Черная водолазка

Полина Санаева, 2020

Книга рассказов Полины Санаевой – о женщине в большом городе. О ее отношениях с собой, мужчинами, детьми, временами года, подругами, возрастом, бытом. Это книга о буднях, где есть место юмору, любви и чашке кофе. Полина всегда найдет повод влюбиться, отчаяться, утешиться, разлюбить и справиться с отчаянием. Десять тысяч полутонов и деталей в описании эмоций и картины мира. Читаешь, и будто встретил близкого человека, который без пафоса рассказал все-все о себе. И о тебе. Тексты автора невероятно органично, атмосферно и легко проиллюстрировала Анна Горвиц.

Оглавление

Из серии: Женщина-женщина

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Черная водолазка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Осеннее обострение

Романтика и трусы́

Хорошенько за полночь стояла в очереди в туалет в модном баре. И там две молодые девчонки в белоснежных кроссовках препирались у зеркала:

— Ну, посидим еще-о-о-о…

— Да мы и так тут все свободное время проводим!

И чувствовалось, что свободного времени у них много. А там бутерброд 500 р.

Потом ехала в метро на последнем поезде в час пятнадцать, рядом сидела пара, только с работы, целовались непрерывно, аж раздражали — молодой человек азиатской наружности и русская девочка, такая вся нежная, с ямочками на коленках. И она ему говорит:

— Завтра получим деньги и поедем, купим свитера — тебе и мне. А то холодно становится. В две тыщщи спокойно уложимся.

— У меня есть свитер.

— Да ладно, новый купим!

Такое у них событие наметилось. Он ей благодарно улыбнулся, и они продолжили целоваться. Уже не бесили.

И я вспомнила удивительную историю, как двое умных, образованных, читающих стихи людей — мужчина и женщина — немножко знали друг друга, а потом разъехались по разным городам и стали переписываться. И тут выяснилось, что они любят одних и тех же поэтов, и помнят из них одни и те же строчки, и вообще во всем совпадают, и родились хоть и в очень разных семьях, но как бы сразу родственниками. Решили пожениться. И вот он приезжает к ней в сентябре. И они гуляют-гуляют за ручку по аллеям, осязают друг друга, принюхиваются, первые робкие поцелуи, и все прекрасно. И тут он ей говорит:

— Надо на рынок съездить, куртку мне теплую купить.

И на этом все заканчивается. И романтика, и отношения в целом. Она понимает, что это не ее мужчина: ни его куртку, ни его носки и тем более трусы она видеть не хочет никогда. Стихи стихами, а куртка — это уже быт, и к быту с ним она оказалась не готова.

И тут я еще вспомнила, как позвонила мужчине своей жизни, который каждый день приезжал с коньяком, шампанским и клубникой:

— Зайди, говорю, в магазин, купи курицу на бульон.

И он больше вообще не приехал.

А еще подруга рассказывала точно из той же песни:

— Дальнего родственника за сорок познакомили с милой женщиной. Пошли они на свидание, возвращаются, и милая женщина говорит категорическое «нет». Спрашиваем: почему? Что случилось? Понимаешь, объясняет она, все так хорошо было, мы беседовали о кино. О книгах. А потом он купил себе трусы. Кинулись к родственнику: зачем трусы? Почему трусы? Что тебе так приспичило трусы покупать? А он говорит: «ну вот попались мне именно такие трусы, как я люблю, их не везде купишь, я сразу десять штук купил, по дороге же…» Так и остался холостым.

И следом нанизалось:

— Поехали в аптеку и купили ему противорадикулитный пояс. И он мне говорит: спасибо, что помогла выбрать. Это как будто наша первая семейная покупка. Тут и сказочке конец.

Наверное, когда можешь купить ему трусы или пояс противорадикулитный — это точно любовь.

И еще я почему-то вспомнила, как один парень рассказывал:

— У моего отца была несметная куча баб, и я его однажды спросил — чего они от нас хотят? А он сказал, что за всю жизнь так и не понял. Сказал: сынок, они все разные на вкус и на ощупь. Они по-разному пахнут, по-разному ко всему относятся, по-разному целуются и все остальное. И фиг поймешь. Им всем нужно разное.

А вчера за столом в том же баре один умный человек сказал странную фразу: «Здоровый образ жизни уничтожает личность».

Не знаю, к чему это я. К тому, что все запуталось, нет законов ни у одного жанра. На первое сентября дети с тюльпанами идут, на Новый год — редиска свежая. Фиг поймешь.

Подумаешь, осень. «Если у тебя есть деньги, всегда можно улететь в лето». Если нет — пойти в ботанический сад. Там красиво. Две ночи подряд мне снились кошмары, я куда-то бежала, кричала от ужаса, Гас прибегал из другой комнаты, а Ася, которая спит рядом, — спала себе.

Сегодня я проснулась с ужасно печальной новой морщинкой в уголке рта и ощущением, что все вокруг как-то усложнилось.

В пледы

Наконец-то можно достать свитер. Термос и шарф. Перчатки не достаю — они теряются. Наконец-то кончилось тепло и солнце. Кожа не накаляется, можно снять очки, открыть глаза, проморгаться, не щуриться, не искать тени. Увидеть, кто стоит напротив и что-то рассказывает. Возможно, полезное.

Меньше пыли, больше ясности. Ясность ясеневая и зоркость яворовая, сказал Мандельштам в стихотворении, которое никто не может расшифровать, даже Быков. Стихотворение в жанре — «наваждение». Но иногда прям смотришь и понимаешь, о чем он. Что ясность — ясеневая. Нет, никаких мне больше юго́в, чебуреков, чириканья, игр на воздухе. Мне надо остыть, я слишком нагрелась.

Ждала, когда листья уже перестанут бить золотом в глаза, в инстаграмы. И вот они сдались и упали. Лежат теперь уютные, коричневые — кучкуются, устилают. Деревья могут от них отдохнуть.

Хочется побыть голым деревом, тоже все сбросить и постоять в сторонке, в состоянии «зимняя замкнутость». Как хорошо, что оно наступило и окутывает. И все замедляется, впадает в анабиоз. Никаких мне больше дайвингов, коктейлей на пляже, неудобных шезлонгов.

Пусть идут дожди — они любой ситуации придают неопределенность и законченность одновременно. Пусть нависают свинцовые небеса — придавливают, как бабушкино ватное одеяло. И низкие облака пусть плывут — отгораживают от суеты, в них — как в перину, в кокон, в объятия, в пледы. В компостную яму. В берлогу. Зарыться и замереть. Не включать свет, подумать о вечном, вздремнуть, проснуться совсем под вечер. И смотреть странные сериалы. И братьев Коэнов. Когда-то же надо начать.

Осенние влажные дни убывают, тихо, как вода в стакане, медленно испаряются, впитываются в стены, оставляют мокрые пятна, как мыльные пузыри. И с самого утра начинаются сумерки, а значит, ничего обязательного. И так на ближайшие полгода. Пока не рассветет.

Осень, когда она серого цвета, это как свобода, как жизнь за тем, когда подведена черта; как чистый лист, на котором все можно нарисовать по-своему. Но это потом, потом, завтра, все завтра или весной…

Эми

Вечером, 3 сентября, начался дождик, и я пошла на докфильм про Эми Уайнхаус. В семь вечера люди в метро уже спали. Летом не спали. А тут опять — едут с работы, уставшие, впавшие в осень. Иногда кажется, что это одни и те же люди ездят по кругу с серыми осенними лицами. Кто-то загорелый, веселый и в зеленовых шортах, а кто-то в свитере и спит.

Когда я вышла из кинотеатра, дождь и не думал заканчиваться, и стало ясно, что люди в свитерах были правы. Фильм проделал во мне сквозное отверстие, и в него немножко задувало. Он был про Эми и про то, как ей не удалось справиться со своим папой. Который ее сначала бросил, а потом, когда она стала звездой, вернулся в ее жизнь и не соглашался отменять концерты, чтобы подлечить дочь от зависимостей. Ему было важно, что ей платят по миллиону за выступление. И она была как в тюрьме — в этой своей мировой славе и наркозависимости.

