В конце XIX века, как и сейчас, наши соотечественники стремились провести лето на природе, на свежем воздухе, вдали от городской суеты. В новом сборнике известного сатирика позапрошлого столетия Николая Александровича Лейкина изображены не только традиции и реалии ушедших дней, но и вещи, которые никогда не устаревают. Здесь и про трудности наема дачи, и про особенности взаимодействия с сельскими жителями, и про отношения дачников друг с другом, и про грибную и рыбную охоту, и про народные поверья, и, конечно, про русскую душу – такую же обширную и многогранную, как наша страна.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воскресенье на даче. Рассказы и картинки с натуры предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Дачные страдальцы
Дачные страдальцы
В дачный поезд Финляндской железной дороги, отправляющийся по направлению к Выборгу, входит средних лет бородач в резиновой накидке и форменной фуражке одного из гражданских ведомств. В руках громадный портфель. На пуговицах пиджака висят пакетики с покупками; такие же пакеты в синих и желтых оберточных бумажках торчат из карманов пиджака. Раскланявшись с пассажирами, ездящими с ним ежедневно в эти часы, он усаживается у окна на скамейке и, отдуваясь, делает продолжительный звук:
— Фу-у-у.
— Устали? — участливо спрашивает его отставной военный в форменном пальто с поперечными штаб-офицерскими погонами.
— Еще бы не устать-то! Два раза в день четыре способа передвижения испытываешь да вот по эдакой погоде-то, так не угодно ли?.. Ведь сегодня хороший хозяин собаки из дома не выгонит, а я встал в семь часов утра да и иди, иди, как Вечный жид. Беги пехтурой, влезай в таратайку, пересаживайся с таратайки в поезд железной дороги, с железной дороги в конку, от конки до службы опять беги. Да утром-то еще ничего — налегке, без поносок, а вот извольте-ка на обратном пути четыре способа передвижения переменить, пока до дачи-то доберешься! Да что я… Пять способов, а не четыре. Со службы от Исаакиевской площади в Гостиный двор на извозчике. Да еще насилу нашел! Не везут в дождь, подлецы, меньше полтинника в конец, словно сговорившись. А как за такой конец дать полтинник? Искал за три гривенника. Нашел наконец, поехал. На извозчике — раз, по Гостиному и около него пешком гонял — два, потом в Михайловской в конку сел — три, из конки пересел на железную дорогу — четыре, да от железной дороги до своей дачи в Шувалове придется в таратайке трястись — пять. Вот вы и разочтите, как тут не устать! Каторжный, буквально каторжный.
Опять продолжительное «фу-у-у». Бородач, отличающийся некоторою тучностью, снял с головы форменную фуражку, вынул носовой платок и отер потный лоб и лицо и наконец закурил папироску. Вид его был на самом деле страдальческий. Воротничок сорочки, выглядывающий из-под бороды, и рукавчики смокли, волосы на голове прилипли к вискам.
— И так каждый день? — спросил участливо отставной военный.
— Каждый день, кроме табельных. Начал было субботы урывать — коситься стали.
— Нет, я больше трех раз в неделю не езжу, да и то…
— Вам что! Вам, стало быть, с полгоря. А тут каждый день, каждый день. А вот вчера и сегодня по дождю-то не угодно ли! Ведь на мне только слава, что непромокаемый плащ надет, а с фуражки за шиворот-то все-таки льет.
— А приедете домой, опять будете, поди, работать? Ведь вон с вами какой портфель. Даже, можно сказать, не портфель, а портфелище, — расспрашивал отставной военный.
— Чего-с? Работать? Дома еще работать? — обидчиво и с каким-то азартом воскликнул бородач. — Нет уж, слуга покорный! И каторжникам дается отдых.
— Так зачем же вы такой громадный портфель с бумагами с собой таскаете?
— Да это у меня портфель не с бумагами. Только этого и недоставало, чтоб с бумагами был! Тут у меня закупки разные. Жена у меня каждый день делает поручений всяких бездну. И того купи, и этого возьми… Ну, пакеты все мелкие, покупаешь и берешь все в разных местах, карманы уж не вмещают — вот я в портфель все и складываю. Нарочно для этого и портфель с собой беру.
— А я думал, с бума-агами-и… — протянул отставной военный.
— Бог с ними, с бумагами! Летом и на службе-то бумагами тяжело заниматься. Приедешь в присутствие усталый, измученный, голодный… Через полчаса завтрак. То есть, ежели хотите, то бумаги в портфеле у меня есть, но какие? Газеты, оберточные… Книги жене из библиотеки взял: «Графиня де Монсоро» и роман Мопассана. Есть нумер модного журнала для нее. Есть, есть бумаги… — улыбнулся бородач. — А то тут у меня такие вещи: бутылка прованского масла, новые полусапожки маленькому сынишке, удочка для гимназиста, две губки, женин корсет из починки, кусок тесемок, два куска мыла, кое-что из аптекарского магазина, три игры старых карт и копченая камбала. Два последние предмета — уж для себя. Не все же для людей.
— Да, копченая камбала — это прелесть, — проговорил отставной военный и даже сладко проглотил слюну от удовольствия.
— Еще бы не прелесть! — прошамкал бородач и облизнулся от предвкушения блаженства. — Камбала — это восторг что такое! Вот сейчас приеду домой, вонжу в себя хорошую рюмку водки и камбалой… Да когда еще, впрочем, приедешь-то! — махнул он рукой. — Вот еще и не тронулись… Поезд ползет, как черепаха… На Ланской остановка, в Удельной остановка, в Озерках, в Шувалове. А там на таратайке трясись. Эх, жизнь! Только слава, что дача. Не будь жены и детей — никакими коврижками меня на эту дачу никто не заманил бы.
— А повинтить есть с кем? — задал вопрос отставной военный.
— Обязательно. Только это-то и скрашивает несколько дачную жизнь. А уж не будь этого — прямо ложись в гроб и умирай. Теперь мы винтим все больше с соседями. Почтенный такой протопоп один около меня на даче живет.
— Не люблю я с ними. Очень уж осторожно играют.
— Ну, не скажите. Этот ярый, самый ярый… Вот тут от меня несколько подальше дьякон из какого-то казенноучебного заведения живет, так этот, действительно, и думает очень долго, и как-то прижимист… Потом доктор один. Тоже из поповичей. Ну, я, жена — вот нас партия и есть.
— Курс, разумеется, маленький?
— По сотой играем. Вот из-за этого старые карты из клуба и вожу. Не стоит новых-то покупать. Ах, гвоздей обойных забыл купить! — воскликнул бородач и досадливо почесал затылок. — Жена просила гвоздей обойных. И наверное, что-нибудь еще забыл, — продолжал он. — Дай-ка просмотрю список и проверю. Уж очень много заказов. Просила она меня бисквит фунт купить. Ну, этих я умышленно не купил, хотя и знаю, что за это будет мне гонка. Судите сами, как тут бисквиты провезти по эдакому дождю! В булочной положат в корзинку, чуть-чуть прикроют тоненькой бумажкой — ну, и размокнут все. А наверное, и кроме гвоздей, я что-нибудь забыл. Надо проверить.
Бородач достал из бокового кармана записную книжку.
— Вот у меня целая бухгалтерия с собой возится и, наверное, за лето вся будет подписями покрыта, — прибавил он и стал смотреть в книжку. — Банка одеколону куплена, персидский порошок куплен, клей столярный…
— Бросьте. Охота проверять! Ведь уж теперь все равно того, что не куплено, достать нельзя: не выходить же из поезда, — посоветовал отставной военный.
— И то бросить, — сказал бородач и спрятал в карман книжку.
Свисток. Поезд тронулся.
Тук, тук, тук — стучит дачный поезд железной дороги, только что вышедший из Петербурга и увозящий домой дачников, побывавших на службе. В поезде все больше мужчины. Мелькает перед ними в окнах слезящееся серое небо, развалившиеся постройки пригорода и огороды, мокрые огороды без конца, на болотистом и никогда не просыхающем грунте которых только и может родиться одна копанная капуста. Виднеются среди гряд то там, то сям пестрые головные платки баб-полольщиц, жалких, мокрых от поливающего их дождя. Какой-то бакенбардист в очках, приютившийся в углу вагона, смотрит в окно на баб и говорит:
— Каково это им целый-то день под дождем!
— Ну, батюшка, в дождь и нам, дачникам, не слаще, — откликается усатый господин в полинялой и скоробленной от дождя серой шляпе и сером пальто-крылатке. — Я сам весь мокрый. Угораздило сегодня утром под такой дождь попасть, пока ехал с дачи на таратайке на поезд, что и посейчас высохнуть не могу. Да и еще предстоит мочиться.
— Разве без зонтика?
— Есть зонтик, но вывернуло его ветром, и принужден был свернуть. После первого числа, получа жалованье, думаю непромокаемое пальто купить.
— Не покупайте. Только одно название, что непромокаемое. А как намокнет, то еще хуже начнет отдавать от себя сырость. Я через него, проклятое, ревматизм получил. Вся штука, что оно воздуху не пропускает. Все ваши испарения остаются у вас на теле и переходят в ваше платье, вы и преете в собственном паре.
— Гм… Это надо принять к сведению, — бормочет бакенбардист в очках, вынимает из кармана сырую газету, развертывает ее, надевает на нос пенсне поверх очков и начинает читать, но тотчас же закрывает глаза и отдается дремоте.
Он начинает клевать носом, газета выпадает из рук, пенсне сваливается. Он спохватывается, поднимает газету и свертывает ее снова.
— Сморило? — спрашивает его усатый господин.
— Еще бы не сморить, ежели в шесть часов утра поднимаешься!
— Что так рано?
— Иначе мне на службу не поспеть. Ведь таратайки не каждый день попадаются утром, а надо за пехтуру рассчитывать. Ох, тяжела ты, шапка дачника! Что я? Для чего я живу на даче? Встанешь спозаранку — бежишь на поезд, вернешься домой раскисший, только бы до постели. Недоспишь, недоешь, недопьешь. Вот сегодня… Целый день мокрый, и высушиться было негде. Вернешься к себе на дачу — опять в сырость.
— Дача-то, поди, с протекцией? — улыбается усач.
— Уж само собой. За сто двадцать пять рублей в лето без протекции не бывает.
— Ну, я и двести плачу, да и то у меня потоки по стене. Ведь дождь-то какой! Три дня без просвета.
— И три недели просвета не увидите.
— Пророчьте, пророчьте! Типун бы вам на язык. А как барометр?
— Что барометр! Все врут барометры. Барометр — инструмент вовсе не для узнания погоды, а для измерения высоты гор. Плюю я на барометр. А для меня важна примета. Когда начался дождь? 27 июня, в Самсоньев день. А Самсоньев день с дождем, так уж прямо считайте, что дождь на три недели. Это старики говорят.
— Да что вы! — качает головой усач, делая серьезное лицо.
— Верно, верно… — подхватывают сидящие в вагоне. — Ведь вот видите, дождь три дня уже жарит, а барометр как упал третьего дня на 755, так и не двигается.
Начинаются сообщения о дожде.
— У меня лягушки на балконе прыгают. В углах грибы начинают расти.
— Да, да. Ведь не переставая… Я сегодня хотел переменить сапоги. Лезу утром под кровать, достаю — и что же вы думаете? Заплесневели. Моя соломенная шляпа на стене висела и превратилась в кисель.
— Но все-таки вы на шоссе живете, и вам с полгоря. У вас грязно, но можно хотя через дорогу перейти, а я вот на боковой улице живу, так проехать нельзя: кисель. По положенным кирпичам, балансируя как акробаты перебираемся. Прислугу лишний раз в лавочку не протуришь. У меня вот вчера сын-гимназист лимон покупать к чаю — так на ходулях ходил.
— Да ведь на ходулях по глубокой грязи хуже увязнешь.
— И увяз, и свалился. Пришел домой — на человека не похож. С ног до головы в грязи. Вчера мороженник… Завез свою тележку с мороженым, а вытащить-то из грязи не может. Ну, мы, дачники, начали помогать… Мужик он хороший, совестливый… И вывезли.
— И все-таки, господа, все эти невзгоды ничто в сравнении с тем, что вот вы легли в постель, спите, и вдруг вам ночью на лицо с потолка кап, кап, кап, — начинает бакенбардист в очках.
— О, это уж самое обыкновенное дело! Об этом мы даже и не говорим! — восклицают два-три дачника.
— Ну, у меня, господа, пока этого еще нет, — говорит молча сидевший до сих пор чиновник в форме почтового ведомства. — В кухне есть немножко в углу, около трубы, но…
— Ах, видите! В кухне все-таки есть. Но крыша за три дня у вас еще недостаточно намокши, а вот подождите вы еще два дня…
— Но неужели еще будет дождь два дня? — пожимает плечами бакенбардист.
— Говорю вам, что три недели будет, — отвечает усатый господин. — Самсоньев день, все знают, что он значит.
— Боже мой, боже мой! У меня и так сахар отсырел. Вот уж сегодня жестяную коробку везу для него. Табак в папиросы не набивается от сырости.
— Что табак! Я сегодня сапоги еле мог надеть. Не лезут ноги в сырые сапоги, да и что хотите!
— У нас вчера еле плиту могли затопить, — сообщает кто-то. — За ночь столько в трубу дождя налило, что даже из топки текло.
— И вы утверждаете, что такой дождик уж на три недели без перерыва зачастил? — слышен вопрос.
— Ну, перерывы-то маленькие, может быть, и будут, а только уж каждый день надо ждать дождя. Покос у кого теперь и кто скосил траву — беда.
— Ну, что мне покос! Я не трава. А вот на службу-то каждый день в дождь ездить и возвращаться мокрому в сырые комнаты…
— Сырые комнаты — еще не беда. Но жены в дожди бывают уж очень сварливые, — замечает кто-то. — Как дождь, так они на мужей и накидываются. Словно мужья погоду делают.
— Хе-хе-хе… — раздается легонький смех. — Это вы совершенно верно изволили про них заметить.
Поезд подъезжает к Ланской станции и убавляет ход. Раздается свисток. Какой-то пассажир накидывает на себя мокрую резиновую накидку и собирается выходить.
На станции Удельной в поезде немножко поредело. Около полусотни навьюченных покупками дачников вышли на платформу, и поезд помчался в Озерки. Прижавшись у окошка, сидит добродушного вида толстенький бакенбардист в сером камлотовом пальто-крылатке и в беспокойстве смотрит на часы.
— Не понимаю, что с часами сделалось, — говорит он соседу, тощему бакенбардисту с длинным носом и в очках, дремлющему перед развернутой газетой. — С утра на восемь минут отстали.
Тот открывает глаза и, не расслышав, о чем ему говорят, отвечает:
— Гм…
— Через это ведь и опоздал.
— Вы про митрополита Климента? Совсем опоздал. Лет на пять надо бы пораньше.
— Что вы, что вы! Я про себя… Я опоздал. Я часом раньше хотел сегодня на дачу приехать, но вот эти проклятые часы.
— Виноват… А я сейчас читал про болгарскую депутацию.
— Я опоздал, я… Подъезжаю к вокзалу, бегу на платформу, а поезд уже отходит. В моих глазах отошел.
— Слышу, слышу. А я думал, вы про болгарскую депутацию.
— Что мне болгарская депутация!
— Понимаю. Но я немножко задремал.
— Меня, батюшка, сейчас в Озерках, на станции, самого болгарская депутация встретит, и начнутся попреки. Обещал я сегодня жене часом раньше приехать, но часы у меня на восемь минут отстали…
— Да, тут иногда одна минута важна…
— И не понимаю, что с ними сделалось. Ходили верно. Утром на станции сверил. Были минута в минуту со станционными часами… Чистить их отдать, так в прошлом году чистил. То-то рассердится моя благоверная!
— Ну что ж, с каждым может случиться.
— Да ведь она с дочерью и другими ребятами всякий день на станцию приходит меня встречать.
— Ну, что ж… ведь это для прогулки. Не встретила и обратно пошла.
— Не думаю. Я полагаю, они и посейчас еще на станции торчат. Скажет: «В дождь заставил выйти из дома!..» А чем я виноват, ежели у меня с часами?..
— Гм… — хрюкает тощий господин в очках.
— И знаете, в эдакую погоду у ней нервы всегда расстроены, и ревматизм… А в это время женщины вообще… Рассердится, непременно рассердится.
— Гм…
— Дело в том, что у нас сегодня вареный сиг к обеду, — продолжает рассказывать толстенький бакенбардист. — Сиг по-польски… Знаете, с маслом и с рублеными яйцами.
— Да, да… Это прелестная штука!
