Книга Святослава Тараховского, писателя, сценариста и драматурга – увлекательная остросюжетная проза. Любовная ловушка, в которую попадает главный герой – талантливый сценарист Натапов, разворачивается на фоне драматических реалий современного кинопроизводственного процесса: от написания сценария, до премьеры фильма. «“Тебя обогреют, обласкают и запутают словесами, тебя обставят, обхитрят, обдурят, да так, что ты этого не заметишь. Ты сам будешь меня умолять, чтобы я взяла сценарий и снимала. Я возьму, я буду снимать, а потом, если захочу, сделаю так, чтобы тебя выбросили из титров”, ты понял, Натапов? “Понял: главные качества режиссера – благородство и великодушие”. “Правильно: провокация и коварство. Натапов, ты не глуп”».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Занятие для идиотов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть первая
Сценарий
1
Взлетающий самолет есть любимое зрелище нормальных мужчин.
Натапов нормальный.
Ему за тридцать, он строен, рыж, не курнос, глаза у него серые, немного навыкате, и в них еще полно воображения и алчного молодого любопытства. Кириллом зовется он по паспорту, Киром или Кирюхой кличут его друзья, Кириллом Олеговичем величали на фирме «Верста», где до недавнего времени он доходно и уважаемо трудился инженером и где внезапно для всех сотрудников положил на стол гендиректора заявление об уходе.
В старом добром Шереметьево он сидит за квадратным столиком у панорамного окна ресторана «Седьмое небо», что на седьмом этаже, общается с Левинсоном и краем глаза наблюдает за летным полем. За стеклом майское утро с легким солнцем, зелень дальнего леса и абсолютная воздушная прозрачность. Разговор с Левинсоном финальный, итоговый, разговор, можно сказать, навсегда, но даже в такие минуты Натапов не может отключить интерес от самолетов.
Когда брюхатые сигары с рыком и свистом разгоняются по полосе и, наддав решающего газа, срываются с земного шара в пространство, он замирает от восторженного укола в сердце. Он, многажды летавший в командировки, восхищается хищной красотой летательных аппаратов и одновременно сопереживает взлетному ужасу тех, кто сейчас в самолете, закрыв глаза, держится за ручки кресел и уповает на Бога, черта и всех оставшихся на земле. Он сопереживает, сочувствует, примеряет ощущение на себя и приходит к тому, что все это тоже очень похоже на кино. «Вся жизнь — кино, и люди в ней — массовка», — повторяет про себя Натапов, передергивая классика.
— Киг, ты меня слышишь? — окликает его, сильно картавя на «р», Левинсон.
— Слышу, Саня. Наливай.
Перед ними на льняной, с белошвейным узором скатерти среди зеленых салатов и цветастых закусок стоят ополовиненный пузырь коньяка и пластмассовый фугас «Пепси»; Левинсон пьет коньяк, Натапов вынужденно потягивает сладкую шипучку. Он с радостью, вернее, с горя надрался бы напоследок с другом. Он не очень любит пепси, но минералки в ресторане с утра не оказалось, а соответствовать товарищу он не может, поскольку сам привез его в аэропорт на своем «Фокусе» и, проводив до самолета, должен будет пробираться обратно через своры жаждущих ментов.
За окном взлетает очередной боинг: отлепившись от земли, он крутой свечкой устремляется к зениту.
Чистое кино — снова приходит в голову Натапову. Кино, в котором есть сюжет и счастливый конец. Или не счастливый, или даже совсем несчастный — с катастрофой, кровью, криками, воющими сиренами спасателей — если так потребует жизнь или его натаповская фантазия. С жизнью Натапов ничего поделать не сможет, она, хитроумная, распорядится сюжетом так, как угодно ей, со своим воображением он волен делать все что захочет. Ну, почти все, без перебора. Какая понадобится развязка, такую и напишем, и пусть снимают, самонадеянно заключает он и ловит себя на том, что вместо внимания Левинсону снова съезжает мыслями на кино, и это не есть хорошо.
«Не сходи с ума», — одергивает он себя, но сразу спохватывается, что не совсем понимает, в чем смысл такого себе приказания. Как можно сойти с ума от того, что для тебя самое интересное, что с некоторых пор стало смыслом твоего существования? Возможно ли? Хотя, если уж суждено сковырнуться рассудком, разве не милее сделать это на любимом деле?
— Киг, — слышит он голос. — Ты хотел что-то сказать.
Левинсон солиден, огромен, черноволос и неиспорчен: в свои тридцать три он, чуть что, как мальчик заливается краской. Он поднимает переполненную рюмку, бурые капли, перебираясь через край стекла, ползут по его пальцам; он вопросительно смотрит на Кирилла.
Сашка Левинсон. Вот он перед Натаповым, во всей своей красе.
Кирилл играл с ним в солдатики и собирал «Лего», начинал курить «Мальборо» и осторожно прикладываться к «Джонни Уокер». Вместе с ним, спина к спине, отмахивался на Миусском сквере от иногородних партизан, вместе, пока Левинсон отлучался за водкой, потерял невинность на толстой Алке Свинелуповой, которая врала, что она дочь генерала ФСБ, и колыхалась под ним бесчувственной квашней.
Сашка Левинсон. Одноклассник и крепкий троечник, который был так воспитан папой Моней и мамой Рузей, что никогда не употреблял мата, его самым крепким ругательством было «дурак». Левинсон — свидетель на свадьбе Натапова, когда он женился на красавице Юрочкиной, Левинсон через два года его доверенное лицо на разводе с той же Юрочкиной, которая выкрасилась в блондинку, стала еще красивей и ушла от Натапова к штангисту Сметанину, рассекавшему Москву на спортивном «Порше».
Сашка Левинсон. После школы Натапов поступил в строительный на бюджетное отделение, Сашку устроили в Институт физкультуры на платное. Он бывший профессиональный футболист третьего российского дивизиона и большое горе своего отца, известного ученого-археолога, который в приличной компании стесняется рассказывать о занятии сына.
Сашка Левинсон, засранец и полная жидовская морда, юность Натапова и вся его жизнь, Сашка Левинсон, его лучший друг, все-таки сваливает.
— Я скажу, — торопится Натапов, — я все скажу. Помнишь, как мы орали, когда ты был на поле? Стык, Бяша, Крюк, Чехол, Мобила, все наши — помнишь?.. — Левинсон кивает и краснеет. — …Гол забил Левинсон — с ударением на первом слоге — так мы орали. Александр Левинсон, Швеция! — громко повторяет он, и немногочисленная публика ресторана с интересом оборачивается в их сторону. — Нам было классно, скажешь нет?
— Мы были молоды, мы тупили.
— Нам всегда было классно. И когда мы играли, и когда выпивали, и когда дрались, трахались и вкалывали. Мы на рубли и копейки — жили весело, мы жили свободно, мы жили так, как надо жить всегда. Зачем ты сваливаешь в Штаты, я так и не понял. Там такой жизни у тебя не будет, Америка жесткая, об нее разобьешься.
Левинсон не спеша выпивает, ставит рюмку на стол, смахивает со лба капли пота.
— Я повтогю. Меня не устгаивает атмосфега в стгане.
— Атмосфера — это мы. Мы сами создаем свою атмосферу, свой воздух. Атмосфера в стране — это не то, что мы вдыхаем, но то, что мы все вместе выдыхаем. У тебя другая причина.
— Надоело сидеть на одном месте.
— Поезжай на Новую Землю. В тундру, в тайгу! В конце концов, есть Дальний Восток, Колыма, есть любимый Магадан — поехал бы туда. Россия большая.
— Знаю, Госсия большая. Госсия большая, а миг еще больше. Я хочу попгобовать что-нибудь новое.
— Продавать российских футболистов в Америку — вот твоя причина! Она просто супер, Саня! Ноу-хау, двадцать первый век. Полный позор!
Краска снова заливает Левинсона.
— Если хочешь знать, тгагедии никакой нет. Если надоест и не получится бизнес, я вегнусь. Тут многое у меня остается. Отец, мать. Ты, напгимер… Слушай, Киг, чего ты меня отговагиваешь? У меня билет в кагмане!
— Возврат!
— Чегез час откгоют гегистгацию.
— Час — уйма времени. Успеешь доехать до дома и налить, что не совершил глупости.
— Иди к чегту! Я с трудом годителей уговогил меня не пговожать, я уже с ними попгощался, я уже улетел, я в воздухе, я принял и отключился!
— Я напишу о тебе еще один сценарий. Главный герой дегенерат, погнавшийся за длинным долларом. Его возвращают на родину в смирительной рубашке; он сидит в карантинном изоляторе и дрочит.
— А что, я бы с удовольствием его сыггал. Внес бы в обгаз индивидуальные чегты. Кстати, о твоем сценагии.
— Не надо.
— Я о «Страже». Пгикинь, в Госсии его не возьмут.
— Россия — чудо. Я выиграю конкурс, снимут кино, и ты увидишь его в интернете.
— Я сегьезно. Пгишли мне сценагий, если здесь не пгокатит, я попгобую помочь в Америке.
— Не смеши напоследок, Саня.
— Ты дугак, дугак!
— Прекрати грязно материться.
— Голливуд — сплошь евгейский, хозяева и продюсегы ведущих компаний все поголовно из наших — один Стивен Спилбегг чего стоит! А Майкл Дуглас, а Гичагд Гиг? А все эти Голдвины и Майегы? Ты понял? А я все-таки имею прямое отношение. Пгиду, выложу сценагий и скажу: давайте это снимем, давайте договогимся, как пгинято у нашего нагода.
— Это как?
— Это значит: железно.
— И что они тебе скажут?
— Ну… скогее всего выгонят.
— За это стоит выпить. Чтоб ты никуда не ходил. Торгуй футболистами, Саня.
Левинсон кивает, быстро наполняет и опорожняет рюмку, тянется к салату, говорит сквозь непрожеванную рукколу, плюется сметаной.
— На девяносто восемь пгоцентов — выгонят. Но один, два шанса на успех остается — почему бы не попгобывать, раз ты говогишь — сценагий хогоший.
— Гениальный, просто, как все у меня. Саня, это не про футбол. Простая история про лесничего, который охраняет лес от браконьеров, среди которых его сын. Рушатся столетние стволы, крошится земля, стонут раненые, сверкают молнии и чернеет небо.
— Кгуто. Экология на примеге семьи? Мне уже нгавится.
— Чисто русская история, Саня, все русское тебе уже неинтересно. Не бери в голову.
— Ты хочешь, чтоб было кино?
— Очень умный вопрос.
— Не будь дугаком, пгишли сценагий! Экология — она везде экология. Сын против отца — вот на это голливудские евгеи точно могут запасть. А то у них все «Бэтмены» и «Голодные иггы» в мозгах. Кгизис идей, пойми.
— Ты пойми, пойми, американец… Саня, я хочу, чтоб мой первый фильм сняли в России. Чтобы у него был русский режиссер, русские артисты и русские зрители. Может, это глупо, но для меня принципиально. Я так писал, я так чувствую, Саня.
— Подводит тебя чуйка!.. Голливуд — ведь это что? это слава на весь миг! Целая планета! Пгокат, фестивали, пгизы — Михалков отдыхает! А гоногагы? Я бы подумал.
— Гонагагы… Я о кино, ты о гонорарах. Сволочь эмигрантская.
— Сам ты… Полный дугак.
Натапов кивает как болванчик и молчит.
Не об этом надо тебе думать, крутится у него в голове. А о том, что через два часа ты покинешь этот сказочный кабак, Шереметьево, родную землю, страну и меня. И, возможно, навсегда. Ты, Левинсон, должен думать, что ты уже не здесь, думать и дрожать. Я бы дрожал. А ты, Левинсон, жрешь коньяк, жуешь рукколу, смеешься и вякаешь о призах и гонорарах, словно это сейчас самое главное в твоей жизни. Странный ты, Левинсон. Я дружил с тобой столько лет и совсем тебя не знаю. Долбаный ты Левинсон, отваливай в свои долбаные Штаты.
