Снег в Техасе

Павел Долохов, 2020

Павел Долохов (Павел Маркович Долуханов, 1937–2009) известен как ученый с мировым именем, крупнейший специалист в области археологии Восточной и Северной Евразии, профессор Ньюкаслского университета (Великобритания). «Снег в Техасе» – второй сборник, включающий маленький роман и рассказы знаменитого археолога, – в основном посвящен писателям и их окружению: М. Цветаева и С. Эфрон, В. Набоков и А. Солженицын, Л. Арагон и Э. Триоле, Ю. Олеша, Э. Багрицкий и И. Эренбург… И множество других исторических и полуисторических фигур. Проза Долохова – своеобразный квест, полный интеллектуально-биографических загадок и предполагающий активную роль читателя как исследователя, воссоздающего историческую фабулу по ее преломлению в увлекательном художественном сюжете.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Снег в Техасе предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

«Люблю, целую, все хорошо»

Маленький роман

1

Марк Спенсер Макклюр, родился в г. Бирмингем, штат Алабама, США, 6 марта 1975 года. Место постоянного проживания: Крайс-Колледж, Оксфорд, Англия.

Последние две недели августа Марк Макклюр ездил в Болшево почти каждый день, как на работу. Рано утром, наскоро перекусив, выходил из гостиницы. Добирался в метрошной сутолоке до станции «Комсомольская». Входил под по-азиатски гулкие арки Ярославского вокзала. Кто-то из московских друзей надоумил его приобрести сезонную карточку, и Марк, минуя толчею кассового зала, шел прямо на платформу с надписью «На Монино». Книжечка с расписанием у него была всегда при себе, но Марк в нее не смотрел. Расписание он помнил наизусть. Утром поезда отходили каждые несколько минут: 8.13, 8.15, 8.25… Марк выжидал тот, где было поменьше народу, протискивался в узкие двери, забивался в дальний угол. Усевшись на жесткую скамью, вынимал из портфеля ноутбук и начинал быстро перебирать клавиши своими длинными пальцами.

Марк Макклюр был молод (ему недавно исполнилось тридцать, но выглядел он лет на пять моложе), высок, широкоплеч и светловолос. Его портили круглые очки в металлической оправе, да и одет он был для Москвы странновато: на нем был огромный, казалось с чужого плеча, холщовый пиджак и сильно поношенные белые брюки с карманами на коленях.

В Москве Марк был уже два месяца. Привел его сюда неистребимый англо-саксонский энтузиазм и бескорыстное служение истине. Все началось в Оксфорде, куда новоиспеченный доктор философии прибыл из захолустной Алабамы, выиграв престижный грант по новой русской истории в Оксфордском университете. Научный его руководитель Василий Васильевич Скобельцын умело сочетал седую бороду лопатой и московский говорок с хорошо разыгранной придурковатостью оксфордского «дона». Сидел Василий Васильевич на полу своего кабинета, со всех сторон обложенный бумагами и книгами с разноцветными закладками. В стрельчатое окно стучался унылый английский дождь.

Именно тогда Василий Васильевич, не спеша выбивая содержимое огромной пенковой трубки в кружку с рельефным изображением Московского Кремля, и предложил Марку заняться делом Григория Леви.

— Дело это, голубчик, путаное, но на редкость завлекательное. Немало народу на нем зубы поломало, да и глупостей понаписано, не приведи Господь… Все забудьте, начните с чистого листа. У вас получится, у меня предчувствие. А для начала вот, одни фактики…

Порывшись в бумагах на полке, Василий Васильевич извлек тоненькую папку синего цвета, протянул Марку:

— Ознакомьтесь да заходите через недельку. Чайку попьем, покалякаем.

Папку эту Марк пролистал в тот же вечер в неуютной холодной комнате университетского общежития. Поначалу не нашел он в ней ровно ничего нового. Широко известная и растиражированная в сотне околонаучных публикаций история энкаведешной шпионской сети в предвоенной Франции и трагической гибели Ольги Широковой, крупнейшей и талантливейшей поэтессы русского зарубежья. В папке лежали пожелтевшие от времени вырезки из газет, отрывки из мемуаров. Тексты были испещрены восклицательными и вопросительными знаками, отдельные фразы подчеркнуты, на полях стояли сделанные зелеными чернилами пометы типа «Ха!», «Да ну?», «А ты видел?». Оборотные стороны листов были исписаны от руки. Вооружившись лупой и проведя несложную графологическую экспертизу, Марк установил, что писавших было по крайней мере двое. Один из них был, видимо, сам Василий Васильевич. Его текст был размашисто нацарапан зелеными выцветшими чернилами, перьевой ручкой, той же, что и пометы на лицевой стороне. Второй текст написал кто-то другой, тонкой шариковой ручкой, ровными буквами с наклоном в правую сторону.

Марк включил компьютер, не спеша сканировал с обеих сторон все бумаги, лежавшие в папке. Потом долго рассматривал то, что получилось, под сильным увеличением. Что-то записал для памяти в рабочий блокнот.

На следующий день Марк позвонил Василию Васильевичу.

— Я решил взяться за эту тему. Я даже придумал название: «Григорий Леви: последние годы».

— Вот и лады, — отозвалось в трубке. — Заходите вечерком. Обсудим план действий.

Следующие два месяца Марк Макклюр провел в Париже. Остановился он в маленькой гостинице на улочке Ля-Сурдьер, в самом центре, недалеко от Оперы. Была поздняя зима, с трудом переходившая в весну. Солнечные и уже почти по-летнему теплые дни сменялись затяжными дождями с ветром. По утрам с Сены поднимался липкий туман.

Посещение парижской Тургеневской библиотеки было почти безрезультатным. После настоятельных просьб и демонстрации витиеватого письма, написанного Василием Васильевичем, Марка допустили в архив. Папка, на которой значилось «Ольга Широкова. 1922–1938», содержала всего несколько листков. Это были рукописные тексты нескольких последних стихотворений и наброски к ненаписанной пьесе о Пушкине. Все это было давно опубликовано и широко известно.

— И это все? — вырвалось у Марка. — А где же остальной архив? В нем было не меньше двухсот листов…

Библиотекарша, Наталия Семеновна Липшиц, работала в библиотеке всего несколько лет. До того она была экскурсоводом в Петербурге, в Пушкинском музее на Мойке. Ее взяли по конкурсу, после смерти старейшей сотрудницы Антонины Ивановны Бранденбург, проработавшей в библиотеке больше пятидесяти лет.

Наталия Семеновна повела Марка к картотеке, выдвинула ящичек на букву «Ш». В разделе «Широкова» значилось 205 документов. На последней карточке размашистым почерком было написано: «Архив взят для перевоза на хранение в Амстердам 3 сентября 1939 года». Подпись не читалась. Марк аккуратно сфотографировал карточку цифровой камерой.

Следующим по плану у Марка значилось посещение Префектуры полиции. Площадь перед собором Нотр-Дам была запружена машинами с мигалками, которые сновали по всем направлениям без видимой системы. Пройдя вдоль стены, Марк вошел в огромное старинное здание. Пожилой сержант в стеклянной будке был холодно любезен.

— Ваши документы, месье. Сожалею, но директор департамента по связям с прессой сегодня вас принять не сможет.

— Но у меня есть договоренность…

— Сожалею, месье. Директора департамента срочно вызвал министр…

Приняли Марка лишь на третий день. Сидя за огромным письменным столом красного дерева с бронзовыми инкрустациями, начальник лениво перебирал бумаги, которые разложил перед ним Марк.

— 1937 год… Подумать только… Меня еще и на свете не было…

Марк сочувственно хмыкнул.

— Надо запрашивать архив. А начальник архива как раз в отпуске. Но что-нибудь придумаем… Позвоните по этому телефону через неделю…

Через неделю Марк был опять в вестибюле Парижской префектуры. Сержант — на этот раз это был молодой африканец, — взглянув на водительские права Марка, белозубо улыбнулся.

— Вам пакет, месье, — и протянул Марку большой голубой конверт.

Марк вскрыл конверт у себя в комнате в гостинице. На стол высыпались ксерокопии машинописного текста. К первой странице была прикреплена карточка:

«С наилучшими пожеланиями…

Директор департамента по связям с прессой…»

Марк зажег настольную лампу — день был сумрачный, в открытое окно, через занавеску, струился тусклый свет — и погрузился в чтение. Присланные ему документы были копии протоколов допросов, учиненных Ольге Леви (урожденной Широкофф) в Парижской префектуре 22 сентября 1937 года. Краткое резюме этих допросов имелось в папке Василия Васильевича. Но эти протоколы были куда подробнее. Стенограф сумел записать каждое слово. Марку показалось, что он сам сидит в маленькой, жарко натопленной комнатке с занавешенными окнами и, не отрываясь, смотрит на маленькую седую женщину с большими голубыми глазами…

…Следователя он не видит — тот сидит спиной к нему, но Марк его легко представил — маленький, лет сорока, в поношенном пиджачке, лицо невыразительное, тонкие усики над верхней губой. А в углу комнаты, за другим столом сидит человек в синей полицейской форме. Это стенограф, он непрерывно пишет, покрывает страницу за страницей крючками и закорючками.

Голос у Ольги низкий и сипловатый. Говорит она пофранцузски бегло, но, как все русские, твердо произносит букву «р» и не всегда делает льезоны[1] между согласной и гласной.

— Меня зовут Широкова, Ольга Широкова, по мужу Леви, родилась в России, в Москве 31 июля 1889 года. Я постоянно проживаю в Ванве, департамент Сена, в доме 65 по улице Потэна. Моя семья — это я, мой сын Вадим… он родился в Москве 10 января 1918 года… он учится в лицее… и мой муж — Григорий Леви. Он родился в Москве 1 августа 1888 года. Мы бежали из России в 1918 году. Во Франции с 1922 года. Я поэт и эссеист. Мои стихи и прозу часто печатают в русских газетах и журналах. Муж — журналист. В 1927 году он был редактором журнала «Евразия». Несколько лет назад он и несколько его друзей основали Союз возвращения, они призывают русских эмигрантов вернуться в Россию. У них есть помещение на улице де Бюсси. Я политикой не интересуюсь и взглядов мужа не разделяю. Последний год мы с мужем виделись редко, не чаще чем несколько дней в месяц. Он не говорил, куда уезжает… говорил «по делам»… Последний раз я видела мужа у нас дома в Ванве 1 сентября. Он сказал, что уезжает в Испанию, что он будет сражаться на стороне республиканцев. Больше я его не видела и писем от него не получала. Нет, я никогда не слышала имени Рената Шнайдер. Женщину на этой фотографии я никогда не видела. А это Николай Кондратьев, фотограф. Он часто увеличивал фотографии для мужа. Нет, мой муж не мог быть замешан в убийстве человека с польской фамилией. Я об этом читала в газетах. Мой муж и я, мы не приемлем, не допускаем насилие. Для нас жизнь — священна…

Вопросы часто повторялись — видимо, для проверки следователь задавал их опять и опять в разном порядке. Под конец допроса Ольга явно утомилась, речь ее стала невнятной, она с трудом подбирала французские слова.

Допрос продолжался ровно час.

— Благодарю вас, мадам. На этот раз — это все. Возможно, мы вас пригласим опять…

И добавил:

— Потрудитесь подождать несколько минут в соседнем помещении, пока мой секретарь перепечатает протокол…

— Распишитесь на каждой странице и поставьте число. Благодарю вас, мадам…

…Марк смотрит на план Парижа. Ванв… Южнее Периферийного бульвара. «Красный пояс» Парижа, здесь всегда голосовали за коммунистов. И названия соответственные: проспект Мира, Сталинградский бульвар… А вот и улица Жан-Батиста Потэна. Номер 65 на углу авеню Генерала де Голля. Как же туда добраться? На метро до мэрии Исси, а оттуда пешком по запутанным улочкам. Километра два, не меньше. Марк махнул рукой и заказал такси. Университет не обеднеет…

Машина стояла перед гостиницей.

— Мне нужно в Ванв. Вы знаете, где это?

Шофер кивнул. Ехали долго. Утреннее движение было хаотичным, пробки возникали почти на каждом перекрестке.

Марк заметил маленькую иконку на ветровом стекле и спросил у водителя:

— Вы русский?

Водитель не расслышал, и Марк повторил свой вопрос. Водитель кивнул:

— Да, я русский.

Марку показалось, что водитель это сказал с легким акцентом.

— Давно из России?

Водитель ответил через несколько минут — они пересекали Периферийный бульвар.

— Последний раз был в прошлом году.

— Понравилось?

Водитель решительно покачал головой:

— Нет! Это не мое.

Марк повнимательнее взглянул на лицо водителя, отражавшееся в зеркале заднего вида. На вид ему было лет пятьдесят. Прямые, зачесанные назад волосы, чуть тронутые сединой. Водитель показал рукой в сторону:

— Вот моя родина — Исси-ле-Мулино…

Марк оживился.

— Тогда вы должны знать Ванв. Это совсем близко.

— Какая улица?

— Жан-Батиста Потэна.

— Номер дома?

— Шестьдесят пять.

— Я знаю этот дом. Угловой. Там до войны жили русские. Дома там были дешевле, чем в Париже.

Они въехали в Ванв. Вдоль улиц виднелись стандартной постройки серые двух — и трехэтажные дома с окнами, наглухо закрытыми ставнями. А вот и авеню Генерала де Голля. Чуть просторнее, чем остальные.

Водитель остановил машину.

— Приехали. Ваш дом.

Марк вышел из машины. Перед ним стоял дом серого камня, кажется, самый старый в округе. Дом был двухэтажный, с мансардой и покатой крышей. Одна из стен была увита плющом.

— Вы надолго? — спросил шофер.

Марк покачал головой:

— Думаю, что нет.

— Я вас подожду…

Марк подошел к дубовой двери и нажал на кнопку звонка.

Через минуту дверь открылась. В проеме стояла женщина лет тридцати.

— Месье?

Марк с трудом подбирал слова…

— Извините, мадам… Я из Америки…

Женщина приветливо улыбнулась.

— Месье по поводу покупки дома?

Марк испуганно затряс головой.

— Нет, мадам, нет. Я историк. Я собираю сведения о тех, кто жил в этом доме. До войны…

Улыбка быстро сошла с лица женщины.

— Извините, месье. Ничем не могу помочь. Я сама здесь недавно. Извините, месье, у меня дела.

Марк почувствовал, что кто-то взял его за плечо. Это был шофер.

— Вы позволите?

Шофер быстро заговорил с женщиной на том французском языке, который Марк почти не понимал. До него долетали лишь отдельные слова. Женщина оживилась и отвечала водителю на том же диалекте. Марку показалось, что он несколько раз услышал слова «тант[2] Жюли». Шофер повернулся к Марку, толкнул дубовую дверь и решительно сказал ему:

— Пошли!

Они поднимались по скрипучей деревянной лестнице. Где-то здесь была квартирка Ольги. Как она радовалась, когда они приехали сюда из Медона! «Представляете, у меня две комнаты и два окна с чудесным видом на старинный парк! Не надо больше писать на кухонном столе!..»

Но они прошли мимо квартирки и поднялись на самый верх, в мансарду. Шофер толкнул дверь. В комнате было темно. Когда глаза Марка привыкли к темноте, он увидел, что в кресле у самого окна сидит очень старая женщина. Шофер подошел к ней вплотную и сказал ей в самое ухо:

— Тетя Жюли, ты меня узнаешь?

Марку показалась, что по лицу женщины прошла легкая улыбка. Она ощупала сморщенной рукой лицо шофера.

— Это ты, Серж? Я знала, что ты придешь. Я ждала тебя.

Потом они сидели за столом темного дерева, пили ароматный чай из больших кружек, и шофер с женщиной о чем-то болтали на своем птичьем языке. Марку показалось, что он различил слова «ле рюсс». Шофер повернулся к Марку:

— Как звали тех людей, которых вы ищете?

Марк быстро ответил:

— Грегуар и Ольга Леви.

