«– О чем? – Обо всем. – Ну, как же обо всем? – Обо всем, о чем я в то время думал. – В какое время? – Пока писал. – А когда вы писали? – В прошлом сентябре и октябре. – В два месяца?..»
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Разговоры (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
3. Нева
Барону Николаю Николаевичу Врангелю
Последняя в реке блестящая струя
— Я люблю эти маленькие пристани Финляндского пароходства… Правда? Эти плавучие буфеты…
— Да, это так вырывает из обстановки.
— Вот именно, пересаживает: без всяких усилий с вашей стороны полная перемена пространственных условий и зрительных отношений.
— Дальнее путешествие на близком расстоянии.
— В конце концов, это ведь принцип всякого «эффекта»: дальнее путешествие на близком расстоянии.
— Да. Как это верно и как это звучит бессмысленно!
— Очевидно, ничто не кажется бессмысленнее, чем те конечные формулы, к которым приходят люди друг друга понимающие. Ведь чем точнее, тем меньше слов, чем меньше слов, тем менее понятно для «посторонних». А мы окружены «посторонними».
— Но как я люблю это одиночество!
— О, великая вещь!
— Вот всегда говорят, в единении сила…
— Неправда — в уединении сила; только бессильные ищут единения, значит, — где же сила? Очевидно, не в тех, кто ее ищет у других.
— А это не парадокс? Боюсь, что это парадокс.
— Отчего же вы боитесь парадокса?
— Какой странный вопрос.
— А по-моему, странная трусость.
— Почему странная?
— Да что такое парадокс?
— Парадокс…
— Ну вот видите, вы даже не знаете, чего вы боитесь. Парадокс есть утверждение, идущее вразрез с общим мнением. Разве это так страшно?
— Это, пожалуй, не страшно, но почему вы так объясняете?
— Не я объясняю, а Ларусс, и в своем словаре он прибавляет: «Круглота земли долго принималась за парадокс».
— Значит, парадоксальность измеряется субъективным мерилом?
— Ну разумеется: не верят — парадокс, а поверят — будет истина.
— Ну это тоже парадокс.
— И тоже страшно?
— Даже жутко.
— Вот то-то и есть, мы все боимся, мы рабы слов. В театре хохочем, когда у Островского мать сокрушается, что сын знает мало «умных слов», или когда у Гоголя мать говорит сыну, что при слове «титулярный» ей «так и приходит на ум Бог знает что», а в жизни мы все так: слова для нас имеют смысл помимо их значения. Помню, одна дама однажды говорила, как соблазнительны магазинные окна: так иной раз захочется купить без чего всю жизнь жил, а тут кажется — обойтись нельзя. Да, сказал я, изобретения вызывают потребности. «Как это хорошо, как это великолепно сказано… Теперь, знаете, нам нужно проверить, правда ли это». — «Как так?» — «Да мне говорили, что всякий афоризм ложен». — «Но это не афоризм, — говорил я, — если даже афоризмы ложны, то это не афоризм». — «Да, но оно звучит как афоризм». — «Да не афоризм, не афоризм…» Понимаете, она даже не знала, что такое афоризм, а боялась его… Точь-в-точь как вы с парадоксом.
— Да как же не бояться, когда вы говорите такие вещи, что, пока люди не верят — парадокс, а поверят — будет истина. Ведь это разрушение всякой объективной истины.
— Не я говорю, а Булье говорит в своем словаре: «Многие воззрения, кажущиеся невероятными парадоксами, становятся неоспоримой истиной».
— Вы любите словари?
— Успокоительное чтение… раскрывает ум мироздания в уме человека. Не знаешь, что более достойно восхищения — зеркало или отражение.
— Ну а что такое афоризм? Уж будьте моим словарем.
— Афоризм есть краткое определение, все, что надо знать о каком-нибудь предмете; достоинство — при наибольшей краткости наибольшая полнота.
— И только?
— Только. Страшно?
— Нисколько.
— А знаете, насчет словарей что мы говорили и перед тем насчет одиночества, — ни при одном чтении я так не ощущаю великолепие своего одиночества, как при чтении словаря: вселенная для меня одного.
— Вполне понимаю. Только тот, кто знает цену одиночества, поймет это.
— А как мало таких.
— Редко, как все ценное.