Я так расстроилась, что позвонила Гасу и сказала, что он может бросить школу прямо сейчас. Ничего страшного. Лишь бы не быть, как в тюрьме, где бы то ни было. Лишь бы жить. Подумаешь, школа. Будем танцевать на улицах, писать в анкетах — незаконченное среднее. Пойдем работать в «Макдоналдс», там и кормят, и гибкий график, и достойная зарплата. Регулярные премии. Я вижу такие объявления, и мне кажется: зачем еще что-то искать? Вот же теплое местечко.

Когда я подъехала к дому, был уже не дождь, а ливень. И водитель сказал: «Хотите, я провожу вас с зонтиком до двери?» Конечно, я захотела. И сразу представила, как иду, как английская королева, а он несет надо мной зонтик. На самом деле мы с ним просто очень быстро побежали.

Дома все спали, было темно, а на ковре посреди комнаты белели Асины резиновые сапоги — она приготовила на утро. Ася уже смирилась, что осень пришла, и спокойно уснула. Но я еще надеялась потянуть, посидела, пощипала винограду. А когда уже засыпала, услышала, как подлетел комар, вяло пожужжал и не укусил, сдался. Последний летний комар. Скоро начнутся осенние мухи.

Во вторник начался сентябрь.

Дождь лил всю ночь.

Все птицы улетели прочь.

Лишь я так одинок и храбр,

Что даже не смотрел им вслед.

Пустынный небосвод разрушен,

Дождь стягивает просвет.

Мне юг не нужен.

Бродский, конечно. Всегда Бродский[2].

Встроенный фильтр

Чуть не через силу, по служебной необходимости зарегистрировалась в Instagram. Для практики запостила первые две фотографии. Ну и все. Что за чудо, думаю! Раз — и все видят! Стала мыслить картинками.

Тут же захотела сделать коллективное фото пассажиров троллейбуса, в котором ехала по Покровке (что само по себе перформанс). Это был троллейбус, полный безумцев. Живущие в центре и при этом ездящие на троллейбусе — это фрики с прекрасными лицами, которые не встретишь на улице Подбельского, и одетые в то, чего не встретишь в магазинах.

Конечно, мне захотелось сфотографировать очень бледного подростка в церкви. И брюки и рукава свитера были ему безнадежно коротки. И ботинки какие-то — не кроссовки, а ботинки именно. Он был не из нашего времени, он как будто в этой церкви родился 200 лет назад. Он был как герой Достоевского, хотя даже не крестился.

А потом и батюшку хотела сфотографировать. С толстыми свечами и такими же толстыми пальцами.

Ужасно захотелось сфотографировать, как надевают штаны на манекен в Massimo Dutti, расправляя складочки на всех местах. Смешно, заботливо и долго. Этот Instagram — просто зараза.

В «Библио-глобусе» захотелось сфотографировать даму в очках, которая сидела-сидела за столиком, а потом поискала и решительно раскрыла медицинский атлас с цветными картинками на устройстве мужской мочеполовой системы. И стала строго туда смотреть. Я заглянула — печально там все нарисовано, безжизненно. Надеюсь, ей кто-нибудь об этом расскажет.

Еще хотела заснять поэта, который читал в магазине стихи, посвященные автору книги о диетах «От имени всех мужей, чьи жены похудели благодаря вам». Поэт был в белой-белой ковбойской шляпе. И это вчера, в #ливеньидождь.

А как хотелось заснять кривые ноги девушки, которая стояла передо мной на эскалаторе! И подписать так: «Не в ногах счастье». Потому что кривоногую наверху ждал парень с зонтиком, они потом долго обнимались, целовались и пошли рядышком. Это моя давняя мечта, чтоб меня встречали у метро. Очень живописно.

Карочи, разжалела себя, пришла ближе к полуночи, сделала тосты, намазала их медом и что? Захотела их сфотографировать! Ага, на блюдечке.

Но видите, я мужественно борюсь с искушением и пока побеждаю. Мне нельзя в еще одну соцсеть, засасывает. Мне надо жить в реальности, хотя бы иногда. А то кончится тем, что я стану постить свои фотки с оттопыренными губами, хотя мне никогда не удастся их как-то конкурентоспособно оттопырить.

Ну и конечно, обо всем этом я уже написала на фейсбук.

Не фотографировать я кое-как могу, а вот не писать букафки.

Рай для интроверта

У меня внутри Петергоф отпечатался. Не знаю, на чем конкретно, но на чем-то с ворсинками. Отпечатался, как тавро геометрической формы. Как золотая татуировка, на которую смотришь с радостью, а она излучает. Сидишь-сидишь перед компом или в холодном троллейбусе и между делом задираешь манжет или брючину и поглядываешь. Напоминаешь себе, что счастье есть. А оно как бы внутри шуршит, переворачивается в норке. И греет. Вот у меня Петергоф там теперь. Я в него заглядываю. Зачерпываю тишину и журчание.

В Питере, при всем уважении, мне всегда было серо, сыро, зябко, зыбко. А в эту осень так сухо, что аж шелестело в ушах. И еще тепло и позолочено. Наяву любая картинка была такого насыщенного цвета, как будто ее уже обработали в фотошопе. И немножко перестарались.

Я прямо просыпалась и чувствовала, как вокруг за стенами стоит сумасшедшая красота. И трещит от собственной избыточности. И надо бежать и хватать ее руками, пожирать глазами, утолять зрительный голод. Потом поехала в Петергоф. В октябре там уже мало туристов, а фонтаны работают. Льют воду. Пустой парк выглядит и звучит по-другому. Легко представить, что весь он твой. И легко представить что ты — королева. Ампираторша. И позади у тебя вечность. И впереди тоже.

Все-таки как хорошо, когда много гениев подумали об удобстве и красоте для одного царя. И при этом царь попросил их буквально ни в чем ни себе, ни ему не отказывать. И эти беспредельщики итальянцы не просто начертили план парка, а как будто надышали его. Может, свои сны записывали, может, видения. Но во всем этом явно не только рисунок, расчет, геометрия и точность, но и что-то в целом необъяснимо совершенное. Самодостаточное.

Меня в нижнем парке накрыло, словно куполом, будто давным-давно умная и могущественная Гермиона начертила над этим местом невидимые защитные меридианы. Или что там? Нашептала защитные заклинания. Для меня ж безопасность — базовая радость. И она там есть. Ее там навалом. Я вот природу люблю, лес. Но могу ли я быть счастлива в лесу? Недолго, точно не вечно. А тут? Тут — да. И совсем для этого никто не нужен.

Неопределенное и плохое останавливается, нет, кончается вовсе. И ничего не напоминает о «земле», никаких примет времени — ни пивных бутылок, ни упаковок из «Макдоналдса», ни уборщиков в оранжевых жилетках. Мало людей и много тишины. Фонтаны журчат, статуи молчат, мрамор мерцает. Белки перебегают дорожки в разных направлениях часто, как кошки. А вороны переходят. Маленькие легкие птички садятся на руки, царапают коготками.

Пространство просматривается во все стороны. Простор и уют, бесконечность и замкнутость. В конце каждой тропинки фонтан или фигура. Или беседка. Или ротонда. Мостик, дворец — большой или маленький. И все это излучает что-то помимо, помимо очевидного. Красоту, наверное. Это она и есть, да? Которая гармонизирует пространство, воздух и мой глубоко внутренний мир. Скорее всего, душевный.

В нем ведь только наведешь порядок, только разберешься, расставишь все по местам, отлакируешь, как тут же наваливается новое, новое, новое. Падает, падает сверху, как когда проигрываешь в тетрис. Нагромождается. Одно на другое. И не впихивается обратно, а торчит сверху и по краям, колется-режется. События, взгляды, обстоятельства. Набойка отвалилась, звонок пропустила. Не душа, а вечно проигранный тетрис. И когда идешь по кривой улице с совковыми пятиэтажками, оно усугубляется и продолжает громоздиться.

А в Петергофе не так.

