1892 г., Петербург. Директор полицейского управления Дурново в срочном порядке вызывает из якутской ссылки Степана Фаберовского, бывшего лондонского сыщика, и Артемия Ивановича Владимирова, художника-передвижника, бывшего агента III отделения. У него нет выбора. “Да, я знаю, что среди департаментских чиновников, особенно из Третьего делопроизводства, ходит убеждение, что сделать Фаберовский с Владимировым могут все. Но лучше продать душу дьяволу, чем связываться с ними“. П.Н. Дурново Но даже он не подозревает, в какой невероятный балаган превратят эту историю двое сыскных агентов.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Три короба правды, или Дочь уксусника предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
25 декабря 1892 года, пятница
Фаберовский проснулся от завываний ветра за окном. За метелью было не только не слышно рождественских колоколов — даже стены на другой стороне двора не было видно. Все кругом было незнакомо. И эта мягкая теплая постель с кружевной наволочкой на подушке, и дорогой тюль на окне с тройными рамами, и пышущая жаром изразцовая печка, и умывальник карельской березы с мраморной доской и сверкающей медной педалью. Поляк вспомнил, как перед самым сном принимал горячую ванну, и как булькал кипяток в дровяной колонке, когда он отворачивал бронзовый кран, и как за дверью в коридоре приплясывал Артемий Иванович с бельем под мышкой, истерично выкрикивая: «Оставь мне воды помыться, сволочь! Я тебе сейчас свет погашу!»
— Герр генерал, герр генерал, — в дверь спальни постучалась Луиза Ивановна. — Дворник пришел. За праздничными деньгами.
— Ты сказала, что хозяин на Рождество съехал? — спросил Фаберовский.
— Я иногда плохо не понимаю по-русски, — сказала Луиза Ивановна. — Он все равно хочет денег.
Поляк спустил ноги на непривычно теплый пол и стал одевать ботинки.
— Скажи дворнику, что сейчас выйду.
— С превеликим праздником Рождества Христова, ваше благородие, честь имею вас поздравить, — встретил его старший дворник. — Погода-то какая скверная! Все с ребятами вечера заготовили, дров наносили, мусор и отбросы убрали, тумбы тротуарные вымазали маслом с сажей. Осталось только с утра посыпать откосы у тротуара песочком — и вот теперь буран. Только к 8 утра все размели, уже опять намело, придется за лопату браться!
— На тебе рупь! — сказал поляк и протянул Ерофеичу монету.
— Я с академика пятишницу, признаться, думал получить…
— Индюк тоже думал… С академика и получишь, когда вернется. А допоки ступай, пан дворник, восвояси, вот пан Артемий проснется, узнает, что я тебе рубль казенный дал — на Горохову сволочет.
— А я видел, а я видел, как ты ему рупь дал! — закричал Артемий Иванович, поднимавшийся снизу по лестнице. — Гони рупь взад!
— Помилосердствуйте, ваше высокоблагородие!
— Разве что ради праздника. Ступай.
— Откуда это пан Артемий явился? — спросил Фаберовский, когда дворник, удрученно вздыхая, поплелся к себе в дворницкую.
— С заутренней, нехристь, — высокомерно ответил Артемий Иванович и прошел в квартиру. — Потом службу стоял, об изгнании двунадесяти языков. У самой могилы светлейшего в соборе, аж прослезился. Хорошо мы вам с французами в двенадцатом году наклали… Луиза, на стол уже накрыла? Надо бы разговеться после заутрени…
Луиза Ивановна пригласила всех в столовую. Была выставлена бутылка водки, три раскисших соленых огурца, хрустящая с морозца кислая капуста со льдинками и нарезанная ветчина с вареным горошком.
— Ну, чем ты, Степан, сегодня займешься? — спросил Артемий Иванович, разливая водку.
— Надо бы нам капитана найти для начала… Что значит «ты займешься»?!
— Нам, православным, работать в великий праздник — грех.
— Вам всегда грех работать.
Поляк поджал губы.
— Зато у нас душа загадочная, — ответил Артемий Иванович. — А ты, ренегат, можешь и поработать, от тебя не убудет. Чего, капитана не найти, что ли, одному? Он сейчас в полку квасит, а потом с визитами поедет. Подъедь к офицерскому флигелю, да и знай себе его дожидайся. Если бы я такую шубу, как ты, получил, я бы и сам с превеликим удовольствием полдня в извозчике просидел.
— В каком полку его ждать-то?
— Вот этого я, Степан, тебе не скажу. Не знаю. Я в новых мундирах ничего не понимаю, они чисто мешки с брюквой теперь, один от другого не отличишь. Ты у нас за старшего, при шубе, при орденах, деньги все загреб — тебе и думать. А наше дело маленькое — сиди дома да разговляйся.
Фаберовский вдруг вскочил из-за стола, бросив вилку на скатерть, и сдернул за ворот Артемия Ивановича со стула.
— Едем на Шпалерную.
— А чего мы там забыли? — жалобно проблеял Артемий Иванович, торопясь запихать в рот развешанную по бороде капусту. — Нам и здесь хорошо. Вон сколько всего еще осталось! Не хочешь филировать капитана — не надо. Потом найдем. Дай чудом насладиться! Ведь даже клопов в постели нету!
— Разведать надо, можем ли мы послезавтра на Шпалерной где-нибудь в трактире или в чайной дождаться встречи капитана и пани Ольги, чтобы проследить, куда они от французского консульства поедут.
— Только чур потом сюда, а не на Мещанскую! — нехотя согласился Артемий Иванович.
Злобствовавший с ночи буран замел тротуары, и было невозможно передвигаться пешком в метелистой полумгле по колено в снегу. Они взяли извозчика и тот в полчаса доставил их на Шпалерную, к французскому консульству. По всей длине улицы, сколько можно было видеть сквозь вьюгу, дворники с лопатами гребли от домов снег, а вдоль рельсов конки толпа рабочих с матерным лаем откидывала этот снег обратно с рельсов на тротуар.
Очки поляка были залеплены снегом, и сколько он не протирал их, они вновь покрывались белой коростой.
— Что, барин! Плохо? — участливо спросил махавший рядом с ними лопатой дворник. — В самый праздник такая гадость! Да еще эти жертвы полового подбора! Им положено снег в кучи складывать, чтобы потом на санях на Неву вывозить, а они со своей чугунки снег нам обратно кидают. Мне госпожа Синельникова так и сказала: «Огради, говорит, Митрич, мой интерес от этих трутней». Нам еще на Шпалерной повезло, снег весь ветром унесло, да в Гагаринскую и Самбургский переулок забило. Там сейчас такие валы высокие, что человекам по разные стороны одному другого не видать.
— Какие трактиры или ренсковые погреба, или другие жральни тут рядом есть? — спросил у дворника поляк.
— Так у нас в доме кухмистерская Петра Емельяновича Владимирова, добро пожаловать. А за французским консульством и за шведами кухмистера Столбова заведение, только я вам туда не советую ходить. А если выпить хочется, то на углу Гагаринской трактир Эзелева. Только никто сейчас не торгует, праздник-с.
— А господин Владимиров в этом доме живет или в другом месте?
— В этом. Над кухмистерской квартирует.
— Пошли к нему, Степан, — сказал Артемий Иванович. — До этого Столбова еще три дома идти, а тут два шага всего.
— Уж не родственник ли то пана Артемия?
— Нет. Я, слава Богу, сирота.
Дом с вывеской кухмистерской Владимирова находился по другую от консульства сторону улицы и почти напротив него. Толкнув дверь с заиндевевшим стеклом, они вошли в подъезд, где навстречу им со стула, стоявшего напротив небольшого горевшего камина, поднялся гревшийся у огня швейцар в фуражке с наушниками и в длинной швейцарской шинели с солдатским Георгием на груди.
— Так значит, это ты служишь здесь швейцаром! — сказал Артемий Иванович, стряхивая со своего пальто снег.
— Уж с лета здесь служу! — доложил швейцар, почтительно помогая поляку отряхнуть дорогую шубу и веником обмахнув ему ботинки. — Как с действительной из-за слабости в ногах вышел из Преображенского полка, с тех пор тут.
Фаберовский протер платком очки, водрузил их на нос и строго спросил:
— Как зовут? Ага… Самсон Лукич… Грамотный? Тогда ознакомься.
Он продемонстрировал швейцару открытый лист, тот поднес его поближе к газовому рожку и затем почтительно вернул, выражая всем своим видом готовность услужить.
— Вот что, Лукич, — сказал Артемий Иванович и искоса взглянул на шубу Фаберовского, а затем опустил глаза себе на грудь, прикрытую вытертым телячьим воротничком. — Прослышали тут у нас в ведомстве, что в здешних окрестностях творятся неладные дела, и ты его превосходительству и мне, как человек по-видимости правильный и с понятием, сейчас обо всем как на духу расскажешь! Ведь по этапу не ходил? Много потерял. Но это дело можно легко поправить.
— Что же вы меня сразу пугаете-то! — обиделся швейцар. — Мы люди православные, Государя и Господа нашего чтим, отчего ж не рассказать правды-то?
— Вот и давай без предисловий, — жестко сказал поляк, чтобы перехватить, пока не поздно, инициативу у Артемия Ивановича.
— Садитесь, ваше превосходительство, — Самсон Лукич уступил свой стул поляку, подобострастно протерев сидение рукавом. — Перво-наперво, упомяну о том, что вчера за час до вечерней службы от французского консульства неизвестные на тройках дежурного дворника похитили! Один валенок остался.
— Чего?!
— Вот вам истинный крест! Бабы наши говорили, что Андрейка сам на метле улетел, да только дуры они суеверные: где ж это было видано, чтоб мужеской пол на метлах летал! Да и какая у него метла могла быть, когда он на часах! Дворник наш, Митрич, — вон он лопатой на улице махает, — своими глазами видел, как его в сани втащили. Я-то в это время господина кухмистера с семейством поздравлять поднимался, так не видел, но Андрейка точно часа четыре отсутствовал. Мы в участок докладывали, пришел околоточный, всех опросил: кому в зубы, кому в ухо. Сам-то похищенный отпирается, дескать, не увозили его никуда, просто из-за бурана никто его не видел, а Митричу померещилось. Полиция в похищение так и не поверила, а зря: я-то заметил, что когда нас сегодня утром околоточный допрашивал, Андрейка странно так, словно аршин проглотил, прохаживался, руки за спину, словно граф какой, и так затравленно на всех посматривал… Должно быть, что его пытали.
— Подозреваешь на кого? — спросил Артемий Иванович.
— А то ж! Вот видите, ваше превосходительство, дом Фредерики Карловны Балашовой, вдовы камер-юнкера, напротив?
— Вижу? — переспросил Артемий Иванович. — Да в таком буране дальше своего носа не увидишь!
— Андрейка как раз в нем дворником служит. Очень, я вам скажу, подозрительный дом. На первом этаже всякое быдло живет: прачка наша, к слову, с мужем там же… А на втором этаже две сомнительные квартиры. Одну снимает преображенский капитан, Череп-Симонович, я его еще по службе помню. Живет-то он в полку, во флигеле на Миллионной, а сюда по субботам приезжает и на воскресенье остается. Вот уж год я тут швейцаром, и всякий раз это повторяется. А то, ваше превосходительство, здесь подозрительное, что, во-первых, как он на капитанское жалование лишнюю квартиру держит, когда он и в полку у всех перехватывал, и во-вторых, ходят к нему в эти дни и гвардейские офицеры разные, и солдаты. Причем остаются там на ночь. Ни буйств никаких, ни дебоширств, а шторы всегда опущены — и днем, и ночью. Если бы они все были из одного полка — еще куда ни шло: может песенников с собой взяли, или так, для обслуги за столом… Но они все из разных полков! Я сам видел, как сюда рядовой один из кавалергардов приходит. Огромный такой, наверняка из первого эскадрона, и в царевых покоях на карауле наверняка стоит. Что ему тут делать? А подполковнику из пограничной стражи?
— С чего ты решил, что он из пограничной стражи?
— Да они же все в мундирах, долго ли принадлежность определить! Вот взять, к примеру, подполковника пограничной стражи. У него приборное сукно салатного цвета. А вот изредка туда заходит семеновский капитан, так у него приборное сукно голубое. И он не просто капитан, а адъютант Штаба гвардейского корпуса, потому как аксельбанты у него…
— Это же наш капитан наверное! — сказал Фаберовский. — Я, пока за ним в «Пассаже» следил, голубое сукно хорошо разглядел.
— Мне кажется, — сказал Лукич, понизив голос, — что это заговор! Господа офицеры даже озираются кругом, перед тем как в дом зайти.
— А Анна второй степени у него на шее есть? У того точно есть, я заметил.
