временем для Эдварда и для меня, но понемногу все стало улучшаться, и, когда парламент наконец ушел на каникулы, Эдвард решил, что пора отправиться в давно ожидаемое путешествие — в Кашельмару.

— Как хорошо! — воскликнула я; мне и в самом деле очень хотелось увидеть место, которое он считал своим домом. — Не могу дождаться, когда уже увижу Ирландию!

— А я так давно собирался показать тебе ее, — ответил он, довольный моим энтузиазмом. — Мы можем поехать туда вдвоем — только ты и я — и остаться месяца на два. Я немедленно отправлю Филдинга, чтобы он подготовил поездку.

— А Томас?

— Нет, Ирландия не будет ему полезна в таком возрасте. Нэнни и кормилица позаботятся о нем в Вудхаммере, а в октябре мы вернемся к нему.

— Как это трудно, — произнесла я. — Извини, дорогой, но это меня никак не устроит. Ты не можешь предложить какой-нибудь другой вариант?

Он посмотрел на меня недоуменным взглядом:

— Элеонора всегда считала, что младенцев лучше оставлять в Англии.

— Но я ведь не Элеонора, правда?

— Я это прекрасно знаю, — быстро пробормотал он, слишком поздно поняв, что совершил ошибку. — Но после того как я видел смерть моего самого дорогого ребенка в Ирландии…

— Да, это, вероятно, было очень тяжело, но в том, что касается болезней, я фаталистка. Да, Томас может заболеть в Ирландии, но точно так же может он заболеть и в Вудхаммер-холле. И что я буду при этом чувствовать, находясь в трех днях пути, в Кашельмаре?

— Ты хочешь сказать, что Элеонора…

— Нет, дорогой, ничего такого я сказать не хочу. Пожалуйста, не думай, что я осуждаю Элеонору. Я просто говорю, что я — не она, только и всего. И пожалуйста, не думай, что я не допускаю и мысли о расставании с Томасом даже на один день. Я бы с удовольствием поехала с тобой в Ирландию на второй медовый месяц, но тогда давай договоримся, что мы расстанемся с Томасом на две недели, но не на два месяца. Нэнни и кормилица смогут привезти его в Кашельмару.

— Тогда и другие дети должны быть с нами, — произнес он, инстинктивно пытаясь быть справедливым.

— Конечно! Почему нет? Но сначала мы проведем две недели вдвоем.

— Так. Значит, ты хочешь одним выстрелом убить двух зайцев! — воскликнул он, рассмеявшись, а я, увидев, что он соглашается со мной, смогла только выдохнуть с облегчением: супружеская ссора закончилась, так и не начавшись.

5

Патрик предупредил меня, что Кашельмара находится на краю света, но каким же изумительным оказался этот край — огромные горы, вырванные из черной земли и раскинутые неровным кругом у берегов озера! Когда экипаж добрался до вершины перевала высоко над долиной и я наконец смогла посмотреть на Кашельмару, меня ошеломила, но в то же время и напугала безупречная красота. Я никогда прежде не видела таких пейзажей. Озера и долины — да, в штате Нью-Йорк всего этого тоже хватает, но там к тому же много леса, а здесь, в Коннахте, ландшафт такой голый, что мягких границ и плавных линий, которые у меня всегда ассоциируются с сельской местностью, просто не существует. Для меня, горожанки, в этих огромных голых горах, возвышающихся над нами, словно уснувшие животные, было что-то пугающее, как и в громадных безлюдных просторах болот и пустошей, бегущих облаках, соединяющихся и разъединяющихся, будто их передвигает невидимая рука на бесконечном небе.

— Вон та гора называется Мать Дьявола, — объяснял Эдвард. — Источник многих местных легенд. А потом с запада на восток: Ноклаур, Бенви, Лейнабрика, Скелтия… — Он говорил о горах так, словно это были люди. — А за ними, хотя отсюда и не видно, Маумтрасна, самая высокая из них. Граница графства проходит по вершинам гор, а там вот Мейо. Местные называют эту землю Джойс-кантри, по имени племени. Коннемара, земля, по которой мы проезжали после Утерарда, находится в Джойс-кантри, но считается отдельной от нее.

Коннемара, Утерард, Мейо — в моей голове стоял звон ирландских названий. Я уже третий день находилась в Ирландии. В первый мы приехали в Дублин и провели ночь в гостях у лорда-наместника в Дублинском замке. На следующий день поездом доехали до роскошного «Железнодорожного отеля» в Голуэе, а этим утром оставили Голуэй и наняли экипаж, чтобы преодолеть последние сорок миль до дверей Эдвардова дома. Так что к этому времени я уже несколько часов могла созерцать Ирландию: от великолепия Дублинского замка до нищеты крестьянских хижин, и чем больше я видела, тем яснее понимала, что некоторые мои прежние представления были безосновательными.

В Нью-Йорке много обсуждают Ирландию. В городе полно американцев ирландского происхождения, которые при любой возможности с готовностью говорят о родине. Как и у других семей с положением, у нас была своя Бриджит на кухне и Китти в посудомоечной — обе они громко пели хвалу своей земле. Я слышала о бесчисленных оттенках зеленого, и чудных хижинах с соломенными крышами, и милых эльфах, танцующих над болотом. Но никакие рассказы не подготовили меня к подобной нищете, грязи, попрошайничеству, мазанкам и разрушенной, искореженной земле, вид у которой был такой, будто по ней прошла опустошительная война. Чем дальше на запад мы продвигались, тем более жуткие виды открывались моему взгляду, и наконец Великий голод сороковых перестал быть легендой прошлых лет — его зло осталось в великолепии этой неземной, мистической страны.

— Эдвард, я знаю, ты — хороший землевладелец, — сказала я, пытаясь сохранить тактичность по отношению к нему, хотя в моей голове оживали темные ирландско-американские воспоминания. — Ты сделал для Ирландии все, что было в твоих силах, но почему другие английские землевладельцы не могут последовать твоему примеру?

— Есть немало хороших землевладельцев. Просто плохие всегда на слуху — в этом все и дело.

— Но если так много хороших землевладельцев, то почему Ирландия пребывает в таком прискорбном и нищенском состоянии? Я хочу спросить… почему англичане считают необходимым сохранять Ирландию под своей властью? Может быть, ирландцы сумеют лучше управиться сами?

— Моя дорогая, — попытался объяснить Эдвард, — если бы ты жила в роскоши, в прекрасном доме и увидела у своего крыльца нищего, то что бы ты сделала? Не обратила бы на него внимания под тем предлогом, что право каждого человека — заботиться о себе без посторонней помощи, или ты бы пригласила его в свой дом и постаралась накормить и облегчить его страдания?

— Ну…

— У нас нравственные обязательства перед Ирландией, — уверенно проговорил Эдвард. — Наш долг в том, чтобы искупить прежние грехи и улучшить нынешнее состояние страны. Ирландским секретным обществам бесполезно требовать независимость. Неоспоримый факт состоит в том, что без помощи Англии ирландцы будет голодать, а Ирландия одичает.

— Но, Эдвард, — возразила я, — конечно, понимаю, что я — невежественная чужестранка, но разве ирландцы и без того не голодали, а Ирландия — эта часть Ирландии — не имеет дикий вид?

— В противоположность бытующему в Ирландии мнению Англия много сделала, чтобы помочь Ирландии во время голода, хотя я и согласен с тем, что этого было недостаточно. Мы должны найти способ предотвращать эти периодические случаи голода, но это невозможно сделать, пока сельское население зависит исключительно от такого уязвимого источника питания, как картофель. Если дать им стимул экспериментировать с новыми культурами, а не просто высаживать из года в год ряды картофеля… — Он принялся говорить о земельной реформе. — Дать крестьянам больше прав на их землю… в настоящее время у них нет стимула к ее улучшению… после голода я экспериментировал — дал моему лучшему арендатору свободу рук на пятьдесят лет… удивительно, как он изменился внешне, получив право собственности, но такая свобода рук почти неизвестна в Ирландии — вначале она не дает никаких прибылей землевладельцу, но в длительной перспективе…

Пока он говорил, я разглядела самую тайную причину его привязанности к Кашельмаре. Это имение стало для него вызовом. Я так хорошо представляла его в более молодые годы, когда он, устав от проблем, которые не востребовали всех его способностей, искал новые миры, чтобы покорить их, а потом увидел свое имение после голода в разрухе, опустошенное и, казалось, не подлежащее восстановлению.

А мы тем временем свернули с дороги, экипаж проехал в ворота и дальше по длинной, петляющей дорожке.

— А вот и мой дом, — сказал наконец Эдвард, у которого загорелись глаза.

Я увидела старомодное сооружение, простое до строгости, но если кто любит архитектуру прошлых лет, то его бы такой дом, вероятно, вполне устроил своим видом. Лично мне нравится, чтобы было немного готики, но мои вкусы в архитектуре все же обычно шли в русле последней моды.

— Белые дома всегда очень элегантно выглядят, — пробормотала я; мне хотелось быть искренней, но я не могла не видеть, как элегантность теряется в сорняках на дорожке и щербатых каменных ступеньках.

Я вспомнила Вудхаммер, идеально сохранившийся и хорошо содержавшийся, и подумала, что два этих дома персонифицируют разницу между Англией и Ирландией: первая — богатая и удобная, а вторая — в шрамах прошлой трагедии и пребывающая в небрежении.

— За домом, наверное, какой-нибудь хороший сад? — поинтересовалась я за неимением других тем.

— Нет, ирландцы не верят в сады, — с радостным видом ответил Эдвард. — Там есть газон, а во времена моего отца рос кустарник, но я его выкорчевал, чтобы выращивать овощи. Здесь, видишь ли, нужно использовать каждый квадратный дюйм орошаемой земли.

Удивительно, неужели я могла думать о нем как об англичанине? Ни один англичанин никогда не стал бы корчевать кустарник.

— Уверен, ты вскоре будешь чувствовать себя здесь как дома, — добавил он, но я ни разу в жизни еще не чувствовала себя такой чуждой всему, что видела вокруг, даже Англия задним умом стала казаться уютной и знакомой, как Америка.

Однако в девятнадцать лет легко приспосабливаешься к новому, и я была полна решимости считать Кашельмару приятным местом для посещений, хотя про себя и благодарила Бога, что мне не придется жить здесь двенадцать месяцев в году. Моим благим намерениям способствовали слуги, которые были искренне нам рады. Большинство из них почти не говорили по-английски, так что общение было практически невозможно, — я быстро оставила все попытки объяснить горничным смысл слов «пыльный» и «грязь», — но они улыбались с такой готовностью и казались исполнены доброжелательства, так что я прощала им все, кроме грелки, которая текла у меня в постели. Но даже Хейс, дворецкий, объяснил течь с таким пылким воображением, что очаровал меня, и я смирила нрав. У меня случались долгие разговоры с Хейсом и его женой, которая исполняла роль экономки, не только потому, что они были единственными людьми в доме, говорившими на приемлемом английском, — они еще утверждали, что в восторге от американского произношения. Проведя несколько месяцев среди англичан, которые были так добры, что не пеняли мне на дефекты речи, я с удовольствием выслушивала подобные комплименты.

В скором времени приехал из своего дома в Леттертурке племянник Эдварда — Джордж, напыщенный невысокий человечек, а потом появились еще три сквайра, мистер Планкетт из Аслеха, мистер Нокс из Клонбура и мистер Кортни из Линона. Их жены, облаченные в одежды, вышедшие из моды лет десять назад, так хотели познакомиться со мной, что я начала верить, будто мой приезд — самое знаменательное событие, случившееся здесь за много лет. Когда же мы наносили ответные визиты, я увидела еще больше Ирландии: от дома Джорджа в Леттертурке на поросших тростником берегах Лох-Маска до знаменитого постоялого двора в Линоне, который выходил на воды похожей на фьорд гавани Киллари.

— Мне не следует посетить бедняков? — спросила я Эдварда через две недели после нашего приезда.

Он был все это время занят — объезжал имение с его управляющим Макгоуаном, а мне наскучило читать, играть с собой в шахматы или совершать одинокие прогулки на небольшой золотой бережок на западной оконечности озера в ожидании прибытия Томаса из Англии.

Эдвард был доволен.

— Что ж, есть один или два дома, которые содержатся лучше, чем другие, и ты могла бы их посетить при желании, и, конечно, арендаторам определенно понравится, если ты нанесешь визит главным представителям кланов в долине.

— И кто же они?

— Шон Денис Джойс и… постой, я тебе, кажется, говорил о нем — молодой Максвелл Драммонд.

