Полымя

Сергей Юрьевич Борисов, 2022

Жизнь Олега Дубинина решительно изменилась, когда случайный попутчик предоставил ему возможность дотянуться до мечты. Дубинин уезжает из Москвы, чтобы стать то ли сторожем при усадьбе на берегу озера, то ли хранителем заброшенного скита. Там он строит корабль, чтобы поднять паруса и уплыть, сбежать, скрыться. Потому что он никому ничего не должен и никому не нужен, да и он – никому. Но Олегу только кажется, что так проще, у судьбы другие планы. А может, это место такое – со своей историей, тайнами, лесами и болотами, с людьми счастливыми и не очень, с монастырем на острове и чудотворной иконой Богородицы. В таких местах нельзя остаться прежним.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Полымя предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

«Рассказчик способен донести ровно столько, сколько позволяет ему мастерство. Читатель внимает лишь тому, что созвучно его душе». Карлос Руиc Сафон

Глава 1

Август 2018 года. Старая дорога

Пятно было страшное. Черное. С белыми подпалинами. Будто сальное. Это от дождя, это дождь намочил и пригладил.

Славке хотелось плакать, но он не заплакал. Дядя Олег говорит, что плакать не надо. И он обещал, что не будет.

Лопатка у него была, она всегда при нем. Самая настоящая, военная. Дядя Олег подарил.

И пакет есть с красными буквами.

Славка опустился на колени и стал подрезать дерн. Его он укладывал на костровище. Плотно, кусочек к куску, чтобы ни щелочки.

В пакет он собрал мусор. Его было не очень много, а случалось, что пакета не хватало.

Чтобы собрать все, пришлось подняться. Штаны на коленках были испачканы золой и грязью, но мама не будет ругаться, она никогда не ругается.

Он огляделся — не пропустил ли бумажки, обрывка, осколка. Хотя они красивые, стеклышки, особенно зеленые, через них можно смотреть на солнце и не щуриться, в них солнышко рассыпается веселыми искрами. Через коричневые тоже можно, но в них искры грустные.

От осколков еще пахло кислым.

С пакетом в руке Славка отступил на несколько шагов. Страшное пятно исчезло. Вместо него появилось кольцо срезанного дерна. Это ничего, скоро оно затянется травкой, зазеленеет и заметно не будет.

Прямо перед ним на земле валялась пробка — золотистая, со стрелками по бокам, наверное, от той бутылки, осколки которой он собрал. Славка поднял пробку и бросил в пакет.

Надо рассказать о костровище дяде Олегу. Пускай он и так всегда все знает: кто был, кто палил костер, ставил палатку у кустов, — но рассказать надо.

Дядя Олег очень нравился Славке. Он его любил.

* * *

Олег посмотрел на часы — машинально, время значения не имело. Не ему решать, сколько здесь сидеть. И ждать. Хотя сидеть не обязательно.

Он снял куртку и застелил землю. Вытянулся. Развернул бейсболку козырьком назад, притянул его к шее, чтобы сосновые иголки не забрались под воротник, не кололи кожу.

Сосны шептали над ним, нашептывали. Птицы баюкали. Но он не заснет. Как тут заснешь — после увиденного, да и сделанного тоже?

Потом птицы примолкли. Они же не городские, те не обращают внимания на моторы, а эти не могут. И слух у них острее человеческого.

Он приподнялся на локтях. Да, едут. Едет.

Шум мотора, сначала лишь угадывающийся, становился отчетливее. В нем проявилась хрипотца, которая не свидетельствовала о нездоровье техники, но лишь о ее особенности. С годами обязательно что-то проявляется — свист, хрип или дребезг, и бывает, что слышен непорядок, а не разобрать, где и что засбоило, а значит, и не найти, не устранить. Вот по этой хрипотце и было ясно, кто едет.

«Уазик» вывернул из-за поворота и остановился. Человек за рулем выключил мотор, однако выходить не спешил. Он вообще никогда не торопился, но всегда успевал — и всюду.

Игорь Григорьевич Егоров. Для тех покровских и полымских, что схож по возрасту, просто Игорь. Для матери, дай ей Бог здоровья и памяти крепкой, Анне Ильиничне, для нее — Игорек, Игоряша, сыночек. Олег не был ни покровским, ни полымским, он только-только перестал быть чужаком, поэтому Егоров был для него Игорем Григорьевичем, и все, что Олег мог себе позволить в общении с участковым, это доверительное «ты», да и то лишь с недавних пор.

В кустах кто-то несмело пискнул, заполошно забил крыльями, пугая водившие хороводы тени. Меж веток мелькнуло серым.

Егоров выбрался из «уазика». Утвердившись на земле, сначала огляделся, лишь после этого двинулся по обочине мелким шагом.

Роста участковый был невеликого, не дядя Степа, и живот имел приличный, хотя особенный — не переваливающийся через ремень, а словно надутый втугую. При первой встрече с Егоровым, когда Заруба их знакомил, Олегу припомнилось, как Ольга называла такие животы. «Луковкой». Еще и подшучивала над собой. Это ей потом не до смеха стало, когда токсикоз начался. А еще у Егорова была лысина, поэтому фуражку он снимал редко.

По обочине — это грамотно. Олег это отметил. Только зря участковый осторожничает, нет на дороге следов колес, кроме тех, что оставил квадроцикл залетных. Хотя это он знает, что их нет, а Егоров действует по логике, или по инструкции, наверняка таковая имеется, а человек Игорь Григорьевич исполнительный, памятливый и въедливый.

Нет на дороге других следов. По Старой дороге деревенские почти не ездили, разве что в грибной сезон или по крайней нужде, сокращая путь до райцентра. Да еще «черные лесовозы», но те совсем редко. Так что отпечатки протекторов квадроцикла — вот они. Не было ни сегодня, ни вчера на дороге «беларусей» с телегами и тяжких «уралов», груженных лесом. После дождя — а он два дня как прошел — вся дорога в пупырышках, здесь вообще никто не проезжал. Кроме залетных.

Подойдя, Егоров протянул руку:

— Здорово.

Олег показал свою ладонь. Она была матово-грязная, будто движок перебирал, замаслился и бензином дочиста не оттер. К запястью прилипла кожица сыроежки.

Егоров глянул в сторону. Там Олег разбирал грибы. Это он потом пересел и корзину к себе подтянул.

— Белые, говорят, пошли, — кивнул Егоров. — Куда ходил?

— На Плешь.

Так называли цепочку полян и прогалин, по неведомой природной прихоти появившихся посреди леса. Грибов там было пропасть, и все больше благородные, но тут было важно с моментом угадать, а то сегодня прорва, хоть косой коси, а завтра все гнилые, переростки, или уже пусто.

— Надо наведаться.

Участковый был большим любителем маринованных белых. Соленые грузди предпочитал лишь под водочку, а без рюмки, просто с картошкой, тогда белые. Последнее случалось чаще, потому что позволял себе Егоров редко. На радость матери, а уж Анна Ильинична старалась и грибы мариновала исключительно. Ну а как же, любимый сын, единственный, отрада и опора. И всем хорош, одна беда — неженатый ходит, а ведь не желторотик, человек в возрасте и с положением, пора бы уж.

Олег подцепил ногтем розовый лоскуток, сковырнул с запястья.

— Не успеешь, сам не успел.

Участковый поморщился, и было отчего. Два и два не сложил: кто ж при укосе сыроежками пробавляется?

— Ну и нервы у тебя, Олег. Струны! Грибы почистил…

— Было время, и почистил.

— Так я и говорю: струны.

Егоров достал мобильник. Засветил экран. Отвел руку, повернулся налево, направо, хотя с чего бы крутиться? Вышка далеко, низина. Но проверить надо, и он проверил.

Спросить, как Олег до него дозвонился, этого участковый позволить себе не мог — грибочков достаточно. Щеки его покраснели. На переносице выступила капелька пота.

Олег подсказывать не стал, чтобы не добивать хорошего человека. Людей вообще надо беречь. По возможности. Особенно когда тебе это ничего не стоит. Сейчас такая возможность была.

— Лихо ты, — с явным довольством собой наконец проговорил Егоров.

Заметил-таки. За спиной Олега была сосна. Когда лез, кору ободрал.

— Высотником работать не пробовал?

Когда старые серые сучья, словно обернутые бархатной бумагой, сменились желтыми, цвета луковых лушпаек, лишь тогда на дисплее мобильника Олега, будто делая одолжение, появился одинокий «кубик», зримое свидетельство, что связь, пусть какая-никакая, а есть.

— Мне и на земле хорошо.

— На земле, конечно, надежнее. — Егоров вытянул из кармана платок, приподнял фуражку — немного, чтобы ладонь протиснулась, и протер лысину. Каплю с переносицы тоже смахнул. И спросил быстро, без перехода:

— Где они?

— Там. — Олег повел подбородком.

«Там» — это за следующим поворотом, метров сорок.

— Пойдем глянем.

— Да я уж насмотрелся.

— Пойдем, пойдем.

Олег сунул в губы сигарету. Курить не хотелось, это было своего рода противоядие — даже не понять, то ли черствеешь от никотина, то ли примиряет он. Но с сигаретой легче. Он был за поворотом, потому и закурил.

Они пошли к изгибу бурой, в зябких крапинках, дорожной ленты. Этот поворот и погубил залетных. Не вписались.

Шли медленно. Смерть суеты не терпит.

Вот смятые кусты. Обломанные ветки. Рытвины в рыхлой обочине. Листья забрызганы песком. И следы — подошвы в рубчик.

— Самовольничал, — осудил участковый.

— Я не знал, что они мертвые. — Это было объяснение. Олегу не хотелось, чтобы участковый подумал, будто он оправдывается. — Знал бы, не дернулся.

Егоров остановился у края дороги и приподнялся на цыпочки, отчего стал немногим выше, но чуть стройнее — живот втянулся, полы форменной куртки сошлись, прикрывая «луковку». Заглянул вниз: что там, за кустами, за кюветом? Хотя и не кювет это вовсе, просто скос.

После этого Егоров посмотрел на свои ботинки. Они у него были с отливом, с глянцем — в Покровском, не говоря уж про Полымя, только участковый чистил ботинки, остальные их носили и снашивали, чинили, латали и выбрасывали, или выбрасывали без всякой починки, не мелочась. А участковый охаживал щеткой и не жалел гуталина. Начищенные ботинки были для него чем-то вроде визитной карточки служилого человека.

Как-то, давно уже, он сказал Олегу:

«Это с армии привычка, ну, чтобы как в зеркало. Так нас прапор наставлял, замкомвзвода. Следил, проверял и крем выдавал особенный, польский, «Гриф» назывался».

«Крем?»

«Я в Белоруссии служил. Про Беловежскую пущу слышал? Вот там. И прапор наш из бульбашей был, да и в роте все больше местные срочники кантовались. Так они слова «гуталин» вообще не знали. Крем и крем. Сам-то как, отдал долг Родине?»

«Было дело».

«С сапогами или уже в берцах?»

«В сапогах».

«Тогда знаешь что почем».

«Вспоминаю иногда. А еще они какие слова не знали?»

«Ластик».

«Что?»

«Ластик. Шутковали еще надо мной».

«А что взамен?»

«Стирательная резинка. Тут уже я смеялся».

Ботинки у Егорова были мало ухоженными, так еще и с надставленными сантиметра на полтора каблуками. Размером не больше сорокового, чуть старомодные, но не без того изящества, что выше моды. И сейчас, на обочине Старой дороги, Игорю Григорьевичу ботинки было жалко — изгваздает ведь, но лезть надо, никуда не денешься.

Участковый вздохнул и отодвинул ветки, а какие не смог, через те переступил. Штанины он приподнял, но через пару шагов ноги провалились в обманчиво твердую смесь песка и прелых листьев. Егоров отпустил брючины и пошел, уже не разбирая, куда ступить.

Квадроцикл унесло метров на двадцать — скорость была приличная, еще и уклон. Проломившись сквозь кусты, квадр подпрыгнул, клюнул носом, вывернулся, счастливо миновал одно дерево, другое, потом наскочил правым колесом на ствол упавшей ели, старой и толстой. Его подбросило и завалило на бок.

Вот тогда залетные и погибли. Одному переломило шею так, что голова вжалась ухом в плечо. Другого насквозь проткнул иззубренный сук — не той ели, что опрокинула квадроцикл, а лежащей рядом, тонкой. Ее подмяло и завалило старое дерево: когда падало, поломало сучья и только потом утянуло молодую елку вниз, выдрав корни из земли и развесив на выворотне ленты мха. Один из этих сучьев и пронзил, как шпагой, того, что был «вторым номером», сзади сидел, раскрасив кровью толстовку с нечитаемым теперь принтом. А у водителя сначала сорвало веткой каску, а потом уже ударило головой о ствол.

Каска валялась рядом — натуральная фашистская или под нее, подделка-сувенир, но, вероятнее, все же натуральная, если помнить о хобби ее владельца. Когда Олег первый раз увидел этого парня, он как раз был в этом артефакте. И не потому, что за рулем положено быть в шлеме, но в каком — на то правила расплывчатые, а для форсу. Только не уберегли понты: как оберег они вообще не очень.

— Наши мужики за эту каску ему морду набить хотели, — задумчиво проговорил участковый. — Так и не собрались.

Егоров обошел квадроцикл. Алые пятна с его щек исчезли. Теперь оно было мучнисто-белым. Или казалось таким в полумраке, разлитом под еловым шатром. В таких местах, у подножия таких деревьев, светло не бывает — или серо, или темно.

— Вот тварь!

Из-под ноги Егорова выскочила лягушка. Всего-то, а он отпрянул. Одна видимость, что спокоен, на самом деле взвинчен: два мертвеца — это два мертвеца.

— Не повезло пацанам.

Участковый наклонился над парнем с перебитой шеей, с посиневшим до черноты, будто отекшим лицом, припорошенным рыжими елочными иголками, с черной дырой рта в рамке белых зубов, с черной кровью на подбородке.

На того залетного, что был проткнут, Егоров лишь взгляд бросил. А вот Олег отвел глаза с трудом, подумав: «Словно на шампур насадили». И если бы верил, то свел бы пальцы в щепоть и перекрестился, устыдившись сравнения. К смерти надо не только без суеты, но и с уважением, без фантазий и легкости в словах.

Выпрямившись, участковый сказал:

— Пошли отсюда.

Олег ждал вопроса, не трогал ли он здесь чего, но Егоров его не задал.

Они поднялись к дороге.

— Закурить есть?

Олег ни разу не видел, чтобы участковый курил.

— Есть.

Он достал сигареты. Осталось три штуки: пока ждал, полпачки высадил. Чиркнул зажигалкой. Участковый затянулся, кашлянул, сделал еще пару быстрых затяжек. Бросив окурок, придавил его ботинком, уже не блестящим, утратившим былую красоту.

— Сейчас группа приедет. Я вызвал. Спецы из района. Такое дело — их уровень. Дождешься?

— Я бы лучше пошел.

— Кому лучше? Ты же понимаешь: протокол, опрос, то, се, без этого не обойдется.

— Понимаю. Где найти меня — известно. Уезжать не собираюсь.

Озябшая дорога вернула их к сосне, на которую забирался Олег. Вот корзина, куртка. Стоит ли надевать? Жарит-то как! Хотя через лес идти — исцарапаешься, а у Черной и старицы — крапива.

Надев куртку, Олег подхватил корзину.

Егоров наблюдал за ним.

— Напрямик?

— Ага.

— Тогда бывай. Дома водки выпей.

— Выпью.

— И как тебя не вывернуло от всего этого?

— А меня вывернуло. Не заметил? Ты там не замарайся.

— Постараюсь. Да, вот еще что, совсем из головы вон. У нас в районе начальство сменилось.

— И что?

— А то, что новые начальники, как та метла, всегда по-новому метут, только всякий раз с одного начинают.

— Новый макет?

— Что? Какой макет?

— Это я из прежней жизни. Когда в газету новый главный приходит, он всегда перво-наперво макет меняет, ну, внешний вид.

— У кого как, а у нас новое руководство вытаскивает из-под сукна то, что прежнее туда упрятало. Отчеты, жалобы на сотрудников, «висяки». Это я к тому, что могу снова производство открыть. Я о корабле твоем.

— Не надо. У меня претензий нет, да и тебе, Игорь Григорьевич, лишние хлопоты ни к чему.

— Вы бы, гражданин Дубинин, лучше о себе подумали. — Егоров подчеркнуто перешел на «вы», показывая тем, что это он не всерьез. — А обо мне печалиться не надо. Может, это дело мне спать спокойно не дает, допускаешь такое? — Участковый милостиво вернулся к «ты». — Может, у меня это профессиональное. Потому что пятно на репутации: не расследовал, не привлек, не посадил. Это как грязь в своем доме — не вымел, а должен был.

— А ты, Игорь Григорьевич, забудь.

— Значит, не будет заявления?

Непрост был Егоров. Даром что ростом не вышел, что каблуки надставлены, что краснеет… Ах, да, еще у него две руки равно «рабочие», обеими ловко действует, особенность такая врожденная. Все так, но загляни под козырек — глаза колючие и проницательные, и с хитринкой, как у Анискина в старом фильме. Неужто они все такие, деревенские детективы?

— Не будет.

— Уверен? Смотри не прогадай.

— Уверен. Я пойду?

— Иди.

Егоров приподнял руку, и если бы чуть выше, а потом ослабил, бросил, это выглядело бы так, что он махнул рукой и на Олега, и на его сгоревшую собственность. Отныне и навсегда. Но рука не поднялась до нужной отметки, а направилась в карман, наверное, за платком, чтобы вновь сунуться им под фуражку.

— Сигареты оставишь?

Олег протянул пачку:

— Там мало.

— Сколько есть, столько и сгодится. Не, огня не надо, спички имеются.

* * *

Ничего интересного за стеклом не было. Все то же, все обычно: те же люди, те же машины, лужи в радужных мазках бензина. В лужах ничего не отражалось. Небо над Москвой было серым.

— Что ты молчишь? — Голос дочери ударился в спину.

— Я слушаю.

Хотя, нет, сегодня за стеклом все то же плюс озеленители. Деревья уже спилили, сейчас срубали ветки. Трактор подтащил вихляющийся прицеп, чтобы забрать мусор. Потому что час назад это были деревья, а теперь мусор. И опять же, нет, не так, они не были деревьями. Это были вымороченные, полузасохшие-полусопревшие жертвы смога и противогололедных реагентов.

— Я тебя слушаю, — повторила Ольга. И наклонилась, приблизив лицо к стеклу.

Рабочие корчевали пни. Экскаватор вычерпывал отравленную землю. В яму ставили саженец с обернутой рогожей корнями. Один из рабочих разрезал веревку, куль распадался. Яму засыпали свежим грунтом. Потом топтались-утаптывали. Втыкали две палки, привязывали к ним деревце. Все, можно корчевать дальше.

Ольга попыталась вспомнить, сколько раз это происходило под их окнами, чтобы выкапывали и сажали — и не вспомнила, не удержалось в памяти. Два? Три? В городе, вдоль шоссе, деревья не задерживались. Умирали. И эти обречены, и эти умрут.

— Я все сказала, — фыркнула Лера.

Ольга повернулась и будто ударилась о взгляд старца Иринея, взиравшего на нее сквозь стекло серванта. Фотография стояла рядом с иконой Богородицы. Ольга хотела перекреститься, но не стала, испугавшись насмешливых глаз дочери. И, рассердившись на себя за этот испуг, сказала резко:

— У тебя не получится.

Лера сидела на диване, разведя ноги так, что юбка натянулась коленями. Ольга подобного себе никогда не позволяла и — было такое — выговаривала дочери. Но это давно, когда ее слово что-то значило. Теперь дочь выросла. И считает себя взрослой. Со своими понятиями обо всем, в том числе о пристойности.

— Почему?

— Я знаю.

— Ты все знаешь!

Лера скрестила руки на груди… под грудью. Декольте было большим. Вызывающе. Ольга подумала, что, может, в этом все дело — и натянувшаяся юбка, и поза, и декольте, и татуировки на плечах, краешек одной паучком выползал из-под ткани. Это вызов ей. Заслужила — получи. И не заслужила — получи.

— Не все, но его я знаю.

— Ой-ой-ой! Не обольщайся. Когда знают, не спотыкаются. Кабы знала, он бы сейчас здесь сидел, при тебе. А он тебя бросил. И меня до кучи.

— Это я его выставила!

— Если тебе легче не себя, а его судить, тогда конечно. Да, Господи, зачем я тебе это говорю?

— Потому что я мать! — Ольга сказала это зло и не испугалась своей злости: — Дочери обычно делятся со своими мамами.

Лера тряхнула головой:

— Делятся, когда рассчитывают, что им помогут. Хотя бы поймут, посочувствуют.

— Я сочувствую.

— И при этом ничего не делаешь.

— А что я могу?

Ольга лгала. Она могла позвонить и попросить. Потому что Олег ей должен и помнит об этом. Или она напомнит. Вот только стоит ли взыскивать долг сейчас? Да, Лера, дочь… Но ведь дурью мается! И парень ее… Не жених, а полуфабрикат какой-то. Они через месяц разругаются и разбегутся, а с чем останется она? Лишь этот долг связывает ее сейчас с Олегом. И другого не будет, не нужна она ему ни в каком качестве.

— Если я позвоню, это ничего не изменит.

— Я не прошу тебя звонить.

— Так что же тебе надо?

— Я с отцом сама поговорю, а он может спросить у тебя, насколько у нас с Денисом серьезно. И я хочу, чтобы ты сказала, что у нас все очень серьезно. Не веришь? И не верь, другого не ждала. Только выхода у меня другого нет, кроме как отцу в ножки кинуться. Ты в курсе, сколько стоит снять квартиру? Даже на окраине, даже за кольцевой? Жуть! А мы студенты, откуда у нас такие бабки? Денис вообще приезжий.

— Это и настораживает, — сказала Ольга раньше, чем успела остановить себя.

— Ты тоже не из столичных штучек, — парировала Лера. — Явилась c каких-то диких выселок, чтобы в институт поступить, дохтуром стать. Провинция — это, мамуля, неистребимо. А ведешь себя так, будто москвичка в седьмом поколении.

— Не хами!

— А чего ты обижаешься? Это же правда. Тебе было трудно, вот и Денчику трудно и учиться, и работать. Что получит на чай в ресторане, все его, но и только, на родителей надежды никакой. Они ему простить не могут, считают, что он их кинул. Ишь ты, подался в столицу образование получать, нет чтобы навоз за баней месить, кур кормить и на полудохлом заводике за гроши горбатиться. У меня, конечно, с этим получше, по крайней мере без дерьма за баней.

— Ты сама захотела самостоятельности. И ушла из дома. Я тебя не гнала.

— Я не ушла — сбежала. Потому что мне тут… — Лера чиркнула ребром ладони по шее. — То нельзя, это, каждый день отчет: где, когда, с кем. Так этой заботы накушалась, что из ноздрей прет, как газировкой с перепоя.

— Тебе и это знакомо.

— Брось ханжить, мамочка. Хотя тут не твое, перепоем я в папеньку, его гены. Короче, в общежитии нам комнату не выделят, нечего губу раскатывать. Там штамп в паспорте предъяви, а потом они еще поглядят, давать или нет. И откат, как же без отката? Не подмажешь — не поспишь. Это мы проходили. Я за койку им будь здоров отвалила, я же местная, прав на общагу не имею.

— Я в курсе, — сухо произнесла Ольга. — Это были мои деньги.

— Ну, да, твои. Отстегнула, и живи, доченька.

— Опять хамишь!

— За деньги тебе спасибочки, но я к чему… Если за койку столько отдать пришлось, то за комнату — просто мрак. И сюда нас ты не пустишь. Ведь не пустишь? Найдешь, чем отговориться: мужчина, чужой человек… Или тоже штамп потребуешь? Только мы с этим не торопимся. Хотя искушение есть — фамилию сменить. Побыла Дубининой — и довольно, по крайней мере Дубиной никто не назовет, и Дубинушкой тоже. Но с браком мы все же погодим, так поживем, свободными. Тем более я не беременна. Я вообще ребенком к себе Дениса привязывать не собираюсь. Потому что и это не гарантия.

— Что ты имеешь в виду?

— Да все то же. Захочет папашка свалить — свалит, ни на что не посмотрит. Мне ли не знать? В общем, так: жить мы хотим вместе, жить нам негде, а у отца — квартира.

— Там Путилов, ты же знаешь.

— И что?

— Они друзья с Олегом. Как он его выставит? Тем более что у Бориса семья, проблемы.

— У дяди Бори всегда проблемы! Ладно, помог другу — медаль тебе на грудь, теперь дочери помоги. Сам живешь, дай другим пожить. Отец сейчас в шоколаде, на свежем воздухе, на всем готовом, еще и корабль… Забавляется! И девка эта, ты мне сама рассказывала. Наверняка не оставляет благодетеля без внимания.

— Не смей! — проговорила Ольга со всей возможной твердостью и даже ногой топнула — так, что в серванте задрожало, мелким звоном откликнулось стекло. — Она ему благодарна, это естественно, а все остальное — не смей.

Лера расплылась в улыбке, которая заслуживала пощечины:

— Ага, была несчастной уродиной, и вдруг все при ней — и кожа, и рожа. И не без твоего участия, между прочим, мамуля. Ты же не думала, что так выйдет, а надо было вперед заглянуть. Теперь хлебай. А что благодарна… — Лера закатила глаза и потянулась довольной кошкой, одарив мать еще одной вкрадчивой мерзкой улыбочкой: — Одинокий мужчина, одинокая женщина, вот и встретились два одиночества. Что тебя это не задевает — не верю. А если так, то тем более странно, ведь должно колоть под ложечкой, ты же ему пока жена. Ну а мне так вообще пофиг, есть у них что промеж собой или они по вечерам книжки вместе читают. Я о другом. Порадел об убогой — молодец, теперь о дочке позаботься, которой голову приклонить негде, кровиночке. В конце концов, отец он или нет?

Ольга сцепила руки, чтобы утаить дрожь в пальцах.

— Ладно, разговаривай с ним, проси. Если позвонит, я скажу, что у вас любовь до гроба. Только предупреждаю — утрешься.

Дочь уперлась ладонями в колени, рывком подняла себя с дивана.

— Утрусь — тоже результат. Был у девочки какой-никакой папочка и не будет. Я и раньше сомневалась, больше не буду.

За спиной Ольги, за окном, на улице что-то затрещало и ухнуло. Озеленители свалили еще одно дерево.

Она оглянулась. За стеклом был город, так и не ставший ей по-настоящему родным. Потом медленно повернула голову.

Ириней был безмятежен. Богородица добра. Между ними стояла фигурка вырезанного из бумаги ангела с младенческими кудельками и трубой, глас которой взывал к небесам.

* * *

Пройти надо было где-то с километр, у кривой березы свернуть в лес, потом еще километр — и берег озера. Там, в заросшей кувшинками старице, его ждала лодка.

Олег прошел мимо «уазика». Лобовое стекло машины было подернуто пылью.

По личным делам, а часто и по служебной надобности, Егоров ездил на SUZUKI VITARA, которой не исполнилось и трех лет и которая была в идеальном состоянии. И про которую никто в Покровском и соседних деревнях не посмел бы спросить: а, собственно, откуда? Не решились бы даже под градусом, потому что большинство сельчан участкового уважало, кое-кто побаивался, и ни те ни другие, хотя и по разным причинам, не хотели, призывая к ответу, ставить его в неловкое положение.

«Зачем?» — подмигивал, скаля желтые зубы, Тютелька.

И впрямь, зачем спрашивать, если известно — откуда. «Черные лесовозы» не просто так по окрестностям катались. Рубили да валили в других местах, но на пилораму везли в Покровское. Упрись участковый рогом из-под фуражки, качни права, пригрози, лесорубы мигом другую пилораму найдут, а на покровской полтора десятка деревенских мужиков вкалывают, и у каждого семья, и куда им тогда? Игорь Григорьевич прямым, как оглобля, не был, расклады понимал, и, главное, понимал, что варианты есть, а выхода нет. Потому и поступал соответственно — к общему благу, и своему в том числе, как-никак он и сам член «обчества». При этом не зарывался и лишнего не требовал. Народ это ценил особо, потому как другие на его месте уж точно края бы растеряли. Но лесовозы, пилорама — с этим просто. Участковый и в другом себя правильно ставил: со Славкой Колычевым по совести рассудил, с тем же Тютелькой по-человечески обошелся. Однако были и те, к кому Игорь Григорьевич относился без всякого снисхождения. Олегу рассказывали, что за пару лет до него объявились в Покровском двое москвичей, дом старый купили, подлатали и высадили на участке коноплю. Так участковый тянуть не стал и так все повернул, что москвичей как ветром сдуло — и дом бросили, и дурной свой урожай. Коноплю Егоров скосил и сжег, а Тютельке, что «на огонек» завернул, сказал, чтобы тот другим донес: «Пить — пейте, а дури в Покровском не будет». Сказал, как гвоздь забил.

И такому человеку японскую иномарку в вину ставить?

По Старой дороге «японка» и после дождя прошла бы запросто, с ее-то всеми ведущими. Но «сузучку» Егоров жалел даже поболе своих ботинок, поэтому на место происшествия отправился в служебном «уазике», который, несмотря на хрипы в моторе, был еще очень и очень. Только зря опасался участковый, полотно уже подсохло, лишь диски колес посекло грязными брызгами.

За поворотом была лужа, за ней другая. Муть, взбитая колесами, еще не осела. Дальше лужи становились больше и глубже, дорога расширялась — лесовозы брали в бок, объезжая промоины, и разбивали полотно, вминали в землю кусты по обочинам. За кустами были деревья, и все больше сосны, они раскидывали ветви, и те почти смыкались над дорогой, создавая пробитый лучами солнца навес — веселый и радостный, как маркиза над летним кафе, совсем не похожий на мрачный шатер елового леса. Под этим пологом по осени и ранней весной застаивался туман, а летом, даже самым знойным, сохранялась приятная, чуть влажная тень. Но это людям приятно, а дорога кисла, во многом потому и стала Старой, в затяжные дожди проезжей лишь для «уралов» и внедорожников поменьше, тех же «витар», «уазиков» и им подобных, которым все нипочем.

Вот и кривая береза, словно стыдящаяся своего уродства и потому отшатнувшаяся от соседки-сосны. Олег свернул в лес.

-–

Сначала лес был прозрачный, приятный ногам и глазу, но вскоре загустел и еще метров через сто стал неотличимым от того, где нашли свой конец залетные. Только уклон меньше. А так все одно: черные сухие ветки лопались под ногами, горбатились еловые корни, вверх по стволам полз мертвенно-серый лишайник, прятал от неба землю изумрудный папоротник, и зря прятал, не было неба над ним.

Олег шел быстро. Еще немного — и речка Черная, но ему за нее не надо, ему к старице. На лодке от старицы до усадьбы двадцать минут.

Деревья стали ниже, света больше, папоротник отступил перед крапивой. Он взял правее. Впереди одна преграда. Противотанковый ров, оплывший, заросший, но по-прежнему глубокий и таящий опасности. Хотя какие там опасности, просто варежку не разевай. Столбы ограждения давно сгнили, а колючая проволока кое-где уцелела. Ржавая и этой ржавчиной скрюченная, она не ушла в землю, а поднялась над нею вместе с выросшими деревьями и кустами. Этой проволоки и следовало остерегаться. Как-то Олег не углядел и раскровянил бедро, потом долго заживало.

Вот и ров. С ходу бегом — вверх, на отвал, потом вниз, где сыро, а в бочажках, выстланных гнилыми листьями, черная вода. И снова вверх.

Когда ров копали, не о том думали, что станет с ним по весне, потекут по нему талые воды к озеру или застоятся. Вот и получилось, что не текли, а собирались и потом до середины лета уходили в землю, да и то не все и не везде. Тогда о другом думали — о немецких танках. Их должен был остановить ров, вырытый местными деревенскими и привезенными из райцентра гражданскими. Или хотя бы направить на дорогу, прикрытую блиндажами. Хотя, может, и думали, и специально отрывали так, чтобы весной ров, полный воды, стал вовсе непроходимым. Да, может, и так, потому что осенью 41-го стало ясно, что война скоро не кончится, раз немцы уже в Москву стучатся, и будет еще год 42-й, да и его вряд ли хватит, чтобы оборониться и вперед пойти.

«Про то лишь товарищ Сталин знал и Бог», — поджала губы Анна Ильинична Егорова, поведавшая по случаю, как оно здесь было в начале войны. Сама она девчонкой была сопливой, но ее мать с собой брала, не на кого было оставить, всех покровских мобилизовали «на рвы».

«Так уж и Бог?» — сказал он, чтобы что-то сказать.

Анна Ильинична посмотрела удивленно:

«А кто еще, милый ты мой. Евфимий к тому времени уж почил, а был бы жив, у него спросили бы. А без Евфимия к кому? Только Господа и вопрошать. У Сталина-то не спросишь, к нему доступа нет».

«А к Господу, значит, есть?»

«Конечно. Потому что между тобой и Господом никого нет. Все остальные — рядом, и родные, и самые близкие, и священники не впереди, они те же люди, такие же».

Он кивнул. Не соглашаясь и даже не показывая тем, что слушает, а напоминая себе, что уже было это, слова такие. Голос был другой, мужской, твердый, крепкий не молодостью, но верой, а слова схожие. И даже перестук колес почудился как сквозь вату, словно издалека.

«Поэтому молись, и услышан будешь. Сам молись, никого о том не проси, не передоверяй. Вон, Евфимий, тот страсть как не любил, когда его помолиться просили, даже о здравии, даже за упокой. Мне мать рассказывала, что серчать начинал, говорил, что всякий на земле грешен, что от грехов в ските не спрячешься, за монастырскими стенами не укроешься, что в грехах своих мы все перед Господом равны, а грешника о молитве просить — что воду болотную пить. Вот как хочешь, так это и понимай. И молись, сам молись. И ответ будет, а как же? Только понять, что сказано, дано не всякому».

«Для этого верить надо, а у меня с верой не очень. В церковь не хожу, службы не отстаиваю, не исповедуюсь».

«Иногда не через веру к молитве приходят, а через молитву к вере. Ты попробуй. И чтобы исповедаться, не обязательно в Бога верить. Ему и того достаточно, что ты душу раскрыл».

«И вы молились? Тогда, в сорок первом?»

«И я, и мать. В те дни многие о вере вспомнили. Толковали между собой: отступились — вот и воздаяние. Только с этим не все соглашались, потому что Господь милостив. Иконы жгли, колокола сбросили, церкви в амбары превратили, но чтобы за это войной карать?»

«И как оно там было, на рву?»

«Тяжко. Деревенские еще ничего, держались, они к такому труду привычные, а вот была там учительница из райцентра, худенькая, беленькая, лицо в конопушках, так она копала, копала, да вдруг осела и глаза закатились».

«Умерла?»

«Отходили. Побрызгали водой, она в себя и пришла. Но больше ее к тачкам и лопатам не подпускали. Она с детьми возилась, я же не одна там была, ребятишек хватало. Те, что постарше, воду носили. Упаривались люди, а мы им кружки с водой. А маленьких совсем на телегу сажали, и она, учительница эта, с ними ездила. На телеге бочка, вокруг ребятишки, а старшие рядом шли, с кружками. С этой телегой мы везде побывали — и на рву, и на блиндажах. И в том сорок первом, и в следующем, в сорок втором. Только на следующий год у нас уже другая коняга была».

«А чего так?»

«Ту, первую, осколками посекло. Наверное, вылечить можно было, не так уж сильно побило, но лечить не стали — съели. Тут как было… Уже в конце июля стали ров копать, траншеи всякие, доты строили, для них цемент и железо на пароходах по озеру подвозили. Работали как оглашенные, жилы рвали. Ну я уж говорила, да и что говорить… Когда немец подошел, тут его и остановили, перед самым Покровским. Дальше не пустили. А снаряды ихние залетали. Сначала пристань сгорела, та, что у Мизинца была. Потом храм по камушкам разнесли, одно крыльцо уцелело. Все еще дивились: стен нет, а крыльцо есть, и ступени, по ним поднимешься, а за ними ничего — кирпичи, полынь и погост с крестами. Два года друг против друга наши с немцами простояли. — Егорова поправила платок, синий в цветочек, с узлом под подбородком. — Нас-то, покровских и полымских, в конце сентября в райцентр вывезли. Сомнения были, что удержатся наши. А они удержались. Весной разрешили вернуться, это когда немцев чуток отодвинули. Воротились и мы с матерью. Дом наш цел оказался. В нем солдаты постоем стояли. Загадили, конечно. Но другое хуже… Осенью мать захоронки сделала. Картошки немного спрятала, мешок с крупой, полкадушки капусты квашеной. Очень мы на эти захоронки рассчитывали. Так нашли их солдатики, и ту, что в погребе была, и ту, что в огороде. Подмели начисто. Им, конечно, тоже несладко было зимой-то. Мать как разор этот увидела, так и забилась. Кричала, что все уж теперь, не выжить. За неделю до этого она похоронку получила на мужа, отца моего, и не отошла еще, не смирилась. В общем, остались мы вдвоем на всем белом свете, а в избе втроем».

«Втроем?»

«Тося с нами была. Та самая учительница. Антонина, а для нас Тося. Мы в райцентре у нее жили, а весной она с нами поехала, потому как работа кончилась».

«А что за работа?»

«Ох, ты ж, старая, скачу с пятого на десятое. В райцентре мать с Тосей в заводи работали. Речка там есть, да ты знаешь, небось, она к монастырю тянется. Речка невеликая, болотная, но перед озером широкой становится. Вот это место мы заводью и называли. Там перед зимой пароходы укрыли. Прижали к берегам, под деревья, чтобы с воздуха видно не было, и оставили до весны. Но немец их разглядел, бомбил, попал во многие, но ни один не утоп, они в лед вмерзшие были. Ну так вот… При пароходах этих были будки с печками, и сторожа в них. Потому как без сторожей нельзя, на пароходах приборы разные, и вообще… объект. Вот такими сторожами моя мать с Тосей и числились. Двое суток на дежурстве, сутки дома. Так всю зиму и просторожили. А по весне, как лед на озере вскрылся, в заводь бригаду ремонтников прислали, чтобы, значит, пароходы на воду вернуть. Тут надобность в сторожах и отпала».

«И вы поехали в Покровское».

«Ну да. И Тосю с собой взяли. Она же одинокая была, и работница никакая. Школьников еще осенью дальше вывезли, эвакуировали, а сторожихой ее мать моя пристроила, она и опекала. И куда ей было податься? Или с нами, или в могилу с голодухи. В общем, приехали мы, а захоронок-то и нет, выгребли. Поубивалась мать, и Тося с ней, потом сели они и стали рядить, что дальше делать. Колхоза нет, скотины нет, сажать-сеять нечего, да и немца хоть отогнали, а он все равно тута, недалеча, постреливает. Отправились они тогда к командиру полка, что оборону держал, у него в Покровском командный пункт был. И вот же добрый человек, не отмахнулся. Стали они продукты и другое разное, что требовалось, по окопам развозить, и в Полымя ездили, и дальше по берегу. Телегу им дали с лошадью, а Тося ее как увидела, так и разревелась. Та самая! Ну лошадь та самая, на которой минувшей осенью она воду возила. Только недели не прошло, как приметили их немцы — и снарядом! Они, мать моя с Тосей, как раз лодку нагружали. Ее с Косого острова прислали, там тоже наши были, пулеметчики. И вот грузим мы лодку…»

«И вы с ними ездили?»

«А куда меня девать? С ними. Значит, грузим мы лодку, и вдруг свист. Снаряд! Солдат, который с лодкой приплыл, кричит: «Ложись!» — и в кусты. А мы-то знаем, ученые, что перелет, раз свистит, и не шибко-то испугались. И лошадь наша тоже была войной обученная. Только голову к земле опустила, стоит, ушами прядает. Второй снаряд в воду упал. Тут уж и мы в стороны прыснули, а то как раз посередке, и третий к нам прилетит, уж так заведено в артиллерийской науке. А лошадь осталась. Тогда ее осколками и порезало».

«А дальше что было?»

«Дальше? Тося плакала, но ведь это как посмотреть: жалко, конечно, а с другой стороны — счастливый случай, коли уж подвернулся — держи. Мы потом долго ту конину ели. И солдатикам с Косого перепало, да поболе нашего. Это чтобы не болтали лишнего: убило кобыляку — и все тут, на куски порвало. Тот из них, что при лодке был, как из кустов вылез, про счастливый случай и сказал. Он и лошадь забил, разделывать помогал. Матери помогал, я-то мала была таким делом заниматься, а Тося не смогла, убежала. Лошадь нам потом новую выделили. Так мы и ездили втроем и весну, и лето, и осень, а там и немца погнали. Сдали мы телегу под расписку, конягу по морде погладили, попрощались с командиром полка и стали в мирную жизнь вживаться».