— Имеется, — подтвердил швейцар.
— Если это наш капитан, то встречу у французского консульства он мог назначить потому, что будет на сборище у Черепа-Симановича, — сказал Фаберовский. — Может, он ей даже какую-нибудь резолюцию передаст, а она у них вроде курьера, отвезет документ в Полюстрово.
— А в другой квартире, — не унимался Лукич, — живет капитан Варакута, инженер с Патронного завода. Он к нам обедать в кухмистерскую ходит. Я в кухмистерской у господина Владимирова еще и гардеробщиком подслуживаю, так однажды сам слышал, как он кухмистеру хвастался, что ему в мастерских гильзового отдела здесь по соседству котлы для самоваров делают, а в инструментальном отделении на Васильевском краны точат. Он, дескать, все это к себе приносит, доделывает да продает. То, что Варакута ворюга — это верно. А вот насчет самоваров он врет. Я видел, как однажды летом он привез к себе несколько круглых предметов, завернутых в бумагу. Но это не были самовары. Я уверен, что это были бомбы или мины, вроде тех, что мы в турецкую войну на Дунае ставили. А еще я слышал, что он подрядился во французском посольстве какие-то трубомедницкие работы произвесть. Французы ему кучу денег отвалили, а он материалы казенные берет с завода, да еще рабочих задарма на работу гоняет.
— А почему он с кухмистером так откровенничает? — спросил поляк. — Этот господин Владимиров тоже в доле?
— Господин кухмистер хотел бы заманить Варакуту себе в зятья. У него две дочки есть — настоящие тумбы! Облепи афишами да на улице поставь — никто разницы и не заметит.
— Ну-ка, зови хозяина.
Артемий Иванович сунул швейцару полтинничек и обернулся к поляку:
— Хоть мы люди и государственные, но инвалида надо уважить, все-таки праздник, — пояснил он.
Швейцар с благодарностью сунул монетку в карман шинели и поспешил по украшенной еловыми ветками лестнице наверх. Очень скоро Самсон Лукич вернулся обратно в сопровождении высокого чернобородого мужчины в белой косоворотке, облегавшей под жилетом большое брюхо. Мужчина шагал через две ступеньки, на ходу влезая в рукава длинного сюртука из синего люстрина. Вокруг себя он распространял аромат ладана, жареного гуся и печеной ветчины.
Поляк встал, поправил кашне так, чтобы был виден орден, и принял монументальную позу.
— Честь имею, господа, поздравить с превеликим праздником Рождеством Христовым, — приветствовал их кухмистер, застегивая пуговицы. — Могу чем-нибудь служить?
— Можете. Покажите ему лист.
Фаберовский повелительно посмотрел на Артемия Ивановича и тот мгновенно извлек из-за пазухи свой открытый лист.
— Простите, как ваша фамилия будет? — Голос кухмистера дрогнул.
— Так же, как и у вас: Владимиров.
«Не делай этого, Бог накажет» — вспомнились вдруг кухмистеру слова его жены. Год назад Волжско-Камский банк объявил, что по истечении 20-летнего срока разыскиваются наследники вклада, завещанного псковским купцом 2-й гильдии Иваном Карповичем Владимировым своему сыну Артемию Ивановичу Владимирову. Банковский чиновник, искавший следы возможных наследников, нашел кухмистера Петра Емельяновича Владимирова в адресном столе и обратился к нему за разъяснением вопроса, не приходится ли он родственником пропавшему Владимирову. Дернул же черт его ляпнуть тогда чиновнику, что он действительно родственник разыскиваемого! По наведенным справкам выяснилось, что сумма вместе с наросшими за 20 лет процентами составляет круглый капиталец. С таким капиталом можно было арендовать свободный угол Невского и Литейного и составить конкуренцию Соловьеву с его ресторанами Палкина! Поиски собственно Артемия Владимирова успехом не увенчались, последний раз он наследил в Священной Дружине, после чего окончательно затерялся. За большие деньги кухмистер собрал кипу справок, устанавливающих его родство с завещателем, но адвокат банка разбил его на суде в пух и прах. Особенный смех в зале вызвали рекомендательное письмо псковского общественного раввина Розенштейна и генеалогический труд псковского помещика, отставного штабс-капитана Бенца о происхождении рода его земляка купца Владимирова от равноапостольного князя Владимира и его ординарца Путяты. Позор был жуткий. Целый месяц петербургское купечество ходило к Петру Емельяновичу в кухмистерскую ехидствовать, благо не выгонишь, а потом поднесло к празднику образ князя Владимира, который, хочешь-не хочешь, пришлось принять и повесить в красном углу.
Неужели теперь, когда дело слегка подзабылось, Господь послал ему в качестве кары в первый день Рождества самого наследника, да еще не абы как, а в лице агента полиции с открытым листом от директора Департамента и в сопровождении свирепого начальника, на которого и взглянуть-то боязно?
— Какого черта вам моя фамилия? — спросил сердито Артемий Иванович. — Уж не в родственники ли вы мне набиваетесь?
«Все, пропал! — обмер кухмистер. — Сейчас велят вещи собирать — и в Пересыльную. Или разорят.»
— Что ж, любезный, отвечайте, когда вас спрашивают, — велел поляк.
— Упаси Боже! — кухмистер замахал руками. — И не думал. Оно как-то само так вышло…
— Дошли до нас сведения, — начал поляк, — что этим летом вы, как бы это помягче сказать…
— Да вы не тревожьтесь так, Петр Емельянович, — сказал швейцар. — Господа полицейские пришли вас насчет инженера Варакуты спросить.
— У нас есть сведения, что вы этим летом познакомились с проживающим напротив капитаном Варакутой и имели с ним довольно близкие отношения, как с предполагаемым женихом одной из ваших дочерей.
Глупая улыбка расползлась по лицу кухмистера, он понял, что полиция пришла не по его душу и, вероятно, не знает ничего про историю с наследством.
— Он ко мне только кушать ходит, — сказал кухмистер Владимиров. — А никаких отношений у меня с ним не было. Да и может ли здравомыслящий человек намечать себе в зятья такого вора и пройдоху, как инженер Варакута? На нем же клейма ставить негде!
— Что вы можете рассказать о нем?
— Да ничего ровным счетом. Живет он в доме напротив, ходит ко мне обедать, служит на Патронном заводе. И денежки у него имеются: обеды не рублевые заказывает, а по полтора-два рубля, с вином. А на дочек моих он и внимания не обращает, да и им он не нравится. Они говорят, что он спесивый, в сторону женского полу и не глядит. — Кухмистер подумал вдруг, что если суметь окрутить Артемия Ивановича с одной из дочек, то можно взять сокрушительный реванш за свой позор. Лишь бы только это был тот самый Артемий Иванович. И Боже упаси, чтобы он не был женат!
Набрав в грудь воздуха, кухмистер спросил, покрываясь от волнения испариной:
— А вам, господин Владимиров, позвольте спросить, Иван Карпович Владимиров из псковского купечества, известный в прошлое царствование поставщик снетков, сродственником не приходится?
— Как же, батюшкой он мне покойным приходится. А Кондрат Поросятьев — дядей, потому как его родная сестра была моей матушкой. А вы что, знавали моего батюшку?
— Знавал ли я вашего батюшку! — расцвел кухмистер. — Да у меня в кухмистерской в честь вашего батюшки щи «Владимирские» со снетками по постным дням! Какой был человек! Да вот у меня даже фотографическая карточка с ним сохранилась. И что же, род его именитый купеческий множится и продолжается вашими стараниями? Поди уж, и внуки у него имеются? Ах, как жалко, что не дожил Иван Карпович до внуков, то-то бы он радовался, внучков пестовал!
— Не женаты-с мы, — отрезал Артемий Иванович. — Разве на государевой службе остается время на семейную жизнь?
— Это верно, — кивнул кухмистер. — Дозвольте вас вместе с его превосходительством вашим начальником к себе пригласить к обеду. Редко когда такие персоны посещают наше заведение.
— А что, почему бы и нет… — сказал Артемий Иванович, потирая руки. — Пойдем?
— Некогда нам сегодня по обедам ходить, — отрезал Фаберовский. — Как-нибудь в следующий раз.
— Тогда осмелюсь просить завтра пожаловать, — кухмистер знал, что нельзя упускать случай. — Уважьте старика! Обед будет исключительный, можете не сомневаться. Сам к плите встану ради такого случая. Кулебяка у меня будет сверхъестественная…
Артемий Иванович посмотрел вопросительно на поляка. Кухмистер тоже посмотрел умоляюще на Фаберовского, а потом вдруг вскочил с табуретки и, бормоча под нос: «Сейчас я карточку принесу, не извольте сомневаться», побежал вверх по лестнице за бумажником.
— У нас к вам поручение будет, — сказал швейцару поляк. — Наблюдайте за тем домом напротив да примечайте, кто туда ходит, да каких полков. Особенно нам интересен тот капитан-семеновец. Да записывайте все для памяти, чтобы не забыть. Вот вам гривенник — на тетрадку. За благодарностью с нашей стороны дело не станет, особенно если что интересное приметите.
— Рад стараться, ваше превосходительство!
— Вы только поглядите на эту фотографическую карточку! — вернулся кухмистер с фотографией кабинетного размера в деревянной рамке. — Вот ваш батюшка, а это ваш покорный слуга с лупой. Это мы с ним на комиссии по назначению вашего батюшки поставщиком императорского двора.
— Не помню, чтобы у батюшки такое звание было, — усомнился Артемий Иванович, глядя на скверное фото с двумя склонившимся над столом фигурами, больше похожими на хирургов в ординаторской, чем на купцов. — Мне бы сказали.
— Так не выгорело дело. Но кандидатами мы состояли.
— Что, снетки мелковаты оказались? — спросил поляк. — Даже в лупу не разглядеть?
— Мне бы вам два слова наедине, ваше превосходительство, — засуетился кухмистер. — Позвольте в кухмистерскую зайти.
Он отпер дверь ключом, и они вошли в темную прихожую с гардеробной и стойкой для галош.
— Ваше превосходительство, — зашептал кухмистер поляку, прикрыв дверь. — Дозвольте вас персонально с праздником поздравить.
В ладонь поляку всунулась бумажка.
— Окажите честь, завтра к нам на обед, с вашим подчиненным… Мое семейство в долгу перед вами до моей гробовой доски будет!
— Сколько там, у меня в руке?
— Пятьдесят рублей.
— А чего же ты, шельма, фотографическую карточку поддельную показываешь? Почему в комиссии по назначению поставщиков двора сзади у стенки шкаф с клистирами стоит?
В темноте щелкнула застежка бумажника, и лихорадочно зашелестели бумажки.
— Еще пятьдесят, — сказал кухмистер. — И вот еще бутылочка коньяку шустовского, ради праздника.
— Ну, и тебя с праздником. Ко скольки пожаловать?
— К шести часам.
— Ну жди, шельма. А карточку-то порви да сожги.
Выйдя из кухмистерской и дождавшись, когда Петр Емельянович поднимется к себе в квартиру, Фаберовский с Артемием Ивановичем подошли к швейцару и поляк спросил:
— Скажи, Лукич, как бы нам дом напротив осмотреть, с листом не представляясь? Может, с дворником можно договориться?
— Да дворником там Андрейка Мухоморов, которого украли, разве с ним договоришься? — махнул рукою Лукич.
— А если, Степан, мы туда как дезинфекторы? — предложил Артемий Иванович.
— Холера-то кончилась! Да и не знает нас тут никто.
— А мы туда, как к племяннику пристава Бирона. Помнишь, не хотел он нас в лавку пускать, артачился?
— Неплохая идея, — согласился Фаберовский. — В следующий раз сразу с гидропультом приедем. Лукич, где бы нам закваски раздобыть?
— Так я вам из кухмистерской вынесу. Много надо?
— Кружки хватит. Только незаметно.
Лукич открыл своим ключом дверь в кухмистерскую и вернулся с повязанным сверху тряпочкой горшком дрожжей.
— Если отливать — заметят, — пояснил он. — А так целиком дрождяник пропал, ну и ладно…
Они взяли у швейцара горшок и сквозь вьюгу направились с ним во двор дома Балашовой. За метущим снегом было видно, как дворник Мухоморов ковыряется с лопатой в подворотне, мешая свободному входу во двор.
— В тот раз у нас штукатурка была, — крикнул Артемий Иванович сквозь ветер, останавливаясь посреди улицы на рельсах конки. — А сейчас как?
— Еще и лучше, — ответил Фаберовский, наклоняясь к уху Владимирова и прикрывая от снежной крупы рот. — Насади-ка мне на голову ком снега, только осторожней, да встань слева от ворот.
