Тем, кому довелось родиться и жить в конце позапрошлого – в начале прошлого века, выпало множество испытаний. Каждая судьба, которая разворачивалась в лихую годину нескончаемых войн и революций, подвиг, совершенный во имя будущего. В 1888 году пришел в этот мир поэт, прозаик, критик Владимир Иванович Нарбут, которому позже дали прозвище «Колченогий». Двенадцать замечательных книг он успел издать, прежде чем пули палачей положили конец его жизни и трудам. Множество испытаний вынес он с честью, прошел через трагедии и драмы, которые способны сломать самого сильного духом человека, и остался собой – тем, кто пришел в подлунный мир, чтобы творить и созидать. Эта книга рассказывает о судьбе выдающейся личности, чье имя воскресло из забвения в семидесятых годах двадцатого века, а также эпохе, кровавой и героической, пугающей и романтичной, которую он называл своей. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Дело» Нарбута-Колченогого предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть I. Поэт из Нарбутовки
Владимир Иванович Нарбут родился 14 апреля 1888 года в селе Нарбутовка, лежащем в 20 километрах от древнего украинского города Глухова, расположенного на Черниговщине — того самого Глухова, который был увековечен Николаем Васильевичем Гоголем, описывавшим в своих рассказах и повестях ожившие предания казачьей вольницы, вспоившие романтический пафос «Тараса Бульбы»; мелкопоместный быт Нарбутовки — «хутора близ Глухова», весь уклад которого пронизан народными поверьями, «духом Диканьки», выверен по неторопливо-природному, «миргородскому» ритму, сквозь усыпляющую будничность которого прорываются и пугающая метафизика «Страшной мести» и «Вия», а также сабельные высверки ратного прошлого. Это село расположено на берегу реки Яновка, немного выше по течению которой от него находится село Месензовка, а ниже — на расстоянии всего около половины полкилометра — село Зорино. Рядом же, на расстоянии не больше одного километра, проходит железная дорога, на которой стоит станция Холмовка.
Пара столетних елей, три хаты да название Нарбутовка — вот и всё, что осталось на сегодняшний день от фамильного имения древнего казачьего рода Нарбутов, родового гнезда знаменитого графика Георгия Нарбута и его брата, поэта серебряного века Владимира Нарбута.
Это село ведёт своё начало с конца XVII века, когда Глуховская сотня передала эти земли в пожизненное пользование «знатному товарищу украинской сотни» Моисею (Мусию) Нарбуту, который в 1678 году поселился в имении недалеко от города Глухова. В универсале гетмана Мазепы за 1691 год владельцем Нарбутовки упоминается уже сын этого Мусия — «хорунжий сотни глуховской Роман Нарбут».
Дом Нарбутов в Нарбутовке (рис. Г. Нарбута)
Когда-то эта Нарбутовка насчитывала 1200 десятин сельскохозяйственных угодий с пасекой на 150 ульев, туевой аллеей, липовой беседкой и несколько старинных дворцов с видами на водоёмы. Но ко времени рождения здесь в многодетной семье потомственного дворянина Ивана Яковлевича Нарбута и дочери священника Неонилы Николаевны, урождённой Махнович, знаменитых братьев — будущих художника Георгия и поэта Владимира Нарбутов, — хутор был уже весьма захолустным и увядающим поместьем. По рассказам местных историков, в начале XX века здесь проживало ещё 340 человек, ну, а сегодня население Нарбутовки составляет всего семь пенсионеров — три женщины и четверо мужчин, один из которых — 1925 года рождения.
«Мы возвращаемся к истокам, — сказал местный историк Николай Гурец. — В этой местности находился дом отца Георгия и Владимира, обедневшего помещика, у которого были земли вокруг Нарбутовки. Здесь был прекрасный фруктовый сад…»
Нарбуты — древний дворянский род, литовского происхождения, восходящих к XV–XVII векам. Начальная область расселения Нарбутов — это восточная часть Литвы — западная часть Белоруссии. Дворянские роды Нарбутов пользовались такими гербами, как: Трубы, Лис, Задора, Роза, а также Незгода, Стремя.
Одним из самых известных предков Нарбутов является Теодор (или Фёдор) Ефимович Нарбут, родившийся 8 ноября 1784 года в поместье Шавры Лидского округа Виленской губернии (на данный момент — Вороновский район Гродненской области) и умерший 26 октября 1864 года в Вильнюсе. Бывший историк, археолог, инженер, библиофил, одержимый исследователь истории родного края. Его усилиями в первый раз была введена в научный обиход «Хроника Быховца», на сто процентов размещённая им в книжке 1846 года «Pomniki do dziejow litewskich…», которой он дал заглавие летописи, сделал первое описание монумента, а также затронул вопросы, связанные с языком, источниками, составом и временем появления этой хроники.
Герб рода Нарбутов
Но в истории России сохранились имена ещё и других носителей фамилии Нарбут, среди которых значатся русский контр-адмирал, участник обороны Севастополя Фёдор Фёдорович Нарбут (1854-1855), генерал-лейтенант Василий Александрович Нарбут (1846-1917), русский генерал-лейтенант Владислав Андреевич Нарбут (1856-?), русский психиатр, профессор Василий Михайлович Нарбут (1971-1950), русский генерал-майор Владимир Дмитриевич Нарбут (1873-1945), участник Великой Отечественной войны, Герой Советского Союза Борис Станиславович Нарбут (1915-1995) и некоторые другие, оставившие свой след в биографии Отечества.
Не случайно фамилия Нарбут обладает такими фоносемантическими качествами, как Мужественный, Большой, Могучий, Храбрый, Громкий, Грубый, Величественный, Сильный, Простой и Хороший, которые наряду с вышеперечисленными генералами и профессорами способствовали становлению уникального поэта-акмеиста Владимира Ивановича, шокировавшего многих своим поэтическим творчеством, и его брата-художника Георгия, впоследствии выдающегося художника, основоположника украинской графики, который одинаково рисовал и правой, и левой рукой. «С малых лет, сколько себя помню, меня тянуло к рисованию, — вспоминал он впоследствии. — Из-за отсутствия красок, которых я не видел, пока не попал в гимназию, и карандаша, я использовал цветную бумагу: вырезал ножницами и клеил её тестом». Его пальцы были быстры и точны в движениях, взгляд был остр, как бритва, а память работала, как фотоаппарат. Ему не понадобилось академическое образование, его сознание было химерным, как у всякого гениального украинца, родившегося и выросшего в селе. Помимо всего прочего, он ещё иллюстрировал книжки, рисовал деньги и придумал «Азбуку».
Город Глухов и его окрестности оставили глубокие впечатления о первой половине жизни в этих местах Владимира Нарбута. Глухов был тихим уездным городом. Брат Георгий называл его даже «сонным». Ожившие предания казачьей вольницы, вспоившие романтический пафос «Тараса Бульбы»; мелкопоместный быт Нарбутовки — «хутора близ Глухова», весь уклад которого пронизан народными поверьями, «духом Диканьки», выверен по неторопливо-природному, «миргородскому» ритму, сквозь усыпляющую будничность которого прорываются и пугающая метафизика «Страшной мести» и «Вия», и сабельные высверки ратного прошлого — всё это стало частью жизни Владимира, войдя в его душу и поэзию. Малая родина становится «альфой и омегой» его мировоззрения, «Гиппокреной», напитавшей форму и смыслы нарбутовского творчества, внушившей его стилю тот самый «хохлацкий» дух, который позволял критикам сопоставлять Нарбута с самим Гоголем «в русском эпосе». (Не случайно, по-видимому, на пороге его земного конца, уже в другой, советской жизни Владимиру Нарбуту будет предъявлено обвинение именно в «украинском национализме», за что ему придётся расплатиться всей своей судьбой, которая будет оборвана в одном из лагерей Магадана.)
Завораживающий сон «прадедовских затиший», полный героики, мистики и тайны, в младенческую душу Нарбута «кротость робко перелил», напитал её поэзией, способностью чуять, «…как зёрна во тьме растут». По утверждению специалистов в области геральдики, само слово «Нарбут» в латинском написании пишется как Narbutt и имеет древне-прусские корни, что переводится как «семьянин» (хотя в переводе с литовского слово «нарбут» означает — «тот, кто строит»).
Старший брат поэта Георгий в своих автобиографических записках, хранящихся в архиве Киевского государственного музея украинского изобразительного искусства, вспоминал: «Семья наша была довольно большая: у меня было четыре брата и две сестры. Отец мой, мелкий помещик со средними доходами, мало интересовался домашними делами вообще, а детьми в частности, и поэтому нашим дошкольным воспитанием ведала наша мать вместе с учителем соседнего села Яновки — Г. Сальниковым».
Родовитый, но обедневший помещик-однодворец Иван Яковлевич Нарбут (1858-1919) окончил в своё время Киевский университет, но ради пропитания вынужден был служить на мелкой канцелярской должности, а его жена, дочка священника — Неонила Николаевна (1859-1936) — должна была так вести хозяйство, чтобы не только прокормить свою большую семью, но ещё и пополнить её бюджет. Дети Нарбутов росли вместе с сельскими ребятишками и их первым учителем был псаломщик. К нему же, их ближнему соседу, устраивали они свои летние набеги. «То в огород залезем, горох оборвём, то яблоню потрусим, — вспоминал Георгий Нарбут, — за что он кричал: «Ах вы, саранча нарбутовская!..» Однако вскоре и сами помогали матери по хозяйству — сажали цветы, пололи огород».
