Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца
Рувим Исаевич Фраерман, 1946

Перед нами замечательная приключенческая повесть о жизни и судьбе русского морского офицера Василия Михайловича Головнина, впоследствии вице-адмирала Российского флота. Головнин совершил два кругосветных плавания и внёс огромный вклад в исследование и освоение Дальнего Востока. В этой книге вы найдёте описание этих плаваний, а также связанных с ними невероятных и захватывающих событий. Это книга о дружбе и любви, о морских просторах, необыкновенных путешествиях и о немеркнущей славе наших великих предков. О том, как из обычных мальчишек вырастают герои. Это истории о подлинном товариществе, настоящей храбрости, верном служении родине. Для широкого круга читателей. Иллюстрации Сергея Григорьева.

Оглавление

Из серии: Ключ к приключениям

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Книга первая

Часть I

Рождение моряка

Глава 1

Весна в Гульёнках

Весна 1788 года в Гульёнках[1] была поздней: уже стояли первые дни мая, а в помещичьем парке ещё только зацветали северные фиалки — бледные, непахнущие цветы, и весёлое галочьё ещё только готовилось устраивать гнёзда в дуплах старых парковых лип.

В этот день птицы с утра собрались огромной стаей на голых ещё и тёмных вершинах и о чём-то галдели, а потом вдруг притихли и расселись парочками по отдельным веткам.

За криками и вознёй галок наблюдали два мальчика. Один из них, постарше, лет двенадцати, в мягких сапожках, без шапки, со смуглым и смышлёным лицом, был Вася — барчук, глядевший чёрными блестящими глазами на птиц, на разлатые вершины старых деревьев. А другой, весь белый, с белыми волосами, с маленькими синими глазками, был дворовый мальчик Головниных Тишка, определённый тётушкой Екатериной Алексеевной в казачки к молодому барчуку. Одет он был в новенький мундир со светлыми пуговицами, из-под которого, однако, виднелся край длинной рубахи, сшитой из грубого домотканого холста нянькой Ниловной, — Тишка приходился ей внучатым племянником.

С различными чувствами наблюдали мальчики за этой галочьей вознёй и слушали весенний птичий гам в старом гульёнковском парке. Вася смотрел на столь обыкновенных птиц восторженно и немного грустно. Он прощался с ними. Через несколько дней он уезжает в Морской корпус, куда волей своего покойного отца и дядюшки Максима, жившего в Москве, он был предназначен уже давно.

А Тишка, который никуда не уезжал из родных Гульёнок, давно уже перестал смотреть на галок, так как не находил в них ничего интересного. Забравшись на ствол молодой черёмухи, поваленной бурей, он старался перебраться через яму, на дне которой ещё стояла лужа чёрной весенней воды.

— Гляди, гляди, Тишка! — услышал он вдруг крик барчука.

Тишка испуганно обернулся, ожидая увидеть либо няньку Ниловну, либо самоё тётушку Екатерину Алексеевну, потерял равновесие и шлёпнулся в грязную лужу.

Сначала Вася громко расхохотался, но, нагнувшись над ямой и взглянув на жалкое лицо своего казачка, на его новый мундир, залепленный грязью, сразу перестал смеяться и помог Тишке вылезти из ямы. Тишка заплакал, сгребая с мундирчика густую илистую грязь.

— Чего теперь будет? — хныкал Тишка. — Съест меня Ниловна! Чего ты меня зря напугал?

Вася нахмурился. Он не хотел его пугать, он хотел только показать на галок: какие они умные.

— А чего они сделали? — продолжая всхлипывать, спросил Тишка.

— А вон, гляди, у каждого дупла сидят по парочке, караулят отведённые им на сходке гнёзда. А до того слышал, как галдели? Это они сговаривались о дележе.

— Пропади они пропадом, эти галки! — плакался Тишка. — Открутит теперь мне уши Ниловна!

При этих словах барчук нахмурился ещё больше. Пухлые детские губы его приняли выражение твёрдости и даже упрямства.

— Я скажу тётушке, что это я тебя толкнул.

— Ты? — отозвался Тишка. — Она тебя и слушать не будет.

Вася задумался. То, что говорил Тишка, была сущая правда. Вася знал, что в родовом имении Головниных, Гульёнках, хозяйничает тётушка Екатерина Алексеевна, которая считает его мальчиком дерзким, непослушным и даже злым.

Подумав немного, Вася сказал:

— Никто ничего не узнает, Тишка. Мы пойдём на пруд, вымоем твой мундир и высушим его на солнце. Вот и всё. Не буду я тётушке ничего говорить. А ты пока в рубахе походи.

И мальчики побежали к пруду.

Пруд в Гульёнках был большой. Начинался он в парке, затем выходил далеко за его пределы, оканчиваясь где-то в заболоченном лесу, и потому никогда не пересыхал.

Мальчиков тянуло к воде, как уток. Летом они часами просиживали в пруду, ловя золотистых карасей в верши, сплетённые из лозы, и наблюдая за тем, как плотно наевшиеся гуси, затевая весёлую игру, носятся вперегонки по его зеркальной поверхности и, ленясь подняться на воздух, чертят лапками по воде.

— Ленивые, — говорил, глядя на них, Вася. — Смотри, как хорошо летают чайки, всё небо облетят кругом. А ты бы хотел быть птицей? — спросил он вдруг Тишку.

Оказывается, и Тишка хотел быть птицей. — Коли хочешь, так надо быть птицей, — уверял Вася. — А чего же зря хотеть?

Но Тишка в ответ только качал головой.

Тишка хорошо знал, что он крепостной человек и что птицей ему быть не дозволено.

— Ну, если птицей не можно нам быть, — задумчиво отвечал Вася своему другу, — то начнём плавать на нашем славном корабле «Телемаке».

Так он называл старый плоскодонный дощаник[2], уже давно валявшийся в одном из заливчиков пруда в полузатопленном виде.

Немало трудов потратил Вася вместе с Тишкой, чтобы втайне от тётушки превратить это дырявое корыто в «бриг[3] с парусами, послушный океанским ветрам».

К сожалению, под парусом можно было плавать по пруду только при юго-западном ветре, который сравнительно редко бывал в той части Рязанской губернии, где находилось имение Головниных.

Но сегодня такой ветер как раз начинался, когда мальчуганы вышли на берег пруда.

Едва Тишка успел снять свой мундир, сполоснуть его в воде и повесить на куст, как стеклянная до того гладь пруда начала морщиться, постепенно покрываясь густой рябью.

— Тишка! — крикнул Вася. — Зюйд-вест! Выводим бриг из гавани! Ветер между тем крепчал, порывами налетая на пруд. Дощаник был вытащен из зарослей ивняка. Отпихиваясь длинными шестами, мальчики вывели его на ветер.

— Поднять паруса! — скомандовал Вася, стоявший за штурвалом, сделанным из колеса старой прялки.

Тишка быстро распустил парус. Он сразу наполнился ветром. Дощаник накренило и потащило боком.

— Понимаешь ты, почему наш бриг идёт боком? — спрашивал Вася у Тишки, на этот раз шедшего в «плавание» без всякого воодушевления, ибо его мысли были заняты вовсе не тем.

— А чего тут понимать-то? — отвечал Тишка. — Гонит ветром, вот и всё.

— Но боком почему? Боком?

— А кто его знает!

— Вот дурень, сказано тебе было: потому, что киля нет. Гляди вперёд, гляди вперёд!

Тишка испуганно взглянул по ходу дощаника.

— На нас идёт эскадра! Гляди зорчей! — командовал Вася.

Тишка даже плюнул с досады:

— Какая там эскадра! Гуси плывут. Кши ты, красноглазый!

И Тишка замахнулся на длинношеего белого гуся, подплывшего к самой лодке и косившего на Тишку ярко-голубым, а вовсе не красным глазом.

Когда вышли «на траверз «Зелёного мыса», как Вася называл болотистый выступ парка, поросший густым ивняком, ветер хватил с такой силой, что дощаник зачерпнул не только бортом, но и парусом.

При виде этого Тишка поспешил скинуть с себя рубашку.

— Трус! — с возмущением крикнул Вася, стараясь выправить крен неповоротливого дощаника.

— Там поглядим ещё… — ответил Тишка. — Може, и ты, барчук, портки скинешь.

Налетел новый порыв ветра, ещё более сильный. Дощаник накренило ещё резче и до половины наполнило водой.

— Ну? — в свою очередь не без торжества спросил Тишка.

— Все наверх! Пустить помпы! — скомандовал Вася.

Тишка, отлично знавший значение этой команды по прошлым плаваниям, подхватил черпак, всплывший посредине лодки, и начал вычерпывать из неё воду.

— Раздевайся, барчук, — посоветовал он. — Плыть придётся далеко.

Вася, стоявший в воде чуть не по колена, не тронулся с места. «Где же это видано, чтобы капитан корабля во время бури снимал с себя панталоны! Даже когда корабль гибнет, он велит привязать себя к мачте и идёт вместе с ним на дно».

Но вскоре Вася должен был пожалеть, что пренебрёг советом Тишки, так как новый порыв ветра опрокинул дощаник.

И тут Тишка вдруг преобразился. Его синие глаза, глядевшие до этого немного сонно, вдруг оживились. В них блеснула сила. Он поддержал Васю за плечо и помог ему ухватиться за опрокинутый дощаник.

— Лезь на днище! — командовал он теперь, хотя Вася свободно держался на воде.

Вася вскарабкался на осклизлые доски дощаника.

— Разоблачайся! — продолжал командовать Тишка. Отфыркиваясь и дрожа от холодной весенней воды, Тишка помог барчуку освободиться от сапог и мокрой одежды.

Потом мальчики поплыли к берегу, бросив на волю судьбы славный корабль «Телемак» с парусом и колесом от прялки. Плыли сажонками[4], легко и свободно, хотя Тишка держал в зубах барские сапоги.

А на берегу всё было по-прежнему спокойно: пели птицы, в зелени сосен дрались звонкоголосые иволги, где-то баба шлёпала вальком, где-то звонко ржал жеребёнок.

Глава 2

Где Тишка?

Тётушка Екатерина Алексеевна вошла в классную комнату, когда Вася, сидя за огромным дубовым столом, освещённым весенним солнцем, учил наизусть стихи о похождениях хитроумного Одиссея, царя Итаки, сына Лаэрта и Антиклеи.

Книга была французская и стихи трудные, хотя и прекрасные.

Вася хорошо знал эту книгу, прочитанную им вначале с большим увлечением. Но с тех пор, как Жозефина Ивановна в наказание за провинности стала заставлять его учить отсюда наизусть целые сцены, он возненавидел этого греческого героя.

Нет, он никогда не будет Одиссеем! Он не будет сражаться с троянцами рядом с Диамедом и Нестором, не наденет доспехов Ахилла, не ступит на чёрный корабль, возвращаясь в обильную солнцем Итаку, и бури не будут носить его по морю, заставляя блуждать по неведомым странам киконов, лотофагов, циклопов, и нимфа Калипсо не будет держать его в долгом плену.

Так думал Вася, стоя перед тётушкой, не опуская головы. Он не чувствовал себя виноватым.

Некоторое время они стояли друг перед другом молча. Она — высокая, прямая, в строгом чёрном платье, от которого её голова казалась ещё более седой. И он — двенадцатилетний мальчик, плечистый, крепкий, с пытливым взглядом тёмных и острых глаз.

Наконец тётушка, не опускаясь в кресло, поставленное для неё в классной, обратилась к нему по-французски.

— Базиль! — сказала она. — Опасаясь за собственное сердце, я отложила наше объяснение на сегодня…

Вася молчал.

— Понимаете ли вы, сударь, весь ужас содеянного вами вчера?

— Нет, тётушка, — просто отвечал он.

— Ах, вот что!.. Значит, вы из тех преступников, которые не имеют мужества или не хотят сознаться в своей вине.

— Вины своей не вижу.

— Ещё лучше! Продолжайте! — сказала она, опускаясь в кресло. — Ну? Что же вы молчите?

— Покойный папенька желал, чтобы я был моряком. Я учусь тому ремеслу.

— Вы дворянин, сударь! У дворян нет ремесла. У них есть служба царю и отечеству, — строго заметила тётушка. — Если бы вы… я боюсь даже произнести это слово… если бы с вами случилась беда? Вы могли утонуть в этом грязном пруду. Кто отвечал бы за вас? Вы прекрасно знаете, что по решению родственников на меня было возложено ваше воспитание, хотя я прихожусь вам только дальней роднёй. Но я приняла этот крест и должна нести его. Кто же отвечал бы, если бы с вами случилось непоправимое несчастье?

— Но пока ничего не случилось, — отвечал Вася. — А в будущем может случиться, ежели к тому я не буду заблаговременно готов.

— Я вижу, что у вас на всё имеется ответ, Базиль! Это делает честь быстроте вашего ума, но не свидетельствует о вашем добром воспитании, за что, впрочем, ответственны не вы, сударь, а я… Предупреждаю вас, что за ваш вчерашний проступок, в котором вы к тому же не хотите раскаяться, вы будете лишены мною права выходить из дома всю неделю. И сладкого вы тоже не получите. Обедать будете за отдельным столом. А гулять впредь — только под присмотром вашей гувернантки… Я потому с вами так строга, сударь, что вы имеете все возможности к приятным и достойным дворянина занятиям. У вас есть верховая лошадь, книги, у вас есть, наконец, ослик, достать которого мне стоило больших хлопот. Вы не цените моих забот о вас и причиняете мне огорчительные неприятности…

— А где Тишка? — спросил вдруг Вася.

— О ком вы думаете, сударь! — горестно воскликнула тётушка. — Этот испорченный раб там, где и надлежит ему быть.

— Почему испорченный? — спросил Вася.

— Не надоедайте мне вашими вопросами, сударь, — отвечала тётушка, начиная гневаться всё сильней. — Я отправлю вас немедленно в Петербург, в пансион, где вы будете пребывать до поступления в корпус!