— Как же не редко, когда люди не только не ценят одиночества, они платят за то, чтобы не быть одним. Все наши «увеселительные заведения», да даже театр, для большинства — не что иное, как плата за выход из одиночества: играйте мне, пойте мне, танцуйте мне.
— Своего рода чесание пяток?
— Ну да.
— Зато когда кто понимает…
— Ценно, как все редкое. Вы знаете стихи:
О мука! О любовь! О искушенья!
Я головы пред вами не склонил.
Но есть соблазн, соблазн уединенья.
Его никто еще не победил.
— Чье это!
— Не скажу.
— Почему?
— Вы ее не любите.
— Кого?
— Автора.
— Поэтесса?
— Да.
— Ах, так это Зинаида Гиппиус.
— Не знаю.
— Удивительно, как люди не хотят признавать друг друга способными на беспристрастие. В какой хотите добродетели — сколько хотите очков вперед, в беспристрастии — никогда: самый близко знакомый в подозрении.
— Ну хорошо. Нравятся стихи?
— Прекрасны.
— Зинаиды Гиппиус.
— Я так и знал.
— Ну послушайте! Это уж маленькое преувеличение. У древних греков «я узнал» значило то же самое, что «я знаю», у них для этого было даже особое прошедшее время — аорист, но сказать «я так и знал» про то, чего раньше не знал, и сказать только потому, что только что про это узнал, это уж…
— Нисколько не преувеличение. Вы, субъективист знаменитый, должны бы знать, что такое точка зрения.
— Отлично знаю.
— Значит, не отлично, если не допускаете, что можно сказать «я знал» про то, что только что узнал.
— Не понимаю.
— Это лишь точка зрения: передвижение точки зрения во времени… Что вы на меня уставились?
— Да, кажется, теперь вы заговорили парадоксами.
— А вам стало страшно?
— О, мне от слов страшно не бывает. А точки зрения? Да чем чаще они меняются, тем интереснее. Вы знаете, кто-то сказал: «Дайте мне любую доктрину, и я берусь ее доказать».
— Да, и посмотрите теперь с нашей «точки зрения» — только не временной, а пространственной, — посмотрите, как хорош Троицкий мост.
— Правда, даже ужасный Троицкий мост… Бедный Петербург! Его краса гаснет, как луч багряного заката.
— А что же вы, например, не поднимаете голоса иногда? Вхожи, приняты, бываете, а что из того?
— Кто вам говорит, что не говорю? Раз даже писал. По поводу гауптвахты на Синявинской площади…
— По поводу?..
— Гауптвахты… на Синявинской площади.
— Простите, не знаю.
— Мало кто знает. Я сам не знал. Раз ночью случайно проезжал, увидал эту прелесть, извозчика остановил, обошел кругом, посмотрел название улицы — Синявинская площадь. Понимаете, маленький домик, прелестнейший ампир, капризный ампир. Я не знал, что это такое, но там бы сад разбить, а это бы осталось посредине павильоном… Вдруг через два месяца читаю в газете: Дума постановила снести гауптвахту на Синявинской площади. И вспомнил я, как одна старая тетушка, по происхождению балтийка и по-русски плохо понимавшая, посылала камердинера справиться о здоровье тяжко больного. Камердинер возвращается и докладывает: «Приказали долго жить». «Ну, — прибавляла тетушка, рассказывая об этом, — я тут же все и поняла».
— Почему же это?
— Почему Дума постановила, не знаю, но газета прибавляла: «И в самом деле, уже давно она мозолит глаза обывателям». Мозолит глаза, — потому что гауптвахта, понимаете? На той же площади ужаснейшее здание, электрическая станция, — это не мозолит, а перл ампирного искусства… Но что вы хотите, чего ждать от газеты или от Думы, когда художник Репин высказывается против ампира, потому что… он будит в нем воспоминание аракчеевщины! Было время, мы дилетантов осуждали за то, что они некрасивые произведения любят за воспоминания, а теперь художники осуждают прекрасные произведения за напоминания.
— А если бы эту самую гауптвахту превратили в туалетный киоск…
— Простили бы.
— Знаете, это идея: самое ненужное превратить в самое нужное.
— Ради содержания примириться с формой? Не в первый раз… А то еще помню, по поводу Дворцового моста я говорил с одним из наших городских голов…
— Вы говорите так странно, во множественном числе, точно это гидра.
— Да ведь по латинской поговорке, одну отломишь — другая появится.
— Так что же вы говорили?