Через два часа они оказались у стойки регистрации «Аэрофлота». Сурово и просто пожали друг другу руки; взглянули друг другу в глаза и, не сговариваясь, крепко обнялись. От друга сильно пахло напоследок отечественным коньяком «Дербент».
— Я пошел, — сказал Левинсон.
— Первый пошел, второй остался, — уточнил Натапов.
— Когда я тебя теперь увижу? — спросил Левинсон.
Бусина слезы сверкнула у него в глазу, и Натапов понял, что никакой он, друг его Саня, не странный, а совершенно нормальный, такой же, как он сам, из живой и чувствительной плоти.
— Послезавтра, — пообещал Натапов. — По скайпу. Недалеко будешь жить. На одной планете.
— Дугак! — в сердцах воскликнул Левинсон. — На Наташе жениться будешь — свидетелем позови. Пгилечу.
— Обещаю и клянусь.
— Дугак. Я ведь для чего хотел от тебя сценарий заполучить, не догадался?
— Нет.
— Не догадаешься никогда, — загадочно промолвил Левинсон.
Он улыбнулся, вскинул на плечо коричневую кожаную сумку с биркой «in cabin» и зашагал к частоколу таможенного контроля. «Тоже кино, — мелькнуло у Натапова. — Эпизод: расставание с другом. Расставания и встречи — два основных кирпичика драматургии — так учат мастера».
Влага на лице у Натапова не проявилась. Зато высыпали мурашки; покалывая, словно иголками, побежали по шее, вызвали дрожь.
Походка у Левинсона была ровной, спина прямой и твердой. Многое в человеке можно понять по его спине. Многое, но не все.
Левинсон обернулся лишь однажды, чтобы последний раз махнуть рукой.
Все было кончено. Левинсона не стало. Натапов отвернулся.
«Сценарий, — снова застучало у него в голове. — Сценарий, сценарий, сценарий».
2
Нервы натягивались как вожжи.
Результаты конкурса должны были быть объявлены в понедельник десятого июня. Секретарша оргкомитета, с которой он заранее общался по телефону, голосом трепетной козочки заверила, что всех вовремя обзвонит и вышлет информацию на мэйл.
Мне всегда везет, уговаривал он себя, я везунок по жизни, мне должно повезти и сейчас.
Он ждал; каждое утро просыпался с надеждой на удачу, она стала водой, воздухом, идеей его существования. Прекрасные мечты морочили его, фантазия улетала в бессовестный полет. «Мотор!» — крикнет режиссер. «Есть мотор!» — ответят из аппаратной. «Страж», дубль первый!» — зачастит помреж, щелкнув хлопушкой перед объективом «Бетакама». «Начали!» — скомандует режиссер, оператор нажмет на гашетку, и начнется нечеловечески волшебное действо: съемка фильма по его, натаповскому сценарию.
Он, Натапов, будет незаметно сидеть в стороне, наблюдать за процессом и балдеть от того, что его фантазии превращаются в искусство, что живые актеры говорят его, натаповским языком и ведут себя так, как написал и повелел им он, богоравный творец Натапов. Фильм снимут превосходный, он, Натапов, с режиссером и оператором полетит в Сочи, на «Кинотавр», нет, мало, несерьезно — на фестиваль в Канны! Он оставит следы на красной ковровой дорожке, перекинется парой анекдотов со Спилбергом, треснет водки с Тарантино на набережной Круазетт, получит приз за лучший сценарий, кучу новых заказов от продюсеров и крупных фирм, он, ощущая ритм и пульс современной жизни, напишет еще одну великую драму, он будет приглашен в Союз кинематографистов, Белый дом, Кремль, он…
Далее фантазия его рассыпалась в воздухе и опадала осколками мысли — до нового мечтательного приступа.
Он точно рассчитал ресурс припасенных денег и своего ожидания к десятому июня. Десятого не позвонили, одиннадцатого и двенадцатого тоже, тринадцатого, с утра, не выдержав пытки, он взялся за трубку сам. Трепетная козочка мило сообщила, что конкурс решением оргкомитета продлен еще на месяц. «Ждите, не волнуйтесь», — проблеяла она. В трубке послышались гудки, и Натапов подумал, что она не виновата, но все равно она коза, что тринадцать проклятое число, что это полный абзац и что еще месяц в режиме ожидания он не вынесет.
Он хорошо себя знал: так и произошло. Подло удлинились дни и часы. Сон окончательно покинул, нервы сдали, он впал в рассеянность, стал невнимателен и резок с Наташей, на его столе все чаще хороводили бутылки с яркими наклейками и крепким алкоголем. Он пил хорошо и много, ему становилось легче, Наташу убивало.
— Завтра уеду в общежитие, — сказала Наташа. — Хотя бы на время. Виски привлекает тебя больше, чем я. Что происходит, Натапов?
Обнаженная и роскошная, она бессмысленно сидела на краю кровати, с тяжелой грудью, смуглым крепким телом, чуть раздвинутыми ногами, соединение которых угадывалось в темноте, но он не смотрел на нее, и это было для нее серьезно. Она называла его Натаповым, как делала всегда, когда злилась, и это тоже было для нее серьезно, но еще серьезнее было то, что и первое, и второе его сейчас не сильно волновало.
— Может, нам стоит расстаться вообще? — спросила она.
— Мысль. Стоит подумать.
«Никуда не уедет, никуда не отпущу», — сказал себе Натапов и снова сделал глоток виски. Но странно, что его Наташа, дипломница психфака МГУ, которой сам бог велел вникать в положение и рассудок близкого существа, понимала его плохо. Не понимала главного, того, что с ним происходит, что сейчас такой кровавый момент, когда кино и сценарий для него важнее, чем она. Значит ли это, что Наташа не его человек? Может быть. Но ведь она умная, он ее любит и рассчитывает на ней жениться! Очень странно.
Он отвернулся; скрывшись на кухне, сдуру схватился за кипевший чайник, чертыхнулся и через боль ожога вспомнил, как рассказывал ей о сценарии, о своих больших ожиданиях, о том, что на карту поставлена, в сущности, вся его жизнь, как она внимательно его слушала, кивала, клала ему голову на грудь, вздыхала, говорила, что все понимает, но он чувствовал: понимает не то и не так. Даже близкие люди, сделал он свежее открытие, понимают друг друга неправильно или совсем не понимают. С открытием предстояло смириться и жить.
Он вспомнил, как обыкновенно они познакомились.
Летом, уже под вечер он катил по распаренной зноем Ленинградке и возле родного Автодорожного института, как обычно, сбавил ход; он разглядывал из машины знакомые античные колонны и парадный вход под портиком, и память тотчас воспроизводила для него гулкий мраморный вестибюль, раздевалку в цокольном этаже, пространный актовый зал с летящим эхом и его самого, двадцатилетнего балбеса, метровыми прыжками несущегося по широкой лестнице на камеральные занятия по геодезии. Захваченный воспоминаниями, он двигался медленно, подпираемый раздраженными гудками задних машин, как вдруг заметил справа от себя нетерпеливо голосовавшую девушку в васильковом топике и джинсах.
«Наша, автодорожная?» — мелькнуло у Натапова; он никогда никого не подвозил, но отчаянно распахнутые руки землячки-автодорожницы не могли его не тронуть, и он тронул педаль тормоза. Наташа оказалась студенткой МГУ, случайно заглянувшей в тот день к подружке из МАДИ; девушки вместе приехали в Москву из Кисловодска и поступили в разные вузы, так что днем раньше или днем позже Натапов никогда бы не встретил ее на Ленинградке. Сей факт вполне резонно был истолкован как не случайный. «Наташа и Натапов, — добавил тумана для размышлений Кириллу, — разница всего в один слог, согласитесь, в этом созвучии есть что-то роковое».
Молодые люди посмеялись на этот счет, но в мыслях, как это часто бывает, каждый на мгновение прикинул такую гипотезу на себя. Он в удовольствие довез симпатичную девушку до фитнес-клуба, куда она опаздывала на сеанс, и предложил через полтора часа дождаться ее у клуба, тем более, что в минуту расставания громыхнула гроза и с неба на город опрокинулись емкости с водой.
Он ждал, курил, слушал в машине музыку, разглядывал дождь на стекле и размышлял о возможных вариантах на вечер и о том, стоит или не стоит затеваться с девчонкой. Короче, опустив малозначимые нюансы, сообщим главное: через два быстрых часа Наташа без нытья и проблем переступила порог его оставшейся от бабушки Веры квартиры на Ленинском, провела в ней ночь и задержалась на вот уже скоро как два года. Задержалась, надо отметить, не нагло, не самозахватом, но после того, как он, наполненный первым впечатлением близости, резонно распорядился: «Придется тебе остаться. Наташа и Натапов — судьба, с ней не поспоришь».
Зажили в мире и согласии, как, согласно закону природы, муж и жена, и без всяких принятых государственных бумажек. Разговор об официальном оформлении отношений пару раз поднимался Наташей, но каждый раз заканчивался его рассуждениями о том, что главное не бумажки, а любовь; она, девушка спокойная и негромкая, не особо настаивала, его сложившееся положение устраивало вполне, он не торопился.
Она любила хозяйничать, вести дом и готовить, из того, что было под рукой, не лезла к нему с поучениями и попытками перевоспитать, была податлива в постели, обожала в телевизоре английские детективы с Эркюлем Пуаро, говорила негромко, приятно, не шаркала, что важно, тапочками по полу и не мелькала перед глазами. Но фирменной ее изюминой, сублимацией всей ее страсти была сервировка. Белые скатерти, полотняные салфетки и кольца для них, всяческие подставки и кюветики, тарелочки и тарелки, солонки и соусницы, натертая до слепящего блеска сталь приборов и прозрачное, словно дистиллят, стекло бокалов присутствовали на столе в любое время дня; рядовой перекус в ее исполнении превращался в торжественный завтрак. Узнав, кстати, за таким завтраком, что он бросил работу и как бешеный пишет сценарий, она, весьма тактично, хмыкнула и сказала одно: «Работу жалко, но если очень хочется — пиши».
В общем и целом Наташа оказалась девушкой без мрачных крайностей или протуберанцев вдохновения, но вполне качественной патентованной женой. «Здравствуй, чудо, — встречала она его в прихожей, едва он переступал порог квартиры. — Я сварю тебе пельмени». «Балдею от магазинных пельменей, — отвечал он и думал о том, что встреча на Ленинградке была счастливым лотерейным билетом судьбы; жизнь с Наташей складывалось для него уютно, удобно и спокойно. Он называл Наташу «мой мейнстрим», он ее, наверное, любил.
Никуда она не уехала, два дня дулась, на третий, сбив щеколду, он ворвался к ней в ванную и с криком, хохотом, брызгами и борьбой добился жаркого примирения.
Впрочем, в чем-то она была права, в те дни он был никакой, сам себя понимал с трудом.
«Победить или спиться», — посмеивался он над собой, когда в бутылке виски обнаруживалось дно, но с каждым разом в этой шутке оставалось все меньше шутки.
Время тащилось улиткой, ему казалось, он кожей ощущал, что оно для него остановилось. Ощущение скручивало нервы в беспощадный жгут; чтобы ему противостоять, требовалось постоянно придумывать занятия. Он ходил в «Пятерочку» и кухарил, он переклеил в квартире обои и освежил водоэмульсионкой потолки. Он торчал в интернете, занимая себя интригами в соцсетях и бестолковыми играми-стрелялками. Он без толку бродил по забитому машинами городу, надувался любимым «Праздроем» в ресторане «Пльзень», что на Триумфальной площади, болтал там с забавными пьяницами с дурной вонью из пасти, но особо много занимал себя рыбалкой, благо старый Воронцовский парк с растопыренными ивами и пруд, покрытый зеленым бисером ряски, были рядом с домом.
Рыбалка есть особо эффективное средство подогнать стрелки часов.