Рука старухи как-то странно дернулась. Она заговорила очень быстро и взволнованно. Марк не понял ни слова.

Шофер тоже посерьезнел.

— У вас есть какие-нибудь документы? Покажите их мне. Тетя Жюли опасается, что вы из полиции.

Марк протянул шоферу кучу бумаг:

— Вот, посмотрите. Я историк из Америки. С полицией никак не связан.

Шофер вернул документы Марку.

— Допустим, что вы не врете…

Тетя Жюли что-то тихо сказала шоферу.

— Она хочет взять вас за руку.

Марк наклонился к креслу. Сморщенная рука старухи была на удивление теплой. Она сжала руку Марка.

— Она говорит, что она вам верит.

Дальше произошло удивительное. По указанию старухи шофер оттащил ее кресло в угол комнаты и протянул ей суковатую палку. Старуха что-то прошептала и ударила палкой по планке паркета. Планка бесшумно отъехала в сторону, и в полу образовалась четырехугольная дыра. Старуха что-то сказала шоферу и указала пальцем в сторону дыры. Шофер наклонился и по локоть опустил в дыру руку. Через минуту он вытащил на поверхность какой-то предмет, который оказался пыльным кожаным портфелем с латунными замками. Старуха знаком показала, чтобы шофер передал портфель Марку. Тот положил портфель на стол и попытался открыть замки. Они поддались без труда.

На стол вывалился толстый фолиант и несколько конвертов. Марк вопросительно посмотрел на старуху.

— Что это такое?

Старуха помолчала, видимо, собираясь с мыслями. Потом стала говорить. Говорить ей было все труднее. Несколько раз она у нее начинались приступы кашля, и тогда шофер протягивал ей чашку с темноватого цвета жидкостью. Отдышавшись, она продолжала говорить, правда, все тише.

В изложении шофера ее рассказ звучал так.

— Это было давно, до войны… Когда у нас в доме поселились русские, мне было двенадцать лет. Им сдали комнаты на нижних этажах, а мы сами перебрались в мансарду. Русских было трое: месье Грегуар, мадам Ольга и их сын, мальчик (его имени старуха не помнила). Они были добрые, но очень бедные люди. Несколько раз они задерживали месячную плату и очень извинялись, но каждый раз отдавали все, до последнего су. Месье Грегуар часто уезжал, и мадам оставалась одна с сыном. У нее были очень грустные глаза.

А потом у них произошли какие-то неприятности. Месье Грегуар появился как-то рано утром, очень взволнованный. Я была одна в мансарде, родители уже ушли на работу. Через закрытую дверь я слышала, что месье о чем-то долго говорил. Мадам его не перебивала, потом она заплакала, а месье даже не попытался ее утешить. Дверь открылась, месье вышел на лестницу и увидел меня. Он пригласил меня к себе в комнату и стал говорить со мной, медленно произнося слова, как говорят с совсем маленькими:

— Слушай, Жюли, я должен тебе сказать что-то очень важное. Ты знаешь в доме такое место, где ты могла бы спрятать одну важную вещь, да так, чтобы кроме тебя никто не смог бы ее отыскать?

Я кивнула. Дом этот старый, и в нем есть тайники, и некоторые я нашла сама, но о них никому не рассказала.

А месье Грегуар продолжал:

— Я тебя попрошу там спрятать это, — и он протянул этот портфель.

И еще сказал:

— Много лет спустя придет человек и попросит у тебя этот портфель. Я тебе не скажу, кто это будет. Ты его узнаешь сама… А до того не отдавай портфель никому. Особенно полицейским. Ты ведь не любишь полицейских?

Я покачала головой. А месье продолжал:

— И вот еще, Жюли. К тебе будут несколько раз приходить и приносить письма в желтых конвертах. Клади их в этот портфель и тоже не показывай никому…

А потом протянул толстый конверт:

— А это для тебя, Жюли. Спрячь это в другом месте. Это тебе на приданое.

В конверте были деньги. Много денег.

— Нет, месье, приданое мне не понадобилось. Замуж я не вышла. А деньги разошлись во время войны.

Старуха опять закашлялась, и шофер протянул ей микстуру. Чувствовалось, что старуха очень устала.

— Месье уехал в то же утро, а мадам с сыном через неделю. Я их больше никогда не видела. А еще через неделю пришли полицейские и перевернули весь дом, простучали потолки и стены. Тайник они не нашли… Три раза приезжала дама и привозила желтые конверты. Я их прятала в портфель. Нет, до вас портфель не видел никто. Я сразу поняла, что его нужно отдать вам. А впрочем, я все равно скоро умру… Как выглядела эта дама? Очень высокая, с прямой спиной, у нее были седые волосы, орлиный нос и пронзительные холодные глаза. Когда она уходила, я смотрела в окно. Ее ждал большой автомобиль с шофером…

Когда они сели в машину, шофер протянул Марку свою визитку:

— Будем знакомы. Меня зовут Платонов, Сергей Викторович. Здесь мой адрес и телефон. Очень рад быть полезен…

Марк долго тряс его руку.

— Не знаю, как вас благодарить, Сергей. Без вас я бы пропал… На этой карточке все мои адреса. Удобнее всего по электронной почте. У вас есть электронный адрес?

— Есть. Держите меня в курсе.

Машина отъехала от гостиницы и исчезла за поворотом, и только тогда Марк вспомнил, что он забыл расплатиться.

…Марк вошел в гостиницу, была уже ночь. Заспанный портье молча кивнул и протянул Марку ключ. Марк поднялся по узенькой лестнице на второй этаж, прошел по темному коридору, открыл дверь своей комнаты, зажег свет. Он опустил жалюзи на окне и плотно затянул шторы. Затем достал из рюкзака портфель и вывалил содержимое на стол.

Фолиант оказался написанным от руки философско-историческим трактатом. На первой странице было написано крупными буквами: «Евразия. Исторические судьбы восточнославянской народности». Там было не меньше двухсот страниц, с цветными картами и схемами. Марк перелистал том, но читать не стал, отложил в сторону.

Он аккуратно открыл конверты. Их было три. Каждый содержал машинописный текст, распечатанный под копирку. Листки были пронумерованы. Марк разложил их по порядку.

В правом углу каждого листка было напечатано: «Шифрограмма. Совершенно секретно».

Дальше стояло: «Общероссийский Союз Евразия».

На листке № 1 он прочитал:

«Протокол организационного пленума ОСЕ. Болшево Московской области.

Дата: (без даты).

Слушали: организационная структура ОСЕ.

Постановили: образовать Директорию ОСЕ, состоящую из следующих комиссий:

Политической (председатель Альфа).

Военной (председатель Бета).

Информационной (председатель Гамма).

Председатель Союза: Дельта.

Секретарь: Рюмин А. Е.».

На втором листке, ниже той же шапки стояло:

«Протокол Директории ОСЕ. Болшево Московской области.

Дата: (без даты).

Слушали: сообщение Военной комиссии (докладчик Бета).

Постановили: утвердить предложенный План действий и приступить к его немедленному осуществлению.

Слушали: сообщение Информационной комиссии (докладчик Гамма).

Постановили: принять сообщение о внедрениях и частичном контроле над радиостанциями и основными печатными изданиями Москвы, Петрограда и Киева. Слушали: сообщение Политической комиссии (докладчик Альфа).

Постановили: утвердить текст Обращения к нации.

Председатель Союза: Дельта.

Секретарь: Рюмин А. Е.».

Текст на третьем листке был самый короткий:

«Шифрограмма.

План “Зет”. Провал. Предательство.

Явки и архивы уничтожены.

Замороженная явка: Рюмин А. Е. (не засвечен — вне опасности).

Молитесь за нас!»

…Москва встретила Марка Макклюра душной жарой. В академической гостинице, загодя заказанной Марком по Интернету, отключились кондиционеры. Окно было открыто настежь круглые сутки, вентилятор работал на полную мощность, но лишь гонял горячий воздух, насыщенный парами бензина и запахами кухни. Марк сидел перед компьютером в одних трусах и каждый час принимал холодный душ.

На счастье, в гостинице, несмотря на жару, исправно работал Интернет. Марк вышел на «Гугл» и набрал в окне: «Москва базы данных». Сразу же выскочило несколько привлекательных объявлений: паспортная база данных России, телефонный справочник, база данных ГИБДД физических лиц, проживающих в Москве и Московской области. Во всех случаях заказы принимались по электронной почте. В одном случае был указан номер телефона.

Марк записал этот номер на листке бумаги. Надел шорты, натянул на голое тело холщовый пиджак. Вышел на улицу. На ближайшем телефоне-автомате набрал номер. Приятный мужской голос ответил:

— Чем могу быть полезен?

— Мне нужна база данных по лицам в Москве и Московской области.

— У меня большой выбор. Ваш адрес?

— Я вас буду ждать в вестибюле на «Октябрьской-Кольцевой».

Через час Марк разложил на столе пять новеньких компакт-дисков. Все они загрузились безукоризненно. Самой подробной оказалась база данных ГИБДД.

Рюминых в Москве и Московской области оказалось не менее двухсот. На всякий случай Марк набрал «Болшево». Через секунду на экране появилось:

«Рюмин Евгений Алексеевич, 1930 года рождения. Пос. Болшево Московской области. Улица Широковой, дом 30».

После потной духоты метро под сводами Ярославского вокзала было даже приятно. Перед кассой на пригородные направления народу не было. Марк просунул в окошечко сторублевку и произнес заранее подготовленную фразу:

— Мне обратный до Болшево.

Найти дом Рюмина оказалось несложно. Улица Широко-вой начиналась у самой станции. Когда-то, до войны, здесь был лес, и дом, где поселили семью Григория Леви, стоял на опушке. Теперь здесь проходила улица, застроенная дачными домиками. Дом под номером 30 был самым ветхим и показался Марку необитаемым. Он толкнул незапертую калитку и вошел в заросший клочковатой травой сад. Вступил на скрипучее крыльцо и постучался в дверь. Не дождавшись ответа, отворил дверь и вошел внутрь дома. Темноватая комната была пуста. Он посмотрел в окно и разглядел сгорбленную фигуру человека в трусах, копошившегося в саду, возле колодца. Марк вышел в сад. Человек опустил ведро и уставился на Марка мутноватыми голубыми глазами.

— Вам кого?

— Мне нужен Рюмин Евгений Алексеевич.

— Я буду Рюмин Евгений Алексеевич. Проходьте до хаты.

Так началось их знакомство. С того дня Марк и ездил в Болшево, как на работу, почти каждый день. Как выразился позднее один из его московских знакомых, «окучивать» Рюмина. Поначалу Рюмин принимал Марка за дачника и каждый раз, словно видя его впервые, бросался показывать ему свое нехитрое жилище, стуча босыми ногами по скрипучим доскам. Марк его не разубеждал и покорно за ним следовал. Из своего прежнего российского опыта Марк знал, что процесс «окучивания» неизбежно предполагает потребление известного количества спиртного. По первому случаю он взял с собой бутылку водки и вскоре понял, что это было ошибкой. Водка подействовала на Рюмина разрушительно. У него стал заплетаться язык от первой рюмки, а после третьей голова его упала на не вполне чистый стол, и он громко захрапел. Действуя методом проб и ошибок, Марк довольно скоро выяснил, что наиболее благоприятно на Рюмина действует портвейн. Правда, «Агдам» и «Три семерки», о которых Рюмин часто вспоминал с легкой дрожью в голосе, в московских магазинах более не встречались. Их удалось заменить молдавской продукцией в необычной формы бутылках.

От портвейна Рюмин смягчался, и его тянуло на воспоминания. Это как раз, что было и нужно Марку. Он подливал ему молдавского пойла и незаметно переводил воспоминания в нужное для него русло.

Вскоре удалось выяснить, что дом этот построил его отец Алексей Евгеньевич Рюмин, инженер-путеец. Он ушел добровольцем на фронт в сорок первом и пропал без вести. От него осталась фотография — сорокалетний стройный красавец. Мать несколько раз выходила замуж, с ней Рюмин объехал почти весь Союз. А когда умер ее последний муж от развившегося на почве алкоголизма туберкулеза, она вернулась жить в этот дом, где и померла, царствие ей небесное…

А сам Рюмин после школы был в армии, потом рабочим на стройках. Последние годы служил в военизированной охране.

Когда Марк в первый раз упомянул соседскую дачу, Рюмин заволновался. Нервно заходил по комнате. Налил и одним духом высадил стакан портвешка. Как оказалось, детские его впечатления были на редкость отчетливы.

— Суки они белогвардейские…

Как выяснилось, он часто заглядывал на ту дачу. Там было двое молодых парней, лет шестнадцати-семнадцати. Как-то раз они играли в теннис на полянке, а маленький Рюмин подносил им мячи. А говорили они меж собой не по-русски. А потом они стали бросать в Рюмина мячами — так, для забавы. И все в голову ему целились. Один раз даже попали мячом в глаз. И весело гоготали, когда он, заливаясь слезами, побежал домой.

А потом всех, кто был на той даче, парней и их родителей, увезли на больших черных машинах. А дом весь обыскали. Перевернули все вверх дном. Когда все уехали и все затихло, Рюмин пробрался в их дом. На полу лежали газеты и книги, и все больше не по-русски. Одну книжку Рюмин сохранил. Вот она, стоит на полке. Рюмин протянул Марку книгу в старинном переплете. На корешке было выбито золотыми буквами: «Oeuvres de Molière»[3].

Это, кажется, произошло на четвертый или пятый день их знакомства. Были уже выпиты три бутылки приторного сладкого вина и доедены последние плавленые сырки. На этот раз Рюмин настоял, чтобы они пили поровну, и скрупулезно отмерял уровень жидкости в стаканах. Марк чувствовал тяжесть в желудке и тошноту. Комната, казалось, погружалась в туман.

По голосу Рюмина ему показалось, что тот собирался сказать что-то важное. Марк напрягся.

— А знаешь, что один из тех гостей, что на даче, был другом моего отца? Служили они на фронте вместе. Еще на той, империалистической. Только никогда не показывали, что знают друг друга. По ночам тот друг приходил к отцу. Когда спали все. Постучит в окно тихонечко и придет. А я у окна спал и слышал. А как-то раз привез большой сверток. И оставил. А на следующий день их всех и увезли…

Марк почувствовал, что стремительно трезвеет.

— А что с ним, с этим свертком?

— Да отец припрятал где-то, да так ловко, что никто его и не видел. А потом отец пропал… убили его на войне, наверное.

— И так и не нашли?

— Да мать нашла как-то раз в подвале. И на растопку потащила. А я тут как раз подвернулся. Не дал, всего несколько страничек сожгла старая… Дай, думаю, почитаю на досуге, о чем белогвардейщина письма писала… Да только опять руки не дошли…

— А где они сейчас?

— Да вот они, сидите вы на них…

Марк привстал и обнаружил, что он сидит на папке с кальсонными завязками. Осторожно развязав их и приоткрыв папку, он увидел написанную мелким почерком надпись:

«Общероссийский Союз Евразия».

Марк сжал папку в руках.

— Я покупаю. Сколько хотите?

Рюмин криво улыбнулся.

— Да так берите. Человек вы хороший. Хоть и фашист. Я фашистов за версту чую…

Марк потянул папку к себе, но Рюмин с силой в нее вцепился.

— А впрочем, нет. Еще портвешка, бутылочку. На вокзале еще дают…

До вокзала Марк долетел пулей, но не успел. Продавщица уже устанавливала щит на окно.

— Одну бутылку! — с мольбой в голосе сказал Марк.

Продавщица даже не обернулась.

— Иди проспись. Завтра придешь.

И тут Марк неожиданно сказал с сильным эстонским акцентом:

— Я фас отшен прошу только отну бютильку. Я хорошо фам заплачу… — и протянул продавщице стодолларовую купюру.

Акцент и купюра сработали. Продавщица приоткрыла щит и протянула Марку картонную коробку.