История взаимоотношений местных кланов была неимоверно запутанной, но Эдвард пояснил мне, что Драммонд, которого он собирался отправить в Сельскохозяйственный колледж, через свою мать связан с кланом О’Мэлли, а О’Мэлли и Джойсы — два самых многочисленных семейства в долине.

Мистер Драммонд жил с двумя ходившими в старых девах тетушками в аккуратном беленом домике, достаточно большом, — язык не поворачивался назвать его фермерским. За домом располагался картофельный огород, по двору с одной стороны расхаживали куры и поросята, а прямо у дверей лежала куча навоза. К моему удивлению, навоз не издавал запаха — его смешали с землей из болота, а в этой земле, как объяснял мне Эдвард, содержалось какое-то вещество, которое и уничтожало естественный запах. В доме особой чистоты я не заметила. До сих пор помню курицу — она сидела в висевшем на стене ведре. Впрочем, меня удивил безукоризненный порядок. К моему удивлению, я даже увидела три книги, они, протертые от пыли, лежали на столе, что произвело на меня впечатление. Одна из них была Библия (на латыни), другая — английская грамматика (с неразрезанными страницами), а третья — зачитанная книжка под названием «Легенды, мифы и другие истории почтенной страны Ирландии».

— Мой отец был человеком читающим, миледи, — объяснил молодой мистер Драммонд, который оказался моим ровесником и явно не страдал застенчивостью. — Я сам выучился читать в пятилетнем возрасте, я правду говорю, тетя Бриджи?

Тетя Бриджи подтвердила его слова: да, так и было, и одна Пресвятая Богородица знает, какое то было удивительное зрелище — ребенок, едва достигший пяти лет, сидит уткнувшись носом в книгу библейского знания.

— И я путешествовал, миледи, — добавил мистер Драммонд. — Я видел и другие места, кроме Джойс-кантри, ведь мой отец из Ольстера, и во время голода он вернулся домой в графство Даун, где было больше надежды прокормиться и найти работу. Я проехал через графства Мейо, Слайго, Литрим, Каван, Монахан и Арма — всю Ирландию повидал, а настанет день — и еще увижу, да поможет мне Бог.

— Мистер Драммонд слишком самоуверенный, — неодобрительно доложила я потом Эдварду. — Он все время говорил о себе, пока я была у него.

Эдвард удивленно посмотрел на меня.

— Он не похож на других крестьян Коннахта — умнее, и знает об этом, — ответил он. — Если это означает, что он чересчур высокого мнения о себе, я не собираюсь его разубеждать. Это делает его честолюбивым, а Господь знает, среди моих арендаторов мало найдется таких, у которых хватает честолюбия улучшить либо себя, либо свои земли.

И на следующий день он вызвал мистера Драммонда в Кашельмару и предложил ему год обучения в Королевском сельскохозяйственном колледже в Дублине. Когда я вернулась после посещения главы семейства Джойс, то увидела в холле мистера Драммонда.

— Господь вас благословит, миледи, — произнес он с таким взрывом ирландского обаяния, что меня чуть с ног не снесло, и тогда я, к моему удивлению, увидела, что он вовсе не так непривлекателен, как мне показалось с первого взгляда.

Лучшая его одежда плохо на нем сидела, но тетушки для такого случая подровняли ему волосы, а его смуглая кожа посвежела.

— Я еду в Дублин! — воскликнул он с горящими глазами. — Лорд де Салис, несомненно, лучший землевладелец на ирландской земле!

И когда Драммонд мне улыбнулся сияющей улыбкой, я почему-то не смогла сдержаться, чтобы не улыбнуться ему в ответ и не пожелать благополучия.

— На самом деле меня не очень заботит мистер Драммонд, — заметила я позднее Патрику. — Он такой неотесанный и бесцеремонный, но все же в нем есть что-то привлекательное. Не могу сказать, что это. Думаю, мой любимый романист назвал бы это приземленностью.

— Приземленность! — глумливо воскликнул Патрик с ожесточением, вовсе не свойственным его характеру. — Да… приземленность навозной кучи! У вас очень странные вкусы, Маргарет, если вы считаете Драммонда привлекательным. Вот подождите — познакомитесь с моим другом Дерри Странаханом! Тогда вы скажете, что Драммонд ничуть не привлекательнее тех свиней, которых он выращивает.

Я со временем узнала, что Драммонд приложил руку к наказанию Странахана, а потому Патрик к нему и не расположен.

Катерин предпочла остаться в Англии и посетить семью своего покойного мужа, а Патрик и мистер Булл приехали в Кашельмару с кормилицей, Нэнни и Томасом. Я была счастлива снова увидеть Томаса. Он подрос даже за те две короткие недели, когда мы были разделены, и я много времени проводила в детской, помогая ему ползать, — он напоминал маленького моржонка. У него восхитительно сильные мышцы на спинке и отважный характер.

— Не знаю, приедет ли Аннабель посмотреть на него, — сказал Патрик, с восторгом глядя на выходки Томаса. — Она еще не заходила?

— Нет. Эдвард предупредил, что тоже к ней не пойдет и я не должна. Жаль, правда? Я бы хотела с ней познакомиться.

— Постараюсь уговорить ее прийти. Расскажу ей, какая вы милая и как глупо она себя ведет.

Аннабель и ее второй муж разводили лошадей — популярное ирландское занятие. Поскольку она оставалась непримиримой противницей брака ее отца, меня не удивило, что Патрику не удалось убедить ее прийти, но в конечном счете, предполагая, что ей, вероятно, любопытно увидеть меня, так же как мне любопытно увидеть ее, я решила найти выход из нашей безвыходной ситуации. Я попросила Патрика сделать несколько набросков Томаса, купила щенка — одного из помета ирландского сеттера Ноксов — и отправила наброски и собаку в Клонах-корт с моими наилучшими пожеланиями.

Аннабель на следующий же день прислала приглашение.

А потом и я послала свою визитку в Клонах-корт.

— Мне казалось, я тебя просил не приглашать ее! — воскликнул Эдвард, когда я почтительно сообщила ему об этой новости.

— Но она первая пригласила! — возразила я, предъявляя в качестве доказательства ее визитку.

— Почему же ты мне не сказала?

— Не хотела тебя расстраивать, дорогой.

На следующий день я получила письмо: «Дорогая кузина Маргарет, спасибо за сеттера и рисунки ребеночка. У обоих, кажется, серьезный характер. Я, как правило, не интересуюсь детьми, но уверена, что когда-нибудь мы с Томасом встретимся. Ваша кузина Аннабель Смит».

Я тут же написала ответ: «Дорогая кузина Аннабель, буду счастлива познакомить Вас с Томасом. Я принимаю по вторникам. Остаюсь Вашей любящей кузиной, Маргарет Мариотт де Салис».

Завязав таким образом отношения, пусть и формальные, мы смогли удовлетворить взаимное любопытство без потери лица со стороны Аннабель и без страха вызвать гнев Эдварда с моей стороны.

Два дня спустя Аннабель появилась на нашей дорожке на коне, обвязала беззаботно поводья на ближайшем дереве и поднялась по ступенькам к двери.

6

— Думаю, вы считали, что я вела себя по отношению к вам чудовищно, — сказала Аннабель полчаса спустя, когда мы вернулись в гостиную из детской, — и так оно и было, конечно. Но иногда папа так меня злит, что я не останавливаюсь ни перед чем, чтобы разозлить его в ответ. И знаете, оглядываясь назад, полагаю, что бóльшую часть моей жизни злилась на него по той или иной причине. Но мужчины бывают такими ужасными занудами, правда?

— Женщины тоже, — туманно пробормотала я, когда она сделала секундную паузу, чтобы перевести дыхание.

— О, женщины! — воскликнула Аннабель. — На женщин в этом мире накладывают столько обязательств, что они имеют все основания быть занудами, но у мужчин нет никаких извинений, как я сообщила моему мужу в тот день, когда решила уйти от него… хотя тогда и не ушла. В те годы я была моложе и трусливее. Ах, каким он был занудой! Понять не могу, почему я вообще вышла за него. Нет, неправда. Я точно знаю, почему за него вышла. Хотела бежать из Вудхаммер-холла. Вудхаммер! Тьфу! Он как гробница… нет, святилище. Святилище Луиса. Ведь папа рассказывал вам про Луиса?

— Бедняжка.

— Дрянь. Он был абсолютным поганцем. И ужасно избалованным! Я знаю, о мертвых не принято говорить плохо, но, если откровенно, я лучше буду говорить плохо, чем лгать. И настало время сказать правду о тех ужасных годах в Вудхаммере, после того как бедная мама стала затворницей. Я, разумеется, была предана маме — самой прекрасной и мужественной из женщин. И конечно, предана папе, хотя он и зануда, но как они смели вести себя так, будто после смерти остались бездетными? У них были еще четыре выжившие дочери и маленький сын. Почему они не благодарили судьбу за это? Разумеется, смерть Луиса стала трагедией, я не отрицаю, но им следовало уделять больше внимания живым, а не бесконечно оплакивать мертвых. Я вообще никогда не могла понять, почему они считали Луиса таким исключительным. Я была не глупее его и тоже хорошенькая, если говорить по правде. Но папа всегда смотрел на женщин как на низшие существа. Для мамы это, наверное, было тяжелым испытанием.

— Но ведь очевидно, что он восхищался умом вашей матери! И у него такие радикальные идеи касательно образования женщин.

— У папы? Радикальные? Господи милостивый, если он радикал, то я конокрад! Однако поймите меня правильно. Я знаю, папа человек выдающийся, и наверняка никто не восхищается его политической карьерой больше, чем я. Но я считаю его занудой, потому что никогда ни в чем не могла его убедить, пока между нами не начиналась ссора, а семейные ссоры, как вы наверняка знаете, кузина Маргарет, всегда ужасно выматывают.

Раздался стук в дверь.

— Извините меня, миссис Смит, — пробормотал Хейс, заглядывая в комнату, — но…

— Мой отец возвращается из Клонарина?

— Он сейчас скачет по дорожке к дому, в эту самую минуту.

— Мне пора. — Аннабель вскочила на ноги, схватила свой стек и начала натягивать перчатки. — Я была рада познакомиться с вами, кузина Маргарет, и должна поблагодарить вас за то, что приняли меня после всех неловкостей. Малютка прекрасен. Я довольна, что увидела его.

— Но разве вы не останетесь?..

— Лучше мне не оставаться, а то между мной и папой начнется очередной скандал. Может быть, вы передадите ему привет от меня как предложение мира после всех тех месяцев, когда мы с ним не разговаривали?

— Да, конечно. Но…

— Заезжайте в Клонах-корт и познакомьтесь с моим мужем, прежде чем уедете в Лондон. Папа, вероятно, сообщил вам, что Альфред ужасно грубый и вульгарный. Да, так оно и есть, но он хороший человек, такой веселый и никогда, никогда не бывает занудой. Я принимаю по средам.

— По средам. Замечательно. Но, кузина Аннабель, ваш отец говорил о вашем муже только хорошее. Он искренне рад, что вы счастливы в браке.

— Правда? Так почему же он не мог сказать об этом мне? — сердито спросила Аннабель. — Нет, он еще больший зануда, чем я думала!

Аннабель стремительно вышла из комнаты, не дав мне времени для ответа. Она спешила вниз по лестнице, чтобы не встретиться с отцом в холле.

7

— Что ж, я рад, что она вела себя цивилизованно, — произнес Эдвард, когда узнал о приезде Аннабель. — Она бывает такой неприветливой и занудливой. Когда я вспоминаю обо всех неприятностях, которые она доставила мне…

— Эдвард, мне совершенно ясно, что она очень тебя любит.

— Хотел бы я, чтобы это было ясно и мне, — горько ответил он, но после моих слов оттаял и признал, что тоже привязан к Аннабель, а еще добавил, что, если мне хочется, я могу съездить к ней в Клонах-корт.

Но я поехала к Аннабель не сразу. Решила, что не стоит торопить события, к тому же у меня будет масса времени в будущем, чтобы продолжить знакомство. И потому я дождалась последних дней нашего пребывания в Кашельмаре, села в экипаж и поехала на дальний конец озера с ответным визитом. Я выбрала правильный день, но не нашла никого дома. Хозяин и хозяйка, сообщили мне, уехали на лошадиную ярмарку в Леттертурк и не вернутся дотемна. Решив, что Аннабель забыла о своем обещании быть дома в эти дни или лошадиная ярмарка была слишком привлекательна, я оставила визитку и вернулась в Кашельмару.

Три дня спустя я снова ступила на английскую землю.