— Ну, а сига надо непременно к известному часу варить, иначе что из него будет? Разварится в кисель.
— Понимаю.
— Ну, так, ежели разобрать, то она и вправе немножко сердиться. Но я-то не виноват.
Тощий бакенбардист перестал уже даже и издавать звук «гм», а только слушал, а толстенький бакенбардист, по мере приближения к станции Озерки, делался все беспокойнее и повторял:
— Часы… Ничего не поделаешь… Часы… По своим часам я приехал вовремя. Мне самому пришлось целый час ждать на станции до этого поезда.
Стали подъезжать к Озеркам. Поезд убавил ход. Толстенький бакенбардист стал собирать свои пакеты, вынул из-под скамейки корзиночку, пахнущую копченым, засунул в карман пальто бутылку, завернутую в бумагу. Вот и платформа, а на ней встречающие поезд. Дамы и девицы с подобранными юбками, подобранными умышленно настолько высоко, чтобы показать красные, розовые, черные чулки и новую изящную обувь. Толстенький бакенбардист, встав со скамейки, взглянул в окно на платформу и даже в лице изменился.
— Ждут… — проговорил он. — Жена и дочь ждут. А я, как назло, забыл им банку туалетного уксуса купить. Вот попреки-то начнутся!
Он весь съежился и стал выходить из вагона.
— Здравствуй! — раздался на платформе голос жены, рослой сухощавой брюнетки, несколько подкрашенной, с носом горбинкой, в кружевном фаншоне на голове и с мокрым сложенным зонтиком. — Это так-то ты часом раньше приезжаешь? Хороша у нас вареная рыба будет!
— Знаю, знаю, матушка… Но часы… Часы у меня опоздали… То есть не опоздали, а отстали — вот я и опоздал на три минуты. Здравствуй! — заговорил толстенький бакенбардист и, протянув губы, чмокнул подставленную женой щеку.
— Bonjour, papa… — умышленно картавя, крикнула молоденькая девушка-дочка со стреляющими в разные стороны по приехавшим молодым мужчинам глазами и, сложив губы сердечком, чмокнула отца в щеку. — Фу, как от тебя, папа, вином пахнет!
— Да, и я это замечаю, — прибавила маменька. — Вот опоздание-то произошло не из-за часов, а из-за буфета. Мы здесь мокнем под дождем, чтобы тебя встретить, а ты там в буфете прохлаждаешься и бражничаешь! Хорошо. Я тебе это припомню.
— Душечка, какое же тут бражничанье! Опоздал на поезд, сегодня нарочно не завтракал, в расчете, что буду часом раньше обедать. А тут жди целый час до следующего поезда. Перед глазами буфет, раздражающий аппетит…
— Молчи. Довольно… — тихо и сжав зубы, прошипела супруга. — Пойдем.
— Гляжу на буфет, а есть хочу, как крокодил… — продолжал толстенький бакенбардист, следуя за женой и дочерью.
— И ты свой крокодилий аппетит водкой утолял? Не срами себя хотя перед посторонними-то. Ведь нас слушают… — продолжала шипеть жена.
— Да ведь ты же начала… А я… три бутерброда, всего три бутерброда, а водки ежели рюмку выпил, так посуди, какая сегодня сырость!
— А нам ничего сырость? Нам ничего тебя в сырости на платформе лишний час ждать, пока ты там водкой набулдыхив алея?
— Так зачем же вы ждали меня, милая моя, лишний час? Шли бы домой.
— А с сигом я что буду делать? Должна же я, наконец, узнать, приедешь ты хоть на этом-то поезде или не приедешь? Я уж и так маленьких детей с нянькой домой отослала. Лили! Приподними с правого боку платье! У тебя как-то юбка нехорошо свесилась! — обращается маменька к дочке, видя, что в стороне идет молодой человек и бросает косые взоры на дочь. — Вот так… А то ужасно некрасиво… — прибавляет она и продолжает точить мужа: — Сам заказал сига с яйцами, сам просил его не переварить, а сам жрешь водку в буфете и приезжаешь часом позже! Воображаю я, какой теперь сиг будет! Каша.
— Но уверяю тебя!
— Молчать! Щи и кашу тому трескать, кто не умеет держать своего слова, а не сигов под польским соусом. Привез мне туалетного уксусу?
— Сто раз, душечка, прости! Забыл… — ежится толстенький бакенбардист. — Завтра же я тебе…
— Болван! Но, впрочем, я с тобой дома поговорю! Идите же вперед! Что вы топчетесь!
Муж послушно засеменил ногами. Жена и дочь следовали сзади.
Около семи часов вечера. Семенит на дворе мелкий дождь. Небо хмуро, серо, неприветливо и нагоняет хандру. В маленькой дачке в Шувалове в балконной комнате висит на дверях распяленное мокрое пальто и обтекает, в углу стоит раскрытый зонт, поставленный для просушки, и от него идет целый поток дождевой воды по полу. Отец семейства, только что сейчас вернувшийся со службы на дачу, — худой, желтый, геморроидального вида мужчина лет пятидесяти, обедает. Он без сюртука и без жилета, в ночной рубашке и в туфлях ест суп. Против него сидит жена в блузе, с подвязанной щекой. Тут же дочь-подросток с книгой и два мальчика в блузах. Один держит в руках мопса, а другой сидит перед стеклянной банкой, в которой копошатся гусеницы на листьях. Ест один только отец семейства, другие присутствуют ради компании.
— И ведь надо же так случиться, что от станции ни одной таратайки!.. — говорит он. — А дождь как из ведра. Стояли четыре таратайки, но кто первый из поезда выскочил, тот и расхватал их, — говорит он.
— Ну, а ты зевай! Чего ж ты-то раньше не выскочил? Ты всегда разиня, — откликается жена.
— В заднем вагоне сидел. А дождь-то какой! И всю дорогу садил! Иду по дороге, зонтиком уже не себя закрываю, а картонку с твоей бархатной кофточкой… И насквозь…
— Ну, да ведь не размок сам-то. Теперь переоделся в сухое.
— Так-то оно так, но какова жизнь дачная.
— А кто виноват? При нынешнем дешевом тарифе я отлично бы на дачные деньги съездила с детьми на Кавказ и полечилась бы там в Железноводске.
— Но жизнь на два дома… Ты знаешь мои ресурсы…
— Ешь, ешь… Слышали мы эту песню.
— Ужасно как суп салом пахнет и совсем холодный.
— Ну, да ведь уже с трех часов в духовой печке стоит, а теперь семь скоро.
— Давайте что-нибудь другое. Что у вас еще есть?
— Бифштекс тебе оставлен. То есть не бифштекс, а были у нас так кусочки говядины с бобами.
— Сиречь подошва? Знаю…
— Тогда ешь в трактире. Мы не обязаны тебя ждать до семи часов вечера. Мы есть хотим. У нас нет завтрака. Вместо завтрака у нас кофе с булками.
Подали бифштекс.
— Фу, ножик даже не берет! Вот до чего засохло! — говорит отец семейства. — Этим бифштексом ежели швырнуть в человека, то ушибить можно.
— Ничем ты не доволен. Полей его подливкой — вот он и размякнет.
— Да тут подливки-то нет, а просто сало.
— Говорю тебе, с трех часов в духовой печке стоит. Вон огурцы есть. Ешь.
— Что мне огурцы! Ведь я не корова. Один съел и больше не могу.
— Ну, вареной колбасы за чаем поешь. Через два часа чай. Сосисок тебе сварю на самоваре.
— Есть у вас еще что-нибудь?
— Был рисовый каравай, но тебе ничего не осталось. Дети весь съели.
— Ну, и на том спасибо. Сеня! Принеси мой портсигар! Да дай газету, — обратился отец семейства к сыну, вставая из-за стола.
— Спать сейчас завалишься? — спросила жена.
— Да что ж теперь в эдакий дождь делать! Устал как собака. Прилягу до чаю. Ведь встал сегодня в шесть часов утра. Тебе хорошо, коли ты спишь до девяти.
— Не оттого ты устал, что в шесть часов встал, а оттого, что винтил вчера у Марка Лаврентьевича до часу ночи.
— Матушка, уж надо же мне иметь хоть какое-нибудь развлечение. А то я, как дилижансовая лошадь, каждый день на службу и со службы… Да весь день занят, да разные неприятности… Если уж не винтить раза три в неделю…
— И наверное, проиграл вчера?
— Рубль двадцать восемь.
— Ну вот видишь! А жене с ребятами жалеешь дать на кавказскую поездку.
— Ах ты господи! Вот глупая-то! Да разве на рубль двадцать восемь копеек вы вчетвером на Кавказ проедете?
— Ты умный. Ты рассчитай прежде, сколько ты в год-то проиграешь!
Но отец семейства уже перебрался в другую комнату, лежал на клеенчатом диване со скрипучими ножками и с наслаждением попыхивал папиросой, развернув перед своим носом газету. Поднятые за день нервы начали успокаиваться, в глазах мелькали газетные заглавия, болгарская депутация, абиссинское посольство, доктор Молов, Жюдик, митрополит Климент, Мальчик-с-Пальчик, «Монплезир» и т. д. В глазах зарябило, потом они начали слипаться. Газета выпала из рук, потухший окурок папиросы вывалился изо рта, и началось полное забытие всех дачных страданий. Он заснул.
Вдруг наверху, во втором этаже, послышались слабые звуки расстроенного рояля. Немного погодя эти слабые звуки перешли в громкие раскатистые звуки гаммы. Затем женский визгливый голос запел сольфеджи. Отец семейства проснулся от очаровавшего на четверть часа его сна, выругался, сказав: «Опять эта крашеная выдра ликовать начала», и перевернулся на другой бок. Но сольфеджи раздавались все громче и громче. В довершение всего, на балконе завыл его собственный мопс, вздумав подпевать виртуозке.
— Анна Сергеевна! — крикнул отец семейства жене. — Успокойте хоть Бобку-то! Ну чего он воет!
— Да тут человек завоет, а не только что собака! — откликнулась супруга. — Третий раз сегодня эта проклятая консерваторка свои чертовы рулады распевает.
— Но все-таки погладьте его как-нибудь.
— Ах, у меня у самой зубы болят! Я сама готова завыть.
Мопс продолжал голосить. Его воем соблазнилась большая дворовая собака, завыла басом, и началось трио. Консерваторка, чтобы заглушить собачий вой, надсажалась еще больше. Отец семейства не выдержал, вскочил с дивана и в носках выскочил на террасу, и закричал на верхний балкон, находящийся над террасой:
— Милостивая государыня госпожа музыкантша! Нельзя ли прекратить ваше пение и дать людям покой!
Ответа не последовало. Музыкантша была увлечена и не слыхала за пением его возгласа. Мопс продолжал выть, задрав голову кверху. Отец семейства пнул его ногой и закричал еще громче:
— Эй, песенница! Дудка! Рулада! Нельзя ли бросить ваше ликование!
— Зачем ты бедного Бобку-то пихнул? — завизжала жена.
— Певица! Виртуозка, черт тебя дери!
Рояль умолк. Пение кончилось.
— Что такое? Что вам? — послышался с верхнего балкона женский голос.
— Нельзя ли пощадить вашим пением! — понизил свой голос отец семейства.
— То есть вы хотите, чтобы я прекратила петь? Но ведь это мой хлеб, я учусь.
— Кто таким манером хочет себе хлеб добывать, тот должен добывать его в лесу, а не в дощатой даче около соседей. Помилуйте, собаки даже воют.
— Так вы лучше отколотите ваших собак. Я сама на вас в претензии. Собаки мне мешают учиться. А вы нарочно их поддразниваете.
— Ну, уж это ты врешь! — завизжала жена отца семейства.
— Как вы смеете мне «ты» говорить! Нахалка! Я вот вашу собаку кипятком отпарю, если она будет мне мешать петь.
— Ну, это-то уж вы ах оставьте! За это я вас на казенные хлеба упрячу! — закричал отец семейства.
— Как? Меня? Генеральскую дочь? Дочь генерал-майора? Невежа! Грубиян!
И началась перепалка. Верхняя жилица и нижняя семья переругивались добрые десять минут. Наконец наверху раздался плач, и мало-помалу все утихло. Отец семейства сидел на балконе и тяжело вздыхал.
— И это дачный покой, черт его возьми! — говорил он.
— Барин! А барин! Вставайте! — стонет утром около дверей спальни горничная и стучит половой щеткой о дверной косяк.
— Сейчас… — невнятно откликается из-за запертой двери мужской голос.
Горничная начинает мести пол, передвигает мебель, умышленно хлопает балконною дверью, но в спальной тихо. Барин и не думает вставать.
— Барин! А барин! Вставайте! Пора уж ведь… — опять начинает горничная.
— Встаю, встаю, — слышится из-за двери. — О-о-охо-хо!
В спальной опять тихо. Горничная снова приступает:
— Барин! Алексей Павлыч! Ведь опять проспите и будете сердиться! — кричит она.
— О-хо-хо-хо! Который час?
— Да скоро уж семь.
— Неужели? А самовар готов?
— Давно на столе.
— О-хо-хо-хо.
И опять в спальной умолкает. Часы бьют семь. Горничная роняет стул и кричит в спальню:
— Барин! На службу опоздаете! Ведь уж восьмой час. Барыня! Анна Алексеевна! Да побудите хоть вы их. Они вас все-таки хоть испугаются.
— А? Что? Кто там? — спрашивает из спальной женский голос.
— Я… я, Матрена. Бужу барина, но они никак не встают, а потом браниться будут, что их не разбудили.
— Алексей Павлыч! Да что ж ты спишь? Ведь тебе ехать пора! — будит уж в свою очередь жена мужа.
— Третий раз их бужу и все без толку, — присоединяет свой голос горничная. — А потом меня же ругать будут, что не разбудила.
— Вставай, Алексей Павлыч, что это, в самом деле, не можешь проснуться!
— Встаю, встаю! О-хо-хо-хо-хо! Боже мой, как голова тяжела!
— Меньше бы по гостям шлялся. Шутка ли, вчера до двух часов у Ивана Егорыча… — пилит его жена.
— Да ведь уж только и утешение в эту погоду, что повинтить. Матрена! Какая сегодня погода? — кричит он горничной. — Кажется, дождь?
— Дождь как из ведра, и только сейчас немножко перестал.
— О господи! Вот наказание-то! Неделю целую льет.
— Да уж в Самсоньев день начался, так смело ждите на три недели.
— Типун бы тебе на язык.
— Да ведь уж примета такая. Я-то тут при чем? У меня вон даже над кроватью сегодня ночью с потолка капало. Я уж передвигалась и таз под капель подставила. Сенокос-то теперь у кого, так как плачутся. Не замолили Самсонья-батюшку.
Всклокоченная голова барина выглядывает из-за двери и берет стоящие у двери только что вычищенные сапоги.
— Не просушила сапог-то, — бормочет он.
— Да на чем же просушить-то? Ночью пришли из гостей. Ведь уж плита была остывши.
— Я говорила тебе вчера, что не следовало на этот проклятый винт шляться, — шпигует барина жена.
— Слышали уж, слышали! — откликается тот. — Матрена! Пальто-то мое непромокаемое высохло ли?
— Откуда же ему высохнуть! — говорит горничная.
— О, жизнь треклятая! Во все мокрое должен одеваться. Анна Алексеевна! Смотри-ка, сорочка-то крахмальная… Вся, вся отсырела… Ну, и сапоги на ногу не лезут!
Барин кряхтит.
— Надень другие… — советует барыня.
— Другие прорвавшись. А новые проклятый сапожник третью неделю сделать не может.
Опять кряхтение.
— Надел… наконец, — бормочет он. — Батюшки! Да и платье совсем сырое! — Матрена! Заварила мне чай?
— Даже перекипел уж. Вставайте, барин. Половина восьмого. Соседский барин побежал уж на железную дорогу.
— Налей мне стакан чаю, и пусть остынет, а то я обжигаться буду.
Слышен всплеск воды. Барин умывается. Горничная продолжает убирать комнату и сквозь дверь рассказывает:
— Соседский студент поехал давеча на велосипеде и вернулся, а коня в поводу ведет. Завяз со своей машиной у нас в улице. Так и не мог выехать. Грязища — страсть. Кухарка пошла за молоком в калошах, стала переходить улицу и калоши в грязи завязила. Вернулась с молоком и калоши в руке несет.
— Господи! А мне полторы версты до железной дороги шлепать по эдакой грязи! Когда же это все кончится! — вздыхает тяжело барин. — Аннинька! Ты не встанешь меня проводить? — спрашивает он жену.
— Зачем же я буду вставать в эдакую погоду? Уйдешь без проводов, — отвечает жена. — Ты вот что… Ты зайди к портнихе и привези Лизино платье.