Когда Марк вбежал в дом, Рюмин мирно спал, положив под голову папку. Марк аккуратно вытащил папку и засунул ее в рюкзак. Он достал из коробки пузатую бутылку и осторожно поставил ее рядом с головой Рюми-на. На бутылке виднелась этикетка: «Коньяк “Энесси”, Франция. Цена: 100 у. е.».

В поезде Марк не выпускал рюкзак из рук. Он ему вдруг показался очень тяжелым. Стало темно, и в вагоне зажегся свет. Внезапно Марк почувствовал безотчетный страх. Он огляделся по сторонам. Вроде все как обычно. Вагон полупустой. Редкие пассажиры заняты своими делами — кто читает роман Донцовой, кто решает кроссворд, кто дремлет, опустив голову на плечо соседа. В вагоне на мгновение потух свет и тут же загорелся опять. И в то же мгновение Марк почувствовал, что сходит с ума: он явственно увидел, что по проходу между сидений медленно движется Василий Васильевич Скобельцын, профессор из Оксфорда. Только вместо окладистой холеной бороды щеки и подбородок его украшала двухдневная клочковатая щетина, да и одет он был не по-оксфордски — в пропахнувшую дымом телогрейку, армейские штаны и резиновые сапоги. Псевдо-Скобельцын уселся на свободное место напротив Марка, пошуровал в армейском рюкзаке, извлек початую пол-литровую бутылку, зубами ловко вытащил резиновую пробку. Потряс ее и протянул Марку:

— Земляк, с горла́ пить будешь?

Марк что-то выкрикнул нечленораздельное и, прижимая к себе рюкзак, бросился из вагона.

Он плохо помнил, как он сошел с поезда, сел в метро, добрался до гостиницы. Пришел в себя в номере, после того как на два оборота запер дверь и плотно занавесил окно. Он взял рюкзак, развязал завязки, пролистал бумаги в папке. Кажется, так и есть. Именно то, что безуспешно искали столько лет литературоведы и историки. История жизни и гибели Григория Леви.

Марк достал из кармана телефон и набрал номер. Голос в трубке ответил по-французски:

— Allo!

— Это вы, Сергей?

— Я вас слушаю, Марк. Какие новости?

— Все хорошо. Даже лучше, чем я надеялся.

— У вас усталый голос. Какие-нибудь неприятности?

— Пока что нет.

— Держите меня в курсе. Я к вам подъеду. Я давно собирался побывать в Москве…

— Я забыл с вами рассчитаться…

— Сочтемся.

— Спасибо, Сергей.

От звука его голоса Марк успокоился. Он не спеша разделся и залез в постель. Зажег лампу у изголовья. Вновь раскрыл папку. И улетел ровно на восемьдесят лет назад.

2

Вадим Григорьевич Леви, родился в Москве 10 января 1918 года, место проживания: улица Жан-Батиста Потэна, дом 65, департамент Сена, Франция.

Вадим был в Париже всегда, насколько он себя помнил. Не запомнилась ему Москва и первые месяцы его жизни в страшном 1918 году. Не запомнил он, как мать везла его из голодной Москвы в Гельсингфорс и как плыли на пароходе в Гамбург. Ничего не осталось у него от закопченного пригорода Берлина, где они прожили несколько месяцев. Обо всем этом он узнал гораздо позднее, из рассказов матери. А когда он встал на ноги и огляделся — кругом был Париж.

Первые слова, которые Вадим услышал и повторил, были русские, и говорил он до шести лет только порусски. Соседские мальчишки с ним не играли — он был неуклюжий и толстый и не понимал их птичий язык. Над ним смеялись и бросали в него камни. Перед школой он знал по-французски всего несколько фраз.

Он никогда не забудет свой первый день в лицее Франсуа Вийона. На нем был какой-то смешной ободранный свитер и большие, купленные на вырост вельветовые шорты.

Его вызвал учитель, месье Прево, спросил, как его зовут. Вадим сперва не понял, а когда разобрал, громко выкрикнул слова, так, как его научила мать:

— Je m’appelle Vadim, je suis un Russe![4]

Весь класс покатился от хохота. Прозвище Vadim-le-Russe пристало к Вадиму навсегда.

Французский язык вошел в Вадима как-то незаметно, помимо его воли. Годам к восьми он заметил, что и думает он уже не на родном языке, и, когда его дома о чем-то спрашивали, он автоматически отвечал по-французски.

Годам к десяти он стал много читать, причем литературу для взрослых. Мать была немало удивлена, когда узнала, что он читал Мальро и Жида. А в тринадцать лет он с увлечением прочитал всего Марселя Пруста. Его любимым предметом стала французская литература, и молодой учитель, месье Корбо, горячий сторонник литературного авангарда, не мог на него нахвалиться. По всем другим предметам успехи Вадима были более чем скромными.

Потом началось увлечение кино. И здесь опять у Вадима проявился хороший вкус, видимо, родительское наследие. Ему ничуть не нравились американские гангстерские фильмы или бесконечные приключения Зорро. Но фильмы Жана Ренуара с молодым Габеном и Мишель Морган он мог смотреть без конца. Он даже стал невольно подражать Габену: говорил отрывочными фразами, не отклеивая сигарету от верхней губы.

И вот тут Вадим впервые понял, как страшно в Париже быть бедным. Мать давала ему три франка на завтраки. Завтраков в лицее Вадим не ел — копил на кино. Денег хватало ровно на один билет, без лимонада и мороженого. В кино Вадим ходил по субботам — на Большие бульвары. Выходил из темного зала и долго бродил по ярко освещенным улицам. Как раз в это время открывали свои двери мюзик-холлы. Подъезжали блестящие машины, из них выпархивали модно одетые женщины. В воздухе пахло дорогими духами, бензином и сытостью. У Вадима от голода кружилась голова.

Мать Вадим видел каждый день, но разговаривали они редко. Мать всегда была занята: стирала белье или готовила еду. Иногда по лицу ее проходила тень, слегка шевелились губы, и она словно куда-то уходила. Вадим знал: это стихи. Вечером, когда дом стихал, она убирала все со стола, доставала свою тетрадь и покрывала листок за листком быстрыми строчками.

Отца Вадим видел редко. Он часто куда-то уезжал, а когда был дома, все время торопился. Рассеянно гладил его по голове:

— Как успехи в школе?

Как-то раз Вадим расхрабрился:

— Пап, дай мне десятку на кино.

Отец вытащил из кармана портмоне, бросил ему пятерку.

— Все, что есть. Попроси у матери.

В дверях повернулся к Вадиму:

— Знаешь, у меня идея. Ты уже большой. Я постараюсь подыскать тебе работу. По воскресеньям. О’кей?

Вадим знал, что денег в семье было в обрез. Раз в месяц матери присылали триста франков из какого-то благотворительного фонда для русских беженцев. Из этих денег они платили хозяевам за квартиру и в лицей. Того, что оставалось, едва хватало на жизнь.

Иногда приходили гонорары за мамины стихи из русских газет. Правда, случалось это все реже и реже. Мать что-то откладывала, а на остальные деньги покупала вина и вкусной еды.

Однажды Вадим увидел в столовой кошелек. В комнате никого не было. Он осторожно раскрыл его — там лежало несколько смятых бумажек. Он вытащил десятку, закрыл кошелек и положил его на старое место. Он знал, что мать никогда не пересчитывает деньги.

В ближайшую субботу, после кино, он пошел в большую брассери на бульваре Капуцинок. Небрежно развалился за столиком, закурил «Голуаз» и заказал большую кружку пива:

— Garçon, un boc![5]

Он пил маленькими глотками густой янтарный напиток и смотрел, как за большим стеклом в сгущающихся сумерках мелькает толпа.

Времена были тяжелые. Кризис, разразившийся в Америке и тяжело поразивший Германию, добрался и до Франции. Закрывались заводы. Разорялись компании. Тысячи людей остались без работы. У них дома редко бывают русские, чаще всего это дядя Коля Кондратьев, папин друг еще по Москве. Приходят они втроем, с дяди-Колиной женой, тетей Люсей, и сыном Андреем. Вадим с Андреем иногда по субботам вместе шляются по Елисейским Полям и по бульварам. Андрей на несколько лет старше Вадима и на голову его выше. Говорит, как парижанин, небрежно проглатывая окончания. Непрестанно рассказывает про свои любовные приключения.

— Хочешь, с кем-нибудь познакомлю?

Вадим краснеет и качает головой.

От дяди Коли они узнают новости: «Такой-то лишился работы, а того-то перевели на укороченный день. И подумать только, а вот такой-то огреб миллионы».

Одного из «таких» Вадим знал. Это был Александр Ставиский, «дядя Саша», старый папин знакомец. Он два раза был у них дома. Приезжал на шикарном «роллс-ройсе» с шофером. Каждый раз приносил матери огромные букеты цветов.

— Ольга Ивановна, я скромный и преданный почитатель вашего таланта. Дайте срок, я сниму для вас зал «Плейель»…

Срок этот так и не настал. Восьмого февраля 1934 года «дядю Сашу» нашли с простреленной головой на вилле в Альпах, близ Шамони. Имя Ставиского не сходило со страниц газет целый месяц. Как оказалось, Ставиский проворачивал миллионные сделки с дутыми акциями и необеспеченными векселями под поручительства министров. Официальная версия: самоубийство. Мало кто из журналистов сомневался в том, что «дядю Сашу» убрали спецслужбы.

…Отец сдержал слово. Как-то утром Вадим обнаружил у себя на столе записку: «Мадам Жозефин ля Брюйер, улица д’Анжу, 4. Тебя ждут в воскресенье в 6 часов».

Тихая улочка улица д’Анжу, в двух шагах от Елисейских Полей, протянулась от бульвара Мальзерб к улице Фобур-де-Сент-Оноре. Нарядный четырехэтажный особняк. Вадим толкнул солидную дубовую дверь. Суровая консьержка долго его выспрашивала: кто такой, к кому пришел. Сверилась со списком:

— Поднимайтесь, вас ждут.

Вадим поднялся по устланной мягким ковром лестнице в бельэтаж. Дверь открыла горничная в крахмальном переднике:

— Месье, следуйте в гостиную.

Вадим, стараясь ступать неслышно, прошел по блестящему паркету в огромную гостиную. Сел на кресло в углу. Гостиная была освещена несколькими канделябрами, они многократно отражались в зеркалах и, казалось, уходили в бесконечность…

В гостиную вошла высокая седая женщина, на вид лет пятидесяти. Протянула Вадиму руку:

— Будем знакомы. Меня зовут Жозефин ля Брюйер. Я журналистка — работаю в прессе и на радио.

Они прошли в кабинет. В отличие от гостиной порядка здесь было мало. Огромный стол и все пространство вокруг него было завалено бумагами, книгами и газетами.

— Отец сказал, что вы одинаково владеете русским и французским. Мне нужен помощник для перевода с русского. Переведите вот это.

Она протянула Вадиму газету. Это была «Правда» — Вадим узнал ее по заголовку. Эту газету и еще множество других отец часто приносил с работы.

— Переведите статью, отчеркнутую синим карандашом.

Вадим быстро пробежал статью глазами, незнакомых слов, кажется, не было.

«Текущий момент отличается небывалым обострением классовой борьбы. Теряя власть над массами, буржуазия прибегает к своему последнему оружию — кровавой фашистской диктатуре. Как всегда, на подмогу спешат ее верные лакеи — ренегаты рабочего движения, социал-предатели всех мастей и оттенков…»

Жозефин удовлетворенно хмыкнула.

— Перевод очень точный…

Минуту помолчав, добавила:

— Это написал Кольцов. Его стиль нельзя спутать…

Она подошла к сейфу, покрутила ручку и вынула несколько больших конвертов.

— Вадим, вы не возражаете против того, что я буду вас называть по имени?

Вадим сглотнул и поспешно закивал:

— Конечно нет, мадам!

— Так вот, Вадим, работа, которую я вам предлагаю, несколько особого свойства. О ней нельзя никому говорить, никогда, ни при каких обстоятельствах.

Вадим внимательно слушал.

— Я давно знакома с вашим отцом. Не скрою, я навела о вас кое-какие справки. Мнение о вас в целом положительное.

— Я надеюсь, мадам.

Она закурила длинную сигарету и, отведя рукой дым, продолжала:

— Теперь об условиях. Работать мы будем здесь, в этом кабинете. Обычно один раз в неделю, в это время. Если потребуется чаще, я вас предупрежу по телефону. Оплата сдельная — пятьдесят франков в час. Вы согласны?

У Вадима екнуло сердце. Такие деньги ему и не снились…

— Если вы согласны, начнем сейчас.

Жозефин раскрыла конверт. Из него выпали несколько листков, покрытых машинописным текстом.

— Начнем с этого…

Вадим стал медленно переводить протянутый ему листок. Жозефин взяла со стола большой блокнот и приготовилась писать.

«Юстас приветствует Соланж.

Общая оценка обстановки.

После практически полного разгрома правой оппозиции ожидается дальнейшее нагнетание обстановки. Ощущается растущее недовольство Хозяином, в особенности со стороны старых партийных кадров. Ожидается попытка смещения Хозяина на Семнадцатом съезде в июле. Этот вопрос обсуждался на закрытых встречах. Хозяин все еще полностью контролирует обстановку. Есть сведения, что в ряде случаев оппозиционные настроения инспирируются им специально.

Прилагаю решения закрытых пленумов.

Береги себя».

Жозефин шелестела бумажками.

— Переведи это, это и это.

Вадим, стараясь не пропустить ни слова, переводил что-то безумно занудное:

«О наделении особыми полномочиями органов НКВД СССР…

В случае выявления лиц, замешанных в социально опасной деятельности, органы НКВД СССР наделяются полномочиями по внесудебной административной высылке данных лиц в удаленные районы СССР или специально оборудованные исправительно-трудовые лагеря сроком до пяти лет с дальнейшим продлением срока в случае активного неповиновения…»

«О чистке партии…

В условиях успешного выполнения пятилетнего плана в четыре года и блестящих успехов на фронте индустриализации наметился резкий рост численности партии, достигшей на сегодняшний день трех миллионов человек. Это увеличивает опасность загрязнения рядов партии карьеристами, неустойчивыми, а то и прямо враждебными курсу партии элементами.

…провести чистку партии, в ходе которой должны быть выявлены и исключены:

…классово враждебные элементы…

…двурушники, прячущие свои действительные намерения под личиной показной лояльности и маскирующиеся словами о мнимой верности курсу партии…

…открытые и тайные нарушители партийной дисциплины…

…саботажники, уклоняющиеся от активного противостояния враждебным элементам…

…карьеристы и бюрократы…

…морально разложившиеся элементы…»

Вадим отложил последний листок. Большие часы в углу кабинета пробили восемь раз.

Жозефин отложила блокнот.

— На сегодня достаточно.

Она протянула Вадиму белый конверт.

— Спасибо. Ты можешь идти. А впрочем, если хочешь, останься. Я буду выступать по радио. Ты можешь послушать.

Вадим радостно закивал:

— Я послушаю, мадам.

Он не подал виду, что заметил, что Жозефин обращается к нему на «ты».

Он пошел за ней в глубь квартиры в полутемный кабинет, разделенный надвое стеклянной перегородкой. Жозефин указала Вадиму на стул и дала в руки наушники.

За перегородкой, на столе стоял маленький черный микрофон, вокруг него возились двое молодых людей. Жозефин села в кресло перед микрофоном, надела наушники, развернула папку с исписанными листками. Один из молодых людей поднял руку, и на стене зажглась надпись: «Тишина! Микрофон включен».

Вадим надел наушники и услышал голос знакомого диктора:

— Иси-Пари!

Добрый вечер, дамы и господа! С вами, как всегда в это время, Анри Брессон. Начинаем воскресную субботнюю встречу с мадам ля Брюйер. Добрый вечер, Жозефин!