Когда снаружи все настолько пропорционально, гармонично и тихо, то и внутри все зеркально укладывается в ровные колонки, без зазоров и асимметрии. И успокаиваешься. Кажется, что окончательно. А сквозь листья струится такой густой золотой свет, что хочется называть его божественным. По красоте или даже по происхождению. Свет и покой проникают в меня и остаются. Так же, как во всяких полуподвалах обычно проникали холод и сырость.

Это интимное, но такое огромное чувство, что молчать не получится. Я не очень-то представляла себе пространство рая. Раем был человек, и не важно где. А теперь у меня большой и подробный опыт пребывания в раю. Я могу в него вернуться под общим наркозом или позже. И в любой момент могу описать вполне предметно.

Это такой парк. Огромные деревья в нежных красках. Идешь от Адама наискосок к Монплезиру. Листья бесшумно скользят под углом. Придают движение абсолютно идеальной картинке, во всем остальном застывшей. Звук струящейся воды следует за тобой. Доходишь до замкнутого дворика — там розы, липы, боковая аллея… Потом делаешь шаг в сторону — и открывается Балтика. Гладкая, уставшая, молчаливая, уже отвоевавшая свое. Видишь каменистый берег залива.

На камнях стоят чайки и тоже молчат. И дальше все. Дальше ничего нет.

Разговоры из воздуха

Надо привыкнуть, что дети больше не ходят со мной гулять, ни в будни, ни в выходные. Надо было давно привыкнуть, но все, что связано со временем, — для меня неожиданность. Каждый взгляд на часы и календарь… В основном: «О, уже так поздно!» И почти никогда: «О! Еще так рано!» Чаще: «Как лето кончилось? В смысле, осень?» Время уходит вспять, время уходит спать.

В «Аптекарском огороде» красота невозможная. Сакура покраснела, дубы-колдуны покоричневели, остальные колеблются между, во всех оттенках и переливах. Глаза с трудом привыкают к изображению естественной яркости и высокого разрешения. Фонтанчик журчит, императорские рыбы пытаются впасть в летаргию, им мешают — детки тюкают монетками по темечку. Рыбы уходят поглубже, чтобы замереть, уснуть, но нет. Кошмар, и я их понимаю, как никто.

Бегонии умудряются цвести, где-то рядом звонит церковный колокол, два раза за час пролился дождь, везде таблички «Не сходите с дорожек!» Названия растений читаются как стихи, как песни («Лилия слегка волосистая», ничего себе слегка), по полю ходят две рыжие утки — это местные, у них тут прописка. И обязательно найдутся две дуры, которые фотографируются в кустах. И две умные тоже. У них, как у камер на телефонах — автоматические настройки: заходят в куст, выгибаются и улыбаются, — просто реклама стоматологии. Щелчок, и вот они уже выходят из куста, надев на лицо серое будничное выражение. Опыт.

Упали сумерки, ушел сдуватель листьев с дорожек со своей трубой. На лужайке под старым дубом — он, между прочим, «Заслуженное растение России», — ползает автоматический газоноуборщик, напоминает, что мы в двадцать первом веке.

В оранжерее зажгли свет, и она засветилась в глубине за деревьями, как гигантский ночник. Или волшебная лампа с растительным орнаментом.

И ведь русским языком написано: «В теплой водичке добрые пираньи ждут ваши ручки». Администрация, видимо, исчерпала вежливые формулировки, а народ все стремится сполоснуть руки в водоеме с редкими цветами. Но испугать москвича не так просто.

— Пиранья? Где пиранья? Ее покормить? У меня батончик мюсли в сумке есть.

Бабулю в беретке, которая задумчиво глядела на кувшинку и возможно даже, там, под береткой, слагала хокку, передергивает от ужаса. Кормить пиранью!

Когда так настойчиво просят не сходить с дорожек, хочется именно сойти.

И разговоры из воздуха рядом.

Тетеньки

— Я сыну суп в тарелку наливаю, крышечкой накрываю и ставлю в холодильник. Чтоб он потом только погрел. А сама — на работу. Не положишь, так и не поест, хотя ему скоро 17.

— Моему 35 и все то же самое.

Подростки

— Если ты ее бросаешь, так и скажи, а ты только титьки мнешь!

— Ничего я не мну…

— Ну еще хуже.

Женщины под шестьдесят

— Дай руку? Что это у тебя? Отложение солей? Надо аппаратом погреть. А вот эту точку знаешь? Между указательным и большим? «Точка жизни» называется. Давишь? Каждый день?

— Ай, ты мне дырку сейчас сделаешь! Не хочу «точку жизни». Итак все болит.

Охранники

— Тебе надо полностью отстраниться.

— Нет, я ему все выскажу.

— Нет, тебе надо отстраниться, прямо полностью.

Женщины в районе сорока

— Я на ямочки западаю: вижу — щека, вижу — ямочка, и влюбляюсь с первого взгляда.

— И что? Жизнь тебя не учит? Полный дом детей с ямочками на щечках. В следующий раз, может, погоди влюбляться? С ямочками — они тряпки все. Погоди, говорю. Приглядись, может, там рядом скромник какой ходит, а у него, может, такие внутренние ямочки, что маманегорюй. Ты уже не в том возрасте, чтобы игнорировать человеческие качества.

Девушки в районе тридцати

— Родственники дали денег на золотое кольцо, а я пошла его выбирать с такого похмелья страшного, что теперь смотрю на это кольцо и думаю: как? Как я могла такое… Позор! Просто позор.

Снаружи ботанического сада многополосное движение, проспект Мира, шум и бирюзовые башенки центральной мечети.

— До радиальной под землей или по воздуху пройдемся? Ну так вот, я и говорю…

Питерские разговорчики

На колоннаде Исаакия

Парень и девушка разглядывают сверху Исаакиевскую площадь. Он показывает на Мариинский дворец.

— А это что за особняк?

— Вокзал, наверное, какой-то. Пошли дальше.

Возле Медного всадника

— Смотри, нога лошади Петра какбэ попирает ядовитую змею, тока я забыла, что она символизирует.

— Медицину, конечно!

В очереди кондитерской «Буше»

— Ладно, сегодня я тебе все прощаю…

— А что прощать? Мне прощать нечего!

— А дома барда-а-а-а-а-а-а-а-ак…

— Это потому, что я работала вчера.

— А позавчера? А три дня назад?

— Обижусь.

— Вот я и говорю: сегодня все прощаю!

В столовой на Невском

Мущщина с футляром от контрабаса (ну и с самим, наверное, контрабасом в нем) и в красном шарфике. Достал бутылку, влил пару бульков в компот, набрал номер:

— Мне НАДО тебя увидеть. Нет, я бы предпочел ЛИЧНУЮ встречу. Да, обязательно. Нет, НЕ МОГУ сказать зачем. Почему? (встал) Потому, что нахожусь в общественном месте!

Григорий Соколов

Наде Ждановой

Сначала мы ехали на поезде до Болоньи и видели охотника с двумя крапчатыми длинноухими собаками, и стаю фазанов — как на картине маслом, и облетевшие виноградники, и все еще ярко-зеленые поля, поля, поля, и сельские дома с черепичными крышами, и все еще в желтых листьях деревья.

Мы ехали на концерт великого пианиста Григория Соколова. Два года я смаковала предвкушение, и не верилось, что вкушение уже близко.

Потом мы еще бегали по запутанному болоньевскому вокзалу и оттуда ехали на электричке в Модену. Тут публика не такая рафинированная, как в центре Вероны. Похожа на ту, что ездит, например, в Дубну с Савеловского — рабочий народ, офисный люд, студенты, кто-то прятался от контролеров в тамбуре… Ехали стоя, вагоны битком, час пик.

В Модене оказались уже в сумерках, и там было все совсем по-другому, чем в любом виденном мной городе, и надо было осваивать эту новизну, в оранжевом свете фонарей идти по малолюдным улицам — как во сне, искать собор (огромный, старинный, уютный, как жилой дом — отдельная история), гладить там мраморных львов по их изгрызенным временем носам… На площади перед собором пахло, как на маминой кухне, когда она печет печенье, а ты сидишь носом в духовку. Конечно, бил колокол.