— Матушка, хоть на время ненастья-то освободите меня от поносок!
— Да ты никак с ума сошел! Девушка и так вся отрепалась. Прикармливаем медицинского студента, а ей не в чем порядочном даже показаться. Непременно сегодня платье привези. Оно уже третьего дня было готово. Студент хороший, выпускной. К Рождеству курс кончает. Одними варениками к ужину и сосисками с капустой ничего не возьмешь. Надо и девушку лицом показать.
— Пустое это дело, кажется.
— Как пустое? Лиза ему уже грудь к малороссийской рубашке гладью вышила.
— Да она-то вышила, а он-то…
— Ну, вот его и надо ловить. Да вот еще что… Привези мне двадцать фунтов сахарного песку для варенья.
— О господи!
— Чего ты: о господи! Здесь песок две копейки на фунт дороже. Сам крякаешь все, что расходы велики, а чуть я про экономию — сейчас и «о господи!». Для студента и варенье-то варить буду. Он говорит, что варенье из морошки очень любит. Да зайди в аптекарский магазин и купи три палки ванили.
— Бог мой! Вицмундир-то у меня совсем сырой!
— А ты зачем его у окошка на стул развесил? У нас во время дождя всегда брызжет.
— Весь я сырой, весь… Все на мне сырое. Вот когда ревматизм-то схватишь!
Барин вышел из спальной в столовую, подошел к столу и жадно сталь глотать остывший в стакане чай. Выпив полстакана, он разбавил его горячим и присел к столу, попыхивая папироской.
— Слава богу, хоть дождь-то немножко перестал, — сказал он горничной, которая чистила в это время щеткой его форменную фуражку.
— Перестать-то перестал, но вон с той стороны опять туча заходит.
Барин сидел и торопливо глотал второй стакан чаю. На балконе стоял дворник и заглядывал в стеклянную дверь.
— Что тебе? — крикнул ему барин.
— С добрым утром, — поклонился тот через стекло. — Чай да сахар… За дачу сегодня остальные не отдадите?
— Вон! И без тебя тошно. Нашел время, когда приходить! Я сижу и кляну дачу, а он за деньгами лезет!
Дворник исчез.
— Матрена! Пальто.
Барин облачился в мокрое, так называемое непромокаемое пальто, надел фуражку и взял в руки портфель.
— Прощай, душечка! — крикнул он жене в спальню.
— Прощай! Да не забудь платье-то Лизе привезти!
— Хорошо, хорошо!
Он вышел на балкон. На дворе накрапывал дождь.
— Опять! — воскликнул он. — Да будет ли конец этому дождю!
— На три недели, барин… Уж такая это примета, ежели в Самсоньев день, — говорила ему вслед горничная, запирая балконную дверь.
— Шагай, Алексей Павлыч, шагай! Мокни под дождем! — иронически ободрял он самого себя, выйдя на улицу, и зашагал по липкой, скользкой грязи, заставлявшей разъезжаться ноги.
Дождь усиливался и наконец хлынул как из ведра.
Звонил уже третий звонок, когда в дачный поезд ввалился пожилой дачник в шляпе котелком, с реденькой бородкой и, разумеется, весь нагруженный закупками. Он был запыхавшись, отдувался, кряхтел и проходил по вагону, отыскивая себе место и кивая направо и налево знакомым по поезду пассажирам, ездящим с ним всегда вместе.
— Чуть-чуть не опоздал, — проговорил он с легкой улыбкой на потном лице, плюхаясь на незанятое место, и стал разгружаться, вынимая из оттопыренных карманов пакетики. — Еще минуту, даже полминуты, и опоздал бы… А опоздал — ну, и жди лишний час на вокзале следующего поезда. А дома перебранка тогда, попреки, что суп перекипел, котлеты пережарились, — продолжал он.
— По-настоящему, каждому из нас, семейному дачнику, следовало бы завести моду отправляться в город с корзинками или с плетеными мешками, вот с такими, с какими кухарки ходят обыкновенно в лавки за провизией, — сказал седой бакенбардист строго чиновничьего типа с гладко выбритым синим подбородком и верхней губой и поправил Владимирский крест у себя на шее. — А в эти мешки или корзинки и складывать все закупки. А то, того и гляди, растеряешь. Вчера вон у меня были в городе закупки местах в семи… И осетрина, и чулки шелковые… буравчик для чего-то жене понадобился… Ну, одним словом, мелочь… Купил я дочери пару перчаток гри-де-перль цвета, нумер пять три четверти, сунул куда-то — и потерял. А может быть, и не сунул, а забыл где-нибудь, потому после перчаточного магазина я заходил еще в кондитерскую Валле за бисквитами и в оптический магазин, где был отдан в починку женин лорнет на длинной ручке. Забыл, а дома неприятность… Дочери не в чем идти на танцевальный вечер в Озерковский сад. Вышла целая история. А будь-ка у меня такая корзинка, как у кухарок, я и складывал бы в нее и осетрину, и перчатки, и шелковые чулки… Все в одном месте. Это куда удобнее!
Дачник в шляпе котелком слушал и все еще продолжал тяжело дышать и отдувался. Лицо его было красно и полосами, как у зебры. Потоки пота со лба протекли по пыльным щекам и оставили полосы. Он вынул из кармана платок и стал отираться.
— Ужас, как упарился, торопясь на поезд!.. — проговорил он. — Ну, да уж теперь, слава богу, что попал. Да, жизнь наша дачная — не жизнь, а каторга! — прибавил он с тяжелым вздохом.
— Не красна-с, не красна-с… И я скажу, что не красна наша жизнь… — пробормотал дачник в бакенбардах и с крестом на шее. — Эти ежедневные катания в город и из города, целый день на службе, возвращение домой наподобие вьючного верблюда… А чуть что-нибудь забыл — дома всякое лыко в строку. Ведь вот я уверен, что вы чуть не опоздали на поезд из-за покупок. Покупки и поручения из дома — это одна из казней египетских.
Дачник в шляпе котелком махнул рукой.
— Покупки — это что! — сказал он. — К ним мы уже привыкли. Знаете, как привыкает извозчичья лошадь. Каждый день гонка, каждый день. Ну, и втянешься. А есть другая казнь египетская, которая куда почище будет! Я говорю об отыскании новой зимней квартиры.
— А вы ищете себе зимнюю квартиру? — быстро спросил дачник с крестом на шее. — Да, это штука!
— В том-то и дело, что третий день забегаю на дворы, шагаю по лестницам вверх и вниз и до сих пор без всякого результата.
— Да, да… Я сам испытываю нынче это удовольствие, — откликнулся усатый дачник в очках. — Действительно, это занятие способно с ума свести. Три-четыре лестницы измеряешь и уж готов бросаться на людей и кусаться.
— Ну, а я насчет этого обеспечен, — отвечал дачник с крестом на шее. — Я живу на казенной квартире.
— Это — рай-с, это прямо рай! — воскликнул дачник в шляпе котелком. — Казенная квартира — рай. Ежели она подчас мала и неудобна — все-таки миришься с ней потому, что она даровая и другой взять негде. А у меня вот срок старой квартиры кончается 15 июля, семейство наше на одного человека прибавилось — ну, жена и говорит: «Ищи новую квартиру, чтобы на одну комнату больше была». Ну, вот и ищу теперь, и лазаю в четвертые этажи. А знаете ли вы, что это значит — найти мало-мальски сносную квартиру и по цене, и чтобы всем был угол!
— Да как не знать! Ведь в Петербурге живем… — послышалось со всех сторон.
— Справочная контора… — заметил кто-то.
— Ах, справочные конторы такие вам адресы дадут, по которым вы только даром проездитесь! Я брал — все у них шиворот-навыворот перепутано: и цены, и число комнат. А то приедешь в дом — квартира уж снята. А деньги за услугу берут хорошие. Хороша услуга!
— Да, да… Повесить их мало! — слышится откуда-то. — Я тоже искал квартиру по конторским адресам — даром деньги…
— А уж кого повесить, так это швейцаров и дворников. Ах, подлецы! — подхватил дачник в шляпе котелком. — Подходишь к подъезду. Сидит здоровенный швейцар, которому бы только камни ворочать и за плугом идти, на подъезде и играет с другим каким-то лентяем в шашки. Спрашиваешь: «Здесь квартира в пять комнат? По этой лестнице?» Отвечает: «Здесь, здесь, пожалуйте. Всякие есть», а сам не глядит на тебя и продолжает играть в шашки. «Да мне всяких-то не надо, — говорю ему, — а требуется именно в пять комнат и с ванной». — «У нас все с ванной», а сам опять ни с места, а шапки своей дурацкой с позументом не ломает. «В котором этаже? — задаю вопрос. — Выше третьего, так мне и не надо». — «Вот, вот в третьем-то и есть». — «Так покажи». — «Сию минуту, господин, дайте кончить». Наконец кончает, ведет вас по лестнице и оказывается, что квартира в пятом этаже вместо третьего и в ней всего только четыре комнаты вместо пяти, а вы даром прошагали на каланчу. Плюнешь и обругаешь его, а он отвечает вам: «Недослышал, ну, что ж, коли недослышал, — да еще прибавит: — А ругаться, барин, нельзя, я унтер-офицер». А дворники? Эти еще хуже…
— Хуже-то хуже, но на них все-таки не так противно смотреть, потому что они рабочие люди. Улицу и двор метут и поливают, дрова носят, одним словом, труженики, — заметил кто-то. — А ведь швейцар — прямо дармоед. Вот этакое мурло, ничего кроме своей лестницы не знает, да и ту в летние месяцы перестает мести. Прямо дармоед. А дворники…
— Ну, и дворники хороши! — подхватывает шляпа котелком. — Тоже всех на одну осину со швейцаром. Просишь показать квартиру в большом доме — младшие дворники ничего не знают, а старший в портерной сидит. Посылаешь в портерную, ждешь, является он пьяный. Спрашиваешь ты цену осмотренной тобой квартиры, и оказывается, что она уже сдана и только забыли объявление с ворот снять. А ты уж смерил два раза лестницу. Что вам остается больше, как ругаться?
— Каторга, каторга! — произносит кто-то в поезде. — Хорошо, что мне нынче не придется себе зимней квартиры искать.
— Но ведь что затрудняет? — продолжает шляпа котелком. — Это то, что зимнюю квартиру приходится тебе переменять, когда ты живешь на даче. И без того-то ты уж измучен дачными ежедневными путешествиями и по конкам, и на извозчиках, и на пароходах, и только разве на волах, ослах и верблюдах не ездишь, а тут еще странствуй по дворам и лестницам. Ведь вот я теперь до того измучен, что хуже всякого почтальона. Ну, какая для меня радость на даче? Приеду, кусок проглочу и свалюсь на диван от усталости.
Шляпа котелком умолкла и поникла головой. Поезд мчался.
Вот и Шувалово. Поезд уменьшил ход и тихо подошел к платформе. Пожилой человек в шляпе котелком взглянул из окна на платформу и сказал:
— Вон и мои меня дожидаются.
— У вас две дочери? — спросил его старик с Владимиром на шее, увидав, что в окно заглядывают две девушки в малороссийских костюмах.
— Ох, четыре! Четыре штуки, государь мой! Вот эти две уж на возрасте. Из-за них-то и меняю квартиру. А то две маленькие. Да сын-гимназист на придачу. Мое почтение-с… До свиданья… До завтра…
И, забрав в руки пакеты, пожилой человек в шляпе котелком стал выходить на платформу. Две дочери в малороссийских костюмах и жена в кружевной косынке на голове и в какой-то рыжей накидке на плечах тотчас же бросились к нему.
— Бонжур, папа! Ты нашел квартиру? — воскликнули дочери, целуя его.
— Здравствуй! Ну что, нашел квартиру? — спрашивала жена, подставляя ему щеку.
— Матушки мои, да ведь это не так легко, как вы думаете! Это не тяп-ляп да и клетка. Сегодня я опять пробегал часа полтора по дворам, но ведь больше я не могу. У меня все-таки служба!
— Ну, вот ты какой! — фыркнула старшая дочь. — А мы уж думали, что завтра поедем все смотреть и решать.
— Главное, нам нужно знать, будет камин в нашей комнате или не будет, потому мы с Катей экран хотим вышивать.
— В самом деле, Кузьма Николаевич, наметил ты что-нибудь подходящее? — задала вопрос жена.
— Решительно ничего, хотя сегодня обегал всю Надеждинскую улицу.
— Фу, какой вахлак! Третий день ищешь, и ничего!
— Может быть, и неделю проищу и то ничего не найду. Пойди-ка ты, сунься.
— И наверное бы нашла. Вот вся статья, что мне и отлучиться из дому нельзя. Вообрази, мы без горничной!
— Что такое стряслось? — спросил муж.
— Сегодня отказалась от места и переезжает на место на дачу в Красное Село. Солдат сманил. Вчера она отпросилась со двора, ездила в город, виделась с ним — вот он и ставит ее на место вблизи лагерей, где сам стоит, чтоб чаще видеться с ней. Нянька говорит, что она давно уже искала себе места поблизости к лагерям, публиковалась в газетах, выбирала из газет адреса, где ищут горничную. Ну, вот и нашла, что искала.
— Не сама, маменька, она нашла, а ей солдат ее нашел. Я же ведь говорила вам, что она мне рассказывала, — перебивает мать старшая дочь.
— Ну, ну, молчи! Тебе об этом и знать не нужно.
— Да что ж тут такого эдакого? В сентябре они женятся. В сентябре у них свадьба. 30 августа он выходит в бессрочный отпуск.
— Откуда ты это все знаешь! — всплескивает руками мать.
— Ах, боже мой! Да мы ей и письма-то к солдату писали. Ведь она безграмотная, — рассказывает младшая дочь. — Сами писали и от него письма читали.
— Кузьма Николаевич, слышишь? — спрашивает мать, идя рядом с отцом. — Вот взять бы хорошую орясину…
— А уж это ты распорядись сама. Мне не до этого. У меня и так голова кругом, — отвечает отец семейства, смотря на все посоловелыми глазами. — Это искание квартиры, эти лестницы, эти дворники, эти швейцары измучили меня и истерзали до того, что вот скажи мне, что вместо горничной наша Катька сама переезжает к солдату в Красное Село, я и то не возмущусь, и то руками не разведу — вот я до чего устал и измаялся.
— Боже, и это говорит отец!
— Да-с, отец, который живет хуже, чем собачьей жизнью, благодаря этой ежедневной езде в город и из города, благодаря отыскиванию квартиры, путешествию по лестницам и прочая и прочая… Девчонки у тебя на руках и делай ты с ними, что хочешь, а меня оставь в покое.
— Позвольте, мамаша, да что же тут такого постыдного — знать, что наша горничная Маша выходит замуж за солдата? — начинает старшая дочь.
— Оставь… замолчи… Входи в калитку… Разве не видишь, что наши соседи сидят за воротами на скамейке и слушают.
Семейство подошло уже к своей даче, и все поодиночке входили в калитку палисадника.
На террасе был накрыт обеденный стол. Красивая горничная хотела снять с барина пальто, но он замахнулся на нее и крикнул:
— Пошла прочь! Ничего мне от тебя не надо! Иди к своему солдату…
— Ах, барин, да за что же тут сердиться! Рыба ищет, где глубже, а человек, где ему лучше. Живи вы на даче не в Шувалове, а в Красном Селе или даже близ Красного Села, в Стрельне, что ли, и никогда я от вас не отошла бы, — отвечала горничная.
— Переехать для тебя еще не прикажешь ли! Не смей служить у стола! Не желаю я тебя видеть. Нянька нам послужит. И за это няньке ситцу хорошего на платье. Тебе хотел подарить за раннее вставанье на даче и ставленье для меня самовара, а уж теперь ничего не получишь.
Горничная удалилась. Все семейство уселось за стол. Служила нянька. Подали ботвинью. Мать налила тарелку ботвиньи и, подавая ее отцу, сказала:
— И неужели за эти три дня ты не нашел даже мало-мальски подходящей для нас квартиры?
— Решительно не нашел. Есть квартиры, но или непомерно дороги, или ход скверный, или ход хороший, но в квартиру надо лезть, как на колокольню.
— Вахлак, совсем вахлак! Рохля… О, ведь я знаю тебя!
— А ежели так будешь ругаться, то я вот возьму да и заключу опять на год контракт у старого хозяина на старую квартиру, так, по крайности, не перевозиться, — строго сказал отец. — Мне она не мала, я ею доволен, а это вам она мала стала.
— Ну, барин, ежели мы на зиму останемся при той же детской, что теперь, так ищите себе няньку. — Уйду и я от вас, как горничная уходит, — проговорила служившая у стола нянька. — Помилуйте, там повернуться ведь негде.