— Если вы наказали Тишку, тётушка, то это несправедливо, — стоял на своём Вася. — Виноват во всём я один: из-за меня он упал в лужу, я же приказал ему кататься на нашем корабле «Телемаке». Я прошу наказать, если то нужно, только одного меня.

— Вы самонадеянны не по возрасту, — отвечала тётушка, поднимаясь с кресла. — Посидите эту неделю дома и подумайте хорошенько над тем, что вы сделали и как вы говорите со мною. И молитесь… да, молитесь нашему милосердному творцу. Я тоже буду молиться за вас. О том же буду просить и отца Сократа.

И тётушка, протянув Васе для поцелуя свою белую, но уже тронутую восковой старческой прозрачностью руку, быстро вышла из классной.

Вася остался один. Белела раскрытая книга на большом дубовом столе.

— Одиссей, сын Лаэрта…

Тишки не было.

Вася подошёл к окну и распахнул его.

За окном стояло тёплое ясное майское утро. Чистый и вольный ветер приносил с собой из берёзовой рощи запах распускающейся листвы, крик грачей и далёкое кукованье кукушки.

Вася долго смотрел из окна вдаль. Его неудержимо потянуло из этой скучной классной комнаты на волю, в поле, в лес, к пруду, который теперь казался особенно притягательным. Свобода, о которой ещё вчера он не думал, так как никто ей не угрожал, сегодня сделалась мучительно сладкой. Одиночество показалось Васе нестерпимым. Ему стало жалко самого себя, закипевшие в груди слёзы подступали всё ближе и ближе к горлу, вдруг брызнули из глаз и потекли по лицу.

Над ухом его раздался старческий дребезжащий голос. Вася быстро вытер слёзы и обернулся. Перед ним стояла маленькая седенькая старушка и печально смотрела на него.

Это была Жозефина Ивановна, его гувернантка и терпеливая наставница в науках.

— Базиль, — сказала она, — почему вы не учите Одиссея?

— Потому, что он мне надоел, — ответил Вася.

В минуту гнева ему очень хотелось сказать этой крошечной француженке, что и она надоела ему, как и все другие в этом доме, который они обращают в тюрьму для него. Но, вспомнив её постоянную доброту, её простые рассказы о тяжёлой жизни в родной Нормандии, о том, сколь горек и случаен был её хлеб на чужбине, он сдержался и сказал:

— Задайте мне что-нибудь другое, мадемуазель Жозефина. — И, помолчав немного, спросил с прежним упрямством: — Где Тишка?

Старушка приложила палец к губам.

— Тишки нет, — ответила она шёпотом, оглядываясь по сторонам. — Тётушка приказала, чтобы он пошёл в свой дом, к своей маман. Я вам принесла другую книгу, Базиль. Когда вы не будете сердиться, вы её прочтёте. Я нашла её в шкафу у вашего папа.

Вася взял из рук француженки книгу и, даже не заглянув в неё, отложил в сторону.

Жозефина Ивановна вышла. А Вася решил тотчас же, несмотря на запрещение тётушки, покинуть классную и идти разыскивать Ниловну, которая одна могла знать, где Тишка.

Старший сын многодетной вдовы, птичницы Степаниды, Тишка попал в господский дом после долгих хлопот матери перед нянькой Ниловной и няньки Ниловны перед тётушкой. Степанида радовалась за него и гордилась им, забегая иногда на кухню, чтобы хоть одним глазком взглянуть на своё детище, щеголявшее теперь в мундирчике со светлыми пуговками во всю грудь. И вот теперь всё пошло прахом. И виною Тишкиного несчастья был он, Вася, он один!

Вася решительно перешагнул порог классной и тут же столкнулся с Ниловной. Несмотря на то, что Ниловна была стара, куда старше тётушки, ни единой сединки не было ещё в её туго зачёсанных, чёрных, как смоль, волосах.

— Ты куда это, батюшка? — строго спросила она, загораживая Васе дорогу.

— Нянька, это верно, что Тишку прогнали? — обратился к ней Вася.

— Чего, чего ты? Гляди-кось! Эка важность — Тишка! — отвечала нянька своим бабьим баском.

Но в скорбном выражении её голоса Вася услышал упрёк себе и понял, что няньке жалко бедного Тишку.

— Нянька, — сказал Вася, — в этом я виноват…

— Виноват аль не виноват, а Тишка должон понимать, — не маленький, чай, — что не господское он дитё. Вишь, тётушка разгневалась на тебя. Иди-ка, батюшка, в горницу.

— Никуда я не пойду! — крикнул Вася.

И, отстранив старую няньку от двери, он выбежал на широкий подъезд гульёнковского дома.

Глава 3

Серебряный рубль

Тишка сидел на краю дороги у просторной луговины, на которой паслись гуси. Правда, это был уже не тот блестящий казачок, которому завидовала вся деревня. Вместо мундирчика со светлыми пуговицами на нём была холщёвая рубаха, перехваченная под мышками верёвочкой. А из-под рубахи виднелись теперь худые исподники.

Тишка мастерил дудочку из лозы и не слышал, как к нему подбежал Вася.

— Тишка, что ты тут делаешь?! — крикнул тот, едва переводя дух от быстрого бега.

— А вот… — указал Тишка на дудочку с таким видом, словно век этим занимался и будто ничего, кроме этого, не было: ни бурного вчерашнего дня, ни мундирчика со светлыми пуговками.

— Что с тобой было? — спрашивал Вася, опускаясь подле Тишки на траву.

— А ничего не было, — неохотно отвечал тот, поглядев на Васю своими синими глазками, и задул в свою дудочку, издававшую несколько унылых свистящих звуков.

— А мать? — спросил Вася.

— Ух, мать чисто облютела, — спокойно ответил Тишка, продолжая возиться со своей дудочкой.

Вдруг Вася услышал позади себя чей-то тонкий голос.

— Матка взяла хворостину да как начала охаживать его со всех боков! Вот страху-то было! Тишка вопит, гуси гогочут, маманя плачет. И-и-и! Страсти господни!

Вася быстро обернулся. За его спиной стояла сестрёнка Тишки, Лушка. Вася внимательно посмотрел на неё. Он много раз видел эту худенькую веснущатую девочку, но никогда не слышал её голоса. Она всегда молчала, словно у неё не было языка.

Теперь Лушка заговорила, и Вася впервые заметил, что ходит она в пеньковом мешке с прорезами для головы и рук и что волосы её, такие же белые, как у Тишки, выстрижены овечьими ножницами: вся голова её была в плешинах.

— Страсти господни! — повторила Лушка.

Вася ещё секунду смотрел на неё.

— А почему ты ходишь в мешке? — спросил он.

— Иного чего одеть нету, — отвечала Лушка. — А разве худо? Мешок новый, господский. Гляди не скажи тётеньке, а то и его отберёт, как Тишкину одёвку. Буду тогда голяком ходить.

Лушка громко засмеялась. Но и в её громком смехе и в словах Вася услышал упрёк себе, и ему захотелось хоть чем-нибудь загладить свою вину перед Тишкой и этой худенькой девочкой, одетой в мешок.

Он начал рыться в карманах и извлёк оттуда свисток, сделанный из рога, перочинный ножик в блестящей металлической оправе, серебряный рубль с изображением царицы, крылышко сойки с цветными пёрышками и огромный гвоздь.

Сунув гвоздь и крылышко обратно в карман, остальное Вася положил на ладонь и протянул Тишке.

— Возьми себе!

Тишка и Лушка стали деловито и подробно рассматривать Васины вещи. Тишка взвесил каждую из них на руке.

— Свисток хорош, слов нету, — сказал он, — только его все дворовые знают. Это свисток покойного барина, собак он им созывал. Ножик — отдай всё, и то мало. А попробуй его показать, мать первая отнимет и в господский дом представит. А вот эту штуку, — он подкинул на ладони тяжёлую монету, — давай сюда! Эту можно закопать в землю — ни в жисть не найти, особливо если заговорить.

— А ты умеешь заговаривать? — спросил Вася.

— Я не умею, а есть люди, которые умеют. Это, брат, деньга!

И Тишка стал пробовать монету на зуб.

— Не берёт нисколечко. Чистое серебро, — сказал он с уважением.

— Эх, кабы мне такую! — вздохнула Лушка.

— Тебе-е! Вот ещё! Да ты не знаешь, что с такими деньгами и делать-то! — сказал ей Тишка. — Тебе бы копейку или семик[5]. Вот это твои деньги.

— Не знаю! — передразнила его Лушка.

— Ну что бы ты сделала?

— Я-то? — заговорила Лушка, захлёбываясь словами. — Я-то? Перво-наперво купила бы обнову.

— А ещё что?

— Козловые башмаки со скрипом.

— А ещё чего?

— Бусы стеклянные с лентами.

— А ещё чего?

— А ещё гостинцев.

— Ишь, жаднюга! Отойди отсюда. Не по носу тебе товар. Мой, значит, рублёвик.

Тишка повернул рубль изображением царицы кверху, пошлёпал по нему своей грязной ладошкой и, подумав немного, сунул монету в рот — больше ему некуда было спрятать такую ценную вещь.

С минуту все трое сидели в полном молчании, тем более что Тишке очень трудно было говорить с рублёвиком во рту. Но затем он выплюнул его на руку и сказал так спокойно, словно речь шла о посторонних людях:

— Теперь, ваше сиятельство, нам с тобой больше не гулять. Больше мне господского дома не видать и даже ходить мимо заказано.

— Я буду просить тётушку… — заикнулся было Вася, но Тишка прервал его:

— Они, тётушка-то, знаешь, что приказали? Чтобы, говорят, и духу его гусиного не было в господском доме. Это, то есть, про меня. Чтобы я об нём никогда и не слыхала. Вот оно что!

— Правда, правда, — быстро заговорила Лушка. — Матка сама слышала.

— А я всё-таки буду просить. Вот посмотришь… — сказал Вася.

— И смотреть тут нечего.

Тишка вздохнул и, сунув снова в рот свой серебряный рубль, побежал сгонять в кучу гусей, рассыпавшихся по поляне.

— Вася побрёл куда глаза глядят.

Был полдень долгого майского дня. В церковной роще галдели в гнёздах грачи. Парк за один день превратился в гигантский шатёр листвы, земля покрылась яркой зеленью. Вдали блестел пруд, и в светлом воздухе особенно отчётливо выступал барский белый дом тяжёлого старого стиля, с бельведером.

Над головой Васи, играя, поднялись откуда-то взявшиеся бабочки — жёлтая и огненная. На них стремительно налетел сорвавшийся с ближайшего дерева воробей, но ни одной не поймал и только расстроил их игру. Где-то в парке щёлкали неугомонные соловьи. Со стороны невидимого села доносилось пение петухов. По небу плыли целые эскадры белых облаков.

Но всё это не занимало, не рассеивало мыслей Васи. Всё это, столь привычное и дорогое, теперь было ему не мило. Он должен был вернуться и понести своё наказание.

Вот и гульёнковская церковь. Сама белая, она просвечивает через сетку молодой листвы белоствольной берёзовой рощи.

Около неё, под берёзами, виднеется два-три каменных, поросших мхом памятника и целая россыпь простых деревянных крестов над могилками — большими и малыми.

Вот и старый кирпичный склеп. Вася остановился перед ним. Тут лежат и дед, и прадед Васи. В этом же склепе три года назад похоронены его отец и мать. Над их могилой у самого входа — плиты из чёрного мрамора. Они заняли последние места.

Склеп закрыт тяжёлой железной решёткой, выкованной на веки вечные гульёнковским кузнецом Ферапонтом. На решётке висит огромный замок.

Вася приник лбом к холодному железу двери и глядит в склеп, где из темноты постепенно возникают надгробья его предков. Он долго смотрит на чёрные блестящие плиты, и вдруг ему становится жалко самого себя. Он опускается на колени, ещё сильнее прижимается лбом к решётке, его охватывает чувство одиночества, и горючие слёзы бегут по лицу…

Глава 4

Ночь в омёте

Тихий весенний вечер спустился на землю. Сумерки уже готовы были перейти в ночь. Над огромным зеркалом пруда дымился лёгкий, заметный только издали туман.

В парке пели соловьи, то совсем близко, так близко, что Васе были слышны их самые тихие коленца — едва уловимое дрожание воздуха, то так далеко, что до него едва долетало лишь их щёлканье.

Хотелось и есть и спать. Для этого нужно было идти домой. А он решил никогда, никогда больше туда не возвращаться. Всё равно рано утром он уйдёт пешком в Москву, где живёт его дядюшка Максим. А потом он поступит в корпус.

Но где переночевать? Где раздобыть хоть немного еды? Чем кормиться в дороге? Милостыней? Нет. Так легко себя выдать. Обратят внимание, задержат и отправят назад. Ах, зачем он отдал свой рубль Тишке? Как бы он ему теперь пригодился!.. Но ещё не поздно. Придётся предложить Тишке что-нибудь другое.

Вася осторожно пробирается к птичьему двору и тихо стучит в крохотное оконце Степанидиной избы. Нижняя часть оконца быстро поднимается кверху, словно там только и ждали его стука. Из окна боком высовывается голова Тишки.

— Кто? — спрашивает Тишка.

— Я, — шепчет Вася. — Тише! Твоя мать дома?

— Нет, ушла в господский дом.

— Зачем?

— Понесла твой давешний рубль, — мрачно отвечает Тишка. — Лушка, ябеда, донесла, мать отняла и теперь вот пошла сдавать.

Значит, о рубле не приходится и говорить. Это облегчало бремя, лежавшее на душе Васи, но ещё больше осложняло положение. Но всё равно он уйдёт…

— Где ты был? — спросил Тишка. — Тебя ищут, весь парк обшарили, в дубовую рощу ходили. Теперь тётушка послала поднимать деревню. Послали на Проню, к рыбакам, за неводом. Будут заносить в пруд: боятся, что ты утонул.

— Пусть ищут, — сказал Вася. — Нет ли у тебя хлеба?

— Найдётся, — отвечал Тишка, не выражая никакого удивления по поводу такой просьбы барчука.

Он втянул обратно в окно свою голову и через минуту протянул Васе краюху кислого чёрного хлеба.