А в остальном тишина и детские голоса. На ступеньках кафе сидела красивая мулатка в фартуке, и ее лицо светилось отраженным светом телефона.

А потом мы вошли в театр Лучано Паваротти, и то, что осталось снаружи, перестало иметь значение, будто совсем закончилось.

Зал — в коралловых мягких оттенках, множество отдельных лож, а в полукруглом туалете полукругло выгнутые деревянные двери (как это возможно?). Зрители — солидные, хорошо одетые, в жемчуге, и молодежь в чистых рубашках. У высокого мужчины в мягком пиджаке — натурально бланш под глазом, другой сморкался в огромный белый платок, несколько людей в инвалидных колясках, маленькая лысая женщина в маленькой шапочке, как после химиотерапии, парочки за ручки и женщины типа вамп — вызывающе поодиночке.

Перед самым концертом я еще успела подумать, что вот же на этой сцене пел Паваротти и что шнурки сильно затянула, надо расшнуровать. Но погас свет, и какие там кроссовки, дышать забываешь!

Есть хороший пример того, что такое классика, что такое гениальное произведение: как Константин Райкин, лежа дома с поломанной ногой, читал Кафку. Читает-читает и понимает, что это все будто точно про него двадцатилетнего. Причем такие вещи Кафка про него пишет, в которых он и сам себе не хочет признаваться. Читает дальше. Снова все как про него. От ужаса кидает книгу в дальний угол комнаты, но раны уже расчесаны, и он ползет в этот угол со своей сломанной ногой. Дальше тоже все страшно совпадает и про 30-летнего — на уровне никому, казалось, неизвестных мелочей и подробностей.

Так вот, когда слушаешь великую музыку — она как будто лично про тебя, а гениальный исполнитель будто все про тебя знает. И то знает, что тебе самому про себя узнать никак не удавалось.

Он там один на сцене, и ты один перед ним в зале. Слушаешь и с ужасом понимаешь, что эти звуки максимально точно выражают, что там с тобой в жизни случилось, и становится сразу понятно, что в ней главное.

И он играет и будто рассказывает, как когда-то ты не просто ходил по улицам в ботинках и ел овсянку на завтрак, а переживал все это:

— сначала было вроде бурно, весело и быстро, потом стало тревожно, вот именно так, как он играет, до деталей;

— а однажды было именно так нежно, как сейчас звучит этот рояль, хотя ты никому не рассказывала;

— потом было больно и это длилось и длилось;

— потом все куда-то будто бежали, потом вроде успокоилось, и воцарилась гармония;

— потом все оборвалось.

А он все играет и тебе одной говорит: ну ничего-ничего, пройдет, и вот, есть музыка, она вывезет.

По-новому ощущаешь, что такое «нежно». В его звуке это более определенно и чувственно. Он нажимает на клавиши, и накатывает совершенно новая нежность. Вселенская. Начинаешь плакать в коралловом зале и всех любить. И только бы он не останавливался!

И публика отчаянно аплодировала, билась за бисы. И он выходил и играл короткое, и звуки были каждый раз другие — то как птичьи трели, то как «Шаги на снегу» — мягкие и глухие.

Испытываешь эмоции, которые невозможно выразить словами «офиге-е-е-е-еть» или «вот жеж гадство». И вообще словами.

Благодаря такой музыке накатывают редкие чувства, которым не место в «обычной» жизни. И это хорошо, наверное, нельзя каждый день так глубоко погружаться — задохнешься и потонешь в себе. Но знать, что эти чувства есть — такие огромные, мощные, красивые, — знать хорошо бы. И как их вызвать — тоже. Это делает тебя сильнее. Особенно сильнее всех тех, у кого нет чувств, зато аппетит хороший.

Да, и потом выходишь на улицу и, конечно же, видишь, что мир остался прежним и, как известно, «останется прежним» до конца времен. Но с такой музыкой (хотя бы иногда-иногда) и такой нежностью (всегда) — ничего, пойдет, жить можно.

У входа стоял мужчина в традиционной накидке итальянской знати — из толстого сукна — Tabarro. И в берете на бок. У него было аристократичное белое лицо и нос с красивой горбинкой. Уверена, что в его столовой висит несколько портретов пару-тройку-вековой давности, на которых точно такие лица.

И он улыбался — то, что я поняла сегодня, он знал давно. И ночной ветер нес листья по мраморному тротуару.

Уж простите за пафос.

После вас

Недавно попала в квартиру в центре Москвы, которую сдали сразу после смерти владелицы. Огромная запущенная квартира с черным ходом.

Новые хозяева — очень дальние и, видимо, очень жадные родственники. Они ничего не вынесли, не прибрали, не пытались сохранить. И жить в такой обстановке было странно — трогать все, брать пододеяльник в шкафу будто без разрешения, будто хозяин вышел в булочную.

Первое время казалось, кто-то вернется, увидит меня и скажет голосом завуча: что это вы тут делаете? Но нет, никто не пришел. Возле телевизора моток мулине. Пуговицы в вазочке. Чешские разноцветные бокалы, красивые, видно, бывшие в постоянной эксплуатации — из них явно часто пили вино. Красное — остался бордовый налет. За стеклом фотография импортной девочки в мантии и шапочке с кисточкой — хозяйка гордилась внучкой, следила за ее заграничными успехами. В кладовке аккуратно упакованные зимние пальто и сапоги типа боты. Свежие календари во всех комнатах — перекидные, отрывные, настенные, прямо какая-то мания. Тут следили за временем. На кухне в шкафчике недопитые витамины «Кораллового клуба». Тут собирались жить долго и уютно. Никаких лекарств — никто не болел.

Хотя она явно жила тут одна в трех комнатах. В ванной разные шампуни для котят. Везде сильный кошачий дух. Кошки тут были на королевском положении, и, видимо, их толпой вытолкали вслед за гробом. И отличная библиотека. Не декоративная, когда страницы склеены, а книги подобраны по цвету и высоте. А такая живая, читанная, видно, всю жизнь пополняемая библиотека, для удовольствия, без снобизма. И альбомы Филонова, и китайская философия, и Чейз с Устиновой.

А еще много-много книг о дедушке хозяйки квартиры. Толстенных-претолстенных, намного толще Библии. На нескольких языках. Везде о его всемирной коммунистической значимости, его гении и благодарности народов за его деяния. И вот я пришла с улицы, и если бы был камин, я могла бы поддерживать огонь с помощью этой макулатуры. Тогда от нее была бы хоть какая-то польза.

Что осталось от этого человека? Московская квартира, сдавая которую, дальние родственники могут больше не работать.

Блин, можно умереть в любой момент, и ничего из того, что было тебе дорого, не будет дорого уже никому. Да, есть дети, но и им не надо ничего моего. У них будет свое. Господи, все, что есть в нашей жизни материального, — все это такие мелочи, такие смешные и незначительные вещи. Да и сами мы…

Оказалось, до сих пор у меня была надежда на бессмертие.

А теперь никогда не буду ничего копить, обустраивать и думать о потом. Жизнь невозможно обустроить раз и навсегда, ее можно только продолжать день за днем.

А копить — только впечатления, жить только сейчас — чтобы было что вспомнить, когда уже ничего не будет происходить. Мне показали, что бывает потом. Ничего. Просто приходят чужие люди, затаптывают твои следы и варят кофе в твоей турке.

Кокон истории

Давно, в 90-х, мы с Вероникой с одной квартиры съехали, и нам два дня надо было где-то перекантоваться. Она тогда встречалась с московским мальчиком из очень хорошей семьи. Он потом любил мне звонить, жаловаться на Веронику, зудеть про ее коварство и спрашивать моего совета. Она его бросила, конечно.

Но это позже. А тем вечером он привез нас в свою пустую запасную квартиру, где жил только наездами. Переехал в загородный дом.

В то время я писала рефераты в Ленинке, подрабатывала, экономила, простужалась, куталась, все равно мерзла, уставала и не любила Москву. Помню, сижу в историческом читальном зале с деревянными перегородками, бесшумно погружаю руку в сумку, отщипываю от булки и думаю — спуститься в буфет чай попить или я не могу позволить себе эту трату?