— Мы сидели рядом в какой-то комиссии по постановке памятника, и я воспользовался этим, чтобы обратить внимание на то, что Дворцовый мост нельзя рассматривать как одиночную постройку, что он есть составная часть огромного архитектурного рисунка, в котором Биржа есть центр, а Дворцовый мост лишь одно крыло, другое крыло — мост, соединяющий Биржу с Петербургской стороной; что, следовательно, если желательно, чтобы Дворцовый «гармонировал» с Биржей, то желательно, чтобы другой мост гармонировал с Дворцовым.
— И что же?
— Что?
— Что он сказал?
— Что же он мог сказать? Разве в таких случаях говорят что-нибудь иное, кроме любезностей? Но скажи я обратное, то есть что Дворцовый мост должен «гармонировать» с Зимним дворцом, а отнюдь не с Биржей, и я получил бы в ответ такую же любезность.
— Как хорош был проект Александра Бенуа.
— Мало ли что… А строят Мельцеровское рококо.
— Бедный, бедный Петербург!..
— А Москва?! Разве это не пятно на художественной России, что архитектурная Москва отказалась от себя. Эта американская Москва внутри Китай-города; эти готические Мюры и Мерилизы рядом с ампирным великолепием Большого театра; эти магазинные вывески, которые всегда кричат о себе, только о себе, и закрывают столько великолепных домов, — о себе кричат и заставляют молчать архитектуру!
— Я ужасно люблю, когда иностранцы, не бывавшие в Москве, говорят о ней как о настоящем, старом, типичном русском городе.
— Да, привести бы такого иностранца в Скатертной переулок, показать эти «настоящие, старые, типично русские» гримасы, кафельные ванны — дворянские бани, вывороченные наизнанку.
— То, что в публике называется «декадентский стиль». Вот тоже слово, ожидающее своего определения.
— Декадентский? Никогда никто не определит.
— Мне каждый раз, как я его слышу, хочется остановить и сказать: «Позвольте, сперва объясните, что это значит».
— Одну даму я раз спросил. Она сказала: «Ни одной прямой линии». А один господин сказал: «То, что воняет». У него два сына училось в гимназии, а в этот период семейной жизни эстетический кодекс родителей весьма часто руководствуется принципами довольно смутными, в которых критерий художественный так же смешивается с нравственным, как впечатления зрительные или слуховые с обонятельными.
— Метафора более яркая, нежели определенная.
— Вот определенности вы никогда и не дождетесь. Когда Роден — «декадент», и реклама мыла «Гелиотроп» — «в декадентском стиле». Когда под одной кличкой понимается и художественно прекрасное и художественно позорное…
— Это еще не так ужасно, как то, что людей, восхищающихся первым, признают сторонниками второго. «Вот вы восхищаетесь Роденом, так вот вам, в вашем вкусе, для вас» — и показывают вам рекламу пудры «Селестин». И удивление, что вам не нравится!
— А обратное удивление. Я ужасно люблю обратное удивление. Вы признанный декадент, вас окрестили, от клички не умоетесь. И вдруг — о удивление! Вы любите старых итальянцев, вам нравится Боровиковский, вы говорите, что вы Баха предпочитаете Рихарду Штраусу! И тогда говорят: «Он сдал, поправел, как говорят французы — подлил воды в свое вино. Неспроста, тоже знает, откуда ветер дует»…
— А когда начинается объяснение поступков — для чего он говорит, для чего он пишет, для чего старается, — люди думают, что они ух как тонки, насквозь угадали человека, а они только приписали ему свои же собственные побуждения.
— Не будем говорить о людях… Смотрите, солнце заходит: пожар во всех окнах Дворцовой набережной.
— Да, солнце всегда будет садиться.
— «Und morgen wird die Sonne wieder scheinen»[1].
— И это тоже всегда.
— Очевидно: «Hier vorne geht sie unter und kehrt von hinten zuriick»[2].
— Вы ужасно умеете давать настроение и разбивать его. «Мечты, мечты, где ваша сладость»!..
— Вот опять одна из бессмысленных поговорок.
— Во-первых, это не поговорка. Не будьте как тот автор, который писал: «Как гласит французская пословица, — никто не пророк в своем отечестве».
— Неужели! Кто это?
— Кто, это все равно. Только он не знал, что это из Евангелия. А еще в книге по церковному вопросу.