Егорова спохватилась:

«Заговорила я тебя, Олег. Ты же к Игорьку пришел, а я тебя былым мучаю».

«Так мне же интересно».

«Вот уж будто? — не поверила Егорова, но видно было, что ей приятно. — Игоряша тоже говорит: интересно, и все выспрашивает. И про деда своего тоже. Отец мой по милицейской части был, а как война началась, помогал военным тут оборону выстраивать. Дома появлялся наскоками. А на фронт в декабре ушел. Нашел нас в райцентре, попрощался. А повоевал недолго, убили его под Ржевом. Пал смертью героя! — Анна Ильинична произнесла это с тихой гордостью. — Так вот когда покрепче была, я Игорьку все места показала, куда мы тогда с матерью и Тосей ездили. А то помру, кто помнить будет? А помнить надо, как оно тогда было, через что пройти довелось».

«В прошлом лишнего не бывает, — он согласно наклонил голову. — Все важно. А где сын-то ваш, Анна Ильинична?»

«К обеду обещался приехать. Ты бы позвонил ему, у него телефон всегда с собой».

«Я пробовал. Не отвечает».

«Значит, далече где-то. А что пришел-то? Или секрет?»

«Да с кораблем моим…»

«Что, нашли поджигателя? Или думаешь на кого?»

«Нет. Я про то, что, может, и не было его».

«То есть как: пожар был, а поджигателя не было?»

«Случается такое с электричеством. Короткое замыкание, искра — и все».

«Ой, темнишь ты что-то».

Он поднялся:

«Ладно, Анна Ильинична, дело это неспешное, так что поклон от меня Игорю Григорьевичу. Пойду. Загляну в магазин — и до дому».

«А может, погодишь? Я щей наварила».

«Нет, спасибо. До свидания».

Он надел куртку, нахлобучил шапку и спросил от порога:

«А что с женщиной той, с учительницей, стало?»

«С Тосей? Померла она по весне, через месяц после Победы. За церковью ее похоронили, за развалинами. Пока мать была жива, ходила, ухаживала за могилкой. Потом я прибиралась. Теперь Слава Колычев ухаживает. — Егорова сморгнула слезу, но не получилось, достала платочек из рукава, им промокнула. — Помню. Все помню. Хворала она тяжко. Я ж говорю, слабая она была, худющая, в чем только жизнь держалась».

«А сама она за жизнь держалась?»

«За нее всякий держится», — рассудительно проговорила Егорова.

––

Олег и сейчас помнил тот взгляд — пронзающий и острый, как бритвой по щеке. Совсем не старушечий, не на 80 лет. Такой взгляд подошел бы девушке, оценивающей нового знакомого на предмет дальнейших отношений. Или следователю, молодому, полному надежд и рвения.

После рва с его отвалами еще немного — и старица.

Олег перепрыгнул через окоп, оплывший, обмелевший, заросший, но еще сохраняющий контуры. Много их тут, куда ни шагни. На совесть укрепрайон ладили.

Он вышел на берег. За ветками чернотала, за старицей, за кувшинками, за дрожащими ресницами тростника блестело озеро. Когда-то оно разделило своих и чужих. Наши были на этом берегу, немцы на том. И рыли, рыли те и другие, перелопачивали тысячи тонн земли, ворочали камни, валили деревья, стелили накаты. Капониры, блиндажи, землянки, траншеи, стрелковые ячейки… На этих рвах, в блиндажах, в окопах, траншеях залетные и шарились.

* * *

Не помогла сигарета. Но время убила.

Пора. Дубинин уже далеко, а бригада из района близко.

Егоров полез через кусты. Ноги опять утонули в каше из песка и листьев. Еще и ветка хлестнула по лицу, чуть фуражку не сбила.

Вот и квадроцикл. Вот мертвые залетные. Ничего не изменилось, да и не могло измениться. Только несколько мух припали к засохшей крови. Он повел рукой — мухи поднялись, убрал — вернулись.

На багажнике квадроцикла был закреплен внушительных размеров пластиковый бокс с вмятиной на боку. Видимо, когда квадроцикл вломился в лес, бокс приложило о дерево. И как только не раскололся! Тем же ударом с крючков сбросило петли защелок.

Егоров поднял с земли щепку, подцепил крышку бокса, приподнял. Да, нарушает, да, не по инструкции, вопреки ей. Но никому ничего плохого он не делает и не сделает. Ведь залетным уже все равно, а перед мертвыми чего виниться, куда им с нашими извинениями?

Крышка подалась легко. В боксе было много чего навалено. Две складные лопаты. Металлоискатель с телескопической ручкой. Садовые совки. Свернутые в рулоны капроновые сетки с ячеями разных размеров — от крупных до совсем мелких, чтобы просеивать землю. Еще какие-то инструменты неясного назначения. Черные мусорные пакеты. С содержимым…

Той же щепкой Егоров приоткрыл один — какие-то железки, большинство совсем проржавевшие, и гильзы. В другом пакете была солдатская фляжка и алюминиевая ложка с загнувшейся винтом ручкой. В третьем тоже железки.

Того, что могло быть в боксе, в нем не было. Да и не должно было. Это он оттягивал…

Как ни берегся, на пальцах появились пятна масла и смазки. Он вытер пальцы платком, теперь им под фуражку не полезешь.

Закурить, что ли? Он полез было за пачкой, но остановил себя: две штуки, надо приберечь, еще понадобятся.

Он коснулся рукой того залетного, что навалился грудью на руль, будто обнял его, чья шея была сломана, а голова вжата в плечо. Этот парень был у залетных за главного: он разговоры вел, за двоих отвечал и обещал за двоих. С него и спрос. К тому же он не в толстовке, как напарник, а в куртке. С карманами.

Их было много — накладных, с клапанами. Искомое обнаружилось в правом боковом. Лист плотной бумаги, большой, с противень, был запаян в целлофан, а потом несколько раз сложен до размеров почтового конверта.

Егоров развернул лист, хотя и так было ясно: оно! Затем вновь сложил лист по граням и убрал в свой карман, и даже прихлопнул по нему, точно желая удостовериться, что там он, в надежном месте.

Теперь можно и на дорогу, бригаду дожидаться.

Он повернулся. Опять ты! На пне сидела лягушка. Здоровенная. Может, та самая, что сколько-то минут назад вывернулась, напугав, из-под его ноги. И пялилась, раздувала горло.

* * *

Речка Черная к безымянной старице отношения не имела, она впадала в озеро левей. Тогда почему — старица? Как-то Олег спросил об том у Анны Ильиничны, так и она не сказала. И Мария Филипповна тоже плечами пожала: «Старица и старица». А уж если Егорова с Колычевой того не знали, то спрашивать других смысла не было. Даже Тютелина, который даром что без царя в голове, а в голове кое-что хранил, да и краснобаем был редкостным.

Возможно, эта канава, местами затянутая ряской, никогда не была руслом реки, а была именно что канавой, кем-то когда-то вырытой. Но кем, когда, зачем? С противотанковым рвом — понятно. Как и с копанкой на том острове, что напротив монастырского. Протоку вырыли монахи, чтобы сократить путь до карьера: они возили на лодках песок и так срезали крюк километра в три. Возили до тех пор, пока не истощился карьер, но к тому времени монастырь уж отстроился: и собор возвели, и колокольню, и гостиный двор для паломников, хозяйственные постройки. Не нужна стала копанка, но не заросла напрочь, уцелела, ею и сейчас байдарочники ходят. В общем, с ней понятно, отчего и почему, а тут — зачем? И кто?

Но вот и лодка, она у него хорошая, «бестер-450». Мотор вообще отличный, Yamaha на 20 «лошадок», больше и не надо. Все на месте, да и куда что денется? Туристов здесь не бывает, тут берега заросшие, не то что палатку поставить, и не пристанешь толком. Местным тоже делать нечего, если только кто за грибами на Плешь поедет, но местные его лодку знают.

Олег ступил на ствол упавшего дерева — оно окунуло мертвую крону в воду, а мертвыми корнями еще держалось за землю. К нему он причалил, к нему и лодку привязал.

Корзина, пусть и не тяжелая, нарушала равновесие. Олег отвел свободную руку в сторону, растопырил пальцы, готовый вцепиться в воздух. Сделал три мелких шага и схватился за алюминиевый борт. Поставил корзину. Забрался сам.

Подвесник завелся с полрывка. На самом малом Олег направился к выходу из старицы. Намотать на винт водоросли он не боялся. На «лапе» мотора была металлическая пластина с остро заточенным краем.

-–

Такую конструкцию — с лезвием, похожим на кукри, нож непальских гуркхов, — он отыскал в Интернете, потом самолично клинок выпилил, изогнул и закрепил. А узнал о ней раньше — во время круиза по Средиземке. У Липарских островов, ночью, он как раз был на вахте, они влетели в «рыбацкое поле» — мешанину расставленных сетей. У него екнуло под ложечкой: это ж та еще напасть — намотать сети на винт — ныряй потом, срезай. Но шкипер, человек бывалый, его успокоил, потому что в марине, принимая яхту, проверив паруса, работу приборов, уровень солярки в топливном баке и много чего еще, специально поинтересовался у представителя чартерной компании, есть ли у винта лезвие «антисеть», и тот заверил, что, да, имеется. Так что волноваться не о чем, ну порежут одну-другую, так рыбачки сами виноваты, нормальные буйки надо ставить, с подсветкой, а не старые канистры вешать. Обошлось, однако, без экзекуций: мотор включать не пришлось, как зашли под парусами, так под ними и вышли, счастливо миновав рыбацкие ловушки Тирренского моря. Хотя, конечно, такой нож не панацея, могли сеть килем прихватить и пером руля…

Тот случай вспомнился здесь, на озере, когда пару раз у винта срывало шпонки, и ему приходилось браться за весла. Вот он и «вооружил» мотор надлежащим образом. С тех пор водяную зелень подвесник шинковал, как повар капусту. А случалось, и сети браконьерские кромсал, те, что притапливали не слишком глубоко.

Егоров считает, что из-за порезанных сетей все и вышло. Был у них в свое время о том разговор.

«Не боишься, Олег?»

«Чего?»

«А того самого. Спасибо скажи, что народ у нас мирный, а то ведь можно и заряд дроби из кустов получить. Так, чтобы не насмерть, а для острастки и науки».

Позже, после пожарища, участковый в своем мнении утвердился:

«Из-за них спалили, Олег, из-за сетей. А ведь я предупреждал!»

Только ошибается Игорь Григорьевич…

-–

В старице вода была гладкой, как черное расплавленное стекло, но и озеро сегодня было тихим. Ни ветерка, дальний берег затянут дымкой. Это значит, есть на то примета, что быть к вечеру дождю, а до него шквалистому ветру, и будет он от северо-запада, со стороны райцентра, сначала его потреплет, потом прошелестит по деревьям полста километров, после чего доберется сюда и разгонит волну. Но пока тихо.

Олег взял правее, чтобы обогнуть остров Косой.

Вообще-то остров правильнее было бы называть Кособоким, только это длинно. А потому правильнее, что остров действительно кособочился. Он напоминал запятую: где «хвостик» — там порос камышом, а где «кружок» — клонился так, словно хотел нырнуть в воду, да отчего-то раздумал. Тот край «кружка», что был обращен к северу, представлял собой косогор, местами отвесный, по весне подмываемый паводком, а до того терзаемый ледоходом. Южный край был с длинным пляжем, и там еще долго было мелко. На этом мелководье хорошо брала уклейка.

На Косом острове — тащил его когда-то ледник, кряхтел и пыжился, но выдохся и бросил — летом часто останавливались байдарочники. Иногда только переночевать, и эти гадили больше, чем те, кто задерживался на несколько дней, те кое-как прибирались.

Олег приезжал на остров со Славкой. А раньше еще и с Шурупом. Тому стоило оказаться на берегу, как он начинал радостно безумствовать, то повизгивая, то заливаясь лаем. А Славке здесь была самая пахота. Лишь поначалу лицо его кривилось, на глаза наворачивались слезы, руки повисали бессильно.

«Не плакать!» — строго говорил Олег.

Было у них на Косом укромное место — яма, оставшаяся после скатившегося по склону валуна. Камень успел вновь врасти в землю, а яма на прежней его лежке осталась, пусть и приглаженная временем. В этой яме Олег разводил костер и сжигал все, что приносил Славка.

На острове были окопы — с косогора хорошо просматривался вражеский берег, — россыпь стрелковых ячеек. Огонь запалить можно было и в них, но в самый первый раз, выбирая место для костра, Олег обошел их стороной.

Когда солнце скатывалось к лесу, Олег залезал в лодку, чтобы поймать вечерний клев, а с ним и впрямь что-нибудь поймать, тех же уклеек, тоже рыба.

Он подсекал, выуживал, забрасывал снова, а Славка все причесывал да прихорашивал остров. Закапывал жестянки и бутылки. Собирал в кучки головешки у костровищ. Всякую бумагу — линялые газеты, салфетки, обертки — бросал в костер, и туда же разную пластмассу: огонь все стерпит.

Олег тянул до последнего, потом сматывал удочки и отправлялся за Славкой и Шурупом.

Звереныш, топыря лапы, запрыгивал в «бестер». Потом в лодку садился Славка. Заглядывал в глаза благодарно и преданно. Хватался за весла. На моторе было бы быстрее, но Славке нравилось грести, и это еще несколько минут рядом с дядей Олегом.

На причале их ждала Колычева. Она всегда встречала их, когда они ездили на Косой: темно все-таки, поздно.

«Мама! — кричал Славка. — Мама! Мы плывем».

Мария Филипповна не отвечала, оставаясь безмолвным силуэтом, вырезанным не слишком умело — ни талии, ни шеи — из черной бумаги. В силуэт ее превращал фонарь у причала, маяк, желтая бусина, зажигавшаяся от фотореле, остальные фонари на территории усадьбы требовали ручного вмешательства. И этот фонарь, укрывшийся за спиной, окружал Колычеву светящейся каймой. Это было красиво, почти волшебно.

«Мама!» — кричал Славка.

Нос лодки ударялся о причал. Колычева подхватывала веревку, привязанную к носовой утке.

Славка ставил на помост Шурупа, и тот уносился к дому, к миске, в которую налила молока эта замечательная добрая женщина.

Выбирался на причал и Славка. Он что-то говорил, быстро-быстро, захлебываясь словами. И не в силах объяснить, как ему хорошо, тыкался головой в плечо матери, продолжая лепетать что-то уже совсем бессвязное.

Мария Филипповна гладила сына по голове, но смотрела на Олега, словно пыталась что-то разглядеть. Или разгадать.

Олег привязывал «бестер». Обвивал цепью дейдвуд мотора и замыкал замок, чтобы не снимать подвесник и никого не искушать: свои, местные, не тронут, но вдруг кто сторонний на озере объявится, что вряд ли, конечно, но всякое случиться может.

Самые обычные дела позволяли изгнать с лица то, что могло его выдать. Он не хотел такой откровенности. «Мама!» — кричал Славка. У него такого не было. С мамой, его мамой, дай ей Бог здоровья. Он завидовал Славке, злился на себя и не в силах был с собой справиться.

Колычева могла заметить плохо стертые следы этой зависти, и Олег отворачивался. Темнота была ему в помощь, а ей не в помощь фонари.

Вот почему он задерживался на Косом допоздна. Не из-за Славки. Эти минуты на причале, всего-то одна-другая, портили все. Поэтому они отправлялись на остров раз в месяц, не чаще, когда Олег сдавался, потому что Славка так ждал, смотрел так жадно, что не уступить было невозможно.

«Пора нам», — говорила Мария Филипповна.

Он поднимал на плечо весла, их он относил в эллинг.

«До свидания. И тебе, Слава».

«Я завтра приду», — тот отрывал голову от плеча матери.

«Конечно, приходи. Будем корабль строить. Еще дядя Саша приедет. Когда хочешь, тогда и приходи».

«Приду».

Славка никогда не болел, не простужался. Все недуги и невзгоды, отмеренные Господом ли, судьбой ли, он уже выбрал. Поэтому он придет. И завтра, и послезавтра…

«Может, отвезти?» — спрашивал Олег. Колычевы были не из Покровского — полымские, но и туда четыре километра, и это если по тропинке вдоль берега, обходя Подлое болото, а по дороге все шесть. Поэтому он и спрашивал, даже не гадая, что услышит в ответ.

«Мы сами, у меня фонарик есть», — гордо говорил Славка и доставал из кармана фонарь. В его пластмассовом корпусе была укрыта динамо-машинка, приводившаяся в действие рычагом. Фонарь тонул в ладони Колычева. Тот начинал сжимать пальцы. Раздавалось жужжание, соцветие LED-светодиодов выбрасывало белый луч. Олег как-то попробовал, но чтобы так быстро и так ярко, у него не получилось.

«Пойдем, Слава!» — торопила мать.

Они уходили. Луч фонаря шарил по траве. Иногда сквозь него проскакивали белые искры — мотыльки, а иногда Славка ловил лучом ночную бабочку, и та металась в конусе света, пока в отчаянном усилии не вырывалась на свободу — во тьму.

Олег поднимался к дому. На ступеньках всегда что-нибудь находилось — пирожки, печенье, банка молока, не только Шурупу лакомиться. Молоко у Марии Филипповны Колычевой было чудесное. Но его к ночи, может быть. Сначала водки.

* * *

Лера поддернула замок «молнии» к шее. Куртка жала в плечах, но уж лучше так, чем голой грудью на всю улицу светить.

Настроение менялось ежеминутно. То она улыбалась, вспоминая реакцию матери… Этого она и добивалась — позлить. Для того нацепила шмотки, в которых нечего удивляться, если на улице к тебе подвалит урод с мутными глазами и предложит располовинить пупырь пивасика. Ханжам надо бросать вызов, иначе они возьмут верх. Они мнят себя непогрешимыми, будущее для них как следующая глава плохого детектива, когда, несмотря на все потуги автора, уже ясно, что убийца — дворецкий. Отсюда все эти нотации, поучения и глухота — других они не слышат, не считают нужным. Вот и мать из таких. Хотя не из замшелых, от которых нафталином разит до тошноты. Принять бы это и примириться, но ее не смиряло то, что мать не в рядах помороженных, пусть на шажок, а впереди. Потому что другие были по боку, а с матерью так не получалось. Потому что мать ее в первый класс за руку вела, бантики вязала, на костюм лисички-сестрички воротника своего пальто не пожалела. Так с какой минуты, с какого дня стало перевешивать другое? Вроде и незаметно, но подрастала кучка, камешек к камешку, те лишь поначалу обращались в ледышки, истаивали, потом превращаться перестали. И уже ничего не прощалось, не забывалось, и был вынесен приговор: виновна! А значит, наказуема. Хотя бы этой идиотской кофточкой, ляжками врастопырку, да, наверное, и Денчиком.

Проходили секунды, и улыбка слетала, даже не пытаясь зацепиться за губы. Конечно, Денис ее любит, и она его, но чтобы сразу в омут? Это для в книжек про закаливание. И не в Денисе, она в себе не уверена, поэтому шалаш не нужен — нужна квартира.

Лера вышла из подъезда, но не пошла направо — к метро, не пошла налево — к остановке автобуса, она пошла прямо — по аллее, что начиналась от их дома и тянулась вглубь квартала.

-–

Здесь они когда-то гуляли с отцом, она еще маленькая была, и отец рассказывал, как эта аллея появилась.

Случилось это лет за пять до ее рождения. Деревья посадил сосед из квартиры двумя этажами выше, низенький дядечка в спортивных штанах с пузырями на коленях. Потом ухаживал, по весне окапывал, поливал.

«Никто ему не указывал, никто не помогал, все сам, — говорил отец. — По велению души. Тут главное — понять, чего она хочет, требует. И сосед наш это понял».

Деревья окрепли и потянулись вверх, а потом как-то внезапно, в один год, стали высокими, и если не гордостью квартала, то уж точно украшением. Но дядька в линялых трениках этого не застал — сердце подвело. Лера помнила, как его увозили, как чертыхались санитары, корячась на лестнице с носилками. Сейчас в квартире, что двумя этажами выше, живет его жена… вдова. Серая мышка. Из дома почти не выходит, только в магазин, и чтобы дойти до него, не нужна аллея, достаточно тротуара, магазин в их же доме, витринами на улицу. Прошмыгнула — и назад, в норку. И никто к ней не приходит, детьми они с мужем не обзавелись. И дом дядька в трениках не построил. Из обязательного набора только дерево посадил, и не одно.

-–

Между деревьями стояли скамейки. Это ЖЭК постарался. Лера села, поправила юбку, достала телефон.

— Денчик, с матерью я поговорила… Да никак. Все она понимает, а шевелиться не хочет. Помнишь, она по просьбе отца девку деревенскую в московскую клинику устраивала. Что?.. Он попросил — мать сделала. Теперь ее очередь, а она не хочет. Что?.. Нет, из вредности — это вряд ли. Она или сама какие-то планы имеет, или действительно не верит, что отец расщедрится. Я так думаю, нам самим попробовать надо. Что?.. Я тоже унижаться не собираюсь. Но просто попросить — что в этом такого? В общем, я так думаю, надо съездить к нему. Вдвоем! У тебя же мотоцикл на ходу. Ты свою подработку в ресторане на два дня бросить можешь?.. А ты постарайся. Ради меня. Ради нас… Ладно, ладно, не злись, вечером поговорим. Пока… И я тебя.

Дав отбой, Лера пробежалась по списку контактов. Отец… Позвонить? Чтобы не как снег на голову. Еще можно бабушке о себе напомнить, пусть работу проведет. И дядя ей поможет на правах младшего братика. Нет, фигня, и пальцем не пошевелят, они и прежде через не могу общались, а как отец на озеро уехал, так вообще вычеркнули. Поэтому в разговоре с матерью они о других Дубининых и не вспомнили. Отчего же сейчас на ум пришло? Что, спасение утопающего — в последней соломинке?

Лера встала. Так звонить или врасплох?

Свернув за угол дома, она направилась к метро по застеленному листьями асфальту.

— Посторонись!

Рабочие в оранжевых жилетах пытались взгромоздить в кузов грузовика ствол дерева.

Лера торопливо прошла мимо. И подняла глаза, сама не зная почему, что заставило?

У окна их квартиры стояла мать. Лера старательно завиляла бедрами. Пусть видит! Пусть знает, что и сегодняшний урок, пускай неуклюже преподанный, остался ею невыученным. И тоже поставлен в вину.

* * *

Он выпьет. Такой день — как не выпить?

Олег обогнул Косой с запасом. У западной оконечности острова была мель с увязшими в ней валунами, последышами все того же ледникового периода. Когда на юге, у дальней границы озера, поднимали щиты бейшлота, чтобы напоить Волгу, сделать ее судоходной и в самую сильную засуху, уровень в озере понижался и валуны высовывали из воды черные мокрые спины. В мокрое лето и по весне, в половодье, вода укрывала их, и тогда они были особенно коварны, запросто можно лодку побить.

Как обогнул, открылась деревня. Покровское. Два десятка домов, еще больше за деревьями на «второй линии», а там еще и «третья».

Берег был утыкан банями и сараями. Подзавалившись на бок, лежали вытащенные на песок лодки.

Один дом, другой… У забора стоял Тютелька. Его и с приличного расстояния невозможно было не узнать. Такой куртки ядовито-зеленого, «кислотного» цвета не было больше ни у кого. Завези такую в магазин в Покровском, так и останется висеть на «плечиках», никто не позарится. Хотя Люба в своем магазинном хозяйстве такого безобразия и не потерпела бы.

Тютелину куртка досталась с чужого плеча. С подорванным в пройме рукавом и подпалиной на груди, небольшой, с донышко чайной чашки. Как подпалина оказалась в столь «неуказанном» месте, на сей счет залетные не распространялись. Куртку они хотели выбросить, а Тютелька прибрал. Зачем добру пропадать, и вещь-то стоящая — не промокает, изнутри местами сетка, чтобы не потеть, рукава на резинках, капюшон. Цвет, конечно… А что нам цвет? И рукав пришить можно, делов-то, а на пятно карман, из подкладки, и будто так и надо, по-модному.

Приложив ладонь козырьком к бровям, Тютелька смотрел на озеро. На него смотрел, на Олега.

Знал ли Тютелин, что залетных больше нет? Не исключено. Казалось бы, откуда? Но это если рассуждать логически, а в реале новости здесь разлетались быстро — так быстро, что в этом явно была какая-то тайна, недоступная чужакам. Олег, хотя и жил на озере не первый год, все еще слыл приезжим, поэтому секретом не владел. Поначалу удивлялся, пытался разобраться, а потом и то и другое бросил — плюнул, как плюнул Тютелька на наличие подпалины на куртке, выкинутой залетными. Ведь они у него квартировали, залетные, и в прошлом году, и в этом.

Когда «черные копатели» в пятнистом камуфляже, а один еще и в фашистской каске, впервые появились в Покровском — на угловатом черном джипе, с квадроциклом на прицепе, — они отправились по домам с вопросом, не сдает ли кто комнату, а лучше дом. Так на Тютелина и вышли. Сговорились быстро: тот сдал им свою холостяцкую халупу, а сам переселился в баню, благо баня у него была вполне себе, еще крепкая.

Последний сарай уплыл за спину, ветхий и покосившийся, готовый вот-вот распластаться по земле.

Совсем немного еще — и по времени, и по расстоянию, мимо лохматого ольшаника, мимо ракит, запустивших в озеро корни-змеи, — и появилось Полымя, чьи дома по всему проигрывали Покровскому. Попроще, победнее, а вокруг заборы из жердин на серых от старости столбах. Только в одном хозяйстве натянули металлическую сетку, а в другом наколотили штакетник, состряпанный из обрезков горбыля с покровской лесопилки. Но лишь для того натянули и наколотили, чтобы перед соседями покрасоваться, иной нужды не было. Это ближе к Москве, к большим городам заборы солидные — чаще из профлиста, бюджетный вариант, но не в редкость и монументальные, из бетонных плит, кирпича, дюймовых досок. Хотя Олегу представлялось, что тут не в надежности дело. Не в опаске за себя и свое имущество. Очумевшие в городской сутолоке люди жаждали уединения, и если никого не слышать было не в их власти, народ у нас горластый, машины шумные, то не видеть — для того и существует сплошной забор. Но все это там, в пристоличье, а здесь, в глубинке, эти ухищрения и расходы к чему? Тут людей мало, и если ты не совсем уж конченный затворник, то каждому прохожему рад. Это ж как приятно, это ж какая сладость, опершись на верхнюю жердину, языки почесать.

«Слышала, о чем в Покровском бают?»

И так от дома к дому. Иногда бегом. И до самой околицы…

Олег добавил газку и скорости, начиная пологую дугу.

Шершавый язык леса лизал берег — леса сорного, лиственного. От берега до глубины тянулись заросли тростника, если по-местному — тростеца. Сейчас, в безветрии, тростец был неподвижен, но появится ветер, и он зашепчет, прижмется к воде.

За лесом были его пенаты. Хотя это он был при них…

Метрах в двухстах от берега, прямо напротив причала усадьбы, был еще один островок. О нем тоже бытовала легенда, звучавшая в устах Егоровой и Тютельки без всяких расхождений. Жили в здешних краях при царе Горохе парень и девушка и очень друг друга любили. Только не суждено им было венчаться, нарожать детей и умереть в один день. Семьи их враждовали. Прознав о том, что дочка собирается улизнуть с любимым, ее отец шибко разгневался и посулил молодцу смерть скорую и лютую. Девушка парня предупредила о грядущем возмездии, и тот пустился в бега. Но убежать далеко не успел, потому что отец его избранницы был злым колдуном. Произнес он заклинание, и застыл парень прямо на бегу островком, который люди назвали Беглым. А девушка, тоже волшебница, повела очами, махнула рукой и стала горой-холмом на том берегу озера. Так они и смотрят с тех пор друг на друга…

Беглый был островком крошечным: земли — на две ракиты. И вот какая странность — ловить там было нечего, никогда не клевало, но об этой загадке легенда ничего не говорила.

На причале маялся Славка.

Олег заглушил мотор. «Бестер» сам дотянулся до помоста.

— Как дела, Слава?

Тот зачастил:

— Дядя Олег, а там костер был!

— Где?

— У Жабьего ручья.

— Кто запалил?

— Я не видел.

— К скиту пройти не пытались?

— Они на берегу были, в стороне.

— Ты там прибрал?

— Вот. — Славка показал лопатку.

Олег выбрался из лодки.

— Ты извини, Слав, устал я что-то. Ты иди, ладно? — И добавил обязательное: — Утром будем корабль строить. Хорошо?

— Хорошо.

Славка по-медвежьи тяжело повернулся и стал подниматься по дорожке. Олег ждал, что он остановится, обернется и спросит: «А когда мы на остров поедем, дядя Олег?» Но Славка так и протопал, ссутулив плечи, до самого верха, мимо стапеля с кораблем, корпус которого еще не до конца был обшит по шпангоутам досками. Эти шпангоуты они устанавливали вместе, один бы Олег не справился.

Ошвартовав лодку, Олег взял корзину и пошел к дому.

Надо было выпить. Обязательно.

Так он и поступил, достав из холодильника початую вчера бутылку. Придержал рюмку в руке — не повезло вам, парни, — и выплеснул ее содержимое в рот.

Со второй рюмкой помедлил.

Нервы, значит… Тут у вас ошибочка, товарищ участковый. Или после сегодняшнего уже «гражданин»? Хотя не пойман — не вор. Да и не поймают, потому что не найдут, а не найдут, потому что не будут искать. С чего бы что-то искать, когда вот следы от колес, елки поломанные, трупы. Что еще нужно для ясности? Да и не вор он. У кого он украл? Были бы парни живы, тогда да, а так — будто и не находили. Он просто взял, потому что ящик был открыт, потому что увидел и не устоял, не совладал. И что? Был участковый для него товарищем Егоровым, стал гражданином начальником? Какого бреда?

— За бред! — провозгласил он.

И выпил. И снова налил, не закусывая.

Струны, значит… Снова ошибочка. Тут одно другим прикрылось, одно другое подвинуло, краски размыло из черных в серые. А не возьми он, так измучился бы, сожалея, что не осмелился. Но он прибрал и уже о том думал, как спрятать, а не о том, как скоротечна жизнь человеческая. Некогда было скорбеть. Потом грибы стал чистить, и это тоже было защитой: механический труд, тупая работа — лучшее средство от травмирующих мыслей.

— За товарища Шпагина!

Он выпил. Заел печеньем из вазочки на столе. Вкусное у Марии Филипповны печенье.

А если все же найдут? И поймут, что это он спрятал, больше некому? Что он тогда скажет? Детская шалость, хватательный инстинкт…

— Отбоярюсь!

Или о Шурупе им рассказать, комке шерсти на красном снегу? Рассказать о звере с желтыми глазищами, которого только очередью из автомата и возьмешь? Так не поймут, на то кивать будут, что надо было ружье покупать. Ага, с серебряными пулями.

Олег плеснул еще, чувствуя, как струится от живота к ногам, как растекается по груди живительное тепло.

Выпил.

И печенюшку… Нет, нужно что-нибудь посерьезней. Кусок черного хлеба и сальце сверху — самое то будет. И огурчик. Соленый. Крепенький. Хрустенький.

Он полез в холодильник, соорудил закусь. Чавкнул. Хрустнул. И подумал, что, вообще-то, прав Игорь Григорьевич, да и не он один, со стороны наверняка так и кажется, что нервы у Олега Дубинина железные, что ничего его не трогает, не пронимает. И ведь что характерно? Не обманывается народ! Пускай не полностью, не до конца, но так и есть. Много лет он ковал себе броню, пока не стало получаться, это лишь поначалу коротка была кольчужка.

«Ты бесчувственный!»

Сколько раз бросали ему этот упрек и мама, и Ольга, а он не соглашался:

«Я умиротворенный».

От дальнейших объяснений и толкований он уклонялся, но считал так: умиротворенный — это живущий в гармонии с собой и миром. В его случае самым верным было этот мир от себя отодвинуть, и прежде всего людей, чтобы не лезли и не мешали. Каждый человек, близкий или встречный-поперечный, есть потенциальная угроза: не нагадит, не наступит на ногу, не толкнет плечом, так попросит или озадачит. А ему своих задач хватает, поэтому надо отодвинуть или отодвинуться, и будет тебе покой и счастье.

Олег икнул. Глаза слипались. Пора на боковую. Только глянуть, кто разводил костер у Жабьего ручья и так ли ни при чем здесь скит.

В аппаратной царил полумрак. Окон здесь не было, как и положено тайной комнате. Только светились три экрана. На каждом ряды картинок, на круг — восемнадцать, по числу камер. Два прямоугольника были черными, придется вызывать мастера, сам он разбираться с капризами видеотехники не будет — не умеет, да и ни к чему, на то обученные люди есть.

Дом, причал, корабль, подъездная дорога, скит… Изображения казались застывшими раз и навсегда. Но это не так — все менялось: ветер тревожил кроны и приминал траву, расходились круги от хлестнувшей хвостом по воде рыбы… В памяти компьютера хранилось все схваченное объективами за трое суток, да больше и не надо.

Олег подвигал «мышкой» — курсор заметался по экрану. Вот он сейчас в архивы и нырнет.

Рядом с клавиатурой лежал смартфон, подсоединенный к USB-заряднику. Тот мобильник, что в кармане, был попроще — для полымско-покровского пользования, а смартфон для связи с «большой землей». Вечерами Олег смотрел, кто объявлялся за день, при этом редко когда отзванивался. Посмотрел и сейчас.

Звонила Далецкая.

Еще звонил Димон, давно не слышали.

Звонил Борька, что странно, обычно они списывались.

И звонила Лера, дочь.

Глава 2

Май 2015 года. Озерный край

Шепотков не стал нажимать кнопку интерфона. Выпростал себя из кресла, царапнув пуговицами столешницу, и подошел к двери. Открыл.

— Дубинин где?

Секретарша оторвала глазки от монитора с разложенным по зеленому полю пасьянсом и безбоязненно воззрилась на начальство.

Ей и впрямь не о чем было волноваться — с такими-то формами и правильным пониманием субординации.

— Понятия не имею.

— Ну так поищи! — решил поиграть в сердитого папика Дмитрий Юрьевич.

Он вернулся в кресло, еще раз царапнув пуговицами рубашки столешницу. Они у него вечно отлетали, пуговицы. Потому как живот. И это не обжорство, не пиво, не сидячая работа, это физиология. Вот он надрывается в фитнес-клубе, а толку? Организм не обманешь. Метаболизм, итить его.

«Э, Олег, ты где?»

Вообще-то он мог и сам позвонить, но держать дистанцию обычно полезнее, чем быть на дружеской ноге. Панибратство хорошо гомеопатическими сахарными шариками, три штучки под язык через день. Дозировать его надо, Дубинина, потому что позволишь лишнего, а он ухватится, будет Димоном при народе величать. Ну да, Димон, это если запросто, по-товарищески, но не прилюдно же! Это, знаете ли, амикошонством попахивает.

Шепотков довольно хмыкнул. Редкое словцо! Спасибо памяти, что подсказала, она у него такая: раз услышал — и зацепило, и зацепилось.

Дубинина ждала работа. Никакой спешки, но знать Олегу о том не нужно. Лучше пораньше озадачить, предупредив, что заказ невероятной срочности. Тогда есть шанс, что не в последний час, а за два, за три дня до реального дедлайна сделает.

Или не сделает… Что-то он сильно закладывать стал. Не запойный, себя блюдет, но запашок чуть не каждый день, а люди меж тем все примечают и руководству доносят: «Пьет-с».

Пьет — это плохо. Это напрягает, потому что слишком многое от Дубинина зависит. Многое и многие. Только и об этом знать Олегу не нужно. А то совсем расслабится.

— Дубинин взял отгулы, — доложила секретарша, возникнув в дверях.

— Кто отпустил?

— Говорят, с вами согласовано.

А ведь так и есть, отпустил, еще неделю назад разговор был, совсем из головы вон.

— Когда появится?

— Не знаю.

— Ну так узнай! — Дмитрий Юрьевич готов был всерьез осерчать. Тут заказ жирный, а люди разбегаются, как тараканы. Отгулы им…

Через пять минут, на протяжении которых Шепотков успешно боролся с искушением позвонить другу Олегу, секретарша снова явила себя на пороге кабинета. Разобиженная, спина прямая, ресницы как из проволоки.

— Говорят, в понедельник будет.

— А где он?

Секретарша пожала плечами.

Дмитрий Юрьевич потянулся за мобильником, лежавшим на краю стола. Набрал номер и узнал, что абонент «вне доступа». Вроде бы что тут такого? Но он отчего-то встревожился. Даже мысль мелькнула: может, у Ольги спросить, телефончик есть… И тут же отмахнулся: нет, лучше о себе не напоминать, не будить лихо.

Он взглянул на секретаршу и проговорил примирительно:

— Иди сюда. Бог с ним, с Дубининым.

* * *

Олег выбрал поезд. На автобусе быстрее, зато в поезде лег и заснул. Вернее, так: выпил, лег и заснул. И это лучше, чем выпил, сел и неизвестно, заснешь ли. Потому что, когда сидя, то количество выпитого — не гарантия, уж он-то себя знает. Точнее, в поезде «выпил и заснул» — это норма, а в автобусе дыхни на кого, сразу примутся глазами буравить. И пусть ему такое осуждение до аппендикса — вырезать и выбросить, даже если вслух кто попрекнет, а все равно уют не тот.

До вокзала Олег добрался на старенькой «шестере», на крыльях и дверях которой были наклеены ленты с «шашечками». Ого, так, глядишь, через пару-тройку лет и название фирмы появится, и счетчик в салоне. Дотянутся менеджеры-оптимизаторы и до этих мест, все к тому идет.

— Вокзал, — объявил водитель. По виду он очень подходил к своей потертой «шохе», так подходил, что, казалось, другого она за свой руль и не примет. У водителя были седые усы, ладони в мозолях и заживших порезах, щеки в голубых и фиолетовых прожилках.

Олег расплатился. Накидывать не стал: сколько договорились, столько и дал.

Таксист взял деньги, и видно было, что он доволен. Да и с чего бы ему не быть довольным? Кабы не Олег, пришлось бы порожняком в город возвращаться.

-–

Что с пассажиром ему откровенно свезло, водитель честно признался, но не раньше, чем они отмахали от монастыря километров пять.

«Что ж тогда цену задирали?» — попрекнул Олег.

«Жить-то надо».

С этим Олег был согласен. Даже когда скучно, серо, блекло, бессмысленно и безысходно. Но есть закон самосохранения, и он диктует: жить надо! Вот и живем.

«Шестера» вильнула, объезжая остановившийся на обочине автобус. Женщины — кто в платках, кто уже без них — шустро разбегались по кустам. Несколько мужчин перешли дорогу и тоже спешили укрыться в лесу.

«Девочки налево, мальчики направо», — усмехнулся Олег.

«Паломники это. Всегда здесь останавливаются, — водитель выровнял машину. — Сортиры монастырские видели?»

«Видел».

«Но не заходили?»

«Нет».

«Дерьмо с хлоркой. Там по-простому — доски да дырка. Вот и терпят, кто может».

Поддерживать разговор Олегу не хотелось, но отмолчаться было как-то неловко. Тем более что своими «мальчиками-девочками» он как бы сам пригласил водителя к тому, чтобы развязать языки. Поэтому он выдал банальность:

«Чисто не там, где гадят, а где убирают».

«Убирают, конечно, — согласился таксист. — Но народу-то сколько, летом особенно, поспей за ними. А знаете, кто за нужниками следит? Монахи! Послушание такое. Кого для усмирения гордыни, кого за иное прегрешение. И ведь не ропщут! А кто неудовольствие позволит, тот потом кается. Это я к тому, что они в монастырь идут, чтобы к Богу ближе быть, а их — очко драить. Утром в храм на службу и вечером на службу, а между — на очко».

Олег чуть наклонился, чтобы разобрать написанное на карточке в рамке, закрепленной на «торпеде», — еще один признак подступающей цивилизации. Прочитал: «Крапивнин Александр Петрович».

«А что, Александр Петрович, — начал он, сворачивая с «вонючей» темы, — много, говорите, в монастырь людей приезжает…»

Таксист покосился сначала на него, потом на панель приборов и не стал упрямиться, тоже свернул:

«Навалом! Автобусами, машинами, летом по воде из города».