Лишь благодаря родовому хутору — Нарбутовке — многодетная семья хоть как-то сводила концы с концами. В 1896 году, когда Владимиру было ещё только восемь лет, он и его старший брат Георгий начали учиться в классической гимназии Глухова. И уже тогда, стремясь не обременять собой семью, Владимир начал давать уроки.
Примерно в этом же году он начал довольно сильно заикаться, и с тех пор заикался всегда. Виноват в этом был его собственный отец — Иван Яковлевич, который бездумно устроил над сыном одну очень глупую шутку: «Нарбут заикался всегда. ‹…› Отец неожиданно подкрался к Володе, когда тот рассаживал цветы на клумбе, и сильно напугал его. С тех пор он стал заикаться». Писатель Дмитрий Галковский в своей большой статье «PS-30» написал об этом эпизоде несколько прямее: «Когда ему было два года, отец, польско-украинский дурак, решил пошутить и гаркнул сыну в ухо. Ребёнок остался заикой».
В начале или в середине произносимой им фразы он вдруг начинал спотыкаться и с напряжением повторял: «ото… ото… ото…»
Так что помимо сильного украинского акцента, у Владимира Нарбута появилось ещё и постоянное заикание.
К тому же, его лицо было истоптано оспой.
Правда, от этого беспощадность его суждений ничуть не смягчалась.
«С точки… ото… ото… ритмической, — говорил он при обсуждении чьих-нибудь слабых стихов, — данное стихотворение как бы написано… ото… ото… сельским писарем».
В 1905-1906 годах Владимир перенёс болезнь, следствием которой стала хромота из-за удаления пятки на правой ноге. Говорили, что он наступил босой ступнёй на ржавый гвоздь, и чтобы спасти его от начинающейся гангрены, ему удалили всю правую пятку.
Возникнув в детские годы, духовное и кровное родство, а также общность творческих интересов Георгия и Владимира сильно укрепились с годами. И в Глуховской гимназии, несмотря на разницу в возрасте, братья тоже учились в одном классе. Владимир с ранних лет он увлекался чтением, а Егор — рисованием. Об этом времени он впоследствии вспоминал: «Меня очень заинтересовало при прохождении курса древнеславянского языка, как это в старину писались от руки книги, и я, найдя образец шрифта Остромирова Евангелия, стал пытаться писать по-старинному».
Эти поиски, увлечение Георгия творчеством «ретроспективистов-мирискусников» впоследствии приведут его к созданию замечательных художественных образцов и ныне считающихся шедеврами книжной графики и иллюстрации. Среди них — оформление поэтических книг Владимира Нарбута, и, в частности, первого, говоря современным языком, совместного творческого проекта: поэтической книги «Стихи. Книга I», написанной Владимиром и оформленной Георгием.
Первые стихи Нарбута относятся к 1906 году; одно из лучших его ранних стихотворений — «Бандурист»:
Сидит сивый дед у дороги, играет
Перстами на старой, разбитой бандуре…
И струны рокочут, и струны рыдают,
Как отзвук далёкой затихнувшей бури…
Как отзвуки бури затихнувшей в море,
Как гаснущий ропот валов отревевших —
То горе народное, тёмное горе,
Вспоённое болью в веках поседевших…
Тоска безысходная сердце терзает,
Как чёрная злая, полночная птица…
А струны рокочут и горько рыдают
И звуками скорбную строят темницу…
И сердце, и душу, и вольную волю —
Всё отдал — незрячий — шляхам, да дорогам…
И плачет на старой бандуре про долю,
Про горе народа, забытого Богом.
Получив одновременно в 1906 году аттестаты зрелости (у Георгия аттестат был «покрытый почти одними «трояками», тогда как Владимир закончил гимназию с золотой медалью), братья Нарбуты прямо с глуховской почты отправляют свои прошения о поступлении в Петербургский университет, куда они и были в том же году зачислены без хлопот. Хлопоты им предстояли дома. Отец категорически восстал против учёбы сыновей в столице, и, как вспоминал потом Георгий, «целое лето мне пришлось воевать за право ехать в Петербург… отец ни за что не хотел пускать туда ни меня, ни моего брата Владимира». Однако «как-то покорился», «под влиянием матери, которая молча держалась нашей стороны», так что, в конце концов, после «многих просьб, угроз и ссор», братья всё же отправились в Северную Пальмиру в качестве студентов Петербургского университета. Младший брат, Владимир, учился в нём сначала на математическом факультете, а впоследствии — на факультете восточных языков. Ещё позже, в 1908 году, он перешёл учиться на историко-филологический, но курса на нём так и не окончил. Начал посещать различные семинары, а ещё участвовал в заседаниях «Кружка молодых».
Вл. Нарбут. Гимназист
Летние каникулы он проводил у родителей, подрабатывая репетиторством.
Большой удачей было то, что братья смогли поселиться у художника Ивана Яковлевича Билибина, который сыграл большую роль в становлении их талантов. Позже Владимир посвятит ему своё длинное стихотворение «Тетерева», в котором, точно сыплющаяся с веток за шиворот хвоя, колются искажённые украинизмами и провинциализмами ударения в неправильно поставленных словах — как, например, в слове «дуло», звучащем то как «дуло», то как «в дуле».
Георгий Нарбут, брат Владимира, художник
«Эхо» провинциального и украинского звучания так и останется на всю жизнь раздаваться в поэтическом творчестве Нарбута, и особенно оригинально будет звучать его речь в связи с его заиканием. Фольклорно-сказочные мотивы в творчестве Владимира Нарбута будут обусловлены воздействием его общения с Билибиным. Это он поделился с Владимиром впечатлениями от Соловков, на котором он однажды побывал, показав ему потом свои рисунки с натуры, что помогло Владимиру написать очерк «Соловецкий монастырь», который был напечатан в журнале «Бог в помощь! Беседы», проиллюстрированный его братом Георгием.
В романе «Колодец в небо», выпущенном современной писательницей Еленой Афанасьевой в 2005 году в издательстве Захарова, она с трогательной нежностью описывает первые месяцы и годы пребывания Владимира и Георгия Нарбутов в Петербурге, куда они приехали учиться в университете. Она писала: «По утрам они с братом бежали от билибинского дома вниз, к трамваю на Среднем, и каждый раз, проходя сквозь стайки спешащих на курсы бестужевок, не сговариваясь, облизывали и без того обветренные на осеннем ветру губы. Сердце бежало вперёд ног, а мальчишеское сознание отчего-то прозывало девочек не «бестужевками», а «бестыжевками», хотя ничего более не вяжущегося со словом «бесстыдство», чем те строгие девочки осени 1906 года, и быть не могло.
Одна из ежеутренне встречаемых девочек являлась ему и в самых возвышенных мечтаниях, и в самых низменных порывах. Через год, поселившись уже не у Билибина, а в частном пансионе дородной немки на углу Третьей линии и Большого проспекта, мальчик-студент встретил там Её. Девочка-бестужевка снимала комнатку во втором этаже. Ему же дородная хозяйка отвела комнату на первом, рядом с собственной спальней. И, на перине мадам Пфуль сгорая от стыда и желания своих первых телесных опытов, он, закрывая глаза, представлял себе не толстую немку, а ту тонкую, словно просвеченная холодным осенним светом листва, девушку Ирину.
Осмелев, он пригласил её на поэтический вечер в Тенишевское училище на Моховой, где с Ирины не сводил глаз какой-то элегантный и показавшийся Володе староватым господин совсем не поэтического вида. Ещё через полгода девочка-соседка стала женой этого господина, оказавшегося князем Тенишевым…»
В 1908 году он станет уже довольно широко публиковаться, причём, не только как поэт, но и как прозаик — в периодике наравне со стихами станут появляться его рассказы и этнографические очерки. Такие, как «Сырные дни на Украине», «В Великом посту», «Малороссийские святки».
В 1910 году выходит первый поэтический сборник Владимира Нарбута «Стихи» с пометкой: «1909 — год творчества первый» (Петербург, издательство «Дракон»). Оформил книжку его брат Георгий. В нём было 77 стихотворений, посвящённых вечно звучащим в поэзии темам: любви, разлуке, пейзажам родного края.
Критика встретила этот сборник весьма благосклонно, она не затонула в литературном потоке, её заметили. О ней написал несколько сочувственных слов Валерий Яковлевич Брюсов, заметивший, что: «Г[осподин] Нарбут выгодно отличается от многих других начинающих поэтов… У него есть умение и желание смотреть на мир своими глазами, а не через чужую призму». Благосклонно отозвался об этой книжке также Николай Степанович Гумилёв, который заметил, что: «Неплохое впечатление производит книга Нарбута ‹…› она ярка. В ней есть технические приёмы, которые завлекают читателя (хотя есть и такие, которые расхолаживают), есть меткие характеристики (хоть есть и фальшивые), есть интимность (иногда и ломание). Но как не простить срывов при наличности достижений?..»