Артемий Иванович отдал горшок поляку, подобрал слежавшийся ком снега и водрузил его на шапку Фаберовского. Затем забрал горшок с дрожжами и встал в сторонке. Придерживая ком на голове, чтоб не сдуло ветром, поляк подошел к дому и, встав в воротах, закричал противным склочным голосом:
— Где этот дворник!? Мерзавцы! Вот как сейчас позову околоточного!
Мухоморов испуганно уронил лопату в снег.
— Ты тут дворник?! — набросился на Мухоморова Фаберовский. — Почему у тебя снег на крыше неубранный?! Экий ком на голову свалился! Едва не убил!
Перепуганный дворник подхватил лопату и метнулся вниз во дворницкую.
— Да ты как смеешь! — заорал на дворника поляк, спустившись на пару ступенек следом и загородив собою от Мухоморова вид через дверь в подворотню. — Ты знаешь, кто я такой? Я в городской Санитарной комиссии служу! Антисанитарное состояние нарушаешь?! Вот я у вас в доме проверку устрою, то-то твоя хозяйка будет довольна!
Почувствовав, как сзади Артемий Иванович похлопал его по плечу и поняв, что дело сделано, Фаберовский смягчился:
— Вот что, любезный, ступай сей же час на крышу и убери снег, пока еще кого-нибудь не зашибло.
— А что, пан Артемий, если дрожжи не подействуют? — спросил Фаберовский, когда они дошли до Литейного и встали погреться на углу у жаркого костра, у которого уже сидели на корточках двое извозчиков и приплясывал закутанный в башлык пожилой городовой. — В тот раз лето было, жара. Выгребная яма и без дрожжей могла вспухнуть. А ныне такой мороз!
— Пятьдесят лет на свете живу, а не запомню таких морозов, — согласился городовой, хлопая себя по бокам меховыми рукавицами.
— И ведь почитай, третью неделю без передышки жарит, — поддакнул один из извозчиков, не поднимаясь с корточек.
— Замолили, братцы, нынче трактирщики Бога, — сказал второй извозчик. — Сколько за день чая в трактирах выпьешь — страсть просто!
— И дровяники замолили, — сказал городовой. — 50 копеек сажень березовых!
— Мороз дрожжам не помеха, Степан, — Артемий Иванович повернулся задом к огню и задрал на спину полы пальто. — Вспухнет. Вот увидишь.
— Что вспухнет-то? — спросил городовой. — Ежели дрожжи в выгребную яму уронили — точно вспухнут. Вы бы в ассенизационные обозы съездили к золотарям, пусть очистят, пока не поздно. Эй ты, желтоглазый! Ну-ка, свези мигом господ в обозы на Пески.
Стало ясно, что городовой от них так просто не отстанет.
— Это чья карета? Твоя? — спросил Фаберовский у извозчика, натягивавшего рукавицы. — Нет? А чья тогда? Мы на карете поедем.
Поляк отвел в сторону второго извозчика и после долгих споров — тот решил, что его заставят возить дерьмо, — подрядил за пять рублей на весь день.
— Не видать мне седоков по такому морозу, — вздохнул отвергнутый «ванька». — Самое бы дело сделать еще один конец да в трактир.
Он забрался в санки, хлестнул лошадь и со словами «Ну, ты, живая! Разогревайся!» уехал. Кучер извозной кареты достал из-под козел мешок с соломой и стал менять подстилку на полу.
— Так, значит, в обозы не поедем? — спросил он еще раз, перед тем, как закрыть дверцу.
— В Семеновский полк поедем, — ответил Артемий Иванович. — За любовником ихней жены следить будем. Да что ты, Степан, локтями толкаешься?! Лучше бутылку открывай.
Увязая колесами в снегу и с трудом пробираясь через заносы, в час извозчичья карета добралась до Семеновского плаца. Велев извозчику остановится у полковых ворот на Звенигородской, они поочередно стали прикладываться к бутылочке шустовского коньяка, так, что едва не пропустили момент, когда капитан вышел после банкета в офицерском собрании на Загородный, придерживая рукой шашку на боку.
— Езжай за тем капитаном, — забарабанил в переднее стекло Фаберовский, когда капитан подозвал «ваньку» и покатил в сторону Забалканского проспекта.
Маршрут праздничных визитов капитана был запутанный и хаотичный. Он то и дело останавливал извозчика и исчезал в каком-нибудь доме минут на десять, так что спустя четыре часа в списке посещаемых набралось восемнадцать фамилий. В действительности их должно было быть девятнадцать, но один генерал-майор умудрился в сочельник помереть, и капитан успел лишь, не слезая с извозчика, снять шапку, когда после короткой литии выносили тело. Из одного дома он вышел с большим, завернутым в коричневую бумагу круглым предметом, а закончил свое путешествие на Миллионной.
Фаберовскому и Владимирову пришлось встать за Зимней канавкой у казарм Преображенского полка, откуда, несмотря на метель, были кое-как видны ворота с калиткой в ограде, ведущие во двор штаба. Здесь капитан пробыл полчаса. Наконец он явился вновь и с трудом взобрался в санки. За целый день визитов он сильно нагрузился спиртным, и теперь едва сидел на узком сиденьице, обхватив круглый предмет, похожий на глобус, руками.
— Может, вас веревочкой подвязать, вашбродие? — спросил извозчик, но капитан ничего не смог ответить. Извозчику с трудом удалось от него добиться, куда же ехать дальше. Сани переехали канавку и покатили мимо поляка и Артемия Ивановича по Миллионной в сторону Летнего сада.
Тут выяснилось, что их собственный экипаж стоит передком не в ту сторону, колеса вмерзли в лужу, которую успела напустить лошадь, шустовский коньяк закончился, а сам кучер, надев на голову своей кобыле торбу с овсом, ушел в буран с ведром за водой.
— Степан, давай за капитаном не поедем, — сказал Артемий Иванович. — Вишь, он домой поехал. Поехали тоже!
— Я полагаю, что он только что был дома, — возразил поляк, очередной раз протирая от снега очки. — Он вышел в другой шинели и без шашки. Да и этот круглый предмет смущает. Может, он бомбу поехал снаряжать?
Фаберовский выпрыгнул из кареты и замахал рукой проезжавшему мимо извозчику. К счастью для поляка и Артемия Ивановича, везший пьяного в дугу капитана, ванька ехал тихонько, боясь вывалить его высокоблагородие из саней, и уже у Фонтанки, в темнеющей снежной мгле они догнали преследуемых.
Когда капитан повернул с Гагаринской на Шпалерную, у них возникло предположение, что он направляется в тот самый дом, где живет Варакута и Череп-Симанович. Артемий Иванович тут же предложил высадиться у кухмистерской и подняться к Владимирову, откуда можно в тепле и уюте наблюдать за домом Варакуты, а заодно и восполнить иссякшие запасы коньяка. Однако извозчик проехал мимо, а капитан даже головой не шелохнул. Миновав Смольный монастырь, санки с офицером съехали по деревянным сходням на невский лед и поехали по отмеченной редкими масляными фонарями дороге, накатанной санями до вокзала Ириновской на противоположном берегу.
На Неве ветер задувал еще сильнее и Сеньчуков проснулся.
— Драндулей, драндулей! — забормотал он. — Подумаешь, цифрой ошибся! Самому тебе драндулей!
Заслышав его бормотание, извозчик обернулся и сказал:
— Рупь накинете, барин, я вам чего скажу… Не-е-ет, полтинничек не сходно будет. Рупь. Мое слово твердо. Если вы оглянетесь, то увидите санки, которое за нами едут. Так они за нами от самого Семеновского полка следуют. Только они сперва в карете ездили, а на Миллионной на санки сменили. Вы в какой дом с визитом пойдете, они тотчас к дворнику, и все про вас расспрашивают. Я, как они в дворницкую зайдут, у ихнего извозчика спрашиваю: что, говорю, баре-то тебе заплатют? А он мне: баре мои развеселые, одна надежа, что в Рождество не обидят.
— Стой! — крикнул капитан и, встав коленями на сидение, вперил взор в снежную круговерть. Вскоре из нее вынырнул еще один извозчик с двумя седоками и остановился шагах в пятидесяти. Сеньчуков вылез из санок и утер лицо снегом. Ветер сдул оставшийся в одиночестве круглый предмет с сидения, тот упал на лед и покатился по снегу, так что капитану пришлось бросился на него плашмя, чтобы остановить его прежде чем он наберет скорость. Тем временем извозчик преследователей слез с облучка и нацепил лошади на морду торбу с овсом.
— Они из полиции? — испуганно спросил Сеньчуков у своего извозчика, забираясь вместе с предметом обратно в санки… — Агенты?
— Непохоже, — пожал плечами тот. — Уж больно веселятся. А агентам чего веселого — за вами в такую погоду следить? Может, они вас хотят почикать? Самое подходящее место.
— Так что же ты встал! Гони! — крикнул капитан.
— Какое «гони», барин! — ответил извозчик укоряюще. — Я с вами целый день по визитам езжу, лошадь не кормлена совсем. Бог даст, своими силами до берега доплетется, а вот взъедет ли или подталкивать придется — не знаю. Съезды в этом году крутые выстроили, ломовики так вовсе взобраться с грузом не могут.
–…еич! — окликнул его «ванька» преследователей. — Клячу-то покорми покуда! Моя вот все уже, на прикол встала!
Минут пятнадцать противники стояли посреди Невы, заметаемые бураном, пока лошади набивали свои утробы овсом. Капитан, укутав свой таинственный предмет полостью, осатанело бегал вокруг жующей кобылы, кляня себя за то, что не взял револьвера или хотя бы шашку, а со стороны преследователей доносились взрывы хохота — это Артемий Иванович рассказывал о том, как он ходил сегодня утром в церковь. Извозчик ушел в пургу покалякать с товарищем, а заодно и спросить, не замышляют ли его седоки против капитана худого. Вернулся он весьма скоро.
— Плохи дела, барин, — сказал извозчик дрожащему от холода и страха капитану, забираясь на козлы. — Пожалуй, ехать надо. Я сейчас своими ушами слышал, как один из этих двух говорил другому: «Давай, стало быть, пока чухонцев нету, отведем капитана за «кабаны» да и утопим в мойне.» — Он показал кнутовищем туда, где сквозь вьюгу виднелись ряды ледяных глыб. — «И полдела, считай, сделано. Останется только заговор на Государя, да это не наша забота. Для того другие люди имеются.» А второй ему отвечает: «Видали, какой скорый! У нас еще на Шпалерной куча дерьма своего часа ждет. Уж заварили кашу, так придется расхлебывать». Ты, барин, как в участок приедешь, сразу приставу обо всем скажи! Заговор на Государя! И тебе какое благодарствие за спасение царя-батюшки выйдет, да и меня, может, не забудешь. Меня Панфилом звать, в извозчичьем дворе Зубкова на Лиговке меня все знают.
Капитан вскочил в санки, огрел извозчика промеж лопаток, тот хлестнул лошаденку, и погоня возобновилась. Скоро впереди замаячило в буране черным пятном деревянное здание пристани на плашкоуте, вытащенном на берег, а там и железнодорожный вокзал. Дальше путь пролегал уже по берегу, по Горушечной улице, и извозчики прибавили ходу, не боясь более заблудиться в пурге.
Все закончилось у крыльца Полюстровского участка. Капитан скрылся за дверями, Артемий Иванович велел извозчику вместе с Фаберовским обождать его вдали, а сам направился к капитанскому «ваньке», который все еще стоял у участка, поправляя упряжь, чтобы допросить его. Поляк увидел, как внезапно двери участка распахнулись и из них вывалило человек десять городовых, которые мгновенно скрутили Артемия Ивановича и уволокли к себе в логово порядка и законности.
«Выкрутится», — подумал поляк, нащупав у себя за пазухой оба открытых листа, и велел везти его обратно на Конюшенную.
— Настасья! Пора уже ставить самовар!
Полюстровский пристав Сеньчуков, плотный лысеющий подполковник в темно-зеленом полицейском мундире захлопнул дверь на кухню и пошел по лестнице на второй этаж. Остановившись перед чучелом громадного медведя на площадке, державшего в лапах пепельницу, Сеньчуков вздохнул и покачал головой.