— Ну хорошо, но ведь я же сказал «поговорка» не в смысле происхождения, а в смысле употребления — прибаутка, присказка. Я не понимаю, как и поэт мог написать такую чепуху.
— Почему чепуху?
— Да разве мечты могут утратить свою сладость? Мечты никогда не могут утратить свою сладость.
— Он вовсе не говорит, что мечты свою сладость утратили, а что он утратил мечты, а так как…
— А так как мечты сладки — понимаю… Какой чудный вечер!
— Да, уж вечер.
Уж вечер… облаков померкнули края,
Последний луч зари на башнях умирает…
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает…
— У-га-са…ет…
— Нельзя почувствовать красоту Петербурга и не вспомнить Пушкина.
— Пушкина?
— Ну да, ведь это «Пиковая дама».
— Да, «Пиковая дама», вставной номер, текст Жуковского.
— Как я завидую вашей канве.
— То есть?
— У вас все впечатления ложатся на канву; даже когда воображение «свой мечет пестрый фараон».
— Уж не знаю… А что мы говорили насчет прибауток… Да, знаете, есть целая масса прибауток, которых я прямо слышать не могу, которые так обтрепались, что больше ничего не значат.
— С этим согласен.
— Я знал одну полковую даму в провинции, которая никогда не говорила просто «но», она всегда прибавляла: «увы и ах».
— Цветистый образ речи?
— Обойного характера — с возвращающимся рисунком. Ах, как у нас любят обои! А все эти «се нон э веро», «де густибус», «а ля гер ком а ля гер»…[3].
— И «сапиэнти сат»[4].
— И «сапиэнти сат», которым сдержанная оскорбленность заканчивает свое «письмо в редакцию».
— А кстати, что вы скажете о перестрелке Волконского с Философовым по поводу того, что тот назвал его «культурный князь», а он обиделся.
— Он не обиделся, это было бы глупо.
— Тогда зачем же об этом писать?
— Так он не с личной точки зрения писал, а как признак известного отношения людей друг к другу. И хотя Философов очень пространно не то извинялся, не то пояснял, все же нельзя не сказать, что вообще в известного рода печати с титулами у нас не умеют примириться: их или выплевывают, или проглатывают. В прошлом году, по поводу не помню кого, писали «титулованный лектор». Ну разве интересно — титулованный или не титулованный. Интересно: скучный или занимательный, идиот или не идиот, говорит или шамкает.
— Ну а как же, вы говорите, проглатывают титулы?
— «Присутствовали такие-то: С.А. такой-то, И.В. такой-то и господин Голицын». Это я читал.
— И, очевидно, это должно что-нибудь обозначать, потому что иначе и про других сказали бы «господин». Но что это должно обозначать?.. Не понимаю…
— Много на земле непонятного… Смотрите, звезды зажигаются.
— «И светла адмиралтейская игла».
— Не хочется уходить…
— А что я еще хотел у вас спросить: почему это Волконский так с Далькрозом носится?
— Потому что Волконский — паук, прицепившийся к орлу.
— Ну уж это извините.
— А что, не паук?
— Этого не знаю. А только Далькроз, я думаю, не орел.
— Ах вы!.. Было однажды интервью с одним из актеров Михайловского театра; оно кончалось так: «Vivrons, ver-rons»[5], — сказали мы симпатичному артисту.
— Вольный перевод?
— Скорее, перевод с вольностями.
— Так что — орел?.. Вы никогда не спорите, когда заходит речь о Далькрозе.
— Никогда.
— Не убеждаете.
— Никогда.
— Не обижаетесь.
— Никогда.
— Не сердитесь.
— Никогда.
— Не осуждаете.
— Я жалею.
— А когда смеются?
— Еще больше жалею.
— А когда всполошенная стыдливость кричит о поругании благопристойности?
— О, тогда уж я окончательно молчу.
— Но вы думаете?
— И очень.
— Что же вы думаете?
— Что лучше руководствоваться звездами, чем пресмыкающимися.
— Уважаю.
— Спасибо…
— Вам не пора?
— Куда?
— Куда-нибудь.
— Никуда мне не пора.
— А мне пора.
— Куда?
— Куда-нибудь.
— Бегство из одиночества?
— Может быть, наоборот…
— Жажда одиночества?
— Не обижайтесь.
— Уважаю.
— Спасибо.
— Ну что же, до свиданья.
— До свиданья.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Разговоры (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других