Темпераментнее приветствовали книгу «первого года творчества» литературные ровесники Нарбута. «Редко праздник необычного придёт к нам… и безудержная радость охватывает, и громко кричу: «Не уходите, нельзя пройти мимо», — прямо-таки восклицал в журнале «Gaudeamus» студент Семён Р. А ещё через один номер, в том же журнале, напишет о его первой книге стихов, подробно проанализировав в ней поэтику новичка, поэт-символист, теоретик литературы и критик Владимир Алексеевич Пяст. Кажется, ничего ещё нет в этой книге от «взрослого» Нарбута, но Пяст умудрился найти в ней некоторые черты из ещё ненаписанных поэтом будущих книг. Он о ней писал: «Поэзия, может быть неуклюжая, так сказать неотёсанная, даже одетая-то не по-городскому, а по-деревенски… И шагу-то ступить не умеет, и высморкаться как следует; и в речь провинциализмы через три на четвёртое пропускает, а ведь вот, всё-таки своеобразная красота и жизнь за всем этим чувствуется»; «Владимиру Нарбуту самый стих даётся с трудом… Но в этой-то замедленности, в этом балласте излишних ударений, и кроется своеобразность ритмической физиономии молодого поэта»; «Г. Нарбут имеет своеобразное представление о месте слов в предложении… А между тем эта неуклюжесть расстановки слов позволяет г. Нарбуту иной раз высказать именно то, что нужно», «всё „своё“, сочное, неуклюжее, но подлинное»; «Владимир Нарбут способен иногда „такое“ сказать, что его прямо-таки попросят вон из салон-вагона… Нда-да! Я думаю, г. Нарбут искренно хотел бы здесь избежать таких… новшеств, да вот не может: они присущи его невесте, поэзии органически…»
Читатели также не остались равнодушными к книге стихов Нарбута, где были ветряки, гаданья, слепцы, вербные святки, сочельники, ярмарки; где был широко воспроизведён быт, но не литературный, а живой.
Уже на первых порах дало себя знать и другое его призвание — Владимир Иванович явился на свет не только поэтом, но и весьма даровитым, деятельным издателем. И сразу же пошёл по обеим стезям. В том же 1910 году он вспоминал: «Наша студенческая литературная братия (отчасти, осколок прежнего „кружка молодых“, отчасти, дальнейшее его развитие) добыла средства для издания своего студенческого журнала»; «редакционная коллегия „Gaudeamus“ (так назывался журнал), в которую попали Розенталь, Воронко ‹…› и я, поручила мне достать стихи у Блока и у тех поэтов, каких он укажет». С этим поручением впервые пришёл к Александру Александровичу Блоку Владимир Нарбут:
«Было Рождество 1910 года, звонкое и сухое петербургское время… А.А. обитал в те дни — во дворе на Галерной, недалеко от „Биржевки“. Пришёл я к нему в воскресенье утром, а засиделся до обеда. Долго толковали мы, кого и как (гонорара у нас почти не полагалось, весь „капитал“-то был что-то около 1000 рублей плюс типографский кредит, а журнал должен был выходить на меловой бумаге с тонивым клише при тираже в 5–8 тысяч) приглашать в сотрудники „Gaudeamus“». Очевидно, Блок серьёзно отнёсся к студенческой затее:
« — Ваш журнал должен быть свежим, молодым. ‹…› — Хорошо было бы, — заметил вдруг, пожевав губами, Блок, — если бы „Гаудеамусу“ удалось выцарапать рассказ у Аверченко. Прекрасные рассказы у него, настоящие. Думаю, что Аверченко самый лучший сейчас русский писатель. Вы не гонитесь за эстетикой, а вот Гоголя нового найдите. А то — очень уж скучно».
Но юные издатели журнала прислушались не ко всем советам мастера: «Всей коллегией мы, помнится, навестили Блока два раза. И Александр Александрович не особенно одобрял наш „Гаудеамус“, плывший по морю символизма на полных парусах».
19 марта 1911 года Нарбут писал Брюсову: «Позвольте выразить Вам душевную благодарность всей редакции за внимание, оказанное Вами «Gaudeamus’у». Мы приложим все силы, чтобы поставить наш орган на должную высоту: будем бороться с рутиной, шаблоном и улицей, и — никогда не сольёмся с ею: лучше — смерть издания, чем войти в русло такого литературного течения…»
Предсказанный в этом письме финал скоро наступил — 5 апреля 1911 года Нарбут сообщил Кузмину: «Вчера на нашем заседании окончательно выяснилось, что прежнее ведение «Gaudeamus’а» невозможно: издатель предложил такие условия, на которые я никак не мог согласиться… Посему пасхальный (вообще очень беспорядочный) номер будет последним, вышедшим под бывшей редакцией. Из стихов, что было лучшего и набранного, я вместил всё в этот последний номер».
Журнал просуществовал меньше года. То ли прогорел, то ли проспорил себя в недрах редколлегии (в её прощальной вежливой перепалке с издателем обе стороны выставляют ту и другую причины). Но он был еженедельным. Всё-таки вышло 11 номеров. И подписчики «Gaudeamus’а», кроме перевода Блока, прочли много новых стихов, олицетворивших поэзию весны 1911 года — от Валерия Брюсова и Вячеслава Иванова до Максимилиана Волошина и Георгия Чулкова. «Gaudeamus» вместе с «Аполлоном» открыл читателю Анну Ахматову — первые её публикации прошли в трёх номерах именно этого издания.
Нарбут же публиковал свои стихи в этом журнале регулярно. Но стихи его были уже несколько иными, чем раньше — и похожими, и не похожими на свой «первый год творчества».
Это именно 1911-й год и поставил поворотную веху столбовой дороги русской поэзии. И решительный шаг на этом повороте сделал Владимир Нарбут — для него этот год был очень важным в его творчестве. Вместе с другими молодыми писателями он стал постоянным посетителем поэтического салона Вячеслава Иванова и его же «Академии стиха», которая собиралась в редакции «Аполлона», где старшие символисты оценивали произведения молодых. В октябре 1911 года молодые создали себе «Цех поэтов» по характеру ремесленных гильдий во главе с уже известными Гумилёвым и Городецким — и сюда же вошёл и Владимир Нарбут, сблизившийся с кругом будущего «Цеха» и ставший адептом зарождающихся идей «адамизма» и «акмеизма».
Расцвет литературной деятельности Нарбута совпал с кризисным для поэзии временем — расколом символизма и появлением новых школ — акмеизма и футуризма. Приемля звуковое богатство символистов, акмеисты выступали против «братания с потусторонним миром». И Нарбут, как акмеист, проявляет интерес ко всем явлениям жизни — малым и большим, великим и ничтожным, его стихи всё больше наполнялись изображением отнюдь не высоких переживаний, а самых ординарных явлений жизни, воспроизводимых как бы рембрандтовскими красками.
В эту пору, надо сказать, Владимир откровенно поклоняется Брюсову, он видит в нём мэтра, как и Гумилёв, и робко шлёт ему в «Русскую мысль» свои стихи, прося их напечатать. Он сообщает Валерию Яковлевичу о работе над биографией любимого им поэта Коневского.
В это время он уже довольно много писал и начал публиковаться всё больше и больше. «А с 1911 года, — как зафиксировал он сам, — печатался уже почти во всех столичных газетах и журналах. Попадал в „толстые“ довольно удачно и — без протекции».
Вспоминая свою жизнь в северной столице, поэт Георгий Иванов в своих знаменитых «Петербургских зимах» так описывал свои встречи с начинающим здесь обживаться поэтом из Глухова:
«Поэт Владимир Нарбут ходил бриться к Молле — самому дорогому парикмахеру Петербурга.
Николай Гумилёв
— Зачем же вы туда ходите? Такие деньги, да ещё и бреют как-то странно.
— Гы-ы, — улыбался Нарбут во весь рот. — Гы-ы, действительно, дороговато. Эйн, цвей, дрей — лосьону и одеколону, вот и три рубля. И бреют тоже — ейн, цвей, дрей — чересчур быстро. Рраз — одна щека, рраз — другая. Страшно — как бы носа не отхватили.
— Так зачем же ходите?
Изрытое оспой лицо Нарбута расплывается ещё шире.
— Гы-ы! Они там все по-французски говорят.
— Ну?
— Люблю послушать. Вроде музыки. Красиво и непонятно…
Этот Нарбут был странный человек».
Жил взахлёб. Кутил с купеческим размахом. Бывало, бил зеркала в ресторанах. Стригся у самого дорогого парикмахера Петербурга. Роскошно одевался. И писал стихи. Николай Гумилёв называл самыми талантливыми поэтами Ахматову и Нарбута.
В апреле 1912 года в санкт-петербургской типографии «Наш век» Владимир Иванович Нарбут под маркой «Цеха поэтов» отпечатал свою небольшую поэтическую книжку «Аллилуйя», которая состояла всего лишь из двенадцати необычайно сложных по форме и чрезвычайно эпатажных по содержанию стихотворений. Клише для этой книги были изготовлены цинкографией Голике, причём контуры букв были заимствованы из старой Псалтири, относящейся по времени к началу XVIII века. А клише для обложки было выполнено по набору, сделанному Синодальной типографией.