— Хорошо тебе, Потапыч, стоишь себе на лестнице, скалишься. Разве что моль жрет. А у меня полная столовая сродственников… понаехали. Век бы глаза мои их не видели… А надо идти…
Пристав вздохнул, и поскрипел дальше по лестнице юфтевыми сапогами. Пройдя через узкие темные сени, отделявшие столовую от гостиной и увешанные шинелями и дамскими шубами, Сеньчуков откинул тяжелую портьеру и вошел в столовую. Стоя в дверях, он придирчиво оглядел ее. Большой овальный стол был накрыт на 13 персон, посреди на блюде стоял запеченный кабанчик, украшенный зеленью, рядом селедочница с плохо вычищенной селедкой, фарфоровая супница и бутылки с вином и водкой. В углу, рядом с дверью в детскую подвывала изразцовая печь, облицованная дешевой белоглазированной финляндской плиткой. Большой буфет с треснутым стеклом и обколотыми углами был уставлен бутылками банкетного пива, три ящика которого — 90 бутылок, — было прислано от конторы «Новой Баварии» лично приставу к Рождеству. А полуящик темного «Шпатенбрея» он припрятал у себя под кроватью в спальной, рассчитывая употребить его со своим большим приятелем Резвановым, брандмейстером Охтинской пожарной команды, когда все наконец съедут.
Все семейство, кроме брата пристава, было уже в сборе. Жена капитана Сеньчукова, унылая рыхлая особа в полтора охвата, сидела, скучающе глядя в потолок, оба ее отпрыска носились из столовой через сени в гостиную с сыновьями младшего Сеньчукова, Сергея, чиновника в Военно-окружном суде. Сам Сергей, расстегнув верхнюю пуговицу мундира, сидел, развалившись, в кресле, предназначенном для маман, и что-то говорил присевшей рядом жене. Жена пристава, Ольга Иосифовна, сидела отдельно ото всех, меланхолично, с отрешенным лицом причесывала дочку Машу и вспоминала своего нового знакомца, графа де Спальского.
Вдоль увешенной фотографиями и картинками стены медленно, опираясь на клюку, передвигалась мать пристава, вдова генерал-майора Сеньчукова, Марья Ивановна. За нею хвостом ходила единственная и все еще незамужняя дочь Вера.
— Акуловой Маньке кирасир на коне явился, встал по ту сторону зеркала, ус подкручивает эдак загадочно… — говорила дочь мамаше, поддерживая маман под локоток.
— Кирасир-то знакомый?
— Манька говорит, что не признала. А я не видала. А дочка госпожи Ефимовой сказала, что это был корнет Борхвардт.
— А ей-то самой чего привиделось?
Дочка прыснула в кулак и зашептала матери что-то на ухо.
— Да ну, Вера, не может быть! — сказала генерал-майорша. — А с виду такая скромница… Ну, а тебе чего явилось?
— Ой, маменька, и сказать страшно…
— А ну-ка рассказывай, как на духу…
— Явился мне в зеркале представительный чиновник, солидный, с бакенбардами, в тужурке…
— В каком чине был — разглядела?
— Три больших серебряных звезды на петлицах.
— Тайный. А шитье рассмотрела?
— Петлицы бархатные, темно-зеленые, с дубовой веткой. И лацканы у тужурки темно-зеленые. А приборное сукно малиновое…
— Межевое ведомство Министерства государственных имуществ, — вынесла вердикт многоопытная Марья Ивановна. — Повезло тебе, Верочка.
— Вы дальше слушайте, маменька. Говорит он мне: «Здравствуйте, Вера Александровна», и фуражку снимает. А под фуражкой рога козлиные.
Генерал-майорша перекрестилась.
«Идет, говорит, Вера Александровна, новая беда в старой личине». Повернулся, чтобы уйти, а у него из-под тужурки хвост коровий висит!
— Александр Захарьевич как живой на нас смотрит! — сказала мамаша, взглянув на висевший на стене столовой на самом видном месте портрет, изображавший ее саму вместе с покойным супругом на фоне ворот Верхнего сада в Петергофе. — Старая беда, говоришь…
Марья Ивановна увидела старшего сына в дверях столовой и вдруг неожиданно накинулась на него:
— Почему ты опять повесил эту дурацкую карточку, на которой ничего не разглядеть? — она ткнула пальцем в небольшую выцветшую и пожелтевшую фотографию в дешевом паспарту.
— Ты же знаешь, это с Читы единственная карточка моя осталась, когда есаул Долбаев снял меня с моими казаками после облавы на спиртоносов на золотых приисках в верховьях Индигирки. Ну, разве что вот та еще, где я на Грошике. — Он показал на фотографию, где он в мундире войскового старшины восседал на маленьком мохнатом жеребце.
— Мне больше нравятся твои последние, — сказала мамаша, сунув костыльком в угол, завешенный групповыми фотографиями важных персон со свитами у медвежьих туш. — Только тебя на них нету.
— Ну, маман, разве нужен был германскому послу Швейницу или секретарю Половцеву на фотографической карточке полицейский пристав?
Судейский поднялся из кресла и встал за спиной у мамаши.
— Надо было увековечиться, Иван. Вон лакей-то с шубами попал в историю. И ты бы рядом пристроился. Все-все! Умолкаю и иду курить к медведю.
Сергей вышел через сени на лестницу и спустился к медведю, где стоял заботливо вынесенный табурет и бронзовая пепельница на полу. Снизу из кухни доносилось шипение сковород на плите и грохот кастрюль и ушатов. Городовой, засыпанный снегом, вошел с улицы, обеими руками обнимая четверть мутного самогона, выставленную в снег для охлаждения, и важно прошествовал в помещения казармы. Затем в дверях возник молодой румяный парень, по виду приказчик, с сахарной головой в голубой бумаге и с холщовой сумкой, из которой торчали полдюжины бутылок шампанского. Он потоптался, приглядываясь к судейскому, потом вдруг расцвел и со словами «Иван Александрович, как вы помолодели, едва признал!» поднялся по лестнице и вручил Сергею голову и шампанское как подарок от владельца трактира «Акрополь». Вслед за приказчиком явился неразговорчивый чухонец с короткой глиняной трубкой в зубах, долго рассматривал судейского, потом так же молча поволок баклагу с молоком и кусок масла в чистой холстинке на кухню. Затем — молодая дама, которая срывающимся от волнения голосом спросила, не здесь ли живет жена директора Департамента полиции.
— Он так молод, умоляю вас, скажите ей, что он невиновен.
— Первый день творения! — всплеснул руками судейский. — А кто вам сказал, милая барышня, что жена Директора департамента живет здесь?
— Мне в городе об этом сказали…
— Ничего не скроешь! — сально ухмыльнувшись, сказал Сергей. — Впрочем, зачем вам моя жена? Вся эта механика в моей власти. Пойдемте в кабинет, мы с вами сейчас быстренько этот вопрос решим.
Он спустился вниз, но тут дверь опять распахнулась, и в участок ввалился в облаке морозного пара отец Серафим Свиноредский. Сзади проскользнул дьякон с крестом и иконами, завернутыми в покров.
— Пристав-то где? — спросил священник у судейского. — Скажите ему, что я с дьяконом пришел славить.
— Какие же дары принесли вы, батюшка?
— Святые, охальник! — огрызнулся поп. — Живо зови пристава.
Полицейский участок в жизни российской всегда был местом особенным, туда даже Христа славить по доброй воле никто не заходил. Исключение составляли те, кому это было положено по долгу службы, а именно священники и дьяконы ближайших к участкам церквей. В Полюстрово такой церковью была деревянная церквуха во имя Сретения Господня на Варваринской улице. Обойдя пивоваренный завод «Новая Бавария», отец Серафим Свиноредский и дьякон Семен Верзилов явились в участок, уже не очень твердо держась на ногах.
Заслышав знакомые голоса, пристав сам вышел навстречу отцу Серафиму и подошел под благословение.
— Нефедьев-то где? — спросил священник. — За елкой ушел? А как же вы тут-то? Надо бы табурет какой. Да нет же! Иконы и дьякон подержит. Под меня. «Бавария», понимаете, подкосила, — объяснил фальцетом батюшка приставу. — На канатной-то мануфактуре басурманин управляющий, полушки от него не дождешься, а на Охтинской и того чище, вот уже третий год на «Баварии» все и заканчивается. Там хотя и тоже басурмане, но наши обычаи чтят. Мы же с нею почитай почти на одной улице, нам сам Бог туда ходить велел.
Они отслужили положенное внизу, окурили казарму городовых, арестантскую, дежурную, кабинет пристава и канцелярию, и, даже не заглядывая на кухню, с трудом полезли по лестнице на второй этаж, где, как они знали, их ждало праздничное угощение.
— Чего не начинаем? — спросил отец Серафим, благословив всех в столовой.
— Братца ждем, — сказал судейский, спеша занять свое место. — Навизитничался в зюзю, наверное, вот и не едет.
В столовую вбежала вся в слезах дочка пристава и уткнулась лицом в подол матери.
— Папенька, — тотчас подскочил к отцу старший из его сыновей и с восторгом доложил: — Я только что с Машенькой совершил деяние, попадающее под статью 993 Уложения о наказаниях
— Чего-с? — побледнел судейский.
— Это что же за статья? — спросила Марья Ивановна, приподнимаясь в креслах.
— Да та самая, матушка, — также приподнимаясь, сказал Сергей и прихватил отпрыска за ухо. — О растлении малолетних.
— Вот он, сон-то твой, Верочка! — ахнула Марья Ивановна, все перекрестились, лицо Ольги Иосифовны перекосила гримаса ненависти, а сам пристав до белизны сжал кулаки и закусил губу.
— Ты чего там натворил, стервец? — взвизгнул судейский и очень больно дернул сына за ухо.
— Я ей сказал, что непорочных зачатий не бывает, просто мужьям надо получше за женами приглядывать.
— Это же 183 статья, молодой человек! — сплюнул пристав и растер плевок сапогом.
— Яблоко от яблони недалеко падает, — заметил отец Серафим. — Кощунственная семейка какая…
— Вот дурень! — вздохнул облегченно судейский.
— Прошу всех к столу, — поспешила объявить генерал-майорша. — Александра одного ждать не будем.
Дети были приведены из детской и все, повторяя за отцом Серафимом слова «Отче наш», прочитали молитву и сели.
— Мне светлое пиво не очень нравится, — сказал батюшка судейскому, с которым оказался рядом за столом. — Я больше «Мюнхенское» люблю, а паче того «Шпатенбрей». Странно, что Ивану Александровичу его не прислали, я знаю, что он тоже его любит. Мне вот полуящик от управляющего прислали, а попадье полуящик фруктового меда. Только пиво, оно, знаете ли, голос разжижает, а водочка благородная басит, без нее в голосе одна сипотина. После «Баварии» у нас с дьяконом никогда октава не складывается, а ведь и мы должны свой хлеб насущный в поте лица отрабатывать… Не нальете ли мне, чадушко, вот сюда?
— А разве духовным чинам на службе это дозволяется? — спросил судейский, налив только себе.
— Дозволяется! — побагровел отец Серафим. — И не крапивному семени меня учить! Потому, как и на вас тоже есть управа!
— Отец Серафим, батюшка, не сердитесь на моего брата, — сказал пристав. — Он всегда был брюзгой и невежей.
— Не сердитесь! Не сердитесь! — ворчал поп. — Не налил, а! Как тут не рассердишься! И всякий норовит умствовать! И веруют-то теперь все не по Закону, а как Бог на душу положит!
— И правда, батюшка, при Николае Павловиче о таком и помыслить никто не мог! — сказала генерал-майорша.
— Я вам, Марья Ивановна, на это такую историю расскажу: мой отец, тоже приходской священник, за такие умствования, какие тут ваш сынок изволит умствовать, одного помещичьего сынка прямо у себя в приходской церкви высек. Разложил на аналое, и по заду цепью от кадила!
— И что же полиция на это? — спросила Марья Ивановна.
— Да ничего, — ответил отец Серафим. — Зуботычин еще недорослю за вольнодумство добавили да к папаше на поруки отпустили. Потому как три основы русской жизни суть царь, полиция и вера. Не зря же слова Государь, Бог и Участок принято писать с большой буквы.
— Ни разу не видел участок, написанный с большой буквы, — ехидно сказал судейский, наливая, однако, в попову рюмку.
— Я вижу, не хотите внимать моим увещеваниям, молодой человек, — отобрал у судейского бутылку батюшка. — Да будет вам известно, за мною сам Константин Петрович, обер-прокурор Синода, между прочим, сюда, в Полюстрово посылал, чтобы я из его квартиры на Литейном мучившего его по ночам своими кознями нечистого духа изгнал.
— Изгнание нечистого духа духом пивным и водочным, — не удержался судейский.
— Константин Петрович и отца Иоанна из Кронштадта приглашал, — возвысил погустевший от водочки и гнева голос отец Серафим. — Тот и святой водой кропил, и молебен в комнатах служил, ан нет — как ночь пришла, чудовище это когтями своими опять сорвало одеяла с Константина Петровича. А я его одною молитвою на месяц угомонил. Теперь меня каждый месяц по двадцатым числам к нему в квартиру приглашают.