— Слышишь, слышишь, что она говорит! — воскликнула жена.
— Да ведь это также и к тебе относится.
— И никто у вас жить не будет, — продолжала нянька, — потому у вас даже людской комнаты нет, где бы прислуга могла своего гостя принять, а без гостей нынче никто не живет. Кухарка в кухне около плиты на кровати жарится, горничная — в коридоре…
— Молчать! Что это, в самом деле, с вами сладу нет! — закричал отец семейства. — Жена поедом ест, дочери гложут, и, уж наконец, даже нянька напустилась!
— Кричи, кричи… — иронически сказала ему супруга. — Ты только кричишь, а соседи слышат и разнесут по всей улице, что у нас драка была.
Отец семейства умолк, стал хлебать ботвинью, но ему не елось. Он отодвинул от себя тарелку и проговорил:
— Собачья жизнь… До того устал, что даже никакого аппетиту нет, а ведь сегодня даже не завтракал, потому что во время завтрака квартиры смотрел.
Обед продолжался.
За вторым блюдом квартирное горе несколько стушевалось. Отец семейства порешил с завтрашнего дня поручить предварительное отыскивание квартиры канцелярскому сторожу и уж по его следам делать осмотр более подходящих квартир. Более хладнокровно отнеслись и к неприятности, что нужно искать новую горничную. Жена даже говорила:
— С одной стороны, я даже и рада, что она уходит. Щетками стала белье тонкое стирать и уж многое что перепортила.
— Да, да… Воротнички у меня у сорочек то и дело в усах.
— Вот, вот. Сорочки-то она щеткой и рвет и, главным образом, воротнички, — подтвердила жена. — Я несколько раз ей говорила, чтобы она не смела этого делать, но она не слушается. Ты вот что… Ты завтра зайди в контору для найма прислуги… — обратилась она к мужу.
— Опять я? Да что я за вьючная лошадь такая! — воскликнул тот. — Я и квартиру ищи, я и закупки в городе делай и на себе тащи и, наконец, уж прислугу нанимай!
— Да ведь это всего на полчаса. Ты зайдешь, уговоришься, дашь на проезд сюда.
— Не могу я, не могу! Здесь полчаса, там полчаса… Помилуй, матушка, ведь я на службе… Мне служить надо. Я чиновник. Этого только не хватало, чтоб я прислугу нанимал! Это дело хозяйки.
— Да никто тебя не заставляет нанимать прислугу. А ты предварительно переговоришь с двумя, дашь им на проезд сюда на дачу, и уж здесь я найму окончательно. Ну, двум дай на проезд и пришли мне их сюда на выбор.
— Нет, нет, нет! Можешь сама подняться и съездить в Петербург.
— Я варенье теперь варю. Мне некогда.
— Варенье можно на день и отложить. Помилуй, у меня и от квартиры-то голова кругом идет, а тут еще прислугу ищи…
— Да ведь уж так все равно будешь в городе, а мне нужно нарочно ехать.
— И съезди. Варенье отваришь и поезжай. Варенье варить — час-полтора, а потом все равно ничего не делаешь.
— Как не делаю ничего? Ты знаешь, я экономию навожу, да еще экономию-то какую! Вот уже три дня, как я покупаю говядину по пятнадцати копеек за фунт, а кухарка наша покупала по семнадцати. Кухарка в мясной лавке, а я у странствующего мясника с телеги. Привадила к себе мясника с возом и покупаю. Две копейки на фунт… Это ведь расчет. Кроме того, у него в возу и зелень, и молодой картофель. Кухарка до сих пор молодой картофель платила за восьмушку тридцать копеек, а я у мясника с возу за полтинник полчетверика купила. Кухарка сердится, но мне плевать на нее. Зачем мы будем переплачивать?
— И все-таки я прислугу нанимать не пойду, — стоял на своем муж.
— Пойдешь. Помилуй, ведь, покупая сама провизию, я семь-восемь рублей в месяц экономии сделаю.
— Черт с ней, с экономией, но ведь нужен же мне покой. И наконец, тебе придется уехать только на один день.
— Да ведь и тебе ничего не значит один какой-нибудь день пожертвовать лишним получасом.
— В том-то и дело, что у меня их нет, лишних-то. Не могу я, не могу, и не неволь ты меня, пожалуйста! Дай ты мне с квартирным-то вопросом кончить. Ведь уж это и так обуза. Пожалей ты меня.
Подали последнее блюдо, манную кашу. Это последнее блюдо принесла на стол уж не нянька, а сама кухарка, плотная, средних лет женщина с красным лицом и заплывшими жиром глазами. Она остановилась у дверного косяка и начала:
— Увольте меня, барин и барыня, завтра…
— Как уволить? Куда? — воскликнула барыня.
— Да так… Не могу я у вас больше жить. Завтра, пожалуй, я у вас еще денек поживу, а уж послезавтра увольте.
— Да что ты взбеленилась, что ли? Или какая-нибудь тебя бешеная муха укусила? — спросил барин и поперхнулся ложкой каши.
— Никакая нас муха не кусала, потому ко всяким мухам мы привыкши. А только, пожалуйста, увольте.
— Да что с тобой? Ведь ты была довольна нами, — сказала барыня.
— Была довольна, пока старые порядки были, а при новых порядках я не согласна.
— Да что такое? Что такое с тобой стряслось? Какие такие старые и новые порядки?
— Желаете, чтобы я сказала начистоту? Извольте. Уж откровенность так откровенность. Вот вы стали сами говядину у возящего мясника покупать, а это уж совсем для кухарки не модель.
— Каково! — воскликнула барыня. — Ну, я так и знала! Да ведь пойми ты, я пятнадцать-двадцать копеек в день экономии имею.
— Ну, ищите себе другую кухарку. Помилуйте, сигов и лососину барин из города с садка привозит. Была говядина у меня — и ту вы отняли. А уж сегодня картофель отняли. Благодарю покорно. Что же кухарке-то очистится? Кухарка не может без халтуры жить.
— Ах, вот что! Стало быть, ты раньше, покупая сама, воровала у меня?
Кухарка сверкнула жирными глазами.
— Никогда кухарка не ворует-с, так вы это и знайте. Кухарка от мясника халтуру получает, положение… раз в месяц. Я и получала.
— Да ведь это из наших же денег ты получала.
— Ну, уж это наше дело, а я не согласна… Ищите себе…
— Позволь, позволь… — вставил свое слово барин. — Да ведь, может быть, и этот мясник, что в возу ездит, дает тебе халтуру.
— Был уж у меня с ним разговор, барин. Нет, нет, я не согласна…
— Сколько же ты получала от мясника?
Кухарка позамялась и отвечала:
— Ну, мясник мне давал рубль в месяц.
— Так рубль в месяц мы тебе жалованья прибавим, пока здесь на даче живем.
— Нет, нет, я не согласна. Приготовьте мне расчет и паспорт. Что это, помилуйте, даже и картофель усчитывать! Вчера цветную капусту у носящего купили, сегодня картофель. После этого и корешки пойдут… А мне и зеленщик давал.
— Ну, полтора рубля тебе барыня прибавит. Ведь при покупках у носящих она имеет семь-восемь рублей в месяц.
— Нет, нет, и на это не согласна. Не люблю я с провизией в хозяйских руках быть. Никогда я так не живала. Ссориться я не буду, а разойдемтесь честь честью.
— Еще бы вздумала ссориться! — проговорила барыня.
— Бывает-с. Всяко бывает. Я вот остаюсь у вас все-таки на завтра, а другая снимет с себя утром передник без всяких предисловиев, бросит барыне и стряпайте, как хотите. Я не такая. У меня совесть…
— Послушай, Марья, ты стряпаешь недурно, мне тебя жалко отпустить. Я тебе прибавлю два рубля в месяц, — предложил барин.
— Нет, нет! Какие тут два рубля! Не хочу я… Приготовьте расчет. Завтра вечером я уйду.
Кухарка повернулась и ушла.
— Каково? Кухарка и горничная… Обе… Да и нянька козырится… — покачала головой барыня.
Барин тяжело вздохнул.
— Зимняя квартира… Горничная, кухарка… Тьфу ты, пропасть! Все сразу. Одно к другому. Ну, жизнь!
В дачном поезде
Дачный поезд подошел к платформе, принял пассажиров, по большей части мужчин, отправляющихся в Петербург на службу, и уже тихо тронулся в путь, как вдруг на платформу вбежал запыхавшийся пожилой человек в форме чиновника военного министерства с портфелем под мышкой.
— Стой, стой! — закричал он, расталкивая стоявших на платформе жен и детей, пришедших проводить мужей и отцов, и, ринувшись вперед, вскочил на тормоз вагона и стал пробираться в самый вагон.
В вагоне все знакомые по рейсам, ежедневно ездящие в Петербург и из Петербурга в одни и те же часы. Кивки направо и налево, приподнятие фуражки, рукопожатия.
— Опоздали сегодня, Иван Иваныч? — слышится со скамеек.
— Вообразите — да. Еще четверть минуты, и я должен бы был дожидаться следующего поезда, который идет через два часа, а мне до одиннадцати часов утра надо побывать у его превосходительства и подать ему к подписи две бумажонки, потому что в канцелярии он сегодня не будет. Ведь мы каторжные… ни дня, ни ночи нет у нас для покоя. Ведь вот целый архив вожу с собой в портфеле, — хлопнул чиновник военного министерства по портфелю. — Вчера к Гребенкину на винт звали, а я сидел и бумаги строчил, да еще пришлось самому переписывать. Фу, как я рад, что успел вскочить в вагон! — прибавил он.
— Опасно так на ходу вскакивать. Долго ли до греха! — заметил бакенбардист в котелке.
— И плачешь, да скачешь. Служба, ничего не поделаешь. А опоздал прямо из-за жены. Вообразите, какую она со мной штуку сыграла. Я теперь каждый день перед отправлением на службу купаюсь в озере. Выкупаюсь и уж прямо на службу. Чудесно. Сегодня, отправляясь в купальню, сказал жене, чтобы она мне дала чистую рубашку, и захватил с собой сына, чтобы переправить с ним домой грязную рубашку. Так я очень часто делаю. Пришел в купальню, выкупался… Только хочу надевать чистую рубашку — глядь: вместо мужской у меня женская рубашка и даже с кружевами. Это жена мне по ошибке вместо моей свою положила. Ах, грех какой! Ну, как я под мундир надену вместо мужской женскую рубашку? А надеть ту рубашку, которая была на мне, так ту я бросил на пол, когда раздевался, и затоптал ее. Ну, сейчас сына домой командировал, чтобы переменить рубашку, и, пока он бегал домой, я опоздал вовремя прийти к поезду. А я аккуратнейший человек в мире.
— Ха-ха-ха… — послышался сзади чиновника военного министерства хохот. — Да вы бы женскую рубашку и надевали. Не все ли равно? Под мундиром не видать.
— Да ведь у жены декольте. Как я воротнички-то к декольте пристегну?
— Вот разве что воротнички. А то со мной раз была такая история, что я в гостях часа три во всем женском проходил. Белье, пеньюар и только женские туфли на ногу не влезли, так босиком остался, — рассказывал бакенбардист в светлой крылатке. — Давно это было. Лет пятнадцать тому назад. Еще я женат не был. Помните вы танцовщицу Мальвинскую, Марфу Ивановну? Она теперь умерла, царство ей небесное.
— Ну, как же не помнить! Я отлично помню. Она бешеные танцы танцевала, — откликнулся усач с крупной лысиной на лбу. — Я даже знаком с ней был. Я познакомился с ней, когда мы в Красном в лагерях стояли, а она танцевала у нас в Красносельском театре. Я тогда в драгунском полку был. Премилая женщина. Еще у ней вот здесь на плече была родинка.
— Погодите же, дайте же рассказать. Ну-с… Мальвинская жила тогда на даче на Крестовском. Она тогда пользовалась благорасположением полковника Карабасова, и нанимал он ей шикарную дачу…
— Да и Карабасова-то отлично знаю. Он еще жив, живет в своем пензенском поместье, но крепко разбит ногами, бедняга. Подагра у него, злейшая подагра.
— Ну, так как же вы в женском-то пеньюаре? — интересуются пассажиры.
— А вот сейчас, — отвечает бакенбардист. — Я давно бы уж рассказал, но меня все перебивают. Я был с ней знаком так просто… без всяких целей и никаких видов на нее не имел. А с Карабасовым я был приятель.
— Вы знаете, ведь он уехал из Петербурга, проклявши его навеки. Он в один вечер проиграл в клубе шестьдесят тысяч рублей, забастовал навеки, проклял…
— Да дайте же мне рассказать! Ведь эдак я никогда не кончу.
— Ну, рассказывайте, рассказывайте. А я это только к тому, что какая сила воли: быть игроком, проиграть в один вечер шестьдесят тысяч рублей и не попробовать даже отыграться.
— Я молчу. Вы мне не даете говорить. Я молчу и не стану рассказывать.
Бакенбардист сделал серьезное лицо, нахлобучил на лоб шляпу и отвернулся к окну.
— Рассказывайте, пожалуйста. Ну, что тут… Пожалуйста, расскажите, — послышалось со всех сторон.
— Тогда попросите, чтоб они не перебивали.
— Михаил Семеныч… Уж вы не перебивайте, дайте им рассказать, — обратились к усачу.
— Да ведь я и не перебивал. А так как зашла речь о Карабасове, которого мы оба отлично знаем, то у меня невольно… Ну, да я потом… Пожалуйста… Начинайте… Я больше ни одним словом не обмолвлюсь.
Бакенбардист кашлянул и неохотно продолжал:
— Теперь уж неинтересно и рассказывать, а потому я буду краток. Карабасов пригласил нас на завтрак к Мальвинской. Меня и еще двух. Приехали. За завтраком было выпито изрядно. А Мальвинская жила на самом берегу реки, и у ней была лодка, которая тут же, против дачи, и была привязана. Ну-с, отлично. Вздумали мы после завтрака кататься на лодке. Да хорошо, что только вздумали, а не катались. Начали садиться в лодку. Я подаю руку Марфе Ивановне, хочу помочь ей сесть, пячусь и вдруг бултых с помоста в воду. Сейчас же ухватился за помост, выскочил, но ведь весь мокрый. К ней в дачу… Нужно сушиться, переодеться, но во что я переоденусь, если Мальвинская живет только с кухаркой и горничной и при ней никого из мужчин? Мальвинская и говорит: «Да переодевайтесь, — говорит, — в мое белье, и дам я вам свой белый пеньюар, пока ваше платье и белье высохнет».
— И вы оделись? — быстро спросили бакенбардиста.
— Конечно же, оделся. Что же мне было иначе делать? Ехать мокрому к себе домой? Но ведь на меня пальцами бы указывали, хохотали бы, как над шутом гороховым. Ну, я и переоделся в белье Мальвинской, надел сверху ее батистовый пеньюар, да в таком виде и просидел у ней, пока ее горничная съездила в город ко мне на квартиру и привезла мне другое белье и платье. Разумеется, в ожидании моего платья, сидели и пили, варили жженку. Вот и все…
— Ха-ха-ха! Воображаю я вас в белом женском пеньюаре! — хохотал усач.
Поезд убавлял ход и подходил к следующей платформе. На платформе толпились отправляющиеся в город дачники и пришедшие их проводить жены и дети с няньками и мамками.
Поезд, убавив ход, стремится к дачной платформе. На платформе, среди отправляющихся в службу дачников, начинается прощание с пришедшими их проводить женами и детьми.
— Прощай, Пьер… — говорит бесцветная блондинка мужу, средних лет толстенькому и коротенькому человеку с бородкой, облеченному в пальто-крылатку, из-под которой выглядывает вицмундир с золотыми пуговицами. — Сегодня, стало быть, домой обедать не приедешь? — спрашивает она, чмокая его в щеку.
— Да ведь где же… если вечером в восемь часов комиссия, — отвечает муж, перекладывая с руки на руку свой портфель.
— Ах, как я не люблю, когда ты дома не обедаешь!
— Да ведь служба… Ты радоваться должна, что я назначен в комиссию. Потом получу что-нибудь из остаточных сумм за это.
— Ну, что! Крохи!
— Все лучше, чем ничего. Тебе зимой надо крыть меховую ротонду — вот на ротонду и хватит. Однако прощай… Надо садиться. Не подходи близко к вагонам, не подходи.
— Ты на последнем вернешься?
— На последнем. Прощай. Держи Шурку-то за руку. А то он как бы не сунулся.
— Простись с ребенком-то хорошенько. Ах, отец!