Мы в Ирландии не были отрезаны от мира: каждый день мальчик-конюх отправлялся за газетой, которую привозили в Линон дилижансом из Голуэя, но от событий в мире я была так далека, словно они происходили на другой планете. Однако стоило нам вернуться в Вудхаммер, как все это изменилось, и мне пришлось вспомнить о гигантских потрясениях в моей стране, оставляющих после себя кровавые следы катастрофы. Томас родился во время обстрела форта Самтер в апреле. Два дня спустя Линкольн призвал страну к оружию, а затем последовали новости о новых отделениях: Виргиния, Северная Каролина, Арканзас, Теннесси… и наконец мне стало казаться, что я слышу звук, будто рвется материя, — Америка разделялась на две части. Даже хорошие новости — сообщения о том, что некоторые рабовладельческие штаты отказались выходить из Федерации, — сопровождались новостями о разгроме федеральных войск в сражении у Булл-Рана. Меня охватила паника, когда я узнала об этом, но Фрэнсис написал: «Такого не повторится потому, что к следующему разу мы как следует подготовимся, и потому, что армию Потомака возглавит лучший из генералов, какой есть в Соединенных Штатах». И тогда я в первый раз услышала зловещий лязг имени Джорджа Б. Маклеллана.

К этому времени я, как и Фрэнсис, избавилась от моего первоначального недоверия к Линкольну, и теперь, когда война началась, у меня не оставалось сомнений, на чьей стороне правда. Но для меня, живущей ныне в Англии, одним из самых невыносимых аспектов войны было столь несуразное отношение к ней англичан. Прежде всего никто понятия не имел, за что сражаются люди. Большинство считало, что война как-то связана с вмешательством государства и нарушением прав собственности, а у англичан резко отрицательное отношение к вмешательству правительства в эту сферу. Даже люди, симпатизирующие Северу, считали, что дело только в неприятии рабства и не имеет никакого отношения к конституционным вопросам, но в то время эти люди были в меньшинстве, поскольку общественное мнение симпатизировало южанам.

Тщетно Эдвард с иронией объяснял мне, что англичане в споре, как правило, встают на сторону слабейшего. Я пребывала в ярости, и такое объяснение меня просто не устраивало. Я прекрасно знала, что Англия давно озлобилась на северные штаты и рассматривает Америку как конкурента в мировых делах. Перспектива утереть нос этому конкуренту была слишком заманчива, чтобы ею не воспользоваться, но я считала, что такое поведение раскрывает наиболее непривлекательные стороны англо-саксонской натуры.

Несмотря на обескураживающие известия из Америки и несносное отношение англичан, я чувствовала себя хорошо в Вудхаммере и порадовалась, когда мы вскоре стали чуть не каждый день принимать гостей, так что у меня не оставалось времени скучать. Среди знакомых, которых Эдвард пригласил на охоту, был и его ближайший друг лорд Дьюнеден, чью младшую замужнюю дочь я нашла наиболее близкой мне по духу. Ситуация лорда Дьюнедена напоминала ситуацию Эдварда до нашего брака. Он вот уже несколько лет как вдовствовал и подумывал о том, чтобы жениться еще раз. Я даже думала, что он может последовать примеру Эдварда и жениться на женщине гораздо моложе себя, потому что Дьюнеден проявлял необычайное внимание к Катерин, но сама Катерин быстро пресекла мои подозрения на сей счет, сообщив, что я начиталась всяких фривольных романов и имею слишком живое воображение.

— К тому же, — добавила Катерин, наслаждавшаяся уединением вдовьего траура, — я теперь долго не выйду замуж, а если вообще решусь, то выберу не плешивого старика.

Я не думала, что лорд Дьюнеден слишком стар для нее, — Эдвард был старше, но в том, что касается лысины, а к тому же и склонности к полноте — тут я с Катерин не могла не согласиться.

— Но он очень обаятельный, — возразила я. — И очень добрый.

— Может быть, — ответила Катерин с привычной холодностью, после чего мы с ней лорда Дьюнедена больше не обсуждали.

Мы прекрасно провели Рождество в Вудхаммере. Томас научился подниматься на ноги, цепляясь за планки своей кроватки, а Патрик сделал замечательную зарисовку: Томас самодовольно поглядывает на перильца кровати. Патрик был добр с Томасом. Мы втроем часто играли в детской, но, хотя Эдвард каждый вечер и заходил к Томасу пожелать спокойной ночи, он лишь поглаживал сына по головке и наблюдал за ним несколько секунд.

— Томас будет тебе интереснее, когда станет постарше, — предположила я, понимая, что не стоит ожидать от Эдварда поведения Патрика, который возился с ребенком на полу детской. — Вот будет забавно, когда он начнет ходить!

— Дети растут слишком быстро, — ответил он, улыбаясь мне. — Тебе его младенчество будет в радость.

— Ох, это такая радость. Но я жду, чтобы Томас теперь побыстрее вырос, в особенности еще и потому… — Но тут я замолчала. Я хотела сказать: «Потому, что вскоре, к моей радости, будет и еще один маленький», но почему-то прикусила себе язык.

— Почему? — спросил он, но, когда я так и не смогла объяснить, он догадался и поцеловал меня. — А как его зовут? — довольно поинтересовался Эдвард. — И когда появится на свет?

— Я думаю, в конце июня, — пробормотала я, разоруженная его хорошим настроением и чувствуя себя не такой смущенной. — Но имени у него еще нет, потому что имя должен выбрать ты. Имя Томасу я выбирала единолично — теперь твоя очередь.

— Нет, — уперся он. — Ты выбирай.

— Почему? — вскрикнула я. — Разве ты не хочешь выбрать имя? Неужели имя ребенка так мало для тебя значит?

И в эмоциональном припадке, какие свойственны мне во время беременности, я разрыдалась.

— Дорогая моя Маргарет! — Он был потрясен до глубины души. — Что ты говоришь?!

— Тогда выбери имя! — Я рыдала против воли, прижавшись к его груди, это была какая-то оргия плача.

— Дэвид, — сразу же предложил он. — В честь моего брата. Я его очень любил и помню, тебе он вроде бы понравился, когда приезжал в Нью-Йорк.

Это утешило меня. И я сумела произнести:

— Ты рад?

— Конечно, — сказал он, крепко прижимая меня к себе и гладя мои волосы.

Мое лицо все еще было прижато к его груди, и я не видела его выражения.

— Но для нас ведь ничего не изменится? — пробормотала я.

— Господи боже, что ты имеешь в виду?

— Ну вот с Томасом… иногда было трудновато… прежде… и особенно после… правда?

Он помолчал какое-то время, потом отрезал:

— Это все глупости. — А когда я попыталась возразить, он резко добавил: — Ты, вероятно, считаешь меня очень эгоистичным, если думаешь, что я возражаю против детей.

— Но…

— Каждая женщина имеет право рожать детей.

— А долг каждого мужа беременеть жену? Ах, Эдвард, давай не будем говорить о долге и правах! Если ты не хочешь, чтобы я рожала ребенка…

— Моя дорогая Маргарет, — мягко, но очень твердо перебил он, — ты можешь не сомневаться: если бы я не хотел этого ребенка, я бы сказал тебе об этом задолго до его зачатия. А теперь, пожалуйста, не надо больше этой чепухи, или я по-настоящему рассержусь на тебя.

Мне стало гораздо лучше после этих его слов, и я сразу же принялась страстно целовать его. Меня во время беременности постоянно одолевала страсть, но это гораздо приятнее, чем страдать по утрам от тошноты или падать в обмороки.

После Рождества я не поехала с Эдвардом в Кашельмару, а отправилась в Лондон, где доктор подтвердил мое состояние и дал свои обычные скучные советы вести спокойный образ жизни. Вскоре Эдвард вернулся в Лондон, а королева созвала парламент. Потом я и оглянуться не успела, как зима сменилась яркой весной. С начала моей беременности я чувствовала себя превосходно, но в первых числах июня, когда до родов оставалось меньше месяца, случилось событие, обещавшее стать тревожным: дочь Эдварда Маделин бросила свой монастырь и написала отцу — спрашивала, можно ли ей вернуться.

Глава 3

1

Я представляла себе Маделин добродетельной героиней из романа Рэдклифф и фанатичной в своей религиозности, как первые христианские мученики. Никогда прежде я не видела монахинь. Эдвард не хотел с ней разговаривать, потому что она оскорбила его, сначала перейдя в римскую католическую веру, а затем поступив в монастырь, и даже когда она сообщила о своем намерении вернуться в мир, его единственная реакция была такой: «Слава богу, ум вернулся к ней, прежде чем она постарела настолько, чтобы не найти мужа».

— Ты хочешь, чтобы она жила здесь? — спросила я, не зная, в какой мере он собирается ее простить.

— Конечно, — ответил он. — Мой долг — предоставить незамужней дочери крышу над головой, но если она думает, что я буду относиться к ней как отец к блудному сыну, то, боюсь, ее ждет горькое разочарование.

Задавать вопросы и дальше у меня не было желания, и я обратилась за информацией к Катерин, но та сразу же напустила на себя самое отстраненное выражение и сообщила, что ей почти нечего мне сказать.

— Но ведь она всего на год старше вас! — возразила я.

— У нас не было ничего общего, — отрезала Катерин и добавила со вспышкой прежней своей ревности: — Она была любимицей бабушки. Отсюда и ее фанатичная религиозность.

«Бабушка», как мне было известно, — это мать Эдварда, суетливая старушка, которая поддерживала самое папистское направление в Англиканской церкви и демонстрировала чудеса посредственности и долголетия.

— Она даже маму пережила, — размышляла вслух Катерин, — а когда папа уехал за границу после смерти мамы, в Вудхаммер приехала бабушка и заставляла нас каждый день молиться о смирении в нашей утрате.

— Разве это не ужасно?! — горячо вставил Патрик. — Такая тоска!

— А Маделин нравилось, — возразила Катерин. — Тогда-то она и стала религиозной. Папа потом говорил, что это вина бабушки.

— Не могу себе представить, что у Эдварда была мать, — заметила я. — Они не грызлись?

— Не ладили. — По моей просьбе Катерин добросовестно поправляла меня, указывая на американизмы. — Нет, они вполне ладили. Она была ему предана.

— Вообще-то, она была милая старушка, — добавил Патрик.

— А Маделин похожа на нее? — с надеждой спросила я, но у них обоих на лице промелькнуло сомнение.

— Фанатизм — это такое дурновкусие, — буркнула Катерин, а Патрик присовокупил:

— Не очень весело, когда тебе говорят, что ты обречен быть прóклятым и вечно гореть в аду.

В этот момент у меня зародилось недоброе предчувствие относительно этого монстра-падчерицы, а когда Маделин приехала из своего ирландского монастыря, у меня едва хватило смелости, чтобы встретить ее в гостиной.

К счастью, со мной был Эдвард. Когда ее провели в комнату, он холодно произнес:

— Маделин, добро пожаловать домой. — Несмотря на жесткие слова, что я слышала от него прежде, он поцеловал ее и продолжил: — Позволь тебе представить…

Я смотрела на нее, не веря своим глазам. Никто мне не говорил, какая она привлекательная. Я намеренно использую слово «привлекательная», потому что Маделин не была красива, как Аннабель, или прекрасна, как Катерин, но обладала какой-то мягкостью черт, победительной округлостью, которой не могут противиться многие мужчины. Она была миниатюрная, как я, и чуть пухленькая. Смотрела с непередаваемым выражением своими спокойными голубыми глазами под чуть вьющимися светлыми волосами. Я не могла представить себе девицы милее и послушнее.

— Здравствуйте, кузина Маргарет, — поприветствовала она, обведя заинтересованным, но не враждебным взглядом мою шарообразную фигуру, после чего закрыла свой маленький, похожий на розовый бутон рот с такой окончательностью, что я подумала, она вообще больше не скажет мне ни слова. Она повернулась к отцу. — Спасибо, папа, что принял меня, — вежливо проговорила Маделин, — но если все пойдет хорошо, то, думаю, я не буду долго затруднять тебя. Я подала заявление на должность сестры милосердия в Ист-Эндской благотворительной больнице моего ордена и намереваюсь начать работать там при первой возможности.

— Но я думал, ты оставила орден! — со злостью воскликнул Эдвард.

— Да, оставила. Я поняла, что не гожусь в монахини в монастыре. Для меня такое строгое послушание слишком затруднительно. Но орден по-прежнему готов помогать мне, и когда я решила стать сестрой милосердия…

— Но ты, конечно же, не можешь быть сестрой милосердия! В жизни не слышал ничего нелепее!

— Не думаю, что мисс Найтингейл согласилась бы с тобой, папа.

— Меня не интересует мисс Найтингейл! — прокричал Эдвард, он уже пребывал в ярости. — Я тебе категорически это запрещаю!