И в таком состоянии попадаю в дом к людям, у которых все хорошо, причем давно, — у отцов все было хорошо, дедов, прадедов. В нашей стране так почти не бывает. Мы по большей части живем в домах, построенных на месте бывших помоек или еще лучше — кладбищ. Дедов фашисты поубивали, прадедов — свои. А тут не так. Бывают «старые деньги», а тут еще лучше. Глобальное благополучие и глобальная стабильность во все времена. И атмосфера соответствующая.

Эта квартира рядом с Патриаршими, в переулке, в старом доме с прохладными подъездами, широкими лестницами, двустворчатыми дверьми, красивой плиткой на полу просторных лестничных площадок. В такой мог жить профессор Преображенский. И много кто еще из реальных, сильно дореволюционных писателей, врачей, адвокатов. Интеллигентные семейства, где играли на рояле, пили чай за круглым столом со скатертью, в гостиной ставили елку со свечами, клали под нее подарки — деревянных лошадок и фарфоровых кукол. Я поднималась по лестнице, и меня одолевало атавистическое желание оставить калоши в передней. Представляла XIX век, зашла в квартиру, а она оказалась очень, очень современной, молодой, дружелюбной и тихой во всем.

Вся одного цвета — серого. От темного, почти черного, до совсем светлого. И без обоев — стены матовые, шершаво выкрашенные. Мебель, занавески, ковры — все глухо-серое и без единого рисунка, орнамента, закорючки. Ничего не цепляло, не раздражало, не останавливало глаз. Я не знала, что серый может быть таким благородным. Он как будто глушит весь шум, что слышишь за день, будто выравнивает все неровности, заусенцы и ямки в душе, которые образовались от соприкосновения с внешним миром.

Была поздняя осень, холодно и слякотно. Надо было оставить Веронику с Денисом наедине, и я ушла в ванную. Еще одна дверь, еще один замок, и можно остановиться и замолчать. Там тоже все было серое, даже полотенца цвета камня. И на ощупь не глянцевое, как кафель, а шершавое, как валуны, высушенные солнцем. И эта ассоциация с камнями возникла сразу, потому что пол был очень теплый. До этого я, село такое, не знала и про полы с подогревом. Помню, как раздевалась в этой ванной — замерзшая, с кровавыми корками на губах, сопливая, с оледенелыми ногами и руками. Я тогда продавцом работала и промерзала за день на рынке. Сняла все и босиком на теплый каменный пол. Ванна наполняется, а я стою на теплых камнях, как на спящем вулкане, в центре Москвы и влюбляюсь в нее.

Стены, видимо, при ремонте почти все снесли. А те, что остались, тоже казались подогретыми. Спальня отделялась от зала дверью на роликах. А кухня не отделялась ничем. И в этом широком просторе было невероятно уютно, а го́рода вокруг — совершенно не слышно. Выглядываешь из окна, видишь редких прохожих в переулке, которые не по-московски не спешат.

С тех пор я люблю эту насыщенную тишину самого старого, самого смачного, самого дорогого центра Москвы. Ощущение полной безопасности, которое там само собой возникает, могу сравнить с тем, что чувствуешь, ночуя высоко в горах. Будто тебя увезли с пристрелянной равнины — в нору. Надежно спрятали. И каждая клетка в тебе торжествует и знает: сюда никто плохой не доберется — ты в центре яйца, яйцо в утке, утка в зайце, заяц в сундуке. Можно спать спокойно, ты будто защищен тройным кольцом крепостных стен.

Вокруг старая Москва и много домов, где веками жили хорошие, добрые, умные, талантливые люди, которые писали стихи, музыку, прозу, читали, молились, любили. Ну и вкусно неторопливо ели, конечно. Чаи гоняли, водку пили. И накопилось, устоялось то, что неопределенно называется «хорошая энергетика». И жить в таком месте совсем не то, что в блочном доме на окраине, на сквозняке, рядом с дорогой, по которой грохочут самосвалы, груженные железобетоном.

Я спала на диване, а в спальне стояла широченная кровать. И на ней было черное белье. И сначала мне это не понравилось. Я с детства привыкла к белым стерильным простыням с мережкой. И собственно, и забыла о черной кровати, как о несовместимой с моей жизнью. А вспомнила, когда изменила отношение к кроватям, мужчинам, спальням. И до сих пор чувствую, что спать на черном и, например, на розовом в голубой цветочек — это совсем разные вещи. На черном можно спать, на черном можно есть, можно быть какой хочешь и делать такие вещи, про которые ни-ко-гда ни-ко-му нельзя рассказать. Делать и не чувствовать сомнений и вины. Черный и серый — это свобода и безопасность. А мережки — словно бабушкины глаза.

Еще впечатляла ширина стен и подоконников, высота потолков и окон. И как там все было без пафоса и удобно. Заточено под человека. Везде эти мягкие ролики в мебели, диван раскрывался легко — одной рукой, с уютным чмоком. Так глубоко, как там, я редко где спала. И всегда вспоминаю те две ночи, когда мне надо успокоиться и представить уютный кокон.

Безопасность — базовое чувство для женщины, на самом что ни на есть инстинктивном уровне. Женщина как кошка, знает, что сначала надо оказаться в укрытии, потом — все остальное. У меня потом было много «всего остального», и очень редко я чувствовала себя защищенной.

Это такая глобальная мечта. Для исполнения которой надо было бы поменять историю семьи, а лучше всей страны. Но нельзя же все время мечтать о том, на что можно накопить или заработать.

Серебряная женщина

В тумбочке у мамы лежал буквально мешок серебра. Старинные дагестанские браслеты — тяжелые и прекрасные — папа привозил из командировок в высокогорные села. Тогда их еще можно было купить вот так просто, «с рук». В горах серебро — это обыденно, а папа восхищался мастерством народных ювелиров.

Все детство я любила рассматривать эти браслеты. Мне нравилось, что они уже с царапинками, с историей, даже с запахом другой жизни. Представляла, как папа едет по горной дороге на мотоцикле (и волосы назад), и в кофре рядом с фотоаппаратом у него подарок.

Как жили женщины, носившие эти браслеты сто лет назад? — никак не могла представить я. Потому что в наш аскетичный советский быт и стиль мамы, учительницы английского языка, они не вписывались. Слишком экстравагантно.

Как только взрослые гормоны ворвались в мою кровь, лет с 13, я мечтала быть блондинкой — прозрачноглазой и прозрачнокожей. И душиться духами Chloe, и носить золотые колечки и золотых стрекозок в ушах. Чтобы в меня влюблялись с первого взгляда и писали записки про «золото твоих волос» на листках в клеточку.

Но после нескольких лет бурного пубертата и пары-тройки радикальных экспериментов — с цветом волос и болезненных — с любовью, я смирилась, что навсегда брюнетка. Внешне и по сути. И духи мои — Channel Allure. А металл — серебро. До меня дошло, что влюбляются не в соломенные кудельки, а в характер. С этого началось взросление.

Сейчас, в 44, я только начинаю носить золото, учусь, примеряюсь, прислушиваюсь, как золото чувствует себя на мне и как я чувствую себя в золоте. Обычно — не очень. Ведь предыдущие тридцать лет провела в серебре. Мне казалось — это не пафосно и ношу я его для себя.

Серебро всегда было моей броней, моим украшением и оберегом. Надевая сначала серьги, потом цепочку и несколько колец, я чувствовала себя защищенной, словно в латах. А уж если браслет! Это был ритуал, после которого я смело шла на любую встречу — с человеком или с реальностью. Потому что серебро на женщине, как черная водолазка — оно про принятие как есть.