— Насчет Константина Петровича — это чистая правда, Сереженька, — укоряющее сказала Марья Ивановна. — Не забывай, что ты всего лишь надворный советник, и никто за тебя вступаться не будет. Пообещай лучше, Сереженька, отцу Серафиму пожертвовать на его церковь.
— Ах, ваше преподобие, — поклонился священнику судейский. — Как я счастлив, что существует столь простой способ загладить наши погрешения.
— Всякое даяние благо, — уже добродушнее сказал поп. — Только не забудьте. Я вам вот что скажу, молодой человек. У вас, у образованных, принято над верой надсмехаться. Но вот взять, к примеру, таинство миропомазания. Разве не уберег Господь Государя, помазанника своего, в Борках, и ранее, при злоумышлении 1 марта?
— Тогда почему же Господь батюшку государева не уберег? Он ведь миропомазанный был.
— Миропомазанный, — согласился отец Серафим.
— Тогда как же его убили? — встрял вдруг дьякон Верзилов, перестав жевать капусту.
— Видать, не тем помазали, — сказал судейский.
— Да как же не тем! — вступилась генерал-майорша. — При Николае Павловиче это было, тогда чем попало не мазали!
— Да как же маменька, при Николае Павловиче, когда Александра Николаевича помазали, когда Николай Павлович в бозе почил!
— Дурак ты, Сергей! — сказала Марья Ивановна. — Миро-то при Николае Павловиче еще изготовили!
Опасный философский спор сей прерван был самым неожиданным образом — в столовую ворвался едва державшийся на ногах гвардейский капитан с глобусом, с порога сунул его Ольге Сеньчуковой, сказав, что это от тестя детям, и объявил приставу, что только что у дверей участка арестовал человека и должен его допросить.
— Вот, ваше преподобие, вся наша юридическая система в лицах, — тихо сказал судейский отцу Серафиму. — Брат пристава по своему желанию взял и арестовал человека!
— Так это брат Ивана Александровича? — удивился священник. — Мне кажется, что я его где-то недавно видал. Кажется, я даже догадываюсь, где… Мог бы по фамилии догадаться…
— Да-с, наш средненький, Сашенька.
Пристав вскочил и зло стукнул по столу кулаком, так, что тарелки подпрыгнули и расплескалось вино в бокалах. Ольга Иосифовна попыталась удержать его за руку, но он грубо оттолкнул ее и сказал через стол:
— Ты, Александр, пьян. Какое право ты имеешь своевольничать у меня на участке?
— Это заговорщик, Иван! Если бы я пошел за разрешением к тебе, он бы сбежал!
— Уймись! — прикрикнул пристав и вновь грохнул кулаком.
Заплакала Машенька Сеньчукова, уткнув лицо в юбку матери, старший сын капитана в испуге прикрыл глаза, а сын судейского потер занывшее ухо. Уж он-то знал, что дядя Ваня тоже горазд ухи драть. И только отец Серафим сразу понял, что его пьяный собрат по Доброхотной лиге всерьез перепуган, и за его утверждением об арестованном заговорщике может крыться что-то серьезное.
— Да где же схваченный-то? — спросил он у капитана.
— Там внизу два городовых ему руки заломали.
— Иван Александрович, надо бы сходить, — обратился к приставу батюшка. — Если человек невинный, извиниться надо и отпустить с благословением, что же невинному человеку в светлый праздник в кутузке сидеть. А коли преступник, его надо в арестантскую запереть — у городовых сегодня тож праздник.
Тяжело вздохнув, пристав выбрался из-за стола, взял брата за плечо и они пошли вниз. Следом и все остальные потянулись, оставив в столовой только детей с Ольгой Иосифовной и капитаншей, да судейский отказался участвовать в балагане.
Заговорщик был совершенно замерзшим и нестрашным, в скромном пальто с телячьим воротником, в потертой, но приличной барашковой шапке и в сапогах без калош.
— Мы, ваше высокоблагородие, несли с Пятаковым к вам наверх самовар, когда ваш брат с шаром цветным набежали и велели этого господина споймать, — сказал один из державших задержанного городовых. — А что с ним дальше делать, — не сказали.
— И в чем же перед тобой провинился этот человек, Александр? — спросил пристав.
— Я его убью!
— Зачем ты велел его арестовать?
— Он мерзавец!
— С чего ты взял?
— Пусти, а то вырвусь!
— Если не ответишь, тебя самого велю в кутузку посадить!
— Он следил за мной!
— А может, ты ему должен?
— Целый день! Куда я — туда он, куда я — туда он. Да я из-за него чуть глобус не потерял! Ты посмотри на его наглую рожу! Сейчас заеду! Пусти!
— Кто вы такой? — спросил пристав у задержанного, поняв, что иначе брата не утихомирить. — И что вы делаете в Полюстрово?
— Же не компран па, — грустно ответил Артемий Иванович и разразился длиннющей тирадой по-французски.
— Чего такое?! — взорвался капитан, вырвался из рук пристава, и перед носом Артемия Ивановича замаячил кулак, обтянутый лайковой кожей перчатки.
— Нон, нон! — Артемий Иванович пальчиком отвел кулак в сторону и пояснил: — Альянс!
— Что за черт! — сказал пристав. — Кого ты приволок за собой, Александр?
— Ничего не понимаю, — пробормотал капитан. — Чего он говорит? По-французски, а ни слова не понять…
— Макаров на месте? — спросил пристав у одного из стоявших рядом с Артемием Ивановичем городовых. — Приведите его живо сюда!
Посланный городовой тотчас вернулся из канцелярии с долговязым прыщавым юношей, исполнявшим при участке обязанности письмоводителя.
— Драздвуйте, — сказал Макаров, шаркнув сапогом.
— Ты в гимназиях обучался, по-французски можешь говорить?
— У меня по ядзыкам двойка была-с, — прогундосил недоросль.
— Вот черт! Батюшка, ради Христа, может, вы по-французски разумеете?
— Нет, Иван Александрович, я не могу… — сказал отец Серафим. — В академии я французский плохо учил, вот если бы с древнееврейского или греческого толковать. Когда ваш брат поймает какого древнего грека или, Боже упаси, еврея, тут я со всем удовольствием… У нас на курсе был один грек, Папа-Никола, он был…
— Они говорят, что граф Монтебелло, — смущенно сказала приставу Вера.
— Господи, какой конфуз! — сказала генерал-майорша. — Верочка, ты ничего не путаешь?
— Я, маменька, давно не имела практики во французском языке, — еще больше смутилась Вера.
— Граф Монтебелло — французский посол, — с убитым видом сказал пристав. — Фамилию Монтебелло он действительно произнес, значит, он жаловаться хочет.
— Сейчас я ему рожу разобью, а потом пусть жалуется, кому хочет! — выкрикнул капитан. — Они же заговор на Государя!
— Александр, успокойся, — пристав был настроен очень агрессивно, у него просто руки чесались выкинуть брата на улицу, захлопнуть дверь и забыть о нем. — Мы и так уже попали из-за тебя в неприятную историю.
— Они с сообщником хотели меня под лед пустить! И вчера у кондитерской Вебера напали! Я его узнал! Обыщи его! Я думаю, у него бомба, он хотел бросить ее в участок!
— Боже, какой ужас! — всплеснула руками Мария Ивановна. — Здесь же дети! Иван, ну сделай же что-нибудь!
— Vive Ravachol! — крикнул Артемий Иванович, услышав про бомбу.
— Держите его крепче! — велел, вздохнув, пристав, и сам взялся обыскивать арестованного. Двое городовых крепко взяли арестанта за плечи, а Артемий Иванович извивался и хихикал.
Найти удалось немного. Из карманов предполагаемого бомбиста было выужено и передано капитану для осмотра дешевое клеенчатое портмоне со смутившими всех словами «От товарищей по Якутской ссылке», выведенными чернильным карандашом, фотография прилично одетой дамы на фоне Эйфелевой башни с английской подписью на обороте, горсть конфет «Ушки» и 40 рублей денег.
— Ну что, братец, а где бомба? — насмешливо спросил пристав.
— Наверное, он ее в снег бросил, — сказал капитан. — Когда его городовые вязали.
— Ну, так пойди да поищи. Заодно протрезвеешь на морозце.
— Только ты его, Иван, в кутузку посади. На случай, если найду, — капитан с ненавистью посмотрел на Артемия Ивановича и, взяв услужливо поданный городовым фонарь, вышел на улицу.
— Посадить-то я посажу, да только коньяком от этого мусье пахнет взаправдашним, хорошим, — сказал пристав, дав городовым знак отвести задержанного в арестантскую.
— К столу, обратно к столу! — возгласил судейский, и все, топоча по лестнице, полезли вверх.
— Я вам, Марья Ивановна, так скажу, — говорил отец Серафим, подталкивая генерал-майоршу снизу в поясницу. — Если у вас какой бес дома объявится, или порчу напустят — прямиком ко мне.
— Кадилом беса не отшибешь, — мимоходом заметил судейский.
— Есть у нас беда, батюшка, горе-печаль неизбывная. Вера в девках засиделась, видать, и вправду кто-то порчу навел…
— Приезжайте с ней как-нибудь после Водосвятия, я ее отмолю, — сказал отец Серафим.
— А что, батюшка, — сказал судейский, когда они сели за стол. — Вот нынче альянс с французом грядет, ходят слухи, что и военный союз будет, а тут такое неудобство: братец Александр военные действия против французского посла открыл… А как к этому православная церковь относится? Вот вы же благодарственный молебен сегодня служили в память восьмидесятилетия изгнания французов.
— Молебен я служил об изгнании двунадесяти языков из пределов российских, и победили мы тогда чудом, и освободили народы европейские, порабощенные революционным тираном Бонапартом, потому, что была еще сильна вера в русском народе, и молились здесь, на Руси, великие подвижники. А при таком кощунственном неверии, как я сегодня здесь имел примеры видеть, и в своих пределах не убережемся, напади на нас германец, к примеру. До самого Якутска не опомнимся!
— Так значит, по вашему мнению, отец Иоанн Кронштадский не великий подвижник? Ну, уж одна тогда надежда, что вы успеете великим подвижником стать, прежде чем на нас нападут. Давайте, тяпнем воронцовской.
И они в полном согласии тяпнули.
— А вот и наш бомбоискатель пришел, — сказал Сергей, ставя рюмку на стол.
— Нашел бомбу? — спросил пристав.
— В печку ее, в печку, — сказал судейский. — Нечего в доме всякую дрянь держать.
— Нет, не нашел, — уже вполне трезвым голосом сказал капитан и потер замерзшие руки. — Наверное, сообщник увез. Подельник его поодаль в извозчике сидеть остался. Видать, пока мы этого допрашивали, он ее из снега и выкопал.
— Ты хоть приметы этого второго запомнил?
— Конечно. Длинный, в шубе, в очках.
— А бляху у извозчика разглядел?
— Нет. Но мой извозчик его знает.
— А где твой извозчик? Отпустил? А бляху запомнил?
— Панфил зовут. С Лиговки. Там все его знают.
— Тьфу! Садись лучше, Александр, между отцом Серафимом и дьяконом, там тебе место оставлено.
Капитан послушно поплелся на указанное место.
— А я вас, батюшка, сразу признал, — тихо сказал он священнику. — Полагаю, мы с вами вдвоем этого заговорщика прямо к Его Высочеству должны сейчас свезти.
— Да как же вам от стола-то праздничного отрываться? Грех. Да и не в себе вы. Мне-то уж с дьяконом домой пора собираться… Обещал к Федосею Ивановичу заглянуть, но опять не дойду. Вон как дьякон-то нагрузился. Опять обида выйдет. Да и попадья дома ждет с детями.
— Он, батюшка, меня преследовал со своим сообщником целый день, — продолжал, не слушая священника, капитан. — Этого-то я схватил, а второй на свободе остался, бежал. Вчера-то я полагал, что они на меня на Конюшенной нападали, чтобы письмо ценное похитить, а теперь я знаю, что они не из полиции, а заговорщики.
— Вы его с утра допросите, как проспитесь. А потом за мной пошлите, вместе и отвезем.
Мария Павловна была настоящим центром семейных дрязг в императорской семье. Она искренне ненавидела императрицу и не любила императора. Более всего ее раздражало то, что этот грубый венценосный чурбан не обращал на нее никакого внимания. Даже то, что она демонстративно 20 лет не принимала православие, его абсолютно не интересовало.
После катастрофы в Борках распространились при дворе и по всей столице слухи, будто она вскрикнула, когда узнала о случившемся крушении царского поезда: «Никогда у нас больше не будет такого шанса!» Ничего такого она не кричала. Ей и в голову это прежде не приходило. Но за то малое время, что прошло с первого известия о катастрофе до второго — о чудесном спасении, — мысль о том, что они с мужем могли стать царем и царицей навсегда запала ей в голову. Они были тогда в Париже, и после первого сообщения из посольства о случившемся она велела великому князю срочно собираться. Они даже послали в посольство телеграмму пневматической почтой с требованием приготовить им экстренный поезд. Г-ну Рачковскому, служившему в приезды великих князей верным чичероне по злачным местам Парижа, а в оставшееся время исправно следившим за русскими революционерами по всей Европе, Мария Павловна велена установить местонахождение княгини Юрьевской и ее ублюдков, и не спускать с них глаз.