— Да, папа, ты запрещаешь, но мой долг подчиняться Господу, как и всегда, сильнее моего долга подчиняться тебе.

Я бы никогда в жизни не осмелилась сказать такие слова Эдварду. Закрыв глаза в ожидании вспышки его гнева, я услышала откуда-то издалека чуть дрожащий голос:

— Кузина Маделин, вы, вероятно, устали после долгого пути, вам наверняка хочется отдохнуть. Позвольте, я покажу вашу комнату наверху.

Я удивилась, поняв, что этот голос принадлежит мне, но Маделин оставалась спокойной, а Эдвард не сделал попытки прервать меня. Я вывела ее из комнаты, прежде чем он успел взорваться, и поспешила вверх по лестнице, не закрывая рта: говорила о новых обоях в ее комнате, о путешествии поездом из Холихеда, спрашивала, не хочет ли она перекусить, не принести ли ей чая.

— Вы очень добры, — ответила она, благодарно глядя на меня, — но я могу подождать до обеда.

А когда я, уставшая, опустилась на кровать, она утешительно добавила:

— Знаете, вы не обращайте внимания на мои с папой отношения. Он давно привык к тому, что я — полная противоположность Катерин.

— Противоположность? — слабым голосом переспросила я. — Катерин?

— Конечно! Катерин считает, что если она перестанет быть послушной дочерью, то наступит конец света, а я считаю, что конец света наступит, если я стану покорной дочерью. Кстати, поскольку папа уже, наверное, подыскивает мне мужа, я буду вам крайне признательна, если вы передадите ему, что ни сейчас, ни когда-либо в будущем замуж я не собираюсь. Спасибо.

— Но…

— Вы проводите меня в детскую? Хочу посмотреть маленького Томаса. Обожаю детей. Знаете, когда-нибудь, если у меня будут средства, я мечтаю открыть приют для подкидышей.

— Как это благородно, но… в таком случае вы бы разве не хотели иметь собственных детей?

— Не выходя замуж? — спросила Маделин с очень серьезным видом, а потом разразилась таким заразительным смехом, что я не могла не присоединиться к ней. — Пожалуйста, поймите меня правильно, — сказала она наконец. — Брак — священный и благословенный институт, он как нельзя лучше подходит для человеческой расы, но Господь никогда не предназначал его для всех, верно? Такая простая истина, о которой трагически забывают женщины; их с колыбели обучают подчиняться диктату общества, а не воле Божьей. Да, здесь красивые обои. Занятно видеть новые веяния в убранстве дома! Одна из самых привлекательных черт американцев в том, что на них не давят века устаревших идей.

И после этого духоподъемного замечания все следы неловкости между нами исчезли, и вскоре я уже спрашивала себя, как долго удастся мне удержать ее с нами на Сент-Джеймс-сквер.

2

Мое удовольствие от пребывания Маделин в нашем доме ежедневно отравлялось неспособностью Эдварда сдерживать свой нрав по отношению к ней. Вряд ли Маделин можно было в чем-то винить, она всегда на все реагировала вежливо и любезно, но Эдвард никак не мог найти на это адекватного ответа.

— Если бы у тебя был муж и с полдюжины детей, то ты бы не чувствовала нужды работать в больнице, ухаживать за вшивыми подкидышами, — сказал он Маделин, когда она мягко упрекнула его за разговоры о женихах. А мне наедине он сердито добавил: — Если бы только я мог остановить всю эту больничную чепуху! Если бы я ее вразумил, она бы вскоре нашла подходящего жениха и зажила нормальной жизнью.

Он просто был не в состоянии понять. Ситуацию мог бы смягчить тот факт, что Маделин и не ждала от него понимания, но ее тихое приятие его неодобрения приводило Эдварда в бешенство. Тогда я осознала, что из всех дочерей Маделин больше всех его разочаровала. Он мог понять Аннабель, они были схожи, и, хотя Аннабель раздражала его в прошлом, Эдвард продолжал говорить о ней с любовью. Он выносил Катерин — она всегда стремилась угодить ему, и Эдварду не составляло труда быть добрым по отношению к ней. Но Маделин он не мог ни понять, ни выносить, и если бы я не была на сносях и они оба не опасались расстроить меня, то, думаю, безнадежно бы разругались через неделю после ее приезда.

Но мне Маделин нравилась. Хорошо, когда рядом заинтересованный человек, с которым можно обсудить неминуемое появление Дэвида и который разделяет мою поглощенность развитием Томаса. Надеюсь, я не принадлежу к числу тех занудливых женщин, что не могут говорить ни о чем, кроме своих детей, но если ты на девятом месяце беременности, то твой мозг только и занят что люльками, пеленками и погремушками, и Маделин, казалось, понимала это, как никто другой. Я нашла в ней утешение и хотела, чтобы она осталась.

Катерин стала дуться, но я велела ей не глупить; ее ничуть не интересовали дети, и я знаю, что в такое время я для нее — скучный собеседник.

— Но я не могу понять, с чего это вы с Маделин так подружились, — допытывалась Катерин, как всегда сгорая от зависти, потом добавила в отчаянии, словно говорила с малым ребенком: — У меня никогда прежде не было искреннего друга, а у Маделин их всегда целая куча!

— Бога ради, Катерин! — сердито воскликнула я. — Ну почему, черт возьми, я не могу дружить с вами обеими?

На это у нее, конечно, не нашлось ответа, и вскоре она стала благоразумнее, но я переживала из-за того, что они с Маделин так безразличны друг к другу, ведь между ними разница в возрасте всего в один год. Я ностальгически вспоминала Бланш. Этой весной она вышла замуж за богатого молодого человека, чья семья владела имением близ Филадельфии, и, хотя она писала восторженные письма о нем, мне показалось, что он скучен, а когда сестра прислала мне его фотографию, я увидела, что ее муж и вполовину не так красив, как Эдвард. Однако, поскольку она казалась счастливой, мне было легко радоваться за нее. Когда же Фрэнсис написал, что брак вышел вовсе не таким блестящим, на какой он рассчитывал для Бланш, я почувствовала себя еще более счастливой. Я очень любила Бланш и больше не завидовала ей, но в конце концов я всего лишь человек.

— Надеюсь, они будут счастливы, — сказала я Эдварду в день свадьбы Бланш. — Надеюсь, они будут счастливы, как мы.

— Надеюсь, они будут хотя бы вполовину счастливы, как мы, — ответил Эдвард, чья враждебность по отношению к Бланш со временем сошла на нет, — и даже это для них чрезмерно хорошее пожелание.

Эдвард был особенно добр со мной в конце беременности, потому что мы оба знали, как я ненавижу эти последние дни полноты, усталости и неспособности двигаться.

— Скорее бы уже появился Дэви! — восклицала я, вздыхая, но Дэвид запаздывал, а когда наконец это случилось, я пожалела, что он не задержался еще.

Появление на свет Томаса прошло так легко и я так радовалась его появлению, что потом могла искренне говорить: процесс его рождения был для меня радостью. Даже думала тогда, что некоторые женщины делают много шума из ничего. Да, я понимала: мне повезло, но за все месяцы до рождения Дэвида мне не приходило в голову, что во второй раз мне повезет меньше, чем в первый. Я в своем невежестве и понятия не имела, что у одной женщины могут быть совершенно разные роды.

Дэвид рождался попкой вперед. Если бы мне не помогали лучший доктор и повивальная бабка в Лондоне, то он, вероятно, родился бы мертвым. Может быть, умерла бы и я. И была уверена, что умираю. Маделин оставалась со мной во все время родов — никто не желал ее присутствия, но она хотела, а я тоже настояла — и в конце я, помнится, попросила ее соборовать меня по римскому обряду. А она вместо этого дала мне четки, чтобы я сжала их зубами — гораздо более разумное действие, — и я поняла, что из нее выйдет идеальная сестра милосердия.

Вскоре после этого я потеряла сознание, и, хотя перед появлением Дэвида я снова пришла в себя, доктор дал мне средство, считающееся сомнительным, — хлороформ, который принес чудесное облегчение от боли. Что говорить — я потом сердилась, что он не дал мне его раньше, но доктора осторожничают, когда дело касается естественного процесса деторождения, и он сказал, я должна радоваться, что вообще дал мне хлороформ.

Дэвид оказался гораздо крупнее Томаса и был совсем не похож на брата. Как только он появился на свет, я захотела посмотреть на того, кто принес мне столько страданий, и все могло сложиться печально, но Дэвид, к счастью для нас обоих, был красивым ребенком, розовым, белым и спокойным, и через день-другой я уже не находила в своем сердце никаких упреков к нему за такое мучительное появление на свет.

Естественно, на восстановление мне потребовалось какое-то время. Несколько недель я провела в кровати или же полулежа в шезлонге, но настроение у меня было хорошее. Я много читала, писала моей семье обо всем в мельчайших подробностях, начала новую тетрадь дневника и попыталась наверстать упущенные новости. Во время беременности у меня не было ни малейшего интереса к текущим событиям, но теперь я снова стала следить за развитием этой ужасной войны и доводила себя до исступления, видя гнетущие попытки Англии оставаться нейтральной, и я растолковала свою позицию Эдварду во время одного из наших многочисленных споров о войне.

Но война была не единственным предметом наших разговоров. Когда я встала на ноги, мы озаботились более личными проблемами, и перед отъездом на осень в Вудхаммер Эдвард сказал мне:

— Ты наверняка захочешь иметь еще детей, несмотря на трудные роды Дэвида, но не лучше ли будет для твоего здоровья отложить на какое-то время следующую беременность.

— Отложи ее навсегда, если хочешь, — с дрожью в голосе ответила я, стараясь не вспоминать запах хлороформа и скрежет четок Маделин между моими зубами. — Меня два моих мальчика абсолютно устраивают.

Он воздержался от комментариев, но я почувствовала его облегчение.

— Что мне нужно будет делать? — с любопытством уточнила я: мои мысли метались от пояса целомудрия до черной магии.

— Господи боже, да абсолютно ничего, — произнес он так, будто я сделала какое-то скандальное предложение. — Я обо всем позабочусь.

— И что это?

— Нет нужды углубляться в обсуждение этого вопроса. Это такой вопрос, в котором женщине не нужно разбираться.

Меня даже обещание черной магии не могло встревожить больше, чем эти слова, а когда я наконец узнала, о чем идет речь, мне эта новация не очень понравилась. Пришлось жестко напомнить себе, что альтернатива этому — хлороформ и четки. Однако вскоре я привыкла к новинке и спустя какое-то время вообще не думала о ней, что лишний раз доказывает: если есть сильный стимул, то можно примириться с некоторыми неудобствами.

Маделин не поехала с нами в Вудхаммер. Я умоляла ее поехать, но она ответила, что и без того достаточно долго откладывала начало работы, а теперь, когда я встала на ноги, у нее больше нет предлога и дальше оставаться со мной.

— Но мне невыносимо думать, что ты будешь работать до изнеможения в жуткой больнице в самой нищей части Лондона! — в отчаянии воскликнула я и, как истинный ньюйоркец, добавила: — Ты ведь даже и денег за это не будешь никаких получать, только стол и крышу над головой! Это несправедливо!

— Ничуть, — возразила Маделин спокойным, как всегда, тоном. — Я буду работать и учиться.

— Но если бы ты могла учиться в медицинской школе Найтингейл — это было бы намного полезнее. Я знаю, у тебя нет денег, но могу дать в долг…

— Маргарет, ты же знаешь, папа никогда не разрешит этого, а я не хочу, чтобы ты с ним ссорилась. Надеюсь только на то, что смогу уйти, не поссорившись с ним.

Ей это не удалось. Она объявила о своем намерении уйти, а когда Эдвард попытался ей воспрепятствовать, между ними началась ссора. Маделин была вежлива, сдержанна и абсолютно невозмутима, а Эдвард быстро перешел от раздражения к злости, а потом к абсолютной ярости.

— Слава богу, что твоя мать умерла и не может этого видеть! — крикнул он в конце.

— Прошу тебя, папа, — сказала Маделин, — тебе не кажется, что было бы мудрее не впутывать в это маму? Иначе я могу очень рассердиться.

— Это прелюдия к какому-то мудреному обвинению?

— Нет, конечно. У меня нет намерения указывать тебе на то, что ты и так знаешь, — ты относился к моей матери безобразно и разрушил ее здоровье своими отвратительными и эгоистичными требованиями.

— Это ложь! — Лицо Эдварда посерело.

— Это правда! Все твое хвастовство о счастливом браке — сплошной обман! А твоя скорбь после ее смерти — какое лицемерие!