«Я с машиной был, — зачем-то объяснил Олег. — Жена за рулем — милое дело. Она с подругой там осталась. Завтра уедут, а я сегодня собрался».

Водитель понятливо кивнул:

«На заутреню пойдут. Сейчас для этого все условия, не то что раньше, когда в монастыре, кроме храма, сплошь трущобы были, да и храм разве что святым духом держался. А теперь — условия. Дом для паломников восстановили, там они и ночуют. Я, правда, внутрь не заходил, но рассказывали — казарма казармой. Но и другое говорят: есть там номера со всеми удобствами, вроде гостиничных, но это уже задорого. Так что и людей приезжает много, и перекантоваться до заутрени есть где. В общем, всем хорошо, только нам, таксистам, не всегда и не очень. Отвезешь, а назад как выйдет. А поутру снова туда. Вроде бы двенадцать километров всего, но на бензине все равно расход, и если на месяц прикинуть, то прилично выходит. Хотя, конечно, грех жаловаться, с монастыря кормимся, с работой у нас тут не густо».

«Грех? — переспросил Олег. — Вот какая монастырская жизнь заразная. Все согрешить боятся».

Таксист качнул головой:

«Кто поглупее, те не боятся. Они и не знают, что грешат. Счастливые. Даже завидно».

«А вы, значит, боитесь?»

«Боюсь. И грешу… Ах, черт!»

У переезда через железнодорожную ветку они пристроились за трактором с прицепом, накрытым папахой сена. Его подкинуло на рельсе, и здоровенную охапку швырнуло на «шестеру», занавесив капот и лобовое стекло.

Таксист ударил по тормозам, распахнул дверь и выбрался наружу. Сбросил сено на дорогу. Повернулся к трактору, который и не подумал остановиться, так и тащился еле-еле, махнул рукой и вернулся за руль.

«Гаденыш!»

Выругался таксист от души, но не зло, почти весело. Включил дворники и опрыскал стекло водой, удаляя оставшийся сор. Воткнул передачу, рывком преодолел рельсы и за несколько секунд догнал трактор. Обогнал его и помчался дальше, напоследок выставив в окно руку и погрозив обидчику кулаком.

«А чего разбираться не стали?» — спросил Олег.

«Да пустое это. Если всякий раз отношения выяснять, так жизнь и пройдет».

«Да вы философ».

«Шофер я», — буркнул таксист, и пальцы его сжались, словно хотели расплющить баранку.

«Давно таксуете?»

«Шестой год».

«Частный извоз?»

«Он самый».

«А чего «шашечки» налепили?»

«Чтобы с дурацкими вопросами не приставали. В ту сторону, не в ту сторону, и чтобы не надеялись, что задарма повезу».

«А от гаишников вопросов не ждете?»

«Да я, почитай, их всех знаю, а они меня. Миром расходимся».

«Ну да, город у вас небольшой, все на виду».

«Так и есть. Не по имени знаешь, так в лицо. Я же местный, в порту работал. Столяр я, плотник, и за краснодеревщика могу».

«А почему уволились?»

«То не я — жизнь уволила. Раньше по озеру и баржи тягали, и «трамвайчики» пассажирские ходили, пристани были, рейсы на самые дальние плёсы строго по расписанию. А что сейчас? От всего флота три калеки-недомерка остались. Паломников в монастырь доставляют. Чтобы куда подальше, уже нерентабельно. А без теплоходов пристани не нужны стали, развалились без ухода, теперь до деревень только на машинах или на моторках».

«И куда флот подевался, на сторону толкнули?»

«Если бы! Так бы хоть плавали кораблики. У нас судоходного пути на Волгу нет, как их продашь? Как на сторону доставить?»

«А сюда они как попадали?»

«По железной дороге, на специальных платформах. Те, что поменьше, целиком везли, а покрупнее — частями и здесь собирали. В порту и собирали, и я этим занимался, все что по дереву — мое. А когда теплоходы на металлолом стали резать, уволился».

«Рука не поднялась?»

«Вроде того. Вот так все и вышло: был на озере флот — и нет его. Размародерили кораблики, а потом газорезкой. В войну сберегли, а в мирное время профукали. Я вот на улице имени Хорошкова живу. Отважный был капитан! Первой военной осенью его пароходик немцы бомбами забросали. Хорошкова ранило тяжело, в руку. Так его перевязали, и он опять к штурвалу встал. И всех эвакуированных до города доставил. Уже там без сознания свалился. Кисть ему потом ампутировали, а он, как из госпиталя вышел, обратно к себе на мостик, рулить. Вот какой человек был. Он в конце 50-х умер, своей смертью, по болезни. Тогда и улицу в его честь назвали, до того она Никольской звалась, и пароходик переименовали — был «Смелый», стал «Капитан Хорошков». Это я к тому, что он первым под горелку отправился. А ведь так и ходил все эти годы: отремонтируют — и снова на воде. Тоже неубиваемый! И доплавался…»

Крапивнин замолчал. Молчал и Олег. Слова были не нужны, лишние.

* * *

Крупа просыпалась. Люба смела ее с полки ребром ладони в пригоршню другой и высыпала обратно в пакет.

Хлопнула дверь. Она обернулась.

— День добрый.

Она не ответила, только голову наклонила. Это не было неуважением. Люба к участковому относилась хорошо — по ее меркам и по сравнению с тем, как относилась к большинству жителей Покровского, не говоря уж о людях проезжих.

Егоров к такому обхождению относился спокойно. Он подошел к прилавку.

— Я не покупать. Я спросить. Ты Славку Колычева сегодня видела?

По виду участкового Люба поняла, что на сей раз отделаться кивком не удастся. И все же попыталась.

— Так видела? — с нажимом повторил Егоров.

— Заходил.

— Когда? Зачем?

— Утром. За конфетами.

— Куда потом направился, не заметила?

— Нет.

— А сам он не говорил?

— Славка?

Егоров нахмурился: да уж, нашел что спросить.

— Ладно, — нашел что сказать он. — Никуда не денется.

Участковый вышел из магазина.

Люба тоже подошла к приоткрытой двери.

На крыльце участковый столкнулся с Тютелькой и задал ему тот же вопрос — о Славке.

— А что случилось? — с ноткой наигранного подобострастия заинтересовался Тютелин.

— Да кое-что, — произнес Егоров тоном, в котором было его нескрываемое отношение к Тютельке — и недоверие, и брезгливость.

— Так, наверное, у озерца он, у Мизинца. За птицефермой. Я его там давеча видел. Сидит, смотрит и лыбится.

Участковому стоило бы сказать «спасибо», но это, пусть в самом малом, означало быть обязанным Тютельке.

— А ты чего здесь? За водкой? Все не угомонишься?

— Какая водка? Мне ж Пятнатая не отпускает, будто не знаете, своевольничает. Я сигаретами разжиться.

Егоров сдвинул брови:

— Чтобы я этого не слышал! Она — Люба, а лучше — Любовь Макаровна! Понял меня?

Участковый спустился с крыльца и пошел по дороге, по ее краю, где не так пыльно.

Люба потянула дверь на себя. Что Егоров одернул Тютельку, ее не удивило и не порадовало, на то и участковый. Только зря он так горячо, ей уже давно все равно. Пятнатая… Такая и есть, такой и останется.

Между дверью и косяком возник исцарапанный ботинок Тютельки.

— Ты чего это, а?

Люба потянула сильнее. Процедила сквозь зубы:

— Перерыв.

Тютелька не уступал:

— Продай сигареты, слышь!

Люба потянула сильнее, а потом, забывшись, еще сильнее.

— А мне не больно, — заржал Тютелин.

Тогда она замахнулась. Тютелька отпрянул. Дверь захлопнулась.

— Ах, ты… Пятнатая!

Тютелин продолжал разоряться, но Люба не стала прислушиваться, ничего нового про себя она не услышит.

Зашла за прилавок, миновала короткий коридорчик и вышла во двор.

У магазина и их дома, где она жила с матерью, двор был общий, окруженный общим же дощатым забором. И магазин, и двор, и этот забор, и работу продавщицей мать передала ей «по наследству». Сама она оттрубила в сельпо больше тридцати лет, но когда артрит скрутил руки, а радикулит спину, мать вручила ключи от всех замков Любе. Начальство из района не возражало: на хорошем счету была продавщица и за дочкой присмотрит.

Магазин выходил фасадом на улицу, а дом — на березовую рощу и этим отличался от других домов деревни, которые ставили окнами на озеро, оставляя огороды на задворках. Вот и мать сейчас в огороде, пытается что-то делать своими измученными руками.

Люба вошла в дом. Обычный деревенский пятистенок по виду и по убранству. Хотя и не совсем. Было еще одно, помимо окон на рощу, что отличало его в Покровском. В доме не было зеркал. Лишь одно имелось, в угоду матери, и то было прикрыто тканью, словно в доме покойник. И не по большому, но по малому счету так оно и было, потому что себя Люба живым человеком не считала: разве это жизнь? Она никогда не смотрелась в зеркало. Сил не было, как нет их у мертвых.

* * *

До самого города Крапивнин больше не проронил ни слова. Олега это устраивало. Хватит на сегодня невеселых историй.

Поначалу устраивало, потому что в голову мало-помалу полезли прежние мысли, и опять накатила злость на Ольгу, которая хотела как лучше, а вышло вон как. И на подругу ее… Та глаза закатила, когда он взбрыкнул, и давай креститься, словно беса увидела. И на пузатого монаха с позолоченным наперсным крестом, в отглаженном подряснике… или рясе, кто их разберет… была злость, потому что нечего лезть с внушениями и елейной улыбочкой. Отшил он его: не надо пыжиться, отче, идите вы… в келью. Там почитайте, что у вас на обороте креста написано: «Пресвитеру, дающему образ, верным словом и житием». Вот и показывайте пример, похудейте для начала.

Картинки хороводились, он их гнал — не пропадали. Лишь когда запал чуть утих, они стали нехотя расползаться по закоулкам. Но они еще напомнят о себе. Стереть их раз и навсегда не получится, у него это никогда не получалось.

Тут и глаза прояснились, а то воспоминания — давние ли, недавние — их всегда туманят.

Лес уступил полям с зарослями ивняка, издали напоминающими плохо постриженные садовые изгороди. Справа исчезало и появлялось озеро. Деревни подпирали одна другую. Ближе к городу их сменили коттеджные поселки, пускай не такие вальяжные, как подмосковные или запитерские, но видно было, что живут здесь люди с достатком, хотя вряд ли постоянно, наверняка лишь наезжают в дальнюю фазенду со всеми удобствами. На лето приезжают, на новогодние праздники, чтобы слиться с природой, прикоснуться, так сказать, к корням…

И автомобилей стало гуще, причем самых разных — от дорогих и очень дорогих до распоследних колымаг, которых в той же столице уже не встретишь, разве что на выставках ретроавто, но там они блестящие и умытые, а тут пыхтящие работяги.

По обочинам встали тетки, торгующие свежей и копченой рыбой. Через месяц-другой к их дежурному ассортименту добавятся грибы и черника.

Они миновали мост, переброшенный над озером, сузившимся здесь до размеров реки. Вдоль дороги потянулись склады, а потом снова дома, сначала одноэтажные, в отцветающих яблонях, потом повыше, до четырех этажей, потрепанные временем.

На одной из «хрущоб» от балкона до балкона было растянуто полотнище — «Мисс Элегантность. Модная одежда из Европы».

И ничего смешного, выглядеть модно нигде не зазорно и всем хочется. Пусть даже шмотки в этой «Мисс» только по лейблам итальянские и с неметчины, а на деле турецкие, китайские или с подпольных фабрик где-нибудь в Ступине или Мытищах, пошитые вьетнамскими нелегалами.

Машину затрясло на колдобинах. Это знакомо. За городской чертой дороги в ведении области, внутри — администрации муниципального образования, и понятно, что денег на ремонт не хватает, поважнее заботы есть.

И все же, если не смотреть на дорогу, на разбитые тротуары, на покалеченные урны, на стены с осыпавшейся штукатуркой и темными потеками, на заборы в убогих художествах местных вандалов, на смешные вывески, город производил приятное впечатление. Патриархальный, неспешный. Хотя главной причиной снисходительности, избирательности взгляда, конечно, была весна. И молодая листва, чью свежесть еще не приглушили подступающие сумерки.

Такая она, столица Озерного края.

Именно и чаще всего так, с придыханием, величали эти места в путеводителе, который Ольга сунула ему в руки, когда они выезжали из Москвы.

Он пролистал его не столько из интереса, сколько из желания отгородиться от женской болтовни. Темп и тон ее задавала подруга Ольги, которой и принадлежала идея поездки в монастырь. «Паломничества», — уточняла она.

Путеводитель не помог. За исключением начальных страниц, посвященных географии и животному миру, не считая скромных абзацев о минувшей войне, он рассказывал о Пустыни и пустынниках — о монастыре, игуменах и насельниках, о былом великолепии, послереволюционном разорении, об утраченной реликвии — чудотворной иконе «Троеручица», о превращении в колонию для несовершеннолетних, потом в пансионат, конечном упадке, о нынешнем возрождении. И все бы ничего, но написано было плохо, скучно. Рупь за сто, что автором путеводителя был желчный, обиженный на весь свет человек, и бесцветные эти строки он набивал на клавиатуре компьютера промозглыми осенними вечерами, когда подоконник дрожит от порывов ветра, а капли дождя выбивают нервную дробь.

О городском вокзале в путеводителе не было сказано ничего, кроме указания, что он находится по такому-то адресу. Но где вокзал, там и магазины, это непременно, поэтому Олег попросил остановиться у приземистого строения с вывеской «Продукты». Расплатившись, туда и направился.

«Жигули» между тем отъезжать не спешили. Неужто бывший столяр, а ныне таксист хотел проследить, куда он пойдет? Да пожалуйста, ему скрывать нечего.

В магазине Олег взял бутылку водки — «кристалловской», чтобы на «паленку» не нарваться, и кое-какого корма: винегрет в корытце, колбасную нарезку, полбуханки черного хлеба в хрустком целлофане, крекеры с «ветчинной отдушкой».

Выставленное на прилавок он сложил в пакет с изображением главного храма Пустыни и настоятельной рекомендацией посетить «жемчужину» Озерного края. Пакеты пухлой стопкой висели на крючке рядом с окном и шелестели на сквозняке.

У двери Олег остановился, прикинул, вернулся и взял еще «четвертинку». И ее в пакет с куполами, а то вдруг не хватит.

Когда вышел на улицу, «шестеры» Крапивнина уже не было. Жаль, он готов был поделиться ради компании.

К желто-серому зданию с большими буквами «ВОКЗАЛ» над двустворчатыми дверями Олег не пошел. Свернул в первую попавшуюся подворотню. Там нашлось обустроенное местечко: два ящика — чтобы сидеть, один повыше — вместо стола, на нем скатертью липкая даже на вид клеенка, на ней банка с сопревшей этикеткой, полная окурков.

Олег сдернул упрямую пробку и, сказав «За все хорошее», глотнул — щедро так, от души и для души. Закусил крекером, не почувствовав обещанной отдушки занемевшим ртом. И кусочек колбаски вдогон, на ощупь мыльный и тоже безвкусный.

— Как-то так, — пробормотал он и глотнул еще, потому что совсем не взяло. А должно бы, с утра ничего не ел.

Он закурил и отправился на вокзал за билетом.

Расписание извещало, что поезд отходит вечером, а в Москву приходит утром. Десять часов в пути. А ведь не так уж далеко до столицы… Значит, тащиться состав будет еле-еле.

Его эта медлительность устраивала: хватит времени, чтобы без суеты придавить водочку холодцом, глядя на мелькающие за окном огни. И он не будет возражать, если окажется один в купе. Второго таксиста-философа судьба ему вряд ли подбросит. Все остальные-прочие… Идите в келью!

«А что? — подумал он. — Подработать, смягчить, и сгодится для рекламного слогана. А покупатель найдется, потому что такие нынче времена, всеядные».

— Идите вы в келью! — произнес он, пробуя слова на вкус, но губы как онемели в подворотне, так и не отошли еще, ничего не почувствовал.

* * *

От птицефермы мало что осталось. Битая шиферная крыша в наклон да стены, под самые стрехи прикрытые борщевиком.

Зараза эта объявилась в Покровском не так давно. В газетах писали, что семена этого зонтичного растения, рослого, с мясистыми листьями и мощными корнями, разносят на колесах машины. Может, и так, а может, наврали газетчики, ветер разносит.

Поначалу на диковину с Кавказа никто особого внимания не обратил. Жить борщевик не мешал: только не трогай — не обожжешься. Таким безразличием борщевик не преминул воспользоваться и разросся, разбежался и через пару лет уже демонстрировал себя всем встречным-поперечным. Тогда-то и спохватились, а то все заполонит, та же районная пресса об этом постоянно талдычит.

Местная власть в лице участкового Егорова в приказном порядке подняла сельчан на борьбу с агрессором. Рубили, косили, жгли. Даже отработанным машинным маслом заливали, но потом отработку отставили, потому что портила землю, ведь в ней и свинец, и цинк, и марганец, та еще отрава. В итоге экспансия была остановлена, что Игорь Григорьевич мог смело поставить себе в заслугу. Покровское борщевик не захватил, а редкие его попытки развернуть ситуацию в свою пользу пресекались в прямом и переносном смысле слова на корню.

Остались борщевику опушки да обочины, но особо он буйствовал вокруг бывшей птицефермы. Там ему была вольная воля. Следить некому: гуляй, рванина!

-–

Брошено было в лихие годы, когда вдруг выяснилось, что невыгодно курей держать в Покровском в промышленных масштабах, убыточно. А государство, ставшее насквозь рыночным, от помощи птицеводам, естественно, устранилось.

Из райцентра в Покровское прикатило начальство, велело собрать сельский сход. И молоденький, на первом году службы участковый распоряжение выполнил. И будто вчера это было, так ему помнилось, как распинались районные, как мутил воду человек в клетчатом пиджаке и при галстуке:

«Сколько месяцев без зарплаты сидите, граждане бывшие колхозники? Да, бывшие, потому что нет у нас больше принудиловки и уравниловки, а есть кооперация, добровольные объединения свободных тружеников села. Так сколько? Ага… И что прикажете с этим делать, господа акционеры? Что?.. Ну, это демагогия, ее на хлеб не намажешь. У нас другое предложение, с ним мы приехали и на ваш суд его выносим. А предложение такое. Бывший ваш председатель показал свою полную несостоятельность, а потом и вовсе из Покровского лыжи навострил. Поэтому мы предлагаем вам передать ферму под внешнее управление. И будет у вас настоящий руководитель, который тем и хорош, что непорядка не допустит, наладит работу. Что?.. А вы разбирайте кур по домам, в личные хозяйства, тем долги по зарплате хоть частично, и погасим. Что?.. Не надо кричать. Кто не хочет — его право, хотя и странно слышать такие речи, ведь это фермерство, самое подходящее занятие для работящих людей, а в Покровском, насколько нам известно, лентяев никогда не водилось. Однако право — это святое, никто его не отнимает. Тем, кому не нужна птица на подворье, тем деньги на карман. Сколько-то несушек продадим, а вырученные средства, за вычетом налогов и накладных расходов, вам, уважаемые, в счет долга. Только дело это не быстрое, возвращать будем частями, но что-то уже вскоре перепадет каждому. И это «что-то» куда лучше, чем ничего, так ведь? Потому мы и советуем взять курами, а то нынче денежки уж больно быстро в бумажки превращаются. В общем, теперь слово за вами, граждане. Посоветуйтесь, мы вас не гоним, недели хватит? Но и не тяните. Обдумайте все хорошенько, чтобы ошибку не допустить, а свою выгоду, соответственно, не упустить. А то вон соседи ваши с того берега заупрямились, решили своим умом жить, а как до дела дошло — взвыли. Корма дорогущие, реализация не налажена, того и гляди по миру пойдут с голым пузом».

С утра до вечера бурлило и Покровское, и Полымя, и так день за днем. Как и обещано было, через неделю приехал из райцентра тот же бойкий мужчина в пиджаке и галстуке, засел в конторе и начал собирать расписки у работников птицефермы: дескать, согласные мы, претензий обязуемся не иметь. Большинство от птицы не отказались, но для того лишь, чтобы самим продать и побольше на этом наварить. Но кое-кто польстился на деньги и таки получил их — через полгода-год и уже смешные, так они обесценивались в то разбродное время. Одно ободряло: заозерные и вовсе на бобах остались — то ли оптовики объегорили, то ли банк намудрил, то ли кто из своих проворовался. Значит, не все так плохо, говорили меж собой полымские и покровские, могло быть хуже.

Егоров наблюдал за этими перипетиями, понимая, что дело тут творится хитрое, темное и беззаконное, но по букве его неподсудное. Но поднимать шум он не стал, потому что жизнь диктовала свои правила, и правила эти гласили, что кому суждено быть обманутым, того обманут, и если уготовано сидеть на паперти, так ее не избежать.

Поначалу Егоров думал, что махинацию эту в собственных шкурных интересах провернул тот говорливый чиновник в пестром пиджаке. Но когда позже коллеги из райотдела сообщили фамилию нового владельца фермы, убедился, что в этом он промахнулся: тот для других старался.

Теперь следовало ожидать визита нового барина, должен он хотя бы взгляд бросить на свое приобретение. Но либо масштаб не тот, то ли другие причины имелись, хозяин не объявлялся. А потом его убили, застрелили средь бела дня, с контрольным в лоб. Затем был суд, который то затягивался, потому что наследство у покойника оказалось изрядным и желающих отщипнуть от него было в избытке, то откладывался в связи с вновь открывшимися обстоятельствами.

Прошел год, другой, третий. Вся птица была давно распродана, и ферму, сначала с оглядкой, потихоньку, а потом нещадно стали растаскивать. Размели контору вплоть до рам и мебели. Потом взялись за птичник. Срезали провода. Петли с дверей и те свинтили. И вскоре от птицефермы почти ничего не осталось, кому такая нужна? Оказалось, никому и не нужна. Когда суды закончились, приезжали на черных джипах люди из какой-то филькиной фирмы, наследники, походили, поглазели на разор и уехали, а там уж вообще все концы оборвались.

В детали аферы Егоров не вникал, ему и того довольно было, что была забота — и с плеч долой. Куда ни кинь, а могли участковому мародерство в пику поставить, что не углядел. И верно, не углядел, потому что не особенно приглядывался. Поначалу еще остерегал особо рьяных, а потом бросил. Обобрали народ, и он, Егоров, не нанимался добро всякого жулья охранять. Перепало чего-не-то людям, да хоть бы и петли дверные, сетки, краны с поилок, сами поилки, и ладно, все польза.

А через несколько лет и другая польза проявилась: отстойник снова стал озерцом. Такая вот негаданная удача.

Много десятилетий, собственно, с того времени, как построили ферму в первые годы коллективизации, озером как таковым оно не было. Перестало быть, превратившись в отстойник. А что было озеро — забудьте. И ведь забыли!

«А я помню, — говорила печально мать. — Бабушка твоя рассказывала. Мизинец! Так озерцо звалось. Там парни и девки на Ивана Купалу игрища устраивали. Самое подходящее место было. Между Мизинцем и большим озером земли совсем ничего, в три проскока пережабина».

«Перешеек», — предлагал он свой вариант, переводя на книжный язык местный говор.

«Перешеек, — соглашалась мать. — Бревна поперек клали, хворост сверху — и запаливали. Парни, кто посмелей, и девки отчаянные, такие всегда находились, через тот костер сигали. Потом, как не стало Мизинца, конечно, тоже гулевали на Купалу, я еще помню, но уже в других местах, и веселье уже не то было, а когда мужик один пьяным в огонь свалился, погорел сильно, гулянья эти под запрет попали».

Все мать помнила из давнего. На память иногда жаловалась, лишь когда речь о вчерашнем заходила. У пожилых это обыкновенно, а у старых вообще за правило.

-–

Из-за поворота появился потрепанный «москвичок» — ижевский «каблук», развозивший по сельским магазинам выпеченный в райцентре хлеб. В деревнях по домам хлебом уже не занимались, больно муторно.

Егоров отступил за обочину, к лопухам и бурьяну.

«Каблучок» затормозил. Водитель перегнулся через пассажирское сиденье, крутанул ручку, опуская стекло.

— Салют, начальник!

Он знал участкового из Покровского много лет и не мог проехать без того, чтобы не выказать свое уважение.

— И тебе не хворать, — ответил на приветствие Егоров. — Чего опаздываешь?

— Да, понимаешь, на переезде через железку автобус с паломниками сломался. Ни туда ни сюда. И не объедешь. Пока вытолкали… Прикинь, и смех и грех.

— Много смеешься. А тебя люди ждут. И Люба извелась.

— Вот уж не поверю.

— А ты поверь.

— Да еду я, еду.

— Постой. Ты Славку Колычева дорогой не видал?

— Не встречал.

«Москвич» фыркнул и покатил дальше.

Так-то лучше, кивнул Егоров, а то Любу наверняка задергали: где хлеб да где хлеб?

Прежде чем вернуться на дорогу, он критически осмотрел ботинки и похвалил себя за предусмотрительность, что не на шаг отступил, а подальше. Блестят. Но до Мизинца еще шагать и шагать.

Вот как бывает. Пропало имя, а потом вернулось. Словно из небытия вытянули и снова жизнь вдохнули. А там, глядишь, пройдет сколько-то лет, и уже прежнее обзывалище сотрется — что не было чудного озерца Мизинец, а был помойный отстойник, вонючий, в бурых пленках.

И-эх, если бы в начальные колхозные годы решено было построить у села Покровского не птицеферму, а коровник! Это было бы разумно, потому что травы по озерным берегам вдосталь. Но в районе, а может, не в районе, на областном уровне постановили и припечатали: птицеферме тут стоять и цвесть! Будем, товарищи, спущенный свыше план по птице выполнять и перевыполнять. А что курей тех кормить чем-то надо, и это в местах, где зерновые отродясь не сеяли, о том в районе-области никто не подумал, а коли подумал, так перечить не осмелился, а то еще во враги-вредители запишут. И другой вопросец: как по местным дорогам яйца вывозить будем, чтобы без боя, не колошматя на ухабах? Резонный интерес, между прочим, в стиле «троек» времен культа личности, но с ожидаемым ответом: а как-нибудь! И была построена ферма, и стали полуторками возить зерно сюда, а яйца отсюда, сеном прокладывали. Случалось, и план выполняли, правда, с приписками и натугой, так что ни копейки на сторону, на тот же отстойник, не до жиру. Вот если бы коровник поставили… Навоз для местных песчаных почв что сахар для чая. А с куриным пометом куда? Его просто так на грядки не сыпанешь, он ядовитый, его замачивать надо, разбавлять, выдерживать, да и не нужен он в больших количествах, только во вред. И куда его девать? Да в озерцо, оно же рядом. И повалилось дерьмо, полилось…

-–

Ветер играл листьями рябин, самовольно поднявшихся вдоль дороги. А вон и взгорок, за ним Мизинец и прячется. А вот ферма. К ней уже не подойти, так заросло все, прямо джунгли какие-то.

С озера долетел перестук подвесного мотора. По звуку «Москва» или «Вихрь», старье, еще советских времен. Нынешние импортные урчат сыто, довольно.

Поднявшись на взгорок, Егоров остановился. Теперь можно признаться: было у него предчувствие сильно нехорошего, и гнал его от себя, а не получалось.

Он стоял, и было ему тошно. И не только от того, что видел, но и потому, что придется что-то делать, как-то все разруливать, и выйдет что из того или нет, одному Богу известно.

Мать говорит, что только Он все знает и все может. Но если Ты такой всемогущий, то зачем так жестоко, а? Не Ты ли говорил через Сына своего, что убогим и немощным открыта дорога в Царствие Небесное? Это потом, а сейчас, в этой жизни, сейчас им — как? И нам с ними — как? Нет, не Господь тут в надзирателях, не Он десницу приложил, здесь черти верховодили.

По озерцу скользили пузыри, силясь оторваться от воды, взлететь. К пузырям липли белые хлопья, собиравшиеся в пену. Жалобно шевелила плавниками рыба, всплывшая кверху брюхом, а какая-то уже не шалохалась, сдохла.

Рыбы было много, но все некрупная. В позднюю весну при сильном ветре через пережабину перемахивала вода из большого озера, с ней и заносило мелочь. Но вырасти до приличных размеров мальку было не суждено, кормежка скудная, да и туристы с бреднями выгребали все едва ли не подчистую.

С тех пор как очистился отстойник, снова стал озером, летом на перешейке часто ставили палатки. Уж больно место примечательное. Песок, сухо, и тут озеро, и там вода, и деревня в стороне. Ищи место лучше — не найдешь. А вечером у костра под гитару с Митяевым: как здорово, что все мы здесь сегодня… Красота!

Все, робяты, кончилась лафа. Теперь стороной обходить будете, вам такие натюрморты с пузырями ни к чему, вам пастораль подавай в честно заработанный отпуск, а тут дрянь и вонь, вдохнуть и сплюнуть. Химия.

Он наморщил нос. Смердело. Подойди ближе — так, может, и до рези в глазах. Но Егорову и отсюда было видно: нет тут Славки Колычева.

* * *

Два часа до отправления. Можно посидеть и расслабиться. Что Олег и сделал, выбрав лавочку под березой, листья которой еще не набрали ни размер, ни летнюю шершавую жесткость.

Полчаса ему было комфортно. Словно калитку закрыл: он — здесь, все остальные — там. Все и всё — и Ольга, и разжиревший монах в наглаженном одеянии, и золотые купола Пустыни, и рябь озера — белым по голубому. Мысли бессвязно сменяли друг друга, и в этих разрывах причины и следствия было то необходимое, что требовалось ему здесь и сейчас.

Потом на лавочку уселись две женщины, явно не местные, те не стали бы приходить на вокзал так задолго. И не столичные, тех распознаешь сразу, и даже не всегда объяснишь, по каким деталям, наверное, по общему впечатлению, по раскованности, вольности жестов. И без чемоданов: у одной что-то вроде кофра, у другой рюкзачок. Паломницы.

Женщины не обратили внимания на соседа, так были увлечены разговором.

Олег пытался не прислушиваться, но не получалось. Это как после снегопада в промороженном, битком набитом автобусе, где под потолком салона, кажется, клубится туман. И вот кто-то из сидящих, кому повезло сесть, достает апельсин и начинает его чистить, а потом есть, но сначала — чистить. И запах цитрусовых вдруг становится невозможно сильным, тошнотворным и прилипчивым.

У женщин, навязавших ему свою компанию, были голоса такой громкости и тембра, хотя и не визгливые, не одышливые, что они просачивались сквозь любую преграду.

Слова тоже имели значение. И это было опять как в автобусе, когда и погода погожая, и салон не забит, и ты сидишь, но тебе не повезло, потому что две дебелые тетки через проход увлеченно трут о делах семейных, что у Гришеньки обострился геморрой, что Нона, стерва, совсем житья не дает, а Петюня, такой жены не стерпя, спивается на глазах.

— Он милый, и подрясник ему к лицу.

— Да, да, да. И бородка! Ты заметила, какая ухоженная?

— А говорит как! Будто ручей журчит.

-–

Олег зажмурился, авось поможет. Не помогло. И раньше не помогало. Такие голоса и такие разговоры уже лет двадцать не просто раздражали — выводили из себя, бесили. Проявилось это неожиданно, и поначалу он удивлялся собственной нетерпимости, а потом перестал, потому что без толку, тут что-то делать надо. И он нашел способ. Тогда только-только появились компактные кассетные магнитофоны — компактные по тем допотопным временам, естественно, а так они были побольше мыльницы. Их потом быстро перекрестили в «плееры», а те, у кого их не было, пренебрежительно в «дебильники». Вот и он обзавелся плеером, соглашаясь, что «дебильник» тоже годится. Потому что это странно, почти непристойно, когда, отбивая ритм рукой о бедро или ботинком о замусоренный пол электрички или автобуса, люди в наушниках слушают ведомую лишь им мелодию и, немо шепча губами, повторяют произносимые кем-то слова. Уподобляться не хотелось, его вынуждали. Вооруженный плеером, он становился если не победителем, то хотя бы бойцом. Надев наушники, в музыке и рифмованных строках находил защиту. Первое время… К сожалению, музыка рождала образы, которые напоминали о прошлом, говорили о дне сегодняшнем, грозили днем завтрашним. Слова песен, какими бы пустыми они ни были, тоже возвращали в мир реальный. Даже иностранные! С ними еще хуже: не улавливая смысла из-за скудости своего английского, он начинал гадать, каким этот смысл может быть, что подчас уводило слишком далеко и слишком глубоко. А хотелось не думать! Как вечерами перед телевизором, когда он отключал, если верить ученым, 80 процентов мозга.

«Тебя зомбируют», — фыркала Ольга.

«Доброволец я», — отвечал он, опуская объяснения, что без этого ящика с экраном может додуматься до такого, что жена взвоет.

Музыка в плеере обороняла все хуже, крепостные стены превратились в дуршлаг, и неприглядная действительность уже готова была восторжествовать, когда он повстречал свою одноклассницу, по-прежнему красивую, но уже другой, женской красотой. Одноклассница, как выяснилось после начальных ахов и комплиментов, работала в конторе одновременно экзотичной и самой что ни на есть прозаической. Перед расставанием, наболтавшись, его озарило, и он попросил об одолжении. Одноклассница озадачилась, но расспрашивать не стала, видимо, несколько утомленная общением с бывшим соседом по парте. Через два дня они встретились, она передала кассету и убежала, не оглянувшись и не желая возобновлять старую дружбу. В тот же вечер, в автобусе — именно таком, как надо, забитом неприятными людьми, он достал плеер, надел наушники и закрыл глаза. Нажал кнопку… Тишина. Легкий шорох. Щелчок. И голос: «Московское время 18 часов 22 минуты 14 секунд». Пауза. И снова тот же бездушный голос: «Московское время 18 часов 22 минуты…» Снова пауза. И снова голос: «Московское время…» Кассета была полуторачасовая. До без десяти восемь.

Недолог был век кассетных плееров, но не «дебильников». Вот и сейчас, в ожидании поезда, он мог бы достать смартфон — тот же плеер, да и запустить что-нибудь «тяжелое» или «металлическое», чтобы «громко и гордо», благо в плейлистах этого добра в достатке. Грохочущий ударник, рокочущий бас и запилы гитары стали бы заменой того памятного «времени», пусть и слабой, суррогатом. А если поискать в Сети, то, наверное, и «московское время» можно найти, в Инете чего только нет — все есть.

Да, он мог бы вдавить «ракушки» в уши и добавить громкости, но не сделал этого. Потому что непрошеной вернулась злость, накрыла волной. С наушниками и «металлом» в них было бы проще, но это уступка, наглядная демонстрация слабости. А он не хотел уступать. Все, извините, уже не тот возраст: что раньше годилось, нынче не катит.

Хотя уже давно не катило. Теперь и не вспомнить, когда, с каких осоловелых глаз он выковырял из плеера кассету и швырнул ее в окно. Тогда у него от случая к случаю еще пробуждалось стремление принимать жизнь такой, какая она есть, быть терпимым в надежде, что в ответ она станет снисходительной к нему. Иллюзии обычно исчезали вместе с винными парами. Пропали они и в тот день. Протрезвев, он искал кассету, все кусты под окнами обшарил, но так и не нашел. Пытался позвонить однокласснице — оказалось, она с мужем уехала в Германию, навсегда. И все, финита.

-–

— А ты маслица монастырского купила?

— А как же!

Он не уступит. Как не уступил Ольге — и уехал. Как не поддался ласковым и уже потому казавшимися насквозь фальшивыми речам монаха — и ушел. Наверное, это день такой, когда нельзя уступать, когда, будучи неправым, ты остаешься сильным.

Олег открыл пакет и достал бутылку. Она была наполовину полной. И не каким-то теткам, да хоть праведницам, хоть мироносицам, сделать ее полупустой.

Женщины притихли.

Олег припал к горлышку. Водка ударила в небо, скользнула по пищеводу. Он оторвался, гыкнул:

— У, зараза!

Он сложил губы колечком и вытянул, будто собирался рыгнуть. Жаль, побагроветь не получилось.

Паломницы уже были на ногах. Подхватили поклажу. Видно было, что их душит желание высказаться, но они не решались, потому что кто его знает, это быдло…

Олег посмотрел на них незамутненным ни сомнением, ни тем более раскаянием взглядом.

— А я еще и пердю, — сообщил он.

Женщины сорвались с места, и когда были в паре шагов, что вроде бы гарантировало некоторую безопасность, одна — та, что с кофром, выдохнула-выкрикнула:

— Хам!

— Совершенно с вами согласен, — не стал возражать Олег. — Хам и есть. И что?

Женщины его не услышали — умчались, но Олега это и не занимало, он свою роль сыграл, был доволен и ею, и своим исполнением, а что реплика повисла в воздухе, так это издержки, не меняющие и не отменяющие сути.

Он убрал реквизит — позже глотнет еще, но сейчас и без того тепло и легко.

Оставшееся до посадки на поезд время на его скамейку никто не зарился. Олег еще пару раз слегонца приложился к горлышку. Доел колбасу, которая уже не казалась отвратной. И крекеры выгреб до донышка.

Ему не было скучно, хотя без скуки, казалось, тут не обойтись, потому что в голове подгорала прежняя каша. И разговор пускай не с самым умным, но давно знакомым и приятным собеседником — с собой любимым! — никак не складывался. И это при том, что умного не требовалось, приятного довольно.

Темнело. На западе дрожали оранжевые и малиновые отблески заката. На небе ни облачка. Ясно.

* * *

Камни возили издалека, с Онеги. Там гранитные глыбы обтесывали, грузили на барки и отправляли в долгий путь. Сквозного не было, поэтому на Новгородчине плиты перегружали на телеги, запряженные четвернями, и здоровенные битюги, раздувая ноздри и роняя клочья пены, волокли свой тяжкий груз дальше, по лесным дорогам. У северного края озера плиты снова перекладывали, на этот раз на плоты, и потом уже местные мужики, орудуя длиннющими веслами, дождавшись безветрия, доставляли ценный груз к монастырскому острову. Поначалу пытались ходить по копанке, но там неповоротливые плоты застревали, поэтому от спрямления отказались, только вкруг.

Стоило это все — и сами плиты, и труд каменотесов, и доставка — денег немереных. Хотя и считанных. Монастырский казначей за расходами следил строго. Но и то правда, что поступлений в казну было столько, что позволить можно было любые расходы. Жертвователей хватало, даже от императорской семьи перепадало, а коли так, то отчего не пороскошествовать? И когда решено было укрепить берег острова, то с легким сердцем и напутственной молитвой отказались от песчаника из окрестных каменоломней в пользу онежского гранита — бурого, с малиновыми прожилками, благородного.

И опоясали остров, как бочку обручем. Плиты уложили встык, плотно, чтобы на века стали они защитой от своеволия волн и ярости ледохода. Но на века не получилось. С каким бы старанием ни подгоняли гранитные глыбы друг к другу, сколь бы неподъемными они ни были, время оказалось сильнее — как и всегда, как и везде. Дождевая вода просачивалась сквозь щели, размывая песчаную подложку. Ручьи, струясь по неведомым подземным протокам, тоже лишали камни опоры. По внутреннему краю гранитного пояса буйствовала зелень, с которой, как ни пытались, не могли справиться послушники и трудники, а при советской власти этим и вовсе никто не занимался. Эта сорная трава была не в силах своими немощными корнями раздвинуть плиты, но действовала исподволь. Земля становилась рыхлой, мягкой, да к тому же изъеденной муравьиными ходами, и вода все легче попадала под плиты. Замерзая в морозы, она разрывала гранитное кольцо, горбатя камни. По весне, с теплом, они ложились на прежнее место, как тротуарная плитка на московских улицах, но где-то застревали, а где-то опускались ниже изначального. И все же пояс держался, поражая своей крепостью и заставляя мужчин XXI века, оказавшихся на монастырском острове, морщить лбы и размышлять о том, как он был сделан и сколько сил было положено на его создание. Женщин подобные вопросы не занимали.

Лишь в двух местах берег был свободен от гранита. Осенью 1941 года несколько плит подняли и увезли, чтобы использовать при строительстве блиндажей. И получилось годно, крепко, вот только слишком много труда потребовалось, так что попробовали — и отказались. Не до того было, немец подступал все ближе.

В тех местах, откуда взяли камни, со временем образовались небольшие заливчики, и это лишний раз указывало, что гранитный обруч был сооружен не гордыни и не красоты ради. Полукругом у этих заливчиков, уже в наши дни, были установлены скамейки, чтобы притомившиеся паломники могли отдохнуть, успокоить ноги.