Он приходил на пруд с утра, когда темного золота караси клевали особенно шустро, но, увы, редко подсекались и вытаскивались неумехой Натаповым на затоптанный глинистый берег. «И ладно, не в них дело, — думал Натапов, — пусть живут». После очередной неудачи он, тщательно избегая зацепа за коряги и заросли осоки, извлекал из воды снасть, ловил рукой бившуюся на ветру леску и, скользнув по ней донизу пальцами, захватывал крючок; из старой кофейной жестянки «Нескафе» вытаскивал извивавшегося, словно червь, червя, насаживал его, предсмертного, вдоль всего организма на сталь крючка и забрасывал в пруд, на растерзание карасям. Главное достоинство этой церемонии состояло в том, что, многократно повторенная, она убивала время и, что было для Натапова еще важней, отвлекала от мыслей.
И все же мысли, бегая по кругу, навязчиво возвращались к одному и тому же.
Он не позволял себе сомневаться в успехе. «Я должен победить, — уговаривал он себя, — интересно другое: как отнесутся к моей победе остальные претенденты?» Всего их, как сообщила ему коза, было тридцать четыре персоны. Наверное, среди них немало оригинальных и размашистых талантов, размышлял Натапов, но, возможно, есть и такие, кто имеет деньги, связи и считает, что для признания и карьеры этого достаточно. Таких перцев Натапов не понимал; лично он, даже если б знал серьезных киношников или влиятельных людей, все равно не смог бы заранее выйти на членов жюри и мздой поспособствовать собственному успеху — ему было бы стыдно, он слишком себя уважал. Стыд был его интеллигентской слабостью или, напротив, интеллигентской силой, он это знал про себя, он не знал другого: людям с неутраченным чувством стыда в кино приходится трудно.
3
Клев почти прекратился, сменился вялым и редким шевелением поплавка. Замерев, вода превратилась в зеркало, в котором ползли тяжелые синебрюхие облака. Погода менялась, обещала беспокойство и грозу.
Вспоминалась прошлая везучая жизнь.
Черт возьми, думал Натапов, не такой уж она была никчемной, чтобы так бесповоротно и, как теперь минутами казалось, напрасно сжечь мосты, отказаться от профессии и ступить на новую неверную тропу. Наташа права: работу жалко. Он понимал, как рискует, когда, убедившись, что работа и писательство две вещи несовместные, подал заявление об уходе; понимал, что если не победит, то вряд ли возьмут назад; понимал, что неизвестно, на какое дно утянет его груз жизни; все понимал неглупый вроде бы Натапов, а все же рискнул и совершил поступок. «Не ошибся ли ты, Кирюха?» — спрашивал он теперь себя и, когда его мучил напрашивавшийся ответ, утешался мыслью о том, что и ошибки, и заблуждения есть непременные спутники человека. Впрочем, еще неизвестно, может, ошибки и не было, может, еще ждет его победа, сверкающая, словно медь трубы под солнцем, звонкая и громкая, словно трубный глас.
В кармане затренькал мобильный — Натапов вздрогнул.
Нет, номер не козочкин. Мама. Обычная церемония, обычное ее расписание. Сделав с утра гимнастику, приняла душ, позавтракала и теперь свежая, сильная, с влажной головой первым делом звонит ему: домашний не соединяет — достанет по мобильному. Он решил не отвечать. Не потому, что нажил проблемы с родителями, но потому что знал: через минуту общего разговора неизбежно, как приход ночи, возникнут в трубке материнские вопросы о том, что сын ест? как себя чувствует? есть ли у него еще деньги? и вообще, как он, в общем и целом, еще существует?
Василиса Олеговна, бывший стоматолог, была человеком прямого действия; после смерти мужа, натаповского отчима, театроведа Владимира Борисовича, которого Натапов обожал, забота о сыне стала единственной силой, удерживающей ее на краю жизненного круга. Пускаясь на безработную волю, Натапов как полный дебил посоветовался с ней, ее советом пренебрег, поступил так, как поступил, и теперь переживал: с самого начала он решил, что как бы ни стало ему лихо, ни копейки у матери не возьмет и до сих пор не брал — но покоя ее лишил.
Она звонила по несколько раз в день, ее полные тревоги вопросы каждый раз напоминали ему об этом и были неприятны. «Ты совсем меня забыл, — начинала мама. — Не звонишь, не заезжаешь». «Мама, только вчера мы болтали с тобой целый час». «Все равно, этого мало. Ты что-то скрываешь от меня, не договариваешь главного, так нельзя, сын, недопустимо!» «Мама, я на днях появлюсь…» «Ты пойми, скоро я умру, ты останешься один, совсем один против всего враждебного, темного мира…» В этом месте Натапов обычно прерывал разговор: мотивы эсхатологии, холодного космоса и бессмысленности всего живого навязчиво преследовали в последнее время Василису Олеговну — для него они были невыносимы…
4
Кино, кино, изображения и звуки на белом экране, откуда берется ваш отблеск и отзвук в человеке? Как возникает в нем желание — жгучее, непреодолимое, сродни зуду — не просто смотреть кино в темном зале, среди завороженных им себе подобных, но самому его творить и выносить на суд людей? Ответа нет, думал Натапов. Тайна, как и все остальное в этом изощренном, продвинутом, пропитанном наукой и предрассудками мире.
Он заболел кино в позднем советском периоде, когда на крыльях горбачевской свободы прилетели в отечество японские мультики Покемоны, стаи западного и американского кино, хорошего и плохого. Натапов не вылезал из кинотеатров, «Терминатора» со Шварценеггером смотрел четыре раза. Отец признал его тяжелым синефилом, Натапов отнекивался, делал вид, что обижается, на самом деле диагнозом гордился.
Он, инженер-дорожник, любил перечитывать русскую классику. Он боготворил Бабеля, Платонова и Булгакова, ценил американцев, французов, японцев, понимал, что литература богаче, глубже кино, но реальное зрелище двигавшихся на экране фигур, их голоса, интриги, страсти, подвиги, победы, даже смерть — вся их подлинная жизнь, проходящая перед глазами здесь и сейчас, властно пристегивала Натапова к креслу.
Жизнь так же неизбежна, как смерть.
Мечта велика и прекрасна и обычно далека от человека; она, как правило, не сбывается, проносится через годы, ветшает и умирает вместе с тем, кто нес ее годами, как лелеемую чашу.
Но бывают, бывают счастливые описки судьбы: бывают исключения. После школы энергичный парень, болевший кино, поспешил во ВГИК; в середине июля его рыжую, как факел, шевелюру можно было заметить среди сумасшедших, мечтавших о звездности, сбившихся в кучу под дверью аудитории, где великие киноартисты проводили прослушивание и отбор абитуры к экзаменам на актерский факультет. Да-да, актерский, другого факультета, более подходящего стремительной натаповской натуре, в природе не оказалось.
Все было продумано заранее. Режиссура? Не нравилось название, похожее на шипение и посвист бича, профессия казалось Натапову насильственной и неблагородной, в чем, забегая вперед, он оказался прав. В сценарном деле он ничего не смыслил. «Сценарий, — спрашивал он себя, — это что? как? это надо писать ручкой по бумаге или пальцем по клаве? С ошибками, как в школе, чтобы все заметили и хором ха-ха? Не нравится, непонятно, не пойду». На художественный факультет Натапов не мог поступать по определению, поскольку изображенная на бумаге его старательной рукой табуретка более походила на мусорный бак. Продюсерство и менеджмент, по его мнению, довольно далеко отстояли от того, чем он мечтал заниматься, — от искусства.
Оставалось одно — дело актерское, оно казалось самым доступным и имело преимущество: результат работы сразу попадал на всеобщее обозрение и был ближе всего к всенародной славе. Кирилл оглядел себя в зеркале и остался доволен: рыжеватая шевелюра, карие глаза, ровные зубы, мускулистость и стройная фигура — внешность вполне подходила как буколическому белому офицеру, так и популярному герою экрана.
Дальше было еще легче, дальше все летело. Он выучил стихотворение Пушкина, басню Крылова, отрывок из «Тихого Дона» Шолохова и с настроенным на победу сердцем отправился на прослушивание. Важно, не как я буду читать, убедил он себя, а как буду выглядеть, не слепые же они, экзаменаторы, понимают, что в кино главное картинка, лицо!
За крашеной белой дверью располагались чистилище, ад и врата рая одновременно; выходивших окружали и потрошили вопросами. «Ромашин? Ах, сам Ромашин, и что он сказал? Плохо? Ужас», «Тебе повезло, на тебя Баталов повелся!», «Пролетела, я девочки, с басней, меня Гурченко тормознула: “достаточно”», — слышалось из толпы, обрастало шушуканьем, проливалось слезами и новыми надеждами.
Мне всегда везло, сказал он себе и взялся за ручку двери.
Жизнь стоит смеха.
Когда он читал смешную басню, экзаменаторы были скучны и безучастны. «Юмор у них отбило, что ли? — удивлялся Натапов. — А может, плохо меня слышно, может, я слишком тихо?» Заметно добавив звука и выражения в выпуклых глазах, он перешел к «Анчару» Пушкина. «И человека человек послал к анчару властным взглядом, и он послушно в путь потек и к утру возвратился с ядом!..» — гордо и громко читал Натапов.
С громкостью и глазами он, видимо, не прогадал: комиссия заулыбалась. Когда же, на полную мощность, он врубил отрывок из Шолохова, а именно тот трагичный кусок, где Григорий хоронит свою Аксинью, сидевшие за столом великие мастера в голос начали смеяться. «Хватит, хватит! — застучали, замахали на рыжего парня. — Спасибо, идите!» Натапов понял, что он в порядке; он не сразу сообразил, почему они смеялись, но потом догадался, что в нем разглядели драгоценный комический дар.
Ступив в коридор, он победно вскинул руки, пробасил ждущим своей Голгофы абитуриентам, что все о’кей, и с сознанием хорошо сделанной работы запалил трудовую сигарету. Через четверть часа из белых дверей чистилища выкатилась полная девушка-секретарь и низким голосом вещуньи прочла собранию список допущенных к первому туру. Фамилия «Натапов» не прозвучала.
Кирилл решил, что это ошибка; он и пятеро других недовольных, притиснув девушку-судьбу к стене, потребовали еще раз зачитать список. Ошибки не было. «Как же так? — недоумевал Натапов. — Ведь они же реагировали, я сумел их оживить и расшевелить, они хлопали!» Для окончательной точки решил дождаться кого-нибудь из комиссии — да хоть самого Баталова! — но его тормознул товарищ по неудаче, высокий, как оглобля, черноволосый и желчный Стас. «Без пользы, старик, — сказал он. — Пятый год поступаю, знаю все их отмазки. Вякнут что-нибудь типа: внешние данные не соответствовали исполняемому материалу, вякнут, и умоешься». «Как это — умоешься?» — не понял Натапов. «Так, соплями», — отрезал Стас.
Натапов, не особо желавший умываться таким образом, тихо отошел к окну, выходившему на зеленые просторы ВДНХ, и задумался. «Что это? — спросил он себя. — Как они могли не распознать, затушить мой талант? Интриги или глупость? Глупость вряд ли, значит, первое, значит, двинуть в кино вместо меня другого, своего, было им важней. Ай да Баталов! Ай да «дорогой мой человек!» Ладно, — завелся Натапов, — через год снова буду здесь, докажу».
Мечты о величии подгоняли его время.
Доказать, то есть победить, таков был юный Кирилл.
А доказывать не пришлось; через год протянула к нему зовущие руки родная армия; падать в ее двухлетние объятия повзрослевшему Кириллу почему-то не хотелось, и рисковать со ВГИКом он не стал. Правда, болячка кино отпала от него не сразу. «Пролетишь как артист, попадешь в казарму — сто процентов, — убеждал его Крюк, учившийся на третьем курсе Автодорожного. — Поступай к нам. Ящик коньяка — я тебе делаю протекцию». Больной к тому времени отец и уже возникший на семейном горизонте театровед Владимир Борисович или просто Волик, приятель отца, в один голос подтвердили ему, что Крюк мудр не по годам и говорит дело. «А как же кино?» — по очереди спросил их Кирилл. «Чем скорее излечишься от глупости, тем скорее станешь человеком» — сказал отец. «Кино от вас, Кирилл, никуда не денется, — сказал деликатный театровед. — Спрячьте его в сердце, станьте инженером — это профессия надежная, а там… жизнь покажет. Не сможете жить без кино, оно к вам вернется — само. Вас не спросит — возьмет и вернется. А не вернется… значит, не особо вы были друг другу нужны».