— Я любил ее…

— Да. И это был твой пример мужней любви, которая заставила меня принять решение никогда не выходить замуж! Я не хотела стать жертвой, как моя мать!

— Ты даже не помнишь свою мать, какой она была! Тебе было шесть, когда с ней случился нервный срыв после смерти Луиса.

— И в течение шести следующих лет я видела, как она умирает вследствие твоих плотских излишеств! Нет, не прерывай меня. Мы больше не станем говорить об этом — ведь что бы мы ни сказали, это не будет иметь отношения к делу. С Божьей помощью я давно научилась прощать тебя, но, пожалуйста, если ты хочешь, чтобы я сохраняла вежливость, умоляю тебя, не швыряйся вот так именем моей матери. А теперь, если ты не можешь сказать мне ничего существенного, я оставлю твой дом и буду следовать моему призванию — работать сестрой милосердия.

— Ты можешь следовать чему хочешь, только не надейся — я тебе не дам ни пенса! После того, что ты здесь наговорила, даже если ты будешь стоять на улице с протянутой рукой, я пройду мимо!

— Вряд ли у меня появится нужда в твоих деньгах, — отрезала Маделин. — Орден предоставит мне все необходимое для жизни. Всего доброго, папа.

— Постой! — воскликнула я, хотя и знала, что вмешиваться с моей стороны глупо, и одновременно не в силах остановиться. — Маделин… Эдвард… — Я искала слова, пытаясь найти какое-то решение. — Эдвард, уход за немощными в наши дни стал уважаемым занятием. Не лучше ли будет Маделин иметь какие-то деньги, чтобы она могла посвятить себя своему призванию на самом уважаемом уровне?

— Моя дорогая, — процедил Эдвард ледяным голосом, — ты меня очень обяжешь, если воздержишься от комментариев. Если эта сцена угнетает тебя, позволяю тебе уйти.

Я на нетвердых ногах вышла из комнаты.

Позднее, когда Маделин уже покинула дом с потрепанной сумкой, в которой находились ее скромные пожитки, он мне много чего сказал. Ему понятно, говорил он, что я желала только блага и действовала из лучших побуждений; и он знает, сколько времени и сил я потратила, чтобы подружиться с его дочерьми; он благодарен мне за это и высоко ценит мои усилия. Но когда я становлюсь на чью-то сторону в семейных спорах и демонстрирую, что не согласна с ним, это не идет на пользу нашему браку.

— Я не прошу тебя лицемерить, — убеждал он. — Я не прошу тебя высказывать чуждые тебе суждения. Я просто прошу тебя помалкивать в случае конфликта между мной и детьми Элеоноры. Ты довольно громко сетуешь, видя это жалкое зрелище, которое называется английским якобы нейтралитетом по отношению к вашей Гражданской войне. Но сама ты очень далека от проявления нейтралитета! А ты в таких случаях должна оставаться нейтральной. Я не хочу, чтобы отголоски моего первого брака пятнали мой второй.

Его аргументы звучали убедительно, но полностью принять их я не могла. Однако и возражать ему не стала, опасаясь, что наш разговор перейдет в ссору, а я все равно не умела долго на него сердиться. Той осенью он снова повез меня за границу, теперь на юг Европы, и мы два месяца путешествовали по Греческим островам. Мы собирались часть этого времени провести в Италии, но в Риме все еще звучали отзвуки революционной риторики Гарибальди, а Эдвард решил избегать политически нестабильных районов. Я мельком увидела Венецию, откуда мы пароходом отправились в Афины, но, кроме полного энтузиазма решения вернуться когда-нибудь туда, в моем дневнике почти ничего не говорится о впечатлениях от этого великолепного города-сказки. Я посвятила Греции несколько страниц — все они в моей третьей тетради в красном кожаном переплете, названной «Посещение Греческих островов, 1862». Перечитывая записи, я теперь понимаю, что, хотя и отправлялась в путешествие, только чтобы не огорчать Эдварда, — мне очень не хотелось надолго оставлять мальчиков, — я вскоре забыла о том, что уезжала из Англии против воли.

Я правильно сделала, поехав с ним. Мы были очень счастливы, и в нашей близости, вдали от отвлекающих мелочей повседневности, я стала лучше, чем прежде, понимать, всю сложность его характера. Мне впервые пришло в голову, что он, вообще-то, мало подходит для семейной жизни. Эдвард был слишком беспокойным и независимым, чтобы не тяготиться узами домашнего очага, и, хотя был счастлив в браке, счастливее всего чувствовал себя, когда жена становилась скорее любовницей, а не хозяйкой дома. Я вспомнила слова Маделин о подчинении диктату общества, и мне показалось, что, несмотря на внешнюю поддержку принятого порядка, в душе он вовсе не был конформистом. Когда обстоятельства требовали от Эдварда вести себя в рамках установленных правил (в роли отца семейства, например), он становился наименее привлекательным и чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. В лучшем своем виде он представал, когда освобождался от всех пут, навязанных ему его положением. Именно таким я встретила его в Нью-Йорке, когда Эдвард предстал иностранцем вне своей привычной обстановки, и теперь снова наблюдала его таким, когда мы вдвоем находились вдали от дома.

Тогда начала я понимать, кем была для него Элеонора. Она тоже любила путешествовать, разделяя его интересы явно в большей мере, чем я. Вероятно, она тоже чувствовала себя лучше в мире вне пут повседневной жизни. Первая жена была тем спутником, который требовался Эдварду, истинной родственной душой, готовой разделять его приключения, и, когда он нашел ее, ни он, ни она не нуждались более ни в ком другом. Да, нужен был сын для наследования титула, возможно, дочь, чтобы заботилась о них в старости. И больше никто. Все остальное только мешало.

— Но я люблю тебя так же сильно, как Элеонору, — заявил он. — А иногда даже сильнее.

Все ссоры казались такими далекими после этих слов. И когда мы вернулись в Англию, я пребывала в убеждении, что мы больше не поссоримся ни разу в жизни, но Эдвард решил провести Рождество в Ирландии, и именно тогда, во время моего второго посещения Кашельмары, я познакомилась с его подопечным Дерри Странаханом.

3

Дерри мне понравился. Ему, как и мне, чуть-чуть не хватало до двадцати одного, он был красив — стройный, темноволосый, грациозный, выглядел очень привлекательно. Говорил со странным акцентом — ирландским с сильными английскими интонациями, приобретенными, видимо, от Патрика. Обаяния ему хватало, чтобы соблазнить десяток пташек с любого куста, и он обладал острым как бритва умом. Отделаться от его обаяния было невозможно. Меня втайне интриговали его грехи юности. Женщин обычно интересуют мужчины с буйным романтическим прошлым, и я в этом смысле не стала исключением.

Тем Рождеством Дерри вернулся домой из Франкфурта после нескольких лет изгнания, и Эдвард разрешил ему провести месяц в Кашельмаре, прежде чем отправиться в Дублин и готовиться к поступлению в ирландскую адвокатуру.

— Для меня большая честь познакомиться наконец с хозяйкой дома, — сказал Дерри, низко кланяясь мне; я смотрела на него и никак не могла поверить, что он когда-то был крестьянским сыном и жил в дымной хижине у дороги на Клонарин.

Поначалу я почти его не видела — была слишком занята подготовкой к рождественским праздникам, да и он целыми днями пропадал где-то с Патриком — искали приключений. На Рождество его с нами не было: Эдвард настоял, чтобы он посетил родню в Мам-Кроссе. Дерри с мрачным видом уехал накануне Рождества. «Не удивлюсь, если придется спать под единственной кроватью со свиньями, курами и шестью малыми детьми», — заметил он. Эдвард возразил, что его долг — на Рождество посетить родню, пусть и дальнюю, а Дерри уже знал, что лучше не вызывать неодобрения Эдварда.

По возвращении из семейной обители он вскоре довел меня и Патрика до слез ужасно смешным рассказом об увиденном, и, поскольку все возможные рождественские визиты были уже нанесены и приняты, Дерри все чаще искал моего общества. Я от этого нервничала, потому что Эдвард быстро замечал любого молодого человека, который оказывал мне самые невинные знаки внимания, но потом я с облегчением поняла, что интерес Дерри проявляет не ко мне, а к моей неизменной компаньонке — Катерин.

Катерин тоже симпатизировала ему. Она видела его, когда Дерри был совсем мальчишкой, поэтому теперь словно встретила его в первый раз, как и я. Катерин, конечно, не призналась, что молодой человек ей нравится (она была для этого слишком скрытной), но я обратила внимание, что она часто улыбается в его присутствии и никогда не пресекает его попытки очаровать ее.

Я втайне радовалась. Да и возражений против этого не было; я все время читала любовные романы, в которых два таких человека влюблялись друг в друга, словно это было в порядке вещей. Катерин вдовствовала уже два года; она была богатой, красивой и достойной. Дерри по рождению стоял гораздо ниже ее, но был вполне респектабелен, и перспективы у него были блестящие. И еще он знал, как обходить застенчивость Катерин, а Катерин, со своей стороны, была идеальной слушательницей его остроумных историй. Один дополнял бы другого. Я не могла себе представить более чудесной пары.

Ситуация стала интереснее с романтической точки зрения, когда стало ясно, что у Катерин появился еще один поклонник. После Рождества к нам из своего замка, находящегося в восьмидесяти милях к востоку от Кашельмары, приехал друг Эдварда лорд Дьюнеден, который оказывал Катерин знаки внимания чуть не с первых дней ее возвращения из Санкт-Петербурга, а теперь стал еще внимательнее. Поскольку Катерин, как никто, умела скрывать чувства, бедняга Дерри вскоре погрузился в хандру.

— Конечно, лорд Дьюнеден очень знатная особа, — наконец сказал он мне в отчаянии, — он так богат, у него такое высокое положение — мне и за тысячу лет такого не добиться, но, леди де Салис, у меня тоже есть кое-какие достоинства, каких нет у него. Как по-вашему, мисс Катерин, то есть леди Роукби, совершенно не замечает их у меня?

Он остановил меня наверху лестницы. Я только что вернулась после второго посещения Клонах-корта, куда ездила повидаться с Аннабель, но так и не смогла увидеть неуловимого Альфреда, который, казалось, всегда отсутствовал — то продавал, то покупал лошадей. Но мы с Аннабель провели вместе неплохие полчаса, и я подумала, что на следующий год она, возможно, приедет к нам на Рождество, если мы будем в Кашельмаре.

— Что вы думаете, миледи? — серьезно спросил Дерри, в его темных глазах горела тревога, и, поскольку я пребывала в хорошем настроении, а его романтическое увлечение Катерин импонировало мне, я не удержалась и сказала:

— Конечно, мистер Странахан, я уверена, что ваши достоинства такие же выдающиеся, как и лорда Дьюнедена.

— Вы не верите, что он ей небезразличен? — спросил молодой человек с волнением, которое я имела все основания считать искренним, потом добавил, как герой одного из моих романов: — Как вы полагаете, могу я питать хоть малую толику надежды?

— Нет, мистер Странахан, это вопрос не ко мне, — возразила я. Но конечно, ответила ему улыбкой, чтобы у него создалось впечатление, что Катерин ценит его ухаживания.

Я испытывала такое волнение в связи с его сильным чувством, которое я так тщательно пестовала, что не удержалась и намекнула на свое состояние Эдварду.

Помню, что мы спустились из детской, пожелав сыновьям спокойной ночи, и шли по коридору в наши покои переодеться к ужину. Тем вечером к нам из Леттертурка собирался приехать его племянник Джордж, и я была настолько поглощена мыслью, не поспешила ли я добавить карри в меню (одному Богу известно, как ирландцы готовят карри), что почти не слушала ворчания Эдварда о другом его протеже — Максвелле Драммонде. Молодой мистер Драммонд сильно разочаровал его. Проучившись в колледже всего ничего, он убежал с дочерью одного из учителей, женился и приехал с ней в долину. Видимо не представляя, как чудовищно он отплатил Эдварду за его доброту, он приходил сегодня утром и спрашивал, может ли взять в аренду соседнюю пустующую ферму Странаханов, старый разрушенный дом Дерри. Эдвард раньше обещал ему сдать ферму в аренду за символические деньги, после того как он пройдет годичное обучение в Сельскохозяйственном колледже, и мистер Драммонд, несмотря ни на что, предполагал, что Эдвард сдержит обещание.

— Нахальный молодой дурак! — горячился Эдвард, наверное, уже в десятый раз. — Если я сдам ему в аренду участок Странаханов, то за хорошие деньги. Это научит его впредь не губить собственное будущее! Меня только удивляет, что эта девица еще не убежала от него, поняв, что упала в своем положении до крестьянки! Ты лишь представь — такой вот парень женится на дочери учителя! Нелепость!