— Да ведь уж простился. Боже мой, как второй-то класс набит!
Толстенький и коротенький человек влезает в вагон и через несколько времени появляется у открытого окошка. Жена подходит к окну.
— Не подходи близко, не подходи… Сейчас поезд тронется, — говорит он.
— Не забудь привезти бисквит и ваксы, — напоминает она.
— Да, да… У меня записано.
— И обойных гвоздей…
— Записано.
— Выгляни-ка из окошка хорошенько.
— Что такое?
— Высунься. Я хочу тебе что-то сказать.
Муж выставляется в окно. Жена приближается к нему и шепчет:
— Будешь обедать в ресторане, так не пей много.
— Да что ты! Ведь у нас вечером комиссия.
— И прошлый раз была комиссия, однако от тебя как пахло!
— Да полно, матушка.
Звонок. Поезд тихо трогается.
— Бисквит, ваксы, гвоздей, пудры и шелковых шнурков для корсета! — еще раз напоминает жена.
— Знаю, знаю.
Толстенький и коротенький человек отходит от окна и садится.
— Все комиссии супруги правите? — спрашивает его высокий тощий брюнет, укладывая в сетку пакет, завернутый в газетную бумагу.
— Да ведь нельзя, знаете. Здесь в дачных местах ничего нет. Я даже себе табаку богдановского на папиросы вчера найти не мог.
— Да, вот и мне жена поручила зайти к портнихе и снести ей вот этот спорок. Хорошо, что сегодня останусь в Петербурге до последнего поезда, а то бы и не успеть. Портниха ее живет на Песках в Слоновой улице.
— Ах, и вы остаетесь до последнего поезда? — спрашивает толстенький коротенький человек.
— Нельзя… Надо проветриться и европейским человеком стать, а то в здешних глухих местах живешь, так эфиопом сделаешься, — отвечает высокий брюнет. — Никого, кроме нянек с ребятами, не видишь. Думаю после службы пообедать у татар на Черной речке, а потом в «Аркадию»…
— Комиссия? — смеется толстенький человек.
— Да, конечно же, комиссия. Иначе как же нашему брату, семейному человеку, на весь вечер отлучиться?
— Ха-ха-ха… И у меня заседание комиссии. Как хотите, а ведь без этих комиссий на даче просто одурь возьмет.
— Ха-ха-ха-ха! И все-то мужья на один покрой!
— От того, что все от одного праотца Адама. А только доложу вам, что иногда и ложь во спасение. Ну, что бы было хорошего, ежели бы я ей прямо сказал: еду, мол, проветриться в Зоологический сад? Сейчас ревность, попреки. А так сохраняешь домашнее спокойствие.
— А вы сегодня куда думаете махнуть?
— Да хоть куда-нибудь, только бы не слышать этого пищания ребятишек. А то ведь у меня дома и в дудки, и в барабаны, и в трещотки… Один кричит: «Папенька, покачай меня на качелях»; другой кричит: «Прокатай меня в тележке»; третий…
— А у вас сколько?
— Пятеро. Да вот в сентябре еще жду. Нынче из-за этого надо пораньше в город переехать.
— Ой, ой, ой… Пятеро и шестого ждете. Нет, у меня только четверо, и никого я не жду, а и то считаю, что много.
— По-немецки надо жить, у немцев поучиться. Немцы как-то умеют… Немец скажет: довольно троих. Смотришь — только трое и есть.
— Аккуратный народ. Послушайте… Приезжайте в «Аркадию» к девяти часам. Веселее будет. Выпьем какого-нибудь месива в кувшине. Теперь уж ягоды есть.
— Я обещал Михаилу Андреевичу Дукатову пообедать вместе с ним, так уж не знаю, как он…
— Тоже комиссия?
— Само собой.
— Ну, так вот и Дукатова склоняйте в «Аркадию». Ложу в складчину возьмем. Со мной будет Куролесов. Он нас познакомит с дамами. У него все садовые дамы знакомые.
— Запутаешься и на поезд опоздаешь.
— А велика беда? Ну, телеграмму жене пошлете, что так и так, за поздним временем…
— С ума сойдет, крышу с дома снимет, бесновавшись.
— Приучать надо. А в крайнем случае возьмем в складчину троечную коляску и в коляске… Ведь обратно-то всем по дороге.
— Это еще хуже. Начнет меня бранить, что на коляску деньги бросил. Надо на поезд поспеть. Да я поспею.
— Так будете в «Аркадии»?
— Я думаю. Куда же иначе-то? Куда ни поезжай, а в «Аркадии» будешь.
— Чего вы с обузой-то этой таскаетесь? — Тощий брюнет кивнул на портфель.
— Нельзя… Это внушительнее. Отвод глаз делает, — отвечал толстенький человек.
— Поди, ведь старые газеты?
— Все тут. А на обратном пути он у меня служит складочным местом для закупок. Ведь вот сегодня ночью надо привезти гвоздей, бисквит, ваксы, шнурков…
— Послушайте… Тогда уж и пообедаем вместе. Приезжайте к пяти часам в ресторан на Черную речку. Знаете?..
— Хорошо, хорошо. Как не знать…
Поезд подходит к следующей дачной платформе и останавливается.
Поезд только что подошел к дачной платформе. Ожидавшие его пассажиры тотчас же вскочили в вагоны и стали размещаться по свободным местам.
Вот в проходе между местами протискивается бородач в светлом сером пальто и в такового же цвета шляпе. Слева у него портфель под мышкой, справа корзинка в руке, покрытая бумагой и обвязанная веревкой.
— Позвольте, господа… Пардон… Дайте пройти… Виноват… — бормочет он.
— Батюшки! Кондратий Михайлыч… И с какими поносками! — слышится сбоку, и средних лет одутловатый человек в пальто-крылатке приподнимает с головы форменную фуражку с зеленым кантом.
— А! Максим Гаврилыч! Около вас место свободное?
— Свободное, свободное. Садитесь.
Бородач в светло-сером пальто начинает усаживаться, ставя корзинку в сетку.
— И что эта проклятая дорога скупится на вагоны! — ропщет он. — В третий вагон вхожу — и все переполнено. В заднем вагоне так даже приткнуться негде. На дыбах стоят. Сейчас для дамы согнали с места какого-то гимназиста. А ведь гимназист тоже деньги платит.
— Вечная история. Но вопиять можете сколько угодно — им все равно что к стене горох, — говорит форменная фуражка, смотрит на корзинку, обвязанную бумагой, и прибавляет: — А вы не только что из Петербурга на дачу, но даже и с дачи в Петербург с поносками.
— И не говорите! Уж такова наша судьба, судьба петербургского дачника. Фильтр везу в починку, пастеровский фильтр.
— Фильтр? Да разве вы все еще…
— Все еще на холерном положении. Мы так и не кончали. То есть повальное поглощение соляной кислоты у нас давно уже отменено, но воду продолжаем пить или отварную, или пропущенную сквозь пастеровский фильтр. Калганная настойка у меня отменена, но зато введен настой мяты и еще кой-каких снадобьев.
— Да ведь давно уж нет холеры.
— Будет. Была два года, так придет и на третий, так уж лучше же ее во всеоружии встретить. Фланелевые набрюшники у нас целы, соляной кислоты большая бутылка еще от прошлого года осталась и одно только — про дезинфекцию забыли.
— Да неужели вы даже сырых овощей не кушаете?
— Ем, но только тайком от жены и на стороне, а дома — ни-ни. Вот третьего дня обедал в городе, так порцию ботвиньи съел.
— А у меня жена так даже холерную аптечку уничтожила, когда мы из города на дачу переезжали. Все, все выкинула.
— Придется покупать-с.
— Ну вот, типун бы вам на язык.
— Да уж как там хотите, а купите. Помяните мое слово, что купите. Знаете, ведь и теперь есть что-то такое эдакое в воздухе.
— Позвольте… Да ведь ежели бы было, то было бы писано в газетах.
— А есть. Я сам чувствую, что есть. Да вот не далее как во вторник вечером играем мы у Неумытова в винт…
— У Василья Савельича?
— Вот, вот… Три робера сыграли — ничего… Потом вдруг чувствую как бы колики в желудке. Я соды… Как будто бы отлегло. Но через несколько времени начинает уж урчать, и что-то такое на языке противное. Я, разумеется, заторопился домой. Прибежал — горчичник на желудок, потом прием боткинских капель, лег в постель, заснул, просыпаюсь на заре, и весь в поту.
— Однако ведь ничего?..
— Да хорошо, что горчичник и боткинских капель хватил. А вся штука-то в том, что я тайно от жены три крутых яйца съел за завтраком и свежепросольный огурец. Нет, как хотите, а что-то есть. Зимой не было, но как лето настало — есть. И что обидно, знаете, что карта мне в тот вечер шла как на почтовых… Три раза маленький шлем пришел. Что ни сдадут — игра. Но заурчало, и пришлось бросить. Вернейшим образом из-за этого проклятого урчанья пять-шесть рублей прозевал.
— Да, это обидно… — проговорила форменная фуражка. — Со мной на прошлой неделе тоже был в винте преобидный случай…
— Вот видите, видите! — воскликнуло серое пальто. — Нет, оно есть что-то в воздухе, уверяю вас, что есть, и как только ягоды поспеют…
— Позвольте… Да у меня вовсе не из-за желудочных припадков. Заболел бы желудок, так я и внимания бы не обратил, а все-таки доиграл бы как-нибудь, потому я человек не мнительный. А со мной был случай обиднее. Я и посейчас без досады и без проклятий вспомнить не могу.
— Ошиблись тузом, что ли?
— Хуже-с. Играем мы у Кукурузова… Кукурузова знаете?
— Это что по духовному ведомству служит?
— По духовному ведомству служит его брат Иван Павлыч. А этот — черт его знает, где он служит! Ну, да ведь это все равно. Кажется, он дисконтер, а может быть, даже и ростовщик. Ну, да наплевать на него. Познакомились мы в поезде. Чудесно. Живет через три дачи от нас. Слово за слово, и пригласил он меня к себе на винт. Сидим, играем в садике. Я, он и совсем неизвестная мне какая-то усатая личность. Сначала карта мне не идет… Но я даже, знаете, люблю, когда ко мне вначале карта не идет. Играем по пятидесятой. Вдруг сдают мне на руки большой шлем.
— Большой шлем? Гм…
— То есть я вам говорю — карта к карте. Ну, думаю: вот наконец-то и на мою сиротскую долю… А надо вам сказать, что за последнее время меня карта ужасно как бьет. Бьет, а тут вдруг такая оказия…
— И вы ошиблись? — перебивает форменную фуражку серое пальто.
— Погодите-с… Хуже. Только начались переговоры, вдруг против дачи Кукурузова сталпливаются мальчишки и дворники, смотрят на крышу и указывают пальцами. Кукурузов кричит им: «Что такое? Что там?» Ему отвечают: «Огонь, из трубы огонь». Все моментально вскакивают и бегут на улицу. Я кричу: «Господа! Господа! Погодите. Дайте доиграть!» Никто и слышать не хочет. Из трубы, оказывается, выкинуло, сажа в трубе загорелась. Ну, дворник полез с ведром на крышу, плеснул в трубу воды — и потушил огонь. Я свои карты в кулаке держу. Вернулись мы к столу, глядь — все партнерские карты сбиты. Показываю свои карты, убеждаю — ничего не берет. Ну, понимаете вы?.. Впору хоть заплакать. Однако бросаю карты. Сдают вновь… И как начали меня бить, как начали!.. Кончилось тем, что на восемнадцать рублей меня и выпотрошили. Вот вам и большой шлем! — заканчивает форменная фуражка, смотрит в окошко и говорит: — Однако, смотрите какая масса пассажиров и на этой платформе. Куда их сажать будут?
Поезд останавливается перед платформой.
Пожилой бородач в форме военного министерства вошел в вагон, раскланялся с ежедневно путешествующими с ним в утреннем дачном поезде, сел на скамейку, вынул из кармана небольшую бумажку и, надев на нос пенсне, начал читать написанное в ней. Сидевший против него усач в серой шляпе и сером пальто-крылатке улыбнулся и спросил:
— Требование матери-командирши, поди, читать изволите?
— Вот, вот… Действительно, жена написала мне для памяти, что нужно в Петербурге купить для хозяйства. А вы почему догадались?
— Да уж знаю я. Мне самому сейчас такой же реестрик сунули. Там и рис, там и персидский порошок, и бура, и десять аршин полотняных кружев в два пальца.
— Вообразите, и у меня рис. «Рису десять фунтов, но не королевского, а простого, так как гостей на этой неделе к себе не ждем, а для самих и этот хорош».
— Ах, так она у вас даже с подробностями…
— Да ведь делать-то ей нечего, так вот и выписывает. «Помады банку в 20 копеек бергамотной, на этикете которой изображен бык».
— У меня сегодня вместо помады пудра, — говорит усач. — То есть это ужас, сколько она пудры издерживает!
— У вашей жены пудра, а у моей кольдкрем. Каждую неделю банку кольдкрему ей привожу. И когда только она его вымазывает — не понимаю. Вот и сегодня… Помады и банку кольдкрему. «Палочки три ванили»… Позвольте, позвольте… А вот это уж я не знаю, где и как купить.
— Что такое? Может быть, я знаю.
— «Мухоловку стеклянную, какая у Марьи Андреевны».
— Стеклянные мухоловки есть. В каждой посудной лавке найдете.
— Позвольте… Да ведь надо именно такую, какая у Марьи Андреевны, а я даже не знаю, кто это такая Марья Андреевна. Вот тоже пишет!
Бородач пожал плечами.
— Да просто купите стеклянную мухоловку, — сказал усач.
— Хорошо сказать: купите. А как купишь, да не ту? Тут в записке прямо сказано: как у Марьи Андреевны. Вот тебе и штука! Хоть бы я знал, кто это такая Марья Андреевна!
— Мухоловки стеклянные все на один покрой. Не ошибетесь.
— Если бы были все на один покрой, то не писала бы она: какая у Марьи Андреевны. Нет, стало быть, ей нужна какая-нибудь особенная мухоловка.
— Да разве она вам на словах не объясняла?
— Где же объяснять, когда она спала еще, когда я уходил. Записку она приготовила с вечера и положила мне в часовой башмачок, который висит у меня над кроватью и в который я кладу на ночь часы.
— Может быть, с вечера говорила, да вы забыли?
— С вечера! С вечера я у соседей играл в винт до часу ночи, а когда вернулся домой, она уже спала… «Мухоловку стеклянную, какая у Марьи Андревны»… Тьфу ты, пропасть! Вот так задача! Как тут купить?
— Да купите какую-нибудь мухоловку — вот и вся недолга.
— Гм… Позвольте узнать, ваша жена с нервами? — спросил бородач.
— То есть как это: с нервами? — переспросил усач. — Да разве бывают?..
— Пожалуйста, пожалуйста… Вы очень хорошо знаете, о чем я говорю. Я спрашиваю о нервных приступах. Бывают они у вашей супруги?
— Ах, вот что! Ну что ж, дело житейское… или, лучше сказать, дамское. Бывают.
— Так как же вы говорите: купите хоть какую-нибудь мухоловку. А не угодишь? А не ту купишь? Не ту, которая у Марьи Андреевны, да и попадешь под первый приступ? Ведь это пахнет порчей всего обеда. Голодный останешься.
— Да, да… Ах, женщины! А особенно избалованные!
— Поняли? Знаете, в чем дело? Поди, ведь и у вас то же самое?
— Да как же, помилуйте. На прошлой еще неделе привожу по записке гофманские капли, простые гофманские капли, а она говорит, что не те, потому что не из той аптеки, из которой она хотела… Она требовала из аптеки Брезинского, что против Гостиного двора, а я послал курьера со службы, и тот взял в какой-то другой аптеке. Привожу капли — не те, да и что ты хочешь! Я и так и сяк… «Душенька, понюхай… Гофманские капли во всех аптеках одинаковы». Не те!..
— Ну, и нервы?
— Банку с каплями сейчас шваркнула об пол.
— Вот-вот. И моя так же, как только не потрафишь. А потом попреки, а затем в слезы, а там… Ну, и останешься без обеда, потому что завалится на постель. Ей хорошо. Она, ожидая меня, и того кусочек, и этого ломоточек, а я голодный.
— Я в этих случаях велю подавать мне на стол одному и ем, — сказал усач.
— И я ем, но уж спокойствие-то потеряно и, главное, того аппетита нет.
— А я уж привык и ем отлично. Да и она-то, видя, что я ем, соскочит с постели и сама есть начинает. Ест и язвит. А я сижу и молчу.