Вася взял хлеб, поспешно отломил большой кусок и сунул его в рот. Хлеб оказался вкусным.

Вася повернулся, чтобы уйти, как вдруг услышал тихие всхлипывающие звуки, идущие откуда-то из глубины неосвещённой избушки вместе с запахом птицы и кислой хлебной закваски.

— Кто это у тебя там хлюпает? — спросил он с удивлением.

— Лушка ревёт.

— Почему?

— А я её оттаскал за волосья. Кабы не она, так никто и не узнал бы про твой рублёвик.

— Так ей и надо. Не доноси!

Вдали послышались людские голоса. Это, должно быть, из деревни уже шёл народ разыскивать его, Васю. Он перелез через изгородь и, прыгая по грядкам Степанидиного огорода, разбитого позади избушки, слышал, как хлопнула подъёмная рамка оконца, спущенная рукою Тишки, и всё стихло. Только далеко где-то без устали скрипел колодезный журавель.

Из-за ближнего леса показалось пылающее зарево. Вася знал, что это восходит луна и что надо спешить.

Он побежал.

Когда Вася добрался до гумна, луна уже подымалась над лесом, и стало светло, как днём. Омёты[6] старой соломы стояли здесь длинными порядками, как дома в городе. В узких проходах между омётами было сыро, темно, но от соломы отдавало приятным дневным теплом и запахом спелого зерна.

«Вот омёт, из которого берут солому для хозяйства, — на него можно без труда влезть»… Вася зарывается в солому по горло, достаёт из-за пазухи остатки Тишкиной краюхи, доедает её и смотрит на луну, которая незаметно для глаза, а всё же довольно быстро поднимается кверху, что видно ещё и по тому, как укорачивается тень от омёта.

Где-то в соломе шуршат мыши. Между омётами носятся совы, которые то падают на землю в погоне за шныряющими там мышами, то снова поднимаются. Медленно движется луна по безоблачному небу, бесшумно снуют совы. Над головой Васи проносятся со звонким криком невидимые кулички.

В соломе тепло. Сонная истома охватывает Васю, и он быстро засыпает, подложив локоть под голову.

Глава 5

Пегас-предатель

Вася слышит сквозь сон какие-то странные звуки. Солома вокруг него начинает двигаться. Его лица касается что-то холодное и сырое. На грани сна и яви он не может понять, что это. Но ему делается страшно, и он просыпается.

— Пегас!

Огромный, серый в чёрную крапинку, отцовский лягаш[7] Пегас вертится вокруг него, видимо, очень довольный тем, что разыскал так хорошо спрятавшегося Васю. Ему не впервой такая игра, хоть, правда, на этот раз пришлось искать дольше обыкновенного. И Пегас лижет Васю в самые губы.

Вася укладывает Пегаса рядом с собой и прижимается к собаке, которую теперь считает своим единственным товарищем в бегстве, своим сподвижником и другом.

— Только молчи, Пегас, никому не рассказывай, где я, — говорит он собаке.

Луна уже склоняется к горизонту. В той стороне, где находится деревня, слышится пение предрассветных петухов. Уже можно различить бурые массивы соседних омётов и бесшумно вертящихся между ними сов. Поля курятся лёгким туманом. Должно быть, скоро рассвет. Вася прижимается покрепче к собаке и снова засыпает. Он не слышит, как Пегас осторожно оставляет его, спускается с омёта и исчезает.

Пёс бежит крупной деловитой рысью, где по дороге, где прямиком по луговине, направляясь к господскому дому и стараясь ничем не отвлекаться. Но иногда его носа касаются такие завлекающие запахи, что никак нельзя не остановиться и не порыться носом в росистой траве, отчего, впрочем, все запахи сразу исчезают, и хочется только чихать.

Но вот из-под его ног выпрыгивает холодный мокрый лягушонок. Этого Пегас никак не может пропустить. Он на ходу ловит его передними лапами и, брезгливо подбирая свои брудастые губы, прихватывает лягушонка одними зубами, трясёт головой изо всей силы и забрасывает его куда-то в траву.

У парадного подъезда Пегас видит стоящих в нерешительности женщин, бурмистра[8] Моисея Пахомыча и кучера Агафона, которых узнаёт по запаху ещё издали. Он приветствует их усиленным помахиванием хвоста.

Нянька Ниловна, завидев собаку, говорит:

— Вот и Пегас. Где ты гонял, непутёвый? А ну-ка, поищи барчука! Ищи, ищи!

Пегас любит эту привычную для него игру. Он поднимает морду кверху и издаёт глухой басистый лай:

— Гав! Гав!

— Ищи, ищи, Пегасушка, барчука.

Пегас продолжает гавкать, поворачиваться в сторону, откуда только что прибежал, а Ниловна всё подзадоривает его:

— Ищи, ищи!

«Чего там искать!» — хочет сказать ей Пегас, но не может. «Гав, гав!» — и он устремляется в сторону гумна.

Вася просыпается от громкого лая и от горячих лучей солнца, бьющих прямо в лицо. Вокруг него стоят на омёте нянька Ниловна, Жозефина Ивановна, бурмистр Моисей Пахомыч, сама тётушка Екатерина Алексеевна.

Приснится же такая чепуха!

И он снова закрывает глаза, но солнце мучительно жжёт, и Пегас продолжает лаять в самое ухо. Плеча Васи касается чья-то рука, и он слышит голос няньки:

— Батюшка, Василий Михайлович, проснись! Разве здесь место почивать?

Вася в тревоге вновь открывает глаза. Теперь тётушка, поддерживаемая под руку Жозефиной Ивановной, стоит рядом с ним. У неё встревоженное, посеревшее лицо и воспалённые глаза. Как и нянька, она не спала всю ночь.

— Ах, — говорит она ему по-русски, — какие огорчения причиняете вы мне, какой же вы упрямый, Базиль! Немедленно идите домой!

— Иди, батюшка, иди, — вторит ей Ниловна, беря Васю за руку.

— Идите, Базиль, домой, идите, — говорит по-французски Жозефина Ивановна.

— Иди, барин, иди, — повторяет за всеми кучер Агафон.

И даже Пегас, который так легко предал Васю, смотрит теперь на него с укоризной своими ясными золотистыми глазами, прыгает вокруг него и лает.

Вася спускается с омёта на землю.

Хотя солнце жжёт и роса на соломе давно уже высохла, и нет больше сов и тумана, но Васе холодно. По всему телу разливается дрожь, голова мутна и хочется лежать.

Вася покорно следует за Ниловной, которая не выпускает его руки.

А впереди всех шагает тётушка Екатерина Алексеевна в своём чёрном плаще с капюшоном. Шаги её решительны и против обыкновения быстры.

Она думает о Васе. Она думает о том, что уже давно решено. Мальчику надо учиться. Правда, больше приличествовало бы отпрыску столь славного рода служить в гвардии, но Гульёнки давно уже не дают таких доходов, как прежде. Пусть мальчик идёт в Морской корпус. Не только в гвардии, а и во флоте служить царю для дворянина почётно. Да и покойный Михаил Васильевич того желал, и дядюшка Максим не против. Быть по сему!

И тётушка Екатерина Алексеевна решила не медлить далее и сегодня же отправить нарочного в Москву к дядюшке Максиму Васильевичу, чтобы ждал Васю к себе, а кузнецу Ферапонту наказать, чтобы приготовил к дальнему пути старый матушкин тарантас.

Глава 6

Расплата

Однако не так скоро, как предполагала тётушка, пришлось Васе покинуть родные Гульёнки.

Холодная весенняя ночь, проведённая им в омёте, не прошла для него даром.

Вот уже три дня, как Вася лежит в постели, в жару и полузабытьи.

В господском доме стоит тревожная тишина.

В комнатах пахнет аптечными снадобьями.

Уездный лекарь Фердинанд Фердинандович, немец в огромных очках, с золотыми кольцами на всех пальцах, поставил Васе пиявки, положил на голову лёд в воловьем пузыре, дал выпить бальзама и велел настежь открыть окна в комнате больного.

На четвёртый день Васе стало лучше. Температура упала. Он сбросил пузырь со льдом и спросил сидевшую около него няньку, что с ним было.

— А то, батюшка, — ответила нянька, — что страху я натерпелась за тебя нивесть сколько. Разве можно дворянскому дитю ночевать в омёте? Чай, ты не пастух и не Тишка.

Вася ничего не сказал. Говорить ему не хотелось. Жар в теле теперь сменился упадком сил и сонливостью.

Сквозь лёгкую дремоту Вася слышал срывающееся побрякивание колокольцев пробегавшей мимо дома тройки, потом звонкий говор их вдали, постепенно удалявшийся.

«Наверное, повезли Фердинанда Фердинандовича в Пронск», — подумал Вася и даже хотел спросить об этом няньку, но жаль было спугнуть овладевшую им приятную дрёму.

Пришла тётушка, зябко кутаясь в шаль, несмотря на тёплый вечер.

— Ну что, как? — спросила она у няньки.

— Спит, — шёпотом отвечала Ниловна.

Вася слышал всё это, но нарочно покрепче зажмурил глаза и начал дышать шумно и ровно, как спящий.

Тётушка отдала несколько распоряжений няньке и вышла.

Вася открыл глаза. В комнате стоял густой сумрак. В окно сквозь молодую листву огромного дуба, росшего у самой стены дома, просвечивало ещё не совсем потухшее вечернее небо с робкими, едва наметившимися звёздами. Иногда лёгкий, не ощутимый в комнате ветерок налетал на дерево, перебирая листву, и замирал.

В ногах у Васи, на табуретке, сидела Ниловна. Старушка, не спавшая уже несколько ночей, с трудом боролась со сном. Иногда она роняла голову на грудь, но быстро открывала глаза и старалась бодриться. Затем её голова снова клонилась на колени или на бок. Но каждый раз, не встречая опоры, старушка пугливо просыпалась, чтобы через минуту снова куда-то валиться всем корпусом.

Васе стало жалко няньку, и он подсунул ей под бок одну из своих подушек.

Старушка, качнувшись в эту сторону, упала на подушку и крепко уснула.

Вася начал думать о тётушке, о дяде Максиме, о том, что он напишет ему письмо и будет просить взять к себе в Москву. Ведь он никогда ещё не был в Москве!

Мысль о Москве приводит его в доброе настроение. Он поворачивается на бок, находит в окне свою любимую яркую звезду, которая приходит к нему каждый вечер, и любуется ею. Из парка сюда доносится чуть слышное пение соловьёв. За окном сначала слабо, затем всё громче начинает трюкать сверчок. Слышатся чьи-то лёгкие шаги: кто-то шуршит босыми ногами по прошлогодней дубовой листве, и почти невидимая тень появляется в окне и замирает на месте.

— Кто там? — тихо спрашивает Вася.

— Это я, барчук, — слышится в ответ громкий, свистящий шёпот Лушки. — Меня Тишка прислал к тебе.

Вася быстро соскакивает с постели и подходит к окну.

— Зачем он прислал?

— Дуду вот принесла, — отвечает Лушка. — Ну и дуда же! Поёт, ровно живая.

Лушка суёт Васе в окно аккуратно высверленную из липы дудочку со многими отверстиями.

— Это Тишка сам сделал? — удивляется Вася.

— Сам, сам, а то как же. Лопнуть мне на этом месте! — клянётся Лушка.

Но эту же самую дудку Вася давно видел у Тишки, который купил её на ярмарке в Пронске и извлекал из сундука только по большим праздникам. Значит, Тишка отдал ему самое дорогое, что у него есть!

Дудочка нравится Васе; он старается её разглядеть при смутном свете звёзд.

— А что Тишка сказал? — спрашивает Вася.

— Велел спросить, бросали тебе кровь или нет, — говорит Лушка.

Но даже в темноте Вася видит по лицу Лушки, что она врёт. Это ей самой хочется узнать, бросали ли ему кровь.

И Васе становится жалко, что этого не сделали, потому что не каждому человеку бросают кровь и дают пить бальзам.

Вася вздыхает.

— Нет, — говорит он, — только ставили пиявки.

— Страсти господни! — шепчет Лушка. — А по деревне болтают, что немец из тебя ошибкой всю кровь выпустил.

— Ну да, — с обидой говорит Вася, — как же, дам я немцу из себя кровь выпускать! Вот глупая! А почему Тишка не пришёл сам?

— Боится барыни, — отвечает Лушка. — Он у нас пужливый.

— Ладно, — говорит Вася. — Отнеси ему булку. Он мне тогда хлеба дал.

Вася шарит по столу, разыскивая тарелку со сладкими булочками, заготовленными нянькой на ночь. Но в темноте рука его задевает глиняный кувшин с молоком и опрокидывает его на пол.

Лушка исчезает, как мышь, а Вася подхватывает свою дудку и прячется в постель.

Ниловна в ужасе мечется по комнате. Со сна она не может разобрать, где дверь, где окно, где кровать.

Вася смеётся:

— Нянька, это я хотел молока напиться и опрокинул кувшин.

— Да уж никак здоров, батюшка? — радостно говорит Ниловна и начинает креститься. — Слава тебе, господи!

Потом, кряхтя и охая, зажигает свечу и наводит порядок в комнате, опускает оконную штору и снова садится на своё место у постели.

А Вася отворачивается к стене, нащупывает засунутую под подушку Тишкину дудку и сладко засыпает под мерное трюканье сверчка.

Глава 7

«Эввау! Эввау!»

Только что прошёл короткий весенний дождь с грозой. На горизонте ещё видна за дальним лесом уходящая лилово-сизая туча, которую свирепо бороздят уже бесшумные молнии. Ещё в водосточной трубе журчит последняя струйка дождевой воды, а за окном уже звенят зяблики, и по мокрой траве осторожно шагают, боясь замочиться, молчаливые куры с опущенными хвостами.

Вася сидит на подоконнике, в халате, в мягких туфлях. На коленях у него лежит раскрытая книга. Это та самая французская книга, которую взяла из отцовского шкафа Жозефина Ивановна и дала ему недавно прочитать. Тогда он отложил её в сторону. Но во время болезни она снова попалась ему на глаза. То было описание кругосветного путешествия капитана Джемса Кука.