Кирилл внял совету. В МАДИ поступил спокойным ходом, уже на первом курсе стал старостой потока и уверенно скинул зимнюю сессию. Друзья студенты и подружки студентки, круг теплого общения, вечеринки, выродившиеся в тусовки, приятное, за полночь пьянство и прекрасный легкий молодежный разврат не мешали успешному постижению премудростей отечественного дорожного строительства. Но, как выяснилось вскоре, все эти звонкие годы кино в нем не забывалась, кино жило и стучало в его сердце как пепел Клааса.
5
С колонной автодорожников он объездил много мест провинциальной срединной России: строил сельские дороги, объединял населенные пункты, стало быть, людей и судьбы; ему, инженеру, неплохо платили на фирме, но главное было то, что он наблюдал и впитывал живую воду глубинки, впечатления жизни копились в нем на будущее как клад.
Однажды дорожники, клавшие дорогу под Ржевом — нет на земле гаже дорог, господа, чем в Тверской области! — прикатили и раскинули вагончики на лесном кордоне, на опушке рослого шумного бора; огляделись и удивились, когда заметили, что неподалеку наполовину укрытый лапами сосен существует бревенчатый дом лесника.
Сам вышедший к ним с интересом лесник Андрей Андреич оказался мужиком без возраста, невысоким, немногословным и крепким, из тех немногих оставшихся русских, что живут только ради дела и за это дело болеют душой. Лицом он был обыкновенен, но его глаза, зеленые и глубокие, странным образом притягивали и отталкивали одновременно, смотреть в них Кириллу было жутковато, не смотреть невозможно.
Инженер и хранитель леса проявили друг к другу ненавязчивое, но взаимное уважение, и наконец настал день, когда Андреич, постучав ему в вагончик суковатой палкой, зазвал инженера по грибы.
Чудо, чудо, мистика — никакой мистики! Не согласись Натапов, отвяжись он от этих грибов, не треснула бы по швам и не скроилась бы по-новому его прежняя, нормальная, почти удачная жизнь — но он согласился, взял полиэтиленовый пакет с логотипом «Седьмой континент» и, не чуя беды, побрел следом за Андреичем.
Занятно вел себя лесник в бору: ноги на мягкую, в сосновых иглах землю ставил бережно, со знанием и разбором. Замирая возле деревьев, прилаживал к ним ладонь и через нее, будто через проводник, вслушивался в какие-то неведомые дальние звуки леса. Шевелил темными губами и улыбался, по-видимому, от того, что звуки эти слышал и смысл их разбирал. «А не трехнутый ли наш зеленоглазый? Или мне показалось?» — засомневался Натапов, но тотчас, заметив еще одну странность, совсем притих.
Они с Андреичем продирались сквозь густой орешник, как вдруг, вытянув в их сторону ветки, словно длинные руки, кустарник шелком листвы погладил лесника, а потом и его, Натапова, по лицу. «Что за черт?» — удивился Натапов, не бывает же так, чтобы лес ласкал человека?! Не бывает. Показалось, успокоил себя Натапов, примерещилось, привиделось, причудилось, но тут лес приветственно загудел, зашумел, захлопал, и с радостным выкриком, указывая путь, взлетела над их головами крупная серая, в крапинках птица.
От страха и восторга Натапов разом вспотел. Показалось, прошептал он себе, причудилось-привиделось, но не в этом же дело, а в том, в том… Он не сразу смог сформулировать, в чем, а потом сиреневой вспышкой сверкнуло в мозгу прозрение, и понял: да ведь это готовое кино! Кино про мыслящий лес, про то, что причудилось — не причудилось, про странного лесника и его зеленые завораживающие глаза. Кино о прекрасном, таинственном и высоком, кино, которое любят, кино, которого так не хватает. Мать моя! Да ведь это кино, которое в меня вернулось, сообразил Натапов. Вернулось, ожило, требует воли и воплощения.
Что делать?
Вскинуть кинокамеру, снять прямо сейчас было бы здорово, но он не сможет: нет камеры. Есть мобильник и в нем ограниченный видак, но разве снимешь на него полноценное кино или сериал? Не снимешь, не формат, и не умеешь, — утихомирил себя Натапов.
Зарисовать с лесника и леса эскизы для будущего фильма можно, но и это особого смысла не имеет, потому что на всех рисунках Андреич выйдет похожим на помесь табуретки с мусорным бачком. «Не берись, — определил для себя Натапов, — насмешишь, как на экзамене во ВГИКе…»
Запомнить Андреича таким, каков он есть, влезть в его характер и душу, перенять привычки, достоинства, и обязательно чтоб получился живым, недостатки, а потом полноценно сыграть лесного человека на сцене или в кино — можно! Только где его играть? на какой сцене? в каком кино? И кто его будет играть? Он, Натапов? Он, комик, пожалуй, сыграет, как же…
Идеи мгновенно прокрутились в быстрой натаповской голове и одна за другой были отброшены как абортивные.
Осталась единственная — неколебимая и железная киношная идея: сценарий. Ах, если бы он смог написать об Андреиче хороший сценарий, то сохранил бы лесника для вечности и, что неплохо, прославил бы себя! Потому что, догадывался Натапов, на хороший сценарий сделает стойку хороший продюсер, который притянет хорошего режиссера; на хороший сценарий и хорошего режиссера клюнут хороший оператор, хороший художник, хороший композитор и т. д. и т. п., и хорошие артисты тоже набегут ватагой; в результате будет снято хорошее кино. Но как написать хороший сценарий, если не знаешь толком, что это такое, как он пишется вообще? Не получится.
Они притащили много грибов, головастых душистых белых. Жена лесничего Валентина, добрая, но неразговорчивая и сухая, будто жердь, добавив в них лука и масла, смастерила огромную сковороду грибной жарехи, подтащила из погреба соленых огурцов и выставила на щербатый дощатый стол буханку черного и бутылку водки. Получилось не пьянство — вкуснейшая простая еда, распахнувшая души к разговору; застолье началось в обед, закончилось к включению звезд на небесном своде.
— Есть в жизни Непознанное, но нет Непознаваемого, — сформулировал тезис Андреич и поразил Натапова, можно сказать, потряс.
Житель заскорузлого тверского угла не верил в Бога, но всерьез интересовался проблемами Галактики, миллиардами лет, которые остались ей до финальной катастрофы, переселением человечества на другие экопланеты и невиданными скоростями, которые потребуются для этого новым поколениям. «Боже ты мой!» — только и вскрикивал про себя от изумления Натапов. Сидевший напротив зеленоглазый мужик в удовольствие рассуждал о проблемах, в которых столичный инженер Натапов беспомощно плавал; в эти минуты Кирилл завидовал верующим: им было легче, все вопросы для них открывались и закрывались Боженькой и Боженькиным словом, Натапов же, ставивший разум и понимание превыше всего, краснел от незнания — и перед кем?!
«Перед кем?» — переспросил он себя и себе же, интеллигентному недоучке, ответил, что перед мыслящей личностью! То есть перед той единственной человеческой структурой, что только и интересна другим, что заслуживает их восхищения и подражания.
Когда же Андреич, вопреки запретным жестам суровой Валентины, заговорил, как о боли, о любимом охраняемом боре и сыне своем, беспутном Пашке, что против воли и сути отца тайком, со товарищами своими бандитами этот бор рубит, ворует и вывозит на продажу, Натапов снова ахнул: вот она, драма, сама просится на экран. Главный герой — защитник и радетель леса с чудесными глазами, вспыхивающими, когда трудно, жгучими зелеными огнями, он один против сына и его дружков, схватка может стать фатальной, во всяком случае, ее исход неизвестен. Драму бы немного дофантазировать, обрастить деталями, напряжением и кровью, и вот он — отличный триллер и успех!
«Сделай это, сделай!» — твердил себе Натапов, бредя от лесника к своему вагончику. Луна и сизые облака быстро неслись по ночному небу, но разгоряченный водкой и воодушевлением Натапов думал еще быстрее. «Кино будет! — поклялся он себе, луне и небу. — Нужен сценарий. Вспомни великого артиста Габена, который утверждал, что для хорошего кино нужны только три вещи. Первое: сценарий, второе: сценарий и третье: сценарий. Натапов, ты должен научиться писать, ты должен научиться писать сценарии. Что значит — ты не умеешь? Научись. Ты хочешь, чтоб состоялось твое кино?»
6
Садиться за парту после тридцати — тяжко.
«И бессмысленно!» — добавил Натапову сомнений Левинсон, считавший, что научить кого-либо на писателя невозможно. «Или у тебя это есть, стагик, — солидно заявил он, — или нет. Кто учил писать Пушкина, Толстого, Достоевского или, ну, этого, который мешки на пристани таскал, Гогького? Жизнь, стагик, более никто. Один дгугого может научить гугаться матом, кугить и жгать водку, обтачивать болванки, доить когову или водить тачку — научить писать не может никто».
Натапов смотрел на Левинсона, понимал, что профессиональный футболист Сашка вряд ли читал Достоевского и наверняка не читал Горького, но допускал, что, возможно, друг прав. В то время Натапов во многом доверял Левинсону, потому что покойный Сашкин дед был раввином и слыл мудрецом. Ну, действительно, кто учил писать Горького?
«Но я-то, — возражал Левинсону Натапов, — не настоящим писателем собираюсь стать — всего-навсего сценаристом!» «Это, стагик, что в лоб, что по лбу, — парировал Левинсон, — и то и дгугое имеет дело со словом». «Зачем тогда существуют Институт кинематографии и сценарное отделение, где студентов учат на сценаристов?» — не успокаивался Натапов. «Глупость, — заканчивал спор Левинсон. — Госудагство совегшает глупости так же, как мы, обыкновенные человеки». Натапов смотрел на друга и думал о том, что если он, блин, такой умный, почему он стал только футболистом, бегает по полю со своей черной головой и больше всего любит, когда с трибун ему кричат: «Бей, Чернослив!»? Впрочем, спохватывался Натапов, может, именно в этом и заключена настоящая мудрость жизни?
Во ВГИК принимали до роковых тридцати пяти, на Высшие курсы сценаристов и режиссеров — в том же пределе. Натапову было тридцать шесть, пароход с образованием уже уплыл от него под черным дымом опоздания. Попробуй сам, вспомнив Левинсона, сказал себе тогда Натапов, стань хоть на малость Горьким, удостоверься в том, что это у тебя есть, что ты это можешь. А не сможешь — ковыряй дальше землю, вдыхай ароматы асфальта, люби кино как зритель и радуйся, что его видят глаза и слышат уши.
По ночам в его голове шевелились знакомые тени, слышались смех и плач, звучали голоса; люди, понял он, которых он знал и не знал, о чем-то его просили. Он долго откладывал, но однажды отважился. Что-то неосознанное, повелевающее, властное шевельнулось в нем на рассвете и скомандовало: «пора»; он открыл глаза и послушно таинственному приказу подчинился. Купил с утра пачку писчей бумаги, пару ручек и решил дождаться вечера, когда ни мама, ни Волик не смогут ему помешать. У него, конечно, был комп, но, помня о Горьком, он захотел пройти путем великого самоучки и поскрести пером по бумаге. Разве что не было у него чернильницы и чернил — не принципиально, сказал он себе, Горький простит.
День был долгий, осенний, дождливый, по оконному стеклу ползли капли, ранние московские сумерки, казалось, подталкивали к одухотворенному одиночеству, к плодотворному углублению в себя. Он вырубил все телефоны, зажег любимую старинную настольную лампу с бронзовым львом на постаменте, откинул крышку бюро, уселся перед ним в уютное бабушкино кресло, положил перед собой лист бумаги и взял в руки ручку.
Все было готово. Час творчества пробил.