Поэтическая манера представителя натуралистического крыла акмеизма В. Нарбута ассоциируется подчас с его скандальной репутацией и «вызывающим антиэстетизмом». Его стихи, опубликованные в цеховом журнале акмеистов «Гиперборей», и особенно выход книги «Аллилуйя» были названы «жеребячьим выпадом», который совершил «грубый, нечистоплотный и нарочитый Нарбут».
Вот, например, стихотворение «Лихая тварь» из сборника «Аллилуйя», где речь идёт о ведьме-оборотне, растленной лесовиком:
Крепко ломит в пояснице,
тычет шилом в правый бок:
лесовик кургузый снится
вёрткой девке — лоб намок…
…Ох, кабы не зачастила
по грибы да шляться в лес, —
не прилез бы он, постылый,
полузверь и полубес;
не прижал бы, не облапил,
на постель не поволок.
Поцелует — серый пепел
покрывает смуги щёк…
Аллилуйя. Книга Вл. Нарбута
Тематически баллады Нарбута, собранные во второй книге его стихов, восходят к художественному миру малороссийского фольклора и этнографическому бытописательству в духе жанровых сценок (этнографические очерки о Малороссии он публиковал ещё в 1908 году). Многократно отмечалось влияние на Нарбута ранних «малороссийских» произведений Гоголя. Натуралистичность произведений Нарбута оказывалась в строгом согласии с акмеистическим принципом «адамизма», т. е. «мудрой простоты» художника со «святой невинностью» первобытного человека, созерцающего мир (само название книги Нарбута связано с высказыванием Сергея Городецкого о том, что акмеисты — «новые Адамы», призванные «пропеть жизни и миру аллилуйа»). Но российская цензура не стала вникать в тонкости акмеистической доктрины, а просто обвинила Нарбута в кощунстве и порнографии. Поэтому большая часть тиража книги была конфискована.
Михаил Зенкевич и некоторые другие исследователи полагали, что именно разительное несоответствие церковно-славянского шрифта, которым были набраны стихотворения книги, их кощунственному содержанию повлекло за собой запрещение и изъятие “Аллилуйи”. В одной из своих неопубликованных бесед он вспоминал: «Его “Аллилуйя” конфисковали только за то, что она была напечатана церковно-славянским шрифтом. Ему так нравился церковно-славянский шрифт, что он вот этот церковно-славянский шрифт упросил из синодальной типографии, и туда вот, в “Наш век”, в типографию взяли… И она с титлами, с красным титлом была напечатана… После этого: что такое — “Аллилуйя”? Смотрят, что такое: божественное, должно быть, что-то, а там — херовина какая-то, знаете. После этого её конфисковали. Ну, ничего, потом 80 экземпляров он успел разослать по журналам…»
Поэт Михаил Зенкевич
Большинство критиков приняло книгу «Аллилуйя» в штыки, оценив её «настолько низко, насколько это возможно», и аттестовав стиль Нарбута как «грубый, нечистоплотный и нарочитый». За редкими исключениями, позднейшие суждения о второй книге поэта также сводились к разговору о нарбутовском хулиганстве или — в лучшем случае — о нарбутовском эпатаже бодлеровского толка. Многие писали об авторе «Аллилуйя» как об «акмеисте, специализированном на воспевании “грубой плоти”, подаваемой в нарочито сниженной, эпатирующей, “откровенной” манере, близкой к “эстетике безобразного” французских “проклятых” поэтов и русских футуристов»
Стихи его действительно были в какой-то мере переполнены животной плотскостью и сочностью — хотя, мне кажется, ничуть не безобразной, а просто неприкрытой и перешагнувшей через интеллигентскую стыдливость и не скрывающей тайну интимной близости. Таковым, например, является его стихотворение «Клубника», включённое в сборник «Аллилуйя», в котором воспевается именно тяга к физической близости:
…Тем временем Дуня убрала посуду;
язык соловьиный (за сколько сестерций
помещицей куплен?) притихнул повсюду.
И, шлёпая пятками, девка в запаске,
арбузную грудь напоказ обтянувшей,
вильнула за будку.
Потом — за коляски,
в конюшню — к Егору, дозор обманувши.
И ляжкам пряжистым — чудесно на свитке
паяться и вдруг размыкаться, теряя.
А полдень горячий подобен улитке…
Как видим, Нарбут решительно предпочитает пошловатой двусмысленности стихов своих предшественников — грубую откровенность «нового Адама». Однако поэт на этом не остановился и включил в свою книгу ещё одно стихотворение — «Как махнёт-махнёт — всегда на макогоне», в котором эпатирующая эротическая откровенность доведена до мыслимого предела:
Жалостно проржав, вдруг рушатся на крупы
самок разухабистые жеребцы:
выполаскиваются утроб скорлупы,
слизью склеиваются хвостов концы.
Мощью изойдя в остервенелой случке,
грузнут на копыта… — и т. д.
Поэт Владислав Ходасевич, считавший первую книгу Нарбута «совсем недурным сборником», вторую счёл «более непристойной, чем умной». Литературный наставник Ходасевича этого периода — Валерий Брюсов, похваливший в своё время дебютный сборник поэта — также отозвался об «Аллилуйя» прохладно, сказав, что: «Книжка г. Нарбута содержит несколько стихотворений, в которых желание выдержать “русский” стиль приводит поэта к усердному употреблению слов, в печати обычно избегаемых».
А вот, по мнению Николая Гумилёва, автору «Аллилуйи» в полной мере удалось «выразить своё миросозерцание, свою индивидуальную печаль и индивидуальную радость», и, оценивая поэтический труд Нарбута, он писал: «Показался бы простой кунсткамерой весь этот подбор сильного, земляного, кряжистого словаря, эти малороссийские словечки, неожиданные, иногда нелепые рифмы, грубоватые истории, — писал Гумилёв, — если бы не было стихотворения «Гадалка». В нём объяснение мечты поэта, зачарованной и покорённой обступившей её материей… И в каждом стихотворении мы чувствуем различные проявления того же, земляного злого ведовства, стихийные и чарующие новой и подлинной пленительностью безобразия».
В 1913 году в письме к Анне Ахматовой Гумилёв дал поэзии Нарбута ещё более высокую оценку: «Я совершенно убеждён, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными».
Сходно писал об «Аллилуйя» и второй синдик «Цеха поэтов» Сергей Городецкий: «Акмеистический реализм и ‹…› буйное жизнеутверждение придают всей поэзии Нарбута своеобразную силу. В корявых, но мощных образах заключается истинное противоядие против того вида эстетизма, который служит лишь прикрытием поэтического бессилия». И ещё об этой же книге Нарбута Городецкий писал: «С откровенностью, доходящей в неудачных местах до цинизма, поэт изображает мир вещей и мир людей, как мир чудовищ одной породы».
А. Ахматова
По мнению большинства исследователей жизни Владимира Ивановича Нарбута, неприятностям с цензурой отводится главная роль среди причин его спешного африканского путешествия: «Книга, напечатанная на синеватой бумаге, как бы повторяла внешность богослужебных книг, но была полна богохулений, и Нарбуту пришлось уехать пережидать в Абиссинию». Ощущаемое при этом чувствительное противоречие между сведениями о полном уничтожении тиража и обилием рецензий на сборник объяснялось по разному: «Приказ «Истребить!» был исполнен. Но истреблена книга не была. Её читали, знали»; «Ну, ничего, потом 80 экземпляров он успел разослать по журналам»; «Большая часть книги была конфискована…» — и так далее.
При издании сборника «Аллилуйя» в её выходных данных, по французскому образцу, были перечислены все лица и учреждения, имеющие отношение к воплощению данного издания. Сообщалось, что книга «набрана и предана тиснению в типографии «Наш Век» (С.-Петербург, Невский пр., № 140-2) — под наблюдением управляющего последней — Ф.Я. Шевченко — в апреле 1912 года.
Клише для книги изготовлены цинкографией Голике, причем контуры букв заимствованы из Псалтири, относящейся по времени к началу XVIII века и принадлежащей Ф.М. Лазаренко.
Клише для обложки выполнено по набору, сделанному Синодальной типографией.
Прочие украшения — работы И.Я. Билибина, Е. Нарбута и М.Я. Чемберс».
В первых числах мая положенное число экземпляров «Аллилуйи» было доставлено в Главное управление по делам печати, о чём в еженедельной «Книжной летописи» 12 мая было сделано соответствующее извещение: «Нарбут Владимир. Аллилуия. Стихи. Спб. 1912. Изд. и тип. Наш век (Невский пр., 140 — 2). 8о. (17 × 25). 41 нен. стр. с портр. Ц. 75 к. Вес 8 л<отов>. 100 экз.»