Обо всем этом — как возили камень и откуда, и зачем — Олег вычитал в путеводителе и пытался рассказать Ольге, но она не смогла скрыть своего безразличия, и муж замолчал, замкнулся. Сейчас она об этом жалела. Ну что ей стоило проявить хоть чуточку интереса? Пускай и фальшивого, Олег не стал бы разбираться в нюансах. Зато все могло повернуться иначе.

-–

— Ты уж прости, но не вижу я тебя с ним рядом. Нет у вас будущего. Разные вы. Слишком разные. Он грубый, черствый, и на душе у него темно.

— Зачем ты так? Просто я не знаю, что ему нужно, чего он хочет.

— Я и не говорю, что он плохой. А что грубый, так и есть.

— Ты не сердись на него. — Ольга коснулась рукой ладони подруги. — Он такой, его или принимаешь, или нет.

— А ты его принимаешь?

— Он изменился. И я изменилась. Раньше с чем-то легко мирилась, на что-то внимания не обращала. Теперь уговариваю себя: терпи!

— Чего ради?

Они сидели на скамейке, и разглаженное затишьем полотно озера расстилалось перед ними. На неподвижной воде сидели чайки. Если верить примете, завтра будет хорошая погода.

Туфли они сбросили, находились за день и настоялись.

— Столько лет вместе. И Лера…

— Что дочь? Лера уже студентка, ей вообще не до вас. А сколько прожито… Это как посмотреть. Сама говоришь: изменился. А так не бывает, чтобы человек враз менялся, все постепенно происходит, а мы до поры этого не замечаем или не хотим замечать. Вот и получается, что замуж ты выходила за одного человека, жила с другим, а сейчас он вообще третий. И сходилась ты с тем, первым, а этому последнему, третьему, ничего не должна. Чужой он тебе. Вы давно врозь живете?

— Почти год. У него квартира от отца. Бывшей жене ничего не оставил, только сыновьям. Младшему — дачу, хорошую, большую, от кольцевой дороги меньше десяти километров. Олегу — квартиру. Туда он и съехал.

— А мать его? Может, это она воду мутит?

— Нет, она Олега вообще не касается, ни советом, никак. Она вся в его брате, там дети маленькие, трое, и сноха безрукая, безвольная, легла под свекровь, в рот ей смотрит. А той только и надо — нужной быть. Кому нужна, только тот ей по вкусу. А Олег помощи ни от кого не ждет, поэтому ей неинтересен. Отец его тоже своим умом хотел жить. Они потому и развелись.

— Слушай, а может, у него кто-то есть? — оживилась подруга. — Ну, на стороне, любовница…

— Нет у него никого. Это я бы еще поняла. Я ему безразлична стала. И как женщина тоже.

— А он тебе?

— А мне обидно.

— Я не о том. Ты его любишь?

— Иногда так жалко его…

— Раз жалеешь, значит, любишь. Но ты спроси себя: нужна ему твоя жалость? Вот вытащила ты его сюда, и чем закончилось?

— Я хотела как лучше.

— Все мы хотим как лучше, по-христиански. — Подруга нашарила ногами туфли и стала втискивать в них ступни, а они у нее были широкие, с шишками у больших пальцев, и поэтому она морщилась. — А вместо благодарности известно что получаем.

Перед лицом Ольги появился кукиш, такой плотный, словно подруга только и делала на досуге, что складывала фигуру из трех пальцев.

— Пьет он! — с отчаянием проговорила Ольга. — Надо было что-то делать, хотя бы попытаться.

— Ты и попыталась. А теперь успокойся, тебе себя упрекнуть не в чем.

— Он ведь мне уступил, поехал с нами.

— И свинтил, — припечатала подруга. — Еще и гадостей наговорил. На прощание.

— Но ведь сопьется.

— Что?

— Сопьется он.

— Себя винишь? Ты эти мысли брось.

— Я ему сейчас позвоню.

— Не вздумай!

С колокольни за их спинами слетел и поплыл над островом и озером колокольный звон. Верующих сзывали на службу.

— Пора.

Они поправили платки, разгладили юбки и пошли вдоль берега, по тропинке. Подруга трещала без умолку в предвкушении того, что должно было произойти. Она так разливалась соловьем, что ее хотелось ощипать или хотя бы ущипнуть. Ольга даже пальцы напружинила, но в этот момент подруга сказала с подобающим благоговением:

— Может, сподобимся старца Иринея увидеть.

И Ольга опомнилась, подумав: «Беду надо переживать в одиночестве, тем более горе». Она опустила голову, словно ее только и занимало, как бы не споткнуться о приподнявшийся край гранитной плиты.

А тропинка у следующей заводи отрывалась от каменного пояса монастырского острова и уводила на храмовую площадь, к паперти.

* * *

Над перроном теплились огни фонарей. Голос с металлической хрипотцой уведомил, что начинается посадка. Поезд давно был наготове, а теперь, повинуясь расписанию и голосу из репродуктора, распахнулись двери вагонов. Проводницы прошлись тряпками по поручням.

В составе было семь вагонов, из них два купейных, остальные — плацкарт: ради нескольких часов в дороге люди разумные попусту тратиться не собирались, и так нормально, не баре. Был бы общий вагон, они бы и в нем поехали.

Олег предъявил билет. Проводница — средних лет, молодящаяся, с крашеной челкой — ощупала его глазами, задержавшись на пакете, в котором сквозь целлофан угадывались бутылки.

Время еще было, поэтому подниматься в вагон Олег не стал — закурил. Зачем дымить в тамбуре, когда можно на свежем воздухе? Тут он его лишь чуть-чуть подпортит.

К проводнице подошел мужчина в форме железнодорожника.

— Слышала? Кажись, отменят нас, не будет прямых на Москву.

Проводница охнула:

— Да как же?

— Говорят, пассажиров мало. Никакого резону.

— А с нами что?

— Не волнуйся, без работы не останешься. Никуда рельсы не денутся, и поезда будут ходить. До Твери, на Бологое, на Великие Луки. И на Питер прямой сохранят. Но твою ж дивизию! Вот жизнь, а?

Стоило мужчине в форменной тужурке отойти, как к проводнице подлетели ее товарки, вмиг забывшие про свои вагоны.

— Что бригадир сказал? Будет сокращение?

— Будет.

— Да как же?

— Пассажиров им мало!

Олег выбросил окурок — запустил под колеса.

— Позвольте…

Женщины расступились. Он ухватился за поручень и постарался легко подняться по ступенькам, затылком чувствуя взгляд проводницы, такой неприязненный, будто это он виновник того, что так нескладно в стране с железными дорогами.

Без натуги не получилось, сказывалось выпитое. Так, может, это был другой взгляд: профессиональный, опасливый — от знания, сколько хлопот может доставить пьяный пассажир — не всякий рухнет на свое место и забудется до утра, такие типы попадаются, что им бы только покуролесить, а то и права качнуть.

В тамбуре он не задержался, прошел в коридор, нашел свое купе. Никого! Он достал бутылку, поставил на столик. Присоседил к ней корытце с винегретом.

Полчаса он пребывал в одиночестве и уже почти поверил в удачу, что так и будет.

За это следовало выпить.

Он взялся за бутылку.

Неплотно прикрытая дверь откатилась в сторону.

— Разрешите?

Возраст — около шестидесяти. Серые глаза, мешки-чернаки под ними. Волосы с сединой. Выбрит. В общем, ничего примечательного и несимпатичного. И все же Олегу попутчик не понравился, но с этим ясно — рассчитывал на одиночество, и обломилось. И еще это необязательное «разрешите», словно если бы он ответил «не разрешаю», пассажир убрался бы с глаз долой.

— Пожалуйста, — сказал он.

Мужчина сел напротив. Из вещей у него была небольшая сумка, из дорогих, из натуральной кожи, легкая потертость лишь подчеркивала ее стильность и цену.

Олег напрягся. Гляди-ка, гражданин-то не беден. Мало сумка, еще и рубашка, пиджачок, все фирменное, из бутиков, тут провинциальной «элегантностью» и не пахнет. И часы из швейцарских мануфактур, они богатых всегда выдают. Еще их очки выдают, но очков мужчина не носил.

Поезд дернулся, тронулся.

— Похоже, вдвоем будем, — сказал мужчина, собрав улыбкой морщины у глаз.

— Похоже на то.

Следующий вопрос попутчика был из разряда обязательных:

— В Москву?

— В нее, родимую. И вы туда? Или дальше?

— Дальше — это потом.

— Я так понимаю, — ухмыльнулся Олег, — в монастыре побывали. Ощутили, так сказать, дыхание вечности. О ней и задумались. А такие мысли быстро не отпускают.

— Посетил, а как же… — Улыбка на лице мужчины стала шире, морщины — мельче. — А о вечном задумываться полезно не только в монастырских стенах.

— Болезненно это.

— И это бывает — как подумаешь, представишь, но снести можно, даже полезно иногда.

— Бодрит?

— Вдохновляет. — Попутчик так и не отпустил улыбку с лица, несмотря на попытку Олега ее стереть. — Да, и позвольте представиться, а то неудобно как-то. Алексей Николаевич Воронцов.

Вообще-то Олег не прочь был остаться безымянным, но уж коли так вышло:

— Олег, — и этим ограничился.

Руки для пожатия Воронцов не протянул, что Олега порадовало: с чего бы им ручкаться? Зато есть другая идея…

— Может, за знакомство, Алексей Николаевич, вы как?

Ответ прозвучал без паузы и раздумий:

— А чего ж? Сейчас о посуде позабочусь. Спрошу у проводницы. Не откажет, такая милая дама.

Воронцов вернулся через пару минут, прищепив пальцами два стакана. В другой руке у него была шоколадка.

— Вот. И закусить.

— Винегрет — тоже подходяще, вроде еще не заветрился, — сказал Олег. — И вилки есть.

Он достал из пакета упаковку одноразовых вилок, а заодно и хлеб, пожалев мимоходом, что не осталось колбасы. А вот о крекерах не пожалел, черт с ними, с изжогой вместе.

Взглянул на бутылку: маловато на двоих… Но плеснул попутчику щедро.

— Ну, Алексей Николаевич…

— За знакомство, — подхватил Воронцов. — И за все хорошее. Только…

Олег приподнял брови.

— Я только губы помочу. Вы уж извините. Не могу себе позволить. И хотел бы, а не могу.

«Что ж тогда сразу не отказался?» — подумал Олег, злясь, что столько водки пропало в чужом стакане, ну зато больше не пропадет.

— Здоровье не позволяет, — развел руки Воронцов.

— Сочувствую. — Олег протянул стакан. — Тогда и за знакомство, и за здоровье.

Звякнуло стекло о стекло.

Водка пошла легко, даже легче, чем прежде. Потому что хорошая и ко времени.

Воронцов действительно не позволил себе, лишь обмакнул губу, провел по ней языком.

— Печень? — поинтересовался Олег, пододвигая к Воронцову корытце с винегретом.

— Нет, спасибо… Она самая, печень. И еще набор болячек, так что я шоколадом подлакирую. Люблю сладкое, и ведь тоже не советуют, а я отказаться не могу. Слаб.

— Все мы слабаки, — кивнул Олег, — не в одном, так в другом. Ну, ваше право. Мое дело — предложить, ваше — отказаться. А я закушу.

Он распотрошил упаковку, достал вилку и склонился над корытцем — и оценил: вполне, даже очень вполне, а то бывает, словно пылью присыпанный.

Оторвался, налил себе еще, сказал без извинений:

— Вас обделяю, Алексей Николаевич.

И снова пошло легко.

Олег еще ковырнул вилкой винегрет, но больше не хотелось.

— Значит, в монастыре побывали… — сказал он, по достоинству оценив деликатность Воронцова — сам не полез с расспросами, отдал инициативу. — Понравилось?

— Да разве там может не понравиться? Красота, тишина…

— Что-то особой тишины я там не обнаружил.

— Тоже были?

— Ну да, сегодня и был. Потолкался.

— Случайных людей там много, — согласился Воронцов и тем словно обвинил Олега, что он и есть такой «случайный». — Хотя каждый за своим приезжает, так что о случайности тут все же говорить не приходится. Кто-то — поклониться, кто-то — за советом, а кто-то — так, из интереса, все-таки место историческое, а что еще и намоленное, так это не всем важно, а кому-то и неважно вовсе. Но есть те, для кого именно это — святость, намоленность — превыше всего. Вы попробуйте им сказать, что не возлюблено оно Господом, что не целовал Он его в макушку, что это всего лишь камни, стены, купола, коих на Руси тысячи, и вас не поймут, даже не пытайтесь.

— Я и не собирался, — заверил Олег. А «коих» ему понравилось, это хорошо, грамотно. — И не собираюсь.

— Это правильно. Кто сознает, почему он в Пустыни оказался, для чего, тому чужие слова ни к чему, а остальным не объяснить, и тут любые слова напрасны.

— И какова пропорция?

— Я думаю, суета это — считать да подсчитывать, сколько тех и этих и кто зачем приехал. Главное — приехали. И многие туда еще вернутся. И те, кто приезжал из любопытства, приедут уже за другим — в надежде на благословение и милость Господню. Такое это место — с притяжением.

— И вас притянуло?

— И меня. Я ведь тоже из «случайных». В первый раз, три года назад, меня там многое задевало, коробило, те же женщины в платках.

— Так ведь правило есть, нельзя простоволосой.

— Я о других. Ведь знали, где окажутся, а все равно в джинсах и бриджах. Для таких у монастырских ворот платки в коробках — видели, наверное, это чтобы на талии затянуть и запахнуться. Они, конечно, не спорят, запахиваются, и по двору ходят степенно, и в храме чинно себя ведут, но потом, на выходе, юбки поддельные снимают, а под ними джинсы и брючки. И пойдут себе дальше — не такие, какими на монастырском дворе были, а прежние, как утром, как вчера, как неделю, месяц, год назад. Какими были, теми и остались, ничего в них не поменялось, могли и не приезжать. Ох, как же раздражали меня эти женщины!

— Не мудрено, — поддержал Олег. — Тоже глаз кололи.

Воронцов посмотрел внимательно:

— А потом я понял: гордыня это, бесы меня смущают. Гордыня потому и грех тяжкий, что ему предаваться лестно, считать себя умнее других, тоньше, лучше. Сидеть повыше, на облачке, и оттуда, небрежно так, штемпелем по темечку. Возвышает это — быть судьей, когда вокруг сплошь подсудимые. Одно досадно, что вердикты твои им безразличны. Но даже от этого можно получить удовольствие, если сказать себе, что не доросли, им как ни толкуй, все одно не дотянутся. Когда понял я это, легко мне сделалось. Ведь это тяжкий крест — судить. А я и не должен, права не имею. Оттого и легко, хоть воспаряй к тому облачку, только уже не для того, чтобы слюной брызгать.

— Смирили, значит, гордыню.

— Не совсем, — открестился Воронцов, причем буквально — осенив себя крестным знамением. — Вот я сейчас с вами разговариваю, а сам себя спрашиваю: не много ли на себя беру? Вроде как поучаю. А это все из той же корзины, одного поля ягоды. Как считаете, не заношусь?

— Я бы и не позволил, — сказал Олег, снова берясь за бутылку. — Ни поучать, ни занестись.

— Вот спасибо.

— Да не за что. За что пьем, Алексей Николаевич?

— Ну, о вере мы уже поговорили. О любви вроде как не по компании. Тогда за надежду?

— Которая юношей питает? Не возражаю. Я против Пушкина не ходок.

— Это не Пушкин. Был такой поэт, Глеб Глинка, уже в XX веке. Взял строчку у Ломоносова, где про науки и надежды, чуть повернул и сочинил свое.

— Да вы филолог!

— Ни в коем случае. Просто понравились стихи, вот и запомнил.

— До последней строчки? Прочитайте!

Воронцов выпрямился, оторвав спину от стенки купе и посерьезнев, словно иначе к поэзии и подступаться нельзя.

Надежд сомнителен приют.

Надежды юношей питают,

Отраду старцам подают,

Но все же постепенно тают.

И, наконец, на склоне дней

Вдруг понимает человече

Тщету надежд, тщету идей...

«Иных уж нет, а те далече»,

В очках и при карандаше,

Пред выкипевшим самоваром,

Он размышляет о душе,

О временах, прошедших даром.

Подобно самовару дух,

Быть может, так же выкипает?

Ну что же, не ругайтесь вслух,

Ведь в жизни всякое бывает.

Читал Воронцов хорошо, вдумчиво и с чувством, без подвывания а-ля Бродский и ложной евтушенковской многозначительности.

— Хорошие стихи, — одобрил Олег. — С подковыркой.

— Хорошие стихи все с двойным дном, — кивнул Воронцов. — Вот за надежду и выпейте.

Олег поднял стакан:

— Ну, за нее. И за сбычу мечт!

Выпил. Покатило, как вода.

— А у вас есть мечта? — спросил Воронцов.

Олег удивился:

— Как же без этого? И не одна.

— А сокровенная? Я не хочу показаться бестактным…

Олег великодушно махнул рукой: мол, оставьте эти реверансы.

— Есть и сокровенная, она же главная. И знаете, Алексей Николаевич, в чем ее прелесть? Она несбыточная!

Скрипнула, откатываясь, дверь купе. Проводница окинула их взглядом:

— Чай будете?

* * *

К крыльцу разрушенного храма вела извилистая тропка.

— Здравствуй, Слава. Насилу тебя нашел. — Участковый сел рядом на щербатую ступеньку. — Как же ты учудил такое?

Васильковые глаза Колычева испуганно распахнулись.

— Что я не то сделал, дядя Игорь?

— Да все не то. И не так.

Славка ждал продолжения, а Егоров не знал, где найти слова, как растолковать, что нельзя так, нельзя!

— Ты зачем озерцо отравил?

Брови Колычева сошлись домиком.

— Я?

— Ты, кто ж еще?

Славка заморгал быстро-быстро, покраснел, но ответил:

— Озера нет — людей нет — мусора нет.

Иногда участковому казалось, что Колычев придуривается. Вот и сейчас: испуг, недоумение, возмущение. Понятные эмоции, и каждая будто синим штампом на лбу. Все, как у обычных людей.

— Так-то оно так. Только озеро жалко.

— У нас большое есть.

— Ну ты еще его загуби!

— Зачем?

Вроде бы и просто с ним, со Славкой, а тяжело. Наказать надо, а как накажешь? Как с ним вообще? А ведь участковый для того выше других и поставлен, чтобы по углам разводить, где хорошо и где плохо. Только исключения имеются, и Колычев это исключение и есть. И наказать его — это как ребенка отшлепать за поломанную игрушку, которой и положено быть сломанной. За такое пожурить можно, а наказывать — глупость. Стращать — подлость.

Егоров достал платок, промокнул лоб. Вот же день какой, а начинался как рядовой.

-–

С утра пораньше он отправился на рыбалку. Взял термос, пару бутербродов, перекусил на воде, а все равно проголодался, так что завтрак по возвращении был мало поздний, так еще и плотный.

Он покрывал сметаной оладушки, отпивал понемногу чай из кружки с синим гжельским петухом, когда мать, воротившись со двора, присела напротив, положила руки на стол и сказала:

«Тут вот чего…»

Ну, ясно. Во дворе перекинулась словом с кем-то из соседок и теперь готова преподнести новость сыну. На прикуску. Мало ему оладушек.

«Тут вот какое дело…»

К новостям, что приносила мать, Егоров относился серьезно. Должность обязывала быть в курсе. И пускай это были слушки да слухи — до сплетен мать не опускалась, а старушек-кумушек за них корила, — но порой среди этой мешанины попадалось что-то действительно важное. Вот хотя бы, что заезжие москвичи дурную травку высадили, ему рассказала мать, а ей донес кто-то из подружек. Ничто не могло укрыться от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей. Хорошо сказал Михал Юрич! Прямо как в наставлении по созданию агентурной сети, то бишь группы осведомителей, работающих не за страх, а за совесть, и наилучше всего, если по личной инициативе. Такой боевой отряд у Егорова был. Состоял он преимущественно из деревенских старух. Мужья, у кого имелись, тоже принимали посильное участие. И люди среднего возраста старались соответствовать. Поэтому для Игоря Григорьевича Егорова не было секретов в жизни вверенных ему населенных пунктов: его все знали и он все про всех.

«Тут такое… — Мать все никак не могла решиться. — Слава Колычев…»

«И что Славка?» — проглотив очередной оладушек и облизав губы, поощрил он.

Мать мялась, потому что, очевидно, опасалась навредить парню. Но и смолчать не могла, все равно сын узнает, так уж лучше от нее, в случае чего она сгладит, прикроет, защитит.

«Только ты, Игоряша, с ним помягче».

-–

Вот, говорят, не живет деревня без своего куркуля, горького пьяницы и дурачка до кучи.

С богатеями в Покровском было туго. Зажиточные семьи, да, имелись, это где отцы в больших городах работали, а домашним деньги присылали. Людей же без натяжек состоятельных не было. Это если не брать в расчет дачников, откупивших дома, те кошельки имели пухлые. Но дачников в Покровском было немного, а в Полымени вообще на пальцах счесть. Это у райцентра от приезжих не протолкнуться, но от него сюда пилить и пилить, да по грейдеру, кому такое в охотку? На недельку в отпуск — еще туда-сюда, а чтобы с мая по октябрь, да с домом, который забот требует, это перебор, с этим лучше где-нибудь у асфальта притулиться.

Хотя… Есть богатей в округе. Настоящий. Владелец усадьбы на полуострове. Но его фазенда в стороне, и хозяин ее только три раза наезжал, о том участковому «отрядные» донесли. А так, пока дом строился, забор городили — к скиту теперь не подойти, — всеми делами не хозяин, а его человек заправлял. Вот он в Покровском появлялся — и в магазин захаживал, и чтобы с местной властью познакомиться. Он же с рабочими рассчитывался. А бригада была справная, откуда-то из Белоруссии, споро работали, умеючи. Местные мужики тоже виды имели, подкатывали, а бульбаши: «Нет, мы сами». Хорошо еще, что пиломатериал не привозной был, на месте брали, в Покровском, уже хлеб, пусть и горбушка. Покончив со строительством, уехали мастера в свое Полесье, и как вымерла усадьба, только сторожа через месяц меняются, и все затворники, носа в деревню не кажут. И зачем тогда, спрашивается, строили? Чудно. Ну и ладно, и хрен бы с ней, с усадьбой, с олигархом этим. Не видели его, не знаем, и потому не в счет он. Нет у нас богачей, и все тут.

С горьким пьяницей тоже не складывалось. Мужское население, понятно, позволяло себе, и разгулы случались, и до мордобития доходило, но как проспятся, рассолом чумные бошки промоют, опять люди как люди. Женщины спиртного тоже не чурались, но что характерно, с шумными посиделками не усердствовали: схлестнутся, поорут, могут в космы вцепиться, а там и разойдутся, ну или растащат их.

Пожалуй, только Тютелин подпадал под это определение. Хотя и он не полностью, поскольку совсем уж пропащим алкашом не был: человеческого облика не терял, под заборами не валялся, его вообще было мудрено на землю сбить, даром что хромоногий, на протезе.

Ногу Тютелька потерял на лесосеке не по своей вине. Всех деталей участковый не знал, не стал допытываться: то ли цепь на бензопиле разлетелась, то ли водила челюстного лесопогрузчика не тот рычаг дернул… Какая разница? Без травм на лесосеках и пилорамах никогда не обходилось.

По факту Тютелин получил инвалидность и протез в придачу, и что характерно, не деревяшку какую-то, а вполне себе аккуратную вещь. Тютелька как протез утром прилаживал, так и шлялся по деревне целый день. Со стороны и не понять, что у него одну ногу по колено оттяпали, почти не хромал, что твой Маресьев. Балагурил напропалую, а вот как работник был мало кому интересен. Какая-никакая халтурка, правда, ему перепадала: молотком постучать, крышу поправить, колодец почистить. Но в том беда, что срывался Тютелин регулярно, особенно если деньги вперед давали. Поэтому со временем подработки убавились почти до нуля. Что оставалось? Пенсия. Только на эти крохи и прожить-то мудрено, а прожить с рюмкой и вовсе невозможно. Хотя ни жены с детьми, ни родителей, заботиться не о ком, тратиться не на кого, только на себя — наливай да пей. Ну так ведь и о нем позаботиться было некому.

Жить надо и выпить хотелось, поэтому Тютелин браконьерил. Была у него пара сетёнок, и лодка была, хоть и без мотора, но крепкая. Рыбу Тютелька, посмеиваясь и важничая, продавал дачникам. Те как ни старались со своими дорогущими удочками и кевларовыми спиннингами, как ни штудировали наследие Сабанеева, того самого, что написал толстенный труд про жизнь и ловлю пресноводных рыб, а все равно без улова оставались, сорным подлещикам и годовалым щучкам радовались. Потому что в этом деле теории мало — практика требуется: на зорьке забрасывать или под вечер, к тростецу или на глубину, со дна ловить или с полводы, как прикармливать, как приваживать, что насаживать и когда подсекать. Много в этом деле тонкостей, и ни одной лишней. Так что навык нужен. Или сеть.

С сетями, конечно, тоже все непросто, однако тут Егоров специалистом не был. Случалось, по молодости ставил плетенки, но как форму примерил — завязал. Из принципа, и чтобы погоны не потерять. Рыбнадзору помогал, да, но без усердия, понимая, что для многих деревенских незаконный лов — подспорье. Жизнь-то какая? Вот то-то же… Но тех, кто края терял, промышляя мелкоячеистыми, тем более китайскими «путанками», участковый не миловал. Видя такое, народ повозбухал, побулькал паром, а потом поутих, потому что себе дороже выходило, и завел сети нормальные, на крупняк.

Тютелин пределы дозволенного не преступал, не борзел попусту. Егоров его за другое гонял — что деревенских мужиков склонял, выражаясь канцелярским языком, к совместному употреблению спиртных напитков высокой крепости. А на сети смотрел сквозь пальцы. Потому что жить и Тютельке надо. Иначе пойдет по миру. Был опыт…

Оставшись без ступни и голени, и еще до того, как получил протез и научился заново ходить, отставив костыли, Тютелин запил. От безысходности, отчаяния, от всего вместе. А потом исчез. Куда подался — никому не сказал.

Прошло три недели, и Егорову позвонили из райотдела. Выслушав, он оседлал «уазик» и рванул по Старой дороге, зубы отбивая на колдобинах.

В городе Игорь Григорьевич сначала заехал к звонившим, в отдел, чтобы прояснить обстоятельства, а потом отправился в больницу.

Досталось Тютелину сильно: голова забинтована, под глазами чернаки с желтым отливом, и челюсть своротили так, что врачи, надо думать, насилу выправили, иначе зачем бы ее перетягивать какой-то сбруей? Что под одеялом, того видно не было, но повреждения и там имелись, пинали Тютельку долго.

«А-а, гражданин начальник, — прохрипел Тютелин. — Здрас-сьте».

Егоров придвинул стул к кровати, сел, нагнулся к изголовью, но тут же отстранился из-за едкого медицинского запаха, исходившего от бинтов.

«Встанешь на ноги… — негромко сказал он, но спохватился: — Поднимешься — возвращайся в деревню. Здесь тебе житья не будет: нищеброды додавят или органы запрессуют, им такие перевертыши ни к чему, картинку портишь. Или уезжай куда подальше, там побирайся. Вот такая тебе альтернатива. Все понял? Короче, надумаешь вернуться — дай знать, приеду, заберу. И одежду привезу. Другое выберешь, тогда все сам, я в благотворители не нанимался. И вот еще что. Заявление на тех, кто тебя оприходовал, не пиши, не ждут его от тебя. И последнее. Я в деревне никому ничего не скажу. Чтобы лишнего позора не было. Надеюсь, отсюда не докатится, хотя у нас с этим сам знаешь как».

Егоров поднялся и шагнул к двери.

«Прощевайте, граждане болящие», — сказал он, обращаясь к мужчинам, лежавшим на койках справа и слева от Тютелина.

«И вам не хворать», — ответили те, делая вид, что только сейчас обратили на него внимание. Ну да, как же, когда он говорил, у них даже уши шевелились.

В коридоре к Егорову подошла женщина в белом халате. Протянула пакет с обязательным изображением главного монастырского храма:

«Вот его вещи».

«Спасибо».

Игорь Григорьевич взял пакет и направился к выходу.

О том, что он заберет одежду больного, участковый договорился, когда в регистратуре выяснял, где лежит гражданин Тютелин. «Так в травме, где ж еще?» — ответили ему. А что ее следует забрать, ему дали понять в райотделе. Вообще-то это означало уничтожение улик, но уликами эти вещи станут лишь после заявления пострадавшего. Коллеги рассчитывали, что участковый из Покровского прочистит фальшивому нищему мозги, но хотели подстраховаться.

Сев в «уазик», Игорь Григорьевич заглянул в пакет. Но сначала принюхался. Нет, кровью не пахло. Высохло, выветрилось. А крови было много — и на куртке, и на штанах, на берете и тельняшке.

Чужие это были вещи, не Тютельки. Униформа. Чья она на самом деле, кто обрядил в нее Тютелина, этого в отделе не сообщили. А зачем был нужен маскарад, и так ясно. Когда безногий десантник, с нашивками за ранения, со значками и знаками, которые за просто так на грудь не вешают, просит милостыню, как такому не подать?

Где Тютелька спал, в какой компании ел-пил, этого тоже не открыли, но каждое утро кто-то привозил его из города к воротам монастыря, а вечером забирал. Но прежде изымал деньги, что набросали в голубой берет сердобольные прихожанки и паломницы. Мужчины, те проходили мимо, распознавая подделку, потому что калека с багровой культей никак не походил на бойца, пускай и бывшего, войск дяди Васи Маргелова. А так и было: Тютелин два года провел не в вэдэвэшных частях, а на часах, охраняя затерянный в лесах под Красноярском склад боеприпасов.

Тихо-мирно, строго по уговору, было недолго, потому что Тютелина занесло: раз заныкал часть выручки, другой, а потом, ума-то нет, стал похваляться своей ловкостью перед другими нищими.

Опухшая женщина, в платке по брови, теми же изъеденными болячками губами, которыми шептала молитвы, между ними выпрашивая копеечку на вспоможение, вложила Тютельку по полной программе: крысятничает безногий!

На следующий день, вечером, Тютельку обыскали, нашли заначку, отволокли в сторону и стали учить уму-разуму, потому как понятия нарушать нельзя. И перестарались, уж больно хлипким оказался «десантник». А когда уразумели, что натворили, сорвались и сдернули, прихватив у монастыря нищенку с сукровицей на губах, понятия ведавшую.

По всему должен был Тютелька загнуться, а все же не отдал Богу душу. Видимо, Господь и помог, посчитав, что рановато пока этого раба прибирать. Уже в темноте выползшего к дороге Тютелина подобрали монастырские послушники. Они возвращались в обитель с полевых работ, задержавшись там из-за сломавшегося грузовика. Да и мудрено было не сломаться, поизносился старик, еще при прежней власти был сработан в славном трудовыми подвигами городе Горьком, ныне вновь Нижнем Новгороде. За километр до озера ветеран окончательно встал, пришлось идти пешком, а тут из кустов стон…

Тютельку принесли в монастырь. Вызвали «скорую» из райцентра. Вызвали и милицию, то есть полицию. Двое сотрудников приехали быстро, но действовали они без рвения — так, словно разборки между нищими были делом если не частым, то рядовым. Опросили послушников, наскоро осмотрели место избиения и засобирались обратно. А на слова отца-эконома, что братия будет молиться за здравие пострадавшего от злодеев, лишь ухмыльнулись.

В райотделе нежелание раздувать эту историю объяснили положительной динамикой: в этом году кривая преступлений только-только вниз пошла, а еще комиссия из области ожидается с проверкой, и тут на тебе! Возможно, так и все было, насчет кривой и комиссии. Но вероятнее другое: тот, кто стоял во главе нищенской шатии, отстегивал кому и куда нужно долю малую, а может, не такую уж малую. И всех такое положение устраивало, и не Тютельке с его заявлением о причиненных побоях было его менять.

Прозрачные намеки Егоров понял, невысказанную просьбу уважил. Иначе не сидел бы сейчас в «уазике» и не рассматривал испятнанные кровью шмотки.

Прежде чем тронуться в обратный путь, уже не по Старой дороге, а по грейдеру, где, конечно, тоже колбасит, но не так убийственно, Егоров свернул к монастырю.

На площадке перед мостом было густо от машин и людей. Но терпимо, потому что автобусы с недавних пор останавливались дальше, за соснами, у турбазы. Оттуда паломники и экскурсанты шли пешком — сначала вниз по косогору, а потом через стоянку легковушек к мосту.

Этот мост построил объявившийся на озере столичный предприниматель, эмигрировавший из Москвы после инсульта. Оказавшись в сих благословенных краях, он быстро поправил здоровье, после чего решил отсюда не уезжать, а заняться VIP-туризмом, о котором этих краях и не слыхивали. А мост он построил из благодарности за выздоровление, что было, без сомнения, главным, и чтобы людям, приходящим в монастырь, было удобно, и чтобы стало их больше, в том числе и к его выгоде.

Лет десять, как мост встал между островом и берегом, материком. Годы его не пощадили, что неудивительно при такой нагрузке, монастырь восстанавливали стахановскими темпами.

Церкви Пустынь вернули в начале 90-х, тогда же появились первые монахи, но поначалу и они, и обитель влачили жалкое существование. Потому что на отшибе, вдалеке от федеральных трасс — это раз, и уж больно все запущено, не понятно, за что хвататься, — это два. Все изменилось, когда с дальних северов вернулся старец Ириней. Его молитвой, в противном верующих было не убедить, что районную и областную власть даже обижало, и началось настоящее, не бумажное под печатью, возрождение обители.

С бизнесменом-инсультником старец имел долгую беседу. Из кельи деловой человек вышел задумчивым. И уже через неделю началось строительство. Появились на берегу бревна, груды кованых скреп. Гул шел по всему озеру, когда стали вбивать сваи. И встал мост, по которому покатили самосвалы с щебнем, камнем… Доски моста прогибались, но держались, будто и они готовы были безропотно нести тяжкое, но богоугодное бремя.

Слышал Егоров, что мост собираются обновить, а может, и вовсе заменить капитальным, на бетонных опорах. И строиться он будет не за счет благотворителей — деньги поступят из Москвы, таково распоряжение патриарха, приезжавшего в Пустынь прошлым годом. Увиденным патриарх остался доволен, свершениям братии порадовался, на золотые купола, заменившие серую оцинковку, подивился. Вот только мост… И с Иринеем ему встретиться не удалось — занемог старец. Думали даже, отдаст Богу душу, но все же выкарабкался. Опять, что ли, молитвой?

На середине моста участковый придержал шаг, притопнул ногой. Из щелей между досками поднялось облачко земляного и древесного праха. Да, пора новить, а то рухнет, беда будет.

Он переложил пакет из руки в руку и направился к воротам.

Нищенствующих сегодня было трое. Тетку, заложившую Тютельку, участковый опознал сразу. Описание, словно мимоходом данное отдельскими, было кратким, но ярким, не спутаешь.

Он подошел и навис над ней. Тетка обшарила его глазами — сначала безразличными, потом настороженными. Хотя Егоров был в гражданском, но, видно, что-то почувствовала, какую-то опасность. Потому что стоит и молчит, буркалами сверлит, и чего надо?

«Чего надо?» — голос у нищенки был глухой, скрипучий.

Игорь Григорьевич не ответил. И не шелохнулся, давя на психику.

Тетка заерзала на скамеечке, специально сделанной низенькой, чтобы каждый проходящий сверху вниз глядел на несчастную, судьбой обиженную, добром обделенную. Чужое ничтожество так возвышает! Ну как тут не бросить копеечку? Да, и тут психология, как с тельняшкой, значками на груди и беретом.

«Надо чего?» — повторила тетка.

Егоров снова не ответил.

Губы нищенки задергались. Могло показаться, что она сейчас завопит, скликая людей на помощь, но участковый был уверен, что кликушества не будет, его на крайняк придержат. Но он до предела доводить не будет.

Егоров поднял пакет, перевернул и вывалил его содержимое на землю. Сверху упал, придавив одежду, солдатский ботинок, грубый, потертый, и один — два Тютельке были без надобности.

«Знач так, — начал он, — забирай шмотье и передай там, сама знаешь, где и кому, что все на этом. Мы забудем, и вы забудьте. Поняла?»

Нищенка кивнула.

«А чтобы лучше дошло и крепко запомнилось…»

Начищенный ботинок опрокинул банку из-под сметаны с мелочью на дне. Да и купюры, наверное, тоже бросали, только их сразу припрятывали, чтобы у идущих мимо и готовых подать от щедрот своих не возникла мыслишка, что, мол, довольно с нее, ишь сколько накидали.

Монеты раскатились в стороны и заблестели желтым и белым.

«Мужчина! — стегнул по плечам гневный голос. — Вы что творите? Как вам не стыдно?!»

Егоров обернулся. Паломница в показательно убогом платье смотрела на него с ужасом и, в общем-то, праведным возмущением.

«Мне-то? — задумчиво проговорил он. — Мне не стыдно».

Участковый пошел к мосту, на сто процентов зная, что сейчас происходит у него за спиной. Шмотки тетка споро отгребла в сторону, а монеты собирает и ссыпает в банку, и наверняка ее станет больше, этой мелочи, паломницы добавят, пожалев побирушку. Только все это его теперь не касалось.

Он забрался в «уазик» и уехал.

А Тютелька… Он появился в Покровском через полтора месяца, сам добрался на попутках и был весь из себя бодрый, разговорчивый, в одежке с чужого плеча. О своем отсутствии плел разное: что гостил в Твери у армейского дружка, что получил путевку в санаторий для инвалидов, что встретил в райцентре фигуристую дамочку и она в него с ходу втюрилась, жить к себе зазвала, а он и не отказал, но потом они характерами не сошлись: дамочка командовать стала, а он человек гордый… Заливал Тютелин напропалую, и продраться сквозь его вранье было невозможно, хотя мужики и пытались, подносили стопочки. И все напрасно, хотя в убытке они себя не чувствовали — слушать было занятно. А Тютельке только того и надо было — чтобы интерес к нему имелся и стакан не пустел.

С таким жизненным подходом спиться — запросто, но горьким пьяницей Тютелин все же не стал. Лишь закалился. И потому гармонии в Покровском как не было, так и не стало: богачи не объявились, пропойца тоже, один дурачок в наличии.

-–

— Вот что, — сказал Егоров, взглянув на поникшего, зажавшего меж коленей ладони Славку. — Пойдем-ка отсюда, друг сердешный, нечего здесь делать.

— А я уже все сделал.

Участковый поднял голову. Да уж… Ничего не осталось от погоста. У деревни сейчас новое кладбище, а здесь вскоре после войны хоронить перестали. Завалились кресты, попадали оградки, все заросло репейником и лопухами, а по краям борщевик поднялся, будь он проклят. На всем погосте две-три могилы в приличном состоянии, это тех, чьи дети-внуки-правнуки до сих пор в Покровском живут, они и присматривают. И еще один холмик ухожен, ради него сюда Колычев и ходит.

Егоров встал.

— Ты, Слава, завтра с утра ко мне. Будем твой косяк исправлять.

— Хорошо.

Колычев тоже выпрямился, вот же детина вымахал!

— Пойдем.

— Я сейчас, дядя Игорь, мне только цветы поправить.

Перед могилой Славка опустился на колени и поклонился до земли — буквально, коснувшись лбом примятой травы. Поправил букетик полевых цветов — тот лежал вдоль, а он его положил поперек, наверное, так ему казалось красивее.

На изъеденной временем каменной доске значилось: «Антонина Березовая. 1918-1945». Буквы были недавно подправлены золотистой краской.

Егоров поправил фуражку.

— Догоняй.

Дойдя до дороги, Игорь Григорьевич остановился. Колычев все не появлялся и вдруг возник на ступенях крыльца, под аркой разрушенных ворот, как в рамке, как в раме.

* * *

На ужин была рыба. Дешево и сердито — сам поймал, Даша приготовила.

С кружкой чая Крапивнин отправился на берег. Проходя по двору, свободной рукой коснулся крыла свежевымытой «шохи». Поработала — отдохни. До завтра.

За спиной хлопнула дверь.

— Картошки принеси!

— Принесу.

Но это потом, и Даша знает, что потом, да ей и не надо, чтобы сию секунду.