Очень вскоре выяснилось, что царь и все три его сына живы, экстренный поезд был отменен, и засиявшая было вокруг ее головы царская корона потухла вмиг, как лампочка Эдисона, без дыма и копоти. В сердцах великая княгиня отодрала за волосы камеристку, а затем заставила мужа демонстративно участвовать в охотах и других развлечениях вместе с сенатором Половцевым, как будто ничего не случилось. Но с тех пор она исподволь готовила своего мужа к роли самодержца, когда завуалировано и незаметно, а когда и вполне откровенно. Поняв, наконец, чего же она от него хочет, Владимир ужасно перепугался, и стал противиться всяким разговорам, даже близко касавшимся этой темы. Когда же она однажды, после пышного приема у них во дворце в Ропше в исступлении заявила, что раз он столь мягкотел, она будет действовать как Екатерина Великая, он так ужаснулся страшных аналогий, что тотчас переехал в Царское Село, а возможный претендент на роль Орлова, полковник Николаев, уже многие годы обхаживаемый и лелеемый великой княгиней парвеню, был отправлен командовать Псковским драгунским полком в Вильно.
На некоторое время Мария Павловна угомонилась, но когда в Берлине кузен Вилли сообщил им, что русские нигилисты вновь открыли охоту на царя и его семейство, она вновь воспряла духом. Целый месяц она неустанно вкладывала ему в башку, что при любом, даже самом трагическом повороте событий, он должен во что бы то ни стало сберечь себя ради Отечества, а потому он должен создать себе специальную охрану, которая будет готова за него в огонь и в воду. Она намекала на то, что хорошо бы вызвать полковника Николаева и его назначить руководить охраной. От Николаева Владимир открещивался, а прошедшей ночью, должно быть с непривычки, после говения переев, изволил лицезреть удивительный сон.
Великому князю приснилось, что ему среди ночи сообщают о мученической смерти его венценосного брата от рук заговорщиков, и о том, что сыновья его избежали злой участи. В растерянности он вскакивает с постели, а рядом уже стоит Мария Павловна с полковником Николаевым: оба с метлами, она восседает на своей верхом, и на лице ее горящими угольями сверкают глаза, а полковник Николаев — просто дворник, на лице его ничего не сияет, зато на груди ярко сияет начищенная бляха с надписью «Романовский сиротский приют».
— Вот он, — говорит Мария Павловна, — позаботится о бедных сиротках.
— Непременно-с, — отвечает Николаев, и его галантерейную рожу кривит зловещая ухмылка.
Потом великому князю приснилась какая-то череда смутной дряни, которая не запомнилась ему, и вот он оказался в Петропавловском соборе в полночь, в полнейшей тишине, и только было слышно, как в зоопарке ревут слоны, а на Каменноостровском проспекте кто-то кричит: «Что же ты мне руки крючишь, некрещеная сволочь!». Он увидел три свежих могильных доски, на которых выбиты имена Николай, Георгий и Михаил. «Вольдемар, теперь ты царь», — раздался под сводами голос жены, и он ощутил на голове тяжесть короны. Двери распахнулись, и он шагнул на ярко освещенную и заполненную народом площадь перед Успенским собором. Хор грянул «Многая лета», и только чей-то противный голос по прежнему продолжал кричать: «Отпусти руки, сволочь! Не в Европах живем! У нас тут и законы писаны, и рожи синие!»
Рядом стояла Мария Павловна, еще более корпулентная и похожая на репинскую царевну Софью, только с метлой.
— Ну, пиши указ! — повелительно сказала она. — О возведении Александра Николаевича Николаева в княжеское Российской империи достоинство и определении его ко мне в законные мужья.
Кто-то подал бумагу и перо, и присев на корточки сбоку от красного крыльца на корточки, новый государь Всея Руси начертал: «Лишить полковника Николаева дворянского звания и всех прав состояния и четвертовать его за убийство царских детей вместе с бывшей женою моей, гулящей девкой Мекленбургской-Шверинской Машкой за разврат ее и злоумышление на царскую фамилию на перекрестке Краснокабацкой и Петергофской дорог близ того места, где мы, когда в лагеря идем, попойку устраиваем. Новый царь Владимир III Александрович Просвещенный».
Проснувшись в холодном поту, он обнаружил у себя на туалетном столике рядом с зеркалом картонное сердечко с надписью по-русски «Цару моего серца» и императорской короной, и тут же позвонил, чтобы эту гадость убрали, а ему подали халат и умыться. Было два часа ночи, и под окном кто-то кричал: «Совсем руки-ноги оторвали! Государю пожалуюсь!»
Этот дурацкий сон не шел у него из головы весь день. Вечером приехал с супругой австрийский посол Волкенштейн-Тростбург, вот уже десять лет служивший в Петербурге. Посол был своим человеком в доме, он был постоянным гостем на обедах во дворце князя, а великий князь часто навещал посла в австрийском посольстве, занимавшем шикарный особняк на Сергиевской в створе Моховой улицы. За столом Его Высочество поймал себя на мысли, что все время разглядывает жену посла как возможную замену своей порядком уже опостылевшей супруге. Графиня Мария Волкенштейн была дамой интересной, опытной, имевшей за плечами уже второе замужество — первым браком она была за министром императорского двора в Берлине Шлейницем. Ей посвящали свои музыкальные опусы многие композиторы, сам Вагнер считал за честь быть знакомым с нею, а салон ее в Петербурге за обаяние хозяйки слыл лучшим после салона княгини Волконской. «Наверное, в ней есть какая-то изюминка, а не только сумасшедшие выверты, — подумал великий князь. — Минни же со своей идеей фикс и этим Николаевым доведут меня до могилы!»
Печалило его то, что мужа графини нельзя было отправить в Вильно командовать полком, и неудобно было как-то — Волкенштейн ему все-таки приятель. Опять же: если уж менять супругу, то на кого-нибудь помоложе, да и как графу с женой развестись, когда это им не дозволено.
— Жалко, граф, что у вас в Австрии не принят гражданский брак, — сказал Владимир Александрович.
— Возможно, что скоро и будет, по крайней мере, в Венгрии, — ответил посол. — В новом министерстве Векерле готовится законе об обязательном для венгров гражданском браке.
Владимир Александрович расхохотался:
— Вот бы наш милейший министр внутренних дел вошел бы с таким предложением к Государю, а тот возьми да и согласись! Вот была бы умора! Племянничка моего, цесаревича, придет время женить, сейчас принцессу привезут и в Спасскую часть по месту жительства на предмет записи в матримониальный реестр! А по всей столице колокола благовестят да с крепости пушки палят: выход наследника цесаревича с молодою женою из полицейской части!
Владимир Александрович представил себе наследника-цесаревича с гессенской Алиской, которую уже несколько лет прочили ему в невесты — на полголовы выше жениха, с острым хоречьим лицом и злыми глазами. Они стояли в воротах Спасской полицейской части, и частный пристав с помощником держали над ними венцы. Потом вместо Ники он представил себя, и странное дело — невеста уже не казалась ему такой противной и злой. Прежде чем наклониться к ее розовому ушку и шепнуть ей, как она хороша на фоне этих ворот, выкрашенных казенной зеленой краской, он поправил корону, чтобы она не сползала на глаза, но его мечты развеял дворецкий, явившийся доложить, что военный агент австрийского посольства полковник Клепш просит допустить его к послу по срочной надобности.
Владимир Александрович милостиво пригласил Клепша разделить с ними их далеко не скромную трапезу — великий князь знал его с тех времен, когда старший братец был еще цесаревичем.
— Граф, — обратился полковник к Волкенштейну. — Курьер только что доставил пакет с почтой, в которой содержатся важные сведения, касающиеся Его Высочества. По сведениям нашего военного атташе в Париже майора Сильвиньи, нигилисты намерены произвести взрыв во французском посольстве в Петербурге во время официального приема, устраиваемого герцогом Монтебелло для русского императора, и уничтожить его вместе с семьей и великими князьями.
— И директор полиции смеет утверждать, что никаких заговоров нет, а мне ничего не угрожает! — загрохотал Владимир Александрович. — Скажите мне, граф, что сделал бы начальник австрийской полиции, если бы русский царь известил его о заговоре против вашего императора!
— У нас был бы страшный переполох и беспорядок, я так думаю, — сказал Волкенштейн.
— А у нас даже беспорядка нет. Наоборот, тишина и спокойствие. Полиция бездействует, а обратись я к начальнику царской охраны — так он меня просто высмеет!
— Генерал Черевин — удивительно неприятный субъект, — согласился Волкенштейн, который прекрасно знал генерала — квартира его находилась на первом этаже в том же доме, что и австрийское посольство. — Однако его сын значительно нам неприятнее. Третьего дня, когда Ваше Высочество приезжало к нам, на крыльце посольства лежали неопознанные экскременты, и кто-то рукою этого самого сына генерала Черевина написал на стене грифелем: «От лиги чешско-сербских патриотов».
— Генерал Черевин со своим сыном-корнетом очень недружелюбны по отношению к Австрии, — поддержал посла полковник Клепш. — Я заметил, что он никогда не пьет у себя в квартире, а только по ресторанам и в Яхт-клубе, — дома он только спит, — но он специально выставляет пустые бутылки на подоконник. Чтобы портить внешний вид нашего посольства.
Бутылки в черевинском окне раздражали не только австрийцев. О них любили посудачить посетители варгунинского трактира по соседству, они обсуждались в салоне графини Клейнмихель, и даже Петр Емельянович Владимиров, вышедший с супругой прогуляться перед сном после плотного рождественского обеда, не смог обойти их вниманием.
— Зря ты сомневаешься, Гапушка, — говорил кухмистер жене. — Мне так кажется, что господин Владимиров со своим начальником не простые какие агенты полицейские, а в самой царской охране служат. Больно уж они нахальные, да промеж собою как равные говорят, хотя один в шубе, а другой в пальтецо. А чин царской охраны, Гапушка, куда важнее врача или инженера. Вот взгляни на окна генерала Черевина. Кто еще решился бы в доме австрийского посольства подоконники пустыми бутылками заставить? А этому хоть бы хны. Другого в участок бы сволокли, а тут какой уж участок! Сам кого хочешь в Сибирь отправит. Я вот слыхал, что Черевин одного жида-адвоката на три месяца в Сибирь заслал как политически неблагонадежного, чтобы тот на процессе какой-то его просительницы речь супротив нее произнести не смог. Или, скажем, с варгунинским младшим сынком история. Уж кого только не подмазывал папаша, когда его оглобля в присутствии жребий вытянула. Ничего не помогало. За пять тысяч пытался его в учителя сельские пристроить, семь предлагал, чтобы в ветеринары записали. Уже все, в Туркестанский округ назначили — а Черевин взял, да отменил. Теперь в гвардии служит.
— Ох, Петр Емельянович, неспокойно мне… — отвечала супруга. — Куда лучше анжинер какой гражданской, или даже врач…
— Врачи все выкресты, очень такого добра надо. Да и прими ты в рассуждение, голова твоя еловая, что врачи с инженерами к нам не сватались до сих пор.
— И агенты не сватались, — слабо попыталась возразить жена. — Ну что же ты опять-то за это дело с наследством ухватился, и так весь город смеется! У Варгунина в свечной лавке приказчики до сих пор зубы скалят, когда я мимо хожу.
— Вот уж я Артемию Ивановичу скажу, что сынок Варгунина в дом к Варакуте и к Симановичу часто ходит — сразу скалиться перестанут. Лукич говорит, что наши господа очень посетителями этого дома интересовались. Вот уж я с Варгуниным поквитаюсь. А как Варгунина разорим, я его трактир куплю.
Супруги Владимировы остановились напротив дома с вывеской «Трактирное заведение Варгунина». Предвкушая скорое разорение своего конкурента, Петр Емельянович представил, как вместо этой аляповатой вывески повесит новую, скромную и внушительную, золотыми буквами на зеленом фоне: «Крымские и кавказские вина П. Е. Владимирова, поставщика двора Его Императорского Величества». Мечта завести винную торговлю овладела кухмистером еще с первого приступа к владимирскому наследству.
«Надо будет написать князю Голицину, что я закуплю наперед партию в тысячу бутылок», — подумал он.