Он решил написать рассказ. Он знал десятки поучительных историй, он был уверен, что первую новеллу закончит сегодня же к ночи, вторую завтра, а третью послезавтра. Он не был до такой степени недоумком, чтобы считать, что литература есть всего-навсего буквы родного языка, в правильном порядке выведенные на бумаге, но все же полагал, что дело это не слишком хитрое. Через две недели у меня будет готов сборник, думал он, надо будет поразмыслить, куда отдать его печатать.
Странности начали преследовать его сразу.
Он не понимал, что происходит, и не мог найти происходящему разумное объяснение. За свою инженерную жизнь он написал десятки докладных и заявлений, он умел орудовать ручкой, всегда делал это без усилий и борзо, но сейчас чистый белый лист, предназначенный для рассказа, действовал на него как магический тормоз.
Первые четверть часа он никак не мог решить, с чего начать, мял в пальцах стило, пил глотками припасенную «Колу» и сомневался до такой степени, что даже немного взмок и расстегнул пуговицы на рубашке.
Наконец написал первые три предложения, прочитал их, и они ему так не понравились, что следующие полчаса он потратил на то, чтобы их переиначить и начать рассказ по-другому. Он менял слова местами, добавлял новые и отнимал прежние, он поймал себя на том, что играет в слова, будто в «Лего», но это мало ему помогло.
За час он почти не сдвинулся с места; дождь за окном, усилившись, грузно придавливал землю — ему тоже стало тяжко и не по себе. Он решил, что проблема в проклятой бумаге, от которой давно отвык современный человек, он прикинул, что в компе дело пойдет резвее, и запустил свой HP.
Но и тонкий, легкий, сверхсовременный гаджет мало ему помог — рассказ спотыкался, не шел. Он был в отчаянии. Мысль о собственной бездарности мелькнула в его голове, наложившись почему-то на изображение ехидной физиономии Левинсона, что было обидно вдвойне.
Человек нормальный попытки писательства на этом бы завершил, рыжий Натапов набычился и уперся. Первая неудача только раззадорила его, она же заставила понять, сколь трудна и изнурительна борьба человека с его родным языком.
На второй день ровно в девять, запалив лампу со львом, он снова был замечен за компьютером, то же самое повторилось с ним на третий, четвертый, пятый день — добровольная пытка продолжалась в течение месяца, и он к ней даже привык. Он, к неудовольствию мамы, исхудал, позеленел, но рассказ понемногу встал на ноги и, прихрамывая, кривыми, кружными путями начал свой трудный путь к финальной точке.
Натапов изнемогал. На первые три рассказа он потратил четыре месяца. Он не знал, хороши ли они или никуда не годятся, но он их прикончил. Алексей Максимович Горький не был любимым его писателем, зато стал самым уважаемым.
Самоистязание по горьковскому примеру могло продолжаться довольно долго, если бы однажды по счастливому стечению Натапов не открыл дневники Пушкина и не прочитал буквально следующее: «…Вяземский не захотел учиться нашему ремеслу и писателем не стал…» Натапов мигом прозрел. Ему стало ясно, что Левинсон в дедушку раввина умом не пошел. Если уж сам Александр Сергеич брал уроки писательства, то для Натапова такой пример обозначил одну и единственную немедленную проблему: у кого можно подучиться?
И тут ему опять повезло.
Он помнил из истории, что великие вопросы политики частенько решаются, к примеру, в разговорах на теннисном корте; в теннис он, к несчастью, не играл, но сообразил, что совместное выгуливание собак — по степени взаимного душевного расположения песьих хозяев — теннисному корту уступать не должно. Собаки, как и теннисной ракетки, у него тоже не было, зато он знал, что в третьем подъезде его десятиподъездного панельного чуда живет действующий звукооператор с «Мосфильма» Юрка Рубин, у которого есть мини-пудель Чарли, с которым Юрка регулярно гуляет и при этом ароматно дымит, прерываясь исключительно на розжиг очередной трубки. Рубин наверняка знает сценаристов, решил Натапов, насчет курения он, Натапов, тоже обучен с дворового детства и всерьез, и почему бы, подумал Натапов, не составить Рубину компанию сперва по этой части, а уж там как повезет.
Тем же вечером под тенью дворовых лип соседи друг другу кивнули и дали прикурить; на второй день, после натаповских комплиментов в адрес психовато лаявшего на прохожих Чарли, можно сказать, сблизились и прониклись; на третий, узнав о натаповской проблеме, добрый звукооператор Рубин в передышке между куревом сказал, что познакомит Натапова с настоящим драматургом Семеном Лунгиным, с которым трудился на кинокартине про агонию проклятого царизма.
Судьба в образе Рубина коснулась Натапова волшебной палочкой.
— Здравствуйте, Семен Львович, — представился Натапов. — Моя фамилия Натапов.
— Так, — задумался Лунгин. — И что же?
— Я написал рассказы. И хотел бы…
— Тащите, — сказал Лунгин. — Потом поговорим.
Десять дней Натапов страдал и жил верой.
Через десять дней он перезвонил Лунгину, чтобы узнать судьбу своих рассказов и, через них, собственную, свою. «Забудьте об этих пробах пера, это литература среднеарифметическая, она отвратительна и никому не нужна», — сказал Лунгин. «Я понял. Спасибо. Извините», — ответил, проклиная себя, Натапов и почувствовал, как струйка холодного пота пробежала по его спинному желобку. Все было кончено; в ушах привычно зарокотал экскаватор, замаячил на обочине трудяга грейдер, остро пахнуло битумом и асфальтом… «Несмотря на это, — добавил Лунгин, — я приглашаю вас на занятия своей мастерской. Жду вас первого сентября у себя на квартире. Запомните адрес…»
Месяц носился Натапов со своим счастьем.
Тем же вечером он крупно отметил удачу с Наташей. На другой день — с мамой, потом с умным Левинсоном, потом с добрым волшебником Рубиным, потом собрал всех вместе и еще раз отгулял событие по полной программе. Он так привык отмечать, что за неделю до первого сентября и мама, и Наташа, и Левинсон с трудом отвлекли его от такого праздника, заставив Рубина соврать, что Лунгин терпеть не может запах спиртного. Много позже, выпивая с Лунгиным и разматывая события, Натапов высчитал, что идея столь гнусной лжи принадлежала Левинсону; он ошибся — мысль подала Наташа.
Их было пятеро в его мастерской духа. Четверо сильно взрослых мальчиков, съехавших, как и Натапов, разумом на кино, и трогательная девушка из Туркмении с головой, немного похожей на дыню, горизонтально положенную на плечи. Ученики по-быстрому перезнакомились, ступили в синюю гостиную, увешанную картинами русских классиков, совершили маневр меж красного дерева стульев, стола и кресел и смиренно расселись на окружающем мастера полукруглом диване. Вскинув орлиный нос, Лунгин вызывающе всем улыбнулся.
— Я поздравляю вас, — сказал он. — Вы ступаете на путь безденежья, издевательств, унижений и бесправия. Я старый человек, я обязан предостеречь. Еще не поздно сказать спасибо и, сохранив лицо, уйти с прямой благородной спиной.
Никто не шелохнулся.
— Дело ваше, — промолвил Лунгин. — Тогда поздравляю вас еще раз. Знайте, лучше нашей профессии ничего в кино нет. Бешеные режиссеры будут вас топтать, мучить вариантами и переделками, продюсеры будут вас пугать, что заменят другим сценаристом — ничего у них не выйдет! «Наша сила в нашей слабости, а слабость наша безмерна». Шекспир сказал это будто специально для нас; он имел в виду, что мы, бесправные сценаристы, будем писать на таком высоком уровне, что самые смелые, самые безумные фантазии режиссеров и продюсеров будут изначально закованы в клетку нашей драматургии и вырваться из нее никак не смогут. Таков наш путь к победе. Ясно?
Студенты, завороженные Шекспиром и манящей победой, единодушно кивнули. Мэтр позвал их в небеса.
— Занятие первое, — объявил Лунгин. — Каждый возьмет лист бумаги и ручку. Пишите: «“Ты слышал?” — “Нет”. — “Прислушайся!” — “Не может быть!”» Записали? Теперь быстро разошлись по углам. За четверть часа каждый из вас, используя этот диалог, должен написать свой вариант истории на полстраницы.
В четырехкомнатной квартире углов для уединения хватало. Натапов выбрал кухню и на ней подоконник, на котором ершился зеленый столетник. За стеклом шумела Садовая, ползли машины, переставляли ноги люди — за стеклом без цели, смысла и искусства протекала никакая жизнь. Натапов поднял голову, он уже обрел цель и смысл, оставалось дотянуться до искусства.
Он прикрыл глаза; он вспомнил свою трассу, бульдозериста Тагоева и его золотые зубы, вспомнил, как они вместе слушали хромающий движок и о чем тогда говорили. Присочинил конец и перенес воспоминание на бумагу.
— Неплохо, — принародно оценил работу Кирилла Лунгин. — Есть живая история! Господа, запомните первое: профессиональный сценарист обязан уметь внятно изложить на бумаге историю. И еще: в каждой современной истории он обязан отыскивать вечное, потому что самое современное сегодня завтра уже безнадежно устарело…
Лунгин. Проникающий взгляд, кивок одобрения, чуть сдвинутые в улыбке губы, сигарета «Родопи» в прижженных пальцах, прищур при глубокой затяжке и вечная готовность к иронии и шутке. Легкий, контактный, пластичный, бесконечно живой, он, кажется, получал от процесса передачи собственных знаний больше удовольствия, чем молодые ученики.
За два года мэтр многое в них вложил, хотя его учебный метод трудно было назвать обучением. Это было общение товарищей, равного с равными, интереснейшие, на собственном примере рассказы о диалоге, изобразительной части, умении строить сюжет. Это были духоподъемные споры не столько и кино, сколько о жизни — раскованные и рискованные, это было коллективное, высвобождающее фантазию сотворчество. Это были счастливейшие годы. Так учил их Лунгин.
И были первые робкие пробы собственного натаповского письма. Эпизодами, сценами, деталями. Было мучение над диалогом: знал, по Лунгину, что он должен быть легким, по возможности кратким, колким, «фехтовальным», но он то и дело норовил выскользнуть и сорваться в пропасть многословия и тяжеловесности, что противопоказано экрану как излишние лекарства больному. Были килограммы исписанной бумаги, ноющие пальцы, стертые до невидимости буквы на клаве компа, и наконец вызрел результат: твердое представление о сценарии. Так учил Лунгин.
Киносценарий — это 60–70 страниц текста в формате А4; это 26–30 эпизодов, сцепленных сюжетом истории, судьбой или характером героя или мыслью автора, причем и каждый эпизод, и весь сценарий в целом желательно выстраивать в классическом драматическом порядке: завязка, кульминация, развязка. Высокий класс достигается тогда, когда в сценарии мало слов и много описательной части, то есть будущего чистого экранного изображения, так называемой пластики. Фразы персонажей в сценарии не должны длиться дольше их мыслей, в противном случае на экране возникает не кино — плохой театр, говорильня, актеры играют «ротом». Театр — жизнь придуманная, кино — запечатленная; в этом смысле самое идеальное кино снимет камера, нарочно оставленная включенной на шумной улице с множеством пешеходов, машин и подлинной жизни. Авторские отступления, философию и умствования из сценария по возможности следует изгнать и переместить в литературу; в сценарии пишешь только то, что конкретно можно снять и увидеть на экране. Так учил Лунгин.
Что было еще?
Ах, да, конечно, он чуть не забыл главного. Сценариста можно сравнить с официантом, что с подносом, поднятым над головой, пробирается через переполненный публикой зал. На подносе — еда и напитки, то есть твой сценарий и общий замысел будущего фильма. Публика тянет к подносу шерстистые жадные руки, публика кричит: выкинь! убавь! замени! принеси другое! Так вот, главная задача официанта, сиречь сценариста, сберечь свой сценарий и замысел на пути к экрану, не дать его растащить, разбавить, подменить, искорежить до неузнаваемости. У сценариста хватает врагов, самый коварный, алчный, самый голодный его враг — режиссер. Режиссер хитер и коварен, он будет либо льстив и велеречив, либо суров и даже зол, он будет восхищаться твоим сценарием или по-товарищески находить в нем изъяны — но что бы он ни пел, не пускай режиссера в соавторы, не уступай ему ни пяди своего текста. Однажды уступишь — конец, вечно будут тебя ломать, лезть в твой сценарий, половинить твой гонорар. Так учил Лунгин.