— Но зато как романтично! — горячо возразила я, сумев оторвать наконец мысли от карри. — Конечно, было бы лучше, будь у него деньги, я это понимаю. Но если бы у них были деньги, если бы мистер Драммонд смог содержать жену как полагается, имело бы какое-то значение в этом случае небольшое различие в социальном положении?

— Маргарет, я не знаю, как обстоят дела подобного рода в Америке, но могу тебя заверить, что различие в данном случае далеко не небольшое.

— Но если говорить о разнице между кем-нибудь вроде Дерри Странахана и… и Катерин?

Мы к этому времени уже дошли до наших покоев. Он собирался дернуть шнурок звонка, чтобы вызвать слугу, но остановился, его рука замерла в воздухе.

— Дерри? — медленно проговорил он. — И Катерин?

— Ах, Эдвард! — радостно щебетала я. — Это так волнительно! Я уверена, они влюблены! Конечно, Дерри немного моложе, и я знаю, что по рождению он гораздо ниже, но он получил хорошее образование, подает надежды; и потом, ты же его опекун.

— Никакой я не опекун, — возразил Эдвард. — Я никогда не считал его членом семьи и определенно не собираюсь делать это в будущем. Он сын ирландского крестьянина, к которому я проявил некоторую долю милосердия — нередко вопреки голосу разума, — и если он из-за этого забыл пословицу про сверчка, который должен знать свой шесток, то его, боюсь, ждет горькое разочарование.

Я была ошеломлена:

— Но…

— Маргарет, ты не поощряла эти его фантазии?

— Я… нет, то есть никак не давала ему это понять.

— Ты не наводила Катерин на мысль о том, что этот мальчишка может быть ей подходящей парой?

Я проглотила слюну:

— Не совсем так, но…

— Не могу себе представить. Неужели ты проявила такую глупость — решила, что я могу одобрить такой брак?

— Понимаешь, я думала… ты опекун Дерри. Я не понимала… я не очень понимала…

— Нет, — произнес он, и я поняла с испугом, что он серьезно рассержен. — Ты не понимала. Ты знала, что я был вынужден отправить Дерри за границу из-за его аморального поведения, которое я не собираюсь тебе описывать во всех подробностях, и ты знаешь, что в прошлом я не одобрял его влияния на Патрика. Ты знала, что я только из доброты разрешил ему провести этот месяц в Кашельмаре перед отъездом в Дублин. Ты знала все это, и тем не менее ты полагаешь, что я смогу поощрить какие-то чувства к нему Катерин! И хуже того — тебе хватает духу говорить мне, ты якобы не понимала, что я не одобрю такой союз.

Я, стараясь не показывать свои чувства, сказала:

— Я, конечно, не знала, чем провинился Дерри, но думала, что ты все простил и забыл. А поскольку он так искренне привязан к Катерин…

— Очень сильно в этом сомневаюсь, — возразил Эдвард. — Он всего лишь хочет наложить лапу на ее деньги, чтобы можно было не зарабатывать хлеб свой насущный.

— Эдвард, у меня такое ощущение, что ты немного циничен.

— У меня такое ощущение, что ты невероятно наивна! — воскликнул он, выходя из себя. — Хуже того, тебе, как всегда, удалось влезть в дела моих детей и занять их сторону в прямом противодействии моим желаниям!

— В этом случае я не знала, что противоречу твоим желаниям, — нерешительно поправила я. — Если я оскорбила тебя, то мне очень жаль. Этого больше не случится.

Прежде чем он успел сказать мне еще хоть слово, я поспешила выйти из комнаты. Я плакала, пока бежала по коридору, плакала, поднимаясь по лестнице в детскую, но обязанности были прежде всего. Мне пришлось остановиться, чтобы взять себя в руки, перед тем как войти в комнату и побыть с детьми.

Томас уже спал, его рыжие волосики взъерошились, а курносый носик прижался к простыням, а Дэвид не спал, ворковал потихоньку, глядя на мелькание ночника. Он безмятежно улыбнулся, увидев меня. Я подняла его. Он закхекал, легонько потащил меня за волосы, толстенький и спокойный, устроился у меня на руках.

— Мой маленький, — ворковала я, — какой же ты тяжелый.

А потом я рыдала над ним так безутешно, что даже подумала, не беременна ли я, но спустя некоторое время мне стало получше, я успокоилась, взяла себя в руки.

Осторожно уложив Дэвида в колыбельку, я на цыпочках вышла из детской и решительно отправилась на поиски Катерин.

4

— Прошу тебя, не огорчайся, Маргарет, — успокоила меня Катерин. — Естественно, ты не могла знать, что думает по этому поводу папа. Я тоже полагала, что он рассматривает Дерри как подопечного.

— Я бы никогда не настраивала тебя, если бы знала…

— Ты меня не настраивала. И в любом случае, — спокойно проговорила Катерин, — это вряд ли теперь имеет значение. Я бы ни за что не пошла на брак, который расстроил бы папу.

— Да, но… — начала было я, но прикусила язык.

— В некотором роде это упрощает ситуацию. Я выхожу замуж за лорда Дьюнедена. Он не очень красив, но, как ты заметила однажды, он обаятельный и добрый, и я думаю, что буду с ним счастлива.

— Но, Катерин, — возразила я, охваченная таким ужасом, что мне стало трудно говорить, — ты не обязана выходить замуж, если не любишь! Зачем тебе выходить замуж за лорда Дьюнедена — или кого-то другого — прямо сейчас? Подожди еще немного. У тебя наверняка вскоре появятся обожатели, и я уверена, что по крайней мере один из них понравится тебе не меньше Дерри.

— Сомневаюсь, что найдется кто-нибудь лучше Дьюнедена. Папа о нем очень высокого мнения, а они старые друзья. У Дьюнедена имение в Ирландии, как и у папы, и дом в Лондоне, и он тоже активно участвует в парламентских делах. Папа будет очень доволен, если я выйду за Дьюнедена.

Я не могла оставить это без возражений. Попыталась, но не сумела сдержаться.

— Катерин, ты — вдова, — напомнила я. — Ты сама себе хозяйка. Ты один раз уже вышла замуж, чтобы угодить отцу, но тебе тогда было восемнадцать, и ты мало что понимала в жизни. Ты мне призналась, что у тебя был неудачный брак. Зачем совершать ту же ошибку еще раз, когда сейчас тебе не нужно угождать никому — только самой себе?

— Я не могла бы угодить себе, если бы это расстроило папу.

Она была тверда как скала и безукоризненно корректна. Я вспомнила, что мать называла ее восковой куклой, и я вдруг ужасно рассердилась. Вот только не могла понять, на кого злюсь.

— Это глупо, Катерин! — бросила я. — Неужели ты считаешь, что после брака с Дьюнеденом Эдвард будет больше тебя любить?

Она замерла. Я увидела ледяной взгляд ее глаз и поняла, что потеряла ее. Впоследствии, оглядываясь на эту катастрофу, я задним числом решила, что именно тогда мой брак и начал трещать по швам.

Глава 4

1

Поначалу я не поняла, что мой брак вошел в новую фазу. Семена раздора были посеяны ко времени брака Катерин и лорда Дьюнедена той весной, но ни одно из них не дало бы всходов, будь я более зрелой, а Эдварда не бесили бы так мои промахи. Мы поссорились из-за Маделин, мы поссорились из-за Катерин, а если бы Аннабель не принимала меры к тому, чтобы жить строго изолированной от нас жизнью, мы бы и из-за нее тоже поссорились. Для нас явно была подготовлена еще и сцена для ссоры в связи с Патриком, но она так и не состоялась из-за непредвиденных обстоятельств, которые безжалостно вытащили нас из-за кулис.

Первым из таких обстоятельств была перемена отношения ко мне Эдварда. Он после моего вмешательства в роман Катерин совершенно справедливо рассматривал меня как ребенка, сующего нос не в свои дела. Его ошибка состояла в том, что он продолжал относиться ко мне как к назойливому ребенку и после того, как Дерри собрал вещички и уехал в Дублин, чтобы начать свои юридические штудии, и много после того, как Катерин так угодила ему, выйдя замуж за его лучшего друга. Он, конечно, отошел от своей злости; единственная положительная сторона характера Эдварда состояла в том, что обычно долго злиться он не умел, но впоследствии вел себя по отношению ко мне как отец, обремененный капризным ребенком, которого должен с любовью привести к порядку. Он был вполне добр со мной и озабочен, и мне хотелось ему угодить, но, как я ни старалась, Эдвард неизменно оставался эмоционально замкнутым. Я чувствовала, что муж делает большие усилия над собой, исходя из соображений долга, но того самого факта, что он действует из соображений долга, было достаточно, чтобы охладить любые доверительные контакты. Его доброте и озабоченности не хватало души, при ближайшем рассмотрении они рассыпались на части. Он был замкнутым человеком и, несмотря на все его разговоры об одиночестве, очень сдержанным. Поскольку Эдвард мог на длительное время погружаться в свою работу, то предполагал, что другим людям он требуется не в большей мере, чем другие ему. Детям Эдварда приходилось нелегко, а еще больше доставалось его жене, когда к ней относились как к одному из детей.

Меня стали одолевать беспокойство и неудовлетворенность.

Моя ошибка состояла в том, что я скрывала свои чувства. С годами мой страх перед ссорами усилился, а потому, когда Эдвард снова начал, как в первые месяцы брака, учить меня правилам поведения за столом во время приемов, что говорить, какие благотворительные мероприятия поддерживать, какие книги читать, чтобы расширить мой кругозор, я безропотно принимала его советы. Но к этому времени у меня имелись собственные представления по этим предметам, и я считала, что уже нашла наилучший способ общения с его пожилыми друзьями во время встреч. Мое самообладание стало таким, каким стало, потому что я никогда не пыталась быть кем-то другим — только самой собой. Когда Эдвард объяснял мне, какие слова я должна говорить каждому из гостей, у меня возникало ощущение, что он хочет переплавить меня в какого-то другого человека, и мое самообладание, как следствие, пострадало от этого. Я начала страшиться каждого очередного приема, боялась не угодить ему каким-нибудь неосторожным словом, и мое положение становилось для меня все более невыносимым.

Ситуация могла бы взорваться гораздо раньше, если бы наши физические отношения прервались, но первое время, стоило закрыться двери спальни, наша близость расцветала с большей страстью, чем прежде. Меня, как и Катерин, обуяла одержимость угодить ему, а я знала, что в постели я могу ему служить до полного изнеможения. К несчастью, желание радовать его настолько овладело мною, что самой мне редко удавалось расслабиться и позволить ему подарить мне наслаждение, и, хотя долгое время у меня получалось невозмутимо принимать это, досада и беспокойство в конце концов стали овладевать мною.

И опять я молчала. Не осмеливалась. Эдвард спокойно говорил мне, какая для него радость, что я наслаждаюсь этой стороной брака, но если бы я попыталась намекнуть ему, что могла бы наслаждаться сильнее, а недостаток наслаждения отчасти и его вина, это наверняка шокировало бы его. Я не стала ссориться с ним по этому поводу, поскольку не походила ни на одну из этих лихих женщин, вроде моей соотечественницы мисс Блумер, которая считает, что женщины должны говорить мужчине о своих желаниях и даже носить при этом брюки. Я понимаю, что различия между мужчиной и женщиной определяют и разные образы поведения, но должна признаться, что, пока время шло и мои отношения с Эдвардом дрейфовали в бурные воды, мне очень хотелось, чтобы женщины в определенных обстоятельствах имели право откровенно говорить со своими мужьями.

Я даже и представить себе не могу, как долго мы жили бы в таком неудовлетворительном состоянии, если бы не вмешались обстоятельства, которые ускорили развитие событий. Случилось так, что не прошло и двух лет после свадьбы Катерин и лорда Дьюнедена весной 1863 года, как Эдвард без всяких очевидных причин начал страдать импотенцией, и наши постельные отношения, всегда служившие опорой брака, внезапно прервались.