Но простой регистрацией нарбутовского издания Главное управление по делам печати не ограничилось, и в первые же дни по получении экземпляра он был рассмотрен и признан предосудительным, о чём были немедленно извещены все соответствующие органы:
«МВД Санкт-Петербургский комитет по делам печати Господину Санкт-Петербургскому градоначальнику. 30 апреля 1912 С.-Петербургский Комитет по дел<ам> печ<ати> усмотрев в отпечатанном издании под з<а>гл<авием>: «Владимир Нарбут. Аллилуйа. Стихи» изд. «Цех поэтов». Типография «Наш Век» (Невский пр. 140-2) 75 коп., отпечатанном в 100 экземплярах признаки преступлений, караемых ст. 74 Угол<овного> Улож<ения> и ст. 1001 Улож<ения> о наказан<иях> постановил: наложить на неё арест на основании ст. 3 отд. IV Именного Высочайшего Указа Правительствующего Сенату от 26 апреля 1906 года.
Сообщая о вышеизложенном, С.-Петербургский Комитет по дел<ам> печ<ати> имеет честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать соответствующее распоряжение.
Председательствующий <нрзб>
За секретаря <нрзб>».
Упомянутые статьи уголовного уложения и уложения о наказаниях — одни из самых частых, с которыми приходилось сталкиваться в своей практике книгоиздателям начала века. 74-я закрывала собой целый набор всевозможных богохульств («поношение установлений или обрядов церкви православной или вообще христианства», «поругание действием или поношение предметов, употреблением при православном или ином богослужении освященных», «непристойная насмешка над священными предметами или предметами верований» и т. д.); 1001-я предостерегала от чрезмерной изнеженности нравов: «Если кто-либо будет тайно от цензуры печатать или иным образом издавать в каком бы то ни было виде, иле же распространять подлежащие цензурному рассмотрению сочинения, имеющие целию развращение нравов или явно противные нравственности и благопристойности, или клонящиеся к сему соблазнительные изображения, тот подвергается за сие: денежному взысканию не свыше пятисот рублей, или аресту на время от семи дней до трёх месяцев.
Все сочинения или изображения сего рода уничтожаются без всякого за оные вознаграждения».
Обе эти статьи не принадлежали к числу тяжёлых (покушение на основы государственного строя каралось гораздо жёстче, будь то стихи или проза), поэтому следующие следственные действия были предприняты лишь несколько дней спустя:
5 мая 1912 г. я — инспектор типографий 4 уч<астка> г. Спб. прибыл в типографию «Наш Век» (Невский 140-2), для наложения ареста, согласно отношению Спб. Комитета по дел<ам> печ<ати> от 30 Апр<еля> с<его> г<ода> за № 1076, на брошюру Вл. Нарбута «Аллилуйа», причём в типографии оказались налицо все отпечатанные 100 (сто) экземпляров этой брошюры. Все экземпляры связаны в пачку, опечатаны и сданы на хранение управляющему типографией Шевченко-Глаголь. Набор разобран. Издателем брошюры является Владимир Иванович Нарбут, прожив<ающий> по Ямской ул. 27, автор брошюры.
Инспектор тип<ографий> И. Тихонович.
<Заведующий типографией:> Шевченко-Глаголь».
5 мая 1912 г. я принял на хранение опечатанную пачку с 100 экз. брошюры «Аллилуия».
Шевченко-Глаголь».
Цитируемое здесь и далее дело заведено Комитетом по делам печати, поэтому отдаваемые им распоряжения касаются исключительно книги, а не автора или издателя, и, судя по всему, дела последних в отдельное производство вынесены так и не были. В соответствии с обычным порядком делопроизводства копия бумаг была отправлена в столичную прокуратуру, которая также проявила вялую заинтересованность в происходящем:
«Прокурор С.-Петербургского окружного суда — г. Старшему Инспектору типографий в С-Пб:
8 мая 1912
Прошу Ваше Превосходительство уведомить меня, получила ли распространение брошюра под заглавием «Владимир Нарбут. Аллилуйя. Стихи». Издательство «Цех поэтов». С.П.Б. 1912 г. Типография «Наш Век». 100 экземпляров. Цена 75 копеек.
В утвердительном случае, прошу сообщить мне, кто может подтвердить факт распространения названной брошюры, а равно доставить мне требуемые 12137 ст. Уст<ава> Угол<овного> Суд<опроизводства> сведения об авторе брошюры Владимире Нарбут, или других лицах, могущих оказаться виновными в её напечатании.
Прокурор (нрзб)».
Ответа инспектора в наличии нет, но реконструировать его вполне возможно: не случайно в протоколе изъятия упоминалось, что в наличии находятся все сто экземпляров книги. В практическом смысле это означало, что распространения она не получила и, соответственно, тяжесть вмененной автору и издателю вины значительно ниже. Убедившись в этом, прокурор почти утрачивает интерес к делу и вспоминает о нём только через месяц:
«Прокурор С.-Петербургского окружного суда — г. Старшему Инспектору типографий в Спб:
5 июня 1912
Прошу Ваше превосходительство сообщить мне, в дополнение к отношению Вашему от 31-го минувшего Мая за № 2595, было ли представлено в С.-Петербургский комитет по делам печати для цензуры установленное законом количество экземпляров брошюры «Владимир Нарбут. Аллилуйя. Стихи» и не последовал ли арест этой брошюры после рассмотрения Комитетом представленных экземпляров.
Прокурор: Шаховской».
Ещё 26 мая в «Книжной летописи» № 21 было напечатано постановление Санкт-Петербургского цензурного комитета от 1-го мая 1912 года «о возбуждении судебного преследования по ст. 74 Уголовно-го уложения и ст. 1001 Уложения о наказаниях. А 2 июня в той же «Книжной летописи» № 22 появилось сообщение о том, что издание (т. е. книга «Аллилуйя») «изъято из продажи».
А в сентябре того же года состоялось заседание суда, который завершился вынесением приговора:
1912 г. Сентября 18 дня.
По указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, С.-Петербургский Окружный Суд, в II-м Отделении, в следующем составе: г. Председательствующий Л. М. Афросимов гг. члены суда: Б. У. Васильев и М. М. Захаров при пом<ощнике> Секретаря Милянине при Товарище Прокурора В. Н. Петрова без участия присяжных заседателей слушал дело от уничтожении брошюры Владимира Нарбута «Аллилуйя. Стихи».
Выслушав доклад дела Г. Председательствующего и заключение Товарища прокурора и имея в виду, что означенная брошюра, представляющая собой сборник стихов, которые по содержанию своему явно противны правилам нравственности и благопристойности, вполне подходит под признаки преступления, предусмотренного ст. 1001 Улож. о Наказ., на основании 1213 ст. Уст. Угол. Суд. постановил: согласно заключения Товарища прокурора Окружного Суда издание брошюры Владимира Нарбута «Аллилуйя. Стихи» уничтожить, а приобщённый к делу экземпляр её оставить при деле. Подлинный за надлежащими подписями. С подлинным верно.
Секретарь Милянин».
А полтора месяца спустя дело о судьбе «Аллилуйи» в очередной раз двинулось по инстанциям:
«МВД. Главное управление по делам печати — Господину И<сполняющему> д<олжность> С. — Петербургского Градоначальника:
8 ноября 1912
Главное Управление по делам печати препровождает при сем Вашему Превосходительству для надлежащего исполнения копию приговора С.-Петербургского окружного суда от 18 сентября 1912 г. об уничтожении брошюры под заглавием «Владимир Нарбут. Аллилуия. Стихи». Издательство «Цех поэтов». С.П.Б. 1912 г. Цена 75 коп. Тип. «Наш Век», покорнейше прося о последующем уведомить, а также не отказать в доставлении в это Управление двух экземпляров означенной брошюры.
И.д. начальника Главного Управления по делам печати <нрзб>».
Получив это распоряжение, канцелярия градоначальника затребовала до сих пор (с апреля прошлого года!) хранящийся в типографии опечатанный тираж книги, и 3 января получила его:
«3 января 1913.
Типография Товарищества «Наш Век».
Накладная № 203.
Канцелярия Старшего Инспектора по надзору за типографиями. Гороховая, 2.
Согласно распоряжения Г. Старшего Инспектора Тихоновича СТО экземпляров конфискованных и опечатанных книг «Аллилуйя» автора В. И. Нарбута».
Ещё три недели спустя приговор по уничтожению книжки стихов Владимира Нарбута был приведён в исполнение:
«В Главное Управление по делам печати.
Вследствие отношения от 8 ноября 1912 г. за № 14871, имею честь уведомить Гл<авное> Упр<авление> по дел<ам> печ<ати>, что 30 янв<аря> с<его> г<ода> в типографии Спб. Градоначальства в комиссии уничтожены посредством разрывания на мелкие части арестованные экземпляры брошюры «В. Нарбут. Аллилуия. Стихи». Два экземпляра этой брошюры при сем прилагаются».