И последнее, тоже главное. Не мельчи. Помни о величии замысла. Даже если пишешь о бабочке, вселись в нее и взлети вместе с ней, представь, что она полноценный житель планеты и Вселенной и что у нее, как у тебя и у любого существа, есть свои проблемы и своя глобальная судьба. Не забывай, нет мелких тем, все зависит от взгляда. Так учил Лунгин.
Теперь, пожалуй, все. Ничего более не надо. Есть у тебя в голове живая история, знаешь законы жанра и профессии, садись и пиши; пиши, но будь осторожен: не засуши историю, не сбей с нее пыльцу подробностей, которые только и делают историю живой. Этому тоже учил их Лунгин.
Долгими немыми вечерами подмастерье Натапов сидел за своим «Стражем». Он медитировал, чтоб отворить душу, он молился, он впадал в транс или смотрел на жизнь простым и трезвым взглядом — все шло в дело. Он вспоминал свои самые лучшие мысли и подбирал к ним самые точные, единственные слова, какими мог увековечить их на бумаге. Он не боялся быть банальным, он боялся быть неискренним. К счастью, он быстро понял, что искренность не бывает банальной.
Наконец через труды и муку он спел свою песню, показал черновой вариант Лунгину и даже успел получить его благословение. «Канва готова, осталась вышивка», — сказал Лунгин, но окончания работы уже не застал.
Смерть учителя мобилизует на продолжение подвига. Натапов закончил сценарий, перекрестился, сплюнул, матюгнулся и отослал его на конкурс. Была не была.
7
Десятого июля пропели для Натапова фанфары судьбы.
Они выбрали для этого самое подходящее время.
День был жаркий, горький, удушливый, как и все то чертово лето; где-то горели торфяники, гарь стелилась над Москвой, заползала в квартиры, царапала горло и натурально душила. Наташа потела в универе, Натапов с утра освежался пивом; к двенадцати, выплеснув в стакан последнюю порцию желтой пенной прохлады, он почувствовал приступ острого недопоя. Обшарив квартирные закоулки, свои и Наташины карманы, надыбал денег еще на пять бутылок и поспешил в магазин.
Уже позже, когда все случилось, он вспомнил, что в те минуты совершенно забыл, что сегодня десятое, а думал лишь о том, что если найти пиво подешевле, хватит на шесть бутылок. Люди интересны не только тем, что помнят о самом важном, подумал Натапов, но и тем, что способны о самом важном благополучно забывать.
Козочка в мобильном объявилась в самый правильный момент: когда он, путаясь с мелочью, расплачивался в кассе за пиво. Он чертыхнулся, изловчился, но кнопку все же отжал и вдруг!.. «Ваш сценарий “Страж” занял второе место, — пролепетала коза. — Награждение состоится пятнадцатого, в шесть вечера, в Союзе кинематографистов на Васильевской улице. Поздравляю».
Натапов замер с телефоном в руке. О событии душераздирающем и рубежном, разделяющем серую жизнь от сверкающего почестями подвига, ему сообщили так безлико и скучно, словно позвонили с почты с просьбой зайти за залежавшейся бандеролью.
Натапова качнуло. Его, словно оглоушенного, вытащенного из воды и лишенного привычного кислорода оттеснили от кассы; с пакетом пивных бутылок он застрял в стороне, отрешенно наблюдая за магазинной суетой и думая о том, что как это странно: его победа совершенно никого не волнует. Казалось, все и каждый должны были бы его поздравлять и с глазами горящими, полными восхищения, славить как великого человека. Ничего этого не было. Катились тележки с постылой жрачкой, протягивались мятые деньги, звенели монеты сдачи, чирикали кассы.
«Им не нужна моя победа и мое кино, — подумал Натапов. — Им нужны попкорн, пепси, темнота и ляжка подружки справа или слева. И очень хорошо. Значит, я должен писать так, чтоб они забыли о попкорне и подружке, чтоб, впившись в экран, застыли с открытыми ртами на полтора, два часа, в течение которых я вложу в них порцию добра, высоты и света. Я буду так писать. Я победил. Привет тебе, швед Левинсон. Кто оказался прав?»
Но все-таки не первый. Кто-то, шустрее или талантливей, его, его опередил. Или лапа за ним мохнатей, крыша покрепче. Или тема у него покруче. Например, патриотизм, который на словах всегда востребован, всегда в моде. Хотя разве его «Страж» не есть один сплошной гимн патриотизму? Человек, беззаветно спасающий родной лес, природу, стало быть, жизнь, разве не есть он самый настоящий патриот России? Да что там России — всей Земли! Впрочем, всей Земли — не надо, патриотизм понятие национальное, на всю планету, пока мы не высадимся на Марсе, не распространяется.
Он двинул по теневой стороне домой; не дошел, тормознул, запутавшись в эмоциях, у сквера, скользнул на любимую лавочку в тени акаций и свинтил крышку с первой бутылки.
Добился? Достиг? Можно радоваться?
Удивительно. Значит, в его голове водится нечто такое, что заставило других обратить на него внимание и даже наградить. Значит, в ней не только дороги, выпивка, рыбалка, девчонки, футбол и прочая ерунда, значит, в ней есть мысли и живые слова, на которые откликаются современные люди.
Натапов выдохнул до полного схлопывания легких и снова вольготно наполнил легкие кислородом. Орлом оглядел город и мир и задал городу и миру вопросы: «Ну, что теперь? Где вы, алчные продюсеры и великие режиссеры? Сценарий есть. Отдается в хорошие руки. Вставайте в очередь, негодяи. Бросайтесь, рвите его из рук, тащите на студии и снимайте».
Он допивал пиво и размышлял о том, что теперь полностью переменит жизнь. Премия на конкурсе невелика, но она даст возможность отбиться от застарелых долгов, а далее, с неизбежностью рассвета, повалятся на него косматые гонорары на студиях. Он слышал, что у продюсеров самая маленькая стоимость сценария двадцать тысяч баксов, и это, прикидывал он, уже кое-что, тропинка к той единственно имеющей смысл жизни, где художника заботят не подлые унижающие копейки, но искусство, творчество, новые великие замыслы.
Наташа пришла следом за ним; едва переступила порог, как он сообщил ей о распиравшей его фантастической новости. «Здорово. Ты большой молодец, — сказала она, — а в городе так жарко, что просто ужас». Сказала и юркнула в душ.
Натапов пожал плечами, немного поскучнел и вспомнил о том, что люди не равнозначно понимают друг друга. «Даже твой собственный клон не поймет тебя так, как понимаешь себя ты. Ничего, — решил он, — она женщина, она, возможно, оценит этот день позже, когда я куплю ей кольцо с бирюзой или шубку».
Он позвонил маме, и мама, одной эмоциональной с ним закваски, его не подвела.
— Сын, конечно, я горжусь тобой, — сказала она, — но это все так тревожно, так волнительно. Вспомни Волика, он не раз повторял, что профессия сценариста самая незащищенная, самая унизительная и неблагодарная. Послушай маму, сынок: премия хорошо, но не лезь глубоко в кино, все это очень рискованно, может плохо кончиться.
«Мама смешная, — подумал Натапов. — Она забыла или не знает, что на риск тянет исключительно нормальных мужиков с высоким тестостероном. Значит, я такой. Я чувствую, что только там, в риске, в сантиметре от огня, возможен настоящий успех. Пей пиво, Натапов. Пей пиво и ничего не бойся. Через гору ты уже перевалил, самое трудное позади».
8
Три дня оставалось до пятнадцатого, когда должна была начаться новая его биография, однако обнаружилось, что жизнь, как обычно, играет с человеком в свою игру по ее, жизни, собственному разумению.
Случилось это в воскресенье, с утра, когда он, еще лежа в постели, ласками и нежными словами склонял Наташу на любовное согласие.
Запиликавший мобильник, забытый с вечера в кармане джинсов, можно было проигнорировать, тем более, что уже раскрылись и потянулись к нему ее ищущие руки, но то ли бесконечная настойчивость звонившего, то ли интуиция или черт знает что еще заставили Натапова, матюгнувшись, вскочить, пробежать босыми ногами до валявшихся на кресле джинсов, выхватить мыльницу телефона и ответить.
— Привет, Натапов, — произнес уверенный, полнозвучный женский голос. — Меня зовут Елена Майская, для тебя просто Лена. Я твой режиссер.
«Майская? — ахнуло у Натапова в груди. — Та, что взяла первый приз на фестивале “Киношок” в Анапе за сумасшедший фильм о школе? Мое везение мне не изменяет?»
— Вы не ошиблись? — спросил Натапов.
— Натапов, не комплексуй. Я прочла твой сценарий. Я буду его снимать.
— Минутку… — Натапов махнул Наташе, мол, я сейчас; голый, еще возбужденный, вышел в кухню; чтоб выиграть время и осознать, понес дежурную ерунду: — Дело в том, что сценарий сейчас на конкурсе…
— Все знаю. И что тебе вторую премию дадут — тоже знаю. Повторяю, я его прочла.
— Каким образом? Там ведь все секретно, я там под девизом… — говорил, а в груди разливалось тепло: вот оно, признали, заторопились, засуетились — наконец-то!.. — Как вы могли прочесть? Кто вам дал мой телефон?
— Слушай, Натапов, не будь лохом — знаешь, что такое режиссер, когда он ищет сценарий? Вот и молчи. Я Майская, Натапов. Ты чего не рад? Не прыгаешь до потолка?
— Я прыгаю, — сказал Натапов.
— Не сильно прыгай, прошибешь потолок. Короче, надо встречаться.
— Когда? После награждения?
— Ага. Часа через два. Я буду ждать тебя в баре Дома кино. На входе, если спросят, скажешь, что у тебя встреча с Майской.
— Этого достаточно?
— Натапов, не остри.
— Я буду в двенадцать, — сказал Натапов. — Как я узнаю вас, Елена?
— Увидишь самую красивую, с самыми умными глазами — подходи.
«Подойду к самой наглой», — уточнил для себя Натапов, но все же отметил, что Майская его зацепила.
Характеры с натиском в сердцевине были ему симпатичны; опыт убеждал, что такие люди добиваются успеха. Тихие — благородны и незаметны, командуют же жизнью не стеснительные и скромные, а яркие, нагловатые и громкие, не случайно в армии приказы, которым подчиняются сотни людей, отдаются громким рыком. Натапов упускал, что за спиной крикливых и наглых часто стоят лживые, ловкие и жадные, что кукловоды именно они — так далеко в размышлениях он не заходил, брал ближе. Отвратительно, когда наглость принадлежит бездарности, думал он, но если наглость соответствует таланту, ее вполне можно перетерпеть — вдруг в случае с Майской все обстоит именно так? Лови момент, Натапов!
Он вернулся к Наташе.
— Кто звонил? — спросила она.
— Насчет сценария, — ответил он и спешно приступил к осуществлению прерванного желания, но любовь получилась постной. Наташа остыла, его же мысли уже были захвачены предстоящей встречей.
За завтраком торопился, времени хватило лишь на чашку черного кофе, от овсянки в замечательном исполнении Наташи отказался. Одеваясь на выход, успел в двух словах поведать ей о Майской.
— Прыткая, видно, девица, — сказала Наташа.
— Разберемся, — ответил он, отметив, что «прыткая» не Наташино слово, он услышал его впервые.
Приложившись на прощание к ее прохладной щеке, подумал про себя, что если эта Майская снимет классное кино, он простит ей и прыткость, и все наперед пороки вообще.