— Это еще хорошо, когда язвит. Это первая степень нервов. А вот когда молчит, дуется и молчит, и, чуть подступишься с чем-нибудь, то все летит и вдребезги — вот это уже вторая степень. А это, согласитесь сами, и неприятно, и в хозяйстве убыточно.
— А у вас большей частью вторая степень?
— В том-то и дело, что вторая. Ежели мы с вами так разговорились и сошлись на одинаковых неприятностях, то должен вам сознаться, что вторая, — печально кивнул бородач.
— И постоянно так? — спросил усач.
— Постоянно.
— Это нехорошо. У меня также бывает вторая степень, но сравнительно редко.
— А у меня всякий раз. «Мухоловку стеклянную, какая у Марьи Андреевны», — прочитал еще раз бородач и пожал плечами. — Нет, уж лучше сегодня никакой мухоловки не покупать, а отложить до завтра, а сегодня вечером расспросить хорошенько, какая это такая Марья Андреевна и какая мухоловка.
— Да ведь тогда, пожалуй, не только вторая степень будет, а, может быть, и третья, ежели не привезете мухоловку?
— Надо привезти противоядие, и тогда, пожалуй, без всякой степени дело обойдется.
— А противоядие есть?
— Есть.
— Какое?
— Да привезти что-нибудь такое, чего она в реестре не упомянула, а между тем любит. Вот, например, фунт шоколаду. Или ошибиться и привезти вместо восьми аршин полотняных кружев целый кусок кружев, а ей сказать, что купил по случаю, дешево, что вместо пятнадцати копеек за аршин заплатил пять…
— Понимаю, понимаю… — кивнул усач.
— Еще бы не понять! Женатый человек да не понять! — отвечал бородач.
— Знаю, знаю. Вы вот это называете противоядием, а я это называю отпарировать удар. В каждом семействе свои термины.
— Куплю целый кусок кружев! — махнул рукой бородач. — А мухоловку сегодня побоку.
Поезд умерял ход и остановился около промежуточной дачной платформы.
— Читали вы, Валерьян Иваныч, во вчерашних газетах?.. — спрашивает дама в синем ватерпруфе и шляпке с рожками из перьев пожилого бакенбардиста с портфелем на коленах.
— Вы это о чем? — откликается тот. — Что Казерио оказался вовсе не Казерио и даже не итальянец?
— Что мне за дело о Казерио, хоть бы он кем ни оказался! Мерзавец, которого надо повесить, чем скорее, тем лучше. А я говорю о холере. Вообразите, опять к нам жалует. По вчерашним известиям, она уж в Кронштадте. Да неужели вы не читали?
— Читал, читал-с. Но что ж из этого? Знаете, теперь уж мы к ней как-то привыкли.
— Чего-с?
— Привыкли, я говорю, к холере этой.
Дама пожимает плечами.
— Вот уж не ожидала, что вы так скажете! Отец семейства… Куча детей.
— Позвольте… Да ведь уж третье лето, так как же не привыкнуть.
— Нет-с, я не привыкла, и мой муж Василий Спиридоныч не привык, и никогда не привыкнем. Ах, боже мой! Только-только думали настоящим манером лето прожить: начали купаться, посеяла я себе грядку огурцов на дворе, и вдруг все это надо бросить!..
— С какой же стати бросать? Продолжайте все, благословясь, и не обращайте ни на что внимания и, уверяю вас, будете здоровы и веселы.
— Ну, после этого я с вами и разговаривать не хочу. Вы, очевидно, задались целью злить меня, — пожимает плечами дама в синем ватерпруфе и пересаживается на другую скамейку.
— Анна Еремеевна, вы меня не так поняли, — говорит ей вслед бакенбардист, но дама не обращает на него внимания. Она уже заговорила о холере с другой дамой в коричневом казакине с буфами на рукавах, поднимающихся выше ушей.
Дама в казакине оказалась сочувствующей ее мыслям и произносит:
— Да, да… А мы, вообразите, только добились такой кухарки, которая делает отличный квас. Сделала она нам бочку, и теперь, вследствие холеры, приходится это все бросить.
— Вот-вот… — подхватывает дама в ватерпруфе. — Это-то и обидно. А у нас в саду на даче, как назло, более десятка кустов черной смородины и кусты переполнены ягодами. Мой муж сказал уже дворнику, чтоб тот оборвал их.
— И хорошо сделал.
— Да как же… Дети наесться могут. Дети ведь не разбирают. Они и сырые ягоды едят. Вот теперь еду в Петербург купить фланели и тесемок на набрюшники, да кстати холерную аптечку куплю.
— Да неужели у вас от прошлых годов не осталась аптечка?
— Вообразите, нет. Гофманские капли дети на сахаре выпили, соляную кислоту муж в прошлом году всю до капли выпил, мятная настойка пошла зимой в водку, а касторовое масло я себе на голову вместо помады вымазала. Помилуйте, ведь уж думали, что все кончено. В прошлом году так и говорили, что только на два лета, ан нет, теперь оказывается, что надо третье лето. И не понимаю я, чего санитарные врачи смотрят! Дезинфекцию оставили — вот она опять к нам и забралась. Куплю также четверть ведра карболовки. Наш дачный хозяин — идиот какой-то, и когда мы ему стали говорить, отвечает, что со стороны полиции еще приказания не было, чтобы прыскать. Ах, как это неприятно, как это неприятно! Только что начали купаться — и вдруг…
— Нам еще неприятнее. Мы для кваса купили бочонок, ушат — и куда теперь все это? А мы даже еще и ботвинью не ели, дожидаемся, когда лососина подешевеет.
— И мы не ели. Помилуйте, лососина — шесть гривен фунт. И как рано началась!
— Да, да… В прошлом году началась в конце июля, в третьем году в половине августа, а тут вдруг в июне, когда еще даже овощи не успели созреть. В те года мы все-таки успели кое-чего поесть до холеры, а нынче в июне…
Дамы покачали головами и умолкли. Через несколько времени дама с буфами до ушей спросила даму в шляпке с рогами из перьев:
— А как вы думаете, на велосипеде вредно во время холеры кататься?
— Да конечно же… Во время холеры все вредно.
— Ну, вот подите! А я своему старшему сыну купила велосипед в рассрочку. Бочка для кваса, велосипед, ушат — все это надо бросить.
— Да как же… Одно бросить, а другим обзаводиться. Ведь уж вот набрюшников нет, аптеки нет, все брошюры о том, как надо вести себя во время холеры, у нас пропали.
К дамам наклоняется усатый господин в пальто крылатке и форменной чиновничьей фуражке.
— Вы изволите о холере?
— О холере. Третьего дня муж читает, и меня, верите, как громом поразило, — отвечает дама в синем ватерпруфе. — Ведь уж, как хотите, в Кронштадте, это значит, все равно что у нас. Но что обидно — это то, что третье лето придется грибов не есть.
— Ну, отчего же? В умеренном количестве все можно есть, — замечает усатый господин. — Ведь и грибы… Проварите вы их основательно, потом прожарите, а для удобосварения рюмку водки…
— Да ведь какая же водка дамам…
— В эпидемию, я так считаю, пола нет. Тут дама или мужчина — все равно. Да, наконец, зачем в данных случаях вы смотрите на водку как на водку? Смотрите как на лекарство, как на гигиеническую меру. Моя жена в холерное время всегда вместе со мной водку пьет. А коньяк? Коньяк ведь уж прямо прописывается врачами как гигиеническая мера, а коньяк — та же водка. А только я вот что думаю: в нынешнем году холера уж не будет иметь надлежащего успеха.
— Отчего?
— Да оттого, что к ней уже успели за два года привыкнуть, она сделалась обыкновенною обычною болезнью.
— И вы то же самое? Ну, мысли!
— Мысли самые верные. К тому же, как оказывается, она почти не трогает интеллигентные классы. Пейте прокипяченную воду, не кушайте соленой рыбы…
— А разве это приятно, чтобы в рыбе себе отказывать? — спрашивает дама с буфами выше ушей. — Вот соленую-то рыбу я только и люблю. Для нее-то мы только и квас сделали, чтоб с ней ботвинью есть, а вот теперь оказывается… Эх, обидно. Скажите, пожалуйста, сколько вы будете брать фланели на каждый набрюшник? — обращается она, понизив голос, к даме в ватерпруфе.
— Да видите, ежели взять взрослый живот… Конечно, живот моего мужа в пример идти не может, ему надо двойное количество фланели. Но ежели взять обыкновенный живот…
Дамы начинают разговаривать тихо. Поезд подходит к дачной платформе, убавляет ход и наконец останавливается.
Дачный жених
— Нет, уж как хочешь, Серафима, что ты там ни говори, а сегодня надо выяснить, с какими намерениями он к нам ходит. По моему расчету, он у нас больше полупуда лососины съел, а лососина дешевле тридцати копеек за фунт нынче и не была. А сыр швейцарский и раки? А сардинки, а кильки, которые я для него покупаю? О мясе я уж не говорю, хотя для него я телячью печенку покупала. Специально телячью печенку, потому что он сказал, что телячья печенка с луком — для него первое блюдо.
Так говорила мать, тощая, пожилая, высокая женщина, обращаясь к своей дочери, девушке тоже уже не первой молодости, пестро одетой, несколько подкрашенной, с подведенными бровями. Дочь вся вспыхнула и отвечала:
— Но, мамаша, ведь вы сами же всякий раз приглашаете его обедать, когда он проходит мимо нашей дачи со службы. Он направляется в кухмистерскую, а вы выскакиваете и зазываете: «Милости прошу, Василий Павлыч, милости прошу, к нам на перепутье. Сейчас за стол садимся».
— Да, я приглашаю, но ежели он благородный человек, он сам должен понимать, с какою целью я его приглашаю. Он видит, что у меня дочь на шее и что я ищу ее сбыть с рук.
— Как это хорошо так говорить: сбыть с рук.
Дочь насупилась и отвернулась.
— Милая, в моем положении речей подбирать нельзя. Как хочешь, тебе двадцать семь лет, — отвечала мать.
— И всего-то двадцать шесть, маменька.
— Позволь… Метрическое твое свидетельство у меня, а не у тебя, и, наконец, я это говорю глаз на глаз. Конечно, при людях я всем рассказываю, что тебе двадцать три.
— Да ведь и на деле только что только исполнилось двадцать шесть лет.
— Однако двадцать седьмой все-таки уж пошел.
— Так двадцать седьмой же, а не двадцать семь.
— Это решительно все равно, впрочем. Будь тебе двадцать, двадцать шесть, двадцать девять, но там, где есть взрослая девушка в доме, безнаказанно в течение двух месяцев двадцать раз обедать нельзя.
— Да не обедал он двадцать раз.
— Больше, милая, а завтраки по праздничным дням я уж не считаю, хотя и за завтраком всегда пирог какой-нибудь, кофей, булки. Прошлое воскресенье нарочно для пирога сига покупала, а сиг маленький — и то шесть гривен. А пиво, а водка? Мадеры он бутылки три у меня за это время вытрескал, а мадера по полтора рубля.
— Да ведь и сами мы вместе с ним пьем и едим. Мадеру вы сами пьете.
— Так ведь для него же я пью, чтобы ему была компания. А что до лососины, то неужели я при моей пенсии буду платить за лососину по тридцати пяти и по сорока копеек, ежели мы обедаем одни? Раз даже заплатила по полтиннику за фунт. Шутка! По полтиннику за фунт! И наконец, всякий раз к ботвинье свежие огурцы, а они по весне… ты сама знаешь, почем они были. Теперь клубника, сливки… Нет, это надо выяснить.
Дочь пожала плечами.
— Да как вы выясните? — спросила она.
— Очень просто. Сейчас сяду за калитку нашей дачи, буду ждать, когда он пройдет мимо, зазову его обедать и за обедом решительно спрошу: «Позвольте, мол, узнать, с какими вы намерениями».
— Однако сами же зазовете?
— Сама, сама. Так что ж из этого?
— И вот всегда так. А с его стороны нахальства не было.
— Нахальство, прямо нахальство. Ежели он не имеет благородных намерений, он должен отказаться под благовидными предлогами. «Благодарю, мол, вас, но у меня срочная работа взята домой» или что-нибудь вроде этого. Который теперь час?
— Да уж скоро пять.
— Скоро пять! Стало быть, его надо караулить. В четыре часа он выходит со службы, час едет по конке. Переоденься. Надень сейчас на себя твой мордовский костюм и выходи за калитку. Мордовский костюм к тебе лучше всего идет.
— Но уж я раз пять была за обедом при нем в мордовском костюме.
— И все-таки он ему нравится. Он даже высказывал, что ты в нем очень интересна. Сегодня решительный день атаки, а потому все средства надо пустить в ход. Одевайся, одевайся. Да пойдешь мимо кухни, так скажи Дарье, чтобы она сбегала в лавку и купила к закуске селедку. Сегодня я для него, для подлеца, грибы делаю в сметане. Неужели уж грибами-то его пронять нельзя!
— Ах, мамаша!
— Нечего ахать! Иди. Селедку… Да там у нас еще полкоробки сардинок осталось. Я, милая моя, часы с цепочкой из-за него, мерзавца, заложила. Да бусы цветные не забудь надеть… И прическу в две косы… В две косы ты моложавее выглядишь.
— Ах, не дело вы затеваете!
— Тебе сказано, чтобы ты не ахала! Не дело! Надо же когда-нибудь конец положить.
— Конец надо выждать. Он сам собой выяснится.
— Выжидать мне уж надоело. Благодарю покорно. Прямо категорический вопрос: так, мол, и так… И ежели неудовлетворительный ответ — сейчас выгон. «В таком, мол, случае, милостивый государь, потрудитесь оставить наш дом».
— Как оставить дом? Он взял мою браслетку с бирюзой и с бриллиантиками починить.
— Браслетку? Зачем же ты ему отдала?
— Да ведь у ней замок сломался. В город мы ездим редко — вот я и попросила его свезти починить.
— Вот дура-то! Да браслетка твоя сорок рублей стоит.
— Позвольте… Да что ж из этого? Ведь вы же его в зятья себе прочите.
— Прочу, но пока не выяснилось дело…
— Он сегодня хотел ее привезти из починки.
— Боже мой, что ты наделала! А вдруг он не привезет, как я тогда его гнать буду?
— Но зачем же гнать-то?
— Ах, подлец, подлец! Вот хитрый-то! Это он у тебя нарочно в залог браслетку выманил, чтобы еще бесчисленное множество раз безнаказанно обедать у нас.
— Он, мамаша, вовсе не мошенник.
— Знаю я их. Все они не мошенники, однако вот уже около полудюжины таких сорвалось. Пили, ели и удирали. Один даже тринадцать рублей в стукалку мне проиграл и, не заплативши, свернулся. Ах, Серафима, какая ты дура!
— А вот увидите, что он сегодня или завтра принесет браслетку.
— Ну, марш, марш, одеваться! Все-таки я сегодня поставлю вопрос ребром. Одевайся и выходи ко мне за калитку. А я буду караулить его.
Дочь пожала плечами и направилась в дачу.
— Селедку! Селедку не забудь! Когда твоей сестре Кате теперешний ее муж сделал предложение, тоже была селедка к закуске. Селедка — счастливая закуска! — кричала ей вслед мать и вышла за калитку палисадника.
Серафима, одетая в мордовский костюм, с двумя косами, распущенными по спине, вышла за калитку палисадника дачи. Мать ее сидела около калитки на скамейке и, щурясь, смотрела вдоль придорожной аллейки, идущей мимо дачных палисадников.
— Не проходил еще… — сказала мать и перевела глаза на дочь. — Щеки-то, кажется, мало притерла, — прибавила она.
— Нехорошо много при дневном свете. Очень уж заметно будет, — отвечала дочь.
— Ну, садись на скамейку со мной рядом и давай его ждать. Сколько он жалованья-то получает?
— Да ведь врут они все. Говорит, что сто рублей в месяц и два раза в год награды.
— Напрасно я не съездила в их канцелярию и не справилась. Ну, да все равно: ежели и семьдесят пять рублей, то и это довольно. Может вечерних занятий искать… дом где-нибудь управлять из-за квартиры. К семидесяти пяти рублям ежели приложить мой пансион, то при известной экономии и очень недурно можно жить.
— Ах, вы хотите вместе…
— Конечно же. Последнюю дочь пристраиваю, так неужели мне одной остаться!
— Нет, я к тому, что у него тоже мать-старуха живет в провинции при его замужней сестре…
— А уж живет при его сестре, так мать-то свою может и оставить. Идет… — встрепенулась мать. — Ну, Господи, благослови! Дай доброму делу быть.