Голос Жозефин в наушниках звучал ниже и торжественнее, чем в жизни:

— Газеты называют меня Кассандрой. Меня не любят. Меня боятся. Говорят, что я пророчу беду. Я просто знаю немного больше, чем другие, и умею смотреть чуть дальше. Холодная зима опускается на Европу. Долгая и холодная зима… В Европе горят костры, на этих кострах жгут книги. Подождите немного — и на кострах будут жечь людей… Европу хотят погрузить в мрак средневековья. Фашисты в черных рубашках, сподвижники бывшего социалиста Муссолини, топчут святые камни Рима. Рабочие Рура радостно приветствуют истеричных фанатиков Гитлера и Рема. Избавившись от своих левых, с вожделением смотрит в их сторону Сталин. Недалек тот день, когда кровавые диктаторы сольются в противоестественном альянсе… У нас дома, в стране Робеспьера и Дантона, плетут свои сети фашистские подонки. Легионеры смерти, у них нет недостатка в громких кличках: Огненные кресты, франкисты, юные патриоты… Играя на недовольстве и озлоблении, безмозглые главари выводят на улицу безусых студентов и обездоленных ветеранов. В ближайшие дни они попытаются свергнуть освященную кровью коммунаров Республику и установить на ее месте диктатуру воинствующей пошлости. Будьте бдительны, люди!..

Шестого февраля они закончили работу к восьми часам. Вадим вышел на улицу Фобур-де-Сент-Оноре и пошел в сторону площади Согласия. Вечер был холодный, несколько раз начинал накрапывать дождь. Вадим шел быстро, но его все время обгоняли кучки куда-то спешащих людей. Он вышел на улицу Руаяль. От величественного прямоугольника Мадлен в сторону площади шла густая толпа. Впереди, на площади слышались улюлюканье и рев; доносились громкие хлопки.

Толпа увлекла Вадима вперед, на площадь. Он огляделся. В толпе было много ветеранов — они были в военной форме, с орденами. Еще больше было хорошо одетых молодых людей. У многих на лацканах пальто виднелись значки. Присмотревшись, Вадим различил эмблему Огненных крестов: череп на фоне золотого креста и перекрещенных мечей. Среди толпы попадались коммунисты из движения ветеранов — их Вадим узнал по красным бантам на военных френчах.

На площади шло сражение. Валялись булыжники и куски разбитого бетона. В воздухе пахло слезоточивым газом. Слепо смотрели разбитые стекла уличных фонарей. Горели перевернутые автобусы и автомобили. В ярких отблесках огня вспыхивала и гасла стрела Луксорского обелиска.

Основная потасовка шла на подходе к мосту. Толпа явно стремилась прорваться на мост и идти дальше на штурм Бурбонского дворца — его изящный портик едва просматривался в густеющих сумерках. Путь на мост преграждала ощетинившаяся саблями колонна конных полицейских. Раздалась команда, и лошади бросились на толпу. Толпа подалась назад. На отступавших накатились людские волны, шедшие сзади, со стороны Елисейских Полей и сбоку, с набережной Кур-де-ля-Рен. Люди падали, и упавших топтали ногами. Раздались крики:

— Убийцы!

— Смерть ворам!

Коммунист со сбившимся красным бантом закричал надрывно:

— Вся власть Советам!

И тут раздались выстрелы. Один из выстрелов раздался где-то совсем близко от Вадима. Он повернулся. Позади него стояли двое немолодых людей в кожаных куртках, по виду шоферы такси. У одного из них был в руках армейский револьвер. Он встал на колено и прицелился. Раздался выстрел. Полицейский, врезавшийся в толпу, выронил саблю и стал медленно сползать с лошади.

Второй смачно выругался по-русски.

— Молодец, Витька! А это от меня привет красной сволочи!

Он размахнулся и кинул в сторону полицейских продолговатый предмет. Граната разорвалась в самой середине каре. Лошади дико заржали и встали на дыбы.

Из толпы выскочил человек в полувоенной форме с кокардой, развел руки и закричал срывающимся голосом:

— Вперед, братья! Смерть ворам и убийцам! В Сену полицейских! В Сену депутатов!

Толпа развернулась и бросилась за ним. Полицейских стаскивали с лошадей и били ногами. Через минуту полицейских уже не было видно. Путь на мост был открыт.

И тут произошло неожиданное. По мосту со стороны Бурбонского дворца ровным шагом двигался взвод солдат в касках. В руках у солдат были казавшиеся игрушечными пистолеты. Раздалась короткая команда, и из стволов пистолетов вылетели язычки пламени.

Толпа мгновенно поредела. В первых рядах несколько человек упали. Остальные бросились врассыпную. Солдаты медленно продвигались, стреляя на ходу. Через несколько минут площадь Согласия была пуста. Догорали автобусы. В нескольких местах лежали застывшие в неестественных позах люди.

Вадим бежал в сторону ярко пылавшего здания Морского министерства. На углу улицы Риволи на него набросились двое полицейских и повалили на землю. Подошел пожилой человек в штатском. Вадиму показалось, что он видел его в толпе.

Мельком взглянув Вадиму в лицо, он сказал:

— Это один из тех, кто стрелял. Я его узнал. Он русский.

Вадима допрашивали в подвале Парижской префектуры. Задавали вопросы, били, спрашивали опять. Вадим был наслышан, как аккуратно бьют в полиции, так, чтобы было больно, но без следов, теперь он испытал это на себе. Его били резиновыми дубинками по почкам. От боли Вадим несколько раз терял сознание. Его приводили в чувство и били опять.

Вопросы задавали одни и те же.

— Как называется твоя группа?

— Кто командир?

— Где сборный пункт? Явки… Телефоны… Адреса…

Вадим отвечал односложно:

— Ничего не знаю. На площадь попал случайно.

— Кто может подтвердить твою личность?

Вадим пошарил по карманам. Нашел карточку Жозефин. Протянул ее полицейскому:

— Спросите у этой дамы. Она известная журналистка. Она подтвердит…

Полицейский вертел карточку в руках.

— Жозефин ля Брюйер. Это интересно. Что же, давай попробуем…

Он набрал номер телефона.

— Мадам ля Брюйер? Вас беспокоят из Префектуры полиции. Вам говорит что-нибудь имя Вадим Леви?..

— Меня зовут лейтенант Брике. Задержан за вооруженное сопротивление полиции. Это очень серьезно, мадам…

— Извините, мадам, но я обойдусь без ваших советов. Мы разберемся. Желаю вам доброй ночи…

Сердито повернулся к Вадиму:

— Эти журналисты совсем обнаглели.

Через минуту зазвонил телефон. Полицейский снял трубку:

— Лейтенант Брике у аппарата.

В трубке что-то треснуло. Полицейский встал, и лицо его вытянулось.

— Я слушаю, мой генерал. Но имеются серьезные свидетели, мой генерал…

В трубке опять треснуло, и лейтенант заблеял:

— Слушаю, мой генерал! Будет исполнено, мой генерал…

Когда Вадим вышел из здания префектуры, была глубокая ночь. Перед ним, на фоне чуть подсвеченного ночного неба, высилась громада Нотр-Дам. Вадим сделал несколько шагов в сторону моста. Его кто-то окликнул:

— Месье!

Рядом с ним неслышно остановилась большая черная машина. Шофер открыл дверцу.

— Месье, мадам просила вас подвезти.

Вадим поднялся по мягкой лестнице. Дверь в квартиру была открыта. Жозефин помогла Вадиму снять пальто. Левая рука у него плохо слушалась.

— В ванную! Сейчас же в ванную!

Вадим разделся и вступил под обжигающие струи душа. Он почувствовал, как тепло входит в его искалеченное тело. Он открыл глаза. Перед ним стояла Жозефин. Он не подозревал, что у нее такое молодое тело. В руках у Жозефин была большая мягкая губка. И она несколько раз провела губкой по его телу. Потом она встала перед ним на колени. Вадим закрыл глаза и почувствовал, как по его телу прошел электрический ток…

3

Григорий Осипович Леви, родился в Москве 1 августа 1888 года, постоянно проживает в Ванве, в доме 65 по улице Потэна, департамент Сена, Париж, Франция.

Григорий лежал с открытыми глазами. Сон не приходил. У себя дома, в Ванве, Григорий всегда спал плохо. Кровать рядом с ним была пуста. Он знал, что Ольга внизу, за столом в гостиной. Покрывает страницу за страницу мелкими острыми строчками.

Григорий услышал легкие шаги на лестнице. Чуть слышно скрипнула кровать. Ровное дыхание.

Он провел рукой по Ольгиному лицу.

— Не спишь?

Из темноты на него смотрели ее глаза.

— Мне нужно тебе сказать что-то важное. Я сегодня подал заявление. На рю де Гренель…

Ей не нужно было объяснять, что такое рю де Гренель. Старое русское посольство, где уже десять лет как сидят большевики.

— Зачем?

— Мы уезжаем. Возвращаемся. В Москву…

В их маленькой спальне вспыхнул свет. Он увидел лицо Ольги, искаженное болью:

— Нет, нет, нет, только не туда…

— Что с тобой, Оля? В нашу Москву, там Поварская, Сивцев Вражек…

— Нет, Григорий, нет! Нашей Москвы уже нет… Они убьют нас всех… и тебя… и меня… и Вадима…

…Григорий часто думал, как случилось, что они стали с Ольгой все меньше понимать друг друга и стали совсем чужими. А ведь это началось уже давно. Еще в Москве…

Он помнил, как увидел ее в первый раз в Коктебеле. Светловолосую голубоглазую девочку с ослепительной улыбкой, так не похожую на других, самолюбивую и самоуверенную. В нее были влюблены все в странном доме поэта Волошина. А она выбрала его, Григория.

Они поднимались на Карадаг. Лиловое море и черные клочки скал уходили все дальше вниз. Григорий взял Ольгу на руки и понес ее вверх по узкой тропинке.

— Гриша, скажи, за что ты любишь меня?

— Потому что ты самая умная, самая талантливая, самая красивая…

— Да, да, да! Самая умная, самая талантливая, самая красивая! Скажи это еще раз!

Григорий споткнулся о корень, и они упали на мягкую траву и долго лежали, обнявшись.

И вдруг Ольга сказала серьезно:

— Держать меня нужно крепче. Меня можно разбить. Я очень хрупкая…

А потом была Москва… Флигель Ольгиного родительского дома на Поварской и их уже собственная квартира на Сивцевом Вражке. Им едва исполнилось двадцать лет, когда почти одновременно вышли их книжки: Ольгин поэтический сборник «Вечерний альбом» и повесть Григория «Из детства». Обе книжки напечатал в своем издательстве отец Григория — это был его свадебный подарок молодым. Забавно, что критики хвалили книгу Григория, в то время как Ольгины стихи вызвали лишь насмешки. Из тогдашних Ольгиных виршей навсегда в памяти остались лишь строчки, резанувшие безоглядной самоуверенностью:

Разбросанным в пыли по магазинам

(Где их никто не брал и не берет)

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед…

Именно в тот момент Григорий очень отчетливо понял, что писателя из него не выйдет. Он перечитывал свою, написанную очень ясным, но лишенным блеска языком книжку. Ни образов, ни свежих мыслей не было. Писать ему больше не хотелось. Григорий бросил гимназию. Отцу сказал, что будет заниматься дома, сдаст экзамены экстерном.

Они часто принимали гостей, стали завсегдатаями литературных и художественных салонов. Григорий стал замечать, что у них стал чаще других бывать Исидор Гольц, владелец художественной галереи на Кузнецком Мосту, пожилой польский еврей. Он курил дорогие сигары и говорил по-русски с нарочитым акцентом.

Однажды весной Ольга исчезла. На письменном столе лежала записка:

«Выезжаю срочно на художественный салон в Берлин. Вернусь через неделю.

Люблю. Целую».

Когда Ольга вернулась, от ее вещей долго пахло сигарами.

Когда началась война, Григорий записался санитаром в армию. Колесил на санитарном поезде по полям Польши и Белоруссии. Научился накладывать жгуты и повязки на раны. Пил спирт. Тогда же у него случился первый продолжительный роман. Его любовница — санитарка Вера Котельникова, как, впрочем, и все последующие, — была похожа на Ольгу: голубоглазая блондинка, правда, повыше ростом и без всяких поэтических амбиций. Товарищи по поезду выделили им отдельное купе. Вера стирала Григорию белье и приносила деликатесы из вагона главврача.

В Москву он вернулся в марте 1917-го. Москва была запружена солдатами — они бесцельно слонялись по городу и лузгали семечки. Он молча постоял несколько минут перед их домом на Сивцевом Вражке. Наконец позвонил. Открыла Ольга. Сперва бросилась к нему, потом замерла.

— Сбрось все это здесь, на лестнице. Шинель, мундир — все. И скорее в ванную. От тебя пахнет войной…

Это было последнее лето, которое они провели вместе в России. Ольга уже была известной поэтессой, у нее вышли три книжки. Она устраивала поэтические вечера — на эти вечера неизменно надевала длинное бабушкино платье и брала старинный черный веер. Григорий держался скромно, его почти не замечали. Они на неделю выбрались из Москвы и уехали на Оку, в Тарусу — там у Ольгиного отца был дом. Лето стояло жаркое. Они целыми днями бродили по некошеным лугам, а вечерами сидели на веранде, пили липовый чай и смотрели, как необычно красное солнце медленно уходит за синий лес. Было удивительно тихо. Казалось, они были одни на целом свете.

В сентябре Ольга сказала Григорию:

— У нас будет бэби. Зимой.

Григорий замычал и побежал открывать шампанское.

— Я буду рядом с тобой.

Но когда родился Вадим, Григорий был далеко.

В сентябре Григорий вернулся на военную службу. Он получил звание прапорщика и был прикомандирован к Михайловскому артиллерийскому училищу, что стоит покоем в переулке у Покровских ворот. Двадцать пятого октября он был в увольнении, дома, и узнал о перевороте из утренних газет. Он наскоро оделся, выскочил на улицу и поймал извозчика. Училище гудело.

Кадеты и младшие офицеры сгрудились в актовом зале.

— Где оружие? Где командиры?

Григорий обратил внимание на насупленные лица солдат, стоявших без строя на плацу.

— Господа офицеры!

Гул смолк.

В зал вошел полковник Знаменский и штаб-офицеры.

— Господа, прошу внимания. Временное правительство в Петрограде свергнуто. Бо́льшая часть войск в Москве, включая артиллерию, находится под контролем Совета рабочих и солдатских депутатов. Мы окружены. У нас нет оружия.

В зале наступила тяжелая тишина.

Вперед выскочил поручик Краузе и закричал истерически:

— Предательство! Принимаю командование на себя! Все, кто верен присяге, шашки наголо и вперед, за мной! Смерть иудам!

Раздался спокойный голос штабс-капитана Рыбникова:

— Господин поручик, вы пьяны. Опустите оружие.

Полковник выдержал паузу и продолжил:

— В настоящий момент комендант города ведет переговоры с Советом. Нам предлагается свободный выход из города с сохранением личного оружия. Пролития братской крови я не допущу.

Опять наступила тишина, и кто-то спросил:

— А куда с оружием?

И зал ответил в голос:

— На Дон! К Каледину! За честь и достоинство!

У выхода кучковалась группа офицеров. Кто-то взял Григория за плечо:

— Ты на Дон?

— Я со всеми.

Григорий вместе с подпрапорщиком Зуевым идут вниз по Тверской, в сторону Кремля. День не по-осеннему теплый, солнечный. На углу Охотного Ряда, у стены дома, толпа. Все больше солдаты в обмотках. Прилично одетых людей не видно. Григорий и Зуев протискиваются вперед. На тумбе с объявлениями криво приклеенный лист оберточной бумаги. На листке крупными неровными буквами напечатано:

«Граждане и товарищи!

В Петрограде свергнуто и арестовано буржуазное Временное правительство помещиков и капиталистов. Керенский бежал. Всю власть взял Съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Он принесет мир народам и землю крестьянам, отдаст рабочим фабрики и заводы.