На встречу отправился подогреваемый любопытством. Кто она? Как с ней говорить? Задавать вопросы? Больше слушать? Поехал, понятно, на метро, жарком, пропахшем за неделю пóтом, но, к счастью, по случаю воскресенья малолюдном. Сидя в вагоне, в напавшей вдруг задумчивости уставился на дремлющего напротив смуглого таджика. Спохватился: что ему этот таджик, зачем? Вдруг вспомнил, что надо бы вместе с Наташей навестить маму, а также подумал о блокноте, что оттягивал карман куртки, — зачем он его взял, если есть смартфон? Считал, сколько станций осталось до «Белорусской», думал черт знает о чем, только не о кино. Почему? Задал себе такой вопрос, ответить на него сразу не смог, и это его удивило: он привык, что всегда отвечает на любые свои вопросы. Значит, нервы, сообразил он, значит, все идет правильно.
9
Бар — алтарь киношного духа. Там возникают и гибнут великие идеи, там чествуют героев и пропивают несостоявшиеся судьбы тех, кто подавал большие надежды.
Об этом подумал Натапов, переступив порог бара в Доме кино.
Заведение открывалось в двенадцать, пять минут первого людей в нем почти не было. Девушка за стойкой протирала салфеткой стаканы и рюмки, уборщица-азиатка домывала пахучей шваброй паркетины пола. Пейзаж освежала пара интеллигентных, слетевших с круга киноалкашей и троица вгиковских студенток-прогульщиц, одна из которых то и дело оглушительно и умно хохотала.
«Не Майская», — подумал о ней Натапов и занял выгодное для обозрения место под старинной киноафишей «Войны и мира», запечатлевшей наивную артистку Савельеву в образе наивной Наташи Ростовой.
Пока не было Майской, Натапов, желая расслабиться к разговору, заказал себе полтинник коньяка «Дагестан». Это было верное решение, коньяк свободно проник в нутро, и душа в нем расположилась удобнее. Взглянул на часы: четверть первого. Майской не было.
Натапов почувствовал нервами, что требуется кофе. Заказал, заглотал, добавил коньяка, взглянул на часы. Половина первого. Майская не объявлялась. Все стало на свои места.
«Пей дальше, Кирюха, — распорядился собой Натапов. — Пришел — пей. Не было никакой Майской. Какая-то сука тебя развела. Нормально; значит, таковы правила. Хорошо начинается твое кино».
— Привет, драматург! — услышал он над самым ухом, по-человечески дернулся в сторону, обернулся и увидел рядом с собой глаза без краски, энергичное лицо и пушистую, коротко стриженную голову. — Полчаса за тобой наблюдаю — никакой реакции. Хоть бы оглянулся!
Врет, подумал Натапов. Опоздала и сочиняет. Фантазирует на ходу. Режиссеры, наверное, все такие. Врать и вранье художественно оправдывать — вот что такое режиссер.
— Здравствуйте, Елена, — привстав, сказал Натапов.
— На «ты», Натапов, на «ты», — сказала Майская, и блик солнца блеснул у нее в глазах. — Садись, кинописатель. Угощай.
Он предложил ей коктейль.
— Нет, — сказала она, — коньяк.
Он принес две рюмки.
— Давай, — сказала она.
Они чокнулись.
— В глаза, в глаза, Натапов, — сказала она, — когда чокаешься, надо смотреть в глаза.
Он невольно подчинился, посмотрел; глаза были карие, смешливые, но в них был не один только смех, что-то намешано еще. Что? Он пока не разобрал.
Сделав длинный глоток, Майская поморщилась от крепости и удовольствия.
— Натапов, откуда ты взялся? Я тебя раньше не слышала, не видела, не знала. Это твой первый сценарий?
— Не считал.
— Ясно. Сразу тебе скажу — сценарий говно.
— Согласен. Мне дали только вторую премию, — сказал Натапов.
— Успокойся, я буду его снимать.
— А смысл?
— Режиссеров не знаешь. Запомни, когда сценарий хвалят, его, как правило, не снимают. Сценарий просто супер, говорю я в таких случаях, но, извини, старик, я сейчас не готова или что-нибудь типа того. Но если в сценарии хоть одна строчка меня зацепила — тогда да, тогда я первая, схвачу в зубы и не отдам. Твое здоровье, Натапов. Сценарий мой.
Снова чокнулись, выпили; Натапов немного воодушевился, Майская достала сигареты.
— Тут нельзя, — сказал Натапов.
— Пошли б они все, — сказала Майская. — У меня электронные.
Курила электронные, балдела как от настоящих; чуть закатывая от удовольствия глаза, улыбалась Натапову. «Ничего особенного, — подумал Натапов. — Эмоциональна, женственна, реактивна. Дело с ней иметь, наверное, трудно, но можно. И пьет вроде бы неплохо». Он прикинул остававшиеся в кармане деньги.
— Еще?
— Возьми.
Чокнулись. Глаза в глаза. Глотнули.
Он попытался представить происходящее со стороны.
«Где я? — спросил он себя. — В тайге? В пустыне? Отсыпаю откосы? Отрываю кюветы? Бетонирую полотно? Спокойно, Натапов, ты в баре, вокруг киношники. Ты, долбаный инженер-дорожник, по случаю квасишь с настоящим режиссером, лауреатом, и она просвещает тебя о том, какой замечательный у тебя сценарий. Практически вы уже делаете кино потому, что, как ты понял, болтовня о кино занимает девяносто процентов всего кинопроцесса. Ты счастлив, Натапов? Счастье есть состояние души — ты счастлив, Натапов? Теперь понимаешь, что такое настоящая жизнь?»
— Из твоего лесника я буду делать Христа, — вдруг сказала Майская.
— Кого?.. — Натапов икнул. — Пардон.
— Иисуса нашего Христа.
«Ой, — прозрел Натапов. — Тут не чистая эмоция, тут, похоже, дурдом».
— Я пока не врубаюсь.
— Возьми мне еще.
Натапов быстро принес еще и ей, и себе.
— Смотри, — сказала Майская. — Как истинный Христос он радеет о спасении всего человечества. Как истинный Христос приносит себя в жертву ради людей и всемирной идеи. Прикинь, как такой подход глобально поднимает твою тему. Натапов, ты сам так написал героя, ты чего, Натапов?
— Лена, он простой мужик!
— Христос тоже был простым иудейским мужиком.
— Он в сапожищах, в бороде, в избушке, в Тьмутаракани. Он трескает водку, жрет грибы и кроет матом. Он любит лес, он кладет на людей!
— Он будет настоящим Христосом! Иначе, Натапов, мне снимать неинтересно, смысла нет. Извини.
— Разбежались. Не вопрос, — сказал Натапов и вспомнил завет Лунгина не уступать режиссерам ни пяди.
Майская глотком прикончила «Дагестан».
— Ты смотрел мое кино о школе?
— Сильная вещь.
— Там тоже все утроено, преувеличено, доведено до абсурда. Это художественный прием, Натапов. Для максимальной выразительности, глубины, катарсиса.
— Катар… Как ты сказала?
— Не торгуйся, Натапов, кто ты такой?
«Кто я такой? — повторил про себя вопрос Натапов. — Вообще-то я нуль. Нуль со второй премией».
— Мне не сапоги его интересны, не то, как он водку глушит и кладет на людей, — знаешь, для чего я делаю из него Христа? Я скажу.
— Обожди, дай глотнуть.
— Я хочу в картине поговорить о российской духовной жизни — вот для чего мне Христос! Вся наша духовность — именно от Христа, в твоем говне это меня зацепило! Слушай, Натапов, я что-то долго тебя уговариваю. Я знаю: рыжие все упрямы, но ты вообще-то хочешь, чтоб я сняла твой сценарий?
«Тяжелый случай, — подумал Натапов. — Прессует, как бульдозер щебенку, полный абзац».
— Насчет хочу-не хочу вопрос умный, — сказал он. — Результат недопоя.
— Тогда молчи. Любой сценарий умирает в режиссере. Доверься мне, Натапов, ты чего? Я сниму не мыльный сериал — нормальный полный метр, триллер с безусловным положительным героем. Кино, которого ждут на фестивалях, о котором скучает народ.
«Печенкой чувствую финал, — подумал Натапов. — Разговоры о духовности и народе обязательно кончаются пошлостью. Она влезет в Христа, сотворит нечто заумное, пафосное, несъедобное, и на экране возникнет полная хрень, от которой из зала побежит молодняк. Что делать?»
— Я найду фирму, студию, продюсеров, деньги — под меня дадут. Сценарий у тебя купим, ты будешь в порядке и напишешь следующий.
«Плюнуть и отдаться этой сумасшедшей? — размышлял Натапов. — Или быть твердым, не дать размазать свое сочинение, но остаться без режиссера? Короче: быть или не быть? Блин, чистый Гамлет».
— Я уже в порядке, — сказал Натапов. — В полном.
— Счастливчик. Сраная вторая премия и — сразу режиссер. Да еще какой — сама Майская! Ты поймал свой шанс, Натапов, ты чего? Держи краба.
Он видел ее не так четко, как в начале встречи, но тепло ее руки, вложенной в его руку, почувствовал и запомнил. Удивило, что ее тепло превосходило его собственное и свободно в него перетекало. Живая грелка, подумал Натапов. Батарея. На фиг ей столько тепла в такую жару? Откуда она вообще на меня свалилась? Вода и камень, лед и пламень. Послать ее, что ли? Надо послать.
— Надо выпить, — сказал он.
— Я побежала, — сказала она. — Запомни, сценарий — никому, он мой. Мы теперь родные. Насчет Христа мы с тобой договорились.
— Я не поддамся, — сказал Натапов.
— Проспишься, поймешь — я права.
— Меня пятнадцатого награждать будут.
— Это — пожалуйста, поздравляю. Целуй.
— Так сразу? Не вопрос.
Она подставила щеку. Пересохшими губами он потянулся в сторону ее лица и, промазав с ходу, уткнулся в нос, потом в глаз; коснулся губ и всего на мгновение на них задержался. Она взглянула на него с интересом.
— Позвонишь. Телефон в справочнике членов Союза.
С лавки вспорхнула легко, поворот на каблуке, взмах сумки, и вот уже он видит ее спину. До входной двери всего три метра — успел отметить важные детали: фигура пацанская, не ахти, ноги, руки, общий облик — вся на шарнирах, вся в движении. Все правильно: не женщина — режиссер.
Пил кофе, таращил глаза, приходил в себя.
«Коньяк — вещь, коньяк — здоровье, — рассуждал он. — Не буду я ей звонить первым. Отдохнет батарея. Вместе со своими идеями. Сучара. Боевая сучара, наглая. Сучара сумасшедшая с пушистой головой. Пусть отдохнет».
Натапов выложил на стойку последние звякнувшие монеты и поволок себя к выходу.
10
Домой притащился к четырем.
Аромат свежеприготовленного обеда встретил его на пороге и повлек на кухню. Наташа стучала тарелками, накрывала на стол.
— Садись, — сказала она. — Как раз вовремя.
Так она бодро это сказала, так радостно улыбнулась ему, что его мгновенно охватило ощущение не попусту прожитого, счастливого дня; он заслужил сегодня хлеб и пышную встречу, он впервые в жизни реально занимался кино, и это был праздник. Теперь он желал, чтобы праздник продолжился дома, и, похоже, он продолжился.
— Кислые щи будешь?
— Еще бы! — воскликнул он. — Восторг!
Наташа налила ему и себе дымящиеся щи, бросила в них по щепотке укропа и петрушки, ложку сметаны и села с ним рядом за стол с сознанием женского хозяйского удовлетворения: муж любил ее еду, ее уют, заботу и ласку, и ей от этого было хорошо. Она чувствовала исходивший от него запах спиртного, помнила, с кем он встречался, но как умная жена не задавала до времени ненужных вопросов, она была психологом и знала, что для таких мужчин, как Натапов, доверие в семейной жизни превыше всего.
Прожив с ним год, Наташа хорошо изучила его привычки и его самого. Он предпочитал, например, одну и ту же пасту — зеленый «Блендамед» и морщился, когда она покупала другую, он терпеть не мог носки с рисунком, засыпал всегда на правом боку с по-детски подложенной под щеку ладонью и ненавидел, когда громко орал телевизор.