Мимо мастерской, погреба и сарая, обогнув теплицу, он вышел на берег. Здесь было его место, то есть его любимое место. Скамейка, сколоченная отцом. Земля ему пухом… Все просто: два столбика, две дюймовых доски и одна под наклоном — спинка. Конечно, с его умением можно было бы сконстралить что-нибудь эдакое, да с резьбой, и лаком поверху, да под крышей. Но ему дорога эта, какая есть, и потому, что отец делал, и потому, что на этих досках его заднице каждая щербинка знакома. Так что пусть все остается как есть: и доски, и щели, и щербинки.

Крапивнин сел. Отхлебнул чаю. Озеро лежало перед ним умиротворенное, готовое принять последние лучи падающего за дальний лес солнца.

— Привет, Петрович.

Крапивнин махнул соседу, появившемуся за забором и тут же исчезнувшему. Все в суете… Отдыхающим нравится, когда вылизано. Подъедут — шашлыки будут жарить, дымком искушать. Ну и пусть, лишь бы не орали. И ладно, когда песни хором, вскладчину, не в строй и невпопад, но случалось, отношения начинали выяснять — с визгом, криком, матом. Как-то ему даже пришлось вмешаться, когда разборки до кулаков дошли. Припугнул, утихомирил. Но без злости, с пониманием. С виду-то приличные люди, но дорвались — и распоясались, раздухарились. Будто специально для этого сюда приехали — чтобы берега потерять и рамсы попутать. Может, так оно и есть, для того прикатили — клапана сорвать. Стравят пар, и наутро будут тихие, вежливые, заберутся в лодку и поедут с заплывшими рожами удочками у камышей мелькать. А ввечеру опять накатят, словно готовясь к тому, что их назавтра ждет, к возвращению в город, в будни.

— Как? Не надумал?

— Не-а.

Сосед вряд ли услышал — снова пропал. А ответ у него все тот же: не будет он из своего дома гостиницу делать. Соседу — что? Он с женой к теще отваливает, оставляет свои хоромы приезжим в полное распоряжение. Ключи — в зубы, и отдыхайте на здоровье, мясцо жарьте, мангал имеется, и рыбку, коли поймаете, а как уезжать соберетесь, то звякните, подскочу, получу остаток денежек за постой, без аванса я не согласный.

На их улице Хорошкова многие пускали отдыхающих, да, пожалуй, большинство. Потому что место удачное — подворья вдоль берега рассыпаны, прямой выход к воде. Так что спрос есть, вот народ и пользуется, для многих это единственный доход. А он… Пока «шоха» на ходу, они как-то выкручиваются. Последний год даже полегче стало, потому что доча в Твери пристроилась, сама себя содержит, в какой-то конторе на телефоне сидит, всякую дребедень людям в уши льет, рекламщица. Хотя не только в «шохе» дело. Им с Дашей и уехать-то некуда, нет у него тещи поблизости, родня жены по дальним деревням разбросана. И свое подворье с кем-то делить — нет, не готов он, чтобы чужие люди на его земле вдруг главными стали, а так и будет: кто платит, тот и музыку заказывает. И гостевой дом придется строить, а где? Сарай снести — мало. Если только мастерскую… Нет, не готов он!

Крапивнин выругался сквозь зубы. Да и как не выругаться, когда сплошные тупики вокруг, засады. А надеяться на что? На Божью помощь? Будет день, будет и пища, так? И не унывать, потому что уныние — грех тяжкий. И если верно это, то что ему с того, развеселиться?

— Саша, про картошку не забудь!

Он взял кружку и даже не отхлебнул: чай остыл, только выплеснуть.

* * *

Сквозь сон Олег слышал голоса — мужской и женский. Если первый от него ничего не требовал, то второй был настырный, подкрепленный толчками в плечо. Мужской голос пробубнил что-то успокаивающее, укоризненное, и женский истончился, удалился, исчез.

Потом его тряхнуло, но уже не как прежде, а всего. Где-то внизу лязгнуло. Следом явилась первая более-менее оформившаяся мысль: «Поезд. Приехали».

Олег открыл глаза. В купе было светло. И дверь приоткрыта. Соседа не было. Как его? Алексей Николаевич. Да, точно. Воронцов.

— Выходим! Поторапливаемся! — прокатилось по коридору.

Олег приподнялся, чтобы взглянуть, что там на столике. Да ничего, то есть ничего стоящего. Корытце с розовой бахромой остатков винегрета. Стаканы. Смятые обертки. Пустые бутылки.

Что пустые, его не сильно огорчило. Поправляться не требовалось. Голова прояснялась при отсутствии какого бы то ни было неустройства в животе, тяжести в мышцах, ломоты в костях. Он вообще никогда не мучился похмельем — на зависть мужикам, с которыми ему доводилось выпивать и просыпаться под одной крышей.

Зато Ольга возмущалась: «Нашли чему завидовать! Отсутствие сдерживающего фактора, наказания за неумеренное возлияние — есть прямая дорога к алкоголизму». Вот как нахваталась по журналам! И ведь не придерешься. Только кому какое дело до этой правоты? И мужики продолжали завидовать. Особенно Димон. Когда перебирал, наутро его корежило по-черному, до тремора и сухача во рту. Правда, давно это было, и кто знает, как у него сейчас, так же или привык, пообтерся? Нынче они по разные стороны начальственного стола, а совместные гулянки случаются только два раза в год — в день рождения рекламного агентства, возглавляемого Дмитрием Юрьевичем Шепотковым, плюс новогодний корпоратив.

Дверь купе откатилась.

— Москва, — объявила проводница с видом таким непримиримым, словно он хотел навсегда остаться в вагоне и она была готова этому воспрепятствовать, вплоть до объявления военных действий.

— Две минуты… — просипел Олег.

Смотри-ка, не обошлось без последствий. Он кашлянул и повторил:

— Две минуты, милейшая, и я избавлю вас от своего общества.

Проводница тряхнула крашеной челкой и скрылась, пробормотав:

— Пьянь.

За окном кто-то что-то крикнул, должно быть, торопил. И ему пора…

Олег свесил ноги. Сел. Спал он одетым, так что путаться в штанинах не пришлось. Когда наклонился, чтобы завязать шнурки, голова закружилась, но продолжалось это лишь несколько секунд. Не страшно.

На затертом ковре, выстилавшем пол, под столиком белели две визитные карточки. Его визитки! Как они там оказались, когда выронил? Верно, хорошо за полночь, они же долго с Воронцовым базарили. А вот о чем именно, этого Олег в точности не помнил. Да обо всем! Поначалу все больше о вере, о церкви. Потом о любви и надежде, о мечтах. Потом перескочили на кино, на книги. Зацепили Украину, как же без нее? Помянули киевлянина Булгакова и по-питерски сумрачного Достоевского, а потом вообще в чересполосицу пошло. И чем дальше, тем больше говорил он, и образно так, красиво. А чтобы веса словам добавить, предъявил документальное свидетельство: нате-с, полюбопытствуйте.

Олег изловчился, изогнулся и достал визитки. На них вверху и слева было написано, где он имеет честь работать. Внизу адрес конторы и телефоны. По центру в две строки фамилия-имя-отчество. Третья строка — должность: «КРЕАТОР».

Это все Димон. Низкопоклонец перед Западом. Почему не по-нашенски? Хотя «творец» или «идейный вдохновитель» еще хуже — нелепо, а для главы агентства еще и унизительно, словно он на вторых ролях. А так Димон еще и пыжился, когда вручал ему пачку свежеотпечатанных карточек, наверное, ждал похвалы от креатора. Но одобрения от старого друга, волей судьбы ставшего подчиненным, господин Шепотков не дождался.

Олег скомкал визитки и бросил на столик, к другому мусору. Огляделся: что забыл? Хотя у него и не было ничего… Надел куртку, охлопал карманы. Ключи, портмоне, смартфон. Ага, вот. Он достал мобильник и нажал кнопку, возвращая гаджет из анабиоза, в который вчера сам же его и погрузил. Чтобы никто не дотянулся.

Сегодня — другое дело. Хочешь не хочешь, а надо выныривать. Потому что жить в обществе и быть свободным от общества нельзя, как справедливо заметил Владимир Ильич в программной статье «Партийная организация и партийная литература».

Олег хмыкнул: вон как врезалось. Ладно, кто звонил? Кто искал? Кому понадобился? Так… Ольга — несколько раз. С этим понятно. С работы — два раза. Эти обойдутся. Еще какие-то номера, похоже на спам, наверное, о кредитах или тарифах.

Он убрал телефон и вышел из купе. Вагон был пуст. Проводница стояла на перроне, переминаясь с ноги на ногу.

— До свидания, — сказал Олег. — Извиняйте за беспокойство.

Проводница отвернулась. Ну и пускай, не он — ей Бог судья. Он всем судья, минувшей ночью это ему во всех подробностях объяснили.

Домой Олег поехал на такси, на вполне свежей «кореянке» — из тех, что с недавних пор захватили лидерство среди столичных таксомоторов. А водитель оказался приезжим откуда-то с Юга, с упрямо сжатыми губами, не чета вчерашнему хозяину «шохи». Так они и ехали, завязая в московских заторах, под атональную музыкальную жижу, сочившуюся из динамиков.

Таксист следовал указаниям навигатора, готовый подогнать машину к самому подъезду. Но Олег сказал, что сворачивать во двор не обязательно — потому сказал, что там всегда битком, красться придется чуть ли не на ощупь, только время терять. Водитель послушно прижался к бордюру, включил «аварийку» и взглянул на пассажира, ожидая платы за доставленное удовольствие, за свое молчание в том числе. Олег жадничать не стал — дал сверху, но и барствовать не счел нужным — дал немного. И подумал: «Надо было все же… да как его? Крапивин? Крапивнин?.. тоже сверху накинуть».

Почти сразу же, стоило ему ступить на тротуар, к нему кинулся расхристанный мужик с шальными глазами, волосы в колтунах, и в шлепанцах.

— Купи!

В руках у мужика была коробка, вся в снежинках, елках и снеговиках.

— Хорошая гирлянда. Купи!

Олег сделал шаг в сторону, но мужик преградил ему дорогу.

— За бутылку пива отдаю!

— Поправиться надо? — без всякого участия осведомился Олег. — Не нужно мне.

Из-за мужчины выступил замурзанный паренек лет десяти или годом старше, худенький, в тертых мешковатых джинсах.

— Па, пойдем домой. Па, пойдем домой.

Он канючил монотонно и безнадежно, даже не пытаясь взять отца за руку или просто коснуться его, чтобы привлечь внимание к себе и своей просьбе.

— Возьми!

Мужика заметно потряхивало.

— Достал! — Олег полез в карман, выгреб, что там имелось, отделил 50-рублевую купюру.

Алкаш схватил деньги, сунул коробку Олегу, развернулся и потрусил прочь. Шлепанцы били его по голым пяткам. Двигался он целенаправленно, и Олег знал куда. Там, дальше, находился круглосуточный магазин. Олег и сам там отоваривался. И лицо мужика ему показалось знакомым, вроде бы мелькал у прилавков. Местный алконавт.

— На, — протянул он коробку пацаненку. — И спрячь. От греха подальше. — Хотел добавить «и от грешников», но не стал.

Мальчишка взял новогодний презент. Глаз не поднял — не тупил, просто потупился. И спасибо не сказал.

Олег двинулся было к дому, но остановился, достал сигареты. Ветер задувал пламя зажигалки. Он повернулся, загораживаясь, и закурил.

Смотри-ка, а в городе совсем лето! Граждане — нараспашку, гражданки — в коротком. И солнце, жарко, ветер закручивает пыль, не радуя и не освежая.

Мальчишка стоял рядом с отцом. Коробка снова была в руках мужика, и тот что-то говорил сыну. Все высказав, заозирался. Сын поднял руку, указывая на что-то… на кого-то.

Олег заперхал — дым не туда пошел. Выронил окурок. Все не так…

-–

В квартире, упав на диван, он ответил на телефонный звонок. Достали-таки!

— Олег Иванович! Вас Дмитрий Юрьевич разыскивает.

— Будем считать — нашел.

— Вы когда будете на работе?

— В понедельник. А когда надо?

— Я уточню.

— Уточните.

Через пять минут позвонил Димон — снизошел:

— Привет, как дела?

— Нормально.

— Где был?

— Да так, съездил в одно место.

— Что за место? — По голосу чувствовалось, что Шепотков напрягся. Как всякий начальник, он не любил невнятицы, она его настораживала.

— Пасторальное, — сказал Олег, не добавляя ясности. — А что за вопрос?

— Нормальный вопрос, — сердито проговорил Шепотков, не любивший, как всякий руководитель, вдаваться в объяснения. А пришлось: — Вдруг на сторону смотришь.

— Когда надумаю, ты первый узнаешь. Обещаю.

— Не пугай. Ты вообще как, в кондициях?

— В идеальных. А что, есть работа?

— И срочная.

— Насколько?

— Вчера.

— Значит, неделя у меня имеется.

— Шутишь?

— Пытаюсь. Но ты пришли задание — я гляну.

— Ты лучше в контору приезжай.

— К тебе под надзор?

— Не быкуй. Сейчас пришлю.

Олег не обманул — поднял себя с дивана и подсел к компьютеру. Через пару минут пришло сообщение. Ничего интересного. Обычный заказ: требования, параметры, цели… Однако, судя по дерготне Димона, платить готовы щедро.

Он набрал номер.

Димон ответил сразу:

— Ну, что там?

— Все непросто. Требования противоречивые, потребитель не определен, конкурентов много, и они давно в деле, таких обскакать — проблема. Короче, полная задница. Даже не знаю, как подступиться.

Такой расклад Шепоткова озадачил, поэтому он выдал дежурный подхалимаж:

— Так и ты мастер! Ублажи клиента, а уж я тебя не обижу.

— Не о том речь, — запротестовал Олег, а были бы они тет-а-тет, так и руки к груди прижал бы. — Я не выпендриваюсь! Зубная паста — это не йогурт какой-нибудь, не колбаса и не пельмени. Тут ход придумать надо, чтобы народ купился. А как придумать, когда все ходы уже записаны?

— А ты постарайся. Честь фирмы на кону!

— И деньги.

— Да, и деньги. Если справимся, вполне можно и долгосрочный договор подписать. А это, сам понимаешь…

— Чего ж не понять? Добро, попробую, но ты уж распорядись, чтобы меня дня три никто по пустякам не тревожил. Потому как Чапай думать будет.

— Три дня?!

— А по-твоему, это для меня как в носу ковырнуть?

— Нет, но…

— Это я еще по «льготному тарифу». Может, и неделя понадобится.

— Не гони, Олег. Нет у нас недели. Договорились — три дня. Но ты уж не подведи.

— А когда я тебя подводил?

На том разговор закончился. Олег был уверен, что Димон в бешенстве, психует — и улыбался. Три дня? Ему нужен час, от силы два на все про все, но знать об этом не следует ни Шепоткову, ни кому-либо еще. А он, как срок подойдет, еще и покапризничает, денек в плюс выцыганит, якобы надо последние штрихи нанести. И только потом вручит руководству папочку с листочками, на которых будут изложены его высоколобые соображения. А иначе нельзя! По-другому — себе в урон. Сядут и поедут, ценить не будут, помыкать станут. Поэтому только так. Не нравится? Тогда сами придумывайте, как задвинуть на рынок новую зубную пасту. Даже если она очень хорошая — как? А у него ответ уже есть, и в первом приближении он вполне экранный: старики у него будут грызть морковку, детки — леденцы, мамы — шоколадки, а отцы семейства — и это апофеоз! — перекусывать проволоку, ремонтируя бытовую технику. Крепкие зубы каждому! Такая концепция. Но чтобы обнародовать ее, с этим он погодит. Есть печальный опыт. Развели его чехи. Хотя не они, конечно, а их российские представители. Он с ходу придумал слоган и в азарте тут же выдал: «Скоро в «Шкоду». И даже объяснять не надо, что тут все классно: и ритмика, и ассоциации, и ностальгия. Растолковывать действительно не пришлось. Одобрили, похвалили, сунули в зубы 200 баксов — и гуляй. А сами потом сколько на этом слогане премиальных поимели? Так что не будет он торопиться и никому себя торопить не позволит. И не жадный он — ученый.

Олег выключил компьютер, снова улегся на диван и стал разглядывать потолок. В сплетении трещин на штукатурке ему всегда виделось что-то новое: то лицо, то цветок. Сегодня ему почудился храм.

Глава 3

Декабрь 2016 года. Пожар

Скомканный лист чернеет, пытается распрямиться, становится алым, почти прозрачным — так, что бегущие строчки кажутся повисшими в пламени, и еще они дрожат, будто сопротивляясь, не соглашаются с неизбежным. Это продолжается несколько мгновений, потом бумага вспыхивает, обращается в пепел. Его лепестки взмывают вверх в столбе раскаленного воздуха. На пути к свободе их встретит сажевый фильтр — и не станет преградой: что-то задержит, что-то измельчит и пропустит. Пыль вынесет наружу, и она в морозном безветрии окрасит черным снег на крыше, рядом с трубой, и серым — снег у дома.

Шуруп, привыкший к купаниям в сугробах, был крайне недоволен таким преступным отношением к белому покрывалу: тявкал возмущенно, тер лапами нос.

Печник, проверявший дымоход, сетовал, что при таком отношении откуда хорошей тяге взяться? Но говорил тихо, потому что шло бы все по уму да по инструкции, не было бы вызовов в усадьбу, работы и последующей ее оплаты.

Визгливые упреки Шурупа и ворчание печника Олег оставлял без внимания. Вечерами, под настроение, он чиркал длинной «охотничьей» спичкой и разжигал огонь.

Стружек хватало. Хватало и дров — при изготовлении шпангоутов, стрингеров, бимсов отходы неизбежны. Это в первую зиму ему привезли несколько кубометров с лесосеки. Березовые стволы свалили у ворот усадьбы, там он ими и занимался. Ворочал ломом, подстраивая бревно под бензопилу, а распилив, рассаживал, ахая финским колуном. Поленья грузил на тачку и отвозил в гараж, где складывал у стены рядом с дверью, ведущей из гаража в дом, — это чтобы при ненастье лишний раз за стены не высовываться, не одеваться, не обуваться.

В тот раз шоферу лесовоза сбрасывать бревна помогал Тютелька. Водителю одному было не справиться, на Олега он не рассчитывал, вот и подрядил баламута, а тот и рад. Тютелька вызвался наколоть дрова, но Олегу помощь не требовалась: хотелось самому покуражиться с топором и еще менее хотелось препоручить это занятие Тютелину. За минувшие месяцы между ними пробежала не одна кошка.

На второй год в эллинге и у стапеля скопилось столько обрезков, роскошного горючего материала, что в привозном нужды не было. Этими отходами производства Олег и потчевал камин, а когда огонь разгорался, придвигал поближе кресло и усаживался, предварительно обеспечив себе комфортное времяпрепровождение на следующие час-два. На стул, под правую руку, ставилась бутылка с горячительным, например, бальзамом Кашинского спиртзавода, классная вещь. Рядом выкладывались сигареты, зажигалка и пепельница — бросать окурки в камин Олег полагал неприличным.

Обеспечив себя таким джентльменским набором и приняв «на грудь» первую рюмочку, он вытягивал к огню ноги в следках ручной вязки. Их еще в первую его зиму на озере подарила Мария Филипповна. В Полымени и Покровском все пользовали зимой особую обувку, потому что понизу сквозило даже при теплой печке, тут не до тапочек. Правда, у большинства сельчан в качестве следок были старые обрезанные валенки, но в некоторых домах женщины, да и мужчины, щеголяли в вязаных, называя их почему-то «зефирками». Почему — это Олегу выяснить не удалось: никто не смог объяснить, откуда есть-пошло название. Мария Филипповна Колычева вязала красиво, разноцветно, и следки-«зефирки» у нее выходили замечательные. От подарка Олег отнекиваться не стал, ведь от чистого сердца и в благодарность за его отношение к Славке. Однако и пользы для себя от «зефирок» не видел. Пол в усадьбе был с подогревом, в экономии энергии нужды не было, тогда зачем? Но неделю спустя, в буран, у Жабьего ручья повалило старую осину, ровнехонько на линию электропередач, срывая провода с изоляторов. В усадьбе помертвело. Прощально булькнув, утих холодильник. Погасли таймеры и экраны. И как на грех, закапризничал дизель-генератор, призванный страховать при форс-мажорах. Но тут Олег был сам виноват — следовало еще осенью проверить, а он профилонил, расслабленный тем, что подобных эксцессов прежде не было. А незадача возьми и случись! При свете фонаря понять, что к чему с генератором, ему не удалось. Мастер из райцентра, до которого он дозвонился, сказал, что добраться сейчас до усадьбы — это утопия: дороги замело, и когда еще расчистят. В общем, не оставалось иного, как обматерить произведение итальянских инженеров и ретироваться в дом поближе к камину, к живому огню. По той же причине — замело и вьюга все не стихала — бригада электриков восстановила линию только через два дня. Дом успело выстудить. Олег спал на матрасе, который подтащил к камину. Шуруп по мере сил старался исполнять роль грелки, забиваясь под бок хозяину. Вот тогда Олег и оценил «зефирки» должным образом — высоко. Тепло, удобно и как-то очень уютно — настолько, что хоть не снимай. Он и не снимал до самой весны, в них ходил, а подогрев пола убрал до минимума — чего зря ноги жарить.

Языки пламени в камине обретали силу, а с ней сине-стальной оттенок. Опрокинув еще рюмку, покурив и загасив сигарету, Олег открывал папку, лежавшую на коленях, брал сбитые степлером листки формата А4 и начинал читать.

-–

Эту папку и еще несколько он нашел на антресолях в квартире отца. Папки лежали в самой глубине. Стремянки в квартире, разумеется, не было, так что пришлось заняться эквилибром — изогнуться буквой «зю», рискуя свалиться с табуретки, поставленной на стул. Он удержался, дотянулся, вытащил под 60-ваттную лампочку, упрятанную в припорошенный пылью абажур.

В папках были вырезки из газет и журналов. Сотни. Пожелтевшие и сохранившие белизну, они повествовали о дальних странах, об их прошлом и настоящем, о народах, их населяющих, о традициях, обычаях. Охвачены были все континенты, но по количеству заметок и статей можно было судить о приоритетах — более всего отца занимали острова Южного океана, Австралия, Новая Зеландия…

Особенно Новая Зеландия. Ей была посвящена отдельная папка, пускай и потоньше остальных. Сверху в ней лежала журнальная страница, в уголке которой была обозначена вполне традиционная рубрика — «Пестрая смесь». В заметке рассказывалось о том, как по верованиям маори, коренного народа Новой Зеландии, зародилась жизнь под солнцем. Произошло это после соития Земли-Матери, именуемой Папатуанаку, и Неба-Отца, нареченного Рангинуи. У них родился сын Тане, которому, томимому неясными чувствами, с возрастом стало как-то совсем тоскливо. И тогда он создал женщину, слепив ее из земли и через ноздри вдохнув в нее жизнь. Эта женщина и была первым человеком. Тане назвал ее Хине-Аху-Оне. У пары стали рождаться дети — маори, то есть люди «обычные», «естественные», «нормальные», кому что нравится, это уже тонкости перевода. В память о том чудесном сотворении, о любви Тане и Хине, маори делают хонги — прижимаются друг к другу лбами и трутся носами, так они соприкасаются душами, делятся божественным дыханием жизни.

Олег вспомнил, как очень давно, он еще в школе учился, отец вдруг притянул его к себе, и он испугался, что его сейчас поцелуют, но вместо этого отец потерся носом о его нос. Тут же отстранился и буркнул, ускользая от недоуменного взгляда: «Потом объясню». И не объяснил, конечно, потому что вообще чурался доверительных разговоров с сыновьями — что со старшим, что с младшим. «Бирюк, — называла мужа их мать. — Сухарь». И была права, с этим все соглашались.

И не права… Оказывается, его отец — инженер-теплотехник с приличной зарплатой, которую он до копейки приносил домой, не ездивший с семьей в санатории, предпочитая им дачу или пустую квартиру — это важно, что пустую! — был мечтателем. Он грезил далекими островами, где люди веселы и беспечны, где мужчины рассекают океанские волны на утлых каноэ, а обманчиво доступные девушки в юбчонках из пальмовых листьев танцуют вокруг пришельцев из другого, незнакомого мира и поют им песни. Эти папки были зримым свидетельством того, что у отца была вторая жизнь — тайная, в которую не было доступа никому.

Еще одним доказательством служила личная библиотека, собиравшаяся многие десятилетия. Но доказательством не столь явным, поскольку в годы тотального дефицита книги хватали без разбору, лишь бы урвать. К тому же литературы по географии, этнографии, о путешествиях водных и земных выпускалось до прискорбия мало, поэтому в отцовской либерее главенствовали классика и присоседившиеся к ней тома современных беллетристов.

Судя по датам выхода газет и журналов, указанных на вырезках и вырванных страницах, пополнять папки отец перестал задолго до тех времен, когда Интернет вынес смертный приговор бумажным изданиям, согласившись лишь на отсрочку его исполнения. Наверное, отец перегорел или разуверился в том, что перемены возможны, а может, просто устал после главной перемены в своей жизни. А может быть, уйдя из семьи, обнаружил, что все так страстно желаемое находится не за горами и лесами, морями и океанами, не на островах, где потомки маори и сейчас делают хонги, а в «однушке» на бывшей окраине Москвы, в Медведкове.

Каждому нужен свой малый уголок, утверждал Сомерсет Моэм. Роман с таким названием тоже имелся в библиотеке отца — стоял между сочинением того же автора «Бремя страстей человеческих» и «Островом сокровищ» Стивенсона. Роман этот Олег в свое время осилил, совсем не впечатлившись, но пассаж о малом уголке — для человека — и сокровенном уголке — в его душе запомнился. А еще оригинальничание корифея британской прозы, который начал книгу так: «Глава 1. Все это случилось много-много лет назад. Глава 2.…»

Так и в жизни. Олегу казалось, что отец умер много-много лет назад. Ему позвонила мать и сказала об этом голосом бесцветным, выгоревшим.

* * *

«Мечты». Он не помнил, почему дал рассказу такое название, пришитое к тексту на гнилую нитку. Вероятно, вкладывал особый смысл, тогда очевидный, но потом утерянный, и уже навсегда.

«В ночи затерялись звуки. Город будто вымер. Но не умер. Мигают желтым светофоры.

Я курю на балконе и сплевываю вниз. Капелька слюны теряется в темноте, потом появляется и, сверкнув отражением уличного фонаря, разбивается об асфальт или крышу припаркованного у дома автомобиля.

Разбавленная оранжевым тьма поднимается от земли к прорвавшимся сквозь городское зарево звездам. Постепенно она теряет чужеродный цвет, становясь черной и прозрачной,

Туда же воспаряют души — если ты жив, там остаются — если ты умер. Но кого волнует, жив ты или умер? Люди спят, накрывшись простынями или теплыми одеялами, и сны их безмятежны. Другие сновидения им не нужны, другие люди неинтересны. Даже те, кто более других достоин жалости, сочувствия, любви.

Как же я вас…

Так рождается ярость, не знающая снисхождения.

Хотя… Хотя… Хотя… Я сам — не из тех, я сам — из вас.

Заложив окурок между большим и указательным пальцем, я щелкаю, и «бычок» летит вниз.

Он летит бесконечно долго, ударяется о крышу автомобиля… проваливается в щель воздухозаборника… падает на тряпку, которой владелец машины протирал двигатель и которую по рассеянности оставил под капотом…

Столб огня поднимается к небесам, смахивая с них звезды.

Взрыв разрывает тишину, сны и мечты.

Зажигаются окна. Женщина в бигудях свешивается через подоконник и кричит, обращаясь неизвестно к кому:

— Что случилось? Ради Бога, что случилось?

Но я не Господь, я не знаю ответа».

Такой вот рассказец. Хотя никакой, конечно, это не рассказ, а пустышка, фитюлька, потуги строчкоплета, уверовавшего в свою исключительность, которую не дано разглядеть окружению из пустых, недалеких особей рода человеческого. А хотелось бы, чтобы разглядели, так ведь?

Листок на коленях ждал решения своей участи. Олег смял его и бросил в камин. Взял следующий. Надо же, один к одному. Рассказ назывался «Огонь».

«Дверь рванули. Примерзшая, заиндевевшая, она пружинила и скрипела. Выполняя свой долг, она не желала пускать в прогретое помещение январскую стужу.

Дежурный по отделению сонными глазами следил за поединком двери и человека. Он уже было поднялся, намереваясь прийти на помощь, но тут дернули отчаянно, и дверь, вскрикнув пружиной, распахнулась.

Сначала появились двое. Кто — девушки? парни? — разгадать было невозможно, так они были облеплены снегом.

За ними вошел милиционер. Переступив порог, он закрыл дверь, и та облегченно всхлипнула, снова оказавшись на посту.

— Это кто? — спросил дежурный, ткнув пальцем в бесполые создания.

— Сейчас, — прохрипел милиционер. Негнущимися пальцами он рвал смерзшийся в комок узел под подбородком. Пальцы соскальзывали, не справлялись.

Отодвинувшиеся в угол фигуры слабо шевелились. Одна из них, выпростав руки из карманов, бочком-бочком двинулась к батарее отопления. Дежурный не без злорадства наблюдал, как ладони потянулись к чугунному литью и были отброшены холодом. Он покосился на стоящий рядом с его столом электронагреватель и подмигнул малиновым спиралям. Но тут же, посерьезнев, перевел взгляд на милиционера, чья затянутая шапкой голова казалась крохотной.

— Что там?

Подчиненный, продолжая терзать тесемки, промычал что-то невразумительное и все же сорвал ушанку. Его лицо было болезненно бледным, подмороженным. По щекам ползли ручейки растаявшего снега, а со стороны могло показаться, что это слезы.

— Я их на площади… Сидят вокруг Вечного Огня, руки греют.

— Так холодно же, — раздался из угла жалобный голос. — Что нам, замерзать?

— Это не тот огонь! — отрезал дежурный.

Он придвинул к себе бланк протокола и стал заполнять его, бормоча:

— Нашли огонь… Вся страна в огне! Вы еще пожар устройте!

Он писал, а за окном плакала вьюга…»

Многоточие! Ах, как оно оправдано, как уместно здесь, предлагая додумать, домыслить. Несомненно, господа, это непростой рассказ. Он из тех произведений, что созданы по завету Хемингуэя, утверждавшего, что хорошая книга подобна айсбергу, семь восьмых которого укрыты водой. Автор вновь не хочет разжевывать, давать предысторию, он уважает читателя. А если тот не проникнет в суть, не оценит замысел, что ж, придется с прискорбием повторить: есть чистые разумом и нечистые помыслами, есть близкие, а есть недалекие, которые возопят в жажде ответа, лишь когда прогремит и полыхнет перед самыми глазами. И даже если будет им сказано, они ничего не услышат, не просветлеют умом и сердцем, а закроют окна и лягут в постель, спрячутся под одеялом. И душа их будет спокойна — выхолощенная, сморщенная до кулька, в котором если и сохранились какие-то крохи, то столь жалкие, что их лучше не являть белому свету.

Где-то так. Высоколобо, надменно… С многоточием. Ну и хватит, пошутили — и будет. В огонь!

Комкая бумагу, а потом, глядя, как она обращается в ничто, ибо ничтожны словеса, начертанные на ней, Олег испытывал чувство, в котором было поровну удовлетворения — вот какой я объективный, и горечи — той, которая возникает, когда печалятся о безвозвратно ушедшем времени. В общем, коктейль: смешали не взбалтывая.

Давно надо было это сделать — проредить. А он хранил, будто невесть какую ценность. Также свои вырезки хранил отец — не выбросил, а стянул папки потуже завязками и убрал на антресоли. Как немых свидетелей прошлого, избавиться от которых — все равно что утратить часть себя.

-–

Первым порывом, когда он обнаружил отцовские захоронки, было свалить их в большие черные мешки — так он поступил с носильными вещами. Эти мешки Олег прихватил с кладбища, уже тогда зная, что понадобятся. Можно было бы и купить, невелика цена и совсем не редкость, но тут они раздавались бесплатно, а коли так, отчего не взять? Прибиравшиеся на могилах наследники и потомки доверху набивали мешки палой листвой — кладбище было старым, укрытым деревьями, — а он запихивал в них носки и трусы, майки, рубашки, шляпы, ботинки, костюмы, куртки, жилеты, драповое пальто.

На это пальто долго и оценивающе смотрела мать, когда заехала на квартиру бывшего мужа — на разборки, не в нынешнем, когда выясняют отношения, а в прежнем понимании слова. Вроде бы даже потянулась, но рука опустилась, повисла плетью. Мать не взяла ничего, кроме нескольких фотографий. Уже в дверях сказала: «Владей», — и застучала каблуками по лестнице. Отец жил на пятом этаже «хрущевки», так что ходу отсюда было только вниз.

Пальто Олег затолкал в отдельный мешок. Всего их набралось шесть — с годами люди обрастают вещами, потому что им все труднее от них избавляться. Олегу до этой стадии, хотелось верить, было еще далеко, и ставшие ненужными шмотки — чуть порванные или испачканные, но пригодные к носке, да просто разонравившиеся, — он выносил к мусорным контейнерам во дворе. Там, что надевается, вешал на ограду, во что обуваются, ставил подле нее. Через пару часов вещи исчезали, и он ни разу не видел, кто их уносит. Копавшихся в баках наблюдал часто, а вот чтобы кто проявлял интерес к развешанному на ограде или обуви, не доводилось ни разу. Но вещи исчезали, и не было в том никакой мистики, а значило только одно: кому-то они были нужны — по болезни крохоборчества или по крайней бедности.

Поступить так же с отцовским гардеробом было разумно, но абсолютно невозможно. Почему, Олег не смог бы объяснить, но было бы в этом что-то неправильное. И вообще, каково это — увидеть пальто отца на забулдыге, сшибающем у станции метро мелочь на опохмел? Нет уж.

Он сделал иначе — из романтических, идеалистических, да хоть бы и психопатических побуждений. Загрузил мешки в багажник «мазды» — два не поместились, их запихал в салон — и отправился за МКАД на полигон бытовых и строительных отходов, по которому днем и ночью в свете прожекторов елозили огромные желтые бульдозеры.

-–

На этом полигоне он впервые оказался на излете своей журналистской карьеры. Ведущая городская газета, откликаясь на поручение сверху, желала восславить усилия столичных властей по утилизации мусора. Облечь все в слова было поручено специальному корреспонденту Дубинину. И он поехал, и восславил со всем усердием. Но этим не ограничился. В популярном и очень «зубастом» либеральном журнале тиснул очерк о человеческом отребье, прибившемся к полигону.

Встретили его в журнале с объятиями, но материал к публикации приняли не сразу. После резановского фильма про обетованные небеса и паровоз, который доставит туда всех нищих телом, но не духом, всех обиженных, оскорбленных, обездоленных, довольно долго отношение интеллигентских масс к бомжующим было не по виду их и не по сути. Впрочем, такие были годы, когда на улице оказывались люди, того вовсе не заслуживающие — не пьяницы, не гуляки, не тронутые умом, а просто не вписавшиеся в новые экономические условия: потерявшие работу, обманутые строителями «пирамид», безоглядно поверившие посулам новых властей и получившие дефолтом под дых. Этих людей и впрямь впору было пожалеть, но сильные выкарабкивались, не требуя сочувствия, а слабые быстро превращались в то, что его недостойно. Во всяком случае, Олег пересилить себя не мог, у него жалости не было.

В стойбище бомжей — они ютились в хижинах из ДСП, под навесами из билбордов, ставших ненужными после последних выборов, в землянках — он увидел опустившихся, опухших существ, которые когда-то были мужчинами и женщинами. Задарма — ни в какую, но за поллитру любой здесь готов был поведать историю своего падения, в чем, конечно же, не было его или ее вины, но лишь стечения обстоятельств, естественно, «непреодолимой силы», как не без налета сарказма отметил Олег в своем тексте. В числе прочего в ходу была неразделенная любовь — бомжихам это представлялось веской причиной, они даже слезу пускали, говоря о бросившем их женихе или ушедшем к какой-то шалаве муже. Их нынешние партнеры, мрачнея синюшными мордами, во всем винили предавших их жен и отрекшихся детей.

Олег поговорил со многими. Не скупясь, потратился на выпивку. И что услышал, увидел, то и написал. При этом к печальным выводам не подталкивал, морализаторством не занимался, милость к падшим не призывал. Именно это охладило первоначальный пыл редактора журнала.

«Так кто же виноват в их бедственном положении?» — спросил он строго.

Олег пожал плечами.

«Кризис, спровоцированный властью! — отчеканил редактор голосом, знакомым миллионам радиослушателей: на одной из FM-радиостанций у него была именная программа, целый час по четвергам. — Это результат ее преступной бездеятельности, наплевательства на простых граждан».

Олег слышал подобные обличительные речи тысячи раз, только с противоположным адресом. На планерках в газете, рупоре городского начальства, с той же непримиримостью клеймили краснобаев, казалось бы, полностью себя дискредитировавших в 90-е, почти захлебнувшихся в вылитых на них помоях, но выживших, отдышавшихся и теперь смеющих что-то вякать. Да как их только Кремль терпит, грантоедов!

«Нужен выпад — резкий, разящий, убийственный. Сделаешь?»

Олег покачал головой.

«Тогда извини, но в таком виде этот материал в нашем журнале опубликован не будет».

«Не вопрос. Нет, так нет».

Редактор снял очки, выхватил из рукава пиджака платок и стал протирать стекла:

«Олег, мне известно, где ты работаешь. Представляю, как тебе непросто среди чинодралов и подхалимов, и тем не менее ты остаешься лояльным режиму. Соглашусь, у каждого из нас свои резоны, свой предел прочности, но нельзя прогибаться до бесконечности! И все же я не сужу и не осуждаю, и уговаривать тебя, прельщать двойным гонораром не собираюсь, я лишь спрошу еще раз: внесешь правку?»

«Нет».

«Почему?»

«Лень».

«Ну, знаешь…»

«Я знаю, что этот материал — такой, какой есть, — возьмут другие, на вашем журнале свет клином не сошелся. Возьмут, и ты это тоже знаешь».

«Да, — вынужден был согласиться редактор. — С принципами сейчас не очень, а ты «золотое перо», умеешь подать товар лицом. За то и ценим».

«Мерси за комплимент. Так я пошел?»

«Куда?! Ишь, намылился. Сиди!»

«Сижу», — Олег был сама покладистость.

«Вот и сиди. Ладно, очерк твой мы берем.

«Но чтобы без отсебятины: не вычеркивать, не дописывать».

«Обижаете, товарищ спецкор, мы в мухлеже не замечены».

«Это я на всякий случай. Любое правило когда-нибудь нарушается. Так вот чтобы не на мне споткнуться».

«Тоже мне… кочка. Ты лучше скажи, как подписывать будешь? Своим именем?»

«Я похож на самоубийцу? Или мне моя работа не дорога? Псевдонимом».

«Трусишь! — уличил и даже обрадовался собеседник. — А как же принципы?»

«Я о них даже не заикался. Это твоя прерогатива: ум, честь, совесть. А я просто ленюсь. И ничего больше и краше».

«Выкрутился? — Редактор водрузил очки на переносицу. — Хороший ты парень, Дубинин, но я бы с тобой в разведку не пошел».

«Я бы с тобой тоже».

Через неделю статья о бомжах с мусорного полигона была напечатана и даже вызвала нешуточную дискуссию среди слушателей радиопрограммы редактора-ведущего. Тот ее умело срежиссировал, очертил полярные мнения, столкнул спорщиков лбами, а в заключительном слове отважно бросил обвинение власть предержащим: доколе?

Вместе с тем по отношению к Олегу он повел себя порядочно: текст остался в исходной версии, а настоящее имя автора фигурировало только в бухгалтерской ведомости. Хотя для представителей масс-медиа не стало секретом, кто сие сотворил. И в родимой редакции тоже были в курсе, но проглотили молча: все-таки под псевдонимом — сам прикрылся, коллег впрямую не подставил и другую статью о полигоне написал, хвалебную, в ней про бродяг и нищих ни слова. А что это значит? Это значит, наш человек, конъюнктуру чувствует и фишку рубит.

Олег в эти дни был настороже: на провокационные вопросы не отвечал — отшучивался, на дружеские подначки глаза не закатывал. Он ждал, когда уляжется волна, ибо таков закон журналистики: любая сенсация выдыхается, любая новость умирает, вопрос лишь в сроках, для одной достаточно недели, для другой часов.

И еще он спрашивал себя: а зачем тебе, мил человек, это было надо — бомжи, их истории, зачем надо было об этом писать, а написанное продавать? Нет, конечно, гонорар карман не тянет, но он лишь сопутствующее явление и уж точно не причина — не настолько велик, хотя и весом.