— Пошли уж домой, Петр Емельянович, — дернула его за рукав супруга. — Спать пора, а ты вон как разгорячился. Ты же не управишься иначе к обеду все приготовить!
— А Варгунина я все равно разорю, — сказал кухмистер и до самого дома Клейнмихель оглядывался назад и что-то бормотал угрожающе.
Здесь их обогнала карета и, едва не задев кухмистершу ступицей заднего колеса, подкатила к парадному крыльцу.
— Тьфу, карлик выскочил, — сплюнул презрительно кухмистер, когда они отошли на несколько шагов и осмелились оглянуться на карету. — Он думает, что он пуп земли. Генералишка в шубейке, и та криво сидит. Вот увидишь: как дочку замуж выдадим — такие генералы тебя за 100 саженей будут объезжать. Придешь туда на бал, свет прикрутишь да скажешь: «Заведение закрывается». И все как тараканы на улицу прыснут. Смотри, жена на полголовы его выше, а он туда же — в генералы!
— Петенька, ну что ты все время дуешься? — спросила тем временем мужа генеральша, вылезая из кареты. — Зачем ты Парамона уволил? Уж семь лет у тебя шубы крал, так ты мог бы и до конца святок потерпеть. Не делается так у людей — чтобы на Рождество камердинера увольнять, а потом самому одеваться. Да я без камеристки в корсет влезу скорее, чем ты один без Парамона — в свой мундир.
— Захотел — и уволил! — рявкнул Петр Николаевич Дурново. — Без бабья разберусь.
Сегодня утром к нему явился его сосед, генерал-майор граф Келлер, и устроил прямо при прислуге громогласный скандал. «Вы что же это, милостивый государь, — кричал граф командным голосом, — посылаете камердинера через чужую прислугу шубы воровать для своих надобностей?! И зачем вам понадобилась моя шуба, когда при вашем росте ее рукава хватило бы или жениной муфты?! Мало того что по лестнице к вам мазурики каждый день шляются, которых в приличном доме швейцар дальше крыльца не пустил бы, так вы еще моего собственного камердинера развращаете, чтобы у меня шубы крал!» Пришлось тут же, при Келлере, рассчитать Парамона и выгнать взашей. Теперь Петра Николаевича угнетала мысль о том, что граф, будучи родным братом графини Клейнмихель, хозяйки сегодняшнего благотворительного вечера, может запросто оказаться здесь же и выставить его на посмешище всему собравшемуся обществу.
Дурново взглянул на солидного швейцара, распахнувшего перед ним дверь парадного подъезда. «Всё уже знает, подлец», — подумал Дурново, глядя на его обрюзгшее лицо, заключенное в волосатую раму из бакенбард и бороды, на котором ровно ничего не было написано.
— Бог мой, Петр Николаевич, — ужаснулась его жена, когда после темноты улицы они оказались в вестибюле на ярком свету и лакеи помогли снять шубы.
Директор Департамента полиции огляделся. Келлера внизу не было. Справа среди ельника, составленного из молодых деревьев, купленных гуртом у Гостиного двора и покрытых, словно инеем кристаллами соли, выглядывало стоявшее торчком медвежье чучело. Обычно оно находилось у лестницы с подносом для визитных карточек; к этому вечеру, дававшемуся в пользу Сергиевского братства, поднос у чучела отобрали, и, подкрасив йодной настойкой поеденные молью места, поместили у самого входа, перед дверями уборной. Оскалившаяся морда медведицы будто говорила приветливо всем входящим: жертвуйте, братцы, на приют и жалование отцу Василию Корыстину, поднос вас ждет наверху.
— А что, любезный, граф Келлер уже прибыл? — спросил Дурново у лакея.
— Уже час как здесь, ваше превосходительство.
— Да ты совсем, как пугало! — продолжала пилить Петра Николаевича супруга. — Я пойду в уборную, приведу себя в порядок, а ты пока скажи лакею, чтобы он на тебе мундир оправил. Не позорь меня.
— А ты нос не забудь припудрить, — огрызнулся он. — У тебя сосулька на нем.
Петр Николаевич отмахнулся от лакея, который, слышав слова г-жи Дурново, подошел помочь, и от волнения принялся бегать из угла в угол вестибюля, то и дело оглядываясь на медведицу. Ему казалось, что теперь она скалится над ним, дескать, я хоть и женского полу, но в тебе и половины моего роста нету. Какой несуразный человечишка.
Наконец явилась из уборной комнаты супруга с густо напудренным носом, и они пошли вверх по лестнице. В аванзале, где свет был притушен, а все тот же искусственный еловый лес был обильно украшен круглыми цветными фонариками, прямо напротив входа у стены высилась глыба, составленная из ледяных блоков, которым какой-то умелец придал форму блестящей скалы. Однако каким бы он не был умельцем, он не удосужился выковырить вмерзшую еще по осени в невский лед дохлую крысу, которая теперь, когда поверхность глыбы покрылась талой водой, стала хорошо видна и выглядела столь же изящно и пикантно, как доисторическая навозная муха в огромном куске балтийского янтаря. Еще одним украшением ледовой скалы были бутылки шампанского, чьи горлышки задиристо торчали из наклонно просверленных отверстий, словно жерла орудий в борту пиратского брига.
Гостей встретила хозяйка особняка, графиня Клейнмихель в затканном серебром белом платье, в крашеных синькой страусовых перьях и в жемчужном колье со сверкающими бриллиантами — на три четверти фальшивыми и на одну четверть настоящими.
— Петр Николаевич, Екатерина Григорьевна, вон там сервирован чайный и фруктовый буфеты. Ольга, — Графиня обернулась к дочери, встречавшей гостей вместе с нею и покрывшейся из-за близости искусственного айсберга с шампанским гусиной кожей, — проводи гостей и накинь шаль. На твои плечи тошно смотреть. Если тебе сейчас дать кружку и пустить по залу, то ты соберешь для приюта больше, чем мы выручим от концерта за весь вечер.
— Ты иди к буфету, Екатерина, загляни, будто невзначай, в столовую: нет ли там графа Келлера? — сказал Петр Николаевич, остановившись посреди аванзала. — Я тебя здесь подожду.
Он украдкой нырнул в благоухающий свежей хвоей еловый лес и быстро, слегка согнувшись и таясь по правилам военных маневров, засеменил к большому зеркалу на стене. Оттуда на него смотрел измученный, растрепанный, с трупными пятнами на лице от цветных фонариков карлик. «Подумаешь, не такой высокий, как эта дылда…»
— Петр Николаевич, что ты там делаешь? — раздался голос жены.
— Грибы собираю, — зло откликнулся Дурново.
— Граф Келлер в столовой, я сказала ему, что ты его разыскиваешь.
— Вот дура-то неученая! — буркнул Петр Николаевич себе под нос. — Даром что тесть твоего брата — министр народного просвещения.
Он вышел из леса и подошел к супруге, которая нагребла в буфете конфет и стала тут же их запихивать ему в карманы. К ним приблизился лакей с подносом, уставленным хрустальными бокалами, и встал поодаль.
— Да хватит же, Екатерина Григорьевна, графиня Клейнмихель смотрит! — Петр Николаевич оттолкнул руку жены с зажатой в ней горстью конфет.
— А что мне с ними тогда делать?
— Съешь их.
— Но они для детей!
— Для детей у меня вот тут, — Дурново похлопал себя по оттопыренным карманам мундира.
Он сделал знак лакею, тот вынул из ледяной глыбы у стены бутылку шампанского, ловко открыл ее и наполнил один из бокалов.
Петр Иванович хлопнул его залпом, как водку, и решительно вошел в столовую. Зал был залит светом, было очень жарко, и в воздухе можно было вешать топор от запаха пота, смешанного с ароматами духов и свечей. Громкое жужжание голосов, позвякивание бокалов и тарелок, приглушенное хлопанье пробок оглушали после тишины и полусумрака аванзалы. Здесь тоже был сервирован открытый буфет, а напротив него переливалась радужными цветами еще одна ледяная глыба с шампанским, но уже без крысы.
Дворецкий объявил прибытие тайного советника Дурново с супругою. Очередной лакей подал ему бокал, вино ударило в голову, а ноги стали ватными — должно быть от страха. Петр Иванович рассеяно осмотрел присутствующих. В столовой в ожидании начала благотворительного концерта толклось, переминалось с ноги на ногу, жрало и пило блестящее собрание представителей высшего света.
Здесь был и министр внутренних дел, дальний его родственник Иван Николаевич, и управляющий министерством путей сообщения, и командующий императорской главной квартирой, и начальник главного тюремного управления. У самой ледяной глыбы тянул бутылку за бутылкой дипломатический корпус: француз граф Монтебелло сам доставал шампанское, передавал итальянцу барону Марокетти, и уже затем состоявший при иностранцах особый лакей откупоривал ее. А вот графа Келлера видно не было. Может быть, он стоял где-то далеко, а может и вышел куда-то. Зато у окна близ двери на балкон стоял сенатор Оржевский, к которому присоединились градоначальник фон Валь и начальник канцелярии генерала Черевина камергер Федосеев. Опустив глаза и не глядя по сторонам, Дурново решительно направился к ним. Не то чтобы они были приятны ему, но все так или иначе были причастны к одному делу, к охране порядка в столице и в империи, а потому отличались плохой наблюдательностью и не входили в круг знакомств, в котором вращался генерал Келлер.
Ни разу в жизни Петр Николаевич не обращал внимания на пол в тех местах, где он бывал. Теперь же он заметил, что в некоторых местах паркет плохо натерт мастикой, кое-где были видны длинные царапины от шпор. «Пол и мораль» — припомнилось ему название недавно читанной книжки.
— Я не понимаю, как так можно было поступить! — воскликнул где-то над его ухом женский голос. — Человек с высоким положением, пользующийся весом в обществе, согласился содержать ее в обмен на любовь, и дает ей все, что он может потратить сверх содержания своей семьи, а она так бестрепетно обманывает его! В конце концов, это низко!
— Но что делать, если она имела несчастье полюбить другого, — сказал уже другой женский голос, — но не может пока открыто отказаться от покровительства, чтобы не нанести человеку незаслуженную душевную рану?
— Все это чушь собачья! — раздался сварливый старушечий голос, сопровождаемый гневным постукиванием палки по полу. — Вы мне тут про душевные раны не рассказываете! Разве можно нанести рану душе бесчувственного болвана?
Дурново почувствовал, как комковатый узел орденской ленты на шее, завязанный им после получасовых мучений, стал еще сильнее тереть загривок — краем глаза он заметил движение указавшей на него палки.
— Старая карга, — проворчал про себя Петр Николаевич, узнав известную всему Петербургу своим несносным характером старуху Прасковью Иосифовну Топчину, в свое время найденную самим Бонапартом в Москве на обгорелых развалинах губернаторского дома и увезенную императором в Париж.
Злые языки говорили, что ни о чем он так не жалел в последние годы на о-ве Св. Елены, как о том, что не было с ним Прасковьи Иосифовны.
— Вот при Александре Павловиче и Буонапарте действительно были мужчины, которым можно было нанести душевную рану. И я наносила их, можете мне поверить. А в том, что дама, имеющая богатого и солидного покровителя, решила сама оказать покровительство человеку молодому и малоденежному, я не вижу ничего дурного. Ведь она не тратит на своего протеже денег, которые получает от своего покровителя!
— А вот когда я, например, лечу на крыльях любви, я вовсе не думаю о деньгах.
«Что за идиотка?» — подумал Дурново и оторвал взгляд от паркета. Говорившая была смазливой шестнадцатилетней девицей с глупым восторженным лицом, которая явно только что начала выезжать в свет.
— Вы не правы, милочка, — оборвала девицу Прасковья Иосифовна. — Лишь те крылья любви, что оперены ассигнациями, могут нести вас достаточно далеко и долго, и могут вознести достаточно высоко. Только перышки эти следует конвертировать в какие-нибудь надежные вложения за границей, чтобы грянувшись с крыльев тех оземь, жить потом себе припеваючи, как Катька Долгорукая, а не кусать локти. Вот если камергершу Федосееву вчистую уволят, то будет она себе на мужнино жалование раз в год чулки покупать и перчатки бензином мыть.
Сквозь скрипучий голос Топчиной Петр Николаевич вдруг услышал знакомый бас графа Келлера и снова быстро опустил голову. «Только бы не заметил и не пристал», — подумал про себя Дурново и быстрее засеменил ножками.
— А боишься опозориться — используй афродиазические средства, — разгорячено доказывал граф своим собеседникам, стоявшим кружком неподалеку от дам.
— В Европе, я знаю, пользуются успехом возбудительные гензензовые и ассератические лепешки, — с легким, едва заметным армянским акцентом отвечал собеседник Келлера, пожилой тайный советник в мундире министерства народного просвещения. — Я пробовал их в Неаполе тем летом, и скажу вам — это вещь. Еще могу порекомендовать бальзам Жиля де Самомона, пьете по 1 чайной ложке на хорошем вине!