Сознательные рабочие, крестьяне и солдаты Москвы! Завершим начатое дело! Добьем без пощады врагов пролетарского дела! Все с оружием в руках на Скобелевскую площадь!»

Григорий взял за край листка и потянул. Приклеенный мучным клейстером листок легко отошел. Григорий смял бумагу и искал глазами, куда выбросить. Толпа вокруг них густела.

Стоявший ближе других чубатый солдатик в сдвинутой набекрень папахе схватил Григория за грудки:

— Не трожь проклимацию, офицерская сволочь!

Григорий оттолкнул солдатика и опустил руку в карман, нащупал револьвер. На него набросились трое, скрутили руки, вытащили револьвер из кармана. Рядом натужно хрипел и отбивался Зуев:

— Германские шпионы! Предатели! Сволочи!

— Бей их! Кончай на месте! — В толпе защелкали затворы ружей.

Выбился вперед пожилой рабочего вида человек с красной повязкой на рукаве.

— Спокойно, граждане! Никакого самосуда! Отведем их в Совет. Пусть их судят по революционному закону.

Толпа одобрительно загудела. Григорьеву и Зуеву связали руки. Человек двадцать солдат в расстегнутых шинелях, с ружьями наперевес повели их к назад по Тверской — к Скобелевской площади.

Наступали ранние осенние сумерки. На Тверской зажглись огни магазинов и кафе. У входа в ресторан Григорий заметил знакомого журналиста. Тот его узнал, бросился было навстречу, но, увидев вооруженных солдат, испуганно метнулся прочь.

На Скобелевской площади, у генерал-губернаторского дома, шеренга автомобилей. У машин люди в кожаных френчах. Пропускают только тех, кто показывает какие-то красные бумажки. Дали знак остановиться:

— Кого ведете?

Один из солдат затараторил:

— Срывали объявления советской власти. Агитировали за царя…

Человек в коже тихо выругался:

— Шлепнули бы на месте! В общем так, арестованные и вы, — он показал пальцем на солдата, — со мной. Остальные — расходитесь!

Им развязали руки. Они поднимаются по широкой лестнице генерал-губернаторского дома, проходят анфиладу комнат. Там все буднично, словно и нет революции. Барышни стучат на «Ундервудах», молодые люди снуют с папками.

Их приводят в кабинет. За огромным столом, заваленным бумагами, лысоватый человек в очках. По виду — мелкий чиновник.

— В чем дело, товарищи?

Человек в коже путано объясняет:

— Задержаны революционными солдатами… За срыв прокламаций… Вели пропаганду за царя, за войну…

Очкастый его перебил:

— Оружие применяли?

Солдатик вышел вперед:

— Никак нет, вашеродь… товарищ… Леворверт я изъял…

Очкастый устало вздохнул.

— Вы можете идти, товарищи. А вы, — он кивнул Григорию и Зуеву, — садитесь за тот стол, берите перо и бумагу и все подробно в письменном виде…

Григорий и Зуев покорно заскрипели перьями.

Вдруг в соседних комнатах послышались приглушенные голоса:

— Товарищи из Питера… Наведут порядок…

Хлопнула дверь, и в кабинет вошли двое. Один низкорослый, в кожаном френче, козлиная бородка клинышком. Григорий запомнил пронзительные голубые глаза за стеклышками пенсне. Второй — высокий, в длинной солдатской шинели, с худым, изможденным болезнью или бессонницей лицом.

Низкорослый легкой походкой пронесся по кабинету, обменялся рукопожатием с очкастым, остановился перед Григорием и Зуевым.

— Арестованные офицеры? Сопротивление рабочей власти? Фамилии, звания?

Григорий и Зуев немногословно представились.

Низкорослый покосился на высокого. Тот на минуту прикрыл глаза, словно заглядывал в спрятанный под высоким лбом гроссбух.

— Зуев, из мелкопоместных дворян Курской губернии. Леви — сын известного книгоиздателя, литератор.

Низкорослый подошел вплотную к Григорию, повернул его лицо к свету.

— Леви, Леви… знакомое имя. Вы еврей?

Григорий отстранился.

— Я — православный. Я — русский офицер!

Низкорослый рассмеялся. Смех у него был женский, грудной.

— Вы жалкий испуганный еврей.

Он повернулся к очкастому:

— Отпустить обоих! Они не опасны.

Через минуту он передумал:

— Впрочем, нет. Отпустите только этого. — Он указал на Григория. — У него в глазах только страх. А с тем, с Зуевым, разбирайтесь. У него пустые глаза, он способен убивать…

…Григорий открыл глаза и посмотрел на часы. Восемь часов. Он распахнул окна, и спальня наполнилась ароматом ранней парижской весны. Ольги не было. Снизу, из кухни слышался звон посуды, доносился запах молотого кофе.

Григорий быстро позавтракал, тщательно оделся — долго подбирал галстук — и выскочил на улицу. У него сегодня большой день. Лекция в Тургеневской библиотеке: «Россия и Евразия». Объявления о лекции поместили все газеты, даже «Русские ведомости». Ходили слухи, что ее неизменный редактор и издатель, отец русской демократии Павел Николаевич Милюков, выразил желание явиться самолично.

Зал медленно заполняется народом. Лица все больше знакомые. Шумно здороваются. Обмениваются шутками. Двенадцать часов. Петр Бернгардович Струве занимает место председателя. Звонит в звоночек.

— Начнем, господа. Вам слово, Григорий Осипович.

Григорий поднялся на трибуну, разложил бумаги, кашлянул в кулак.

Вдруг по рядам прошел шумок. В зал вошел высокий старик в пенсне. Несколько человек встали, пропуская его вперед. Милюков, на ходу пожимая руки, пробрался в первый ряд. Достал из черного портфеля блокнот, вынул из кармана ручку, наклонился вперед и прижал к уху руку.

Григорий откашлялся и начал:

— Господа! Русский народ — часть великого евразийского этноса. Корни наши уходят в далекое прошлое. Мы — часть арийской расы. Зародившись в предгорьях Северной Индии, предки наши расселились на востоке Сибири. И только оттуда второй волной вышли они в Европу. Там лежат наши истоки — в великих евразийских степях…

Григорий сделал паузу и продолжал. Волнение первых минут проходило. Голос его звучал громче и увереннее.

— Вся наша ментальность, духовность — континентальная, степная, полная противоположность морской, западной. Нам нужно пространство, мы — кочевники и землепроходцы…

После походов Батыя произошел благодатный сплав восточных славян с монголами, родился новый суперэтнос. Были разорваны позорные путы, связывавшие нас с Западом, делавшие нас рабами их прогнившей на соленых морских ветрах цивилизации. Надо отбросить распространенный русофобами миф о монгольском иге. Никакого ига не было, был союз равноправных народов, основанный на духовном родстве и взаимном притяжении…

Великие этносы создают великие личности, я называю их пассионариями. Пассионарность — это особое состояние личности, необоримое внутреннее стремление, осознанное или чаще всего подсознательное, к деятельности, направленной на осуществление какой-либо цели, часто иллюзорной. Цель эта представляется пассионариям как нечто ценнее их собственной жизни, а тем более жизни и счастья современников и соплеменников… Кто они, эти люди? Пятьсот бродяг, сбившихся вокруг Ромула, положили начало великому народу — римлянам; «верные» вокруг царя Давида основали царство Израилево, бароны — вокруг Карла Великого — создали Германскую империю, а люди «длинной воли», сбившиеся вокруг Чингисхана, положили начало монгольскому суперэтносу.

Пришло время новыми глазами взглянуть на то, что происходит в Европе и на нашей многострадальной родине. В нашей стране, именуемой СССР, происходят необратимые перемены. Новое руководство решительной рукой выкорчевывает левацкие интернационалистские элементы. Уже никто не говорит о всемирной революции. Страна возрождает исконную национальную культуру, выросшую на здоровых евразийских корнях. Намечается разворот в сторону германского и итальянского национальных центров, порвавших с прогнившими устоями европейского демократизма. Нет, Сталин, Гитлер и Муссолини — не герои-пассионарии. Но они расчищают путь тем, кто придет на их место.

Задача эмиграции в этих условиях — максимальная связь с Россией. Уничтожение перегородок, отделивших нас от родины. Мы должны внедряться в тело России, установить связь со всеми евразийски мыслящими группировками, особенно в сфере власти, в армии и в печати. А число таких группировок больше, чем мы представляем, и их численность растет. Россия никогда не будет частью Европы, нам не нужны их свободы и горькая на вкус демократия. Нам нужна наша Россия!

Григорий закончил свою речь и отер пот со лба. После минутной паузы раздались жидкие аплодисменты.

Струве позвонил в колокольчик:

— Благодарю вас, Григорий Осипович. Господа, вопросы.

Несколько человек подняли руки.

Из первого ряда встал Милюков.

— Господа, позвольте мне несколько слов. Я недолго. Через полчаса у меня заседание редакционной коллегии.

Он помолчал несколько секунд, а потом закричал срывающимся фальцетом:

— Я никогда не слышал подобной злонамеренной галиматьи! В каком университете вы учились, господин Леви? Я навел справки. Вы не закончили курс московской гимназии. Перед вами стоит профессор истории Московского, Оксфордского, Гарвардского и Пражского университетов. В каких малограмотных книжках вы прочитали эту чушь про происхождение арийских народов? После работ новейших историков, включая Ростовцева и Спицына, вопрос о происхождении индо-иранских (неграмотно именуемых арийскими) народов приближается к разгадке. Это либо восточноевропейские степи, либо Передняя Азия. Сибирский ареал, где имеются так называемые андроновские древности, — явление позднейшее… Татаро-монгольское завоевание — это величайшая трагедия русского народа, отбросившая нас на столетия вспять. Никакого союза не было и быть не могло. Все мерзкое в нашем народе, хамство, чинопочитание, пресмыкание перед властью, — все это последствия ига, иссушившего душу народа…

Нет, мы не Азия, мы были и остаемся частью Европы. Наш магистральный путь — европейская демократия, ценности которой универсальны. Величайшее преступление большевизма — уничтожение тонкого социального слоя, образованного класса, не имевшего аналогов в Европе, этой питательной среды демократии. Большевики столкнули Россию назад, в монгольское рабство…

Милюков собрал свои бумаги в портфель и стал проталкиваться к выходу. В зале стоял шум. Беспомощно звонил колокольчик Струве.

У выхода из библиотеки Григорий поймал Кондратьева за рукав:

— Коля, задержись. У меня важные новости.

Они вошли в угловую пивнушку. Сели за столик у окна. В лучах солнца пиво в высоких бокалах отливало золотом.

— Я вчера виделся со Шпигелем.

— С тем самым чекистом?

Григорий кивнул головой.

— С тем самым. Он, кстати, был на лекции. Сидел в углу и все время что-то писал.

Они отхлебнули по глотку.

— Так вот, Коля, — продолжал Григорий, — наш план принят. Но с условиями…

Он помолчал.

— Условия тяжелые. Но выбора у нас нет. А для начала — вот. — Он протянул Кондратьеву конверт.

Тот приоткрыл его. В конверте лежали перетянутые резинкой новенькие тысячефранковые банкноты.

4

Ольга Ивановна Широкова, по мужу Леви, родилась в России, в Москве 31 июля 1889 года. Постоянное место жительства: Ванв, дом 65 по улице Потэна, департамент Сена, Париж.

Григорий ушел, Вадим в лицее. Ольга ходит по дому, не может успокоиться.

Москва — нет! Только не Москва.

Она садится в кресло у окна. Закуривает. И опять время уходит вспять…

Коктебель. Запутанный, нелепый дом художника Волошина. И он сам — молодой, красивый и нелепый, как античный бог, — золотые кудри волной падают на греческую тунику. А из полутьмы выходит он, Григорий, высокий и прекрасный, как принц, с глазами цвета моря. Подходит, берет Ольгу за руку, нежно целует в щеку. Сердце у Ольги сжимается. Она знает: это навсегда.

Потом море и пляж, усыпанный разноцветной галькой. Смех и крики — Волошин затеял странное античное действо. Они с Григорием в стороне, стоят, взявшись за руки. Григорий достает из кармана батистовый платочек, в нем прозрачная розовая капелька. Он протягивает ее Ольге:

— Это сердоликовая бусина. Я нашел ее в Генуэзской крепости. Говорят, что это любовный талисман…

Ольга целует бусину и прячет ее на груди. Она не расставалась с ней никогда.

Душный летний день, узкая тропинка на Карадаг. Они останавливаются на крутом повороте. Ветер поет в соснах, а море и острые рубцы черных скал — далеко внизу, подернуты голубоватой дымкой. Ольга останавливается.

— Я устала. Не могу больше.

Григорий берет ее на руки.

— Я донесу тебя до самой вершины.

Григорий задыхается, по лицу его текут струйки пота.

— Григорий, перестань, у тебя больное сердце…

Он упорно повторяет:

— Я тебя донесу до вершины…

Григорий спотыкается о корень, и Ольге кажется, что они летят в пропасть.

Ольга на мгновение теряет сознание. Она открывает глаза. Они лежат в густой траве. Григорий гладит ее волосы.

— Тебе не больно?

Ольга улыбается, качает головой. У нее из губы сочится кровь.

Потом была Москва и свадьба в маленькой церкви Воскресения Словущего на Арбате. Народу в церкви было мало, только самые близкие. Ольгин отец, Иван Васильевич, стоял рядом с Осипом Давыдовичем, отцом Григория, оба во фраках, с орденами. После венчания поехали в «Славянский базар». Сказав тост, Осип Давыдович передал молодым два маленьких пакета, перевязанных муаровой лентой. Ольга разорвала ленточку. Из пакета выпали две маленькие книжки. Поднесла их к глазам. На обложке одной из них было напечатано вязью:

Ольга Шриокова

ВЕЧЕРНИЙ АЛЬБОМ

Стихи

На обложке второй книжки было напечатано прямыми кеглями:

Григорий Леви

ИЗ ДЕТСТВА

Ольга подняла обе книжки над головой.

— Скромный подарок от издательства «Леви и сыновья», — пояснил Осип Давыдович.

Гости хлопали и кричали «Горько!».

И уже в самые первые дни их совместной жизни, сперва во флигеле на Поварской, а потом уже в большой квартире, которую они сняли на Сивцевом Вражке, что-то не сошлось, не сложилось.

Григорий все тот же: высокий, голубоглазый. Он был душой общества. Он умел неподражаемо рассказывать по большей части самим им придуманные истории, и сам первый над ними заразительно смеялся.

На их книжки появились рецензии почти во всех московских газетах. Книгу Григория критики в один голос хвалили — ясный прозрачный стиль, точные зарисовки уходящей московской жизни. Потом Ольга случайно узнала, что все эти критики состояли на жалованье у Осипа Давыдовича, отца Григория.

А Ольгины стихи ругали — детский лепет, капризы взбалмошной гимназистки, появились даже пародии. Только Брюсов в своей кисло-сладкой рецензии увидел в ней зерна большого таланта…

Ольгино отдаление от Григория происходило незаметно. Сперва Григорий стал исчезать на несколько дней. Ольга не удивлялась — у него так много друзей. Не удивилась она, когда ей кто-то сказал, что Григория встречают с другими женщинами. Что же здесь удивительного — он так влюбчив! А по-настоящему он любит и всегда будет любить только ее!

А потом в ее жизни яркой звездой промелькнул Исидор Гольц. Ольге его представили на одном из вечеров, когда у них в очередной раз собрались поэты, писатели и художники.

Он протянул руку и сказал с сильным акцентом:

— Меня зовут Исидор Гольц. Я — еврей из Варшавы. Ольга рассмеялась. Он ей показался очень старым.

Она только успела заметить, что от него пахнет дорогими сигарами и французским одеколоном.

Гольц позвонил через несколько дней.

— Ольга Ивановна! Я хочу вас пригласить на вернисаж на Кузнецком Мосту.

— Когда? — спросила Ольга.