Наташа быстро ко всему приспособилась, не возникала по пустякам, но свои интересы отстаивала негромко и свято. Пусть и теперь он думает, что она беспредельно ему доверяет, пусть никогда не узнает, что женское доверие мужчине весьма относительно, пусть никогда не почувствует, что своего мужчину настоящая женщина обязана всегда держать под контролем. Тем более мужчину, у которого в паспорте отсутствует супружеское клеймо. Тем более мужчину-творца, победившего в конкурсе; тремя днями раньше она сознательно не придала большого внешнего значения его победе: не захотела культивировать в нем идею превосходства в противовес ее собственному уничижению; женское чутье подсказывало ей, что ничего хорошего из этого для их жизни не выйдет.
Кислые щи были еще одной его слабостью. Он дул на ложку, обжигал губы изумительной квашеной кислотой, внутренне улыбался и думал о том, что наверняка запомнит прекрасный день жизни, в котором случилось два события сразу: встреча с режиссером и эти кислые щи.
Наташа знала про его склонность к щам, но варила их не часто. Она прибегала к помощи любимого блюда тогда, когда мужа следовало размягчить и порадовать прежде, чем завести с ним интересующий ее разговор. Сегодня был как раз такой случай. Конечно, было бы лучше, чтобы он сам рассказал ей о встрече и, главное, о той, с кем он встречался, но поскольку Натапов молчал, пришлось проявить инициативу.
— Как Майская? — с безразличием, выдававшим заинтересованность, спросила она. — Я права: прыткая?
— Прыткая, — ответил он. — Нормальная.
С деталями, всё более возбуждаясь, он поведал о проекте и о возникшей у режиссера идее сделать из главного героя кино Христа — не реального, конечно, Иисуса Христа, Христа по воззрениям и возможностям — признался, что идею такую не принял, пустился в спор, много выпил и окончательно решил: Христосом его герой не будет.
Наташа кивала, слушала во все уши, ловила каждое слово, но чуткий Натапов чувствовал, что судьба кино трогает Наташу много меньше второго, решающего для нее вопроса, который следует немедленно упредить.
— Внешне Майская, конечно, не ахти, тетка лет на десять старше меня, — сказал он, — но талантливая, ее кино о школе наделало шуму, мы ведь, кажется, вместе его смотрели, кажется, у мамы?
Врать плохо и стыдно. Врать полезно и необходимо, если искусная ложь облагораживает, умягчает, успокаивает женские нервы и настраивает инструмент отношений на любовь. Наташа повеселела, обед и день закончились весело, семейное счастье не улетучилось в окна и двери.
— Хочу шампанского, — сказала Наташа. — Хочу тоже выпить за твой успех.
— Имеешь право, конечно, просто обязана, — согласился Натапов. Шагнув в кухню, он извлек их холодильника ледяную бутылку шампанского, которую всегда припасал на случай нечаянного торжества, подумал о том, что шампанское весьма изысканно сочетается с кислыми щами, а также о том, что сегодняшняя встреча с Майской плюс нынешняя сцена с Наташей тоже есть чистое кино. Страсть, ревность, измена, добавить немного фантазии, и вот она, мелодрама, начинается, сказал он себе, надо бы все это записать, пригодится. Сказал, вспомнил записные книжки Чехова, почувствовал себя профессионалом и немного возгордился.
Хорошее настроение не покидало весь остаток дня.
Наташу после шампани закономерно потянуло на сон, и она, завернувшись в плед, залегла — мысль об обладании сверкнула было в голове у Натапова, но почему-то не увлекла; его потащило в сторону виски и размышлений на фоне бегающих в телевизоре за мячом двадцати двух мужчин.
Забавно, что постоянно вспоминалась Майская. То и дело, перебивая футбол, возникали в воображении пушистая головка, блюдца-глаза и напористый голос. Надо же, удивлялся он, прицепилась, сучара. Воспоминание было милым, даже приятным, немного тяготило лишь то, что он с режиссером не допил, не договорил и не доспорил. Натапов включил воображение. «Слушай, Майская, — скажет он ей, если встретит, — я не могу согласиться с тобой в том, что вся наша духовность проистекает только от Христа. А великая русская литература, а живопись, а театр, а музыка, а кино? Разве общение с ними не есть неиссякаемый источник духовности и духовной жизни? Есть, конечно, тут и спора быть не может. А занятие высокой наукой разве не одухотворяет? Ты мне возразишь, что и литература, и все искусство вообще порождены христианством — я с тобой соглашусь, но только отчасти, потому что, во-первых, не все искусство и не вся литература порождены христианством, есть еще великие литературы Юго-Восточной Азии, Китая, Индии и Ирана, основанные на других, не менее важных мировых религиях. А во-вторых, скажу я тебе, режиссер Майская, религия и в частности христианство были необходимы и единственны для человека на стадии его младенчества, когда он очень многого не знал и запас его культуры был толщиною с ноготок на твоем изящном мизинце. На нынешнем уровне цивилизации религия по-прежнему стремится монопольно пасти человека, но у него, по счастью, есть много других альтернативных источников для вдохновения и духовного поиска. Христианство, как и любая другая религия вообще, не имеет права поголовно подчинять всех подряд; каждый человек свободен, он мыслит, верует или не верует по-своему и в свое, с таким человеком религии управляться трудно, он сам успешно управляется с любой религией, и она перед ним пасует. Вот так, режиссер Майская, как говорится, примите и распишитесь: вот вам сценарий и снимайте наше кино безо всякого Христа. Или не снимайте… Не спорьте со мной, умным сценаристом. Режиссер против сценариста все равно что плотник супротив столяра, в титрах на экране сценарист всегда идет первым…»
Он добил «Ред Лейбл» и, не раздеваясь, повалился на кровать, Наташе под бок. «Послезавтра награждение, — последнее приятное сознательное, что мелькнуло у Натапова в мозгу, — с премией в руках у меня и другие режиссеры найдутся. Счастье — это не состояние души, счастье — это осуществленное желание. Я крохотный, я ничтожный, я насекомое, затерявшееся во Вселенной, но я хочу увидеть и услышать на экране то, что я написал. Мое желание — мое кино. Шедевр или ничего — вот моя установка».
Наташина близость, ее надежное женское тепло, согревавшее его даже сквозь плед, напоминало ему почти забытое детское ощущение: когда-то так его согревала мама. Это было замечательно и прекрасно, как замечательна и прекрасна для взрослого человека любая возможность вернуться в детство. Он был благодарен Наташе, он догадывался, что она не спит, он не знал, о чем она думает. «Майская, Майская, Майская, — мерещилось сквозь дрему Наташе. — Что она за птица? Надо будет за ней проследить. За ним — тоже…»
11
До пятнадцатого июля жизнь не переменилась.
Он успел скайпануться с Левинсоном и все ему рассказать; Саня ахнул, поздравил, сказал, что, если честно, подобной прыти от друга не ожидал, и Натапов не сомневался, что его реакция искренна. Саня снова предложил свои голливудские услуги, и Натапов снова ему отказал и со вздохом добавил, что теперь тем более не имеет права расхищать национальные культурные ценности. Оба хохотнули, и Левинсон посоветовал Кириллу замариновать свои ценности, вместе со своими яйцами, в банке с уксусом или схоронить в подвале и навесить на дверь амбарный замок на полкило. «Запомни, Киг, — сказал он напоследок, — все гавно в Госсии у тебя ничего не станцуется». «Пошел ты, — вежливо ответил Натапов. — Скажи, как выгоднее спекулировать футболистами: оптом или в розницу?»
Четырнадцатого вместе с Наташей Натапов навестил маму.
Сидели в тишине, за старинным овальным столом при свечах, серебре и фарфоре, пили, как у мамы было заведено, чай с ореховым тортом, и Натапов, нахваливая торт, продолжал сомневаться, напоминать ли маме о завтрашнем событии или не стоит? Боялся, что прямой и резкой маме что-нибудь в церемонии покажется не так и она встанет и выступит громоподобно в защиту Кирилла, на которого никто не собирался нападать, все испортит и Натапова выставит на смех. Так уже было, он помнил свой выпускной вечер в Автодорожном, когда Василиса Олеговна прорвалась на сцену, в президиум, к негромкому, с маленькими ладошками, ухоженными усиками и аккуратной круглой плешкой декану Владимиру Иванычу Каспэ и устроила ему скандал за то, что тот в своей речи не упомянул сына среди выдающихся выпускников; не упомянул, кстати, справедливо, поскольку Натапов учился хорошо, но на красный диплом не тянул. С тех пор миновало время, умер Волик, прошли многие разговоры, оправдания и увещевания, мама клятвенно обещала, что такое больше не повторится, но Натапов не мог доверять ей сполна, он знал, что, в сравнении с инстинктом слова ничего не стоят. И все же он не смог оставить маму в неведении, напомнил ей о пятнадцатом, но сразу предупредил, что вручение будет камерным, кабинетным, что маме идти не стоит и даже нельзя, и что Наташа тоже не пойдет.
— То есть как это я на такое событие не пойду?! — Василиса Олеговна с подозрением взглянула на Наташу — Наташины глаза непроницаемо стояли на месте, она перевела взгляд на Кирилла, встретилась с улыбкой, частыми, подтверждающими его сообщение кивками и сказала:
— Хорошо, я не пойду, но я прошу, чтобы каждую минуту ты помнил о матери и…
— Мама, я все знаю, — опередил ее Натапов, — я буду постоянно тебе звонить, я все расскажу, а сейчас давай, чтоб не сглазить, закроем тему.
Далее за столом говорили о погоде, болячках, продуктах и готовке, о маминой мечте увидеть Венецию под зимним звездным небом — об этом говорили еще со времен Волика, кино более не упоминали. Тема висела, тему трогать не решались. И только на прощание, в прихожей, порывисто обняв сына, прижавшись к нему седой головой, Василиса Олеговна сказала простые, подзабытые в пошлом обиходе слова:
— Сын, будь честным, будь резким, прямым и открытым, и все будет хорошо.
— Обещаю, — сказал Натапов. — Буду.
По лестнице спускались молча.
— У тебя прекрасная мать, — сказала Наташа.
— Матери все прекрасные, — ответил Натапов, и психолог Наташа, которая выросла с отцом и имела несколько иное мнение на этот счет, благоразумно промолчала.
Пятнадцатого в пик лета и жары, осужденный в костюме и при галстуке на удушье и пот он торжественно — на троллейбусе, далее пешком — прибыл к кубу Дома кино, что на Васильевской улице. На входе назвался охраннику в черном, и тот, как добрый волшебник, голосом и жестом объяснил, что для награждения следует вознестись на второй этаж, в Белый зал.
Белый зал Дома кино давно стал залом вторым, не главным, и вход с него был устроен с бокового переулка. Когда-то он был единственным и неповторимым, в нем блистали имена и выстреливали всесоюзные премьеры, ныне помутнела бронза его светильников, посерели бывшие прежде белыми стены; ныне в нем проводились лишь повторные кинопоказы для ветеранов — современников канувшей эпохи, неглавные юбилеи, рядовые чествования, прочая бытовая киношная мелочь.
Ничего этого Натапов не ведал. С дрожью в коленках переступил он порог заведения, в котором еще не умерло, еще дышало Кино. Озираясь, поднялся по лестнице, покрытой ковровой дорожкой, изрядно потертой, но все же ковровой, той, что еще помнила другие шаги, другие ботинки и другие туфли на шпильках. Классики, глядевшие на него с фотографий на стенах, требовали узнавания, взывали к почтению и благодарности; он узнавал их, почти всех, он помнил их фильмы, он их благодарил. «Мать моя, — спрашивал он себя, — неужели я допущен и посвящен, неужели принят и признан равным? Неужели отныне этот Дом — мой?»
К его удивлению, народу в зале собралось на треть. Он мгновенно сообразил, что в креслах располагались такие же, как он, лауреаты, их коллеги, друзья, знакомые, родственники и охочие до любого мероприятия седовласые пенсионеры; все, более никого. «Где же публика, суки, где пресса, радио, телевидение, продюсеры, провайдеры, блогеры? — весело-нервно поинтересовался у самого себя Натапов. — Почему не обеспечено всемирно-историческое значение события? Никому разве это не интересно? Значит, не интересно», — ответил себе Натапов, и ему стало чуть спокойней.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Занятие для идиотов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других