И главное — не блестит, а сияет благородно и сдержанно. Даже первое студенческое, дешевое капельное, с чернью, с эмалью, потом с бирюзой и розовым кораллом. В моем Дагестане сотни лет традициям изготовления и ношения серебра, оно повсюду — и в серебре ты как бы всегда как дома. «Носи монисты, длинные серьги и побольше браслетов, которые звенят, — однажды сказала психолог, пытаясь вывести меня из стресса. — Тебе хочется съежиться, так сделай противоположное. Тебе нужна амплитуда! И серьги ее создадут. Монисты отбивают ритм, а браслет, который движется по руке и падает на запястье, крутится там, где вены, где пульсация, которую надо усиливать… Серебро помогло мне тогда, и ко всем поводам его носить добавился еще один — терапевтический.

В моем расписании мало настоящих женских дел, и это так же навсегда, как и то, что я брюнетка. Почему-то я не умею хотеть, выбирать, рассматривать вещи даже в интернет-магазинах. Не зависаю у витрин, и новое платье не помогает от плохого настроения. А новое кольцо — да. И в этом я себе не отказываю. И всегда знаю, какое мне нужно еще — в виде лабиринта, печатки, с камнем и с каким. Планирую, ищу, заказываю авторское, отваживаюсь на современный дизайн, трачусь и чувствую себя при этом очень женщиной.

Старинные браслеты у нас украли. Вынесли из дома. Собственно, больше и выносить было нечего. А содержание сундуков в горских домах Дагестана, откуда раньше доставали дедушкины газыри и бабушкины монисты, — давно перекочевало в музеи и дорогие антикварные магазины.

Тех браслетов больше нигде нет, и в то же время они всегда у меня перед глазами. И так удивительно, что именно они определили мой вкус и даже мой стиль жизни. Такой, с царапинками.

Фантомные боли

Чтобы добраться до Чоха из Махачкалы, в XIX веке нужно было двое суток идти пешком. Еще и останавливаться по дороге, чтобы переночевать в горах. На чохском кладбище есть могила мальчика из семьи, где кроме него было пять дочерей, на ней камень с надписью «единственному сыну». Он учился в Темир-хан-Шуре, шел домой на каникулы, переночевал в пути, застудил почки и умер. А антибиотиков тогда не было…

Сейчас до Чоха три часа — если на джипе. Все вверх и вверх. Все дальше от города и все ближе к облакам. В этом доме есть комната, которую расписал неизвестный художник. Твердая рука, удивительные цвета, обратная перспектива. Явно большой талант. Кто он был? Куда делся? Никто не знает.

В доме много комнат, сохранились деревянные двери и ставни с резьбой. Этот дом построил Гарун Хаджи. «Он был прекрасным человеком, сирота, который из нищеты выбился в самого богатого человека села. Трудяга», — сказала историк Патимат Тахнаева. Здесь когда-то кипела жизнь, готовилась еда, на веранде сушились подушки, в комнатах лежали ковры, бегали женщины, качались колыбельки, сидели мужчины. А внизу мычали коровы и блеяли овцы. Теперь давно тишина. Но воздух и стены будто состоят из вещества того времени — «конец XIX — начало XX века», будто его законсервировали, и его еще можно потрогать, его еще можно вдохнуть.

Последние десятилетия дом подолгу стоял пустой, в некоторых окнах не было стекол, и роспись на стенах — в голубином помете. Толстым слоем он покрывал и пол на веранде, но Клара его оттерла и покрасила рыжей краской. Клара Власова — 90-летняя художница, нынешняя хозяйка дома. Она называет автора настенной росписи «чохским Пиросмани». В большой комнате стоят две кровати, две табуретки, венский стул (он же стол) и Кларин мольберт. Все. В маленькой комнатке с очагом есть старый шкаф темного дерева с большим мутным зеркалом в пятнах. Дверка не скрипит и не открывается. Еще три больших комнаты в глубине дома совсем пустые — в них земляной пол, и нет сил убраться. К нижнему этажу сосед пристроил покрытый шифером сарай, чем перекрыл окна.

Но с верхнего этажа видна вся эта красота, этот классический дагестанский горный пейзаж — картина с зарубками вечности и приметами прежнего уклада жизни. Они становятся все более прозрачными, эпоха отступает, как море — прямо на глазах, покрывается пометом нового времени, теряется вдали. Гаснет. Террасы, которыми изрезаны склоны — эти памятники упорству горцев, террасы, которые люди возделывали столетиями — они будто оплывают, обмыливаются, утрачивают четкие контуры. Деревья в садах засыхают, умирают стоя, некоторые ветки обильно плодоносят, но тоже сдаются. Маленькие серпики, которыми жали пшеницу, — ржавеют, валяются во дворах, иногда ими украшают городские интерьеры — это модно, аутентично, стильно.

Разрушенные и покинутые дома в селениях (и целые села!) — привлекают туристов, смотрятся живописно, но грустно. Горько. Иногда от дома остается только одна стена — с очагом, с уютно закопченными камнями над ним, с выемками — полочками. Как будто остальные три стенки отвалились только что, и люди вокруг этого очага сидели день назад, а на полочке стояла лампа. Чираг. Заросшие травой ступени, в домах помладше еще даже болтаются занавески… Эта цивилизация погибла.

Мы тут ходим в кроссовках, снимаем айфонами, на руке тикают свотчи, мы смотрим на последние приметы настоящей жизни в горах, жизни, когда людям ничего не давалось легко, ходим и умиляемся. Тому, как обработан каждый камень в кладке (вручную), как продуманы и срезаны углы строений (чтоб могла пройти арба), резьбе по дереву, огромным гвоздям ручной работы — из кузницы, аркам и сводам, опорным столбам и треугольным табуреткам. Мы ощущаем ужасные фантомные боли — когда болит то, чего уже нет.

Нет уклада, порядка, закона, чего-то незыблемого, хотя бы похожего на традиции и, простите, устои. Нет тщательности ни в чем. А тут даже порожек в доме так крепко сбит, как будто выстоит и при всемирном потопе. От нашего времени не останется ничего — дома, которые строят сейчас, разрушаются при жизни хозяев.

Мы отвыкли от усилий. Мы уставшие прямо с рождения. Мы будто хотим купить себе готовую жизнь и обмыть это дело в ресторанчике неподалеку. Будто прогресс отменил необходимость трудиться и быть честными. Мы мечтаем в старости уехать в свой домик в горах, и чтоб там был закон и порядок, порожек и вид. Но деваться нам некуда. Максимум — купить поставец, повесить в городской квартире и сетовать на дороговизну антиквариата.

Пережить ноябрь

У нас ноябрь. В нем надо спать.

Под звук закипающего чайника.

На топчанчике в кухне, когда слышно, как шипит газ, как вода собирается с силами, чтоб забурлить, как гудит металл и как пузырьки цепочками устремляются вверх. И кто-то дожидается кипятка и заваривает чай, и кидает веточку чабреца прямо в чашку. Запах дикого поля разливается в воздухе. И ты засыпаешь окончательно.

Под шум прибоя.

Если спишь рядом с морем, слышно, как волны колышут гальку и как деликатно позвякивают в воде ракушки, трутся друг о друга. Будто попискивают.

Под разговор посторонних женщин о бытовом и житейском, вполголоса, рядом, в дороге, в поезде. «В этом году огурцов мало засолила — приболела в сезон, да и внучку привезли — не до банок было…» «А мои не приезжали, я пока ждала, наварила варенья — из абрикосов, из белой черешни, скоро айвой займусь… Ох, косынка сползла». И вздохи.

Под тихий спор двух незнакомых мужчин за стенкой — об умном, например, о книге, которую точно никогда не прочтешь. «Не понимаю, что тебе там понравилось? Анализ слабый, поверхностный, сплошное выпячивание собственного мнения. Я, я, я! А фактов — минимум». «Согласен, много субъективного, но как блестяще изложено! Рискованно, на грани скандала, а спорить не хочется…» И выходят курить.

Спать, спать.

Под стук дождя о подоконник, когда некоторые капли крупнее и грохаются с высоты, а другие сыплются иголочками, часто-часто. А мимо изредка ездят машины, попадают колесами в лужи, и вода разливается длинным звуком.

Под треск поленьев, сгорающих в камине, и прочую тишину, а за стенами вокруг чтоб деревья во множество заградительных рядов, качаются, переплетаются ветвями, мокнут.