Олег крутил и так, и эдак, и по всему выходило, что им двигало тщеславие, которое всегда идет рука об руку с гордыней, тщеславие особого рода, когда требуется не столько восхищение окружающих, сколько собственное одобрение: да, паря, не могёшь, а могешь!

Признание сего факта было малоприятным, но, прозвучав, от него уже некуда было деться. Разве что притушить, и Олег отправился на полигон. Бомжи, не ведавшие, что стали героями очерка, его узнали, водке с закуской обрадовались, тут же стали откупоривать и распаковывать. Ради этого все дела были отложены. Те, кто рылся на склонах мусорной горы, потянулись к ее подножию. Те, кто обжигал провода и кабели, — за «цветмет» здесь же, неподалеку, скупщики давали неплохие деньги, — тоже оставили свои труды. Собравшись в кружок, пустили по рукам пластиковые стаканчики. Пили торопливо и без лишних разговоров. Только мужик, толстый, багровый, с отвислыми брылями, делающими его похожим на престарелого бульдога, он здесь был за вожака, просипел сорванным голосом: «Благодарствуем». А потом, оглядев свою гоп-компанию, рявкнул: «Размочились — и баста». Бомжи тихо загудели, но перечить никто не посмел, да и бутылка с остатками водяры была в лапище их предводителя. Распрямляя ссутуленные плечи, одни вернулись к кострам, остальные полезли наверх — туда, где разворачивались, готовясь в разгрузке, «камазы»-мусоровозы.

«С чего такая щедрость?» — наконец поинтересовался вожак.

«От широты душевной. — Олег достал сигареты. — Будешь?

«Не курю. — Бомжига в два глотка добил бутылку, кхекнул и пояснил: — Берегу здоровье».

-–

Он ехал на полигон в машине, набитой раздувшимися, будто обожравшимися мешками, не зная, там ли, в чахлом перелеске, еще стойбище бомжей. Но куда они денутся?

Столько лет прошло, и он не рассчитывал увидеть знакомые, хотя уже полустершиеся в памяти лица. Так и оказалось, лишь «бульдог» был на посту, и брыли при нем. Он все так же покрикивал на своих «бойцов» и отказался от предложенной сигареты.

«Отец, значит. Понимаю».

Это было видно по прищуру, да по всему, что он действительно понимает, почему Олег не выбросил вещи в контейнер у дома, почему привез сюда, почему не хочет раздать, а ведь взяли бы, расхватали!

«Сделаем в лучшем виде».

Вожак окликнул двух доходяг, таких зашуганных, пришибленных, что дальше, кажется, и некуда, только в могилу. Те подошли в готовности выполнить любое повеление: скажут «укради» — украдут. А если скажут «убей»?

В две ходки мешки перенесли к костру, в котором исчезала, пузырясь, превращаясь в черные капли, изоляция брошенного в огонь кабеля. Целый ворох его обрезков валялся рядом в ожидании своей очереди.

Ни малейшего интереса к тому, что в мешках, босяки не проявили. Дотащили, свалили и встали в ожидании дальнейших распоряжений.

«По одному», — приказал их повелитель.

Первый мешок лег на витки кабеля, на мгновение надулся, как воздушный шар, и лопнул. Дым над костром стал гуще.

Последний мешок разорвался. На землю вывалилось пальто. Олегу на память пришло когда-то вычитанное: «Драп хохотунчик три копейки километр». Но о чем шла речь, это не удержалось, да и неважно, тут броскость важнее точности, ирония — смысла, форма — содержания.

Доходяги оживились. Один нагнулся…

«Не трожь!» — пролаял «бульдог».

«Пусть берут», — сказал Олег. А что еще он мог сказать?

«Не трожь!» — повторил главный по стойбищу, поднял пальто и бросил его в костер. В этом коротком полете пальто развернулось, и полы его стали крыльями.

Они еще постояли, глядя, как скукоживаются, обугливаются, обращаясь в прах когда-то купленные, когда-то носившиеся вещи, в каждой из которых была частица судьбы человека.

«Memento mori», — изрек вожак.

Олег, совсем не удивившись познаниям повелителя помоечных жителей, посмотрел на него, соглашаясь, что о смерти нужно помнить, но вспоминать лучше пореже, иначе жизнь станет невыносимой, а ее завершение желанным избавлением от безрадостных мыслей.

Он сходил к машине и вернулся с пакетом, в котором обещающе звякало, а острые углы упаковок с колбасой и сыром норовили проткнуть целлофан.

«Вот, — он протянул пакет. — Спасибо. Удружил».

Бомж пакет взял, внутрь не заглянул, сказал:

«Надеюсь, не увидимся больше».

«И я надеюсь».

-–

Когда уезжал, Олег сразу же попал в пробку: на перекрестке царапнулись два автомобиля, водители кинулись выяснять отношения, и дорога встала. Он посидел, подождал, потом выбрался наружу. Глянул поверх крыш замерших машин. На перекрестке спор грозил перерасти в драку.

Он закурил, глядя на мусорную гору, очертаниями похожую на знаменитую скалу Улуру в австралийской пустыне. И одновременно на гигантский батон, зачерствевший и подернувшийся плесенью. Когда-нибудь, и, может быть, уже скоро, полигон закроют. Затем будут долго ломать голову, что с ним делать. В конце концов придумают: рекультивируют, присыплют неотравленной землей, расставят подъемники, протянут канаты, и появится в ближайшем Подмосковье новая горнолыжная трасса. И тут уже не будет места ни бомжам, ни их стойбищу. Они растворятся. Пройдет несколько лет, и единственным подтверждением того, что они существовали под мудрым водительством брылястого вождя, будет статья в либеральном журнале, подписанная псевдонимом — автором, которого нет. Memento mori.

Впереди загудели зло и требовательно. Машины задергались. Видимо, царапнувшиеся все же разобрались.

Олег вернулся за руль. На двери фургона, стоявшего перед ним, были намалеваны фрукты — настолько аляповато, что помещенный в центр композиции ананас смахивал на ручную противопехотную гранату «Ф-1», только на «лимонку» зачем-то сверху шлепнули пучок похожих на птичьи клювы листьев.

Такие ананасы, образцово-показательные, толстенькие и будто лаком покрытые, декора ради во множестве красовались на столах ресторанной зоны отеля в Таиланде. Туда они ездили с Ольгой и Лерой, семьей. Там, в шезлонге под пальмой, прихлебывая джин с тоником и часто поднося к уху диктофон, он и написал очерк о подмосковной свалке и ее обитателях.

Вокруг было тропическое благолепие с потугой на роскошь, и миниатюрные тайки, слетевшиеся на побережье в поисках работы, готовы были всячески служить клиенту: «Пива? Да, мистер… Что-нибудь еще? Массаж?» Должно быть, поэтому, на контрасте, сцены жизни мусорного стойбища получались яркими, сочными, объемными. Настолько, что при желании, обладая избирательным и пристальным взглядом, в этом частном можно было увидеть общее: параллели, тенденции. Эх, Расея! Неизбывна и горька твоя участь. И как ясно видится это издалека! Совсем по-есенински: «Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье». И виделось… Самые проникновенные слова о Родине писатель Тургенев сочинил, проживая во Франции и не помышляя о том, чтобы вернуться в зачуханную сторонку. Вот только уж больно продолжительно и увлеченно клеймил тебя Иван Сергеевич, нимало не заботясь о том, кто что скажет, мнения прелестной Полины Виардо было ему с избытком.

Олег строчил в блокноте с пагодой на обложке и жалел, что не прихватил на отдых ноутбук. Писалось легко, и хорошо получалось. Правда, порой ему казалось, что есть в этом несоответствии — как он здесь all inclusive и как они там, в грязи и вони полигона, — изрядное паскудство. Но ощущение это как появлялось невесомой тенью, так и улетучивалось. Достаточно было той тени, что дарили пальмы, а эта мешала, покушаясь на безмятежность отдыха.

Безмятежного? Не совсем. Слишком многолюдно, суетно, шумно, слишком много русской речи, которая отпускника за границей чаще напрягает, чем радует.

И разговоры! Что было съедено на завтрак, идти ли на обед и что готовят на ужин: «Там указано, что будут морские гады, кальмары всякие, креветки, устрицы». — «Фу, какая мерзость». — «Но попробовать надо». — «Все это чужеземное, не наше, все только во вред, у нас метаболизм другой». — «Чего? Ну да, ну да». — «Вся эта еда для нас неполноценна, противопоказана». — «Но есть что-то надо». — «Мне одна женщина рассказывала, что в соседнем отеле люди потравились». — «Да что вы?» — «А чему тут удивляться? Еще неизвестно, что они в землю кидают, растет-то как на дрожжах. А руки… Вот как вы думаете, ихние повара руки моют?» — «Ужас какой».

Такие звучали диалоги, по содержанию которых легко было определить, сколько дней отдыхающей… чаще все же не отдыхающему, а отдыхающей осталось до отъезда. Сначала был период адаптации, чуть испуганного узнавания; затем освоение и вторичное тестирование солнца, моря, сервиса и меню; потом, ближе к концу отпуска, усталое высокомерие собственника, все испытавшего, испробовавшего: «Рыба сегодня жестковата, и вкус не выражен. Вот два дня назад под французским соусом была хороша, да. А вы вон те пирожные возьмите, они им удаются, я всегда беру».

Он слушал эти рассуждения и поучения, ухмыляясь: через несколько дней эти знатоки кулинарных разносолов и курортного быта вернутся к картошке с макаронами, котлетам и консервированным помидорам из дачных заготовок. Это дома. А на работе у кого-то и времени не будет, чтобы поесть по-человечески, потому что дела гонят, заботы гнобят и начальство скупое. И этот кто-то, улучив десяток минут, будет цеплять пластиковой вилкой лапшу быстрого приготовления, обсуждая с такими же, как он, недостатки «роллтона» и «доширака». И авторитетно скажет в конце повторяющейся изо дня в день дискуссии: «А все-таки «роллтон» лучше, надо только заваривать умеючи — кипятка строго по рисочке, и не передержать, а то слипнется». Вот так все и будет, граждане, а то «рыба жестковата, вкус не выражен». Гурманы, бляха-муха! Dolce vita! Дорвались до сладкой жизни.

А еще децибелы! С каждым днем понаехавшие говорили все увереннее, возвращаясь от настороженного вполголоса к привычной громкости. Если на пляже он паче чаяния оказывался менее чем в десяти метрах от лежаков, на которых простерлись тела таких переговорщиков, то, помянув добрым словом «дебильник» с его «московским временем», перебирался со своим блокнотом подальше. Обернувшись, он прикидывал, достаточно ли широка нейтральная полоса, отделявшая его от их пляжных зонтиков, чьи купола, так похожие на обойные гвозди, казалось, знобило от ударов звуковых волн. И думал о продуктивном решении, прикидывая, где бы взять такой молоток, чтобы хлобыстнуть со всей дури и загнать гвоздь по самую шляпку?

«Что ты такой раздраженный?» — в один из дней спросила Ольга, укладываясь на соседний лежак. Обычно это занимало много времени — расстелить полотенце, достать разномастные баночки и тюбики, но сейчас она управилась быстро, в пару минут.

«Все нормально».

«Да ну?»

Конечно, напрасно, не стоило, но он объяснил. И услышал в ответ:

«Злой ты».

«С чего ты взяла?»

«Видно. Сам знаешь, что не прав, и от этого злишься еще больше».

«Это я не прав?»

«Ты. Потому что обобщаешь. У тебя люди — как под копирку, а они не такие. Многие из года в год по заграницам ездят. Для них Египет с Турцией — дом родной».

«Мы в Таиланде».

«Оставь, ты же понимаешь, о чем я. Здесь тоже русские на каждом шагу. И что, они все орут, хамят персоналу, напиваются как свиньи? Ты видишь только черное, глаз такой».

«Какой есть».

«Надо быть снисходительным, а не дано. Вот не нравится тебе, когда люди выделываются, не за тех себя выдают. А ты вот о чем подумай: они целый год на «дошираке» сидят как раз для того, чтобы на две недели со своего шестка соскочить, чтобы вокруг них суетились, чтобы обхаживали, чтобы не им приказывали, а они велели».

«И что в этом хорошего?»

«Может, и ничего хорошего, но что плохого? И поведение их объяснимо. Им нужны эти две недели, они их потом весь год вспоминать будут».

«И жизнь их не будет казаться серой. Так?»

«В жизни обязаны быть краски, иначе это не жизнь, а существование».

«Какая банальность».

«Это истина, а истина всегда банальна».

«Очень глубокомысленно».

«А ты, если невмоготу, купи беруши и отключись, или — вон наушники, музыку слушай».

«С какой стати я должен что-то пихать себе в уши?»

«А с какой стати они должны говорить тише? У них ровно столько же прав, что и у тебя, так с чего им под тебя подстраиваться?»

«С того, что есть свод приличий…»

«Он у каждого свой. Так что расслабься и получай удовольствие».

«Пробовал».

«Не получается?»

Все это Ольга говорила, отточенными круговыми движениями втирая в кожу крем неясного назначения — то ли для загара, то ли от загара, то ли еще какой, с возрастом у нее появился целлюлит. Голос ее был ровный, спокойный, чуть усталый. Так общаются с безнадежными тупицами, которым приходится по десять раз объяснять, чтобы дошло и чтобы усвоили. И эта ее невозмутимость не позволяла согласиться с ней, хотя, разумеется, она была права. Но спорить не имело смысла. Ольга была горой, которая никогда не пойдет к Магомету, это Магомет пойдет к горе — обязательно, рано или поздно. Но с другой стороны, какая же она после этого жена? Ты, милая, будь покладистой, ты согласись, почувствуй, что в эту минуту надо уступить. Будь умней, дальновидней, будь бережливой — сохрани, что имеешь. Поддакивай со всей искренностью, в глаза заглядывай преданно, можешь даже восхититься, какой у тебя удивительный супруг, какая тонкая у него натура, ранимая. Вот тогда ты настоящая вторая половина, первейшая обязанность которой — хранить мир в семье. Ради этого можно многим поступиться, тем более такой малостью, как собственное мнение. Держи его при себе и не высовывайся, так всем будет лучше.

«Уж как умею», — отрезал он.

На том и кончился разговор, а скоро подошел к концу и отпуск, завершившийся предъявленным Ольге заявлением, что на курорты он отныне ни ногой.

Ничего больше из того пляжного отдыха он не вынес. Плюс очерк о бомжах, написанный не только из тщеславия, но еще по одной причине: его томило безделье. Бассейн, море, обжираловка, соотечественники, Ольга и Лера, кидающиеся к каждой лавчонке, все это было невыносимо, и он подумал: может, сочинить что-нибудь и в том забыться? Но рассказы он больше не писал, за крупную форму браться опасался, а что еще? О свалке и ее обитателях? Вообще-то он хотел заняться этим по возвращении домой, но коли обстоятельства складываются, то почему бы и нет?

Фургон с гранатами-ананасами пыхнул дизелем. Минуя перекресток, Олег увидел машины пострадавших в ДТП. Водители заполняли необходимые бумаги под надзором гаишника.

Квартира отца встретила его гулкой тишиной. Он прошелся по ней, заглянул в один шкаф — ничего не забыл, заглянул в другой — ничего не осталось. Только книги на полках и папки на столе. Их он убрал обратно на антресоли, пусть лежат.

Через несколько месяцев он перебрался в эту квартиру насовсем, до того лишь укрываясь в ней на день-другой. А когда уезжал на озеро, уже не на неделю — надолго, достал папки и перегрузил вырезки в коробки от мультиварки и СВЧ-печки, которые приобрел, обживаясь на новом месте. Хорошо, что не выкинул.

Потяжелевшие коробки он вернул в укрытие под потолком, а в папки сложил рукописи — рассказы и повести, заметки, наброски, два незаконченных романа. Один он бросил на тридцать седьмой странице, потому что не знал, что делать с героями, они становились прямыми и плоскими, как рейсшина. Второй отложил на половине, потому что… Потому что к тому времени уже работал на Димона, деньги не переводились, а после двух-трех рюмок вместо внятного текста получалась какая-то белиберда. А еще потому, что написанное им стало не нужно ему самому, а что оно нужно другим, насчет этого он еще раньше перестал обольщаться.

В усадьбе он убрал рукописи в тумбу письменного стола. Зимними вечерами, под настроение, он доставал очередную папку — еще пухлую или уже худеющую — и начинал читать. И сжигать. А те, что оставлял, укладывал обратно, подравнивая стопку бумаги, как до того свои воспоминания. В общем, наводил порядок.

«Надо действовать. Но кому достанет самонадеянности иль безрассудства сказать, что это — плохо, а это — хорошо? Вы — Маяковский? Вы — крошка-сын, усвоивший отцовские наставления?

Да и будет ли слушать тот, кто уверен, что знает, как надо и как не надо. А если выслушает, то с какой стати ему верить чужим словам?

Желтая грязь благополучия рвет души. Как дрожат пальцы, когда в них шуршат бумажки с водяными знаками, пейзажами и памятниками. Какие разводы, какие линии!

Или все это шелуха? Пройдет, как цыпки на руках ребенка. Отпадут темно-коричневые корочки, а под ними новая розовая кожа.

И кого поставить против? Мало людей, с кого можно писать иконы. Да и есть ли, были ли? Это иконописцев всегда хватало. Как у Феофана, именуемого Греком: белая полоска носа, скулы, черные тени под глазами и мячи мускулов под чем-то алым. И у товарища Дейнеки те же символы и каноны: ни шага вперед, ни шага назад. И ни шага в сторону — критики, они такие, пристрелят.

И очень много слов. Правильных и пустых, ибо гармония — в пустоте.

И как привлекательна ложь, почитаемая за правду, ибо красота — в простоте.

Все больше тех, кто рубит с плеча. Взмах — и напополам, до земли, до седла. Чистота взмаха и чистота помыслов. Возлюбившие себя, они достойны ненависти.

Я ненавижу их. И слепну от ярости».

Та же опера. Только заголовок другой — «Перепутье». И тот же апломб. Макулатура.

* * *

Шлепая лапами, подлетел Шуруп. Ткнулся башкой в колени, требуя внимания.

— Чего надо?

Ответ ясно читался во влажных собачьих глазах.

— Э, брат, продрыхся, теперь поиграть?

Псина довольно осклабилась.

— Не пойдет, — отверг притязания Олег.

Шуруп задумался: не цапнуть ли хозяина за «зефирку», чтобы не заносился? Но не решился — за такое можно и по носу получить. Выбрав иную тактику, он сделал стойку, забросил лапы на колени капризуле, сотворил умильную физию, потянулся…

— Только без телячьих нежностей! — увернулся Олег. — Меня ими не проймешь.

Шуруп фыркнул обиженно, но лапы с коленей не убрал и губы держал поблизости, готовый продолжить ласки, если его опекун вдруг осознает свою неправоту и отбросит это возмутительное равнодушие.

Олег потрепал пса по холке:

— Не сердись. Вот, можешь съесть. — Олег поднес к собачьей морде смятый в хрусткий шар лист бумаги. — От сердца отрываю.

Шуруп понюхал, брезгливо скривился и обиделся еще больше.

— Да, — согласился Олег, — вещь малосъедобная. — Он бросил шар на пылающие поленья. — Там ей место.

Пес одобрительно наклонил голову, взглянул на хозяина и горестно вздохнул, понимая, что счастливой перемены не будет. Убрал лапы и убрался в свой угол. Растянулся на подстилке. В глазах его стыла вселенская скорбь. Но не лежалось… Шуруп встал и отправился в обход своих владений. Постоял перед входной дверью, за которой свистело, завывало и ухало. Двинулся дальше. Обнюхав углы шкафов, он убедился в очевидном: никто на его территорию не покушался, так что и повздорить не с кем. Ох, тоска! От нее, от грусти и печали, он знал только одно противоядие — сон. Шуруп вернулся на подстилку, улегся, зевнул и прикрыл веки.

Олег следил за перемещениями пса, но баловать его не собирался, хотя мог бы — и брюхо почесать, и мячик покидать, есть у них такой, то-то была бы радость. Да что мячик! Тот бумажный комок, который он бросил в камин, с успехом мячик заменил бы. Шуруп его вмиг бы порвал на британский флаг. Только кому потом конфетти собирать?

Однако не только поэтому Олег был строг и непреклонен. Прежде он слишком многое позволял своему выкормышу, пора было приструнить, а то совсем от рук отбился: сейчас из сугробов не вылезает, а летом шлялся неизвестно где, возвращался в репьях, с исполосованной осокой мордой. Значит, на Подлое болото наведывался, шельмец, к кабаньим лежкам. Ничего не боится, и не из-за природной отваги, а по малолетству и глупости.

Увы, в отличие от птицы Говоруна из сказки Кира Булычева, умом и сообразительностью Шуруп не отличался. По крайней мере, на собственных ошибках не учился. И родословной похвастаться не мог. Ни сторожевой, ни охотничьей собакой он не был. Единственным жизненным предназначением его было получать радость от жизни и дарить радость другим, что Шуруп и делал самозабвенно, не пытаясь оспорить то, что диктовали гены. Впрочем, это был не приказ о беспрекословном подчинении, а нечто схожее с шумом стадиона перед началом футбольного матча, когда тысячи голосов сливаются в невнятный гул, и так ли уж нужно обращать на этот звуковой фон внимание?

-–

Шуруп был безродным космополитом — из тех шавок, о которых с усмешкой говорят, что порода у них «дворянская», от слова «двор», естественно, а вовсе не «дворня». И жизни ему, рожденному на задворках рынка, было отведено разве что несколько месяцев в силу его наивности и незнания правил дорожного движения. Так бы он и испустил дух под колесами машин, вкривь и вкось разъезжающих по базарной площади, если бы не Олег.

В райцентр он отправился за метизами высокой коррозионной стойкости, запасы которых требовали пополнения. Нужны были болты из нержавеющей стали А2 и с омеднением, и еще заклепки — бронзовые вытяжные и алюминиевые «под молоток». Строительство корабля Олег был намерен вести по всем правилам.

Единственная торговая точка, где искомое было представлено в достаточном ассортименте, находилась на рынке. Машину повезло оставить у самых ворот, а вот в магазине пришлось подождать. Продавец занимался покупателем, которому много чего требовалось, и в частности струбцины. Их он брал несколько десятков. Такие же в свое время покупал Олег. Когда придет срок обшивать корпус досками, без струбцин не обойтись: прижать, удержать, все по технологии.

Олег с любопытством посмотрел на покупателя: неужто тоже лодку мастерит? А то и корабль! И улыбнулся своему предположению: фантазируете, гражданин, столько сумасшедших для Озерного края — это чересчур, небывальщина.

Мужчина расплатился, вернул на обритую начисто голову кепку и подхватил крафтовый пакет, куда ему сгрузили покупки. Когда повернулся, стала видна вышивка на куртке — стилизованное изображение яхты: грот, стаксель, волна и надпись по кругу «Long River Yacht Club».

Это могло быть совпадением, у Олега самого когда-то была рубашка-поло с эмблемой «Iternational Cricket Council», ну так что, где он, а где крикет? Но если вспомнить о струбцинах…

Можно было бы извиниться, остановить, поинтересоваться, но пока любопытство боролось с ложным пониманием такта, мужчина уже был за входной дверью, не бежать же вдогон.

«Да у вас от клиентов отбоя нет», — забросил он удочку, выкладывая на прилавок список того, что ему нужно.

«Клиентов бывает только мало, — с готовностью откликнулся продавец. — Хотя строить стали больше, тут не поспоришь, дома, сараи, заборы ставят. Ну, что у вас? — он взял список. — Так… так… А вот саморезов таких нет, чуть-чуть опоздали. Перед вами все подобрали дочиста, да вы видели. Вы через три дня заходите — подвезут».

«Тоже дом строит?»

«Кто? Этот? — продавец кивнул на дверь. — Не знаю. Но заказал много чего — неделю назад появился, и список у него был поболе вашего».

«Может, лодку?»

«Вряд ли. Многовато купил, чтобы для лодки. Я думаю, беседку делает, такую, в японском стиле, чтобы крыша трамплином. Модно сейчас с изгибами».

Не в полном объеме, но все равно набралось прилично, килограммов на пять. Отягощенный пакетом, Олег вышел на крыльцо и увидел чудо на четырех лапках и с хвостиком, голова набок. Мимо не пройти!

«Ты откуда такой взялся? — присев на корточки, спросил он. — Маманя твоя где?»

Щенок облизнулся.

«Шамать хочешь? Это поправимо. Это не шурупы искать там, где их нет».

Сзади скрипнула половица. Вышедший перекурить продавец щелкнул зажигалкой.

«Чье это дивное создание?»

Продавец привык слышать другие вопросы, и уж точно не в поэтическом фантике, но удивления не выказал.

«Приблудный, ничей».

«А если я его возьму?»

«На здоровье, живее будет. Только на руки не берите, наверняка блохастый».

«Это ничего, с гнидами мы как-нибудь справимся. Помоем, вычешем… — Олег повернулся к щенку: — Ты как, согласен? Вместе будем бытовать, весело и сытно».

Песик показал зубки и попытался лизнуть крохотным язычком протянутую руку.

«Признал, — засмеялся продавец метизов. — Как звать-то будете? Кличка нужна, чтобы по всей форме, а то он безымянный. Ладно, пойду, а вы заезжайте за шурупами».

«Спасибо».

«Пока особо не за что».

«Было бы не за что, не поблагодарил бы».

«Раз так, — продавец опять засмеялся, но уже аккуратно, из вежливости, — то пожалуйста».

Короткими затяжками он добил сигарету и закрыл за собой дверь.

«Шурупы… — пробормотал Олег. — В общем, быть тебе, брат, Шурупом. Не возражаешь?»

Щенок не ответил, но и несогласия не выразил.

«Тогда пошли перекусим».

И они направились к палатке, где чернобровые посланцы Кавказа, кромсали мясо, которому предстояло стать левантийским блюдом, именуемым шаурмой по-московски и шавермой по-питерски.

Олег улыбался: теперь их двое — человек и Шуруп.

* * *

«Им повезло, когда много лет назад они купили этот дачный домик. Чуть промедли, и за эти деньги им и сарая не купить. Инфляция, однако.

Об отдыхе речи не было: дача — это прежде всего труд. Конечно, можно наплевать на все, пусть зарастает, только неподходящие для этого характеры были у отца и сына. Не то чтобы они не желали выделяться на фоне помешавшихся на прополке и саженцах, просто полагали, что, коли есть земля, ее надо обрабатывать, а уж если что-то делаешь, то изволь делать хорошо.

Они были работящими людьми. Кому-то наверняка казались слишком расчетливыми, возможно даже прижимистыми, но это было не так, что могли подтвердить хорошо знавшие их люди, которых, впрочем, было совсем немного.

Если и была у них какая-то выраженная черта, то это трезвомыслие. Они всегда отдавали себе отчет, на что способны, а что им не по силам. И поступали соответственно, не гонясь за несбыточным. Поэтому не вкалывали на огороде до изнеможения, но были малярами, электриками, плотниками, каменщиками, поскольку не видели необходимости платить кому-то за то, что они, два городских интеллигента, могли сделать сами. Тем более что и платить было нечем. Полученное когда-то наследство ухнуло на покупку домика, а зарплаты сына и пенсии отца хватало лишь на поддержание относительного материального благополучия, не более.

Дачная жизнь течет по иным законам, нежели городская. И люди, вырывающиеся на день, два, неделю, месяц, на все лето из суеты улиц и клеток квартир, с удовольствием принимают незамысловатые правила дачного существования, находя в нем отдохновение от сложностей оставленного за спиной бытия. Там, на даче, нарушается привычный строй мыслей, меняются взгляды, и невозможные в городе поступки здесь становятся совершенно естественными. Так же как и вопросы, порой ставящие в тупик своей бестактностью.

Отца часто спрашивали: почему сын не женится? И что ему было отвечать? Правду? Он предпочитал отшутиться. Да и знал ли он правду?

О том же спрашивали сына, напрямую, и он тоже сводил все к шутке, уверенный, что искренностью не удовлетворить праздного любопытства. Себе же он отвечал в том смысле, что, будучи человеком ответственным, не может позволить себе такой роскоши, как брак. Потому что… Как жить? На что? И как дети? С чего им быть обделенными — хуже одетыми, не так вкусно накормленными, как сверстники, с чего терпеть бесконечные отказы?

Все — так, и все же он лгал себе. Наверное, из-за нежелания соглашаться с тем, что боится менять… ломать, крушить!.. свою налаженную, размеренную жизнь. Он не был аскетом, встречался с женщинами, делил с ними постель, но никогда не доводил отношения до черты, когда приязнь перерастает в привязанность.

Он вел честную, достойную, серую жизнь, не обращая внимания на тлеющее в душе несогласие, которое даже не пыталось вырваться наружу, но мешало, мешало, мешало!

Он никогда не делился своими мыслями с отцом: это не по-мужски — перекладывать свои переживания на плечи близкого человека. Да и не принято было в их семье жаловаться, сетовать.

Отец, страшась потерять сына, так он воспринимал перспективу появления между ними преграды в виде любой женщины, тоже избегал этой темы, никогда не побуждая сына к откровенности. Но и его не оставляло смутное беспокойство: что-то не так, что-то не так.

Так и летели дни — в заботах. Зимой — в городе, летом — на даче. Все время вдвоем.

Как-то по весне их домик вдруг покосился, словно от боли в боку. Ничего необычного или опасного — всего лишь просел фундамент.

Немного повело рамы, но не до такой степени, чтобы начали лопаться стекла. Повело и дверные косяки. Двери стали распахиваться при сквозняке.

Отец зимой болел, все чаще вспоминал давно умершую жену. К весне он так и не оправился, в таком состоянии ему было не до ремонта. А сын знал: достаточно подвести под угол дома домкрат, приподнять сруб, положить между бревнами и кирпичами фундамента доску потолще, обернутую от гниения рубероидом, и все встанет на свои места. А пока можно к торцам дверей прибить квадратики старого линолеума, и двери вновь станут держаться в косяках.

Он не стал этим заниматься: не искал домкрат, не набивал кусочки линолеума.

Он молчал, и отец молчал.

Двери открывались и закрывались. Хлопали. И казалось, что дом полон людей».

Рассказ назывался «Осевший угол», и это действительно был рассказ со всеми атрибутами жанра. И его он сохранит. Потому что есть тут что-то… Что? Бог его знает.

Борька говорит, что рукой творца водит Господь. И когда ты перечеркиваешь, вымарываешь, рвешь и отправляешь в мусорную корзину, а файл — в корзину электронную с симпатичной иконкой на мониторе, то поддаешься наущению диавола, святотатствуешь. Храни! Береги! Ибо слово твое — и Его слово. Сам Борька принципами не поступался. Каким был, таким и оставался, разве что с годами изъясняться стал вычурнее, отточил формулировки, от былой невнятицы и следа не осталось, все строго по полочкам.

С Борисом Путиловым, «дедушкой» второго года службы, Олег познакомился, когда с предписанием в кармане переступил порог воинской части, где ему суждено было дослужить оставшиеся месяцы, а их оставалось еще ох как много. Что его ждет в этом периметре, он не представлял, или боялся представить. В учебке, расположенной на окраине большого города республиканского значения, его учили на наводчика ПТУРСа, противотанкового управляемого снаряда. Но насчет своей квалификации он не заблуждался: учеба была никакая, подменяемая нарядами в караул и на кухню, бесконечной приборкой территории и кроссами по пересеченной местности. Сержанты и офицеры это воспринимали как должное, привычно роняя слова о том, что настоящие солдатские будни еще впереди, в частях, там и техника посвежее, не то что старье в боксах учебки.

«Практика есть критерий истины, — провозглашал капитан, их командир роты, стряхивая перхоть с погон. — Таков единственно верный материалистический подход».

Времена были уже не те, чтобы впрямую ссылаться на марксизм-ленинизм, поэтому капитан произвел некоторые изъятия в своем дежурном лексиконе. И это его безмерно огорчало, поскольку разрушало сложившиеся за годы обороты речи. С горя приходилось пить больше прежнего, окончательно лишая себя иллюзий и жизненных перспектив: по службе так и так не продвинуться, все, потолок, а «гражданка» страшила, куда ему там, бардак кругом.

«Все понятно?»

«Так точно, товарищ капитан!»

Прошло полгода, и недавних призывников стали рассовывать по частям, на присвоенную воинскую специальность обращая внимание едва ли не в последнюю очередь.

В тот день в часть их прибыло шесть человек — зеленых и необтесанных. С кем-то Олег ехал из учебки, с кем-то поручкался у КПП.

Они выстроились на плацу, ежась от ветра. Ждали начштаба артполка, и он вышел — показательно строгий, даже суровый, вылитый ариец.

«Бойцы!» — начал он приветственную речь, предваряющую разгон по подразделениям.

Офицеры меньшего звания, стоявшие за ним, перетоптывались и закатывали глаза.

На крыльце штаба, у дверей, стоял парень в ладном бушлате с погонами, перечеркнутыми одной полоской, — ефрейтор. Парень явно получал удовольствие от разворачивающегося перед ним действа. Он остановил взгляд на Олеге и подмигнул.

«Дубинин».

«Я!»

«Взвод управления».

«Есть!»

Так Олег оказался среди тех, кто не стрелял из пушек, но тоже по мере сил отстаивал честь полка. Правда, кадрированного, пополниться людьми до норматива ему предстояло лишь в случае начала военных действий или в преддверии масштабных учений. В мирное время три сотни солдатиков занимались тем, что поддерживали в исправном состоянии тягачи, пушки и гаубицы, имевшие издевательски ласковые названия: «Гиацинт», «Гвоздика», «Пион»… Только противотанковая пушка с длиннющим стволом выбивалась из этого цветочного ряда — «Рапира».

––

Взвод управления — всего два десятка человека — был в полку элитой. В нем числились водители «уазиков», на которых разъезжали комполка и начштаба. Плюс водитель санитарной «буханки». Плюс парнишка из Днепропетровска, рисовавший карты для офицеров и плакаты наглядной агитации, типа «Артиллерист, бей в цель!». Еще были три сержанта-связиста. Эти водили компанию с вечно сопливым представителем града Петра, выпускником техникума, то есть имевшим какое-никакое образование. Именно по этой причине он был приставлен к дальномеру, тяжеленному ящику, который таскали за спиной, а готовя к работе, устанавливали на треногу. Штуковина это была редкая, лазерная, с ее помощью определялось расстояние до разрыва снаряда. Дальномерщик выдавал метраж, офицеры вносили поправки в расчеты, и снова звучала команда: «Выстрел!». Но стрелял полк редко: раз в три месяца выезжали на полигон короткой колонной, бабахали чуток — и назад, в казармы и боксы, технику драить. То, что редко, шмыгающего носом дальномерщика слегка ободряло, потому что себя он считал смертником, приговоренным к долгим и мучительным страданиям с закономерным летальным исходом. «Там, в ящике, стержень рубиновый, — жаловался он. — От него излучение, и сколько я до дембеля «шитиков» нахватаюсь, ни один врач не скажет. Даже если захочет и знает — не скажет, потому что военная тайна. А мне потом с этим жить. Может, и недолго совсем». Олег сочувственно слушал, но отчего-то так и не поинтересовался, что это за «шитики» такие, которые так пугали его сослуживца. Сам он за все время пребывания в полку на полигоне появился один раз — сам напросился, интересно же. Так-то он был там без надобности: не его это дело — станины тягать, снаряды ворочать и на разрывы глазеть.

Тот ефрейтор с крыльца штаба, как вскоре выяснилось, занимал во взводе управления особое положение, в точности как взвод — в полку.

«Путилов! — окликнул его начштаба. — Проводи бойца. Просил, так опекай».

Вместо уставного «есть» или неуставного «слушаюсь» ефрейтор ухмыльнулся и спустился с крыльца.

«Здорово», — сказал он, подходя к Олегу.

«Здравия желаю, товарищ ефрейтор».

«Чего? Ты это брось. Не буди лихо. Ибо истина в том, что лучше иметь дочь проститутку, чем сына ефрейтора».

Ответить на эту витиеватую отповедь Олегу было нечего. Он ждал продолжения.

«Путилов. Борис».

Что ж, тогда и он не рядовой Дубинин.

«Олег».

«Как тебя зовут, мне известно. Пошли?» — с этими словами Путилов вразвалочку направился к казармам, что выстроились у противоположного конца плаца.

Олег поправил вещмешок на плече и скорым шагом догнал своего проводника.

«Значит, чтобы не было неясностей… — начал тот. — Я о тебе знаю много. Гораздо больше, чем ты можешь себе представить. Почти все. Потому и выбрал. Ущучил?»

«Не очень».

«Объясню. Ты в историко-архивном учился, так?»

«Так».

«С третьего курса поперли?»

«Отчислили».

«Вот это было для меня важно, что успел нахвататься, на высшее образование целился. А за что поперли — неинтересно. За что, кстати?»

«За прогулы. И сессию завалил».

«Гулял?»

«Ну…»

«Все, проехали. Короче, у меня через полгода дембель, а здесь такое правило — сменщика подготовить. Теперь понял? В общем, быть тебе секретчиком. И считай, что тебе повезло».

В этом Путилов был прав. Действительно, повезло, и еще как. Объяснялось это тем, что секретчик регулярно бывал в городе с портфелем-«дипломатом», в штабе округа. В «дипломате» лежали сводки, докладные, рапорты и прочая бумажная светотень, которую готовили начштаба и его заместители. А доступ в город — это много! Это магазины, почта, что-то купить, кого-то встретить, передать записочку от влюбленного солдатика. Понятное дело, что человека с такими возможностями во взводе уважали, да что во взводе — в полку. Но не только за это. Путилов имел доступ в строевую часть, где решался вопрос о дне, когда срочники отправятся по домам, а тут каждый день был на вес золота, всем хотелось пораньше, и лучше — на неделю.

И еще был момент. Путилов писал письма. Только попроси! Тогда он снисходительно кивал и садился на табурет. Выслушав просителя — кому, с какой целью? — он утомленно смыкал веки и погружался в размышления. Проситель при этом не смел проявлять нетерпение, так как сам способностями к словотворчеству если и обладал, то лишь к матерному, а письмо родным о своем солдатском житье-бытье сочинить было надо. Хотя чаще письмо адресовалось девушке, которая обещала ждать, но кто ж ее знает, вдруг найдет кого-нибудь, стерва, пока ее суженый горбатится в рядах защитников Родины. Бабы, они такие! Наконец Путилов открывал глаза и начинал диктовать: «Милая моя! Сердце стонет от тоски, лишь вспомню минуты нашего прощания, твои слова, твой взгляд…» Заказчик торопливо записывал, теряя буквы, в расчете потом перегнать набело, но все равно не успевал, чертыхался и сдавался: «Помедленнее». Путилов одаривал его сердитой гримасой, однако снисходил — начинал говорить отчетливее и сбавлял темп. Закончив диктовку дежурными «Люблю. Целую. Жду встречи…», он потягивался и выдавал что-нибудь веское, вроде такого: «Перепишешь — покажи, ошибки исправлю. Грамотей! Вот ты скажи: какая беда в стране нашей на первом месте?» Проситель хлопал глазами, теряясь во множестве проблем и забот, или вообще не в силах уразуметь, чего от него ждут. «Не знаешь, — констатировал Путилов. — Невежество».

Сам он к слову и сочинительству относился с большим пиететом, за что особо ценился офицерским составом и особенно начальником строевой части, мечтавшем об академии и продвижении по службе. Путилов лепил для него рефераты, выбивая дробь из пишущей машинки «Ятрань» и заедая чай пирожками, которые исправно пекла жена «строевика». Еще он правил докладные записки, путано, да к тому же как курица лапой, написанные начальником штаба. Даже командир полка обращался к нему в преддверии знаменательных дней — особенно 19 ноября, Дня ракетных войск и артиллерии, чтобы получить накануне праздника напечатанную речь, в которой было в меру патетики, красивостей, положительных примеров и уверенности в будущем.

«Учись, — наставлял Олега его опекун. — Слово — великая сила. Кто владеет словом, тот властвует над людьми».

Своим примером Борис Путилов доказывал бесспорность данного утверждения. При этом не зарывался и не наглел, памятуя, вероятно, о том, сколь печальным был конец многих властителей: народу только размахнуться, а уж он ударит! Так что панибратства с офицерским составом ефрейтор Путилов себе не позволял, а в отношениях с сослуживцами проявлял минимум заносчивости. Вот почему в штабе сквозь пальцы смотрели на то, что секретчик разгуливает по своей комнатенке в тапочках, а его кирзачи, свесив голенища, грустят в углу. И никаких портянок, только носки! И во взводе ему многое прощалось, даже отсутствие в его речах матерщины, тогда как во взводе без этого не обходились, а многие матом вообще разговаривали, проявляя подчас впечатляющую виртуозность. Да что там, Путилов даже «погоняла» не имел! У всех других были, как правило, образованные от фамилий или оттолкнувшиеся от них: Бубнов — Бубен, Кучеров — Извозчик, Дубинин… тут можно и не будить фантазию — Дуб. Ну к этому Олег был готов, вариантов не предвиделось. Общение с Путиловым, однако, заставило задуматься: дембельнется Борька, он займет его место, и что, исчезнет кликуха? Не факт, потому что одних вояжей в город для стати и уважения маловато будет.