— Сейчас, — ответил Исидор. — Мой шофер ждет вас у вашего подъезда.

Ольга не сразу увидела Исидора — с сигарой в руке, в толпе репортеров, он подошел к Ольге, поцеловал руку. Ольга почувствовала, как по ее телу прошла легкая дрожь.

Потом в «Метрополе» они пили шампанское и ели устриц.

Исидор курил почти непрерывно. Он закурил очередную сигару, сбросил пепел в хрустальную пепельницу, достал из кармана смокинга какие-то конверты.

— Ольга Ивановна, на следующей неделе я открываю галерею в Берлине. Здесь приглашение и билеты. — Он протянул ей конверт.

Ольга раскрыла конверт. Билет на поезд Москва — Варшава — Берлин. Она удивленно посмотрела на Исидора.

— Если не можете или не захотите — выбросьте и забудьте.

Ночью Ольга спала плохо и к утру твердо решила не ехать. А утром за завтраком неожиданно сказала Григорию:

— Ты знаешь, на следующей неделе мне нужно уехать. Всего на несколько дней.

Григорий вопросов не задавал.

На станции Вржболово, уже за Варшавой, они пересели в узкий немецкий поезд. Прошли любезные прусские пограничники. Щелкнула замком блестящая дверь купе, упали тяжелые занавески. В купе стало почти темно. Ольга сидела на кушетке напротив Исидора и чувствовала легкую приятную дрожь. Исидор встал перед ней на колени, стал целовать ладони рук. Ольга закрыла глаза, когда Исидор стал ловко расстегивать ее платье.

Дни в Берлине промелькнули, как один праздничный день: приемы, кутежи в ресторане — и опять приемы, и огромная кровать в спальне с видом на замок Шарлот-тенберг. Судя по всему, галерея Исидора имела в Берлине оглушительный успех: картины молодых русских художников были подобраны с удивительным вкусом. Ольга запомнила заголовок в берлинской газете: «Дни Гольца в Берлине затмили славу Дягилева».

Как-то под утро Исидор спросил:

— Поедешь со мной дальше? Лондон, Нью-Йорк?..

Ольга с негодованием оттолкнула Исидора:

— Никогда! Скорее в Москву! К Григорию!

Исидор провожал ее на Восточном вокзале. Ольга смотрела, как его невысокая, крепко сбитая фигура тает в тумане. Они больше никогда не встречались, но Ольга часто его вспоминала — у Исидора было то, чего так не хватало Григорию: самоуверенная мужская сила.

А в Москве ждала ее новая книга стихов. На этот раз критики были почти единодушны: «У нас появился большой поэт». Слава пришла к Ольге неожиданно: для нее устраивали поэтические вечера, почти непрерывно шли приемы.

Ольга нашла в старом сундуке длинное бабушкино платье, в антикварном магазине разыскала веер из страусино-вых перьев. Григорий пытался ее отговорить:

— Сейчас входят в моду короткие платья…

С Ольгой спорить было невозможно:

— В Москве моду теперь устанавливаю я!

Когда в августе 1914-го началась война, Григорий сразу ушел на фронт, гимназию он так и не окончил. Григорий был санитаром, его поезд кружил по всему Западному краю, короткие письма приходили то из Варшавы, то из Риги. «Люблю, целую, все хорошо». В этих письмах было что-то чужое.

В феврале была революция, в Петрограде свергли царя. Внешне жизнь их изменилась мало, только на улицах сразу появилось много плохо одетых солдат с пустыми лицами. Они ходили кучками, лузгали семечки и сплевывали шелуху на тротуары.

В марте раздался звонок. В дверях стоял Григорий. Какой-то почерневший, в заношенной шинели, с рюкзачком. Ольга бросилась к нему и вдруг замерла. Она явственно почувствовала исходивший от него чужой запах.

— Нет, нет, не входи, снимай шинель, китель, ботинки. И в ванную! Скорее в ванную!

А потом опять все пошло по-старому. Вечера, приемы. Раскатистый смех Григория. Его новые рассказы из военной жизни…

Вокруг Ольги роились молодые московские поэты. Чаще всех бывал Леня Пустырник — самый талантливый. Большой, неуклюжий, с лошадиным лицом. Читает он надтреснутым голосом, нараспев, и стихи его звучат медью.

Как-то вечером они с Леней вдвоем в Ольгином кабинете, на Сивцевом Вражке, читают по очереди стихи. Вдруг Леня подходит к Ольге, смотрит на нее лошадиными глазами, говорит отчетливо:

— Ольга, будьте моей женой. Я все решил. Нам надо быть вместе. Без вас я умру.

Ольга улыбается, берет Леню за руку.

— Леонид, вы гениальный поэт. Я без ума от вашей музы. Но я замужем и счастлива.

Леня берет чернильницу с Ольгиного стола.

— Если вы не согласитесь, я выпью эти чернила.

Дверь отворяется, и в комнату входит Григорий. Смотрит на Леню с интересом.

Ольга смеется:

— Мы репетируем. Леня играет Гамлета. Он делает новый перевод Шекспира…

А потом был месяц в Тарусе. Там, на тихой Оке, стоял большой заброшенный дом Ольгиного отца. Июль в тот год был жаркий. Мужиков в полях не было видно. «Кто на войне, — решила Ольга, — а кто в Москве, лузгает семечки». Они целыми днями бродили узкими тропинками по некошеным заливным лугам, купались голыми в прохладных речных водах, а потом часами валялись на горячем песке. Вечерами сидели на открытой веранде, пили чай с травами, который им по старинному рецепту готовила старая Ольгина нянька, тетя Дуся, смотрели на закат. Солнце тем летом было неестественно красным.

В августе они вернулись в Москву.

Через пару недель Ольга сказала Григорию:

— Этой зимой у нас будет бэби.

Григорий сперва не поверил, потом подпрыгнул от радости и побежал за шампанским.

— Я не отойду теперь от тебя ни на шаг.

Октябрьским утром Григорий ушел из дома в училище — с сентября он носил форму поручика Михайловского полка.

Вернулся на следующий день с искаженным от боли и злобы лицом. Сразу ушел в свою комнату. Потом вернулся.

— Помоги собрать мне чемодан. Я уезжаю.

— Куда? — только спросила Ольга.

— На Дон. Со всеми.

Уходя, он сказал:

— С этим нужно кончать… Они меня чуть не убили. Вчера…

В страшную зиму 1918 года Ольга в Москве была одна.

Родила она на редкость легко — в Московской Градской больнице. Гинекологом там был доктор Гофман, университетский товарищ отца. На прощание он сказал Ольге:

— Я сделал все, что мог. Теперь, чтобы выходить младенца, все зависит от вас. Тепло, гигиена, питание…

Ребеночка крестили в церкви Воскресения и нарекли Вадимом.

В квартире на Сивцевом Вражке было холодно. Ни дров, ни еды… Свет и телефон уже давно отключили. Из прислуги осталась только Фекла, придурковатая кухарка. В Москве большевики успели закрыть все частные лавки. Дровами, керосином и едой торговали спекулянты в темных подворотнях. Ольга и Фекла, закутавшись в шали, понесли столовое серебро Арине Родионовне, жившей в соседнем доме торговке. Ближайший толчок был развернут в одном из арбатских переулков. Ольга запомнила старика в золотых очках и генеральских погонах. Старик пытался продать огромный старинный самовар, при этом он беспрестанно что-то бормотал и жестикулировал.

Вскоре у Ольги пропало молоко. Купленное молоко кипятили, разливали по бутылочкам и закрывали сосками. Несмотря ни на что, Вадим рос крепким младенцем, он исправно спал по ночам и заметно прибавлял в весе. Ольга с ужасом следила, как стремительно тают запасы столового серебра. Что будет дальше?

Фекла приносила новости с толчка:

— Мужики говорят, что скоро Советам конец. Немцы в Питере, скоро будут в Москве. Перевешают всех главных евреев.

Погода в тот год стояла переменчивая. То завьюжит и снегом занесет всю улицу — и снег лежал неделями, дворников на улицах больше не было. То резко потеплеет, небо очистится, запахнет весной, и вдоль тротуаров потекут веселые ручейки.

В один из таких не по-зимнему теплых дней в дверь постучали. В дверях стоял хорошо одетый человек, по виду иностранец, и солдат в нерусской форме.

— Госпожа Широкова? — спросил иностранец. — Позвольте представиться. Меня зовут Брюс, я из британского консульства. Мы составили список выдающихся представителей русской культуры, которым требуется незамедлительная помощь. Я большой поклонник вашего таланта.

Он кивнул головой, и солдат поставил большую коробку на стол. Из коробки возникли пакеты сухого молока, галеты, мясные консервы…

— Я не знаю, как вас благодарить, господин Брюс. Поверьте, это не для меня, это для ребенка…

— Не стоит благодарности, госпожа Широкова. Ваша поэзия принадлежит не только России…

Брюс не уходил довольно долго. Солдат растопил камин, и в его отблесках комната с заросшими льдом окнами казалась сказочной пещерой.

— Где ваш муж? — спросил Брюс.

— На Дону, — ответила Ольга.

— Какие-нибудь сведения?

Ольга покачала головой.

— Только это. — Она протянула ему лист бумаги, покрытый острыми строчками.

Брюс медленно прочитал:

Об ушедших — отошедших —

В горний лагерь перешедших,

В белый стан тот журавлиный —

Голубиный — лебединый —

О, тебе, моя высь, Говорю — отзовись!

О младых дубовых рощах,

В небо росших — и не взросших,

Об упавших и не вставших,

В вечность перекочевавших, —

О, тебе, наша честь,

Воздыхаю — дай весть!

Каждый вечер, каждый вечер

Руки вам тяну навстречу.

Там, в просторах голубиных —

Сколько у меня любимых!

Я на красной Руси

Зажилась — вознеси!

— Это очень хорошие стихи, госпожа Широкова. Если вы разрешите, я их сохраню.

Брюс аккуратно сложил бумагу и положил в портфель.

В дверях он сказал:

— С вашего позволения, я буду навещать вас регулярно.

Солдат с ящиком появлялся каждую неделю. Брюс тоже заходил не реже чем раз в месяц.

Между тем затяжная весна перешла в холодное лето. Шли почти непрерывные дожди.

По ночам на улицах постреливали. Если появлялись редкие машины, значит — едут с обыском. Брюс приносил английские газеты. Ольга читала их при свете коптилки. В сочетании со слухами, которые Фекла приносила с толчка, газетные новости звучали фантастически.

Как-то ночью Фекла стащила Ольгу с постели.

— Барыня, беда! Царя убили…

— Где, что ты говоришь?

— Всю семью, барыня, и наследника, и княжон… В церковь нужно, барыня…

Ольгина семья не была ни набожной, ни монархической. Но слова Феклы подействовали. Ольга накинула на голову платок и побежала вслед за Феклой через липкую ночную морось.

В маленькой Рождественской церкви было полно народу. Люди молча крестились и ставили свечи. Молоденький священник тихо читал заупокойную молитву. Ольга пристроила свою свечку в уголке и стала протискиваться к выходу. У ворот стояли двое в штатском и внимательно вглядывались в лица выходивших из церкви…

Как-то раз, это было уже в сентябре, Брюс, протягивая Ольге пачку газет, спросил невзначай:

— Фамилия Каннегисер вам знакома?

Ольга наморщила лоб и вспомнила:

— Да, есть такой поэт. Поздний символист. Мы его слышали с Григорием в Питере, в пятнадцатом году, в «Бродячей собаке». С ним что-нибудь сталось?

— Этот поэт застрелил Моисея Урицкого, начальника Петербургской большевистской тайной полиции…

— И что теперь?

— Большевики проводят массовый террор. Сперва только в Питере. А после того, как был ранен Ленин, в Москве и по всей стране…

— Что значит «террор»? — спросила Ольга. — Это как якобинцы. В Париже? Но то было так давно.

— Вот, прочтите это. — Брюс протянул Ольге газету. Одна из статей была отчеркнута.

Ольга прочла:

«…большевики установили в России репрессивный режим, не имеющий аналога в истории цивилизованных стран. Выступив на словах поборниками гражданских свобод, придя к власти они запретили все газеты, которые не поддерживали их политики. Особенно тяжелые удары пришлись на долю их прошлых союзников — социалистов “меньшевистского толка”. Их лидеры, такие как известный социал-демократ Мартов, бывший друг Ленина, вынуждены уйти в подполье или бежать из страны… Большевики запретили свободные политические митинги и собрания. Выборы в так называемые Советы проводятся открытым голосованиях на сборищах специально подобранных полуграмотных “сознательных пролетариев”. Но и здесь любые выступления несогласных немедленно пресекаются, а их инициаторов бросают в застенок…

В стране ликвидировано всякое подобие судебной системы. По всей стране созданы так называемые чрезвычайные комиссии, которые арестовывают людей, допрашивают их, выносят приговоры, приговоренных к смерти (а других приговоров там не выносят) тут же расстреливают… Большевики возродили дикарский обычай взятия заложников. В случае покушения на их главарей арестовывают жен, детей и родственников подозреваемых. Часто арестовывают и уничтожают “классово враждебных” людей, не имевших никакого отношения к преступлению. После убийства Урицкого в Петрограде расстреляли, по официальным данным, 500 (по неофициальным — не менее 1500) “классово враждебных элементов”. Ни в чем не повинных офицеров царской армии со связанными руками загоняли на баржи и топили в Финском заливе…»

Ольга сложила газету.

— Это страшно… Но кто эти люди, эти палачи и изуверы? Я родилась и выросла в России. Я никогда не видела здесь таких людей…

Брюс встал и прошелся по полутемной комнате.

— Это интересный вопрос… Во время исторических катаклизмов со дна поднимается муть. Среди большевистских лидеров есть международные авантюристы, такие как Троцкий, Карл Радек, Бела Кун… Любопытно, что среди рядовых чекистов так называемых профессиональных революционеров немного. По большей части это недоучившиеся студенты, неудачливые предприниматели, есть среди них психически неуравновешенные люди, а то и прямые уголовники. Немало среди них евреев. Оно и понятно, евреи всегда были наиболее униженным и ограниченным в правах национальным меньшинством в России. Почти ничем не ограниченная власть выплеснула наружу годами подавлявшееся стремление к возмездию…

Последний раз Брюс появился в доме на Сивцевом Вражке рано утром в конце сентября. Постучал в дверь и вошел, не дожидаясь приглашения. Ольга и Фекла кормили Вадима.

— Ольга Ивановна, соберите ребенка, одевайтесь сами и поехали на вокзал. В чемодан положите только самое необходимое. Машина ждет у подъезда. Поезд на Гельсингфорс отходит через час.

Ольга растерялась.

— А как же…

— Билеты и визы в этом конверте.

Брюс положил на стол большой желтый пакет.

— Я жду вас в машине.

Рижский вокзал был оцеплен солдатами в папахах с красными звездами. Латышские стрелки плохо понимали по-русски и не пропускали никого. Брюс провел Ольгу каким-то боковым ходом, и они вышли прямо на перрон. Их вагон был почти пуст. Их встретил старорежимный проводник с бляхой. Брюс что-то сказал ему, сунул в руку несколько бумажек. Проводник взял под козырек:

— Будет исполнено, ваше благородие.

Брюс сжал Ольгину руку.

— Да храни вас Бог, Ольга Ивановна! Даст Бог, увидимся…

Когда на следующее утро поезд остановился в Петрограде, в вагон вскочил мальчишка с пачкой пахнувших дешевой краской газет:

— Па-аследние новости! Заговор Антанты провалился! Посольства Англии, Франции и Америки в Москве и Питере взяты штурмом Красной гвардией! Убитые и раненые! Главный заговорщик, капитан Брюс, под стражей! Па-аследние новости!..

Ольга развернула газету, но читать не смогла. Газета дрожала в руках, и глаза застилали слезы. Она закрыла глаза и попыталась вспомнить слова молитвы, которой в детстве ее научила бабушка.