Похоже, что произошедшее на наших глазах коловращение официальных бумаг, судебные заседания и торжественно произошедший финальный аккорд в виде разрывания на мелкие части книжки «Аллилуйя» представляет собой полную и недвусмысленную профанацию. Нарбут, начавший раздаривать экземпляры ещё в апреле 1912 года (к примеру: «Другу моему дорогому — Сереже Судейкину — на память долгую — Владимир Нарбут. Спб. Апрель. СПб»), продолжил дарение и в мае («Дорогому Георгию Ивановичу Чулкову — Владимир Нарбут в знак дружбы искренней. Спб., май 912»), а также не останавливался и в следующие месяцы, организовав, в частности, летом масштабную рассылку по редакциям. Известны экземпляры с посвящениями, кроме участников «Цеха поэтов», — Ф. Батюшкову, А. Ремизову, Вяч. Иванову и др. Интересна надпись поклоннику немецких романтиков Василию Гиппиусу — «Небесняку от земняка». По мнению Михаила Зенкевича, Нарбут «успел разослать по журналам 80 экземпляров книги». Трудно сказать, насколько точны эти данные — можно лишь отметить, что Нарбут, видимо, имел в своём распоряжении достаточное количество экземпляров: кроме литераторов и многочисленных рецензентов, экземпляр книги получил в подарок даже дальний родственник (или однофамилец) поэта.
Владимир Нарбут
Издатели «Гиперборея», где Нарбут постоянно печатался, в каждом номере журнала сообщали о новых книгах и неизменно писали: «Нарбут В. Аллилуйя. Конфискована». В результате его стихами интересовались всё больше и больше.
Собирательский опыт демонстрирует, что книга Владимира Нарбута хотя и встречается сегодня нечасто, но всё-таки совсем не так редко, как можно было бы ожидать от стоэкземплярной, тем более — полностью уничтоженной книги.
Так или иначе, публикация «Аллилуйя» вызвала скандал нелитературного свойства, который предшествовал критическим откликам на книгу. Если первый сборник «Стихи» находился в поле зрения рецензентов и критиков примерно с конца 1910 до середины 1911 года, то об «Аллилуйя» критика продолжала писать и в 1914 году, часто сравнивая эти две книги, как правило — не в пользу последней. В целом же тональность статей, посвященных «Аллилуйя», показывает, что скандализированы были не только власти, но и многие критики: «Хотелось бы умолчать о Владимире Нарбуте», — писал в 1914 году бывший вне литературных партий Владислав Ходасевич — «Зачем было поэту, издавшему года два назад совсем недурной сборник, выступать теперь с двумя книжечками, гораздо более непристойными, чем умными». Схожее мнение высказал и Брюсов: «У г. Нарбута в прошлом есть стихи гораздо более удачные, нежели его “Аллилуйя”». В рецензии Брюсов остановился лишь на одной из стилистических особенностей сборника: «Книжка г. Нарбута содержит несколько стихотворений, в которых желание выдержать «русский стиль» приводит поэта к усердному употреблению слов, в печати обычно избегаемых. «Залихватски жарит на гармошке» — так начинается одно из стихотворений, и этот стих можно поставить эпиграфом ко всему маленькому сборнику.
Писатель Аркадий Бухов представляет читателю книгу Нарбута просто как скверную шутку. Характерно, что отзыв, сам по себе предельно краткий, состоит главным образом из наиболее «хлёстких» цитат из Аллилуиа; а завершает Бухов свою заметку стихотворной пародией — стихами «в стиле» Владимира Нарбута:
Месяц плыл — размерзавец и гадина
Воздух ласков, как вздох подлеца…
Раз у музы пристойность украдена,
Чем же лучше поэт жеребца?
Странным образом, уничтоженная судом книга стихов Владимира Нарбута стремительно распространялась по России, вызывая в печати пародии, рецензии, отзывы и другую реакцию. Поэтому кажется, что с самого начала было задумано изготовить две части тиража: одну — легальную, насчитывающую сто обязательных экземпляров и предназначенную для цензурного аутодафе, и вторую — экземпляров в 100 или больше — заблаговременно вывезенную со склада до того, как первый экземпляр прибудет в Главное управление по делам печати. Расчёт был очевиден: как было уже известно из книготорговой практики, слухи о запрещении (активно распространяемые, в частности, дружественной прессой) поднимают продажи и крайне способствуют привлечению читательского внимания. На этом фоне искупительная жертва, не грозившая, по сути, ничем ни автору, ни издателю, казалась вполне маркетингово оправданной.
Однако не видится никакой необходимости в бегстве Нарбута в центральную Африку, поскольку из представленных выше документов вытекает такой вывод, что уголовное дело в отношении автора и типографа даже вообще не было открыто.
Поэтому никто из друзей не имел представления о том, куда уехал Нарбут, по каким делам и когда он должен возвратиться. А через короткое время его друзья стали получать письма с марками и штемпелями Абиссинии, в которых он расписывал своё пребывание в этой далёкой африканской стране. Правда, буквально за три недели характер писем изменился, и Владимир стал жаловаться на скуку и сообщать, что императорская дочь вовсе не так уж очаровательна, как показалось ему вначале…
Начиная с 1912 года и по сегодняшний день, в литературных кругах курсирует в основном утверждение, что Владимир Иванович Нарбут бежал из России с подвернувшейся экспедицией в Абиссинию и Сомали, чтобы спрятаться там от зловещей руки петербургского суда, грозившего ему крутым наказанием. Информация о его отъезде из страны распространилась не только по слухам, но и в ряде изданий, возвестивших подписчиков о пребывании Нарбута в Абиссинии. Так, например, в феврале 1913 года журнал «Светлый Луч» опубликовал в разделе «Почтовый ящик» в виде ответа одному из читателей (реальному или воображаемому) следующую краткую заметку:
«Петербург, Доброжелателю. Почему не печатаем стихов Вл. Нарбута? Потому что он уехал в Африку. Мы не шутим, он действительно уехал вдвоём с одним своим знакомым и, если не женится на африканке, то вернётся и вновь красивыми стихами будет воспевать природу.
В.Б. 1913, 8».
По слухам, основанием для столь поспешного отъезда Нарбута в Африку послужило постановление суда, которым в соответствии со статьёй 1001 царского уложения законов он был осуждён и приговорён к году тюремного заключения, а весь тираж сборника «Аллилуйя» должен быть арестован и уничтожен путём «порватия на мелкие части». Но отсиживать целый год в кутузке Владимир, вроде бы, не хотел, и чтобы избежать своего ареста, он в октябре 1912 года с коротким заездом домой к себе в Нарбутовку уезжает с подвернувшейся экспедицией в Абиссинию, откуда потом вернулся домой только 21 февраля 1913 года, дождавшись общей амнистии, объявленной в честь 300-летия дома Романовых.
Так ли всё было на деле или нет, но с мечтами об университете пришлось расстаться, и в октябре 1912 года Владимир Иванович прибыл в составе этнографической экспедиции в далёкую жаркую Абиссинию. По тем временам — фантастическое приключение! «Скитался я по раскалённой, глинистой пустыне с её змеями, скорпионами, миражами и духотой, — рассказывал Нарбут позднее в очерке «Рождественская ночь в Абиссинии», — перевалил потом через полуторавёрстный кряж, обогнул сплошь усеянное дичью озеро Харананго и спустился, наконец, со слугами и кряжистыми мулами в хотя и грязный, но всё же располагавший некоторыми удобствами город Харар».
В другой заметке Нарбут упомянул об одном из своих отечественных предшественников по освоению Абиссинии: «Память о полковнике Леонтьеве жива до сих пор, и, право, надо удивляться непопулярности, близорукости и бездеятельности теперешнего российского представительства в Аддис-Абебе, упорно не желающего расширять наше влияние в стране чёрных христиан».
А в своём письме к Н.Н. Сергиевскому от 2 декабря 1912 года Нарбут писал: «Вот уже почти 2 месяца, как я в Абиссинии. Страна эта — очень интересная, хотя без знания арабского или абиссин<ского> языка — почти недоступная. Объедаюсь бананами и, признаться, страшно скучаю по России…»
Однако какая-то причина заставила Нарбута некоторое время отсиживаться в далёкой Африке, и, судя по всему, это была вовсе не угроза петербургского суда. Вот как писал в своей повести «Петербургские зимы» известный поэт Георгий Иванов о появлении второй книги стихов Владимира Нарбута и последующих событиях:
«Синодальная типография, куда была сдана для набора рукопись «Аллилуйя», ознакомившись с ней, набирать отказалась «ввиду светского содержания». Содержание, действительно, было «светское» — половина слов, составляющих стихи, была неприличной. Синодальная типография потребовалась Нарбуту по той причине, что он желал набрать книгу церковнославянским шрифтом. И не простым, а каким-то отборным. В других типографиях такого шрифта не оказалось. Делать нечего — пришлось купить шрифт. Бумаги подходящей тоже не нашлось в Петербурге — бумагу выписали из Парижа. Нарбут широко сыпал чаевые наборщикам и метранпажам, платил сверхурочные, нанял даже какого-то специалиста по церковнославянской орфографии… В три недели был готов этот типографский шедевр, отпечатанный на голубоватой бумаге с красными заглавными буквами, и портретом автора с хризантемой в петлице, и лихим росчерком.
По случаю этого события в «Вене» было устроено Нарбутом неслыханное даже в этом «литературном ресторане» пиршество. Борис Садовский в четвёртом часу утра выпустил все шесть пуль из своего «бульдога» в зеркало, отстреливаясь от «тени Фаддея Булгарина», метрдотеля чуть не выбросили в окно — уже раскачали на скатерти — едва вырвался. Нарбут в залитом ликёрами фраке, с галстуком на боку и венком из желудей на затылке, прихлебывая какую-то адскую смесь из пивной кружки, принимал поздравления.