Дочь вздрогнула и сказала:
— Маменька, только вы, пожалуйста, не очень…
— Да уж я знаю, как… Перекрестись же, дура…
Дочь перекрестилась. По аллейке шел молодой мужчина, в светлом пальто, в шляпе котелком с портфелем под мышкой. Он приближался к ним. Мать сложила лицо в улыбку и, взглянув на дочь, проговорила:
— Да сделай ты веселое-то лицо. Ну, что кикиморой сидишь!
— Как тут веселое лицо, коли вы скандал хотите делать…
— Какой же тут скандал?
Молодой мужчина поравнялся с ними. Это был небольшого роста блондин с маленькой бородкой, тщедушный, с несколько как бы испуганными глазами. Он приподнял шляпу.
— Здравствуйте, здравствуйте… — заговорила мать. — Что это так поздно сегодня?
— На службе сегодня позамешкался, да и конка тащилась, как черепаха.
— А мы вас ждем, чтобы перехватить. Пойдемте к нам обедать. У нас сегодня ваши любимые пельмени. Ягоды со сливками и борщ из молодой свеклы.
Молодой человек замялся.
— У меня сегодня работа взята… — хлопнул он рукой по портфелю. — Я хотел наскоро зайти в кухмистерскую и приняться потом за дело, а ведь у вас засидишься.
— Дело не медведь, в лес не убежит. Пойдемте, Виталий Павлыч… Нарочно ждем вас, — говорила мать. — Я сегодня заказываю кухарке пельмени, а Серафима и говорит: «Виталий Павлыч пельмени так любит»… Проси же, Серафима…
— Пойдемте… Мы вас не задержим… Чем в кухмистерской обедать, лучше же у нас, — проговорила Серафима и вскинула на него глаза.
— Не смею отказываться… — поклонился молодой человек.
Они вошли в палисадник. На террасе дачи был накрыт стол на три прибора.
— Серафима! Бери у Виталия Павлыча портфель…
— Что вы, что вы… С какой стати?.. Я сам…
Молодой человек положил портфель на стул, снял с себя пальто и перекинул его через перила террасы.
— Вот и селедочка приготовлена. Выпейте водочки, — предлагала мать.
— Жарко очень… — отнекивался он. — В такую погоду, знаете…
— Да полно вам кокетничать-то! И я с вами выпью.
— С вами, пожалуй.
Выпита первая рюмка, вторая, третья, съеден борщ. Мать подкладывала Виталию Павловичу то сосиску из борща, то кусочек говядины и рассыпала разговор. Дочь больше молчала. Вот и пельмени. Виталию Павловичу наложен на тарелку целый ворох. Он отнекивался, но съел. Подали клубнику со сливками. Мать подмигнула дочери и, обращаясь к молодому человеку, начала:
— А я сегодня, Виталий Павлович, имею до вас серьезный разговор.
— Какой это? — встрепенулся молодой человек, только сунувший в рот ложку с клубникой, и остановился, перестав ее разжевывать.
— Ведь вот у меня дочь — невеста, — продолжала мать. — Я все хотела вас спросить, с какими намерениями вы посещаете наш дом.
— То есть как это? Когда вы позовете, то я… Я очень люблю и уважаю вас и Серафиму Игнатьевну…
— Этого мало-с. Это все на словах, но надо доказать и на деле: выяснить, кончить.
Мать перестала есть и в упор смотрела на Виталия Павловича… Дочь сидела ни жива ни мертва, вся вспыхнувшая.
— Да-с… Вы у нас завтракаете, обедаете, ужинаете… — продолжала мать.
— Да ведь вы так неотступно приглашаете.
— А вы ежели принимаете приглашение, то очень хорошо должны понимать, что я мать, что у меня товар, то есть дочь, а вы покупщик. Посещая нас, вы все-таки бросаете тень на Серафиму, делаете огласку и порождаете сплетни. Если вы посещаете нас без серьезных намерений, то безнаказанно это оставить нельзя, если же вы с серьезными намерениями, то уж пора конец сделать. Вы молодой человек скромный, солидный… Ну-с? Я ставлю вопрос ребром…
Молодой человек весь вспыхнул, крупный пот выступил у него на лбу. Он перестал есть клубнику, отодвинул от себя тарелку и молчал.
— Ну-с? Отвечайте же мне. Со своей стороны я должна сказать, что мне и Серафиме вы нравитесь.
— И вы мне нравитесь, я вас полюбил как родных… — выговорил молодой человек и замялся.
— Так за чем же дело стало? Продолжайте. Договаривайте…
— Я, право, не знаю…
— Да тут и знать ничего не надо, а надо решиться. У Серафимы тысяча рублей про черный день…
— Позвольте. Дайте подумать…
— Нет, уж дольше думать нельзя. Вопрос ребром, и ответ должен быть ребром… Мы вас угощаем, покупаем дорогую провизию, стараемся угодить вашим вкусам, вы принимаете от нас угощение, завлекли ее, набросили на нее тень…
— Я очень люблю и уважаю Серафиму Игнатьевну…
— А любите и уважаете, так и говорить нечего. Она также вас любит и уважает. Серафима! Протяни Виталию Павловичу руку… Что ж ты сидишь истуканом!..
— Все это очень прекрасно, но так вдруг…
— Вдруг-то всегда и бывает крепче. Держите, держите ее за руку, а я сейчас схожу за иконой… Серафима! Не выпускай его руки.
— Я хотел вам сказать…
— После скажете.
Мать выскочила из-за стола, побежала в другую комнату и вернулась с образом.
— Встаньте, встаньте… Поднимитесь из-за стола. Станьте передо мной. Я благословлю вас иконой.
Серафима подтащила его к матери и стала креститься.
— Я хотел вам объяснить… — продолжал молодой человек.
— После объяснимся. Наклоните голову.
— Я должен вам объявить…
— Да благословит вас…
— Не благословляйте, не благословляйте. Я женат! — крикнул молодой человек и отскочил от Серафимы.
Картина.
На уроке
Студент Вениамин Михайлович Кротиков, приготовляющий за двадцать рублей в месяц маленького Васю Матерницкого для поступления в первый класс гимназии, пришел в одиннадцать часов утра на дачу к Матерницким и вошел на террасу. На террасе никого не было. Студент Кротиков снял фуражку, достал из кармана щеточку с зеркальцем, пригладил себе волосы на висках, закрутил еле пробивающиеся усики и посмотрелся в зеркальце на щетке. Затем, одернув на себе серую тужурку, он крякнул и постучал ногами, давая о себе знать, что пришел.
Из комнаты выглянула на террасу средних лет женщина в ситцевой блузе с засученными по локоть рукавами, в переднике и с ложкой в руке.
— Ах, это вы, Вениамин Михайлыч! Здравствуйте. Извините, руки не подаю… В варенье они у меня. Я варенье варю. А я думала, что это опять какие-нибудь нищие. Все нищие ходят и прямо на террасу лезут.
— Да, да… Вчера у Скробиных в саду цыганки платок байковый украли, — проговорил студент. — Анна Михайловна лежала в гамаке, закутавшись в платок, и читала книжку. Затем встала, платок на гамаке оставила…
— Знаю, знаю, слышала. Вот оттого-то я так стремительно и выскочила на террасу. Вы к Васе? Садитесь, пожалуйста. Сейчас я пошлю за ним. Удивительный баловник. Ведь знает, что вы об эту пору прийти должны на урок, и не ждет вас.
— Варвара Петровна здорова ли? — осведомился студент.
— Вообразите, спит. Чем бы подсоблять матери хоть ягоды чистить, она спит. Три раза посылала горничную будить ее — и никакого толку. Афимья! А Афимья! — закричала она горничную.
— Здесь, здесь! Что такое? — откликнулась горничная. — Я ягоды чищу.
— Поди и поищи Васю. Скажи, что учитель урок давать пришел.
— Да он, должно быть, на пруд карасей ловить ушел. Я видела давеча, как он захватил удочку и банку с червями.
— Так сходи за ним.
— Я, барыня, боюсь. Там, говорят, в кустах два цыгана сидят и хватаются. Докторская кухарка сказывала, что вчера с нее чуть-чуть платок не стащили.
— Ну вот… Что за глупости! Ступай…
Показалась кухарка с тарелкой пенок от варенья.
— Вы Василья Петровича ищете? — спросила она.
— Да, Васю.
— Не ищите. Он давеча с дьяконицким сыном на железную дорогу убежал.
— Однако все-таки же надо его привести. Учитель урок давать пришел. Ступай, Афимья.
— На железную дорогу — сколько угодно, а на пруд в цыганское гнездо — ни за что на свете, — отвечала горничная.
— Однако когда же мы от этих цыган освободимся? — проговорила Матерницкая. — Нищие и цыгане… Отбою нет. Если уж так, то я боюсь и за Васю… Они, говорят, и детей воруют, а потом в акробаты продают.
— Очень просто, — откликнулась горничная. — Им кто не даст гривенника за ворожбу…
— Иди, иди за Васей-то! Нечего растабарывать!
— Вы меня ищете? Я здесь, маменька! — крикнул детский голос.
На заборе, отделяющем дачу от дачи, сидел мальчик лет одиннадцати в сером матросском костюме с синим отложным воротником и в шведской фуражке с прямым козырьком.
— Ну, скажите на милость! Он на заборе! — всплеснула руками мать. — Ты зачем это, дрянной мальчишка, по заборам лазаешь!
— Я с дьяконицким Мишей канарейку докторскую ловил. У доктора канарейка из клетки вылетела.
— Ах, надо тебя выдрать! Непременно надо. Слаб у тебя отец-то только. Ты посмотри на свои штаны. В чем они? Батюшки! Да они у тебя и продраны!
— Это я за гвоздь…
— Вот я тебе ужо сама задам баню! Садись, мерзкий мальчишка, учиться. А вы, Вениамин Михайлыч, пожалуйста, с ним построже…
Студент поклонился в знак согласия и покрутил усики.
— Здравствуйте, Вениамин Михайлыч, — шаркнул ножкой Вася, войдя на террасу, и тут же прибавил, улыбнувшись: — Вот вас не было, когда мы канарейку ловили! А докторская Лиза, в юбке и в рубахе без корсета, на балконе стояла.
— Ах-ах-ах! Да как ты смеешь, пошлый мальчишка, такие речи произносить! — воскликнула мать.
— Да что ж тут такого? Вениамин Михайлыч подсматривает же в дырке в купальне, когда докторская Лиза купается.
Студент вспыхнул и заговорил:
— Не мелите вздору! Не мелите вздору!
Мать размахнулась и дала Васе подзатыльника.
— Чего же вы занапрасну деретесь! Я правду говорю! — слезливо воскликнул Вася. — Конечно же, я правду говорю. Тогда и наша Варя купалась, когда он в щелочку смотрел.
— Пустяки… Пустяки… Как вам не стыдно!
Студент зарделся еще больше.
— Принеси твои книги, перо, чернила, тетради и садись учиться! — командовала мать. — И ежели ты впредь будешь пропадать перед тем, как прийти к нам Вениамину Михайлычу, я тебя за обедом без второго и третьего блюда оставлю. Ешь один суп. Слышишь?
Студент приложил руку к груди и конфузливо произнес:
— Уверяю вас, Клавдия Максимовна, что это все ложь…
— Верю, верю, Вениамин Михайлыч. Вы варенья не прикажете ли?
— Барыня, а барыня! Вы пенку-то от варенья уж нам пожертвуйте. Везде прислуге полагается, — говорила кухарка, стоя в дверях.
— Пошла прочь! После об этом… Позволите предложить вам варенья-то, Вениамин Михайлыч?
— Нет, благодарю вас. Я сладкое не особенно люблю.
— У меня есть белая смородина. Она кисленькая. Можно?
— Мерси, не могу.
Студент вынул из кармана записную книжку с отметками и сел к столу на террасе. Матерницкая поместилась напротив него.
— Ужасный шалун-мальчишка! — проговорила она про сына. — Страшный баловник.
— Это сын дьякона на него влияет. Дети дьякона бегают по дворам, цыплят камнями зашибают, бросают разную неприличную грязь через загородку в купальню, когда там дамы купаются, и еще недавно булочнику в корзинку с булками навозу наложили, когда тот зазевался, — рассказывал студент.
— Да что вы!
— Уверяю вас.
— Тогда я запрещу Васе с ними водиться.
— Пожалуйста. Когда я купался с ними в купальне, они и мне в карманы тужурки каменья наклали.
— Ах, какие сорванцы! — покачала головой Матерницкая. — Ну, а как наш Вася у вас идет? Он, кажется, мальчик шустрый?
— Ужасно только невнимательный. И потом, в нем никакой дисциплины. Я, например, показываю ему, как делать задачу, а он вдруг про мух задает вопросы. Бывают ли у мух дети. Согласитесь сами, что это не идет.
— Ужасно, ужасно! Вот я ему скажу. Вы будьте с ним построже.
— Да уж я и так, кажется. Не могу же я его драть за волосы.
— Боже избави! Но вы так, как-нибудь.
— Я стал проходить с ним латинскую грамматику, чтобы потом при поступлении ему легче было. Рассказываю, например, про склонения, а он вынет из кармана фортунку, волчок такой четырехугольный, и предлагает мне сыграть с ним на старые стальные перья. Согласитесь сами…
— Ай-ай… Нехорошо, нехорошо.
Вошел Вася, держа в охапке книги, тетради и грифельную доску.
Начался урок. Студент Кротиков сделал строгое лицо и сказал Васе:
— Возьмите грифельную доску и слушайте внимательно, что я буду вам говорить.
Вася достал доску, положил ее перед собой и сказал:
— Варя-то наша все еще дрыхнет. Хотите, Вениамин Михайлыч, я пойду и разбужу ее?
— Слушайте, что я буду вам говорить, — повторил студент.
— Она сейчас вскочит, как узнает, что вы пришли.
— Слушайте. Четыре мужика купили три с половиной ведра вина. Запишите на грифельной доске.
— Мужики вина не пьют, Вениамин Михайлыч. Они пьют водку.
— Не перебивайте меня, когда я говорю! Пишите. Купили три с половиной ведра вина. Привезли его домой…
— Может быть, пива? Можно написать, что пива, а не вина?
— Вина, вина! — крикнул студент. — Ежели вы не будете меня слушаться, я пожалуюсь вашей маменьке, а она оставит вас за обедом без сладкого блюда.
— Сегодня у нас рисовый каравай на сладкое, а я его все равно не люблю.
— Это наказание! Привезли три с половиной ведра пива…
— Ах, стало быть, можно пива? Вы позволяете? — спросил Вася.
— Вина, вина! Я сбился. И начали его делить поровну.
— Я думал, что вы будете рады, если я Варю разбужу.
— Прошу молчать! Что это такое! Просто сладу нет! По скольку вина каждому из мужиков?
Вошла Матерницкая.
— Здравствуйте. Теперь могу руку подать вам. Вымыла, — сказала она студенту и присела к столу. — Ну, как ваш спектакль?
— Актрис нет. То есть молодые-то есть, а старых нет, — отвечал студент. — Ключницу некому играть. Согласился было сыграть гимназист Кукушкин (у него голос пискливый), но над ним стали смеяться, называли бабой — он и отказался. Сегодня Мамзин поехал в город и будет искать настоящую актрису. Ежели не найдет, тогда спектаклю будет крышка. Сделаем только отделение концерта, а потом танцевальный вечер.
— И отлично, — подхватила Матерницкая. — Больше ничего и не надо. Варя сыграет вам на цитре… Тогда и пейзанского платья ей не шить.
— Вот и из-за платьев тоже… Анна Михайловна сначала согласилась сшить бальное платье для своей роли, а потом…
— Право, делайте концерт и просите, чтобы этот судебный следователь Чайкин сыграл вам на корнет-пистоне. Он отлично по вечерам на балконе у себя на даче играет. Знаете Чайкина? Он судебный следователь, кажется?
— Какое! Просто учитель пения в городских училищах, — отвечал студент.
— Да что вы! А он мне так нравился, и я считала его за судебного следователя! — проговорила Матерницкая разочарованным тоном. — Сколько же он жалованья получает?
— Да никакого и жалованья не получает. Просто по полтора рубля за урок.
— Только-то? Фу-у-у… Варенька! Варя! Ах да… Ведь она спит, — спохватилась Матерницкая и сказала сыну: — Вася! Поди и разбуди ее. Разве можно до этих пор валяться в постели!
— Я и то, мамочка, хотел бежать ее будить, но меня Вениамин Михайлыч не отпустил, — пожаловался Вася и побежал будить сестру.
— Сделайте, сделайте концертное отделение, — говорила Матерницкая. — Чайкин, стало быть, как учитель пения, вам споет, а потом на трубе своей сыграет.