Под свист и шелест крыльев ночной птицы, пролетающей мимо форточки. Чтоб как в английских романах: «Было слышно, что сова вылетела из леса и задела когтями живую изгородь».

Под мерные завывания ветра, который гуляет по свету, выносит душное, сносит лишнее, заставляет беречься, дует и запрещает выходить из дома, запирает крест-накрест двери — надолго, надолго.

Под звук колыбельной, которую поют ребенку, или читают сказку, а ребенок возится, что-то спрашивает, смеется, роняет игрушки и одеяло.

Под шелест переворачиваемых страниц, когда кто-то читает рядом бумажную книгу, хихикает, старается не шуметь, хмыкает, шуршит карандашом — делает заметки.

Как хорошо засыпать, когда в ногах или у живота крутится юлой кошка или собака, устраивается поудобнее, а потом начинает так облизываться, что аж качает кровать.

Когда в соседней комнате кто-то молится без надрыва, или утюжит пододеяльник и напевает, или целуется в сумерках.

Найти — понадобится карта:

в себе запрячусь и запрусь.

Смотри — зима начнется завтра,

а я, пожалуй, не начнусь[3].

Экзотика и нежность

Налейте в кастрюльку стакан бульона, порежьте две луковицы, добавьте три ложки томатной пасты, ложку муки, ложку масла, половину чайной ложки виноградного уксуса, перец, петрушку, базилик. Поварите минут десять и залейте бараньи шарики. Можно потушить кололаки в соусе еще минут 15. Это только читать долго, а делать очень быстро.

Теперь мы добились от баранины, чего хотели: экзотики и нежности. От жены бы так[4].

Ездила в тот город, который моя Родина. Другой нет.

Раньше он пах морем, был почти ласковым, особенно иногда. А теперь раскаленный, об него можно поцарапаться, порезаться стеклом, ранки засыплет пылью. Здесь птицы не поют, деревья не растут…

Это город без экстерьера — ему плевать, как он выглядит снаружи, вся красота внутри офисов, квартир, магазинов — обои, диваны, плитка. Ламинат. Паркет. «Идеальная стяжка», «потолок, как яичко». А у людей в этих интерьерах наоборот: слишком много сил на то, чтобы выглядеть, и не остается на то, чтобы быть. На горах мусора щиты с рекламой бутиков Max Mara.

Город без силуэта, без пейзажа, без линии. Если где-то встретится натюрморт — хочется заключить его в рамку, сфотографировать как минимум. Город ударных строек, в тени которых еле заметны дома, которые помню я.

Дом, в котором выросла и жила тыщу лет, теперь оказался кривой пятиэтажкой, на нашем балконе болтается грязная тряпка и больше не вьется виноград.

Такое страшное ощущение машины времени: пока рядом с тобой те, кого не знал молодым, ты кажешься себе вечно-зеленой. А потом приезжаешь в город-призрак, встречаешь седых друзей, и хочется погладить их по седине из своей продолжающейся молодости. А мы ведь ровесники.

У нас во дворе жила дурочка, так, ничего, веселая — могла поддержать беседу о погоде и ценах на хлеб, дружила с котами, ухаживала за цветами. На пару лет старше меня. Ее я тоже встретила — она поливала палисадник из шланга. Увидела меня, улыбнулась, и оказалось, у нее почти нет зубов. У ног трутся больные котята, косынку срывает ветром, полный сюр. Где она зубы-то растеряла?

Встреченные одноклассники стали похожи на своих родителей, у кого-то умер отец, у кого-то мать. Уже началось. Встретила свою первую любовь, и вторую, оказалось, я не научилась отпускать людей и разговаривать с теми, кого не разлюбила, тоже не умею. Волнуюсь, плету глупости. Значит, живая и, видите, не взрослею. «А ты не подумал, когда увидел меня, не подумал так: «Ндааа, а она постарела…»? Что ему было ответить?

На кладбище, где ничего не растет, прощалась с двумя аскетичными памятниками — мои бабушка и дедушка. На фарфоровых фотографиях они неожиданно веселые, улыбаются и как бы говорят: не парься, и это пройдет. Придать могиле ухоженный вид оказалось невозможно.

По несчастью или к счастью,

Истина проста:

Никогда не возвращайся

В прежние места[5].

Уже в поезде, сквозь сон не могла понять, откуда и куда еду, казалось, откуда-то из чужих стран — наконец-то домой, в тот город, увитый виноградом, пропахший морем, и это там, а не в Москве, на кухне мама моет черешню и персики.

И была там чашечка белая

Опять совершенно целая.

И лампа была

Не разбитая,

И мама была

Не сердитая…[6]

И где теперь моя родина?

21 октября

Ну что сказать 21 октября, когда до Нового года далеко, а летние впечатления почти стерлись? Впереди холода, темень и реагенты, которые скрипят на зубах.

Приготовилась было встречать золотую осень, а клен перед балконом облетел за вчерашнюю морозную ночь, первую в этом году (хорошо, что успели занести картошку), и когда просыпаешься — перед глазами не багрец, а грустные пятиэтажки. Теперь вся красота — под ногами, но за ней охотятся злые подметальщики, механические и живые. Не во что упереться глазом, и нет числа, которое, как маяк, светит во мраке накатывающей зимы.

Я в тоннеле личного существования, я в него так стремилась. «Коридоры кончаются стенкой, а тоннели выводят на свет». Владимир Высоцкий. Это и время года, и, видимо, возраст сказывается — стала скучать по бабушкам и их безусловной любви. Смотрю на окна, выбираю занавески, которые могли бы понравиться моей бабушке — чтоб льняные в клеточку, тяжелые, старой закалки. Представляю, как вхожу в этот подъезд, сажусь под абажур. И как из окна видно голую ветку на фоне фиолетового сумеречного неба. И как руки еще холодные с улицы, а бабушка уже что-то греет на плите и открывает какую-нибудь банку с соленьем-вареньем, и подсовывает маленькие тапочки, и всплескивает руками: «40-й? У тебя? Ну тогда надень дедушкины».

Я была единственной внучкой у всех четверых бабушек-дедушек, никого из них нет в живых, но сравнительно недавно я стала ощущать их любовь и одобрение. А может, просто стала больше в них нуждаться — и все придумала.

А еще я все больше понимаю папу, на которого сердилась с подросткового возраста — и раз больше не сержусь, значит, этот возраст наконец-то закончился. Теперь, когда отпустило, вижу, как завишу от фамильных черт, и успокоилась: раз папа не сделал чего-то, значит, не мог. Однажды, например, он не пришел на свой день рождения. Гости сидели за накрытым столом, ждали, потом съели приготовленное мамой, потом разошлись. А он не пришел. Теперь и я могу не дойти до стола. Борюсь с собой, но не всегда побеждаю. И все чаще, когда веду себя странно и приходится оправдываться, и никто не понимает, в голове мелькает: «Папа бы понял!» Но папа далеко. Иногда он звонит. Обычно по пятницам. А недавно позвонил в среду.

Я говорю:

— А в пятницу почему не позвонил?

— В пятницу еще не соскучился.

Мы с ним интроверты. Осенью мы обостряемся. И пазлы листьев под ногами имеют значение. Сложатся или нет. И с холода хочется куда-то, где ни о чем не спросят, а если спросят только: из какой черешни будешь компот? Из белой или из черной? Но последнее время нет даже подходящей занавески, чтоб представить.

Когда-то папа делал домашнее вино и вишневку. Густую, вкусную, как начинка швейцарской шоколадной конфеты и как любимый торт «Пьяная вишня в шоколаде» (по Лемкулю), который всегда пекся в августе на мой день рождения. А про вишневку папа говорил «женский напиток» и не позволял ее пить мужчинам. Это был первый алкоголь, который я попробовала в жизни. Училась смаковать и становилась румяной — снаружи и внутри. В вишневый сезон он ходил к вечеру на рынок, закупался ягодами и что-то там долго колдовал. Потом я уехала в Москву. И он сосредоточился на кислом мужском вине.