И вот уже целых три дня, как Вася не выпускает книгу из рук. Он даже похудел немного от долгого чтения. Да и как было не читать!

Он плыл на корабле «Резолюшин» бурной Атлантикой, ласковыми тропиками, попадал в страшные ураганы Тихого океана, побывал среди жителей Ново-Гебридских островов, штормовал, лежал в дрейфе при полном штиле, заходил в бухту Петра и Павла на Камчатке.

— Ах! — воскликнул Вася, захлопнув книгу. — Кто же сей отважный капитан Джемс Кук? Ужель никто из россиян не мог бы сравняться с ним?.. Нянька, — говорит он вдруг, — а ты знаешь, сколь велика Россия?

— Как же не знать, батюшка, — отвечает Ниловна, снуя с тряпкой из угла в угол. — Как в шестьдесят восьмом году твоя покойная маменька, царствие ей небесное, собралась на богомолье к Троице-Сергию, так ехали мы на своих пятеро суток. А кони были получше нынешних. Агафон Михайлыч тогда молодой был, непомерной силы человек, лошадь под брюхо плечами поднимал, а и тот с трудом четверик сдерживал.

— Ничего-то ты, нянька, не понимаешь… — говорит Вася, с сожалением качая головой. — Разве это Россия? Это только некая часть, вот такой крохотный кусочек. Я про всю Россию говорю.

— Где же мне, батюшка, знать, — отвечает нянька. — Старуха уж я.

— Мадемуазель Жозефина, — говорит он тогда по-французски гувернантке Жозефине Ивановне, на минуту заглянувшей в комнату, — а вы знаете, как огромна Российская империя?

— О, это очень большая страна, — быстро соглашается Жозефина Ивановна. — Франция — тоже очень большая страна. Когда я жила в Ионвиле со своими родными…

«Ну, теперь поехала! — думает Вася. — Лучше её не трогать».

И чтобы отвлечь старушку от воспоминаний её молодости, хорошо известных ему, Вася соскакивает с подоконника и заводит другой разговор.

— А знаете, Жозефина Ивановна, — говорит он, — книжка, которую вы мне дали, очень интересная. Я её уже прочёл.

— Уже прочли? — удивляется Жозефина. — Всю? Всю прочли?

— Всю! — говорит Вася и хлопает книгой по колену.

— Но, Базиль, — пугается Жозефина Ивановна, — там были заложенные страницы. Я забыла вам сказать, что этого читать нельзя.

— Это об островитянах-то? — спрашивает Вася.

— Да, да, Базиль. Они там у себя ходят совершенно… ну… совершенно без платья. Этого читать нельзя.

Вася громко смеётся:

— Всё, всё прочёл! И, знаете, Жозефина Ивановна, это самое интересное, — дразнит он старушку.

— Вы очень плохо сделали, Базиль; вы очень много читали и очень мало кушали, — говорит Жозефина Ивановна и быстро выходит из комнаты.

— А может, батюшка, — обращается Ниловна к Васе, — может, и впрямь откушать чего изволишь? Может, киселька малинового с миндальным молочком? Может, ватрушечку со сливками? Вишь, Жозефина Ивановна обижается на тебя.

Вася отрицательно качает головой.

— Ни ани, ни нуа не хочу, — отвечает он. — У меня табу расиси.

— Чего, чего? — недоумевает Ниловна. — Это где же ты выучился такой тарабарщине? От цыган слышал, что ли?

— Не от цыган, а от жителей острова Тана, нянька. Я был в путешествии.

— Господи, батюшка, уж не повредился ли ребёнок? — ворчит про себя Ниловна. — В каком же путешествии, Васенька, когда ты из горницы который день не выходишь?

— A вот!

И Вася потрясает в воздухе книгой.

— А ты не зачитывайся, батюшка, — советует Ниловна. — От этого повреждение ума может получиться. Ты бы и впрямь покушал чего.

— Я же тебе сказал уже!

— Да разве я по-тарабарски понимаю, батюшка! Я, чай, православная.

— Я тебе сказал, — поясняет Вася, — что ни есть, ни пить не хочу, что брюхо у меня полно. — И вдруг громко кричит в окно: — Эввау! Эввау!

Господь милосердный, да что с тобой? — пугается нянька.

— Это я ему. Гляди, кто по дороге-то идёт! Эввау! — Ниловна выглядывает в окно.

— Ну кто? Тишка. Гуся несёт. Наверно, гусь куда ни на есть заблудил, он его поймал и несёт домой.

— Эввау, Тишка! — кричит Вася. — Арроман, иди сюда. Не гляди на эту старую бран! — Вася знаками показывает на няньку.

Но Тишка, пугливо озираясь по сторонам, ускоряет шаг и, не глядя в сторону Васи, исчезает из виду.

— Побежал к своей эмму, — говорит Вася. — Эввау — это кричат, если рады кого видеть. Арроман — это мужчина, а бран — женщина. Эмму — хижина. Тишка убежал в свою хижину, потому что трус.

— Не трус, а тётенька не велели ему сюда ходить. Он приказ тётеньки сполняет.

— Это або, — замечает Вася. — А может, ему хочется ослушаться?

— Тогда, значит, на конюшню, — говорит Ниловна.

— Ну и або.

— А это что за слово такое?

— Это значит — нехорошо.

— Ну, — говорит Ниловна, — по-твоему, может, и нехорошо, а по-моему — хорошо, потому установлено от бога: раб да слушается господина своего.

Пообедав последний раз в постели, Вася от нечего делать уснул. И снился ему лёгкий, как облако, корабль с белыми парусами. И снился ему океан, по которому ходили неторопливые, мерно возникавшие и мерно же исчезавшие волны, и весь безбрежный простор его тихо колыхался, как на цепях.

Сон этот был так реален, что когда Вася просыпался, то и в полусне ещё чувствовал это мерное и торжественное колыхание.

Глава 8

Дубовая роща

Отъезд в Москву был назначен на 15 июня.

В эти последние дни пребывания в Гульёнках Васе была предоставлена тётушкой полная свобода.

Потому ли это произошло, что она решила дать мальчугану проститься со всем тем, что окружало его с детства и было знакомо и дорого, или просто махнула на него рукой, но только с утра до вечера он мог пропадать, где ему вздумается.

И самое удивительное, что Тишка с молчаливого разрешения тётушки по-прежнему сопровождал его.

За это время Вася успел побывать всюду и прежде всего на пруду.

Опрокинутый дощаник, виновник столь бурных событий в жизни Васи, находился на прежнем месте. Но теперь по днищу его проворно бегала, что-то поклёвывая, синяя трясогузка.

Сняв одежду, ребята проворно поплыли к дощанику. Трясогузка тотчас же с тревожным писком вспорхнула, а ребята, взобравшись на дощаник, начали танцевать на нём, выхлюпывая воду из-под его днища. И звонкие голоса их невозбранно будили тишину старого парка.

— Тебя не тошнит, когда ты качаешься на качелях? — спрашивает вдруг Вася у Тишки.

— Не, — отвечает Тишка, — хоть как хочешь качай.

— Ну, значит, ты морской болезнью не заболеешь. Это хорошо. Поплывём!

На этот раз уж навсегда оставив свой славный корабль «Телемах», Вася плывёт назад к берегу. И тотчас же на днище покинутого дощаника снова садится вертлявая трясогузка и бегает по мокрым доскам, что-то разыскивая.

Через полчаса Вася с Тишкой уже слоняются по рабочему двору, обстроенному конюшнями, амбарами и жилыми избами. Посредине двора колодезь с долблёной колодой, наполненной свежей водой, а вокруг него огромная лужа, в которой нежится пёстрая свинья с поросятами.

У стены конюшни, в тени, стоит четверик добрых, степенных коней, привязанных к кольцам.

На этих лошадях Вася не раз ребёнком ездил с покойной матерью на ярмарку в Пронск.

И эта же четвёрка завтра повезёт Васю в Москву.

Агафон с конюхом чистят лошадей и мажут им копыта дёгтем. У одной лошади верхняя губа почему-то перетянута мочалкой. Лошадь стоит, не шевелясь, даже не машет хвостом, только напряжённо двигает одним ухом.

— Агафон, — обращается Вася к кучеру, — зачем ты перевязал Орлику губу?

— А чтобы спокойней стоял, — отвечает тот. — Не даётся чиститься, больно щекотливый.

— Это занятно, — говорит Вася. — Надо испробовать. Ты боишься щекотки? — спрашивает он Тишку.

— Не подходи, зашибу! Я страсть щекотливый, — говорит тот.

— А ну-ка, дай я подержу тебя за губу.

Тишка даёт Васе подержать себя за губу и даже пощекотать, но его страх перед щекоткой от этого не проходит.

Несколько мужиков тут же возятся около огромного тарантаса с кожаным верхом, подтягивая ослабевшие гайки, укрепляя рассохшиеся ободья и смазывая колёса. От тарантаса сильно пахнет свежим дёгтем и прелой кожей. При всяком сотрясении его мелодично позванивают колокольцы, подвязанные к дышлу.

Рыдван этот, не раз за свою жизнь побывавший не только в Москве, но и в самом Санкт-Петербурге, завтра увезёт Васю из родных Гульёнок. От этой мысли Васе делается и грустно и страшно, новизна предстоящих впечатлений волнует его детское сердце.

Он суётся всюду, мешая мужикам работать.

— Вы бы, ваша милость, пошли в конюшню поглядеть лошадок, — говорит один из них.

Вася идёт в конюшню. В полутьме длинного здания, освещённого лишь через узкие оконца под крышей, видно, как находящиеся в стойлах лошади без конца машут хвостами.

В конюшне слегка пахнет навозцем, лошадиным потом и сеном. Кудлатый козёл Васька, покрытый грязно-белой свалявшейся шерстью, бродит по конюшне, подбирая овёс под лошадиными кормушками.

В отдельном зарешёченном станке шуршит щедро настланной соломой маленькая чалая лошадка с раздвоенной от ожирения спиной. Это Васина Зорька. Раньше он на ней ездил верхом почти каждый день, но год назад выпал из седла, и тётушка запретила ему верховую езду.

— Зорька, тебе скучно? — окликает он лошадку и протягивает ей на ладони случайно найденный в кармане кусочек сахару.

— Свинья, а не лошадь, — говорит Тишка. — Наверно, без тебя будут её в борону запрягать или продадут.

Вдруг откуда-то из глубины конюшни слышится раздирающий уши хриплый крик: «и-га, и-га!»

Это Васин ослик кричит в своей загородке. Надо на нём покататься на прощанье.

— Иди, Кузя, запряги осла, — говорит Агафон конюху. Кузьма уходит в конюшню и скоро вытаскивает оттуда на поводу маленького серого ослика, который решительно отказывается переступить порог, предоставляя конюху либо перервать повод уздечки, либо оторвать голову упрямцу.

Однако через некоторое время ослик всё же оказывается запряжённым в маленькую тележку.

Вася берёт вожжи в руки, но ослик не желает идти. Вася пробует хлестать его кнутом. Осёл сначала жмётся задом, а потом начинает брыкаться.

— Ну-ка, дай сюда кнут, — говорит Кузьма и принимается за ослика, приговаривая: — Эй ты, каменный!

Осёл медленно переступает, затем трусит мелкой рысью, потом пускается вскачь, поднимая жалобный крик. Вася выезжает за ворота.

Осёл, не переставая кричать, трусит по деревенской улице на радость мальчишкам, которые вместе с Тишкой бегут за ним толпой по обеим сторонам тележки, подражая ослиному крику.

На шум из-под ворот выскакивают собаки, сваливаются в одну яростно лающую стаю, они вертятся перед тележкой, заводя попутно драки между собой.

Телята, мирно щипавшие траву у изгородей, задрав хвосты, скачут в разные стороны. Гусыни бегут с гусятами, громко гогоча и махая в страхе белыми крыльями. Бабы с руганью выскакивают на улицу. Встречные лошади в испуге шарахаются прочь.

Шум, гам, детский хохот, душераздирающий крик ослика, собачий лай, гоготанье гусей — всё это сливается в какой-то звуковой шар, который долго катится по деревенской улице.

— Прощайте, Гульёнки!

Вот и дубовая роща — красивейшее место из всех гульёнковских окрестностей. В глубине её дубы стройны и прямы, как свечи, а на опушке — развесистые кряжистые великаны, мощные ветви которых широко распростёрты над землёй.

У корней их мягкая трава всех оттенков вперемежку с лиловыми колокольчиками, белой ромашкой, ярко-красными гвоздиками, лилово-красным кипреем, который так любят пчёлы.

Здесь сухо, тепло и душисто. И кажется Васе, что здесь никогда не бывает туманов и холода.

Через всю рощу куда-то бесшумно пробирается тихая речушка Дубовка. Вода в ней так прозрачна, что видно, как ходит рыба, поблёскивая чешуёй, неуклюже ползают по дну жирные раки, куда-то деловито плывёт на глубине водяная крыса, распустив длинный хвост и огребаясь когтистыми лапками.

Вася любил бродить здесь по высокой душистой траве, щекочущей лицо. Здесь великое множество бабочек различной величины и окраски, жучков, мушек. Вся эта крылатая братия, пригретая жарким июньским солнцем, сновала под его лучами, жужжала, гудела, копошилась в цветочных венчиках, перелетала с былинки на былинку, сверкая на солнце зелёным золотом своих надкрылий.

В вершинах дубов мелодично перекликались жёлтые иволги, а над самой травой, касаясь её крылом, носились с весёлым щебетаньем ласточки.

Вася любил эту прекрасную дубраву больше всего на свете. Он мог часами лежать здесь в густой траве, наблюдая за полётом облюбовавших это место ястребов, которые парили в воздухе на распростёртых крыльях. Кажется, и сами птицы находили удовольствие в этом высоком спокойном полёте, — некоторые из них постепенно поднимались кругами до проплывавших по небу облаков и скрывались в их серебре.

Теперь к этой радости прибавилась и грусть расставания.