2

Началось все неожиданно, как это и бывает, когда в дом приходит беда. Не получилось у него один раз, затем некоторое время все было хорошо, но потом это случилось еще раз, а потом еще, после чего он отдалился от меня, полностью погрузился в свою работу. Он выступал в палате, заседал в комитетах, работал над новыми статьями, читал лекции по сельскому хозяйству в Дублинском колледже, посетил образцовую ферму в Восточной Англии, совершил краткосрочную поездку в Кашельмару, чтобы убедиться, что в его отсутствие никто не бьет баклуши. Он был занят днем и ночью. И я тоже. Наносила десятки визитов, организовала благотворительный бал, заказала себе новый весенний гардероб, пыталась учить Дэвида говорить и безжалостно держала себя в курсе всех событий. Следила за всеми перипетиями Гражданской войны, словно она происходила на моем заднем дворе, наконец я уже знала все про Роберта Ли и его вторжение на Север. Я во всех кошмарных подробностях изучила поражения при Фредериксберге и Чанселлорсвилле, пережила до последней минуты славную победу при Геттисберге, а в течение лета 1864 года была рядом с Шерманом на каждом шагу его марша к морю. Фрэнсис начал писать радостные письма, а симпатии англичан, на которых наконец Линкольн произвел некоторое впечатление, стали склоняться к северянам. Но англичане, как и всегда, были слишком заняты собой и ограничивались лишь сочувствием. Все говорили о недопустимости использования детей в качестве трубочистов, а вскоре я уже следила за парламентскими дебатами — готовился билль, запрещавший эти злоупотребления. В те дни я читала много газет, и Эдвард, вернувшись из Кашельмары, отметил, как хорошо я осведомлена.

После этого наши отношения улучшились на короткое время, но потом, к моему огорчению, наши беды возобновились, и на сей раз он отказался от своих привычек, никуда не ходил и бóльшую часть дня и вечера проводил в библиотеке. Объяснил, что работает над новой статьей. Внешне он был со мной очень вежлив, но в атмосфере неловкости, воцарившейся между нами, я чувствовала, что муж постепенно отдаляется от меня.

Я не знала, что делать. Хуже того, мне не к кому было обратиться за советом. Есть вопросы, которые просто не подлежат обсуждению с лучшими друзьями или даже с матерью, если она у какого-то счастливчика еще жива. Я осталась одна. Пыталась говорить себе, что все будет хорошо, что наши затруднения пройдут, но, к моему ужасу, мы, казалось, только глубже погружались в трясину отчуждения. А вскоре Эдвард перестал пользоваться способом, позволявшим мне избегать беременности. Он не спрашивал моего разрешения. Просто перестал им пользоваться, а когда я набралась смелости возразить, сказал, что в своих проблемах винит применяемый им способ, который угнетает его. Я впала в отчаяние, ибо больше не хотела детей, и мой страх забеременеть отбил у меня всякую охоту. Я пыталась скрывать мое нежелание, но он почувствовал его и, когда для нас не стало разницы, пользуется он своим способом или нет, в нашем разладе обвинил меня.

В тот момент, когда мое отношение к Эдварду достигло низшей точки, Патрика отчислили из Оксфорда.

Стоял февраль 1866 года. В Америке два явления — война и Линкольн — умерли кровавой смертью, но Фрэнсис уже писал, что на Севере зарабатывают хорошие деньги — идет восстановление; сам он после паники на Уолл-стрит в самом начале войны процветал, и если я соберусь в Америку, то он обещал устроить мне королевский прием. Но о таком визите, конечно, и речи не могло идти. Эдвард работал с утра до ночи и не мог отправиться в подобное путешествие, а уезжать одной, без него, было бы неприлично. Я даже и не предлагала такого, потому что знала: у него будут все основания не дать мне разрешения, но к 1866 году я уже стала подумывать, что временное расставание может пойти нам на пользу.

Расставание, казалось, улучшило его отношения с Патриком. Весной 1864 года Эдвард отправил сына в большое путешествие по Европе с мистером Буллом, а осенью этого же года Патрик поступил в Оксфорд. В течение первого года все шло неплохо, что немало радовало Эдварда. Сомневаюсь, что Патрик хорошо учился, но, думаю, он наслаждался свободой. Однако в последний семестр второго года его отчислили, сообщив в официальном письме, что он отчислен по причине «постоянного пьянства, непристойного поведения, отказа заниматься научной работой и частых прогулов».

Эдвард был в ярости. Что еще хуже — Патрик залез в долги. Азартные игры проделали дыру в его бюджете, и Эдварду пришлось самому ехать в Оксфорд, чтобы оплатить счета.

Через день после его возвращения — в самой черной ярости — он сообщил мне, что дал Патрику две сотни фунтов и запретил в течение двенадцати месяцев появляться в каком-либо из домов.

— К тому же он больше не получит от меня ни пенса, — мрачно заявил он. — Две сотни ему хватит на год, посмотрим, как ему это понравится. И, Маргарет, если он появится на Сент-Джеймс-сквер просить деньги, ты не должна давать ему ни гроша, ты понимаешь? Ни гроша. Он опозорил меня своим слабовольным, отвратительным поведением. Бог мой, что за сын для человека моего положения! Если бы Кашельмара не была майоратом, я бы лишил его наследства.

Он направился в свой кабинет и захлопнул за собой дверь с такой силой, что задребезжал фарфор в гостиной.

Я промолчала. Я вообще мало что говорила ему в последнее время на любую чувствительную тему, которая могла вывести его из себя. Просто старалась как можно реже попадаться ему на глаза, а когда он вскоре уехал в Кашельмару, я, оставшись одна, вздохнула с облегчением. Меня снова захватил вихрь светской активности, а все остальное свободное время я отдавала детям. Томасу почти исполнилось пять, и он был таким непоседливым, что я боялась за несчастную Нэнни, которая непонятно как совладала с ним; даже я, беззаветно его любившая, проведя с ним полчаса, падала от изнеможения. А Дэвид, к счастью, был спокойным ребенком, толстым и безмятежным, как маленький будда, и совершенно безразличным к попыткам Томаса вовлечь его в более энергичное времяпрепровождение.

— Этот глупый младенец… — сердито говорил Томас. — Он никогда по-настоящему не вырастет, никогда. И он толстый.

— Мне нравится быть толстым, — возражал Дэвид. Ему исполнилось три года, и говорил он сочным контральто. — Нэнни тоже толстая. Я люблю Нэнни.

Волосы у Дэвида имели цвет соломы, очень светлой, чуть ли не белой, щеки были розовые, голубые глаза и ямочка на подбородке. Я не переставала удивляться, что, будучи дурнушкой, сумела родить такого ребенка.

Дорогой мой мальчик, думала я, глядя на Дэвида, который улыбался мне ангельской улыбкой, но я сдерживалась и не позволяла себе безрассудной любви. Я боролась и с искушением баловать детей в эти дни и думала, что причина этого искушения — частые разочарования в моих попытках демонстрировать хорошее отношение к другим.

Не прошло и месяца, как Патрик появился на Сент-Джеймс-сквер. Эдвард, вернувшийся к этому времени из Кашельмары, уехал куда-то по делам в карете, а я сидела на кушетке, просматривала корреспонденцию, только что закончила изучение последних обеденных приглашений, когда дворецкий сообщил, что в холле ждет Патрик.

Сердце мое упало. Я знала, что это непременно случится, как знала и то, что Патрик убежден: я не смогу ему отказать.

— Ломакс, — обратилась я к дворецкому, — мой муж, кажется, дал вам указания относительно Патрика.

— Да, миледи. Но мистер Патрик так настойчиво просил встречи с вами, что я счел своим долгом…

— Хватит. Будьте добры, скажите ему, что меня нет дома.

— Да, миледи.

Как только он вышел, я положила перо, бросилась по комнате к окну, распахнула его. Прошла минута, прежде чем Патрик медленно появился из дома, он шел ссутулившись, опустив голову.

Как только Ломакс закрыл дверь, я перевесилась через подоконник и громко прошептала:

— Патрик!

Он повернулся. Я прижала палец к губам.

— Жди в парке, — велела я ему вполголоса и поспешила за шляпкой и плащом.

День был теплый, типично весенний. В саду в центре площади под деревьями расцветали крокусы, чуть покачивались на ветру нарциссы. Я вышла из дому и пересекла дорогу — Патрик бросился мне навстречу, раскинув руки для приветственных объятий.

Трудно передать, что я чувствовала тогда. Я посмотрела на Патрика, и он впервые не показался мне мальчишкой. Его лицо посветлело, когда он увидел меня, и мое сердце перевернулось. Он не был похож на Эдварда и никогда не будет, но я видела в нем Эдварда, молодого, счастливого Эдварда, очень мягкого и любящего, и, глядя на его лицо, такое мучительно знакомое, на его длинные, сильные, идеальные конечности, я испытала жуткое желание, которое с трудом поддавалось обузданию. Я стояла там, раздираемая десятком противоречивых эмоций, и по иронии судьбы именно моя беспомощность и спасла меня. Я не могла ни двигаться, ни говорить, а потому инициатива перешла к Патрику, и я в три секунды увидела, что он, невзирая на все мои иллюзии, напротив, совершенно не изменился.

— Маргарет! — воскликнул он, обнимая меня, как брат обнимает любимую сестру. — Как я рад тебя видеть… и как это мило с твоей стороны, что ты согласилась встретиться со мной! — Он отпустил меня и показал на одну из скамеек, стоящих перед лужком. — Давай присядем.

Я кивнула. Мы сели на скамейку, я крепко сцепила руки и уставилась на покачивающиеся на ветру крокусы.

— Ах, Маргарет, — стенал мой пасынок. — Я попал в жуткую переделку. У меня всего один шиллинг и шесть пенсов, и я остановился в самой отвратительной, какую только можно представить, маленькой таверне к востоку от Сохо, там по кровати ползают какие-то насекомые. У меня в носках дырки, и я не знаю, как их починить, я понятия не имею, что делать с моими грязными рубашками, и ничего не ел со вчерашнего дня, когда купил булочку на Тоттенхэм-Корт-роуд. Ты не могла бы объяснить папе, что я раскаиваюсь за все, собираюсь начать с чистой страницы и буду делать все, что он мне скажет, я клянусь. Только бы он простил меня и предоставил еще один шанс. Пожалуйста, Маргарет! Пожалуйста, попроси его за меня!

Я пыталась найти слова, не осмеливаясь посмотреть на него. Я остро ощущала его бедро в трех дюймах от моего плаща.

— Я проиграл двести фунтов, которые он мне дал, — продолжал Патрик. — Думал, что легко смогу превратить их в тысячу, чтобы без проблем прожить год… и знаешь, вначале я выиграл довольно много денег…

Среди нарциссов танцевала белочка. Из кустов появился черный кот и, сев, принялся вылизывать лапу.

–…и тогда я поехал в Ирландию, и Аннабель одолжила мне немного денег, но она устроила мне такую головомойку, что я больше не хочу к ней возвращаться. Я добрался в Дьюнеден-касл, но эта несчастная Катерин даже не пожелала меня видеть, передала мне, что я в черном списке у папы, хотя Дьюнеден дал мне пять фунтов, чтобы я мог ехать дальше. И я оттуда отправился в Дублин к Дерри — побыл у него какое-то время, но, господи боже, не могу же я доить его вечно, верно? Это просто было бы неправильно, да? У Дерри денег на себя едва хватает, потому что папа ужасно ограничивает его содержание. Дерри хотел, чтобы я остался, но это было невозможно. Вчера вернулся в Лондон, и, боже мой, Маргарет, я не знаю, что со мной будет, если ты мне не поможешь. Что мне делать, черт возьми?

— Я поговорю с Эдвардом, — пообещала я.

— Ах, Маргарет… — Он еще раз обнял меня. Я ощутила прикосновение его бедра и левого бока. — Ты так добра ко мне, Маргарет.

Я встала и пошла прочь, чувствуя себя так, будто у меня тепловой удар.

— Ты не можешь остаться еще? — умоляющим голосом спросил он. — Я столько времени ни с кем не мог поговорить.

— Мы побеседуем с тобой позднее, — пробормотала я. — Но я должна обсудить все с Эдвардом. Где, ты сказал, твой отель?

— Мерсер-стрит, близ Севен-Дайалса, только не езди туда, Маргарет. Это ужасное место, оно не годится для леди.

— Я пошлю туда человека, — бросила я и ускорила шаг, прежде чем он опять попросит меня остаться. Я даже не вернула ему его расстроенное «до свидания». Просто со всех ног поспешила в дом, а когда добежала до своей комнаты, то попыталась представить, как набираюсь смелости, чтобы поговорить с Эдвардом о его сыне.

3

Вскоре домой вернулся муж, я все еще оставалась в своей комнате и о его возвращении узнала, услышав, как открылась дверь гардеробной, хотя даже тогда я сначала подумала, что это слуга Пиарс, но потом услышала его характерное покашливание. Вскоре раздалось несколько негромких звуков в знакомой последовательности: звяканье стакана, затем бульканье жидкости, наливаемой из бутылки. Я была озадачена. Что он может делать? Насколько мне было известно, он не принадлежал к тайным выпивохам, над которыми потихоньку посмеиваются друзья. Я оставалась на своем месте, ошеломленная, но инертная; наконец он без предупреждения открыл дверь между двумя комнатами и вошел.