5

Григорий Осипович Леви, родился в Москве 1 августа 1888 года, постоянно проживает в Ванве, в доме 65 по улице Потэна, департамент Сена, Париж.

До Ренаты Штайгер продолжительных романов у Григория не было. Но небольшие интрижки случались постоянно. К ним он не стремился, они получались сами собой. Женщинам он всегда нравился, с ранней молодости. С возрастом он посолиднел, прибавил в весе, в волосах появилась благородная седина. Но он был по-прежнему обаятелен и смешлив.

Знакомился с женщинами он легко — по большей части это были молодые русские женщины, страдавшие от неуверенности и одиночества. Григорий ухаживал красиво. Приглашал в недорогие рестораны. Умел успокоить, ввернуть комплимент.

— Не беспокойтесь… Все образуется с вашими-то данными…

Встречались они обычно в небольших отелях в пригородах. После нескольких свиданий Григорий умело прекращал связь, грозившую стать серьезной.

Все изменилось после того, как Союз за возращение приобрел помещение на улице де Бюси. Это был целый этаж в пятиэтажном доме на пешеходной узенькой улочке, в самом центре Шестого округа, протянувшейся от чопорной улицы Мазарини до вечно оживленного бульвара Сен-Жермен. Деньги на наем помещения и другие расходы официально приходили из МОПРа — общества поддержки мировой революции. Не обошлось без содействия советского посольства: оно тут же, неподалеку — в особняке 18-го века на рю де Гренель. А деньги в Союзе крутились немалые. Союз выписывал множество советских газет и журналов. Здесь читали стихи и лекции приезжие советские знаменитости — Бабель, Тихонов, Кольцов, каждую неделю — советские фильмы: «Свинарка и пастух», «Веселые ребята»… А вскоре стали выпускать и свой журнал с обложкой в цвете: «L’URSS en action».

Григорий не занимал в Союзе официальной должности, но делал практически все.

Подписывал векселя, заказывал газеты, выписывал фильмы и редактировал журнал. Привлек семью. Вадим корпел над еженедельными обзорами новой советской прозы. Ольга переводила стихи Лени Пустырника и Оси Манделя. Как-то раз в журнале поместили собственные Ольгины стихи — она пробовала писать по-французски. Это был цикл стихов памяти Маяковского. Напечатали их под псевдонимом. Корреспондент милюковских «Русских ведомостей» пронюхал и написал разгромную статью — до того времени эмигрантская пресса Союз просто игнорировала. После этой статьи дорога Ольге в «большую» русскую печать была закрыта навсегда.

В квартире на улице де Бюси было множество комнаток — больших и маленьких. В одной из них Григорий оборудовал личный кабинет с удобным диванчиком и ванной. Он иногда оставался там на ночь, если засиживался со срочной работой. Туда же он теперь приглашал дам — обычно кого-нибудь из молодых посетительниц. Знаки внимания Григорий принимал не бескорыстно, старался помочь, чем только мог. Сотрудники знали о слабостях Григория, но его любили, и все прощалось.

А посетителей в Союзе было много. В те годы во Франции было не меньше миллиона русских, и благополучно устроиться на чужбине удалось очень немногим. Григорий с грустью наблюдал, как быстро распадалось великое добровольческое братство, казалось, навеки спаянное в огне Гражданской войны…

Он помнит и никогда не забудет ту клятву, какой поклялись они, добровольцы, в декабре 1917-го… «Забыть про родной дом, забыть про родных и близких, не щадить жизни своей, всю ее положить на алтарь Отечества, за честь и достоинство, за Россию, единую и неделимую…»

Он помнит и никогда не забудет ту раннюю весну 1918-го, так отчетливо, как если бы это было вчера.

В марте, после мягкой зимы на Дону пошли затяжные дожди, и чернозем размок. Люди и кони брели в густом холодном тумане, вязли в тяжелой грязи. А потом похолодало, подули зимние ветры, пошел мокрый снег, залепил глаза и застелил все вокруг. А однажды утром грянул мороз, сковал землю, покрыл ее ледяной коркой, льдом обросли шинели солдат и крупы лошадей. И поползли они, как снежные привидения, среди бесконечной белой мглы в свой великий Ледовый поход.

С севера красные, с юга красные, сжимает кольцо красный поручик Сиверс. Силы добровольцев ничтожны, всего две тысячи штыков да казачий отряд 400 сабель. А у красных — силы немереные, и свежие части подходят и подходят из России. Белое войско тает. Не поддержало их казачество, отсиживаются казачки по хуторам и станицам, ждут, чья возьмет. А в Ростове по бульварам гуляют штабные офицеры, забавляются с веселыми девицами, пьянствуют по ресторанам, просаживают в казино казенные денежки. И все — кто при делах, кто в отпуске, кто от мнимых ранений лечится. На исходе у добровольцев продовольствие и медикаменты. Пошли с шапкой к буржуазии и купечеству. Помогите, господа хорошие! Большевики придут, оберут вас до ниточки, да и самих в расход пустят! Сожалеем-с, ничем помочь не сможем, времена тяжелые… Сами с хлеба на квас…

У добровольцев одна тактика — только вперед, только наступать! Людей мало. Лежат в цепи друг от друга в пятидесяти, а то и в ста шагах. Бьют с флангов. Выберут слабые места, соберутся в кулак, и — «Взвод — залпом пли!». И в штыковую. А в центре работают пулеметы. А как пробьют в обороне бреши, всей цепью — вперед с оркестром! И редко кто устоит! Бегут красные, сдают обоз. В конце марта вырвались из окружения — ушли за Дон.

Вот тогда и сложилось их братство. Брат за брата, сын за отца. Все мы — одна семья! Сколько из нас осталось?.. Балагур Блохин — убит под Курском… Двоюродный брат Юра, ему не было и двадцати, — заколот в штыковом бою под Перекопом… Молчаливый штабс-капитан Гольцов — растерзан под Симферополем…

— Господа! Фронт прорван. Полк порублен. Красные будут на станции самое позднее через час…

Григорий проводит платком по вспотевшему лбу. У него озноб. Противно стучат зубы о стекло стакана. Глаза покрывает пелена. Как тогда… Когда он лежал в тифозном бреду на госпитальном судне на рейде у Севастополя…

Перед ним проходят десятки лиц. На каждого составляет анкету. Фамилия: Иванов… Петров… Сидоров… Дата рождения: 1890-й… 1900-й… 1903-й… Где служили: Семеновский полк… Михайловский полк… Студент Политехнического… Последнее место работы: завод «Крезо»… «Ситроен»… Шофер такси… Теперешнее положение: Безработный… Безработный… Безработный… Семейное положение: жена, двое детей… Ваш адрес и, если есть, телефон… Прочитайте и распишитесь… Вот брошюра… Российский Евразийский Союз. Наши задачи… Заявление о вступлении… Нет, никаких обязательств с вашей стороны… И вот… Заявление о восстановлении советского гражданства… Ждите… Мы вас вызовем…

Раз в неделю анкеты просматривает Вассерман. Он появляется часов в шесть, когда в Союзе, кроме Григория, никого нет. Проходит в его кабинетик, Григорий закрывает дверь на ключ. Вассерман внимательно просматривает анкеты. Что-то отмечает, что-то записывает автоматической ручкой в тетрадке. Григорий не сводит взгляд с Вассермана. На вид тому лет пятьдесят. Усы с проседью. Умные карие глаза за узкими стеклами очков. Типичный учитель из провинциальной гимназии. Говорит с едва заметным малороссийским акцентом.

— Неплохо, неплохо, Григорий Осипович. Продолжайте в том же духе. Вплоть до новых указаний…

— А как там с моим докладом? — осторожно интересуется Григорий.

— Доклад изучают. Ждите… Не смею отвлекать… До встречи!

Вассерман протягивает сухую руку. В дверях на минуту задерживается:

— Очередной перевод выслан вчера.

Новые и новые лица… Почти исключительно молодые мужчины. Женщины приходят редко. Рената Штайгер заглянула под вечер, когда Григорий уже собирался уходить — особых дел у него в тот день не было.

Сперва Григорий на нее не обратил внимания. Не в его вкусе — маленькая брюнетка с голубыми глазами. Шляпа надвинута на лоб. Говорит, мешая русские и французские слова.

— Мой муж… арестован в России… Помогите…

Григорий и Рената сидят на веранде маленького ресторанчика на углу бульвара Сен-Жермен. Григорий кивнул знакомому официанту, и перед ними появились бокалы с коньяком. Рената пьет коньяк маленькими глоточками. Ее речь становится более связной.

— Мой муж… Серж Викто́р…

Так начались роман Григория с Ренатой Штайгер и его вовлеченность в странное дело ее мужа, Сержа Викто́ра, урожденного Сергея Викторовича Веклича…

Григорий открывает папку, которую ему передала Рената. С фотографии на него смотрит блондин лет тридцати — правильные черты лица, застенчивая улыбка. Григорий просматривает бумаги, вырезки из газет. Перед ним проходит жизнь идеалиста, чем-то отдаленно напоминающая его собственную. Сергей Викторович Веклич. Родился в Бельгии в 1903 году. Родители — профессиональные революционеры, народовольцы. С 1917 года в России. В 1921 году вступил в партию, сотрудник Третьего Интернационала. Принимал участие в организации Французской компартии, активно способствовал проведению линии Третьего Интернационала. В дискуссии о профсоюзах 1924 года поддерживал позицию Троцкого и левых. Был временно исключен из партии в 1926 году и восстановлен в следующем, 1927-м, после того как «разоружился» и публично отмежевался от левой оппозиции. С тех пор оппозиционной активности не проявлял. В начале 30-х годов опубликовал в Брюсселе несколько романов под псевдонимом Серж Викто́р. Это были семейные хроники о судьбах русских революционеров на рубеже веков. Романы имели умеренный успех.

По заданиям Третьего Интернационала несколько раз в год объезжал столицы европейских государств, принимал участие в выправлении линий компартий, уезжал в Москву за новыми инструкциями. С Ренатой Штайгер Серж познакомился весной 1930 года во время инспекционной поездки в Швейцарию. В то время Рената, учительница младших классов из Лозанны, представляла малочисленную промосковскую фракцию Швейцарской партии труда. Второй раз они встретились в следующем году, на первомайском параде в Москве. И там же, в Москве, они поженились. Сблизили их революционная идеология и романтическое видение мира. Свой брак они зарегистрировали в Краснопресненском загсе. Отпраздновали свадьбу там же неподалеку, в только что открытой фабрике-кухне. Собралось довольно много молодых коммунистов — пили клюквенный морс, пели революционные песни, произносили здравицы на всех языках мира. Их почтил кратковременным присутствием товарищ Карл Радек. Вынул вонючую трубку изо рта и произнес остроумную речь по-немецки.

Серж последний раз отбыл в Москву в январе 1935-го. И исчез. На письма и телеграммы не отвечает. Рената несколько раз пыталась дозвониться по номерам, которые оставил ей Серж. Бесполезно. В трубке раздавались лишь протяжные гудки…

Григорий еще раз просматривает страницы.

— Я попробую вам помочь. Встречаемся ровно через неделю. Здесь.

Свои обещания Григорий всегда выполнял. На следующей встрече с Вассерманом он как бы невзначай спросил:

— Что вы знаете о Серже Викто́ре?

Вассерман насторожился.

— Кто вас надоумил? Жена?

Григорий неопределенно промычал.

Вассерман закурил длинную папиросу.

— Конечно, жена. Она обила пороги полпредства. Пишет письма во все инстанции…

— Что ей сказать? — наигранно небрежно спросил Григорий.

— Пусть его забудет. Чем скорее, тем лучше.

— Это так серьезно?

— Это очень серьезно.

Вассерман раздавил папиросу в пепельнице и несколько раз прошелся по узкому кабинету Григория.

— Я вам не должен этого говорить. Но скажу. По дружбе. — Губы Вассермана скривились в подобии улыбки. — Веклич был агентом Троцкого. Возил спрятанные в каблуках инструкции Зиновьеву и Радеку. Сколачивал фронт единой оппозиции.

В кабинете наступила гнетущая тишина. Вассерман закурил новую папиросу.

— Он пойман с поличным. Дает признательные показания…

— Нет, нет, нет! — Рената оттолкнула Григория, выскользнула из постели и стала быстро одеваться.

Их связь продолжалась уже неделю, встречались они каждый раз в новом отеле. Началось с той самой встречи в ресторане на бульваре Сен-Жермен. В ответ на немой вопрос Ренаты Григорий понес какую-то околесицу:

— Я навел справки. Обещали содействовать. Все образуется. Явное недоразумение… Месяц, самое большее — два…

Рената выскочила из ресторана. Григорий бросил на стол стофранковую купюру и посеменил вслед за ней. Рената рыдала, прижавшись лицом к сухой коре каштана.

— Вы лжете… вы лжете, как и все…

Григорий обнял Ренату за плечи, и она прижалась к нему всем телом. Потемнело, пошел теплый дождь, и вдали, за Монмартром грянул гром. Они вбежали в какой-то отельчик, и портье, не отрываясь от «Пари-суар», протянул Григорию ключ. Поднялись по узкой лестнице на верхний этаж, скрылись в комнатке, которую целиком занимала огромная кровать, стали срывать с себя мокрую одежду. А в закрытые ставни стучал мелкий парижский весенний дождь…

…Григорий и Рената сидят в маленьком прокуренном зале. Это мюзик-холл АВС на Больших бульварах. Медленно гаснет свет. На сцене за тюлевым занавесом появляются фигуры оркестрантов. Звучат знакомые всем мелодии парижских песенок. Жидкие аплодисменты. Свет гаснет вновь, и оркестр исчезает. И ослепительный луч прожектора вырывает из темноты яркий квадрат, и в этом квадрате — женская фигурка. Короткое платье, непропорционально большое лицо с черными пятнами глаз, и огромная трещина рта. Взрывается оркестр, и, заглушая оркестр, женщина выкрикивает слова, от которых по спине пробегает дрожь.

J’ai rêvé de l’étranger

Et, le cœur tout dérangé

Par les cigarettes,

Par l’alcool et le cafard,

Son souvenir chaque soir

M’a tourné la tête

Mais on dit que, près du port,

On a repêché le corps

D’un gars de marine

Qui, par l’amour délaissé,

Ne trouva pour le bercer

Que la mer câline…[6]

Рената наклонилась и тихо сказала Григорию:

— Эта песня про таких, как мы.

Григорий сжал ее руку.

Григорий закрыл глаза, и ему припомнилось последнее выступление Ольги в доме у мецената Фодаминского. На Ольге было длинное, давно не стиранное платье, а в руке какое-то подобие черного веера. Держалась Ольга надменно, щурила близорукие, уже почти не видящие глаза, не отвечала на поклоны. Стихи читала невнятно и монотонно, как заводная кукла. Гости вежливо хлопали и норовили незаметно выскочить через запасную дверь в дождливую зимнюю парижскую ночь…

— Нет, нет, нет! Отказаться от Сержа, предать наши идеалы!..

Григорий пополз за Ренатой на коленях, удержал ее в дверях, стал целовать ей ноги.

— Не уходи, Рената! Мы что-нибудь придумаем. Мы его спасем…

Рената не ушла. Она опустилась на колени рядом с Григорием, прижала к груди его голову.

— Я спасу его сама. Я все уже придумала…

В тот раз они оставались в отеле весь вечер и всю последующую ночь. Почти непрерывно занимались любовью и пили ледяное шабли, которое им приносил, осторожно постучавшись в дверь, официант из бара. А под утро, когда проступил свет в щелках жалюзи, Рената поведала Григорию свой план спасения писателя Сержа Викто́ра, которому, при всей его очевидной фантастичности, было суждено увенчаться успехом.

Собственно, сам план со всеми его многочисленными ответвлениями резюмировался в одном слове, его Ренате пришлось повторить несколько раз, прежде чем Григорий проник в его сокровенный смысл: «Сюрреалисты!»

— Сюрреалисты… Что от них толку?