Вася прощался с дубовой рощей, с небом, с облаками, с птицами, с тихой, прозрачной Дубовкой, в которой Тишка давно уже мёрз, разыскивая раков.

И Вася даже не был огорчён тем обстоятельством, что ослик, предоставленный самому себе, ушёл с тележкой в усадьбу.

«Не всё ли теперь равно, — думал Вася: — ехать или идти пешком?» Ведь больше никогда всего этого он не увидит.

Казалось странным, что ещё вчера он готов был так легко покинуть всё это, столь знакомое и милое сердцу. И в то же время он понимал, что это нужно, что иначе и быть не может, что он должен это сделать.

Впервые, пока ещё смутно, Вася почувствовал, что, кроме птиц в небе, кроме дубовой рощи, облаков, травы и тихой речки Дубовки, — кроме всей этой радости, каждого в жизни ждут труды и обязанности.

Глава 9

Дорогие могилы

— Васенька, вставай! Вставай, Васенька! — твердит в самое ухо нянька Ниловна и тихонько трясёт его за плечо.

Вася просыпается и садится на постели. В раскрытое окно льётся бодрящая свежесть раннего утра.

Солнечные лучи ещё не заглядывают в комнату, но голубизна неба уже сверкает в широком квадрате окна.

— Вставай, Васенька, пора собираться в дорогу, — твердит нянька. — Вставай! Тишка тебя давно уже дожидает. И сюртук ему тётенька велели возвратить.

Это окончательно заставило Васю проснуться. Значит, тётушка исполнила его просьбу. Но всё же сомнение ещё шевелится в его душе. А вдруг да обманывают?

— Пусть Тишка войдёт сюда, — говорит он.

Тишка, очевидно, дожидавшийся этого момента за дверью, появляется даже без зова няньки. На нём и впрямь его сюртучок с двумя рядами светлых пуговок на груди. Лицо расплывается в улыбке.

— Ага, Тишка! Тихон Спиридоныч! — восклицает Вася, на сей раз величая его даже по батюшке. — Я тебе говорил! Опять ты казачок?

И, вскакивая с постели, он начинает быстро одеваться, вырывая из рук няньки приготовленные для дороги высокие сапожки с отворотами из лакированной кожи.

— Тарантас уже у подъезда, — сообщает Тишка.

— С лошадьми? — спрашивает Вася.

— Не, только для укладки подали.

— Бежим!

И хотя нянька напоминает о том, что сначала надо умыться, потом помолиться богу, потом пожелать тётеньке доброго утра, потом позавтракать, и даже пытается поймать Васю за руку, но он вырывается и выскакивает на крыльцо.

Действительно, здесь уже стоит вчерашний тарантас, набитый доверху свежим сеном, и толпятся дворовые во главе с кучером Агафоном. В тарантасе поверх сена стелют огромную дорожную перину, накрывают её одеялами, в головы кладут подушки в суровых наволоках.

Вася взбирается наверх.

Чудесно! Так можно ехать хоть на край света!

В задок тарантаса грузят множество чемоданов, корзин, корзиночек, коробков, узлов. Всё это укрывается холщёвым пологом и накрепко перевязывается толстыми верёвками.

— Агафон, — просит Вася, валяясь на перине, — потряси тарантас. Я хочу посмотреть, как он будет качаться в дороге.

Но тут появляется нянька. Она вытаскивает Васю из тарантаса и уводит умываться.

Молитву он бормочет кое-как, пропуская для скорости слова, и вот уже стоит с чинным видом в столовой перед тётушкой.

— Как вы спали, Базиль? — спрашивает она по-французски и протягивает для поцелуя руку.

Вася целует руку тётушки на этот раз с охотой и чувством признательности. Он с благодарностью смотрит в тётушкино лицо, замечая, что на нём больше морщин, чем всегда, — видимо, она плохо спала эти ночи.

Васю заставляют съесть кусок холодной курицы, яичницу, выпить стакан кофе со сливками и сдобной булкой. Старичок-буфетчик, про которого все говорят, что он забыл умереть, согбенный годами, но ещё бодрый, в чистых белых перчатках, суетится около стола.

А солнце уже передвинулось вправо. И луч его, пробившись наконец сквозь листву деревьев, яркими зайчиками рассыпается по белой стене комнаты, играя тусклой позолотой картинных рам.

— Базиль! — вдруг обращается к нему тётушка по-русски. — После завтрака отец Сократ отслужит панихиду на могиле вашего отца и вашей матери, с коими вам надлежит проститься перед отъездом. Затем будет краткий напутственный молебен, после чего вы поедете вместе с Жозефиной Ивановной и Ниловной в Москву. Там дядя Максим распорядится вами. Я вас прошу, ведите себя, как подобает воспитанному молодому человеку вашего положения… Имейте в виду, что ваш дядя образованный и просвещённый человек, ценящий хорошее воспитание в людях. Не заставляйте его думать, что в Гульёнках некому было направлять вас. Я вас прошу сейчас никуда не убегать.

Васе очень нравится, что тётушка разговаривает с ним, как со взрослым. Он готов выполнить в точности все её советы, кроме последнего: не может же он на прощанье ещё раз не пробежать по всем комнатам их большого дома.

И, сопутствуемый Тишкой, дожидающимся его за дверями столовой, он спешит побывать всюду.

Вот просторный белый зал с хрустальной люстрой под потолком. Люстра закутана в тюлевый чехол, сквозь который просвечивают разноцветные свечи и поблёскивают хрустальные подвески. Из золотых потемневших рам на мальчика смотрят старинные портреты мужчин, в напудренных париках, в расшитых золотом мундирах, и женщин, то молодых, то чопорных и старых, в платьях непривычного для глаза покроя.

Вот кабинет отца. Большая, немного мрачная комната, стены которой обиты пёстрой турецкой материей, сильно потемневшей от времени и табачного дыма. На большом письменном столе лежит раскрытый календарь, бисерная закладка, гусиное остро отточенное перо в серебряной вставочке, книга для записей по имению. У стены стоят охотничьи сапоги отца. На кушетке лежит его одноствольное шомпольное ружьё…

Так было, когда отец умер.

Вот обтянутая голубым ситцем комната матери с огромной кроватью, застланной кружевным покрывалом, с потолком, изображающим голубое небо, по которому несётся стая ласточек, каждая величиною с утку. Вот библиотека с огромными запертыми на ключ книжными шкафами, с большим круглым столом красного дерева, на пыльной поверхности которого кто-то нарисовал пальцем крест…

Вот биллиардная, помещающаяся в мезонине: тяжёлый биллиардный стол, крытый зелёным сукном, посредине его пирамидка шаров, выложенная в рамке, словно ожидающая игроков. У стены стойка для киёв, концы которых ещё хранят следы мела.

Вася берёт из пирамидки шар и целится в него кием, но за спиной слышится хриплый нянькин басок:

— Барчук, да разве ж так можно! Тётушка уж пошли в церкву.

…Склеп открыт. У входа стоит стол, накрытый белой скатертью. На столе евангелие, распятие, горка жёлтых восковых свечей. У стола облачается отец Сократ в чёрную траурную ризу с серебряным шитьём. Видимо, риза не по отцу Сократу, он совершенно тонет в ней. Дьячок, молодой хромой парень с бабьим лицом, оправляет на нём ризу со всех сторон.

Вася невольно улыбается.

«Словно запрягает, — думает он, — как… нашего Орлика».

Тётушка уже здесь. Она стоит впереди всех. Чуть позади неё — Жозефина Ивановна, Ниловна, Тишка и другие дворовые люди.

Начинается служба. Вася хочет сосредоточиться на словах молитвы, но мысли его разлетаются, как птицы. Он ловит себя на том, что мыслями он уже далеко от здешних мест, где-то в Москве, у дядюшки Максима, в Петербурге, у незнакомых людей, на корабле, который на крыльях своих уносит его в безбрежный простор неведомых морей и стран.

Губы его шепчут: «Прощайте, папенька и маменька… прощайте», — повторяет он, стараясь сосредоточиться на мысли о прощании со всем, что сейчас окружает его, а завтра уже будет невозвратным прошлым. Но это ему удаётся лишь в самую последнюю минуту, когда стоящая перед ним Жозефина Ивановна проходит к могильным плитам, опускается на колени, крестится католическим крестом, целует холодный мрамор гробниц и шепчет по-французски:

— О, зачем и я не лежу под этими плитами!

Удивительно, но это трогает Васю больше, чем вся служба со свечами и с ладаном. Прикладываясь к холодным каменным плитам, он чувствует, как нервная спазма сдавливает ему горло и слёзы жгут глаза.

Глава 10

В Москву на долгих

Хорошо сьезженный четверик старых сытых коней спокойно и дружно взял с места тяжёлый тарантас. Захлебнулись оглушительным звоном колокольчики, и сразу заворковали искусно подобранные шорки на пристяжных. Мелькнули лица стоящих на крыльце — тётушки, отца Сократа с благословляюще поднятой десницей, старчески трясущаяся голова буфетчика, забывшего умереть, двух горничных девушек и дворни. А где же Тишка?

Ах, вот и он и Лушка! Раскрыв рты, они оба стоят поодаль: Лушка спокойна, а Тишка бледен, лицо его искажено страданием. Васе кажется, что он плачет.

Но вот побежали назад окна дома, потом хозяйственные постройки, зелёная луговина с белыми гусями, со Степанидой, кланяющейся проезжающим в пояс, белая церковь с зелёной берёзовой рощей, задумчивые липы старого парка, деревенская улица с яростно лезущими под ноги лошадей собаками, с бабами и ребятишками, выскакивающими на звон колокольцев. Прогремел под колёсами горбатый бревенчатый мостик через речку Дубовку, и тарантас покатил по просёлку среди полей зацветающей ржи, по которой лёгкий ветерок гнал зелёные волны.

Звенели жаворонки в голубой вышине, весело пофыркивали кони, почувствовав вольный воздух, изредка пощёлкивая подковой о подкову, чуть покачивался тарантас, малиново пели колокольчики. Ворковали шорки на пристяжных.

Прощайте, Гульёнки!

Ехавшие молчали, занятые каждый своими мыслями, — мадемуазель Жозефина и нянька Ниловна, полулёжа на перине, а Вася, сидя на широких козлах, рядом с Агафоном.

Когда проехали несколько вёрст и лошади перестали просить поводьев, Агафон дал Васе вожжу левой пристяжки. Вася крепко держал её обеими руками, наблюдая, как добрая лошадь, изогнув шею кольцом, натягивает толстые ремённые постромки и косит огненно-карим глазом, как при движении морщится кожа на её крупе, над которым вьётся зеленоглазый овод.

И в то же время всё наблюдаемое им не захватывало его внимания, как раньше, когда ему случалось ездить на тех же лошадях. Чувство щемящей грусти лежало на его детской душе. Ведь всё, что сейчас промелькнуло мимо, начиная с большого белого дома и кончая мостиком через Дубовку, — всё это уже отошло в прошлое, а вместе с этим кончилось и его детство.

Наступала другая пора.

Что-то будет?..

Вот о чём думал Вася, сидя на козлах.

Задумавшись, мальчик даже не сразу заметил, как Агафон, взяв у него из рук вожжу, осадил четверик и стал осторожно спускаться в глубокий овраг.

Вася взглянул с высоты своих козел вокруг. За оврагом расстилалась, насколько хватало глаз, слегка холмистая равнина. Там, в зелени хлебов, лежали островками деревни и сёла с белыми церквами, красовались на взгорьях помещичьи усадьбы, окружённые садами и парками, вертели крыльями ветряные мельницы.

Ближе, на дне оврага, куда теперь спускался тарантас, блестела на солнце какая-то речушка, разлившаяся в довольно большой пруд, подпёртый плотиной с водяной мельницей.

Дышловые кони, держа на себе всю тяжесть огромного тарантаса, временами садились на задние ноги, трясли затянутыми головами и храпели, скаля зубы. И тогда колокольчики, только что трепетно бившиеся, вдруг зловеще смолкали. Агафон спокойно притпрукивал, Ниловна молча крестилась, Жозефина Ивановна кричала, хватаясь за край тарантаса:

— Агафон, Агафон! Постойте, постойте, я выйду на землю. Я не могу, я боюсь! Ради бога!

— Ничего, ничего, Жозефина Ивановна, — успокаивал её Агафон. — Этак вам всю дорогу придётся прыгать. Не тревожьтесь.

У Васи замирал дух, как на качелях, но было не страшно, а весело и хотелось громко смеяться.

Наконец последний стремительный нырок экипажа, сопровождавшийся резким криком Жозефины Ивановны, — и лошади, облегчённо пофыркивая, бесшумно, неторопливо бегут по навозной плотине. Здесь прохладно, приятно пахнет свежей водой. По спокойной, как стекло, глади пруда плавают круглые листья белых цветущих кувшинок. Среди них шныряют юркие стайки молодых уток, таких же белых, как цветы кувшинок. Под плотиной лениво урчат лягушки.

Гудит под колёсами лоток, по которому сбегает лишняя вода из пруда, убаюкивающе шумит огромное, зелёное от слизи мельничное колесо, мелькает припудренная мучной пылью мельница со стоящим у дверей бородатым мужиком в красной рубахе, который степенно кланяется тарантасу, слышится мерное постукивание мельничного постава, в воздухе улавливается запах муки.

Но вот кони дружно берут короткий, но крутой подъём, мелькает купа курчавых вётел — и снова мимо бегут хлебные поля, над которыми невидимые жаворонки без конца повторяют своё радостное «тпрю-пи, тпрю-пи».

Солнце жарит всё сильнее. Плавает коршун в вышине. Тарантас укачивает. Хочется спать, глаза понемногу начинают слипаться; бесконечные поля кружатся, убегая куда-то слева направо.

Отяжелевшие, отвыкшие от езды кони покрываются потом и уже начинают ронять на дорогу клочья белой пены. Часа два пополудни, самое пекло. Агафон посматривает на солнце и в первом же большом селе просит разрешения покормить лошадей, останавливаясь в тени старых церковных клёнов.