Заметил он меня не сразу, а поскольку думал, что его никто не видит, не делал никаких усилий, чтобы не сутулиться, выпрямить плечи и идти своим обычным резвым шагом. Он шел медленно, прихрамывая. Горбился. Из-за этого казался странно невысоким, а поскольку наклонил голову, я впервые обратила внимание, что его волосы совсем поседели. Лицо Эдварда бороздили морщины усталости, брови сошлись на переносице — признак дурного настроения, и в целом он выглядел старым.

Я никогда не видела его таким и, прежде чем успела одернуть себя, стала сравнивать его с Патриком, вспоминая во всех подробностях юного пасынка, с его здоровьем и жизненной силой.

Эдвард увидел меня. И сразу же изменился. Распрямил плечи, спину, ускорил шаг, но это стоило ему немалых сил. Я заметила, как это усилие отразилось на его лице, прежде чем Эдвард успел прогнать все красноречивые признаки усталости, вымучив вместо них вежливую улыбку.

— Извини, — буркнул он. — Я понятия не имел, что ты отдыхаешь, если бы знал — не стал бы тебя беспокоить. Я возвращаюсь в гардеробную.

Он ушел, но я уже поднялась и поспешила за ним в гардеробную, увидела, как муж садится на диван.

— Эдвард… — начала я, но поняла, что не могу продолжать.

Он встал, непреклонный и прямой, вежливо ждал, что я ему скажу.

Мне в голову приходили десятки слов, но я отвергала одно за другим и все еще отчаянно искала нужное, когда он сказал неровным голосом:

— Полагаю, ты хочешь поговорить о Патрике. Ломакс сообщил мне, что сын приходил утром.

— Приходил. — Я так нервничала, что слова никак не давались мне, а он тем временем добавил:

— Увидел, как вы вдвоем гуляли по парку, и, чтобы не смущать вас своим появлением в неподходящий момент, приказал Лейси отвезти меня в клуб. Надеюсь, вы сказали друг другу все, что хотели.

Я тут же впала в такую панику, что могла только испуганно смотреть на него. Лицо у меня словно горело огнем.

— Я заметил, как он обнял тебя, когда вы сидели на скамье, — добавил он. — Все слуги тоже наверняка насладились этим зрелищем с их трибуны из окна холла.

Я ничем не провинилась перед ним и могла бы вполне достойно защитить себя от этих инсинуаций, будь хоть сто раз испугана, но мои тайные мысли заставляли меня вести себя так, будто я и в самом деле совершила ужасающий грех.

— Что ж, я некоторое время ждал, что это случится, — бросил он вскользь, словно его это совершенно не волновало. — В конечном счете чего другого я мог ожидать? Понятия не имею, случилось ли между тобой и Патриком в прошлом настоящее непотребство, но это вряд ли имеет значение. Если ты не согрешила с Патриком, то теперь уж наверняка с кем-нибудь другим. Отлично. Я это принимаю. Да и как могу винить тебя в этом, если я столь длительное время не являюсь полноценным мужем. Я, конечно, мог бы впасть в ярость и повести себя как какое-нибудь чудовище из мелодрамы — и нет сомнения, что многие в моем положении гордились бы таким поведением, — но я считаю себя человеком практическим и надеюсь, что не настолько бесчестен или исполнен гордыни, что не могу не признать свою, а не твою вину в случившемся. Мне очень жаль. Я не должен был жениться на тебе. Несправедливо полагать, что молодая девица может оставаться счастливой с человеком моих лет, и теперь понимаю, что ждал от тебя слишком многого. Что ж, будь как будет. Ты дала мне шесть лет идеального счастья, и с моей стороны было бы чистой неблагодарностью, если бы я теперь ответил тебе злобой и недовольством. Ищи удовлетворения где угодно, если тебе это необходимо, но… — Эдвард замолчал и больше не смотрел на меня. Он оставался сдержанным, но теперь был вынужден отвернуться. — Только не с моим сыном, — быстро добавил муж. — Только не с ним. Я попытаюсь не замечать никого другого. Я тебя люблю и желаю тебе счастья. Ничто, кроме этого, не имеет значения.

И ничто теперь и в самом деле не имело значения. Патрик больше не имел значения, молодые мужчины не имели значения, ни один другой человек не имел значения.

— Ах ты, глупый, глупый человек! — Я поцеловала его, обняла за шею, прижала к себе со всей силой, какая у меня была. Кажется, он тоже заплакал, но я не хотела этого знать, потому что мужчины, а в особенности англичане, не должны плакать. — Пока ты меня любишь, мне все равно. Я не знала ни одного другого мужчины и никогда не узнаю, пока ты по-настоящему любишь меня.

— Я тебя люблю, — сказал он.

— Тогда все хорошо.

— Все?

— Господи боже, — ответила я, — разве же любовь — это только возня на широкой кровати?

Он рассмеялся. Я так давно не слышала его смеха, и мне казалось, что я только встретила его после долгого и мучительного отсутствия. Все напряжение между нами исчезло. Наши пальцы соприкоснулись, соединились, и вскоре я имела все, что хотела, и он тоже, и наша изоляция на темных границах отчуждения превратилась в мертвое воспоминание.

Эдвард проснулся раньше меня. Когда я открыла глаза, он смотрел на луч света сквозь щель в шторах, и его брови снова хмуро сошлись на переносице.

— Что случилось? — сразу же спросила я.

Он быстро убрал хмурое выражение с лица:

— Ничего. Нога у меня в последнее время побаливает. Утром я опять ездил к врачу, но, хотя он и дал мне какое-то новое лекарство, пользы от него пока никакой.

— Так ты это делал в гардеробной? Я слышала, как из бутылки наливается лекарство. — Я поцеловала его, с тревогой осмотрела его ногу. — И давно это тебя беспокоит? — спросила я и вдруг поняла все: его прошлые затруднения в постели, несвойственное ему нежелание путешествовать, его занятия, его дурное настроение. Я пришла в такой ужас, что села на кровати столбом. — Эдвард, ты хочешь сказать, что у тебя эти неприятности с тех самых пор…

— Боль нерегулярная. Она не беспокоит меня постоянно. Я не видел нужды говорить тебе об этом.

— Но, Эдвард, ты же знаешь, как я не люблю мучеников! — Я рассердилась и расстроилась. — Ну почему ты мне не сказал об этом с самого начала?

— Не хотел.

— Но почему?

— Потому что не хочу выглядеть в твоих глазах стариком, — признался он и добавил с иронией, чтобы смягчить горечь: — Я в молодости презирал стариков, которые постоянно жаловались на свои болячки.

— Я не могу представить, чтобы ты жаловался. Не глупи! И вообще, что такого стыдного, если у человека что-то болит? Я могла бы понять твою скрытность, если бы ты болел какой-нибудь конфузной болезнью, типичной для пожилых джентльменов, но…

— Это не просто какие-то болячки, — пояснил он. — Это артрит. Ты помнишь, вскоре после Катерин у меня случилась горячка с болями?

— Да… но ты же поправился.

— Некоторое время я чувствовал себя неплохо, но потом боли стали повторяться. — Он помолчал, прежде чем продолжить. — Доктора говорят, тут медицина почти бессильна.

Его тон заставил меня похолодеть.

После паузы я твердо сказала:

— Ну что ж, от артрита ведь не умирают, верно?

— Насколько мне известно, нет.

Но потом я поняла: он думает о том, что будет значить для него смерть при жизни, существование в кресле-каталке, и очень испугалась. Этот страх, вероятно, отразился на моем лице, потому что Эдвард тут же весело сказал:

— Сейчас это всего лишь неудобство, и нет никаких оснований предполагать, что ситуация радикально ухудшится. Доктор Ивс был вполне оптимистичен, когда я встречался с ним утром.

— А почему ты ездил к нему? Он должен был приехать сюда! — воскликнула я, но тут же поняла. — Ах, если бы ты не был таким скрытным!

— Да, теперь я понимаю, что это ошибка.

Он смотрел, как я одеваюсь, не предпринимая попыток подняться с постели, и я поняла, что Эдвард ждет, когда я уйду, чтобы он мог одеваться без спешки, как того требует его скованность. Я надевала верхнюю юбку, когда он неожиданно спросил:

— И что сказал Патрик в свое оправдание? Ты можешь передать мне?

— Боже милостивый, я начисто забыла. — Я поразилась тому, что все мысли о Патрике оставили меня. — Эдвард, он совершенно без денег и ужасно несчастен. Он просит прощения. Клянется начать все с новой страницы.

— Да, у него вошло в привычку давать эти клятвы. Продолжай.

— Говорит, он сделает все, что ты скажешь.

— Это все хорошо, но я понятия не имею, что хочу с ним делать. Думаю, пусть живет потихоньку в Вудхаммере, пока я не куплю ему чин в армии. В Вудхаммере, по крайней мере, он вряд ли наделает долги.

— Но, Эдвард, ты и вправду думаешь, что Патрик годится для армейской карьеры?

— А что еще я могу для него сделать? Он ведь должен чем-то заниматься. Я не одобряю молодых людей, которые ведут бездеятельный, бесполезный образ жизни.

— Может быть, если ты наделишь его ответственностью за какую-нибудь свою собственность, он заинтересуется управлением недвижимостью?

— Этого никогда не случится, — горько пробормотал Эдвард. — Патрик никогда не заинтересуется управлением недвижимостью.

Я поправляла волосы; сосредоточившись на вкалывании шпилек в нужные места, я осторожно сказала:

— Уверена, что с Патриком со временем все будет хорошо, потому что в душе он очень… — Мне не приходило в голову подходящее слово. — Я хочу сказать, что знаю — он неуправляемый, но не все ли молодые люди отдают дань разгульному образу жизни? А Патрик молодой и… незрелый. — Я плохо зашпилила волосы. Шиньон обрушился под сеточкой, и мне пришлось начать сначала. — Патрик в душе очень спокойный, — добавила я вдруг. — Спокойный — вот именно это слово я искала. Думаю, он больше всего хочет ответственности за какую-нибудь собственность вроде Вудхаммера и жить там спокойно с женой и детьми. Да, подумай, как бы хорош был Патрик с детьми! Томас и Дэвид его обожают. Он наверняка хочет, чтобы у него когда-нибудь появились дети, а когда женится и осядет… — На сей раз мне удалось правильно зашпилить волосы. Теперь, когда шиньон не носили низко свисающим на шею, укладывать волосы стало труднее, даже если у тебя имелся немалый навык. Если бы наш разговор не был таким семейным, я бы позвала горничную. — Патрику нужно жениться, — заключила я. — Не сразу, конечно же, потому что он еще очень молод, но через год-два. Да. Патрик должен найти какую-нибудь хорошенькую девицу, которая знает, чего хочет, и которая будет заботиться о нем и сдерживать его. Вот именно, Патрику нужна жена, которая будет заботиться о нем и сдерживать его. Я точно знаю, на девице какого типа он должен жениться…

— Маргарет, — строго произнес Эдвард, но когда я испуганно повернулась к нему, то увидела, что он улыбается. — Когда ты научишься не вмешиваться в жизнь других людей?

— Но я же с добрыми намерениями! — воскликнула я, смеясь вместе с ним, и бросилась через всю комнату в его объятия.

Позднее он сказал мне.

— Возможно, ты права насчет Патрика. Конечно, ничто не могло бы порадовать меня больше, чем если бы он наконец угомонился и заинтересовался имениями. — Он помедлил, но сумел пробормотать: — Извини… за то, что наговорил вчера… глупо с моей стороны.

— Это не имеет значения. Я тебя очень люблю и знаю, что и ты меня любишь. Но я тебя прошу на будущее: обязательно говори мне, когда у тебя боли. Не держи это в себе, не проявляй такого благородства, потому что я же не могу тебе помогать, когда ты отвергаешь мою помощь.

— Хорошо. — Он улыбнулся. — Буду тебе жаловаться время от времени. Готов пообещать тебе все, Маргарет, даже это.

Мы расстались. На сердце у меня стало легче, и я с радостью побежала наверх, в детскую, и, только заглянув позднее в гардеробную и увидев бутылку с лекарством, снова почувствовала холод во всем теле. Постаралась прогнать это ощущение, сразу же выйдя из комнаты, но весь день меня преследовало слово «артрит», и мне казалось, что мы стоим на границе тьмы, которая тянется вдаль, на сколько хватает глаз.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: The Big Book

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Башня у моря предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я