Городецкий (это он принёс венок из желудей) ухаживал за «юбиляром» деятельней всех. Он уже выпил с ним на «ты» и теперь, колотя себя в грудь, пророчествовал:
— Ты… ты… я верю… вижу… будешь вторым… Кольцовым.
Но Нарбут недовольно мотнул головой.
— К-кольцовым?.. Н-н-нехочу…
— Как? — ужаснулся Городецкий. — Не хочешь быть Кольцовым? Кем же тогда? Никитиным?
Поэт Сергей Городецкий
Нарбут наморщил свой изрытый, безбровый лоб. Его острые глазки лукаво блеснули.
— Не… Хабриэлем Даннунцио…
Славы «Хабриэля» Даннунцио «Аллилуйя» Нарбуту не принесла. Книга была конфискована и сожжена по постановлению суда.
Не знаю, подействовала ли на Нарбута эта неудача, или на «Аллилуйя» ушёл весь запас его изобретательности.
…Нарбут не пьёт. Нарбут сидит часами в Публичной библиотеке…
Нарбут ходит в Университет…
Для знавших автора «Аллилуйя» — это казалось невероятным. Но это была правда. Нарбут — «остепенился».
В этот «тихий» период я встречал его довольно часто, то там, то здесь.
Два-три разговора запомнились. Я и не предполагал, как крепко сидит в этом кутиле и безобразнике страсть, наивная «страсть к прекрасному…»
Постукивая дрянной папироской по своему неприлично большому и тяжёлому портсигару (вдобавок украшенному бриллиантовым гербом рода Нарбутов), морща рябой лоб и заикаясь, он говорил:
— Меня считают дураком, я знаю. Экая скотина — снял урожай, ободрал мужиков и пропивает. Пишет стихи для отвода глаз, а поскреби — крепостник. Тит Титыч, почти что орангутанг. А я?..
Молчание. Пристальный взгляд острых, маленьких, холодных глаз. Обычная плутовская «хохлацкая» усмешка сползает с лица. Вздох.
— А я?.. Какой же я дурак, если я смотрю на Рафаэля и плачу? Вот… — он достаёт из бумажника, тоже украшенного короной, затрёпанную открытку. — Вот… Мадонна… Сикстинская… Был за границей. Берлин там. «Цоо», тигра икрой кормил, — ничего, жрёт, ещё просит, — видно, вкусней человечины, Винтергартен какой-то. Ну, дрянь, пошлость. Коньяк отвратительный, зато дешёв — дешевле водки. Пьянствовали мы, пьянствовали, и попал я как-то в Дрезден. Тоже по пьяной лавочке, с компанией. Уж не помню, как и оказались в этой, как её… Пинакотеке… Нет, это в Мюнхене — Пинакотека. Ну, всё равно, идём, — глядим, ну, известно, — музей, картины, голые бабы, дичь…
Идём, галдим — известно, из кабака по дороге в кабак — зашли случайно. И вдруг, у какой-то двери сторож, старенький такой немец, делает нам знак: здесь, мол, кричать запрещено. Мы удивились, однако прикусили языки — может быть, в той комнате Вильгельм или какой-нибудь Бисмарк тоже осматривает…
Входим осторожно. Никого в комнате нет. Так себе зальца, небольшая. И на стене эта… Сикстинская Мадонна.
— Полчаса, должно быть, я стоял перед нею, сволочь свою отослал — что она понимает, — сам стою, слёзы так и текут. До вечера, может быть, так простоял — сам себя заставил уйти — довольно с тебя, и так на всю жизнь хватит! Такая красота, такая чистота, главное! Сторожу дал двадцать пять марок — не тебе, говорю, даю, в её честь даю… Понял, кажется…
Нарбут молчит минуту. Его маленькие бесцветные глазки затуманиваются.
Две слезы появляются на красных веках без ресниц…
–…Да, это — красота, это — искусство. Полчаса глядел, — а на всю жизнь хватит. На сто жизней! Запил я после этого отчаянно — дым коромыслом. Весь Дрезден вверх дном. Чуть под суд не попали — какого-то штатсрата смазали по морде, с пылу, с жару. Ничего, откупились… Да, это искусство!..
В период остепенения Нарбут решил издавать журнал.
Но хлопотать над устройством журнала ему было лень, и вряд ли из этой затеи что-нибудь вышло бы, если бы не подвернулся случай. Дела дешёвого ежемесячника — «Новый журнал для всех» — после смены нескольких издателей и редакторов стали совсем плохи. Последний из редакторов этого ставшего убыточным предприятия — предложил его Нарбуту. Тот долго не раздумывал.
Дело было для него самое подходящее. Ни о чём не нужно хлопотать, всё готово: и контора, и контракт с типографией, и бумага, и название. Было это, кажется, в марте. Апрельский номер вышел уже под редакцией нового владельца.
Вероятно, подписчики «Нового журнала для всех» были озадачены, прочтя эту апрельскую книжку. Журнал был с «направлением», выписывали его сельские учителя, фельдшерицы, то, что называется «сельской интеллигенцией». Нарбут поднёс этим читателям, привыкшим к Чирикову и Муйжелю, собственные стихи во вкусе «Аллилуйя», прозу Ивана Рукавишникова, а отделы статей от политического до сельскохозяйственного «занял» под диспут об акмеизме с собственным пространным и сумбурным докладом во главе. Тут же объявлялось, что обещанная прежним издателем премия — два тома современной беллетристики — заменяется новой: сочинения украинского философа Сковороды и стихи Бодлера в переводе Владимира Нарбута.
Подписчики были, понятно, возмущены. В редакцию посыпались письма недоумевающие и просто ругательные. В ответ на них новая редакция сделала «смелый жест». Она объявила, что «Новый журнал для всех» вовсе не означает «для всех тупиц и пошляков». Последним, т. е. требующим Чирикова вместо Сковороды и Бодлера — подписка будет прекращена, а удовлетворены они будут «макулатурой по выбору» — книжками «Вестника Европы», сочинениями «Надсона или Иванова-Разумника».
Тут уж по адресу Нарбута пошли не упрёки, а вопль. В печати послышалось «позор», «хулиганство» и т. п. Более всего Нарбут был удивлён, что и его литературные друзья, явно предпочитавшие Бодлера Чирикову и знавшие, кто такой Сковорода, говорили почти то же самое. Этого Нарбут не ожидал — он рассчитывал на одобрение и поддержку. И получив вместо ожидавшихся лавров — одни неприятности, решил бросить журнал. Но легко сказать бросить. Закрыть?
Тогда не только пропадут уплаченные деньги, но придётся ещё возвращать подписку довольно многочисленным «пошлякам и тупицам». Этого Нарбуту не хотелось. Продать? Но кто же купит?
Покупатель нашёлся. Нарбут где-то кутил, с кем-то случайно познакомился, кому-то рассказал о своём желании продать журнал. Тут же в дыму и чаду кутёжа (после неудачи с редакторством Нарбут «загулял вовсю») подвернулся и сам покупатель — благообразный, полный господин купеческой складки, складно говорящий и не особенно прижимистый. Ночью в каком-то кабаке, под цыганский рёв и хлопанье пробок — ударили по рукам, выпив заодно и на «ты». А утром, не выспавшийся и всклокоченный, Нарбут был уже у нотариуса, чтобы оформить сделку — покупатель очень торопился.
Гром грянул недели через две — когда вдруг все как-то сразу узнали, что «декадент Нарбут» продал как-никак «идейный и демократический» журнал Гарязину[1] — члену союза русского народа и другу Дубровина[2].
После истории с Гарязиным Нарбут исчез из Петербурга. Куда? Надолго ли?
Никто не знал. Прошло месяца три, пока он объявился.
Объявился же он так. Во все петербургские редакции пришла краткая, но эффектная телеграмма:
«Абиссиния. Джибутти. Поэт Владимир Нарбут помолвлен с дочерью повелителя Абиссинии Менелика».
Вскоре пришло и письмо с абиссинскими штемпелями и марками, в центре которых красовался герб Нарбутов, оттиснутый на лиловом сургуче с золотой искрой. На подзаголовке под штемпелем «Джибутти. Гранд-Отель» — стояло:
«Дорогие друзья (если вы мне ещё друзья), шлю привет из Джибутти и завидую вам, потому что в Петербурге лучше. Приехал сюда стрелять львов и скрываться от позора…»
(Но, если в основе нарбутовского побега в Африку лежало наказание за созданную им книгу, то какой же тогда мог быть позор в выпуске собственноручно им написанной, подготовленной и разосланной всем друзьям книжки стихов, которая вызвала среди читателей хотя и не единодушный восторг, но всё-таки довольно широкий отклик? «Аллилуйя» принесла Владимиру славу, сделав его известным на всю Россию. А вот действительно позор, по мнению самого Нарбута, мог оказаться в распространении информации о том, что он продал свой журнал не кому-нибудь, а именно журналисту консервативного толка — черносотенцу Гарязину, что уличало его в глазах интеллигенции в полной беспринципности. Это означало кардинальное изменение ориентации журнала и вызвало переполох среди подписчиков, вылившийся в широкое общественное осуждение, перетекающее в презрение. Пришлось выдержать малоприятные объяснения в печати, а впоследствии уезжать не только из Петербурга, но и из самой России куда подальше.)