О сюрреалистах были наслышаны все, но мало кто был с ними знаком, и еще меньше было тех, кто разбирался в их сложном искусстве. Григорий довольно быстро понял, что Рената имеет в виду не художников типа Пикассо, Миро, которые уже давно устоялись и заняли прочное место на парижском Олимпе, а поэтов-бунтарей: Бретона, Арагона, Элюара, Тцара́ и Кревеля. Поэты эти отличались неумеренной политической активностью, они выпускали и тиражировали многословные декларации и манифесты, в которых ратовали за пролетарское искусство. Позднее они всем скопом влились в ряды компартии, заняв в ней крайне левые позиции. Гнездились сюрреалисты преимущественно в кабаках на Пляс-Бланш, что выходила боком на бульвар Клиши.

Григорий все еще не понимал.

— Сюрреалисты — люди крайне непрактичные…

Рената терпеливо объясняла Григорию детали своего плана.

— Среди сюрреалистов есть один, кто может помочь.

— Кто это, Рената?

— Арагон.

Григорий удивленно посмотрел на Ренату:

— Чем?

И тут его осенило:

— Хотя, впрочем…

Он вспомнил Арагона — он его видел на литературных вечерах, где ему доводилось часто бывать. Его руки с длинными нервными пальцами. Рядом с Арагоном всегда была рыжеволосая полногрудая девица, его любовница, а позднее — жена. Григорий вспомнил, что она русская, и зовут ее Эльза. Его тогда удивило, что рядом с ними всегда был Эльзин бывший муж, рано поседевший аристократ, с бутоньеркой Почетного легиона в петлице.

Рената кивнула головой, словно прочитав мысли Григория, и он вспомнил самое важное. У Эльзы в Москве есть сестра Лиля, многолетняя муза Маяковского, жили они одной семьей с Лилиным мужем, партийным идеологом Бриком, которого она продолжала нежно любить. Самое важное тут было то, что их дом кишел агентами НКВД, включая высоких чинов, которых Лилечка щедро одаряла своими ласками, ничуть не стесняясь именитых сожителей. В эмигрантских газетах часто писали о том, что многочисленные зарубежные гастроли четы Маяковских — Бриков финансируются ведомством на Лубянской площади. Также писали о том, что связи с Лубянкой Лиля сохранила и после гибели Маяковского.

— И все же, зачем им вызволять Сержа?

И тут Рената назвала еще одно имя, которое говорило Григорию о многом:

— Гольденбург. Он знает всех…

Гольденбурга Григорий помнил еще по Москве. Невысокий поэт с водянистыми глазами и длинными каштановыми волосами. Он несколько раз выступал на поэтических вечерах вместе с Ольгой. Стихи у него были подражательные, явно стилизованные под Гийома Аполлинера. Больше всего Григорию запомнилась эпиграмма, кто-то сочинил ее экспромтом на вечере, на котором Гольденбург выступал в паре с еврейской поэтессой Бинберг.

Дико воет Гольденбург,

Одобряет Бинберг дичь его.

Ни Москва, ни Петербург

Не заменят им Бердичева…

С начала 1920-х годов Гольденбург прочно обосновался в Париже. Первый роман Гольденбурга с хулиганским названием «Приключения Хуниты», в котором он в равной степени измывался над коммунистами, монархистами и демократами, имел шумный успех. Переведенный сразу на несколько языков, этот роман принес Гольденбургу литературное имя и непродолжительное материальное благополучие. Все последующие романы были на редкость малоудачными. В России их не издавали ввиду идеологических огрехов, а во Франции — по причине художественного убожества. Гольденбург медленно, но верно погружался в нищету и забвение.

Все эти мрачные годы, как и вся разношерстная русскоязычная литературная и окололитературная братия, он дневал и ночевал в нескольких кафе близ вокзала Монпарнас: «Куполь», «Ротонда» и «Селект», — вытянувшихся цепочкой вдоль чахлых платанов бульвара Монпарнас, между улицей Рэн и бульваром Пуассоньер, да ресторан «Доминик», расположившийся поодаль, на улице Бреа. Ввиду всеобщего безденежья ели и пили российские литераторы мало. Бывало, весь вечер погалдят за чашечкой кофе. Скандалы с битьем посуды и мордобоем случались, но редко. Натренированные официанты умело гасили конфликты, убирали осколки, а дерущихся быстренько выталкивали на улицу, подальше от хрупких витрин, и они, поостыв, уже скорее по привычке размахивали кулаками и доругивались среди пожухлой зелени бульвара. Искусство состояло в умении вовремя выследить приближающихся литераторов побогаче и умело к ним присоседиться. Это обеспечивало преуспевшим сносный обед и приличную выпивку. Гольденбург владел этим искусством в совершенстве. В качестве доноров чаще других выступали Бунин и Алданов, живые классики, обласканные гонорарами и престижными премиями. Гуляли широко, с икрой, вином и водкой, шествовали в сопровождении прихлебателей из заведения в заведение, раздавали, не считая, чаевые. Заканчивали обычно у «Доминика», сыром и анисовой горькой.

И всюду слышался могучий бас Бунина:

— Ну читал я вашего Пруста, чушь чушью! Скука зеленая! Вот и Кафку, соберусь с силами, дочитаю. Дерьмо этот ваш Кафка! А сюрреалисты — говнюки и педерасты.

— Тонко сказано! — подвизгивал Гольденбург.

Фортуна неожиданно улыбнулась Гольденбургу в 1934 году, после того как в московских «Известиях» была напечатана серия его репортажей о событиях на площади Согласия. В них были очень умело расставлены политические акценты. Статьи были замечены и одобрены на самом верху. С тех пор журналистские опусы Гольденбурга появлялись в советской печати регулярно. После некоторой идеологической правки вышли в свет несколько его романов, годами пылившихся в московских издательствах. Все это придало Гольденбургу солидности. Он снял уютную квартиру на рю Монж, недалеко от Ботанического сада. Реже стал появляться в кафе на Монпарнасе. А если и появлялся, то платил теперь уже сам и приглашал гостей по заранее согласованным спискам, все больше из левой интеллигенции. У левых Гольденбург пользовался известным авторитетом. Он терпеливо пытался растолковать им извивы советской политики: «Мы вполне сознательно идем на некоторое ущемление демократии. Наше монолитное единство во сто крат лучше вашего разброда».

Гольденбург был первый, к кому обратились Рената и Григорий за содействием. Григория он узнал.

— Как там Ольга Ивановна? Выдающийся талант! Как нужна она России!

Узнав о цели визита, Гольденбург несколько помрачнел.

— Да-да, Серж Викто́р… Что-то слышал. Постараюсь разузнать. Впрочем, ничего не могу обещать…

Зато, как ни странно, визит в логово сюрреалистов оказался на редкость успешным. Как удалось выяснить после нескольких телефонных звонков, Арагона и Эльзы в Париже не было: они вместе с Анри Мальро были в Москве, принимали участие в съезде только что созданного Союза писателей. Зато Бретон был в Париже, его каждый вечер можно было застать на рабочем месте — в кабаке на площади Бланш. Григорий смутно помнил Бретона по одному из его поэтических выступлений — блондин с римским носом и с пронзительным взглядом серых глаз. Поэтические произведения Бретона Григорию не нравились, хотя они и были, безусловно, талантливы. Ему запомнилась поэма «О жене», в которой чувствовалась здоровая эротика, сродни картинам Пикассо:

…Ma femme aux fesses de grès et d’amiante

Ma femme aux fesses de dos de cygne

Ma femme aux fesses de printemps

Au sexe de glaïeul

Ma femme au sexe de placer et d’ornithorynque

Ma femme au sexe d’algue et de bonbons anciens

Ma femme au sexe de miroir

Ma femme aux yeux pleins de larmes…[7]

Узнав подробности дела Сержа Викто́ра, Бретон пришел в возбуждение.

— Это именно то, что нам нужно! Мы создадим второе дело Димитрова! Мы докажем нашу полную политическую беспристрастность! Клич «Свободу Сержу Викто́ру!» прогремит на весь мир. Мы разобьем стены сталинских застенков! Мы докажем, что слова писателей и поэтов чего-то стоят в этом мире!

Был немедленно составлен план действий. Бретон свяжется с Мальро, как только тот вернется из Москвы. Мальро позвонит Горькому. Все они будут на антифашистском конгрессе, здесь, в Париже, в зале «Плейель» в июне. Они втроем, Бретон, Мальро и Горький, поднимут вопрос о Серже Викто́ре. Он будет на свободе!

План показался Григорию полной чепухой, но спорить он не стал. Чем черт не шутит! Но дальнейшие события поставили план на грань срыва.

У писателя Гольденбурга было особое чутье на политические перемены. Впрочем, не составляло уже особого труда почувствовать, откуда в Москве дует ветер. Там разогнали ассоциации пролетарских писателей, перестали устраивать выставки художников-модернистов, а их картины потихоньку убрали из музеев, запретили строить экспериментальные здания архитекторам-конструктивистам, а композиторов отчаянно ругали. Гольденбургу заказали статью о новой французской поэзии.

Статья была быстро написана и без проволочек напечатана в «Литературной газете». В ней были строки, возможно, навеянные ночными бдениями в заведениях Монпарнаса: «…сюрреалисты — это компания сексуальных извращенцев, онанистов и педерастов, проповедующих фетишизм, эксгибиционизм и скотоложство… это ловкачи, умело прикидывающиеся сумасшедшими…»

Статья прошла бы незамеченной — «Литературку» в Париже мало кто читал… Но на беду в издательстве «Галлимар» вскоре вышел сборник, где строки из Гольденбурга во французском переводе были приведены в статье под названием «Что пишут советские коммунисты о французской литературе». Эту статью прочитали многие, в том числе Бретон и его друзья с площади Бланш. Как-то раз, солнечным майским днем, Бретон повстречал Гольденбурга у бистро на бульваре Монпарнас. Гольденбург набивал трубку ароматным табаком «Кэпстен». Увидев Бретона, он радостно заблеял и протянул руку. В ответ Бретон отвесил Гольденбургу пощечину. Удар оказался сильным. Маленький Гольденбург полетел вверх тормашками и ударился затылком о ствол платана. Вокруг собралась небольшая толпа. Выбежал бармен и вылил на голову Гольденбурга бутылку «Виши». Кто-то подобрал погасшую трубку. Гольденбургу показалось, что в толпе вспыхнули блицы фотографов.

Через час мокрый Гольденбург с подбитым глазом появился в посольстве на рю де Гренель:

— Я стал жертвой подлой провокации со стороны троцкистов, маскирующихся под поэтов-сюрреалистов!

На следующий день газета «Юманите» напечатала заявление:

«Мы, советские писатели, делегаты Всемирного антифашистского конгресса в защиту культуры, требуем отстранения от участия в конгрессе так называемых сюрреалистов. В противном случае советская делегация отказывается от всякого сотрудничества…»

А еще через день газеты сообщили о самоубийстве поэта Рене Кревеля, единственного гомосексуалиста из компании сюрреалистов. Его нашли мертвым в комнате, наполненной газом. На столе лежала записка: «Мне надоело жить в этом отвратительном мире».

Антифашистский конгресс открылся, как и планировалось, 26 июня 1935 года. Зал «Плейель» был переполнен. Одних журналистов было не менее ста: ждали крупного скандала. Горький не приехал. Вместо него в президиуме появились Леня Пустырник, одесский писатель Бабель и неизбежный Гольденбург. Леня Пустырник явно нервничал: ежеминутно вытирал с выпуклого лба пот, пил стакан за стаканом воду из графина.

Конгресс открыл Анри Барбюс. Он был уже очень стар, передвигался с трудом, его речь была путаной и невнятной. Тем не менее ему устроили бурную овацию. Затем выступил Гольденбург. Говорил он, как всегда, складно, пытался подражать профессиональным французским краснобаям. Бабель построил свою речь на одесских анекдотах, нарочито утрируя свой еврейский акцент. «Почти как Леон Блюм!» — громко сказал кто-то в ложе для прессы — еврейское происхождение тогдашнего французского премьера было темой нескончаемых шуток.

После минутной паузы на трибуну вышел Мальро. Он говорил о зверствах японцев в Китае, о процессе Димитрова, о «хрустальных ночах» в Берлине. Забудем разногласия, объединим наши усилия, остановим «коричневую чуму»! Ему долго хлопали. Гольденбург облегченно вздохнул: думал, что самое страшное позади. Но не тут-то было!

Мальро подождал, пока смолкнут аплодисменты, и вытащил из кармана листок бумаги:

— Мой друг, собрат Андре Бретон по ряду причин не смог быть среди нас. Он просил меня огласить вот это: «Честный писатель-антифашист не может спать спокойно, пока в мире остается хотя бы один узник совести! Мы вырвали Георгия Димитрова из лап Гитлера. Сделаем все, что в наших силах, чтобы раскрылись двери сталинских тюрем и чтобы вышел на свободу наш друг, писатель Серж Викто́р! Его единственное преступление состояло в том, что он имел смелость думать, говорить и писать так, как он считал нужным, о стране, которая стремительно погружается в мрак произвола. Свободу Сержу Викто́ру!»

Его слова потонули в свисте и аплодисментах. Гольденбург попытался что-то сказать, дать отпор, но его не было слышно. Когда шум стих, на трибуне появился Леня Пустырник. Он говорил, точнее мычал по-немецки, и его слов, по счастью, почти никто не понял. А говорил Леня про свободу творчества. Мы, поэты, — особая порода людей. Нас нельзя строить в шеренги… На этом первое заседание антифашистского конгресса и завершилось.

В начале следующего заседания на трибуну взошел невысокий человек в черном костюме.

— Позвольте представиться, — сказал он на хорошем французском языке, — Кузнецов, культурный атташе советского полпредства. На вчерашнем заседании в излишне эмоциональной форме был поднят вопрос о писателе Серже Викто́ре. Полпредство навело справки. Серж Викто́р жив и здоров; он никогда не подвергался ни арестам, ни преследованиям. Во время пребывания в СССР он высказал пожелание ознакомиться с жизнью героических советских рабочих — строителей Беломорско-Балтийского канала. По личному распоряжению народного комиссара внутренних дел, товарища Ягоды, его пожелание было удовлетворено. В настоящий момент Серж Викто́р завершил свою творческую миссию и находится на пути в Париж. Завтра вы сможете встретить его на Восточном вокзале.

На следующий день рано утром Григорий и Рената стояли на перроне Восточного вокзала. Рената держала в руках букетик гвоздик. Было не по-летнему сумрачно, моросил мелкий дождь. Берлинский поезд пришел точно по расписанию. Григорий и Рената терпеливо ждали, пока к перрону подтянется последний, непомерно высокий вагон с табличкой «Москва — Париж». Дверь вагона открылась, и по лесенке спустился единственный пассажир. На нем был непонятного покроя серый плащ, в руках — старенький чемоданчик. Увидев Ренату, побежал к ней, припадая на левую ногу.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Снег в Техасе предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Льезон, связывание (фр. Liaison — связь, соединение) — во французском языке произношение непроизносимой согласной буквы на конце слова, когда следующее слово начинается с гласной буквы.

2

Тант (фр. Tante) — тетя.

3

«Сочинения Мольера» (фр.).

4

Меня зовут Вадим, я русский! (фр.)

5

Гарсон, кружку! (фр.)

6

Я грезила о чужестранце,/Сердце мое разбито,/Истерзано сигаретами, алкоголем и тоской./Каждый вечер голова у меня кружилась./Воспоминания о нем…/ Но говорят, возле порта/ Выловили тело какого-то моряка…/ Его любовь не нашла ответа,/И только море, как колыбель, убаюкало его… (фр.)

7

Жена моя капризноасбестовоягодична /Жена лебяжьекрылозада/ Жена весеннежопа /Жена гладиолусо — Дальнозолотороссыпе-/ Мореводорослево — староконфетно-/И зеркальнопися /… И саванноока (пер. Е. Кассировой).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я