Вася спрыгивает с высоких козел, разминает затёкшие ноги. Сон отлетает. Они на широкой деревенской площади, покрытой гусиной травой. Посредине площади стоит белая каменная церковь с островерхой, не по церкви, колокольней. Над церковью бешено носятся бесхвостые стрижи.

— Ну-ка, барчук, помогай, — говорит Агафон, начиная распрягать лошадей.

Вася охотно берётся ему помогать, пытаясь развозжать пристяжную, которой правил, но она жадно тянется к горькой гусиной траве, вырываясь из его рук.

Через несколько минут четверик, мирно пофыркивая и помахивая хвостами, стоит вдоль церковной ограды, вкусно похрустывая сеном, откуда-то принесённым Агафоном, а нянька уже хлопочет у раскрытых коробков с провизией на ковре, разостланном в тени деревьев.

Вася торопливо ест, стоя на коленях.

— Да ты сядь, — уговаривает его Ниловна, — Куда ты спешишь?

Но как же ему не спешить, если недалеко от церкви, на перекрёстке, останавливается телега с холщёвой будкой, запряжённая худой белой лошадью. Мужик, приехавший в телеге, не спеша распрягает лошадь, спутав её, пускает пастись на обочину дороги, а сам садится есть, предварительно снявши шапку и перекрестившись.

Вокруг него начинают крутиться деревенские мальчишки, которые затем разбегаются во все стороны с громкими криками:

— Кошатник приехал! Кошатник!

Вскоре к телеге кошатника потянулись бабы, девки, ребятишки. Они несли шкурки — собачьи, заячьи, кошачьи, всякое тряпьё, живых кошек — чёрных, белых, серых и пёстрых.

Кошки, чувствуя неладное, зло урчали, царапались, вырывались или жалобно мяукали, испуганно глядя вокруг.

А кошатник уже раскрыл короб со своим товаром — с медными крестиками, ленточками, напёрстками, иголками — и выставил на соблазн деревенской детворы мешок с паточными жомками в цветных бумажках.

За кошку давалось по одной-две ленты, в зависимости от величины животного и добротности его шкурки. Расплатившись за купленную кошку, мужик тут же убивал её и принимался за другую.

— Что он делает! Что он делает! — в ужасе шептал Вася.

Ему хотелось бежать отсюда, и в то же время он не мог двинуться с места. Он впервые видел, как быстро и просто пресекается жизнь живого существа. Тут впервые совершалась перед ним во всей своей страшной обнажённости тайна смерти.

— Что он делает! Что он делает! — повторял он, дрожа всем телом.

Среди других в толпе баб и детей стояла девчонка лет десяти с нарядной бело-жёлто-чёрной кошечкой на руках. Кошечка, очевидно привыкшая к девочке, была совершенно спокойна. Она положила передние лапки на плечи девочке и, как бы обняв её, тёрлась головкой о её лицо.

Эту кошечку Васе стало особенно жалко. Он подошёл к девочке, протянул ей на ладони увесистые три копейки с орлом во всю монету и сказал:

— Продай мне кошку и купи на эти деньги жомок.

Девочка взглянула на монету и быстро схватила её, залившись румянцем от волнения и радости:

— Бери!

Должно быть, и ей было жалко свою кошечку. Она охотно передала её в руки Васе и, протискавшись сквозь толпу к кошатнику, протянула ему полученную монету.

А Вася взял кошечку, которая отнеслась к нему с такой же доверчивостью, как и к девочке. Другие продавцы кошек, поражённые столь щедрой платой, обступили Васю со всех сторон, наперебой предлагая ему свой товар.

Вася готов был для спасения кошек купить их всех, но что он будет с ними делать, если даже и хватит денег для покупки?

Однако раздумывать долго ему не пришлось: через площадь уже спешила к нему со всех ног нянька Ниловна.

— Это что же ты, сударь, изволишь делать? — накинулась она на Васю. — Разве господскому ребёнку полагается смотреть, как мужик давит кошек? Господи милостивый! Иди сюда. Брось кошку. Зачем ты её взял?

Старушка хотела было отнять у него кошечку, но Вася, покраснев, тихо и так серьёзно и строго сказал ей: «Отойди! Не трогай!» — что Ниловна сразу умолкла.

— Фи! Кошка! — брезгливо поморщилась Жозефина Ивановна. — Зачем она вам, Базиль?

— Я спас её от смерти, — сказал Вася. — Позвольте мне взять её с собой в Москву.

Француженка пожала плечами:

— Если молодой человек хочет, то пусть берёт.

Вася накормил кошку и стал играть с нею. Она делала вид, что кусает его за руку, поддавала задними ножками, когда он гладил ей брюшко, затем свернулась клубочком в тарантасе и уснула.

Это привело Васю в окончательный восторг.

— Жозефина Ивановна, — сказал он француженке, — вы только посмотрите: она спит, как дома! Но как назвать её? Жозефина Ивановна, как, по-вашему, будет лучше?

Занятая своими мыслями, Жозефина Ивановна не отвечала. Может быть, она и не слышала его слов.

— Что вы сказали, Базиль? — переспросила она по-французски.

Но ему уже некогда было продолжать разговор о кошке. Вася спешил к лошадям, которых Агафон собирался вести на водопой.

К ужасу старой Ниловны, он взобрался на спину пристяжной и вместе с Агафоном поехал вдоль деревенской улицы.

Первый раз в жизни Вася ехал поить лошадей, и ему казалось, что на него смотрит вся деревня. Впрочем, почти так и было…

В деревне быстро узнали, что у церкви остановился гульёнковский тарантас. Сам батюшка приходил посмотреть, кто это едет и почему остановились на площади. Но, узнав, что тётушки тут нет, не стал приглашать проезжих к себе.

Перед спуском к речке томившиеся жаждой лошади неожиданно рванулись со всех ног, и Вася едва, к стыду своему, не слетел с пристяжной, но успел вцепиться в её холку обеими руками и удержался, искоса поглядывая по сторонам, не видит ли кто-нибудь его неловкости.

Но никто уже не глядел на него.

Лошади пили так долго, что, казалось, готовы были втянуть в себя всю речку. Несколько раз они отрывались от воды, чтобы перевести дух, как бы задумываясь, затем опять припадали к ней и тянули её через стиснутые зубы. А когда, наконец, утолили жажду, то захлюпали ртами, выливая остатки воды, и стали неуклюже поворачиваться, с трудом вытаскивая увязшие в тине ноги.

Обратно Вася ехал уже молодцом, даже похлопывая пристяжную каблуками по бокам.

Но возле церковной ограды его ждало ужасное огорчение: кошечка, уснувшая в тарантасе, куда-то исчезла.

— Нянька, где моя кошечка? — накинулся он на Ниловну.

— Не знаю, батюшка, — отвечала Ниловна.

— Жозефина Ивановна, куда вы девали мою кошку? — спрашивал он гувернантку, лежавшую в тарантасе на том самом месте, где спала пёстрая кошечка.

Жозефина Ивановна тоже ничего не знала. И, может быть, она говорила правду, хотя только что сама сбросила кошку на землю бессознательным движением руки, поглощённая своими мыслями.

— Нет, вы выбросили её. Я знаю! Но ведь её опять поймают и продадут кошатнику! — в ужасе говорил Вася, впервые удручённый таким страшным вероломством взрослых, которых он считал добрыми.

Он долго искал свою кошечку, ходил вместе с Ниловной между могилами, по церковному кладбищу, звал её. Но кошки не было. Тогда он забрался в тарантас и там тихонько всплакнул, чтобы этого не видели взрослые.

То были его последние детские слёзы.

Проснулся он, когда уже ярко светила луна. Справа и слева от него молча полулежали на подушках Жозефина Ивановна и Ниловна. Тарантас покачивался на неровностях почвы. Тихо бежали лошади, бросая на дорогу уродливые прыгающие тени. В хлебах звонко били перепела.

Путешествие длилось четверо суток.

— Далеко ль до Москвы? — спросил Вася.

— Недалече, — ответил Агафон.

Глава 11

В Москве

Как приехали в Москву, Вася не заметил. Совсем сонного, внёс его кучер Агафон в дядюшкин дом. Нянька Ниловна заботливо уложила его на просторную и мягкую постель.

Проснулся Вася утром от оглушительного колокольного перезвона.

— Нянька, что это такое? — спросил он в испуге, садясь на кровати.

— Это? Это в церкви здешней звонят.

— А я думал, что у дядюшки на крыше.

Между тем колокола, разогнавшись, всей массой оглушительно ударили два раза кряду и смолкли. В наступившей тишине слышно стало, как привычные к звону московские птички перекликаются в саду за окном.

Это обрадовало Васю. Значит, птицы, которых он так любил в Гульёнках, встретили его и здесь, в Москве.

Он силился вспомнить, что же было вчера. И хоть очень смутно, но всё же припомнилось ему, как в густых сумерках, свернув с брусчатой мостовой, подъехали они к большому дому с колоннами, как Агафон постучал в ворота и оттуда мужской голос спросил:

— Кто там?

Затем загремели тяжёлые засовы, и из калитки вышел здоровенный бородатый мужик.

Лошади сильно притомились и смирно стояли, вытягивая шеи и зевая. В переулке было тихо и пустынно.

Мужик, как старый знакомый, поздоровался с Агафоном, похлопал крайнюю лошадь по вспотевшему боку и сказал:

— Шибко запотели лошадки.

— Пятьдесят вёрст без отдышки шли, только попоил однова, — отвечал Агафон. — Спешили в Москву до ночи приехать.

Мужик отворил широкие ворота, и тарантас въехал во двор, с одной стороны примыкавший к решётчатой изгороди сада, откуда тянуло прохладой.

«А где же дядя Максим? Какой он — злой и строгий, как тётушка, или добрый, каким был отец? Покойная матушка всегда его очень хвалила. Где кузина Юлия — девочка, о которой он слышал ещё в Гульёнках?»

Думая об этом, Вася начал живо одеваться. Ниловна всё же торопила его.

— Скорей, Васенька, скорей одевайся, — говорила она. — Скоро уж дяденька выйдет к завтраку.

Вася уже оделся и умылся, когда в комнату неожиданно вошёл сам дядя Максим.

Вася с некоторым смущением и любопытством, но всё же смело посмотрел ему в лицо.

Дядя Максим ему понравился.

Это был огромный и толстый человек в седом парике, гладко выбритый и чисто вымытый, пахнущий чем-то очень приятным.

Глаза у него были светлые, но такие острые, что так и казалось, будто они видят до самого дна души.

От таких глаз не укрыться неправде.

Он погладил Васю по голове своей большой, тяжёлой рукой и сказал:

— Молодец!

Потом подставил для поцелуя щёку, а старая Ниловна зашептала:

— Поцелуй дядюшке ручку! Ручку поцелуй!

Но дядя Максим укоризненно взглянул на Ниловну.

— Для чего это? Я не митрополит.

И вдруг так ласково, улыбаясь одними глазами, посмотрел на Васю, что тот, не отдавая отчёта в своих действиях, приблизился к этому незнакомому огромному человеку и прижался к нему.

— Что? — улыбнулся дядя Максим, переглянувшись с нянькой Ниловной. — Видно, надоело с бабами-то? — И, положив руку на плечо Васи, спросил: — Есть хочешь?

— Хочу, — отвечал тот.

— Это хорошо, — сказал дядя Максим. — Тогда завтракать скорей приходи. Ульяна о тебе уж два раза спрашивала.

— Спрашивала?

Вася только что хотел спросить о Юлии, но постыдился: ещё скажут — мальчик, а думает о девчонке. Но раз дядя Максим сам о ней заговорил, то Вася спросил, что ещё говорила Юлия, что она делает и есть ли у неё гувернантка.

— А вот сам всё увидишь, — сказал дядя Максим и, погладив Васю ещё раз по голове, быстро вышел из комнаты.

Потом пришла Жозефина Ивановна. На ней была широкая шёлковая мантилья, которой в деревне она никогда не надевала, соломенная шляпа, на руках длинные, до локтей, светлые перчатки.

Старушка собралась на Кузнецкий Мост, к своей соотечественнице, имеющей там модный магазин, чтобы подыскать себе новое место, так как ей предстояла близкая разлука с Васей.

Может быть, поэтому, несмотря на необычный для неё наряд, старая француженка выглядела маленькой и жалкой. В её движениях, в словах, в выражении глаз чувствовались растерянность, неуверенность в себе, даже страх.

Она вдруг прижала к себе Васю, поцеловала его и сказала со вздохом:

— Бог мой, бог мой, будете ли вы помнить, Базиль, чему я учила вас?

— Буду помнить, Жозефина Ивановна, — быстро ответил Вася, с жалостью взглянув в лицо старушки.

Когда Вася в сопровождении Ниловны вошёл в столовую, огромную комнату с буфетом во всю стену, залитую зеленоватым светом солнца, проникавшим сюда из сада сквозь листву вязов и лип, Юлия сидела за столом рядом со своей гувернанткой и пила шоколад из крохотной синей чашечки с золотым ободком.

— Ты Вася? — с детской простотой спросила она и, обратившись к сидевшей рядом с нею гувернантке, сказала по-французски: — Мадемуазель, это мой кузен Базиль. Он будет у нас жить до осени. — И тотчас же снова обратилась к Васе: — Если ты хочешь посмотреть, как папенька гоняет голубей, то скорее завтракай и пойдём во двор. Он уже там.

Это было удивительно! Ужель этот огромный и столь важный человек будет гонять голубей?

Вася этому не поверил. Ему казалось, что только он один любит голубей.

Он торопился как можно скорее кончить завтрак. И едва только успел покончить, как Юлия схватила его за рукав своей маленькой цепкой ручкой, украшенной браслеткой из разноцветных бус, и потащила за собой.

Во дворе, с двух сторон окружённом конюшнями и другими службами, было просторно, чисто и солнечно. Бродили огромные жёлтые куры на длинных ногах, с куцыми хвостами — таких кур Вася никогда не видел.

У дверей в конюшню Агафон чистил одну из дышловых лошадей, бока которой были в потёках высохшей пыльной пены.