«Пиши! Пробуй!» — говорил Борька, развалившись в продавленном кресле, прикрытом рукодельным ковриком в технике пэчворк, искусно сделанном все той же супругой «строевика».

Олег косился на него, покусывал ручку и вновь склонялся над формулярами — пачка незаполненных была еще высока, а сделать надо, после обеда Борьке их в город нести.

-–

Ближе к весне, когда солдатики-первогодки — «дедушкам» не пристало — вовсю крошили слежавшиеся сугробы, которые сами же за месяц до этого превращали в кубы и параллелепипеды, ровняя грани и выводя плоскости, Путилов все свои обязанности окончательно свалил на рядового Дубинина, которому тоже грозило обидное звание «ефрейтор».

Дембель был неизбежен, как победа коммунизма. Так говорили прежде, до развенчания мифов об этой общественно-экономической формации. Сейчас обходились без сравнения, оставив только «неизбежность». Отметив переправленной через забор бормотухой 100 дней до приказа, «деды», ставшие дембелями, начали активно готовиться к увольнению в запас: обшивали парадную форму шнурами, золотили шевроны, серебрили аксельбанты и, конечно же, мастерили дембельские альбомы.

«Китч!»

Такой ярлык вешал на результат их стараний секретчик-интеллектуал Путилов. Подобной чушью, оскорбляющей человека мыслящего, Борька не занимался.

«Ересь!» — добавлял он и отправлялся в хлеборезку, где его ждали горячие булочки. Специально для него их пек прижившийся в столовой парень с Белгородчины, который никак не мог определиться, какую из оставленных на гражданке девиц одарить вниманием по возвращении из армии, и нежные послания слал всем троим. При этом эпистолярным жанром хлеборез не владел совершенно, и потому зависимость его от Путилова была крепчайшей. Тот этим, естественно, пользовался, определив заказчика в категорию VIP-клиентов и присвоив ему вполне литературный псевдоним — Эпистол. Звучало оно, правда, несколько двусмысленно, из-за чего Борька употреблял его лишь в разговорах с лицом доверенным, то есть с Олегом.

Как-то, уминая принесенные из столовой булочки, Олег сказал:

«Вот вернется он домой, Эпистол этот, весь в галунах, значках…»

«И нашивках, — подхватил Путилов. — И будет рассказывать про пушки, разрывы, и что раз чуть не погиб: офицер-салага с цифирью напутал и снаряд не туда полетел. И как жахнет!»

«Наврет с три короба, — согласился Олег. — Что ж ему, про хлеборезку былины складывать? Но я не о том. Встретится он со своей кралей и ни бе ни ме. И получит от ворот поворот. А виноват ты, Боря, что ей Эпистол совсем другим видится. Ты его, можно сказать, сочинил, такого трепетного, тоскующего, томного, а она поглядит-послушает — бычок бычком».

«По-твоему, тут Пигмалион в действии? А я — профессор Хиггинс? И полковой хлеборез — реинкарнация Элизы Дулиттл?»

«Так складывается. Но у Бернарда Шоу все кончается любовью с морковью, а здесь благостного финала не будет».

«И ты меня в этом обвиняешь. Еще ничего не случилось, а уже собак вешаешь».

«Ты сам о силе слова говорил».

«Говорил, не спорю. Но преувеличивать эту силу тоже не стоит. И с Эпистолом будет по-другому. Приедет, пройдет вразвалочку, напоет о своих подвигах и затащит девку в постель. Хоть одна из трех, а не устоит. И будет ей не до солдатских посланий, какой бы образ они ни рисовали. Потому что замуж хочется и тело просит. А письма она хранить будет и когда-нибудь дебелой бабой, уложив спать детей и пьяного мужа, достанет их распаренными от стирки руками, пробежит глазами и всплакнет. И станет ей хорошо, потому что письма эти — доказательство, что и в ее жизни было что-то светлое, совсем как в книжках. Так что не надо мне дело шить. Вдруг я не обманщик коварный, а самый что ни на есть маг и чародей».

«Складно поешь. Только мы никогда не узнаем, что из всего этого получилось, — подбросил ледка на огонь Олег. — Адресок у Эпистола, небось, не возьмешь?»

«И свой не дам. А его потеряю, если навяжет».

«Да вы циник, товарищ».

«Прагматик, Олег, прагматик. Мне что, его анекдота хватать не будет?»

Они засмеялись. Своим любимым и, похоже, единственным имеющимся в его распоряжении анекдотом Эпистол заманал всех. Очень коротким, в одну строку: «Мама, не бросай меня в колодец, я буду есть кашу… ашу…ашу…» И вроде можно улыбнуться, но не на десятый же раз! А Эпистол так радовался, так хохотал, что ему хотелось вмазать.

«Я, Олег, обманывать готов, обманываться — ни за что. А вообще, интересный поворот рисуется, зачин. Может рассказ получиться. Ну, с Эпистолом. Возьму — не возражаешь?»

«С чего мне возражать?»

«Это же ты вопрос задал: что будет, если?.. А с этого вопроса все начинается — и рассказ, и роман».

Олег поднял руки:

«Тебе виднее, о великий. Познания твои обширны, и не нам, сирым…»

Путилин решил не обижаться на подначку:

«Язвишь? Нет, чтобы самому взять и написать на досуге эссе, рассказ, а то и повестушку, авось что и сляпается. А ты даже писем не пишешь, а ведь есть кому, не сирота казанская. Чего смурнеешь? Ладно, не буду. Ну так что, беру завязочку?»

«Да на здоровье!»

К созданию рассказа с Эпистолом в главных героях Путилов приступил сразу после обеда, на сытый желудок. Дул на пальцы, откладывал ручку, снова сгибался над тетрадкой. Уложился в два дня. Перепечатав на «Ятрани» под копирку в четырех экземплярах, спросил:

«Прочитаешь?»

«Когда опубликуют», — брякнул, не подумав, Олег.

Путилов насупился. Он писал рассказы и рассылал их по журналам. И все безответно, лишь раз получив отповедь на редакционном бланке, мол, извините, не подходит, но старайтесь, юноша, ибо тот обрящет, кто ищет. Поэтому неосторожная реплика Олега была болезненной.

«Извини, Борь, — дал отступного Олег. — Давай. Конечно, прочитаю».

«Обойдешься!» — отрезал старший секретчик, вкладывая экземпляры в конверты. Их он упрятал в портфель, потеснив докладные и рапорты, после чего отправился с визитом в штаб и на почту, хотя вернее сделать рокировку: на почту и в штаб.

Два месяца спустя, когда до дембеля Путилову оставались сущие крохи, он, вернувшись из города, ворвался в «секретку» и воздел над Олегом руку. В руке был журнал в пестрой обложке.

«Не верил? А накося! И гонорар обещан. Но не в деньгах суть. Напечатали!»

«Поздравляю, — со всей искренностью, ничуть не лукавя, сказал Олег. — Дай почитать».

«Ага, интересно? А не получишь».

Борька шастал по комнате, разгоряченный, суетливый, и вдруг остановился — опомнился:

«На».

Олег взял журнал. Средней толщины, желтоватой дешевой бумаги, на скрепках. «Столица». Незнакомый, но в последнее время их много появилось, потому как ветер перемен, открытость, бесцензурность.

Открыл. Пролистал. Нашел. Рассказ назывался «Эпистолярный жанр». Текст предварял эпиграф: «Блажен муж, сотворивый сие», — перефраз названия новеллы Эдгара По. Далее шло собственно повествование об Эпистоле-хлеборезе, хотя у героя рассказа было более благозвучное прозвище — Резчик. И кончался рассказ так, как представлялось Путилову, а не английскому драматургу Шоу: вечер, кухонный стол, на нем пачка писем, роняющая слезы женщина, а за стеной сопящие во сне дети и храпящий с перепоя муж. Такая вот обычная семейная жизнь, в которой было счастье.

Олегу рассказ не то чтобы не понравился. Сюжет нормальный, но как подано… Путилов грешил многословием — с одной стороны, и штампами — с другой. Он менторствовал, разъяснял и поучал, однако эти очевидные недостатки в редакции сочли несущественными, поскольку рассказ в целом был обличительным: вот как живем, тупо и грязно, во лжи и убогих мечтаниях. Очень своевременный текст.

«Супер! — высказался Олег, возвращая журнал. — Добился своего!»

«Капля камень точит. — Путилов любовно огладил ладонью обложку. — Солидное издание, и люди там серьезные, они абы что не возьмут. Это признание, понимаешь? И это, — он поднял журнал, как Данко факел, — только начало».

В тот момент дослужившийся до младшего сержанта секретчик кадрированного полка окончательно определился с жизненной колеей: теперь он знал, куда идти, и поступь его будет тверда.

Вскоре был подписан приказ, и ранним субботним утром Путилову — естественно, первому во взводе управления — предстояло отправиться уже не в штаб и не на почту, а на вокзал. Билет на поезд до Москвы уже лежал в его кармане — и не в плацкартный вагон, в купейный! А там пересесть на электричку, и… встречай, малая родина, здравствуй, Фрязино!

Накануне отъезда Путилов, как полагается, проставился, пожелав дембелям, собравшимся после отбоя в каптерке, скорейшего отбытия. Даже хлебнул за компанию плодово-ягодного.

Утром его до КПП провожали двое: опечаленный начальник строевой части и Олег. Неискренне пожелав дальнейших успехов, «строевик» отправился по своим делам, а Путилов, хлопнув Олега по плечу, прикрытому погоном, разразился прощальной речью:

«Не ссы. Будет и на твоей улице дембель. Ты с офицерами помягче. Ищи консенсус. Слово паршивое, но верное. Стань им потребен. Пиши! Они этому не обучены, а у тебя как-никак два полных курса. Ты же гуманитарий! «Строевику» особо помогай, он человек нужный, и пирожки опять же. Полгода промелькнет — через него подберешь себе замену, воспитаешь в традициях. Во взводе веди себя без гонора, базар фильтруй, чтобы без фени и мата, а то прилипнет, не отмоешься. И ключ от библиотеки не потеряй».

Они обнялись.

«Пошел я».

«Счастливо».

«Увидимся».

Адресами и номерами телефонов они обменялись. Хотя это ничего не значило. Солдатская дружба сплошь и рядом оказывается хрупкой, и никакой пастой «ГОИ» ей блеск не вернуть, это же не пряжка на ремне: подул вольный ветер гражданской жизни — и нет ее. Но Олег был уверен: с Борькой они еще встретятся. И не только потому, что от пристоличного Фрязина до Москвы рукой подать, земляки почти. Было у Олега подозрение, что не обойтись без него Борьке: если не свернет никуда, ему попутчик потребуется. Или поводырь.

Солдатик у проходной козырнул покидающему часть дембелю. Путилов, обычно сторонящийся любой обрядовости, на сей раз тоже подвскинул ладонь к виску.

Вдруг остановился и сказал:

«Между прочим, Давид Самойлов был ефрейтором. Хороший поэт. Фронтовик. Недавно умер», — и ушел, цокая титановыми подковками по щербатому асфальту.

Олег вернулся в их комнату в штабе… в его комнату. Отныне он был здесь полновластным хозяином. Стащил сапоги, подтянул носки, сунул ноги в тапки и развалился в кресле.

Стол перед ним был завален бумагами и скоросшивателями. На тумбе, готовая отозваться стрекотом, ждала пишущая машинка «Ятрань». И дела ждали. Но все это было не к спеху.

За последнюю неделю он накидал воодушевленному Борьке с десяток сюжетов, но один припас для себя. И даже не сюжет, а так, эскиз.

Он достал из ящика стола тетрадку, открыл, взял ручку и написал: «Продолжение».

«Патроны лежали тесными рядами. Жизнь дремала в них. Желто-зеленые бока не знали прикосновения человеческих пальцев, их делали механизмы. Но когда теплые руки коснулись их, это был знак, что скоро наступит пробуждение — и будет жизнь, короткая, яркая.

Патроны брали по одному и втискивали в рожок. Тому, что оказался сверху, предстояло первым войти в этот сверкающий мир и первым покинуть его.

Передернули затвор. Патрон устремился вверх, где его тут же зажало в стальных оковах. Потом был удар, взрыв, лязг.

Еще дымящуюся гильзу выбросило наружу. Она звякнула о камень и скатилась на песок.

Краток был миг его жизни, но патрон родил пулю.

Обессилевшая в полете, она вонзилась в тело чуть ниже плеча, пробила мышцу с вычурным латинским названием и направилась к сердцу. Словно в раздумье, она замедлила ход у ритмично пульсирующей стенки, затем прорвала вздрагивающую ткань и вползла внутрь. И умерла. Движение было смыслом ее существования.

Потом были похороны. Без речей, слез, прощального залпа. Из карманов убитого вытащили документы, сигареты, спички. Больше ничего стоящего не было, только какие-то фотографии, их оставили.

Тело завернули в плащ-палатку. Воронка оказалась маловата, у трупа подогнули колени. И засыпали куль землей пополам с пылью. В изголовье холмика положили булыжник.

Собравшиеся у могилы поделили оставшиеся после убитого сигареты. И пошли.

Задержался один, тот, кто пристраивал на спине второй автомат. Его подсумки оттягивали чужие рожки. Патроны они тоже поделили».

Через полчаса дверь открылась.

«Дубинин!»

«Я».

«Головка от противогаза! Что делаешь?»

«Да так…»

«Кончай бездельничать!»

Начальник строевой части говорил резко, смотрел сурово. Иное обхождение Олегу еще предстояло заслужить.

* * *

Да где же он?

Олег перебирал пачку. Ведь был же. Куда делся?

Вот он. Бумага стала ломкой. И буквы враскоряку — «Е» и «О», раздолбали они «Ятрань» с Борькой.

Он взял листок, прочитал, перечитал. Потом прочитал вслух:

–…у трупа подогнули колени.

И приговорил:

— Плохо, очень плохо. Но ведь начало начал, а, Шуруп? Простительно?

Пес приоткрыл глаза, но хозяин не смотрел на него, значит, игры не будет.

Олег хлебнул кашинского бальзама. Ни крепости, ни вкуса…

Так, и куда его, этот опус? В огонь? Но ведь действительно начало, низкий старт. Ладно, оставим, пускай, в памяти должны быть и розы, и занозы. О, как сказал, в былые годы записал бы, сунул при случае в рекламный текст о биологически активной добавке для склеротиков.

Оставляем. Тогда — налево, поверх рассказа про осевший угол.

Что там на очереди?

«Воздуха чистого глотнуть захотелось? И чтобы листья под ногами шуршали? Что потянуло его в лес? Хотя, вообще-то, понятно. Уработался. Хуже нет, когда любимая работа становится в тягость, когда в доме все раздражает, когда самое невинное замечание может вызвать вспышку гнева — и кричишь слюнявым ртом, и трясутся руки.

Пора в отпуск! И сослуживцы о том же. Они и о себе пекутся — несладко им рядом.

Он бы и рад, но дела задержали на неделю, за ней — еще одна, потом — месяц, еще один. Вот и вышло — октябрь.

Три дня он отсыпался, бродил по квартире, пялился в телевизор, снова засыпал.

На четвертый день выбрался из прокуренной квартиры на воздух.

В лес! Где желтым убраны березы, где мокрые стволы осин, где уже нет грибов и нет людей.

В лесу хорошо. В лесу благодать. Там царит покой и спадают обручи с бочарных клепок, стянувших душу. Все оставшееся позади кажется мелким, никчемным. И уже удивляешься, что мог подставить себя пустым заботам, оставив незащищенными нервы и память.

В лесу очищаешься, точно кто-то срезает все лишнее, как бесполезно раскинувшиеся листья с набравшего вес кочана капусты.

Странное сравнение. Не быть ему поэтом. Капуста… Он и в годы перманентной юношеской влюбленности не помышлял о лире. Сейчас тем более далек. У него свой источник вдохновения. Работа! С криками и сосредоточенной тишиной, и торжеством, когда задача поддается, и решимостью ей противостоять, если она не сдается на милость победителя. Вот его жизнь, его будни. Но это они привели его в лес…

Он загребал ногами листья. Насвистывал. Поднял палку, ударил по пню. Палка выдержала, а пень развалился надвое. Труха.

Он пошел дальше…

…и споткнулся.

Он упал, больно ударившись коленом.

Самая обычная поляна, самый обычный люк. Крышка с полустершимися буквами и цифрами. Кольца-желобки. Ржавчина. Таких люков в любом городе полно. Но не в лесу.

Он разгреб листву. Люк плотно лежал в металлическом кольце, вмурованном в бетонную плиту, скрытую дерном. Растирая ушибленное колено, он захромал к опушке. За метр до нее ковырнул палкой землю. Бетон. На метр вперед — ничего. Назад и на метр влево — бетон.

Под ним что-то находилось. Что-то запретное?

Он дотащился до центра поляны и тяжело опустился на люк. Поднять?

Он не боялся наказания за любопытство. Он боялся самого любопытства!

Да и как поднять? Даже зацепить нечем.

Порыв ветра качнул деревья. Целый мир вокруг него жил по своим законам, действующим неукоснительно и строго. Законы же поддаются осмыслению. Не сразу, не вдруг, но поддаются.

Бесконечно воспроизводящая себя жизнь. И все это так легко перечеркнуть.

Он попытался подняться и не смог. Заскрипел зубами от внезапной боли и задрал голову. Над ним стыли облака. Всем знакомой формы. Как грибы».

Ну, этот не жалко. В камин его — с названием «Люк». И еще будет, он такие «шедевры» в свое время выдавал пачками. Сначала из спортивного интереса: смогу ли? Набив руку и много позже — под заказ. Точнее, под аудиторию издания. Лет десять ему по большому счету вообще было все равно, где печататься, хоть в радикальной газетенке, хоть в уцелевшем в перестройку консервативном журнале с притаившимися в нем членами КПСС. Приятен был сам факт публикации плюс гонорар!

Имелось, однако, предпочтение — внеидеологические СМИ, развлекательные, напичканные кроссвордами, ребусами и прочей мурой. Их обычно продавали на привокзальных площадях в расчете на пассажиров, которым требовалось убить время в дороге.

Рассказики объемом строго в одну газетную полосу испекались легко, без мук и терзаний, ну какие тут, на хрен, творческие поиски! Ремесло, оно и есть ремесло. Вам детективчик? О, не извольте беспокоиться, классический рецепт: загадка, разгадка, а между ними мясцо, если короче — сэндвич. Это как жизнь человеческая на могильной плите — между датой рождения и днем смерти. Что? Нет, ужасы оставим другим, мы чернухой не пробавляемся, это я для образности.

Сюжетов хватало. Заоконная жизнь подкидывала их регулярно, и обильно — телеэкранная. Оставалось отбросить шокирующие подробности, а трагический, как правило, финал заменить торжеством добра и гимном справедливости. Это уже было делом техники.

Когда приязнь читающей публики к детективам, вообще ко всему, что имело криминальный оттенок, пошла на убыль, он переключился на женские журналы. Сентиментальные истории лепились так же просто и получались на диво: от слез умиления щипало глаза даже у автора, не только у читательниц. Тех подкупал рыцарский взгляд на любовь и семейные узы, вера в путеводную звезду и счастливую встречу, итогом которой эти узы являются, крепкие и надежные, как наручники из легированной стали. Да-с, в создании одиноких представителей мужеского полу, жаждущих нежности, способных оценить тонкость женской души, разглядеть за невзрачной внешностью истинную красоту, в этом сочинитель Дубинин достиг заоблачных высот. Потому что опыт дорогого стоит, как и здоровая беспринципность. Хотя это не совсем то, в чем его пытался упрекнуть либеральный редактор-телеведущий, или совсем не то.

Жизнь устроилась, работа не вызывала тошноты, его хвалили за скоропись и креатив, и потому он был благодарен Борьке. С ним он встретился по возвращении в Москву и поддерживал пусть не дружеские, до этого не дотягивались, но добрые товарищеские отношения.

Путилов же называл его другом и тоже преувеличивал. Дружбе мешала зависть. Борька мнил себя писателем, кем Олег себя ни в коем случае не считал: максимум — литератором. Путилов полагал такую низкую планку жеманством, но не оспаривал. И не из природного такта. Тут другое: повысь Олег свой статус до писательского, они станут вровень, и как это перенесет уязвленное самолюбие? Пока этого не произошло, Борька считал себя вправе порицать друга за расточительность. «Дано тебе, так береги, лелей и холь», — заплетающимся языком прошамкал он как-то на излете большой попойки, надуваясь от собственной значимости. «Не лопни, писатель», — расплылся в пьяной улыбке сидящий напротив подмастерье из славного цеха графоманов.

Олег оставался при своем мнении, скромно оценивая имеющиеся способности, но высоко — рюмку для разгона и резвость пальцев, большего ему для писания не требовалось.

Путилов, впрочем, тоже скептически относился к вдохновению. «Это костыли для поэтов, — отмахивался он. — Прозаику ждать, когда на него снизойдет, чернила высохнут. Трудолюбие, вот без чего не обойтись и не состояться».

Слово «трудолюбие» он произносил, в точности как Вицин в фильме «Вождь краснокожих», хотя там говорилось о чадолюбии, которое «сильно развито в этих полудеревенских общинах». Борька разве что перст указующий не поднимал для пущей значительности.

Усидчивости самого Путилова можно было позавидовать. Над текстом он корпел до рези в глазах, шлифуя диалоги и превращая поначалу картонных персонажей в подобие живых людей. Его рассказы, вымученные до той степени совершенства, когда и придраться вроде бы не к чему, печатали тем не менее не слишком охотно. При наличии интриги, характеров… «Изюма нет», — соглашались в кабинетах, когда дверь за Путиловым закрывалась. Не раньше. Выскажи они это в глаза, автор потребует аргументов, а предъявить их невозможно, ибо «изюм» есть субстанция сложная, состоящая из ингредиентов числом не меньшим, чем благоухающий парфюм. Написанное же Борисом Путиловым всегда пахло чем-то одним — порохом, помадой, машинным маслом, мокрыми простынями, мышиным пометом, бензиновым выхлопом, кислыми щами. И эту ограниченность ничто не искупало — ни гладкость стиля, ни выверенная композиция, ни актуальность темы.

С годами отказы Путилов сносил все тяжелее. Они оскорбляли, поскольку он не понимал…

«Что не так?» — спрашивал он Олега, и тому нечего было ответить, не заводить же шарманку про «изюм». Поэтому Олег ограничивался дельным советом:

«Наплюй и забудь».

И таким:

«Три к носу».

Принимались советы, однако, лишь в том случае, если выпито было достаточно. Алкоголь примирял Борьку с действительностью. Если же норма не была выбрана, эффект оказывался противоположным. Путилов смахивал с губ пивную пену или опрокидывал в рот еще стопку, выпрямлялся и начинал пространную речь о человеческой глупости и предназначении писателя, его мессианстве.

Олег терпел и слушал, дожидаясь, когда закончится этот словесный понос.

«Вот ты…» — наконец менял пластинку, не утратив при этом ража, Борька.

Тогда и начинались наставления и упреки:

«Легкий ты человек, Дубинин. От таких, как ты, строчкогонов, может, самое зло и происходит. Лепишь рассказы, как фабрика «Гознак» купюры. Придумываешь, врешь, а читатели хавают, привыкают, добавки просят. Для них твой обман становится литературой. Ты понимаешь хоть, что творишь, нет? Ты заставляешь их верить в мир, которого не существует, в простые решения, в саму их возможность! А потом они смотрят вокруг и понимают, что все не так — все сложно. Но ты их уже отравил, и они беспомощны, они заведомо проигравшие».

Олег гонял желваки по скулам и не выдерживал:

«Ты, Борь, говори, да не заговаривайся, палку не перегибай».

«А я не перегибаю!»

«И не надо, а то ведь я рассердиться могу. У нас, у борзописцев, с этим как высморкаться».

Путилов, тараща мутные глаза, пытался въехать, серчает его собеседник или шуткует. И в ходе разбирательства трезвел. Ссориться с Олегом ему резона не было. Даже в подпитии и в запале ему доставало осознания того, что есть красная черта, которую переступать не следует. Потому что друзьями не бросаются, и это только во-первых. А еще из соображений деловых. Олег по-прежнему поставлял ему сюжеты — с этим у Борьки был полный швах. Сам он ничего стоящего придумать не мог, как ни пыжился. Только ему казалось, что вот оно, есть, как приходило понимание, что это чье-то, кем-то когда-то написанное, почти забывшееся и вдруг всплывшее. В отчаянии рука его сама тянулась к бутылке. Тут-то и появлялся Олег, у которого с сюжетами никогда затыка не было. Делился он ими щедро, а уж Путилов умел подхватить, чтобы потом превратить сказанное в бегущие по бумаге строчки. При этом он успокаивал себя тем, что главное все же за ним: это он наращивает на кости мясо, а что отправная точка принадлежит другому, ну так на то она и точка, не многоточие… В конце концов, Пушкин поделился с Гоголем задумкой, а тот, не будь дурак, воспользовался. И что мы имеем? «Мертвые души» имеем! Повествование о похождениях господина Чичикова! И еще неизвестно, при всем уважении, получилось бы у Александра Сергеевича лучше, чем вышло у Николая Васильевича.

«Между прочим, о тебе радею», — с напускной обидой говорил он.

«Боря, — отвечал Олег, — мне даже материально помогать не надо. Мальчик уже в старших классах, курит в туалете и целуется за углом».

Путилов успокаивался, расслаблялся, и его начинало развозить. Пьянел он как-то враз, одномоментно: только что вещал о Еврипиде и никудышном советском писателе Бубеннове, и вдруг уже лыка не вязал.

«Пора. — Олег подзывал официанта. — Погнали».

«Домой поеду», — с трудом ворочая языком, вываливал наружу слова Путилов.

«Куда? Во Фрязино?»

«К жене… любимой… к деткам…»

Олег расплачивался, подхватывал Борьку, выволакивал на улицу и грузил в такси.

«Опять?» — спрашивала Ольга, не удивляясь и без возмущения, когда они появлялись на пороге квартиры.

«Опять и снова», — подтверждал супруг, отягощенный нелегкой ношей — прежде худосочный Путилов с годами сильно прибавил в упитанности.

«Мадам…» — лепетал Борька и бессильно ронял голову на грудь.

Его укладывали в гостиной, укрывали пледом.

Путилов спал, отвесив челюсть, и не храпел.

«Ну хоть это…» — примирялась с происходящим Ольга Дубинина.

Ее муж ничего не отвечал, да и не требовалось. Ему тоже хотелось спать, вырубиться. Но чтобы не уронить себя в глазах жены и Леры, шмыгающей между ними, он отправлялся в ванную, где долго чистил зубы. Потом, держась подчеркнуто прямо, шествовал к кровати, ложился и брал в руки книгу. Ритуал был соблюден, а что книга, выскользнув и соскользнув, через минуту оказывалась на полу, так это погрешность несущественная.

Просыпался Борька раньше его. Ко времени, когда Олег присоединялся к компании на кухне, Ольга уже успевала отпоить гостя кофе, а если имелся, то и апельсиновым соком.

Примечательным качеством Путилова было то, что он нисколько не смущался. Потому что не помнил себя вчерашнего. А что сегодня ему нездоровится, так это погода меняется, давление скачет, каждого может прихватить.

О вчерашнем Олег не напоминал из солидарности, Ольга — из соображений такта. Лера тоже придерживала язык, внимая разглагольствованиям дяди Бори, который был готов заливаться соловьем на любую тему сколь угодно долго. И надо признать, если у него и был дар, то дар краснобайства. Олег же в эти утренние часы больше помалкивал, чтобы не брякнуть чего ненароком — к месту, но некстати.

Когда Олег переехал в отцовскую квартиру, то с ночевками после пьянок стало проще. Поутру Путилов сам за собой ухаживал, прочищая мозги банкой пива. Когда богиня зари Эос десницей своей раздирала Олегу веки, он уже был в форме и встречал вчерашнего собутыльника в боевой готовности, надеясь вбить в его голову очередные гвозди мудрости.

-–

Как-то Олегу попал в руки сборник произведений американского писателя Генри Джеймса, эстетствовавшего на сломе XIX и XX веков. И в повести «Мадонна будущего» он обнаружил персонаж, напомнивший ему Борьку. Только тот был художником и жил не в сумрачной России, а в благословенной Италии. Этот художник так умно, в красках, с восторгом рассуждал о живописи, так проникал в замысел автора, так доказательно судил о том, каким должно быть гениальное полотно, что у собеседника не возникало сомнений, что и в его мастерской сокрыта картина, которая, увидев свет, потрясет основы, встав в один ряд с творениями Эль Греко, Веласкеса, Рафаэля. Художник-эрудит трудился над этим полотном, неукротимо приближаясь к идеалу, полагая возможным выставить ее на обозрение не ранее достижения оного. А пока говорил, говорил, говорил, совсем как Борька. И по прошествии лет отношение к нему поклонников высокого искусства изменилось. Былое восхищение умнейшим и тончайшим ценителем прекрасного сменилось искренним и не очень сочувствием, которое только и возможно в общении воспитанных людей с тем, кто знает, что нужно делать и как, но беспомощен в самом делании. Пустоцвет… Генри Джеймс не знал этого слова, а переводчик не подменил им ни одно из англоязычных определений, между тем на одной шестой части суши таких людей называют именно так. И что характерно, в повести были не только пространные лекции о живописи, но и сюжет, любовь, чувства, в противном случае это был бы философский трактат, адресованный лишь избранным, коим дано оценить и восславить. И присутствие «мадонны» в названии было оправдано — в повести наличествовала некая особа, к Священному Писанию, разумеется, касательства не имевшая, что подтверждало слово «будущего». Финал же был закономерен: смерть художника. И когда соседи и знакомые вошли под скаты мансарды, где располагалась мастерская живописца и куда прежде не было доступа никому, они обомлели, увидев ту самую картину, в существование которой уже не верили. И она была так же хороша, как женщина на ней, божественна! Но уже не к кому было обратиться с вопросом: что же ты скрывал такое сокровище, почему позволил себе превратиться в посмешище? Человек умер, а мертвые молчат. Оставалось лишь догадываться и сожалеть.

Так, может, и у Борьки где-нибудь хранится рукопись — та самая, и он достает ее глубокой ночью, когда домашние спят, и при свете настольной лампы вписывает несколько строк, абзац, что-то меняет, исправляет по десятому разу, наконец-то подобрав верное слово. И когда-нибудь тайное станет явным. И люди, изумленные и ошарашенные, краснея от стыда, что не разглядели раньше, не оценили, перелистнув последнюю страницу, поймут, что стали другими, узнав о жизни что-то важное и, может быть, самое главное.

Нет, сказал Олег вылезшему на свет романтику. Нет никакой рукописи. Не было и не будет. Все написанное Борька будет по-прежнему разносить по редакциям и издательствам, а потом ждать хоть какого-то результата, потому что конкретика всяко лучше неопределенности. И когда что-то все же опубликуют, он будет искательно заглядывать в глаза Олегу с ожиданием похвалы, даже требуя. И получит ее, потому что Олег Дубинин добрый, он вообще жалостливый, если кто не заметил. Бедный, бедный Боря! Ну как такого не пожалеть?

Так думал Олег, отвешивая товарищу комплименты, и продолжалось это многие годы, пока не крякнулось, когда на него снизошло озарение: никакой Путилов не бедный, не скорбный и вовсе не несчастный. Все с точностью до наоборот: если отбросить несущественное, в остатке будет оно — счастье. Это же кайф какой — знать, чего ты хочешь от жизни, быть уверенным в своем предназначении, купаться в мечтах, которые так сладки и так дурманят. И он позавидовал Борьке. Потому что его собственная мечта была абсолютно детской, даже признаться неловко. Ну, как… «Чего тебе хочется, мечта у тебя есть?» — спросил Викниксор. «Есть, — ответил Мамочка. — Сбежать отсель. И скатерку вот эту спереть, красную. Шик?» И согласился Виктор Николаевич Сорокин, директор школы имени Достоевского: «Шик».

* * *

В отроческие годы «Республика ШКИД» на него особого впечатления не произвела, а вот в армии очень даже. Потом, в Москве, хотя в собрании отца эта книга имелась, Олег ее пальцем не тронул — единственно из опасения, что былое впечатление треснет и станет разваливаться, как гнилой зуб. Были прецеденты. Да вот хотя бы «Повесть о Ходже Насреддине» Леонида Соловьева. Когда читал в девятом классе, исхохотался. А со второго захода, десять лет спустя: хорошо, остроумно, но не то, и даже разбираться не хочется, что именно «не то». Такой судьбы шкидовцам он не желал. Но фильм по книге, гениальную экранизацию Геннадия Полоки, смотрел не раз и с неизменным удовольствием.

«Дубинин!»

«Я».

«Головка от ракеты!»

«Боеголовка, товарищ капитан».

«Поговори у меня. Опять бездельничаешь?»

«Никак нет, читаю».

«Чего?!!»

В армии он много читал. Он и прежде не чурался этого благородного занятия, но чтобы с наслаждением, запоем, такого не было. И даже сравнить не с чем, разве что с глотком соснового воздуха после смрада Ленинградского шоссе в районе Химок. Не годится сравнение? Тривиально? Зато точно.

Причина — обстоятельства и обстановка. Обстоятельства были двоякого рода. Прежде всего налицо был душевный дискомфорт, наследие учебки, где было не до книг, вообще ни до чего, и срамной ежевечерний хор «День прошел… И х.. с ним!» казался не пошлостью, а слепком с действительности, чем-то вроде посмертной маски. В части, под крылом у ефрейтора Путилова, время появилось. Чтение способствовало успешному заполнению пустоты в груди. Или где она там теплится, душа?

Что до обстановки — обстоятельства места, то в комнате секретчиков она была располагающей.

Путилов рассказывал, что за полгода до появления в части рядового Дубинина поступил приказ об оптимизации использования труда вольнонаемных, что на практике означало сокращение штатов. Первой на улице по ту сторону КПП оказалась заведующая библиотекой.

«Что же мне теперь? — всхлипывала она, потряхивая седенькими кудельками. — Куда?»

Офицеры отводили глаза. Что тут скажешь? Самих того и гляди оптимизируют.

Вольнонаемную даму пенсионного возраста проводили с цветами, которые Путилов срезал с клумбы перед штабом. И он же, как единственный представитель рядового и сержантского состава, посещавший полковую библиотеку, вступил во владение ею. На деле это ограничивалось тем, что он получил ключи от двери, которая открывалась только перед ним и совсем редко перед замполитом, ответственным за воспитательную работу среди военнослужащих, а также за неразглашение оными государственных тайн. За спиной замполита величали «особистом», поскольку именно эта его роль была и особой, и главной. К Путилову, невзирая на своеобразное отношение того к дисциплине и привольное житие, у «особиста» была лишь одна претензия — Борька категорически отказался прислуживать стукачеством. Он и Олега предупредил, чтобы ни-ни, боком выйдет.

«Заставить тебя он не может, даже навредить толком. А взвод не простит».

«Так прямо и сказать? — ухмылялся Олег. — Отзыньте, товарищ, доносами не пробавляюсь».

«Зачем хамить? Прикинься дурачком. Впрямую он тебя вербовать не будет, а ты сделай вид, что не понимаешь, о чем речь. А с дурака какой спрос? Не поверит, конечно, но и сделать ничего не сможет, не те времена, чтобы руки выкручивать. С даже больше скажу — уважать будет».

Так все в дальнейшем и вышло. «Особист» попробовал прокачать новичка и, получив отпор, отступился. Особого рвения за ним замечено не было, опять же — не те времена.

Собственно в библиотеке — двух комнатах в пристройке к солдатской столовой — Путилов бывал наскоками. Читал он в секретке, туда таскал книги стопками, всему прочему литературному наследию предпочитая произведения современных авторов. И не потому, что ставил их выше предшественников, которых целыми поколениями сбрасывали с парохода современности, и многих сбросили, да не все утопли. Он рассуждал так: печатают — значит, читателями востребовано. И потому, коли хочешь увидеть свои сочинения под обложкой, изволь примечать и мотать на ус, какими должны быть стиль, слог, конфликты, тогда и на тебя спрос будет.

Правда, с книжными новинками в полковой библиотеке уж лет пять было совсем худо. Урезанный до грустного бюджет пополнял фонд лишь периодикой. Выручали «Роман-газета» и «толстые» журналы, поступавшие бесплатно, так редакции, уж неизвестно на какие шиши, удерживали на плаву свои тиражи, пускай и в полузатопленном состоянии. Но к «толстякам» отношение у Путилова было скептическим, и не без оснований. Там взахлеб печаталось то, что долгие десятилетия томилось под спудом, отправлялось цензурой на полки спецхранилищ, вывозилось за границу на папиросной бумаге, за подкладкой пальто. А в дополнение к этой, казалось, необъятной массе публиковались поделки, что лабались нынешними прозаиками и поэтами на потребу дня: либеральные, разоблачительные, срывающие покровы. Следовать этому примеру Путилов не желал. Совсем уж грошовый успех ему был не нужен.

«Жизнь их будет недолгой, — рассудительно говорил он. — Я не о людях, я о повестях и рассказах. И заметь, романы они не пишут. Роман требует времени, мозгового усилия, а им нужно быстро, еще быстрее, пока читателя не начало выворачивать от этих помоев».

«Чистоплюйствуешь», — заключал Олег.

«Все у нас так, и всегда, — Путилов поднимал глаза к небу, к потолку то есть. — Клеймом прижечь — национальная забава. Ханжа и холуй! И плакат на шею, чтобы все знали, кто такой, и цепями к позорному столбу, а потом камнями и конскими яблоками, чтобы замазать и чтобы не отмылся».

«Остынь, Боря».

Путилов отрывал глаза от желтых пятен протечек и переводил взгляд на Олега. Остывал.

«Если так хорошо все понимаешь, зачем читаешь?» — спрашивал Олег.

«Эти умельцы владеют техникой. В этом они мастера. Как удержать темп, расставить акценты, вот этому учусь. Но только этому! А что писать, с этим я уж как-нибудь сам».

«С помощью временно подчиненного», — с ехидцей поправлял Олег, разумеется, про себя.

«Мы, извиняйте, литературных институтов не кончали, — продолжал Путилов. — У нас другая судьбина. МГИК! Московский государственный институт культуры, в прошлом библиотечный имени Крупской. Нам историю литературы преподавали — русской, зарубежной, всех веков, это было. Разбирали по косточкам, критиканствовали. С этим я наблатыкался, шашкой махать. А чтобы самому написать… Такого предмета не было. Приходится разбираться».

С этими словами он открывал журнал и погружался в чтение.

Тапочки Борька снимал и ставил рядом с креслом. Когда-то синие, но ставшие серыми от стирок носки перечеркивали штрипки галифе, как одинокие лычки — погоны. Правила личной гигиены старший секретчик соблюдал неукоснительно из страха подцепить грибок, истинное проклятие взвода управления. Даже Олег не уберегся: запустил, потом мучился от зуда. Путилов подобных оплошностей не допускал, и потому даже зимой, протянув ноги к батарее центрального отопления, до ощутимой концентрации воздух миазмами не насыщал.

Путилов читал. Олег заполнял формуляры, сверял номера карт, ставил пломбы, лил сургуч на суровую нить. Иногда Борька засыпал, потому что подъем в 6.00 — это закон, а отбой в 22.00 — это для салабонов-первогодков. Жесткой дедовщины во взводе не было, не то что у дивизионных пушкарей, поэтому «молодые» высыпались, ночью их не гоняли. Зато «черпаки» и «дедушки» колобродили до полуночи, а днем их валило с ног, и они не упускали возможность покемарить.

Чаще, однако, чтение захватывало, увлекало, и сон капитулировал. Борька перелистывал страницы, иногда цыкал зубом, даже похрюкивал, так выражая отношение к тексту. Наконец закрывал журнал, минуту-другую привычно посвящал изучению потолка, потом набирал в грудь воздуха и разражался спичем, в котором содержалась развернутая оценка прочитанного. Обычно отрицательная. Мнение об авторе тоже было нелицеприятным. После этого Борька переходил к излюбленной теме — о роли книги в жизни человека, как и общества в целом. И тут Олег отдавал должное преподавателям Alma Mater, выпустившим в свет такого подкованного библиотекаря-библиографа.