«Самое худшее, что можно было бы себе выдумать — это Келлер в компании тестя моего шурина», — подумал Петр Николаевич, но стоически продолжил свой путь, делая вид, что никого не замечает вокруг.
— Я боюсь, господа, — возразил третий голос, которого Дурново не признал. — И не уговаривайте. Все эти средства содержат в себе тинктуру шпанских мух, которая есть обыкновеннейший кантаридин. Мне рассказывали, что победитель ваххабитов Ибрагим-паша как-то принял несколько граммов тинктуры шпанских мух и умер в страшных судорогах от образовавшегося приапизма.
— Ибрагим-паша — чахлая турецкая натура, — сказал граф Келлер. — Для русского человека ваш этот кантадерин опасности не представляет, разве что человек этот ростом с гулькин нос. Тут уж ничего ему не поможет, разве палку привязать, было бы к чему. Ах, Боже мой, Петр Николаевич, дорогой!
Дурново замер на месте и обреченно поднял голову.
— Я только что как раз о вас вспоминал, — сообщил граф Келлер. — Шуба-то не нашлась?
— Представляете, Николай Давыдович, — сказал Келлер своему собеседнику, — сам директор Департамента полиции от воров уберечься не может. В собственном доме. Мне доктор Бертенсон рассказывал, что есть такая болезнь, клептомания называется. Это когда человек удержаться не может, чтобы что-нибудь не стащить. Ему все равно, шуба это или конфеты…
— Не знаю такой болезни, — буркнул Петр Николаевич и поспешил укрыться за спинами своих коллег.
— Вы что, прямо из борделя? — спросил его камергер Федосеев, отвлекаясь от разговора.
— С чего вы взяли?! — дернулся Дурново.
— А где еще приличный человек сам вынужден одеваться? Только не говорите, что это камердинер вам орден морским узлом на загривке завязал, и панталоны английскими булавками к жилету пристегнул…
— Не был я ни в каком борделе, — Петр Николаевич торопливо укрылся за занавеску.
У окна директор Департамента полиции был уже не так заметен и мог до начала благотворительного вечера отстояться тут, у гардины. От разговора с Келлером у него было такое чувство, словно он, как во времена своей морской юности, час драил языком медяшку.
— Я слышал из верных источников, — как ни в чем не бывало, продолжил свою речь градоначальник фон Валь, словно Петр Николаевич исчез или вообще был пустым местом, — что цесаревич не хочет царствовать, а Георгием Государь с Государыней не довольны. И что Государь, де, наметил уже Михаила себе преемником. А еще говорят, что цесаревич был влюблен в сестру кайзера Маргариту, но жениться ему на ней не позволили и через две недели выдают ее за принца Фридриха Карла Гессенского. Мне сказали, что цесаревича на нее присутствовать от имени Государя посылают.
— А я слыхал, что цесаревич сам решил отказаться от престола, — сказал Федосеев. — И собрался жениться на Кшесинской 2-й, с которой уже давно состоит в связи. Правда-правда, на фабрике Жоржа Бормана все об этом знают, она цесаревича туда за конфетами по ночам посылает, когда лавки кондитерские закрываются.
— Мне об этом не докладывали, — сказал Валь. — Вообще-то мы за ним все время следим. Он же сущее дитя, переходя улицу, даже по сторонам не смотрит. Того и гляди под лошадь угодит. Так мы придумали за ним пожарный обоз посылать, всюду его сопровождает с факелами и колоколами. Весь гужевой транспорт расступается, и цесаревич безопасно идет по улице.
— А, так вот почему Черевин удивлялся, что цесаревич вбил в голову, будто в городе постоянно пожары происходят, — сказал Федосеев.
— Один раз он только обратил внимание на полицейского, да и тот просто шел на службу с бумагами. Цесаревич дал ему 25 рублей и сказал, чтобы тот не говорил, что его видел. Тот потом растрепал об этом на весь участок.
— А Государь знает про его похождения? — спросил Оржевский, попыхивая папиросой.
— Я еще летом говорил об этом Черевину, тот сказал Воронцову, но Государю так и не решились донести, а рассказали все великому князю Алексею Александровичу, — ответил фон Валь. — Великий князь настоял, чтобы цесаревич снял для своей maоtresse на Английском проспекте в доме испанского посольства — том самом, что рядом с фабрикой Жоржа Бормана, — квартиру, куда и ездил бы под видом посещения Кампоши, но посол наш гишпанский, сами изволите знать, разорился и отъехал. Так что теперь цесаревич якобы ездит на Мойку к дяде во дворец, а сам шасть — и к Кшесинской. А Государю так никто и не донес.
— А я слышал, господа, — высунулся из-за занавески Дурново, которому захотелось промочить горло, — что дети Государя ужасно трусят отца. Фредерикс рассказывал, — Петр Николаевич указал пальцем в сторону обер-шталмейстера, — что когда у цесаревича временно взяли его кучера, он осведомился, отдадут ли его ему обратно. Барон спросил у цесаревича, почему тот сам не узнает об этом у царя, на что наследник отвечал, что не решается.
Директор Департамента полиции выглянул наружу из-под локтя Оржевского и поманил к себе пальцем лакея. Лакай подал ему шампанское, которое Дурново, словно запасливый хомяк, тотчас спрятал за гардину на подоконник. Теперь можно было спокойно наблюдать за происходившем в зале, прикладывая к губам бокал и заедая конфетками.
Неподалеку он увидел плотную высокую фигуру бразильца Феррейры д’Абреу, любезничавшего с щеголявшей новым платьем цвета светлой сирени г-жой Пистолькорс. «Любезничай, любезничай, — зло подумал Дурново. — Эти двое тебя выведут на чистую воду! А Пистолькорс-то какова! Вьется, как муха вокруг дерьма. Мужа ей, что ли, мало?»
Он еще больше помрачнел, вспомнив, как однажды в «Пассаже» толкнул лбом в бедро ее супруга и поцарапался о его шашку. На что штаб-ротмистр, театрально наклонившись, спросил: «Что вам, милостивый государь, угодно?» Даже агенты, охранявшие Дурново, едва скрывали улыбку. «Ну ничего, — подумал Петр Николаевич, — супруга твоя крови тебе попортит.» Ходили слухи, что этим летом в лагерях на нее обратил внимание великий князь Павел Александрович, да и великий князь Владимир стал заглядываться на нее, когда она навязалась в подруги к Марии Павловне и стала часто бывать во дворце на набережной.
— При таком градоначальнике, как вы, — сказал Оржевский фон Валю, — можно быть спокойным за безопасность наследника. И я теперь могу спокойно отбыть к новому месту службы в Вильно и не бояться, что эти милостивые господа из полиции допустят еще какое-нибудь покушение. Полицейские при вашем предшественнике совершенно развратились, взяточничество было просто ужасное. Вот скажите мне: как, получая шесть тысяч, Грессер жил не в пример лучше меня, хотя мое жалование было почти десять тысяч. Его жена одевалась лучше, чем моя, хотя моя — урожденная Шаховская! А все потому, что оба они брали взятки.
— Лично я тоже взяток не беру, — сказал Федосеев.
— Сыскное отделение с Путилиным во главе при Грессере 120 тысяч ежегодно получало и ничегошеньки не делало, а у меня Секеринский с Охранным отделением на всю Россию 90 тысяч получал, и это его люди 1 марта злоумышленников выследили, а полиция тут вовсе нипричем была, — продолжал, расходясь, Оржевский.
— Ваши филеры случайно их схватили, — подал голос из-за занавески Дурново. — Они даже не знали, что у них с собой бомба. А Грессер действительно большой долдон был. Но вы езжайте спокойно к себе в Вильно, никаких заговоров не существует, а если и существуют, то мы с ними разберемся.
— А как же слухи, ходящие по городу? — спросил Федосеев.
«Ходят слухи, что ваша супруга в монастырь собралась, — подумал про себя Дурново, — а на самом деле она с генералом Черевиным херес распивает.»
— Не всяким слухам верить можно, — сказал он громко. — Все это немцы придумали.
— Почему придумали? У них в Европе заговоры социалистов и взрывы адских снарядов в порядке вещей. От них и к нам перешло по грехам нашим. И нечего себя обольщать: люди без разума и совести, одержимые диким инстинктом разрушения, выродки лживой цивилизации развелись ныне у нас эпидемически.
— Немцы могут и заговор выдумать и заговорщиков у нас найти среди помянутых выродков, и деньги им на адские машины ссудить… — к беседовавшим подошла женщина, до этого стоявшая неподалеку вместе с дочерью и внимательно прислушивавшаяся к разговору.
Это была княгиня Радзивилл, тетка хозяйки графини Клейнмихель, с этого сезона вывозившая в свет свою старшую дочь Луизу.
— А зачем же тогда предупреждать? — спросил у нее Дурново.
— Чтобы потом сказать: мы же предупреждали вас.
— Но мы можем быть спокойны, — сказал Федосеев, — поскольку все наши ловцы душ носят имя Петр, — Черевин, Дурново, Секеринский, Оржевский, Рачковский, — и за ними Государь как за каменной стеной. Петр Николаевич, разлейте шампанское, выпьем здоровье Государя.
— У меня нету, — Дурново отдернул занавес и показал пустой подоконник с одиноким бокалом. — Я бокал у лакея с подноса брал. А что, уже кончилось?
— Похоже на то, — кивнул головой Федосеев.
— Вон, дипломаты уже отчалили от скалы, значит в ней не осталось уже ничего, — сказала Радзивилл.
— Скоро в залу позовут, — вздохнул Оржевский и поманил лакея, на подносе у которого заметил откупоренную бутылку. — Хозяйка новое выставить поскупится.
Вслед за лакеем потянулись к Оржевскому и дипломаты. Монтебелло с Марокетти, неотрывно глядя осовелыми от шампанского глазами на уплывавшую от них бутылку, шествовали за нею, словно крысы за волшебной дудочкой Крысолова. По пути они зацепили бразильца, оставленного г-жой Пистолькорс в одиночестве, и втроем присоединились к кружку претендентов на последнее шампанское.
— Какой невыносимой холод, — сказал Монтебелло, растирая руки. — У меня руки онемели от этих бутылок и этой глыбы. Да еще шампанское ледяное просто. Они здесь в России специально его морозят что ли? Скажете, любезный Марок, как вы здесь прожили столько времени?
— А я привык, — сказал барон Марокетти. — Хорошее вино да побольше дров скрасят ваше существование в любой мороз.
— А меня этот холод так удручает. Как мой отец мог так долго выжить в этом климате? Мы сейчас ремонтируем посольство, где я намерен провести большой франко-русский бал, так что у нас нет ни дров, ни вина. И двери все время настежь, потому что русские рабочие постоянно припирают их чурками, чтобы не надо было лишний раз открывать. А как вы, д’Абреу, переносите такие страшные холода?
Петр Николаевич мгновенно высунулся из-за занавески и вперил взгляд в бразильца.
— Барон прав, — сказал д’Абреу, не замечая пристального взгляда Дурново. — Старый ром, много дров и хорошенькие женщины… Хотя даже они не всегда помогают забыться: Вчера из-за больших морозов у меня в клозете всплыли пиявки! Пятый год здесь живу, а такого еще не бывало.
— Подумаешь, пиявки! — сказал Федосеев. — Мы с генералом Черевиным и еще одним лицом, имя которого я не смею назвать, однажды так укушались, что у нас изо всех щелей черти зеленые полезли. Мы ловили их и вязали полотенцами, а упоминавшееся лицо било их по головам бутылками. Знатно мы тогда повеселились! У меня до сих пор отбитые на левой руке пальцы плохо шевелятся
— Пиявки лучше любых шарлатанских средств при бессилии, виконт, — сказала бразильцу княгиня Радзивилл. — Я только что слышала, как генерал Келлер с другими господами очень бурно обсуждали этот вопрос. Вот Грессер не был бы дурак, не колол бы себе всякий «виталин», а ставил бы пиявки, так и жив был бы. Кстати, пиявки, выжившие на воле при таких морозах, отличаются особыми свойствами.
«Интересно, правду ли говорят, что княгиня Радзивилл претендует последнее время на место госпожи Федосеевой при генерале Черевине? — подумал Дурново. — Хитрая стерва. На немцев-то как злится! Еще бы не злиться, когда ее с треском выставили из Берлина с запрещением впредь появляться при дворе. Она, небось, ставит пиявки Черевину, оттого он на нее и внимание обратил. А так этот старый хрыч ничего не может, уже, говорят, Федосеева жаловалась.»
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Три короба правды, или Дочь уксусника предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других