Дядюшки нигде не было. Но вот он появился из-за голубятни, стоявшей между конюшней и сараем, и тотчас же из верхнего отделения её посыпались, прыгая друг через дружку, свистя крыльями, дерясь и воркуя, голуби — чисто-белые, белые с серыми плечами, чёрно и красноголовые, белые с серебристой грудью и тёмными хвостами, чубатые и простые.

Голуби поднялись на крышу голубятни, точно облив её молоком, и, насторожившись в ожидании сигнала, нервно вздрагивали крыльями при всяком постороннем звуке.

Раздался пронзительный свист, и из-за голубятни выскочил парнишка вроде гульёнковского Тишки, тоже одетый казачком.

Голуби с треском взмыли над голубятней. Вчерашний мужик, оказавшийся дворником, взял в руки длинный еловый шест с тряпкой на конце и стал размахивать им.

Огромная дружная голубиная стая поднялась над домом и, делая поворот, завалилась за крышу и исчезла на мгновенье и затем появилась над садом и широкими кругами начала подниматься в небо, сверкая в лучах солнца белизной своего оперения.

Дядюшка стоял посреди двора и, прикрыв глаза ладонью, говорил казачку:

— Вот сегодня идут хорошо. Сегодня, Пантюшка, мы с тобою утрём нос всем голубятникам на Покровке. Только бы ястреб не ударил… Ну, пропали из глаз… Осаживай, Пантюшка! Довольно…

Казачок открыл дверцы в самом нижнем этаже голубятни и выгнал оттуда стаю чёрных и красных, белоголовых, чубатых турманов. Не успев подняться над деревьями сада, они начали кувыркаться и так увлеклись этим, что один упал прямо к ногам дядюшки, чуть не убившись, и теперь сидел, беспомощно распустив крылья и раскрыв клюв.

— Башка закружилась, — засмеялся Пантюшка и хотел поймать голубя, но тот успел подняться в воздух и тут же снова начал кувыркаться при общем смехе дядюшки Максима, дворника, кучера Агафона и всех, кто находился во дворе.

Лётная стая стала снижаться и скоро с шёлковым свистом крыльев начала белыми хлопьями падать на крышу голубятни.

— Ну, видел? — спросила Юлия, теребя за рукав Васю, засмотревшегося на голубей. — А ты покажи мне своих лошадей. Я их больше люблю, чем голубей.

Гульёнковские кони отдыхали после долгой дороги в неубранных ещё стойлах, из которых остро пахло свежим навозом. Устало опустив головы, они лениво, словно лишь по привычке, шевелили хвостами.

При виде их Васе так живо вспомнились Гульёнки с их просторами, прудом, с дубовой рощей… Сделалось грустно.

А Юлия уже снова схватила его за рукав и тащила в сад.

— Скоро мы на всё лето поедем в нашу подмосковную, — говорила она. — И ты с нами. Мы уже уехали бы, но ждали тебя, да и я немножко занедужилась.

Сад при доме дядюшки, несмотря на то, что находился в Москве, на людном месте, у Чистых прудов, был большой, тенистый, и зяблики в нём так же звонко перекликались, как в Гульёнках.

В середине сада был небольшой прудок, в котором плавала пара белых тонкошеих лебедей с чёрными клювами и стайка крупных белых уток. Один из лебедей дремал среди прудка, заложив чёрную лапу себе на спину.

— Гляди, гляди! — удивился Вася. — Что это у него с ногой?

— Это он сушит лапку, — пояснила Юлия, — а то размокает в воде, вот как у прачки…

Разговаривая с Юлией, Вася почувствовал вдруг, что сзади его кто-то дёргает за рубашку. Он оглянулся. Перед ним стоял однокрылый журавль.

— Это Прошка, — объяснила Юлия. — Его поймали ещё совсем молодым. Собака вашего охотника отъела ему одно крыло, но он остался жив.

— Прошка! Прошка! На, на рыбки! — И она с хохотом побежала по аллее, а Прошка пустился за нею, горбясь, смешно подпрыгивая и махая на бегу своим уцелевшим крылом.

— Теперь пойдём к маменьке, — предложила Юлия. — Я ещё не была у неё сегодня. Она недавно вернулась от ранней обедни. Она страсть как любит монашек, а я не люблю.

На половину тётушки Ирины Игнатьевны пришлось пройти через несколько горниц. В одной из них, почти пустой, с простым деревянным столом и такими же скамьями около него, с большим многоликим образом в углу, сидели две монашки. Они хлебали из огромной деревянной чашки жирные щи с сушёными карасями.

При появлении детей монашки встали, отвесили им низкий поклон.

— А вы кушайте, кушайте, — бойко отвечала им Юлия.

Она вскочила на одну из скамей и, протянув к образу свою маленькую ручку, сказала Васе:

— Это, знаешь, какой образ? Это семейный.

Но Вася не знал, что такое семейный образ.

— Неужто не знаешь? — удивилась Юлия. — На таком образе изображаются святые каждого из семьи. А когда рождается новый мальчик или девочка, то пририсовывают и их святых. А вот и моя святая, — указала она на крохотную фигурку в красной хламиде, написанную на образной доске более свежей краской, чем другие.

Вася внимательно посмотрел на святую и улыбнулся. Святая ничуть не была похожа на его бойкую кузину.

Когда дети переступили порог следующей комнаты, Вася увидел довольно молодую, очень полную женщину с чётками в руках.

— А вот моя маменька! — воскликнула Юлия. — Здравствуйте, маменька! А это Вася, — и Юлия ткнула Васю пальчиком в грудь.

Ирина Игнатьевна была не одна в комнате. Перед нею стояла в почтительной позе женщина в чёрном, порыжелом от солнца странническом одеянии.

— Выйди, Агнюшка, на минутку, — сказала Ирина Игнатьевна.

Женщина поклонилась ей в пояс и бесшумно исчезла за плотной ковровой занавесью, словно шмыгнула в стену. Тогда Ирина Игнатьевна обратилась к Васе:

— Подойди-ка сюда, Васенька.

Вася приблизился к ней. Она обняла его и поцеловала в лоб, потом посмотрела ему в глаза долгим, каким-то проникновенным взглядом.

— Сиротка ты мой бедный… — сказала она. — Не обижает тебя тётка Екатерина?

— Нет, — отвечал Вася, удивлённый таким вопросом.

— И никто не обижает?

— Нет.

— Это хорошо. Грех обижать сирот. А учиться хочешь?

— Хочу.

— Учись. Ученье — свет…

На этом как бы закончив обязательную часть беседы, она просто спросила своим приятным молодым низким голосом:

— Завтракали?

— Завтракали, маменька, — отвечала Юлия.

— Ну так идите в сад, побегайте — я хочу отдохнуть. Потом поговорим с тобою, Васенька. Расскажешь мне, как тебе живётся.

Дети вышли из комнаты.

Вдруг Юлия зашептала Васе в самое ухо:

— Знаешь… папенька никогда здесь не бывает. Он говорит, что не любит попов. Когда к нам по праздникам попы приезжают, так он сказывается больным. Ссорится за это с маменькой. Вот видишь, как у нас… Только побожись, что никому, никому не скажешь.

И Юлия пустилась бежать, перебирая своими тонкими проворными ножками, обутыми в козловые башмачки, так быстро, что Вася, к удивлению своему, едва поспевал за ней.

Глава 12

Дядюшка Максим

Дядя Максим нравился Васе всё больше. Слыл он среди родни в Гульёнках и в Москве человеком необыкновенного характера и необыкновенной жизни. И впрямь он был человеком иных правил, чем тётушка Екатерина Алексеевна.

Войдя однажды в комнату, когда старая Ниловна помогала Васе умываться, он выслал няньку прочь, велел Васе раздеться догола, стать в круглую деревянную бадью и сам окатил его из огромного кувшина ледяной колодезной водой.

— Не боишься? — спросил он при этом ласково.

— Нет, не боюсь, — ответил Вася, вздрагивая под холодной струёй.

— Инако и быть не может, — заметил дядя Максим. — Природа полезна человеку. Вижу, моряком тебе быть, служить во флоте российском. Недостойно дворянина впусте жить с малолетства, хоть и много таких середь нашего дворянства.

И маленькую Юлию он воспитывал в своих собственных правилах.

Каждый день он посылал её гулять по улицам Москвы, но лошади не велел закладывать. Юлия с гувернанткой гуляли пешком.

Эта восьмилетняя девочка с живыми карими глазками и русыми косичками уверенно водила Васю по кривым московским улицам и переулкам, мимо дворянских особняков и садовых заборов. При этом гувернантка Юлии, уже пожилая француженка, ходила за ней всегда позади, едва поспевая за девочкой.

В первый же день Юлия пошла показывать Васе Москву. По Покровке, узкой, мощёной брёвнами улице, тяжело стуча колёсами, проезжали гружёные телеги и катились кареты.

Вдруг Вася остановился и громко засмеялся.

— Гляди, гляди! — сказал он, показывая Юлии на странный экипаж, в котором ехали франт в коричневом фраке, светло-голубом шёлковом жилете, в высоком цилиндре и дама в пёстрой мантилье и с туго завитой причёской-башней.

Франт сидел верхом в задке этого экипажа, представляющего собою нечто среднее между линейкой и бегунками, а его спутница сидела перед ним боком, поставив ноги на подножку. Впереди же, на самом тычке, кое-как держался возница.

Вася долго со смехом следил за этим нелепым экипажем, отчаянно прыгавшим на своих высоких рессорах по бревенчатому настилу улицы.

— Почему ты смеёшься? — спросила Юлия. — Этот экипаж зовётся у нас гитарой. Разве некрасивый экипаж?

— Нет — ответил Вася. — В Гульёнках я таких не видел.

Потом Юлия показала Васе Кремль, Лобное место на площади, где у длинных торговых рядов толпился народ и ездили огромные кареты четвернёй.

А вот и Воскресенские ворота, и Иверская.

— Скорее сними шапку! Скорей сними! — шепнула Юлия Васе. — Не то собьют.

Между двумя проездами, у ворот, стояла часовня. Шла служба. Двери часовни были открыты, и Вася увидел в глубине огромный образ, сверкающий дорогими украшениями, с тёмным, почти чёрным ликом, озаряемый пламенем сотен свечей.

А вокруг часовни ползали калеки. Тут были и безрукие, и безногие, и слепые, и страшные уроды, с растравленными язвами, с изуродованными голо вами.

Но внимание Васи занимала не пышная служба, не образ, украшенный алмазами, не нищие, просящие милостыню гнусавыми голосами, а женщина в бедном тёмном платье, стоящая на коленях на мостовой, у самого проезда. Проезжающие мимо экипажи чуть не задевали её колёсами.

У женщины измождённое, бледное, без кровинки лицо, лихорадочно горящие глаза, в которых сквозят мука и напряжение. У неё грубые, узловатые руки. В одной из них теплятся огарок восковой свечи, другой она крестится истовым, тяжёлым крестом, бия себя троеперстием в грудь.

Эта женщина с бледным лицом, с горящими, как уголья, чёрными глазами, с порывистыми движениями останется на всю жизнь в памяти Васи. Через десять, двадцать, тридцать лет случайно, мгновенно, неизвестно почему вдруг будет она появляться перед его мысленным взором, вызывая такое же чувство жалости, как и сейчас, — желание разгадать её тайну. Кто обидел её?

— Вася, что же ты загляделся? Пойдём отсюда, — говорит Юлия и тянет его за рукав. — Пойдём, а то ещё попадёшь под лошадь. Только не говори папеньке, что мы были здесь. Он будет смеяться.

Вася медленно отходит прочь.

— А вот это Неглинка, — поясняет Юлия, когда они переходят от Воскресенских ворот по мосту через грязную речушку, протекающую в укреплённых деревянными сваями берегах по просторной захламлённой площади. — Вот это, направо, Петровка. За нею Кузнецкий Мост, куда пошла твоя гувернантка.

— Это что? — спрашивает Вася, указывая на клочок бумаги, приклеенный хлебным мякишем к забору, и начинает читать, с трудом разбирая написанное: — «Про-да-ёца дев-ка честно-го по-ве-де-ния, осьмнадцати лет отроду, там же рыжий жеребец пяти лет, добро выезженный, там же сука гончая по второму полю, там же голубятня на крыльях, спросить у Николы на Щипке, дом Семиконечного».

Бумажка эта тоже поразила Васю.

За обедом он спросил у дяди Максима:

— Разве можно продавать девку вместе с гончей сукой по второму полю?

— А ты об этом никогда не слыхал?

— Нет, в Гульёнках того не слыхал. Слыхал от тётушки, что батюшка не велел мужиков продавать.

— Батюшка твой, как и я, вольнодумец был. По совести, нельзя продавать человека, а по закону, вишь, можно.

— А почему же закон не по совести?

— Потому, что закон нехорош.

— Зачем же такой закон?

— Законы издают люди.

— Зачем же они издают плохие законы?

— Вырастешь — узнаешь, — сказал дядюшка. — А ты ешь-ка, гляди, какой потрошок утиный у тебя в тарелке стынет!

После обеда, когда и дядюшка и тётушка отдыхали, а Юлия брала урок музыки на клавесинах в большом белом зале, Вася, слоняясь без дела по дому, забрёл в дядюшкину библиотеку.

В противоположность гульёнковской, это была очень светлая, весёлая комната с окнами в сад, откуда сильно пахло цветущим жасмином и пионами. К аромату цветов примешивался едва уловимый запах сухого лакированного дерева, напоминавший выдохшийся запах тонких духов.

В шкафах было много книг в кожаных переплётах, но ими можно было любоваться только через стекло, так как шкафы были заперты. Внимание Васи привлекла картина в тёмной раме. На картине было нарисовано дерево без листьев, а на стволе его написано: «Иван Головнин». На ветвях же стояли другие имена, а среди них «Михаил и Василий».

Вечером пили чай в саду у прудка. К столу вышла тётушка Ирина Игнатьевна. У неё было отдохнувшее, посвежевшее лицо, и глаза смотрели веселее, чем давеча. Одета она была уже не по-давешнему, а в тёмное шёлковое платье.