«Книги живучи. Нас не будет — они останутся как свидетельство времени, отражение умонастроений человеков. Взятые по отдельности, они могут искажать, писателям вообще свойственно заблуждаться, но в сумме это подлинная реальность и объективное прошлое. Так?»

«М-м…»

Ответа не требовалось — одобрение подразумевалось, а несогласия лектор не потерпел бы. Поэтому Олег обходился мычанием.

«Книга есть неотъемлемая составляющая жизни индивидуума, — вещал Борька с тем же пафосом, с каким командир роты в учебке распинался о материалистическом подходе к познанию. — Она формирует характер, насыщает лексикон, выстраивает мировоззрение».

На этом Олег отключался, слушая в четверть уха, только чтобы «мекать» вовремя. Блуждания Путилова в заоблачных высях были лишь поначалу небезынтересны, на десятый раз вгоняли в тоску. Однако кое-что откладывалось, и когда Олег сам «подсел» на книги, он пожалел, что был так невнимателен к вещуну. Потому что излагал Борька толково.

«Вот! — потрясал он тетрадкой «Роман-газеты». — Валентин Распутин. «Пожар». Гибель русской деревни как гибель русской цивилизации. Широкими мазками. Философский реализм. Блестящее исполнение. Картинки с натуры. Теленок, утопающий в навозе, и крестьяне, сначала допустившие этот срач, а потом пытающиеся его спасти, и не из сострадания — из азарта. Обнищание духа! Темень впереди, мрак, и как в этой тьме разглядеть дверь, выход? Страшной силы вещь, но силы не разрушительной, а созидательной. Эта книга призвана всколыхнуть общество и сотрясти основы».

Тут Олег не выдерживал:

«Ты на год публикации посмотри, Боря. Небось аккурат при восшествии Михалсергеича на престол. А там и потрясения начались. Все посыпалось».

Путилов удивлялся: кто это там пищит в углу?

«Что я слышу? Молодой человек, сторонник демократических реформ и завсегдатай демонстраций, за то и пострадавший, и такие вчерашние взгляды. Да вы, батенька, оппортунист. Вы имперец и ренегат. Вам что, нынешняя власть не нравится?»

«Ты мне еще лампой в лицо посвети, — предлагал Олег. — Не-а, не нравится».

«И мне. Но все закономерно. Опуститься на дно, оттолкнуться и выплыть на поверхность».

«А так, чтобы не тонуть в дерьме, как тот телок, нельзя?

«С нашим народом по-другому никак. И эта книга… — Борька снова поднимал «Роман-газету». — Этот «Пожар» еще скажет свое слово. Пока не сказал, но скажет».

«Из искры возгорится пламя. Плавали — знаем».

«Именно! С этой книги, с нее и других, тоже полных отчаяния, омытых слезами, начнется прозрение и очищение».

-–

Так говорил Заратустра, он же ефрейтор Путилов. Но время обошлось без подсказок. Кто нынче помнит «Пожар»? Рассказ «Уроки французского» — в школьной программе. «Последний срок» и «Прощание с Матерой» — на памяти пенсионного поколения. Ну и будет с него, с Распутина.

Лажанулся Борька, но не по-крупному — в частностях. О книгах как таковых он верно глаголил. О значении их, влиянии. Много лет спустя Олег даже сваял несколько рассказов о книгах, они были главными героями, а люди лишь арабесками, фурнитурой.

Да где же они, рассказы эти? Олег рылся в папке. Ага, вот они, нашлись бродяжки. «На пятом месяце». Как же, он помнил сей опус из дней, когда мобильных телефонов не было. В журнале «Женское счастье» его поначалу завернули за невнятность. А потом взяли. Берет же «Плейбой» с его репутацией произведения художественные, проблемные, чтобы пыжиться и не стесняться своей генеральной линии.

«Конечно же, ничего страшного. Ничего опасного. И ничего необычного. Все было миллиарды раз «до» и, хочется верить, будет миллиарды лет «после».

Ее бабушка жевала елочные иголки.

Маму воротило от чая, зато неудержимо тянуло к кофе.

Сестра без конца стирала — ее приводил в исступление порошок «Био-С».

Подруга грызла мел.

Тетя не могла наесться сардинами в масле.

Говорят, кого-то минует сия чаша, но таких меньшинство.

Еще говорят, это из-за недостатка цинка — он нужен для роста плаценты. Вот и обкрадывается организм, оттого уродуется обоняние, непредсказуемым становится вкус. И все это во имя будущей жизни! Так всегда: без жертв нового не построить — ни в государстве, ни в человеке. Все просто, но ей-то что до этой простоты? Сейчас! Здесь!

Сухими выплаканными глазами она обвела стены. Ну почему брат обил их вагонкой? Оторвала бы кусочек обоев… Она зажмурилась, представив, как языка касается шершавая полоска бумаги. Сглотнула. Стало еще хуже. Господи, угораздило же ее поскользнуться! Дождь, ступеньки мокрые… Хорошо еще, что устояла, не грохнулась с крыльца.

Всего лишь растяжение, а до соседей не добраться. Прыгать? А можно ли ей на пятом месяце? Лучше не рисковать, на сегодня приключений хватит.

Что делать? И до кухни-сарайчика не дойти, а там упаковки от вермишели, геркулеса, в карманах куртки старые билеты на электричку.

Как еще хватило сил вернуться в дом…

Вот же странно: лежишь — совсем нога не болит, а ступить нельзя — искры из глаз. Может, перелом? Нет, растяжение, без вариантов, другие даже не рассматриваются.

Где бы взять обрывок газеты?

Крикнуть? Никто не услышит. СНТ спит. И зачем она сказала родителям, чтобы съездили на помывку в город. Успокаивала еще: ничего со мной до утра не случится. Вот и «не случилось»…

А все дача! Шесть соток! Сюда приезжают вкалывать. Тут не до чтения. Отец вообще никогда этим не баловался, брат тоже равнодушен, а вот за маму обидно: раньше — да, а теперь только перед сном страницу-другую. Говорит, это ей помогает: страха меньше и вера крепнет.

Она вздрогнула. Есть бумага, только руку протянуть!

Зажигать свет она не стала. Повернулась на бок, нащупала книгу, вырвала страницу, сунула в рот и стала жевать.

Ради тебя, малыш, ради тебя!

Книгу она положила рядом с собой, прикрыла ладонью, ласково, точно боялась, что та заплачет, запричитает, возопит.

Библия безмолвствовала».

* * *

Что-то ему сегодня все про дачи попадается да про падения: один ногу подвернул, другая… И что с этими «пятью месяцами» делать? Тоже гори-гори ясно? Что-то рука не поднимается…

Рука поднялась для другого. Олег еще раз отдал должное кашинскому бальзаму. Закурил.

Шуруп недовольно заворочался.

Ну вот еще, будет кто указывать, что можно и что нельзя. Табачный дым ему, видите ли, не по вкусу. А снежок в мордень, это вам как, любезный? Можно устроить. Только там темно, холодно и углы давно помечены. Там скучно, даже полаять не на кого.

-–

Когда на белоснежном покрове озера впервые появилась цепочка волчьих следов, Шуруп пришел в неистовство. Хотя откуда ему было знать, шалопаю, что следы волчьи? Он книжку Формозова «Спутник следопыта», в отличие от хозяина, не читал, с рисунками из нее не сверялся. Что, память крови? Инстинкт, который не задушишь, не убьешь?

Шуруп носился колбасой, вздергивал нос и горбатил загривок. Весь его вид выражал недоумение: куда делся вражина?

Вообще-то было чему удивляться. Следы обрывались у берега, у причала. Словно волчара брел, дырявя лапами снег, а потом ему это надоело, и он воспарил, попирая закон тяготения, подставил мохнатый бок ветру, и тот унес его в даль.

Вероятно, нашлось бы и менее фантастическое объяснение, но Олег его не искал. Как-то совсем не до эзотерики, когда по твоей земле бродят волки. Между прочим, существа плотоядные.

Он хотел позвонить Егорову, а потом подумал: можно и съездить. И в магазин зарулить.

«Эй, брателло, карета подана».

Олег придержал дверцу «хайлюкса» в ожидании, когда Шуруп займет привычное место на правом сиденье. Оно было застелено старым джемпером, который Олег не выбросил, будто предчувствуя, что он еще послужит. Тогда рядом не было Шурупа, его вообще не было, распутной мамаше лишь предстояло его нагулять, а поди ж ты, так и произошло, нашлось дело — сиденье джипа оберегать от грязноватой, непоседливой, когтистой животины.

Шуруп запрыгнул, покрутил головой, тот еще лоцман, и нетерпеливо тявкнул: дескать, чего тянешь, газуй!

Дорога была вполне проезжей, иначе пришлось бы воспользоваться снегоходом. Но днями вызванный скрепер прошелся, почистил, навалил сугробы на обочины. И у дома было прибрано, для того имелись снегоуборщик приличной мощности, бешеная тарахтелка, и набор лопат от именитой фирмы Fiskars. Хотя Олег предпочитал жестяную собственного изготовления. Зачем, спрашивается, сделал при таком шанцевом изобилии? А захотелось.

Он покатил по белому-белому миру, мимо кустов, обратившихся в волны, мимо воспетых Есениным берез в подвенечных платьях, мимо укутанных в плащаницы елей. В воздухе клубились снежные искры, вздрагивающие от прикосновения солнечных лучей.

«Красота-то какая!»

Пес покосился на него с укоризной: что за сантименты, парниша?

«Красота, говорю», — настоял на своем Олег.

Шуруп обнажил левый клык, но упрямиться не стал, склонил лохматую башку.

«Так-то лучше, — удовольствовался этим Олег. — Старших нужно слушать. И почитать».

Тут джип повело, даже ABS подключился, так что стало не до разговоров. Олег выправил машину и, только повернув на большак, прибавил скорость.

В Покровском он остановился у дома Егоровых. Участковый был за столом, чаевничал после обеда. Усадил напротив.

«В соседнем районе тоже видели, — сообщил он. — Значит, теперь и у нас объявились. Из новгородских лесов идут. Много их там стало, жратвы на всех не хватает, вот и…»

«Мигрируют», — подсказал Олег.

«Точно. Хорошо, что предупредил. Надо людей оповестить, чтобы осторожничали. Думаю, не сегодня-завтра распоряжение поступит на отстрел. А нашим охотничкам только того и надо. Ружья у многих есть, даже у Тютелина старая «тулка» в сундуке хранится».

«В сундуке?»

«Ты еще об охотничьем билете спроси. Да, в сундуке. А ты в каком деревенском доме сейф видел? Правила, они городскими для городских пишутся, а у нас свои особенности. Приходится учитывать. Кстати, тебе и самому неплохо бы ружьишко купить. Живешь на отшибе, а тут волки, да и вообще, не помешает».

Олег отодвинул чашку:

«Пойду я».

«Что ж так коротко? — всполошилась мать участкового, появляясь в дверях. — Я бы блинов сейчас на скорую руку…»

«Потом как-нибудь, Анна Ильинична, обязательно. Шуруп, наверное, извелся весь».

«Нашел компанию, — хмыкнул Егоров. — Толку от твоего Шурупа — ни сторожить, ни за дичью. А о ружье все-таки подумай. Я помогу споро документы выправить. Волки — это не шутки, так что ходи и оглядывайся».

«Обязательно».

«Корабль-то как, строишь?»

«Помаленьку. Больше в мастерской вожусь».

«Ты его по весне как конструктор собирать будешь?»

«Вроде того».

«А как вообще, получается?»

«Стараюсь», — сказал Олег, поднимаясь. Признаваться, что получается не очень, совсем не хотелось.

Во дворе из-под наста высовывались зеленые еловые лапы — Анна Ильинична укрыла клумбы, навалила веток. Столбы забора примерили белые шапки, да так в них и остались. Сирень гнулась до земли под непомерной снежной тяжестью.

Холод обжигал. Замок «молнии» защемил край шарфа, так что пришлось повозиться, прежде чем справился. Тропинка, попираемая валенками, обиженно поскрипывала. А все равно, хорошо-то как!

Шуруп встретил его печальным взглядом: что так долго? И вообще, не по-человечески это, собаку взаперти держать.

«Сам виноват, — сказал Олег, усаживаясь рядом. — Овечкой не прикидывайся. Что в прошлом месяце учудил, не забыл, или напомнить?»

Да уж, Шуруп навел тогда шороху. Олег — в магазин, а этот непоседа — на поиски приключений. Всю деревню всполошил. Набрехался до хрипоты. Ну и нарвался, собравшись доказать собрату по породе, кто тут за смотрящего, а что соперник весом больше и статью вышел, того не учел. К магазину Шуруп приплелся помятый, понурый, скулил жалобно. Олег хотел наподдать чертяке, но сдержал себя, обошелся без пенделя. Однако проучить Шурупа следовало, и с тех пор на волю в Покровском и Полымени его не выпускали: смотри и облизывайся, глядишь, ума чуток прибавится. И судя по нынешнему безупречному поведению, урок был усвоен, вопрос — надолго ли?

Следующая остановка — магазин. Дверь, заиндевевшая у косяков, была плотно прикрыта. Ступеньки присыпаны песком.

Покупателей в магазине не было.

«Добрый день».

Люба стояла на табурете. Спрыгнула, ушла за прилавок.

С тех пор как Олег был здесь последний раз, ангелов прибавилось. Улыбающиеся и строгие, со сложенными за спиной и расправленными крыльями, в длинных хитонах и коротеньких рубашках, они висели под потолком на нитках и вращались в медленном танце. Сейчас их было десятка полтора, а на прилавке лежали еще две фигурки — и листы плотной бумаги, и ножницы, и цветные карандаши, и катушка ниток.

«Помешал? Извините. Давайте помогу, я все-таки повыше вас».

«Не надо. — Челка плотнее занавесила лицо. — Сама справлюсь. Вам хлеба?»

«Хлеба мне, Люба, не надо. У меня просьба. Не могли бы вы и мне таких ангелов вырезать. Парочку».

«Зачем вам?»

«Нравятся. Очень они у вас хорошо получаются. В доме повешу».

«Зачем?»

«Как зачем? Новый год на носу. Потом Рождество, Крещение. Пусть радуют. Пожалуйста».

«Сделаю…» — последовало после паузы, и Олег мог только догадываться, сколько всего эта пауза в себя вместила.

«Договорились. Я дня через три заеду».

Он взялся за ручку двери. Сейчас подует сильнее, и ангелы под потолком закружатся, как девочки-снежинки на утреннике в детском саду.

Больше в Покровском его ничего не удерживало. Что намеревался — сделал. А с Любой вон как издалека заходить приходится…

«Все, Шуруп, — он повернул ключ в замке зажигания. — Домой, на волю».

Через три дня, под перестук капели внезапной оттепели, он снова был у магазина. Вошел и ждал, пока уберется Тютелька, покупавший курево. На прощание тот одарил Олега неприязненным взглядом.

«Не хотел при этом…» — объяснил Олег доверительно и вполголоса, словно у них с Любой была одна тайна на двоих. А тайны сближают.

Люба протянула ему конверт.

Слова восхищения были заготовлены, но произнести их следовало чуть погодя. Поэтому Олег достал из конверта бумажных ангелов, рассмотрел и только тогда сказал:

«Спасибо! Прелестно!»

Он не лукавил. Фигурки были выполнены мастерски. Тонкая работа, и со вкусом. Это он отметил, когда еще прошлой зимой увидел, как и чем украшает продавщица поселковый магазин. Тогда он воздержался от вопросов — не те были отношения, не сложились еще, а в этом году спросил у Анны Ильиничны, и та просветила:

«К Рождеству готовится Люба. И так каждый год, лет пять уж. Народ сначала посмеивался, но не по злобе, плохого не думай, из удивления. От кого-кого, а от Любы такого никто не ожидал. Она же каменной казалась, а смотри-ка, каменная, да не совсем. Ох, ничего-то мы о людях не знаем. Живем рядом, а не видим. Любу многие просили таких ангелов им сделать, она всем отказала. Кто-то сам пытался вырезать, но так красиво не получалось. Тут без любви никак, а у Любы она нерастраченная, сам понимаешь».

«А если я попрошу, то как?»

«Вот уж не скажу. Ты, Олег, человек у нас новый, за тобой следа нет, за спиной Пятнатой не обзываешь. Попробуй, а откажет — не обижайся».

«Не обижусь. Отучен. А давно у нее…»

Олег поднес пальцы к лицу, но Егорова оборвала его на полуфразе:

«На себе не показывай! Примета есть — на тебя зараза перейдет».

Олег отдернул руку, но вопрос повторил:

«Давно у нее пятно это?»

«Не с рождения. Она в школе училась, в последнем классе. Тогда в деревнях наших детишек куда боле было, чем сейчас, их в район на автобусе возили. Как-то вернулась из школы и жалуется: щека горит. Отчего? Укусил кто? Обожглась? Нет, ничего такого. Думали, пройдет, а оно вон как вышло, через неделю пятно на треть лица. В школу Люба больше не ездила, стеснялась на людях показываться. Игоряша-то мой, он тогда хоть и помоложе был, а настырный, поговорил с директором школы. Уж как убедил, не ведаю, но диплом об окончании десятилетки ей выдали».

«А что врачи?»

«Ездили они с матерью. Только у нас не больничка — одно название. Доктора какие-то мази прописали, те не подействовали. Тогда руками развели: не знаем, что такое, в областную давайте. Отправились они туда, а им: вам в Москву надо, нет у нас специалистов по таким болезням».

«И что?»

«А то, что в Москве они не были. По бесплатному лечиться — время терять. За деньги — а где их взять? Времена-то какие были? У нас ферму закрыли, да и вообще — ужас. Народ совсем обеднел, а столичные врачи дорого стоят, не напасешься».

Олег пожал плечами:

«Так-то оно так, но можно было исхитриться, другие как-то выкручивались».

«Как? С сумой по миру пойти: подайте, люди добрые. А Люба гордая, у меня денег не взяла».

«У вас?»

«А что ж такого? Я матери Любы постарше буду. Хоть и не подруги, а все же в одной деревне всю жизнь живем. Как с дочкой эта беда приключилась, она мне не раз плакалась. Вот я и принесла деньги, у нас с Игорем отложены были. Не взяла… Разуверилась Люба».

Егорова внимательно посмотрела на Олега, что-то для себя решая:

«Ладно, ты не разнесешь, при себе держать будешь, потому и скажу. Не разуверилась она, а поверила. Люба ведь не только к докторам обращалась. К знахаркам тоже. Есть у нас такие. Одна так даже знаменитая, к ней издалека люди приезжали. Одни Любе отвары совали, другие — примочки, и все без толку. Тогда они к той знаменитой повелись, а знахарка глазами зыркнула и говорит: идите отсюда, порча это, и нет от нее средств во всем свете, и денег ваших мне не надо, потому как помочь не могу, не дано мне этого».

«Какая честная колдунья», — с иронией проговорил Олег.

«Ворожея. Ведьмино семя. А у них правило: пообещала, что сделать не может, дар могут отобрать».

«Кто?»

«Кто дал, тот и отнимет. Силы какие-то, а какие… Может, то колдуньям известно, только они помалкивают».

«А не проще все? Видят, что не справятся, случай сложный или запущенный, вот и не берутся, чтобы своей репутации не навредить. Так ведь легко клиентуру растерять».

«Может, и так, — не стала спорить Егорова. — Те, которые поглупее, на это не смотрели, с отварами своими, а эта, значит, была умная».

«Была?»

«Померла она прошлым летом. Даже в газете писали».

«Болела? Что же она себе не помогла? Сапожник без сапог».

«Вот ты смеешься, а неправильно это. Умер кто, пусть земля ему пухом, его пожалеть надо, ему суд предстоит, и что еще там решат… Я думаю, если и были за ней прегрешения, то многое простится. Людям помогала и многим помогла. А что кому отказывала, так то не грех, а наоборот, обманывать не хотела, надеждами тешить, а это уже благо».

«Вы же про ведьмино семя сказали, не я».

«Сказала… Но не осудила. Есть кому повыше меня судить. Вдруг не ведьмой она была, наговорами только, а божьим человеком, как Евфимий».

«Это тот, который в скиту жил?»

«Ну да, я же тебе рассказывала. Или как Ириней».

«Старец монастырский?»

«Он, дай ему Господь здравия. Вот к нему, к старцу, Люба и пошла после всего с поклоном и крестным знамением».

«То есть знахарке не поверила?»

«Да как же ей можно верить, ведьме?»

«Помилосердствуйте, Анна Ильинична, то она у вас ведьма, то не ведьма, то хорошая, то плохая. Вы уж определитесь, а то у меня мозги набекрень».

«Это потому, что я старая, а у старух в голове каша пшенная. Но слушай, что дальше было».

Олегу захотелось закурить. Или выпить. А лучше и то и другое. Так захотелось, что запершило в горле. Он кашлянул.

«Что такое? — забеспокоилась Егорова. — Водички?»

«Нет, все нормально. Так что было дальше?»

«Не знахарке — Люба старцу поверила. Когда с монастырского острова вернулась, сказала матери, что терпеть велел».

«Утешил, называется».

«Не понимаешь ты, Олег. Терпеть — это ждать».

«Чего?»

«Чуда. И человека. Чуда без человека не бывает».

«За чудесами — это к волшебникам. Еще святые их творят. Мученики разные, страдальцы».

«Они за людей страдают, потому и могут других больше. Только не они творят — Господь по их молитвам».

«Пусть так».

«Так и есть».

Исходя из услышанного от Егоровой, Олег сомневался, что получит согласие продавщицы сельмага вырезать ему из бумаги ангелов. Но, должно быть, он и впрямь был на особом счету. Чем еще объяснить?

«Спасибо, — еще раз поблагодарил он. — Только вот что, Люба…»

Девушка и прежде была настороже, а после его слов напряглась, готовая и защищаться, и нападать.

«Вы не будете возражать, если я вашим даром поделюсь? Дурного не думайте, я о Славке Колычеве. Он ко мне приходит, увидит — попросит, а я отказать не смогу, так что уж лучше сам».

В ответ он услышал тихое:

«Славе можно. — А затем продолжение, на которое рассчитывал: — Я вам еще сделаю… — И совсем шепотом: — …Олег».

Этого он не ожидал — чтобы по имени. Есть контакт! Теперь его надо закрепить, упрочить.

«А какого отдать — этого или этого?»

Люба наклонила голову, и челка-завеса сдвинулась в сторону.

«Какого хотите».

«Тогда этого, с кудряшками. Как считаете, понравится?»

«Не знаю».

«Обязательно понравится. Прямо сейчас к Славке и заеду, чего тянуть, верно?»

«Верно».

«Остановись, — подумал Олег, — на сегодня достаточно».

«Все, погнал. А к вам опять дня через три».

На крыльце Олег улыбнулся: прокатило как по маслу, даже лучше, словно смазки ED-40 не пожалели, это которая в синем баллончике, напрыскали от души.

С козырька над крыльцом сорвалось несколько капель, простучали по ступенькам. Стоит подморозить, они обратятся сосульками, а крыльцо затянется льдом, и Люба будет его скалывать, присыпать песком.

«Й-эх! — выдохнул он. — Эй, Шуруп, бродяга, заждался?»

Пес расплющил нос о стекло двери «хайлюкса», вид при этом у него стал уморительный.

«Едем к Славке!»

И они отправились в Полымя, держась колеи и рассыпая брызги.

Славка оказался дома, и как же он обрадовался ангелу! Сложил огромные лапищи ковшиком и принял, как птенца в гнездо. И это было чудо, то самое, о котором говорила Егорова, которого без человека не бывает.

Вечером Олег порылся на полках и нашел «Алые паруса». Хорошее собрание у Воронцова, богатое.

Он помнил слова капитана «Секрета» о чуде, которое подвластно человеку, но помнил, как эти слова звучали в фильме, изреченные до неприличия красивым актером Лановым. А как в книге?

Олег сел в кресло у камина. Нет, сначала он достал из конверта бумажного ангела. Куда бы повесить? И повесил, закрепив нитку скотчем на углу каминной доски. Только после этого открыл книгу. Стал листать — и не обнаружил нужные слова там, где им полагалось быть, в финальной сцене. Он даже растерялся, но потом наткнулся на них несколькими страницами ранее. И были они какими-то путаными, хотя и хранили главное: если душа человека хочет чуда, подари ему это чудо, и новая душа будет у него, и новая у тебя.

Не об этом ли толковала Анна Ильинична? Отчасти. Только атеист Грин не стал вплетать в свой пассаж Господа. Но эти слова были и о нем, Олеге Дубинине, обещавшем себе сторониться всего и всех, зарекавшемся и позабывшем о зароке. Но еще не поздно сделать по-ленински: шаг вперед, два шага назад. И вероятнее всего, так и будет. Он отступит.

Олег перелистывал страницы. К началу — когда моряк Лонгрен отказал человеку в спасении, пускай и не заслуживавшему его. Потом в конец — когда Ассоль вошла в море, протягивая руки к Грэю. И поразился тому, как диаметрально противоположно подана эта сцена в книге и фильме, как по-разному показаны жители Каперны. Злобные, испуганные, ненавидящие, они отшатнулись от девушки, дождавшейся своего принца. Так у Грина. И они защитили ее от кабатчика Меннерса, облагороженные творящимся на их глазах чудом. Так на экране. Наверное, писатель был честнее, но в фильме смотрелось лучше.

Он закрыл книгу и вернул ее на полку.

Проходя мимо камина, Олег коснулся пальцем фигурки ангела, и ангел повернулся к нему.

* * *

Сейчас их было три. В потоках теплого воздуха, поднимавшихся от углей, ангелы тешили взор изящными пируэтами. А тот, в чьих крошечных ручках был горн, казалось, еще и дрожал от нетерпения, готовый возвестить наступление Рождества.

— Рано, — успокоил его Олег. — Сначала Новый год. Елку нарядим, куранты послушаем, водочки хряпнем, отметим, проспимся, тогда и о Рождестве подумаем. Так, Шуруп?

Веки хитреца затрепетали, но глаз он не открыл. Лукавое отродье!

Олег вмял сигарету в пепельницу. Щедро плеснул в бокал, отхлебнул. И снова вернулся к папке, лежащей на коленях. Или хватит на сегодня, а то глаза замылились? С другой стороны, лучше пережечь, чем недожечь, тем более что слабенькое нынче аутодафе получилось. Вот когда он роман жег, ну чисто Гоголь второй том «Мертвых душ», тогда знатно полыхало.

Так, что там сверху? «Четыре нуля». Это о книгах. И о людях, конечно, их мироощущении, сказал же кто-то, что мир человека — в себе, и в его воле превратить этот мир в рай или ад. Когда же это было написано? Где-то в начале двухтысячных, но идейка мелькнула еще в армии.

-–

Он прислушался к совету Путилова. Сам вызвался, и оказалось — ничего сложного. Начальник строевой части, ознакомившись со свежеиспеченным рефератом, остался настолько доволен, что соизволил молвить: годится, пожалуй, не хуже тех, что… «Ошибаетесь, товарищ капитан, — подумал он прежде, чем была произнесена понятно какая фамилия. — Лучше, чем у Борьки».

И понеслось! Он прилежно строчил курсовые и прочую лабуду, без которой офицеру не подняться на следующую ступеньку карьерной лестницы. Таким образом, план, очерченный Путиловым, был успешно реализован.

И перевыполнен. Вспомнив навыки, полученные в школе, он занялся переплетным делом. «Коленкор не трожьте, лидерин берите, он красивше, глаже и воду держит, и клей мажьте ровно, без затеков», — внушал малолетним оболтусам трудовик, тридцать лет оттрубивший в типографии «Московский рабочий», после выхода на пенсию не усидевший дома и заделавшийся педагогом в берете и сером халате. Можно ли было представить, что это когда-нибудь ему пригодится? Надо будет, думал Олег, полосуя скальпелем дерматин — откуда в армии коленкор с лидерином? — после дембеля зайти в школу, проведать старика, вдруг живой, тянет лямку.

В общем, через пару месяцев после того, как Путилов отчалил на гражданку, он был уже в седле, и ноги в стременах. В штабе и во взводе все было пучком. Получив положенное количество ударов ремнем по седалищу и заглотив кружку отвратительного пойла — бормотухи местного розлива, он был переведен в следующую категорию, что предполагало расстегнутый воротник кителя, кирзачи гармошкой и кучу иных прав при минимуме обязанностей. Оставалось только тихо-мирно ждать увольнения в запас.

Он клепал рефераты, резал-клеил папки и кляссеры для начштаба. Потом втихую стал мастырить дембельские альбомы, украшая обложки, которые обтягивал шинельным сукном, значками и лычками. Благодаря такой эксклюзивной продукции он пользовался большим уважением среди полковых «дедушек», даже большим, чем Путилов. Все складывалось оте-нате, только эпистольских булочек было жалко, от них остались лишь ностальгические воспоминания. Эпистол ушел на дембель в числе последних, и кто знает, дождались его три девицы или нет, остановился он в выборе или пустился во все тяжкие по чужим постелям. Всяко может быть, но ушел хлеборез — и как в воду канул.

Одно было паршиво: никак не складывалось со сменщиком. Казалось, подбирал со всем тщанием, отследил биографию, но выпускник Владимирского педагогического института оказался истеричным типом, зыркающим исподлобья, а после принятия внутрь разбавленного на треть спирта Royal вид у него становился маньячным. Кончилось тем, что его увезли, полуживого, из какой-то забегаловки на окраине города. По выходу из госпиталя он прямиком отправился на год в дисбат. От более сурового наказания его спасло то, что облеванную папку с документами он из рук все же не выпустил.

На смену будущему преподавателю физики пришел дипломированный учитель истории. Эту тщедушную личность перевели из какой-то дальней части, где его зачморили до такой степени, что он хлебнул электролита. Сделай он глоток побольше, наверняка комиссовали бы и отправили домой в Смоленск, а так подлечили — и давай, иди дослуживай. Паренек он был исполнительный и безобидный, но в него вбили страх, и потому на окружающий мир он взирал снизу вверх. В доброе расположение ефрейтора Дубинина — да-да, повысили приказным порядком — он не верил и в ожидании подлянки вел себя серой мышкой: скользнул в уголок, прикрылся бумажками и притих. А потом и другое выяснилось. Бывая в городе, новенький заходил в чипки, как называли в этих местах простенькие кафе, чайные и рюмочные, и слезно просил сердобольных продавщиц дать что-нибудь поесть. Пришлось старшему секретчику, которого подобная стыдоба могла ударить рикошетом — не уследил за подчиненным, а то и похуже, гнобишь, обираешь, — прояснить «бедному солдатику» кое-какие правила поведения. Тот слушал, втянув голову в плечи, готовый к удару, которого не последовало, обещания врезать было довольно. Какое уж дружеское общение при таком раскладе!

Так и тянулись дни, серые, неотличимые, и единственно, что наполняло их красками, это рассказы, которые Олег сочинял, не помышляя о том, чтобы разослать их по редакциям. Цену своим писаниям он представлял и не хотел краснеть даже заочно — достаточно воображения, чтобы представить глумливые гримасы редакторов или кто там отшивает будущих гениев?

Сюжеты между тем множились: они толкались, как шары в барабане «Спортлото», взывая и требуя поскорее быть перенесенными на бумагу, а уж что из этого выйдет, с этим потом. Вот и рассказ «Четыре нуля» был зачат тогда, родился позже.

«Мама была «жаворонком». Будь она «совой», ложись не в десять, а после полуночи, он лишился бы не только завтраков, но и принужден был бы объясняться.

Мать интересовало все, что с ним происходит. Но как же бесили его эти бесконечные расспросы. Иногда он не мог удержаться от резкости. Потом корил себя.

Особенно тягостны были вопросы, которые приносили с собой чувство беспомощности: как ответить? И это при том, что ответы были. Только, облекаемые в слова, они становились слишком длинными и уже потому невнятными.

Его раздражало собственное неумение кратко сформулировать свое суждение, которое возникало расплывчатой мыслью, потом обрастало доказательствами правоты, проявлялось в поступках, перерастало в привычку, обещая со временем стать чертой характера.

Если бы мама была «совой», если бы увидела, она обязательно бы спросила, зачем он занимается такими странностями.

У него было заведено: без четверти двенадцать он стелил кровать, потом туалет, ванная. Без пяти он был в постели.

У изголовья ночник. На полке электронные часы. На них цифры из мерцающих зеленым палочек с подрубленными углами. Еще несколько минут — и точка безвременья, полночь.

Он лежал и ждал.

Четыре нуля.

Он брал с тумбочки книгу. Кафка, Астафьев, Адамович, Василь Быков…

Это раньше он читал на ночь Ильфа и Петрова и непритязательную фантастику. И спал тихо, просыпался с улыбкой. А не как сейчас, словно вагоны разгружал.

Конечно, это замечательные книги. Только нравиться они не могут. Приложимо ли вообще к ним слово «нравиться»? Ну как могут нравиться «Каратели» Адамовича? Ужасом веет от их страниц.

«Зачем ты это читаешь, сын?» — спросила бы мать.

Этот вопрос он и сам задавал себе. Мазохизм? Если бы… Это даже лечится. Но все сложнее. Настолько, что не поддается ни анализу, ни дальнейшему синтезу.

Разумеется, можно придумать что-нибудь возвышенное. Это как епитимья: после проведенного в праздности дня — ну какие у него заботы? — окунуться в юдоль горя, страданий и отчаяния. И очиститься в раскаянии.

В этой версии много искусительного, если бы не истинная причина — страх. У него много личин, и одна из них — страх перед завтрашним днем. Что будет утром? На работе? Вечером? Пусть у него всего лишь проблемки, но и они ранят, потому что это его сложности, его беды. Так не лучше ли быть к ним готовым, чем встретить в настроении радостном, приподнятом? Тогда падение будет особенно болезненным, а так можно терпеть.

Четыре нуля.

Он протянул руку. Что на сегодня? Чехов. «Дядя Ваня».

Книги не было. Забыл приготовить! Он встал… и словно вывалился из времени.

В себя его привел сквозняк, вольно гуляющий по паркету. Он переступил на закоченевших ногах, шагнул к кровати и юркнул под одеяло.

На часах девятка уступила место нулю, а один из нулей — единице. Десять минут нового дня. Он повернулся на бок и подложил под щеку ладонь для тепла и опоры».

И куда это девать? Спалить? Так вроде бы и неплохо. Хотя косяки прежние: гляньте, граждане, какой у нас тонкий душевный строй.

Олег потянулся, разминая спину, потом разорвал листок надвое, половинки — на четвертушки, те — на осьмушки и посыпал клочками темнеющие угли. Бумага вспыхнула и свернулась каракулевыми завитками, отдав лишь толику тепла. Ангелы ее не заметили.

* * *

Шуруп приподнялся. Уши — торчком. Взгляд жалостливый.

— Ну давай поиграем, — сдался Олег.

Пес сорвался с места и кинулся к двери. Ткнулся в нее носом, засучил лапами.

— Ты чего?

Просьба выпустить во двор обычно выглядела менее драматично. Тем более метель, погода, когда хороший хозяин…

— Да что с тобой?

Олег подошел к двери. Щелкнул выключателем, зажигая фонари около дома.

— Хочешь — на здоровье, только потом не скули.

Отпер и открыл дверь.

Двор застелило накрахмаленной скатертью. Фонари боролись с темнотой и метелью — и проигрывали — это была неравная битва.

Пес метнулся наружу. Резко затормозил на краю веранды, расставив лапы, и зашелся лаем.

Олег напрягся: неужели волки?

Шуруп продолжал исступленно лаять. Оглянулся, взывая к хозяину.

Олег сунул ноги в валенки, накинул куртку, вернулся к камину и взял топор. Лишь после этого вышел на веранду и встал рядом с псом.

Посмотрел налево — туда, где во мраке утонул скит. Потом поднял голову. Над фонарями, мешаясь со снежной крупой, летели искры.

— Ах, ты ж!

Правее, туда надо было смотреть. Там границу косогора очертила дрожащая рыжая полоса.

Олег слетел со ступеней и побежал мимо сторожки, мимо беседки, мимо кустов смородины, превратившихся в сугробы. Упал, покатился, приподнялся, смахнул с лица снег и увидел, как вспыхивает крыша стапеля.

Он соорудил ее летом, рассчитывая вести сборку корпуса и осенью, а если получится, то и зимой. Вкопал столбы, крайние для надежности укрепил растяжками с талрепами. Уложил лаги, а потом три часа возился с огромным полотнищем, прежде чем ему удалось натянуть на каркас упорно сопротивлявшийся пошитый в Москве купол. Ниже ската крыши купол спускался лишь на полметра. Стен как таковых не было, они бы только мешали, но в ноябре, в косые дожди, он несколько раз прошелся вокруг стапеля с рулоном прозрачной пленки, превращая сооружение в некое подобие теплицы. Потом еще и простучал пленку степлером. Сейчас от нее уже ничего не осталось — расплавилась, стекла маслянистыми ручейками. И купола нет — метель разбросала пытающие лохмотья.

Шуруп, последовав за хозяином, уже не лаял — постанывал от страха и жался к ногам.

А корабль горел. Янтарные языки облизывали отпрянувшее в испуге небо. Огненные ленты обвивали бимсы и стрингеры. Желтые с прозеленью ручьи, вопреки закону тяготения, текли по шпангоутам вверх. Порывы ветра поддавали и поддавали жару, как меха в кузнечном горне.

Тушить было бесполезно, такое не потушишь. Олег понял это, а следом понял и то, что так и сжимает в руке топор.

Пальцы разжались, и топор зарылся в снег. Олег невольно опустил глаза и только поэтому увидел пятилитровую канистру из-под воды. Откуда она здесь? Он поднял пластиковую баклагу. Без крышки, пустая. Понюхал… Солярка, ее запах ни с чем не спутаешь.

Он выругался и швырнул канистру туда, где, зеркалом отражая пламя пожара, стоял эллинг. Он оставался невредимым, ветер дул в другую сторону.

Ждать в бездействии, когда корабль со стапелем сгорят дотла, было так же глупо, как пытаться вызвать пожарную команду: пока еще доедут из райцентра — если проедут.

— Сидеть! — прикрикнул Олег на Шурупа, который уж точно был ему не помощник, и шагнул навстречу пожарищу, как в пекло.

Отворачивая от огня лицо, ухватил две доски, приготовленные для диагональной обшивки днища, и поволок их к эллингу. Сделал еще две ходки. В четвертую оттащил ящик со «скобянкой». В пятую — связку струбцин. А вот с шестой задержался, сбивая угли с валенка, затер тлеющий войлок снегом. Была и седьмая ходка, и восьмая… Он спасал все, что можно спасти: подготовленные к монтажу детали судового набора, какой-никакой инструмент, который держал на стапеле, не уносить же всякий раз в эллинг, если наутро понадобится.

А корабль горел. Но не как прежде. Ветер внезапно стих, и пламя уже не казалось таким ненасытным. И снег перестал быть крупитчатым, повалил большими мягкими хлопьями, засыпая человеческие следы, ведущие к стапелю со стороны озера. Чужие следы.

Олег помчался к дому. Поднял складчатую дверь гаража, выкатил снегоуборщик. Дотащив его до стапеля, пристроил рядом, опустил рычажок заслонки, открыл топливный кран и дернул заводной шнур.

Схватилось с третьей попытки. Движок взревел, набирая мощь. Олег переключил рычаг, меняя холостой ход на рабочий. Шнеки крутанулись, загребая снег. Из раструба выпускной трубы вылетело пышное облако, которое через несколько секунд, обретя плотность, превратилось в упругую струю. Толкая машину, Олег двинулся вдоль стапеля, забрасывая останки корабля снегом.

Бог весть, сколько понадобилось минут… часов… чтобы сбить пламя. Олег словно вывалился из времени. Так написано в рассказе, который он прочитал сегодня, и придуманная когда-то фраза оказалась пророческой.

Стапель теперь окружала широкая полоса, выбранная шнеками почти до земли. Он нажал кнопку «STOP». Движок послушно заглох.

Олег выпрямился. Запаха гари он не чувствовал — придышался. Тыльной стороной ладони протер глаза, не пытаясь разобраться, что за влага завесила их — пот или растаявший снег. Но не слезы! Мышцы рук, истомленные вибрацией, наливались свинцовой тяжестью.

Корабль теперь был не кораблем, даже не намеком на него, он напоминал фрагмент скелета, школьного пособия по анатомии, только не обвисшего на железных подпорках, а упавшего, и так неудачно, что отлетели в стороны руки-ноги, откатился в угол череп, осталась лишь грудная клетка.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Полымя предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я