Приезжая, я спрашивала: «Вишневка осталась?» Папа куда-то шел, приносил бутылку с осадком на дне. Что означало, бутылка стоит с прошлого года. А может, с позапрошлого. И хранится только для меня. Потом кончилась и последняя бутылка. Я долго везде пробовала какие-то ликеры — всегда оказывалось не то.

«Я предпочитаю быть один, но рядом с кем-то», — сказал Довлатов. «Лучше будь один, чем вместе с кем попало», — советует Омар Хайям. Все очень запутанно.

В таком настроении заходишь в бар с целью, например, согреться. Смотришь карту и понимаешь — водку не хочу, коньяк не хочу, текилу сколько ж можно. Не хочу кислого, не хочу соленого.

— А настойку не хотите?

— Горькую?

— Почему горькую? Вишневая есть.

Радуешься, говоришь: принесите. Пьешь и о, да! — начинает подступать уверенность, что, пожалуй, эта зима не будет такой уж суровой. Что, пожалуй, ты с ней как-нибудь справишься. Что впереди кайфы, и ништяки, и пятницы. И праздники, и дни рождения козерогов.

— Па, а че ты вишневку не делаешь больше?

— А что, надо? Ну, теперь на следующее лето.

Кстати, да.

И лето.

Чистый восторг

Махачкалинский СПА — это оксюморон. Этого быть не может, это подлог. Весь мой опыт, вся теория и практика житья в Махачкале восстали против возможности существования СПА в этом городе, где все расслабляются подпольно. А на людях — профессионально демонстрируют благополучие и понты, не жалея ни людей, ни денег, ни, собственно, себя. Хасият такой.

Однако люстра, ЛЮСТРА — максимально гламурная и розовая, показавшая fuck всей окружающей махачкалинской серости, — люстра в холле сразу обнадежила. А потом в раздевалку, в халат, в хамам, в царство лазурных мозаичных потолков, журчания, плеска, приглушенного света, горячей воды, одноразовых трусов и искусственного снега.

А эта глина на теле! Глина, благоухающая травами, не знавшими пестицидов. А нездешняя музыка! Музыка, звуки которой словно капли горячего экзотического масла — прямо в основание шеи, туда, где давно все свело и болело. Релакс по-о-ойман, затвердевшие мышцы отта-а-а-аивают, из мозга испаряются черные мы-ы-ы-ысли, мы расслабля-я-я…

— Вахь! Дай Аллах здоровья моей невестке! Как хорошо, надо же! — голос с соседнего лежака разрезал целебный пар хамама, как хлебный нож. Будто в сон про парение в облаках ворвался брутальный сосед на «девятке»; как в меню тайского ресторана мог бы ворваться хинкал.

— Дочки покупают мамам программы, — улыбнулась девушка, которая смывала с меня глину. — Взрослые женщины никогда не видели СПА, удивляются. Всегда что-нибудь смешное говорят.

Да разве ж это смешно?

— Никогда я так не наслаждалась водой, клянусь! — сказал другой голос с прекрасным, первозданным негородским акцентом. Точно такой был у моей учительницы русского языка и литературы, которая потом завела себе точку на Восточном рынке, где долго и счастливо торговала халатами, чем и прокормила всю семью, с мужем включительно.

Дальше мы все время пересекались на просторах СПА с этими женщинами, совсем не гламурными дагестанскими женщинами, которые лучше всех умеют трудиться и совсем не умеют отдыхать. Которые сами и заработают на хлеб насущный, и сами же его испекут. Они целые дни проводят на ногах, вкусно готовят, не делают проблемы из «накормить толпу гостей» в час ночи, а утром в свой выходной выбить пять ковров, помыть окна и сходить к больному родственнику. На них все и держится.

Они умудряются содержать семьи, откладывать дочкам на бриллиантовые серьги, покупать сыновьям машины и не покупать ничего себе. Но раз уж дочки подарили им модную штучку — «СПА-программу» и затолкали их сюда, — женщины добросовестно релаксировали: пили чай с мятой и лаймом, рассказывали про массаж и щекотку «от ванны», радовались бассейну и вдруг говорили «балдеж».

— В туалете даже музыка, смотри! Как в консерватории сидишь. Выходить забыла, слушала…

— Шкафчики в раздевалке видела? Как в нашем садике, только побольше.

— Мам, ты на чохский язык идешь со мной сегодня?

— Давай, да, не пойдем, Разийка.

— Ты этот снег видела? Там машинка стоит — тахь, тахь, падает с потолка. Говорят, лицо надо протирать.

И смеются.

Еще они переговаривались из разных комнат.

— Аминат, в клеенку завернули тебя уже? Мне делали, жарко стало!

— Кумушка, ты че там застряла? Домой пора! Пахать кто будет?!

— Кожа такая гладкая, сегодня одна спать даже не хочу, чтоб не пропадала.

— У меня теперь массаж вышел на первое место по удовольствию!

И смеются.

Самое несмешное было в конце, когда все одевались и понимали, что действительно пора вставать и уходить, а они уже мгновенно привыкли к хорошему.

— С ночевкой бывают тут у вас варианты? Чтоб остаться, программа есть?

— Если вы домой не придете, ваши мужья наш салон в окружение возьмут, — ответила сотрудница.

— Да прям! Нам же дочки подарок сделали, не мужья! — сказала одна женщина.

— Прошли те времена, когда они возбухали, — сказала другая. — 15 лет — они нас, всю жизнь — мы их.

— Че, правда? — сказала я.

— Конечно! — ответили женщины хором. — Ты не знала? Это же закон природы.

И смеются.

СПА в Махачкале, безусловно, существует. Он старается, создает эффект уединения, атмосферу любви к себе, держит оборону от суеты и пыли, демонстрирует люстру и чудодейственные эффекты электронных технологий и человеческих прикосновений. СПА существует и диссонирует с городом, не знающим ни покоя, ни отдыха. Диссонирует снаружи и изнутри.

Бабья осень

Стоим вчера на остановке, все туда набились, потому что дождь идет, с углов крыши текут четыре симметричных ручья, красиво, но холодно и мокро.

Девочка подошла в ботиночках с опушкой, я загрустила — нам их теперь до мая носить. И тут дед с рюкзаком — не модным кожаным, а с брезентовым рюкзаком, как у рыбаков, подходит к девушке и кричит таким образом, как кричат, когда живут со слабослышащим:

— Погодка, да? Бабье лето, видать, отменили!

Девушка достает один наушник, говорит: «Я вас не слышу». Затыкает обратно и отходит в сторону. Дедушка суется с тем же сообщением к заранее безнадежному парню, потому что тот стоит в больших наушниках шенхайзер и немножко танцует в такт своей музыке. Парень бессмысленно поулыбался. Дед был рад. Сделал еще одну попытку «Погодка, да?», но тетка этого даже не заметила — слушала, что ей в телефоне рассказывают. А дед не заметил, что она не заметила. У него истекала последняя возможность пообщаться с внешним миром.

Я ему улыбнулась как можно осмысленней.

Потом подъехал автобус, мы все в него загрузились, дед стоит у окна, и по нему видно, что там, куда он едет, поговорить будет уже не с кем.

Захотелось закинуть его в те видосы, где старики танцуют на дискотеках. Но они все импортные — и те старики и видосы. В России нет мест, где они могли бы общаться между собой.

Психолог говорит, что раз я пишу про тех, кого мне жалко, — это ярко демонстрирует мою основную эмоцию — жалость к себе. Что я проецирую все эти жалостливые ситуации на себя. И он прав, конечно. Видимо, боюсь, что не танцевать мне на дискотеках в 85 лет.

Оглавление

Из серии: Женщина-женщина

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Черная водолазка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Бродский И. Новые стансы к Августе: Стихотворения. М., 2011

3

Кукла Саша Мисанова. Будет весна, 2014

4

Вайль П., Генис П. Русская кухня в изгнании. М., 2007

5

Шпаликов Г. Я шагаю по Москве. Стихи, Проза, Драматургия. Дневники. Письма. М., 2017

6

Эмма Мошковская. Счастливый остров. М., 2003

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я