— Дядюшка, — сказал Вася дяде Максиму, — видел я на стене картину. Дерево превеликое, на нём ветви с именами. Это рай, что ли?

— Нет, это не рай, — отвечал, улыбаясь, дядюшка. — Это родословное древо рода Головниных, к которому и мы с тобою прилежим. Род наш начался от Никиты Головнина, который предводительствовал новгородским войском в 1401 годе, сиречь триста семьдесят семь лет назад, и разбил под Холмогорами войско великого князя Московского Василия Дмитриевича.

— Что же ему за это было?

— А ничего. Разбил и разбил.

— Откуда же об этом известно, если столь давно было?

— Из летописей, которые велись разумеющими в грамоте. Было немало таких середь иноков в оное время… А прямым родоначальником нашим был Иван Головнин.

— Значит, это его имя на древе написано?

— Его.

— А Михаил — это кто?

— Это твой отец. А Василий — это ты.

Вася засмеялся.

— Чудно как выходит: нарисовано древо, а через то понятно, кто после кого жил.

— Так оно и есть, — подтвердил дядюшка, делая несколько глотков чаю из огромной розовой кружки с надписью славянской вязью: «Во славу божию». — Однако не в этом дело. Каждый нехудородный человек может намалевать себе такое древо, но почтения в том будет ещё мало, если нанизать на ветви бездельников и обжор.

— А в нашем древе?

— В нашем древе было немало людей, которые служили своему отечеству и положили живот свой за него.

— Кто ж то были?

— Кто? — переспросил дядюшка. — А вот: Игнатий и Павел Тарасовичи Головнины за верность отечеству в годину самозванчества были пожалованы вотчинами от царя Василия Шуйского, подтверждёнными позднее и царём Михаилом Фёдоровичем. Иван Иванович Головнин, по прозвищу Оляз, был воеводой в походах Казанском и Шведском тысяча пятьсот сорок девятого года. Владимир Васильевич Головнин тоже был воеводой в оном же Шведском походе. Пятеро Головниных пожалованы были от царя Ивана Васильевича Грозного землёй в Московском уезде. Никита и Иван Мирославичи Головнины убиты в бою на Волге, в Казанский поход. Никита и Наум Владимировичи тоже положили живот свой при последней осаде Казани. Василий Иванович Головнин был убит при осаде Смоленска поляками в 1634 годе. Шестеро Головниных были стольниками батюшки царя Петра Первого.

— Ого, какие все были! — с гордостью воскликнул Вася. — И не боялись идти в бой?

— Может, и боялись, а шли, потому что надо было для пользы отечества.

— А страшно это, чай, дядюшка? А?

— Страшно, пока не разгорячишься, а как кровь в голову ударит, как обозлится человек, так о страхе не думает.

— А вы были, дядюшка, в боях?

— Бывал.

— С кем?

— С турками, под командой генерал-аншефа Репнина в 1770 годе. Был ранен турецкой пулей в грудь и вышел в чистую.

«Вот ты какой!» — подумал Вася о дяде Максиме с гордостью, но не сказал того.

А дядя Максим между тем продолжал:

— Каждый дворянин и, паче того, каждый россиянин обязан служить своему отечеству, ставя превыше всего его пользу и славу, каждый должен быть слугою отечества. И нет почётней смерти, как смерть за отечество.

— Это и на небесах зачтётся, — вставила и своё слово Ирина Игнатьевна.

— На небесах — это всё одно, что вилами по воде, — отозвался на её слова дядя Максим. — Наукой доподлинно разгадано, что облако есть пар, сиречь вода. Кто же там зачитывать-то будет? Вольтер говорит по сему случаю…

— И всегда-то ты, Максим Васильевич, делаешь мне при детях афронт, — прервала его с обидой Ирина Игнатьевна. — Накажет тебя бог. Наш соборный протопоп, отец Сергий, вельми учёный иерей, днями сказывал, что Вольтер твой не токмо был безбожником, но и жену свою бил тростью.

Дядя засмеялся и поцеловал у Ирины Игнатьевны ручку.

А вечером Вася слушал, как дядюшка Максим вместе с братьями Петром и Павлом Звенигородцевыми, соседями как по Москве, так и по именьям, музицировал в большом белом зале с лепными украшениями и хрустальной люстрой, с портретами предков на стенах. Но люстры не зажигали. Играли при свечах, которые вырывали из темноты лишь кусочек зала.

Дядя Максим вынул из футляра, стоявшего в углу, огромную скрипку, — Вася никогда не видел такой большой скрипки, — зажал её ногами, и скрипка под его смычком сразу запела, доверху заполняя высокий зал своим чудесным голосом. И этот инструмент понравился Васе больше всего.

Занятный человек был дядюшка Максим!

Глава 13

Лето в Подмосковной

Это был день прощания.

Сначала уехала Жозефина Ивановна из дома дяди Максима прямо в Тульскую губернию, куда она нанялась к дальним родственникам тётушки Ирины в гувернантки.

Когда экипаж, в котором сидела Жозефина Ивановна, тронулся, Вася долго смотрел ему вслед и сам дивился, что прощание для него было таким лёгким. Оно не вызвало в нём чувства большой грусти. А ведь, кажется, он любил эту маленькую старенькую француженку, которая учила его уважать своих наставников и так часто наказывала его Одиссеем.

Потом кучер Агафон стал собираться домой в Гульёнки.

Делал он это не спеша, по-хозяйски, и всё у него выходило солидно и хорошо.

Гульёнковские кони отдохнули, были начищены до блеска. Они не выходили, а с грохотом вылетали из полутёмной конюшни на залитый солнцем двор и даже играли, забыв о своих летах, поводя ушами и оглядывая незнакомые им предметы ясными, весёлыми глазами, отфыркивались и послушно становились на свои места к дышлу.

Дядюшкин кучер и дворник помогали запрягать лошадей, и скоро всё было готово к отъезду.

В тарантасе больше не пучились груды перин, задок его не выстилали бесчисленные подушки, он просто был забит доверху сеном. На козлах висели лошадиные торбы.

Кончив запрягать, Агафон снял шапку, откинул одним движением головы буйные мужицкие кудри со лба, перекрестился несколько раз на курчавые усадебные липы, за которыми где-то ежедневно звонили в церкви, и стал прощаться с провожающими.

Провожали его только одни дворовые дяди Максима да Вася с Ниловной, которая ещё оставалась пока при барчуке.

Нянька передала Агафону мешочек с подарками для родни и длинный словесный наказ для каждого, а Вася вынул из кармана купленный в Гостином ряду складной ножик в блестящей костяной оправе и сказал:

— Это вот передай Тишке от меня, да гляди не потеряй. Скажи, чтоб не боялся принять подарок. А Степаниде накажи, чтобы не смела отбирать.

Агафон обещал всё это сделать по чести, затем влез в тарантас, стал коленями на мешок с овсом, лежавший за козлами, и выехал со двора через широко распахнутые перед ним ворота.

— С богом! Счастливого пути!

Вася и ему долго смотрел вслед, но только с иным чувством. Ему вдруг захотелось побежать за лошадьми, вскочить на ходу в тарантас, опуститься коленями на мешок с овсом рядом с Агафоном и уехать в родные Гульёнки от этой новой, ещё чужой, незнакомой Москвы, от новых, может быть добрых, но пока ещё тоже чужих людей.

Вася обернулся. Позади него на крыльце стояла Ниловна. На лице её так ясно были написаны те же самые чувства, какие переживал и он, что от этого у Васи показались слёзы на глазах. Он подошёл к Ниловне и прижался к ней.

Она обняла его крепкую, лобастую голову своими сухими старыми руками и тихо спросила:

— Ай по дому соскучился?

А непоседливая Юлия уже тормошила Васю за рукав, предлагая куда-то бежать.

…Шли приготовления к отъезду в дядюшкину подмосковную. Комнатный слуга Ерёмка чистил и мыл длинное кремнёвое боевое ружьё дядюшки Максима и его седельные пистолеты, сделавшие с ним поход в Румынию, потом точил огромный, ярко блестевший на солнце тесак, с которым этот весёлый парень гонялся за дворовыми девушками, визжавшими на всю усадьбу.

Пришёл сосед дяди Максима, старший Звенигородцев, со слугою, который тоже принёс два ящика с пистолетами.

— Зачем столь много оружия? — удивился Вася.

— А это от разбойников, — пояснила Юлия. — Дядя Пётр и дядя Павел тоже с нами поедут. Они наши соседи по имению. Так лучше ехать, а то одним страшно. Вася, ты будешь меня защищать, если на нас нападут разбойники? — спросила она.

— Буду, — ответил Вася.

Но разбойники на этот раз не напали, а поездка оказалась чудесной.

Наливались и цвели тучные травы, листва на деревьях ещё блестела весенним блеском, на лесных дорогах, под сводами столетних дубов, стоял золотистый сумрак, в борах звонко стучали дятлы.

Только к полудню следующего дня приехали в Дубки — подмосковное имение дядюшки Максима. Тут всё было скромнее, чем в Гульёнках, но открытее и веселее.

Дом был деревянный, с мезонином, выкрашенный в дикий цвет. В середине и по крыльям его зеленели купы сирени, а в промежутках были разбиты цветочные клумбы. Весною, когда цвела сирень — лиловая и белая, этот уголок был, вероятно, особенно хорош. Парк был небольшой, постепенно переходивший в лес.

И пруд был невелик, но налит водою до краёв, со старыми вётлами, отражавшимися в нём, отчего вода в пруду казалась зелёной. На пруду возвышался крохотный, поросший деревьями островок, на котором было положено пить чай по вечерам в хорошую погоду.

По плотине прокатили с громом и звоном колокольцев и на полной рыси подвернули к полукруглому крыльцу с застеклённой галерейкой.

— Кажись, приехали, — сказала Ниловна Васе.

Но Вася и без неё уже понял, что именно в этом уютном доме, обсаженном сиренью, ему придётся прожить последние два месяца перед отправлением в далёкий, заманчивый и немного страшный Петербург. Ему было радостно думать, что всё это время с ним будет и старая Ниловна. Пока она была с ним рядом, казалось, что и Гульёнки не так далеки.

Обедали на веранде, с которой спускалась в обширный цветник широкая лестница. На площадке лестницы лежали два деревянных, искусно сделанных льва, на которых Вася немного покатался верхом.

После обеда гуляли с Юлией в парке, который с одной стороны кончался крутым обрывом. На обрыве было место, откуда каждый звук отдавался троекратным эхом, и дети долго выкрикивали различные слова, прислушиваясь к тому, как эхо их повторяет.

Легли спать почти сейчас же после раннего ужина. Светлая ночь глядела в открытое, ничем не завешенное окно и гнала сон.

— О-хо-хо! — зевала Ниловна, расправляя свои уставшие с дороги старые кости. — Что теперь поделывают у нас в Гульёнках? Агафон Михалыч тоже, наверно, уж приехал, привёз мои гостинцы. Радуются, небось…

— А ты чего послала-то? — спрашивал Вася.

— Разное, — отвечала Ниловна. — Старым — божественное, молодым — радостливое. Степаниде вот ладанку с землицей из святого града Иерусалима, горничной Фене — ленточку алую в косу.

— А я послал Тишке ножик, — сказал Вася.

— И хорошо сделал, — похвалила его Ниловна. — Он бедный, Тишка-то. Где же ему взять!

Оба помолчали, мысленно перенёсшись в родные Гульёнки. Но в то время как Ниловна перебирала в мыслях всю свою гульёнковскую родню — сватов и кумовьёв, Вася мог вспомнить только тётушку Екатерину Алексеевну да Тишку.

— Нянька, знаешь, что? — сказал он. — Как вырасту большой, я возьму Тишку к себе.

— А что же! — отвечала Ниловна. — И доброе дело сделаешь. Он, Тишка, старательный, только его учить, конечно, нужно.

Наступила тишина. В раскрытое окно долетали какие-то едва уловимые шорохи ночи, лёгкий треск раскрывающихся лиственных почек.

Глава 14

Прощание

Утром приехали верхами из своей усадьбы братья Звенигородцевы. Оба, особенно старший, Пётр, встретили Васю, как старого знакомого.

— Ну, моряк, — обратился Пётр к Васе, — гуляй, сколь можешь, а как берёза начнёт желтеть, тронемся мы с тобой в Петербург. Нам тоже любопытственно побывать в сём именитом граде.

По случаю приезда гостей устроили рыбную ловлю. Притащили огромный невод. Пришли мужики, завезли сеть на лодке почти до самой середины пруда. Стали заводить крылья к берегу. Присутствовавшие, охваченные охотничьим волнением, ожидали, когда концы невода подойдут к берегу и начнут вытаскивать мотню.

Дядюшка Максим разрешил и Васе принять участие в ловле: он позволял ему всё, в чём видел пользу для мальчика. И Вася, разувшись, закатав штаны по колена, как все мужики, ездил с ними на лодке завозить невод и затем помогал чалить его к берегу.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Ключ к приключениям

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Настоящее название — деревня Гулынки Рязанской губернии. — Прим. ред.

2

Доща́ник (также досчаник, дощан) — плоскодонное несамоходное деревянное речное судно небольшого размера с палубой (или полупалубой) и одной мачтой. — Прим. ред.

3

Бриг — двухмачтовое судно с прямым вооружением. — Прим. ред.

4

Сажо́нки (сажёнки) — это старый русский вольный стиль (он же кроль на груди), когда пловец попеременно вытягивает и выбрасывает вперёд то одну, то другую руку. — Прим. ред.

5

Семи́к (семишник) — медная монета номиналом 2 копейки, введённая в оборот после денежной реформы 1839–1843 годов; исходя из курса новые две копейки соответствовали семи старым. — Прим. ред.

6

Омёт — сложенная в кучу солома, скирд. — Прим. ред.

7

Охотничья собака из породы легавых. — Прим. ред.

8

Бурми́стр — доверенный от помещика староста над крестьянами (при крепостном праве). — Прим. ред.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я