«…Но львов нет, и позора, я теперь рассудил, тоже нет, — писал в своём письме далее Нарбут, объясняя причину своего побега в Абиссинию именно сотрудничеством с Гарязиным, — почём я знал, что он — черносотенец? Я не Венгеров, чтобы всё знать. Здесь тощища. Какой меня чёрт сюда занёс? Впрочем, скоро приеду и сам всё расскажу.
…Брак мой с дочкой Менелика расстроился, потому что она не его дочка. Да и о самом Менелике есть слух, что он семь лет тому назад умер…»
Приехал Нарбут из Африки какой-то жёлтый, заморенный. На «приёме», тотчас же им устроенном, — он охотно отвечал на вопросы любопытных об Абиссинии, — но из рассказов его выходило, что «страна титанов золотая Африка» — что-то вроде русского захолустья: грязь, скука, пьянство. Кто-то даже усумнился, да был ли он там на самом деле?
Нарбут презрительно оглядел сомневающегося.
— А вот приедет Гумилёв, пусть меня проэкзаменует.
… — Как же я тебя экзаменовать буду, — задумался Гумилёв. — Языков ты не знаешь, ничем не интересуешься… Хорошо — что такое «текели»?
— Треть рома, треть коньяку, содовая и лимон, — быстро ответил Нарбут. — Только я пил без лимона.
— А… — Гумилёв сказал ещё какое-то туземное слово.
— Жареный поросёнок.
— Не поросёнок, а вообще свинина. Ну, ладно, скажи мне теперь, если ты пойдёшь в Джибутти от вокзала направо, что будет?
Вл. Иванович Нарбут
— Сад.
— Верно. А за садом?
— Каланча.
— Не каланча, а остатки древней башни. А если повернуть ещё направо, за башню, за угол?
Рябое, безбровое лицо Нарбута расплылось в масляную улыбку:
— При дамах неудобно…
— Не врёт, — хлопнул его по плечу Гумилев. — Был в Джибутти. Удостоверяю…»
В цитированном выше романе Елены Афанасьевой «Колодец в небо» срамное учреждение в Джибути упоминается гораздо конкретнее, нежели в пересказе Георгия Иванова, чтобы всем тем, кто там никогда не был, было понятно, о чём идёт речь. Нарбут его, кстати, отыскал там довольно быстро:
«В Абиссинии он впервые узнал платную любовь. Любовь за деньги. Когда рассудок всячески противится такого рода непотребству, а истомлённое тело ведёт направо от вокзала в Джибути в тот притаившийся за садом и башней презренно-вожделённый дом. И снова, как некогда на топкой перине мадам Пфуль, стыд и наслаждение сливаются воедино, ужасая и лёгкостью своего слияния, и подозрением — неужто наслаждение не можно без стыда?..»
Но Георгий Иванов продолжает вести рассказ о своём поэте-товарище к финалу:
«…Вскоре оказалось, что Нарбут вывез из Африки не только эти познания, но ещё и лихорадку. Оттого-то он и приехал такой жёлтый. К его огорчению, и лихорадка была вовсе не экзотическая.
— В Пинске, должно быть, схватили? — спросил его доктор.
Нарбут уехал поправляться сначала в деревню, потом куда-то на юг. В 1916 году он был ненадолго в Петербурге. Шинель прапорщика сидела на нём мешком, рука была на перевязи, вид мрачный. Потом пошёл слух, что Нарбут убит. Но нет, — в 1920 году в книжном магазине я увидел тощую книжку, выпущенную в каком-то из провинциальных отделов Госиздата: «Вл. Нарбут. Красный звон» или что-то в этом роде. Я развернул её. Рифмы «капитал» и «восстал» сразу же попались мне на глаза. Я бросил книжку обратно на прилавок…»
Однако Владимир писал стихи, украшенные не только такими примитивными рифмами, как подмеченные Георгием Ивановым. Примерно в то же время он пишет своё знаменитое стихотворение «Совесть», в котором бесстрашно обнажается как его душа, так и судьба поэта:
Жизнь моя, как летопись, загублена,
киноварь не вьётся по письму.
Я и сам не знаю, почему
мне рука вторая не отрублена…
Разве мало мною крови пролито,
мало перетуплено ножей?
А в яру, а за курганом, в поле — до
самой ночи поджидать гостей!
Эти шеи, узкие и толстые, —
как ужаки, потные, как вол,
непреклонные, — рукой апостола
Савла — за стволом ловил я ствол.
Хвать — за горло, а другой — за ножичек
(лёгонький да кривенький ты мой).
И бордовой застит очи тьмой,
и тошнит в грудях, томит немножечко.
А потом, трясясь от рясных судорог,
кожу колупать из-под ногтей.
И — опять в ярок, и ждать гостей
на дороге, в город из-за хутора.
Если всполошит что и запомнится, —
задыхающийся соловей:
от пронзительного белкой-скромницей
детство в гущу юркнуло ветвей.
И пришла чернявая, безусая
(рукоять и губы набекрень)
Муза с совестью (иль совесть с Музою?)
успокаивать мою мигрень.
Шевелит отрубленною кистью, —
червяками робкими пятью, —
тянется к горячему питью,
и, как Ева, прячется за листьями.
Ну и, конечно же, им были написаны несколько стихотворений, в которых воплотились впечатления от поездки и пребывания Нарбута в Абиссинии зимой 1912-1913 года. Таковы стихотворения «В пути» («Утро в горах»), «Пустыня сомалийская» и «Аримэ». Что интересно, стихи Нарбута были написаны раньше абиссинских стихов Гумилёва, появившихся в поэтическом сборнике «Шатёр» (1918). В Абиссинии Нарбут обратил внимание совсем не на те явления, которые отметил в своих стихах Николай Гумилёв. Взгляд Нарбута привлекали не охота и не экзотика этих мест, а страшные явления здешнего быта, он не мог пройти мимо прокажённых, которые сидели «на грудах обгорелых», и в его абиссинских стихах возникли их образы. Вот, например, стихотворение «Пустыня сомалийская», несущее в себе все черты африканского быта:
По-звериному, не по-людски,
Чернокожие люди живут
В этой дикой стране, где пески
Только к тлену да смерти зовут.
Зноем выжжена всюду трава:
Пастухи гонят в горы овец,
Но природа и там не жива,
Но и там смотрит в очи мертвец.
В шалаше духота. А вода,
Словно жидкая муть, — в бурдюках.
Никогда, никогда, никогда
Здесь не встретишь ключа на песках!
Как виденье кошмарного сна,
В небе пыльное солнце — бельмо,
Будто проклята Богом страна
И несёт отверженья клеймо!..
Вернувшись в марте 1913 года после амнистии в связи с 300-летием дома Романовых в Россию, Владимир опять поселился на своей малой родине и принял активное участие в работе Глуховского Совета, а одновременно с этим начал печататься в газете «Глуховский вестник» и ряде столичных изданий. Одновременно со своими стихами Нарбут напечатал несколько прозаических вещей, которые до сих пор остаются ещё как следует не изученными.
Свою творческую манеру он определил как «натуралисто-реализм». Первые публикации — очерки в различных сборниках — относятся к 1909-1910 годам. Среди первых — историко-бытовой очерк «Соловецкий монастырь» (1908), а также очерки этнографического характера — «Сырные дни на Украине», «В Великом посту» и «Малороссийские святки», напечатанные в 1909-1910 годы в «Сборнике русского чтения», и рассказы «Пелагея Петровна» (1912), «Плоть» (1920) и другие.
Общедоступным сегодня является рассказ «Пелагея Петровна», главная идея которого — духовное подавление личности. Время действия — 1905 год, после принятия Манифеста. Реалистично подана жизнь: в воздухе «носились какие-то тёмные слухи о воле и земле», «всё тонуло в неизвестности, какую посеяла пагубная война». Стояло затишье, но и оно «пахло кровью». Люди по-разному воспринимали происходящее: молодёжь «кипела, рвалась куда-то», старшее поколение полагалось на волю своей заступницы, Богородицы.
В. Нарбут. Плоть
Главное действующее лицо рассказа — матушка Пелагея Петровна — ходила «твёрдыми шагами», была «величественна и прекрасна в своей строгости». Она была изображена волевой, сильной женщиной, которая управляет как домом и прислугой, так и мужем, отцом Георгием.
Нарбут пишет: «Приходом верховодил не батюшка, а матушка Пелагея Петровна». Действительно, Пелагея Петровна с самого начала взяла бразды правления в свои руки: занималась хозяйством, решала все вопросы, касающиеся прихода, «о плате за свадьбы договаривалась с мужиками, и благочинному индюков да поросят возила три раза в год — к тезоименитству, к престолу и к Святой, матушка и на сход являлась, когда требовалось, одна — без попа». Даже в графе, где значилось о поведении отца Георгия, было записано: «наилучшего желать нельзя», так как матушка безукоризненно выполняла всё необходимое.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Дело» Нарбута-Колченогого предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других