— Да Чайкин не поет. У него и голоса нет. Я его знаю, — сказал студент.
— Как не поет? Учитель-то пения?
— В том-то и дело, что только учит пению в школах, а не поет.
— Странно. Потом можете сделать живые картины. Две или три.
— Декораций нет. Мы уж об этом думали. У нас всего только комнатный павильон да лес. Да и лес-то по самой середине, на видном месте, мышами проеден. Вернее всего, что мы сделаем только танцевальный вечер, маленькую иллюминацию и фейерверк.
Вошел Вася.
— Она уж встала. Пудрится. Сейчас выйдет, — доложил он про сестру. — Ее Афимья разбудила. Афимья говорит: «Не хотела вставать, а как сказала я, что Вениамин Михайлыч здесь, сейчас и вскочила».
Он улыбнулся, поглядел на студента и подмигнул ему. Матерницкая продолжала:
— Что ж, и фейерверк хорошо. Только не давайте маленьким ребятам пускать. А то в прошлом году аптекареву сынишке все руки опалило.
— Мама, что это за фейерверк? Какой фейерверк? — быстро спросил Вася у матери.
— А вот на танцевальном вечере, который у них будет.
— С фейерверком? А я пускать буду? Мне пускать дадут?
— Тебе-то и не дадут. Пожалуйста, Вениамин Михайлыч, ему не давайте.
— Нет, мама, я хочу! Непременно хочу! Если мне не дадут, я на свои деньги фейерверку себе куплю.
— Сколько же вы собрали денег с дачников на этот праздник, Вениамин Михайлыч? — спросила студента Матерницкая.
— Вот, и насчет денег… — отвечал тот. — У нас всего шестьдесят восемь рублей собрано. Никто не дает. «Я, — говорит, — потом»… А Яшковы вон всего рубль подписали. Рубль подписали, да Пелагея Васильевна не позволяет своей дочери горничную играть. Я приношу дочери роль, а Пелагея Васильевна мне такие слова: «Она, — говорит, — штаб-офицерская дочь, и ей горничную играть неловко». Какое невежество! — Студент пожал плечами.
Матерницкая сказала:
— Дура! Кухарка… Так чего же вы хотите от нее? Вы знаете, что она была кухаркой?
— Да, похоже на то, — отвечал студент.
— Кухарка, кухарка… Я вам расскажу всю историю, как она в штаб-офицерши-то попала. Жил капитан Яликов, а у него была кухарка. Он был вдовец — ну, она баба ловкая и подластилась к нему. Пошли детки. Родилась вот эта самая Наденька, потом сын. Чтобы прикрыть грех, капитан Яликов и женился на ней, а потом вышел в отставку с чином штаб-офицера. Вышел в отставку и умер. И вот Наденька — штаб-офицерская дочь, а Пелагея Васильевна — вдова штаб-офицерша. Да и никогда она не была Пелагеей Васильевной, а просто всегда была Пелагея. Пелагея и больше ничего. Вы знаете, я сомневаюсь даже, грамотная ли она. То есть, может быть, читать по-печатному умеет, а уж писать ни за что! Дура, совсем дура! Ну, я вам мешать не буду, — спохватилась Матерницкая, вставая. — Занимайтесь. Да, пожалуйста, построже с Васей, Вениамин Михайлович.
— Садитесь и берите доску, — скомандовал студент Васе.
— Готово, — отвечал тот. — Но могу я прежде вот эту грушу съесть?
Вася вытащил из кармана штанишек грушу.
— Никакой груши! Заниматься нужно! — возвысил голос студент и отнял у Васи грушу, отложив ее в сторону.
— Маменька, что же это такое! — заныл Вася.
— Не давайте, не давайте ему. Дайте мне, — проговорила Матерницкая и взяла грушу. — Однако, что же это Варя-то?.. Вот удивительная девушка! Пойду сама к ней.
— Да брови себе наводит. Разве вы не знаете ее? — сказал Вася. — Узнала, что Вениамин Михайлович пришел, ну вот…
— Что ты врешь, дрянной мальчишка! — крикнула Матерницкая. — Когда же это она брови себе наводила!
— Ну вот, будто я не видел!
— Молчи, дрянь! Как ты смеешь конфузить сестру при постороннем человеке!
— Что вы написали на доске? Прочтите… — заговорил студент, обращаясь к Васе.
— Да ничего. Я уж стер все.
— Это чистое наказание! Тогда пишите вновь. И студент задиктовал: — Четыре мужика купили три с половиной ведра вина…
Задача о четырех мужиках, разделивших поровну три с половиной ведра вина, была кое-как сделана. Студент закурил папиросу и сказал Васе:
— Ну, теперь изложение. Я вам прочту одну маленькую историйку, а вы расскажете ее своими словами и потом напишете в тетради. Слушайте.
Студент развернул книгу.
— Опять про мальчика, влезшего на яблоню? — спросил Вася.
— Слушайте, слушайте!
Вася улыбнулся и таинственно прошептал:
— Вениамин Михайлыч, что я вам скажу…
— После, после… Слушайте: «Два мальчика были застигнуты в горах метелью».
— Очень для вас интересное, Вениамин Михайлыч.
— Ну, что такое? Говорите.
— Наша Варя в вас влюблена.
Студент вспыхнул и заговорил:
— Глупости, глупости… Итак… «Два мальчика были застигнуты…»
— Афимья, наша горничная, даже гадала ей про вас на картах… — продолжал Вася.
— Бросьте, пожалуйста! Слушайте: «Два мальчика…»
— А вы какой король — бубновый или червонный?
— Если вы не перестанете, то я пожалуюсь на вас вашей маменьке.
— Да что маменька! Маменька-то вон хочет позвать обедать следователя Чайкина, чтобы он к Варе посватался. Приятно вам это?
— Ох, Вася, какой вы мальчик! Это ужас что такое!
На террасу вышла Варя Матерницкая, хорошенькая семнадцатилетняя девушка с припухлыми от сна глазками и действительно слегка подведенными бровками. Она улыбнулась, протянула студенту руку и сказала:
— Отчего вы вчера не были на танцевальном вечере? А сами еще просите, чтобы я приберегла вам третью кадриль!
Студент несколько смешался.
— Пардон, Варвара Петровна, — проговорил он. — Но мы вчера работали, мы вчера фонари клеили для нашего вечера.
— Кто это мы-то? — спросила она.
— Распорядители праздника. Я, Глинков, Ушаков.
— Какой вздор! Ушаков танцевал со мной вальс.
— Ну, это, должно быть, уж он после работы на танцевальном вечере очутился. И я хотел идти, но рубль платить за вход в одиннадцать часов…
— Стало быть, вам рубль дороже, чем со мной танцевать? Прекрасно!
Варя сделала глазки и надула губки.
— И хорошо еще, что судебный следователь Чайкин ко мне подошел, а то я так бы и просидела третью кадриль, не танцевавши, — продолжала она. — И какой милый и прекрасный человек!
— Да он, Варвара Петровна, вовсе не судебный следователь. Он учитель пения. Ваша маменька тоже его за судебного следователя считала, но я уж объяснил ей, — сказал студент.
— Все равно прекрасный человек! И как танцует!
— А мне так жаловались на него. Он, говорят, руку дамы ужасно тянет вниз.
— Пустяки. Это-то и хорошо. Ну, что же наш спектакль? — спросила она.
Студент развел руками.
— Расстройство, полное расстройство, — проговорил он.
— Ах, вы! Всех взбаламутили, а теперь на попятный… Расстройство… А вот ежели бы Чайкин взялся устроить спектакль, то, наверное, не было бы расстройства. Ну, я пойду кофе пить.
Она круто повернулась к двери.
— Варя, Варя! Постой! — остановил ее Вася.
— Ну, что такое? Наверное, какие-нибудь глупости!
— Ты знаешь, кто такая Пелагея Васильевна?
— Какая такая Пелагея Васильевна?
— Да Яликова. Мать Нади Яликовой, которая вот с этими кудлашками на лбу ходит.
— Ну, ну… Ну, что же дальше?
— Наша маменька говорит, что ейная мать была кухарка, простая кухарка.
— Вася! Вася! И не стыдно вам сплетничать! Ай-ай! — покачал головой студент.
— Да ведь это не я, это маменька. Она вам же рассказывала. Я слышал.
— Довольно, довольно. Как это стыдно про людей злословить!
— Да ведь маменька, а не я.
Студент взглянул на часы и сказал:
— Ну, давайте скорей заниматься. Ведь мне некогда. Надо на другой урок идти. Слушайте! «Два мальчика были застигнуты в горах метелью…»
— Да уж это я слышал. Говорите дальше! — сказал Вася.
Студент вспылил.
— Как вы смеете меня понукать! Сами же вы меня поминутно перебиваете, не даете рассказать, а теперь понукаете! — воскликнул он. — Перепишите мне за это шесть раз латинское склонение, которое я вам задам. Это будет вам в наказание.
— За что же это, Вениамин Михайлыч? — слезливо заговорил Вася. — Я к вам всей душой, а вы меня не любите.
— И чтобы к завтрему было переписано!
— Ну, уж этого я не могу, никак не могу. Сегодня вечером у Звонаревых будет иллюминация.
— Как там хотите, а чтоб было сделано!
— Простите, Вениамин Михайлыч!
— Ага! Теперь простите! Зачем же вы меня перебиваете? Ну… «Два мальчика…»
— Одно слово, Вениамин Михайлыч.
— Ну?!
— Вы не верьте Варе. Это она так перед вами козырит-ся, а она влюблена в вас… — проговорил Вася.
Студент схватился за голову.
— Боже мой! Да будет ли этому конец! Не хочу я этого от вас слышать! — воскликнул он и только что прочитал Васе историйку про двух мальчиков, как вдруг вошла Варя.
Варя держала в руке чашку с кофе, макала в него сухарь, ела и, прожевывая, спрашивала студента:
— Маменька говорит, что вместо спектакля у вас будет танцевальный вечер с концертом и живыми картинами, так в какой же картине вы мне дадите позировать?
— Мы еще, Варвара Петровна, картин не выбирали, — отвечал студент.
— Ах, и картин еще не выбирали? Ну, тогда, наверное, ничего не будет.
— Отчего вы так думаете?
— Оттого, что нельзя через час по столовой ложке что-нибудь делать. А уж затеяли что-нибудь, то надо — раз, два, три — и готова карета. Картины еще не выбрали!
— Да разве мы смеем без вас выбирать! И, наконец, насчет постановки картин мы и вообще еще не решили.
— Ах, и это еще не решили? Ну, тогда честь имею вас поздравить. Это значит: либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет. Ах вы, распорядители!
Она насмешливо улыбнулась. Студент взглянул на часы.
— Я должен кончить. Мне пора на другой урок, — сказал он Васе и поднялся. — Прощайте, Варвара Петровна, — поклонился он Вареньке.
— Прощайте, кислый молодой человек, — проговорила Варенька, протягивая руку.
— То есть чем же это кислый-то? Все, все будет сделано по вашему желанию. Вы царица души моей, — шепнул студент и стал сходить с террасы.
На следующее утро студент Кротиков опять пришел на урок к Васе Матерницкому. Матерницкая сидела на террасе и чистила ягоды. Студент поклонился и сказал:
— Уже в трудах? Так рано, и за работой?
— Да что ж вы поделаете? Вчера черную смородину варила, а сегодня малину, — отвечала Матерницкая. — Здравствуйте, — протянула она ему руку. — Извините только, что рука в ягодах. И ведь все я одна хлопочу, Вениамин Михайлыч, одна. Нет у меня помощницы.
— А Варвара Петровна? — сказал студент.
Матерницкая махнула рукой.
— Какая она помощница! Она только есть умеет. Ее и чистить-то нельзя подпустить: она больше съест, чем начистит. Садитесь, пожалуйста.
— А Варвара Петровна еще почивает? — спросил студент, присаживаясь к столу.
— Нет, встала уже, но только в безбелье, как говорится. Не одета. Напилась кофе и пошла письмо писать подруге. А вы к Васе? Вообразите, что натворил этот мальчишка! Наловил он с дьяконским сыном рыбы, а кто-то сказал ему, что рыбу можно коптить в трубе. Он полез с рыбой на крышу и провалился в трубу. Весь, весь в саже вымарался: сам, лицо, руки. А только что сегодня утром надели на него чистенький коломенковый костюмчик.
— В трубу?
Студент пожимал плечами.
— Да, в трубу, — кивнула ему Матерницкая. — Сейчас Афимья повела его мыть и переодевать. Ведь какая изобретательность в шалостях.
— Ужас что такое! — покачал головой студент. — Должен и я вам пожаловаться на него, Клавдия Максимовна.
— Что такое? Что такое? — быстро спросила Матерницкая.
— Вообразите, он мне любовные письма пишет.
— Как так?
— Да-с. Пишет любовные письма, подписывается Варей, назначает свидания в саду и пересылает письма с деревенскими мальчишками.
— Варей? Как Варей? — удивленно проговорила Матерницкая.
— Да так, Варей.
— Да он ли? Может быть, кто-нибудь другой?
— Помилуйте… Да ведь я его руку отлично знаю. Вчера вечером было письмо, и сегодня утром было письмо. Сегодня утром я поймал мальчишку, который передавал письмо нашей кухарке, оттаскал его за уши и принудил сказать, кто передал ему это письмо. Он заревел и сознался, что Вася Матерницкий. Вот и письмо. Посмотрите.
Кротиков передал письмо.
— Да, да… это его рука… — сказала Матерницкая. — Нет, этого так оставить нельзя. Ему будет баня. Сама я драться не умею, а вот завтра приедет отец, и он ему задаст. А ежели уж он останется равнодушен, тогда я вырежу хорошую орясину в саду и попрошу вас…
— Нет, нет, Клавдия Максимовна, увольте меня! Я тоже не умею этим заниматься, — проговорил студент.
— Да ведь надо же его проучить. Он девушку конфузит, сестру свою конфузит. Ведь она Варя-то.
— Ну какой же тут конфуз! Во-первых, про Варвару Петровну никто не может и подумать. Письмо слишком уж неграмотно. А во-вторых…
— Да ведь бумажка-то розовенькая ее, на которой письмо написано, и конвертик ее, — перебила студента Матерницкая. — Ведь он это у ней украл из ящика. Надо будет Варе сказать. Варя! Варенька! — крикнула она, но тут же спохватилась и сказала: — Ах да… Я и забыла, что она еще не одета. Ну, я ей потом…
Студент подумал и проговорил:
— Сечь я вам его не советую.
— Да разве сечь? Никогда я его сечь не допущу. А просто отхлестать хорошенько орясиной по плечам и по спине.
— И так бить вообще не советую. А сделайте вы ему строгое внушение, оставьте сегодня за обедом без двух блюд. Пусть суп только ест. Поверьте, не умрет с одного супа.
— Да ведь уж без двух-то блюд он сегодня за трубу наказан, так как же тут быть?..
— Ну, за трубу сегодня, а за любовные письма завтра.
— Да хорошо, хорошо. А только это наказание бесполезно. Как только мы из-за стола выйдем, сейчас он побежит в кухню и там наестся. Вы мне, пожалуйста, это письмо дайте. Я Варе покажу, а потом отцу.
— Сделайте одолжение… Возьмите.
— Ах, негодный, негодный мальчишка! — досадливо покачивала головой Матерницкая и спрятала в карман письмо. — И ведь какие у маленького мальчика фантазии! На свидание звать! А это все Варя! Романы она читает, Афимье содержание их рассказывает, когда та с ней. Он слушает, он мальчик шустрый — и вот…
— Скоро он?.. Я про Васю… Мне, Клавдия Максимовна, нужно быть сегодня в час дня на другом уроке.
— Сейчас, я думаю, Афимья его переоденет. Афимья! Скоро вы там?.. — крикнула Матерницкая. — Вася! Торопись, Вениамин Михайлыч пришел.
Показалась горничная Афимья в светлом ситцевом платье и с цветком красной гвоздики в волосах. Увидав студента, она несколько вспыхнула и смешалась, но покосилась на барыню и сказала:
— Вы про кого? Вы Васю?.. Да он уж умылся, переоделся и к вам пошел.
— Да что ты врешь, мать моя. Мы сидим и ждем его, — отвечала Матерницкая.
— Ну, значит, куда-нибудь в другое место побежал.
— Так поди и поищи его.
— Это все равно что ветра в поле искать. Уж ежели его здесь нет, то, стало быть, он где-нибудь за тридевять земель скачет.
— Вася! Васенька! Ты тут? — кричала Матерницкая, перевесившись с террасы в сад, но ответа не было. — Уж извините, Вениамин Михайлыч, мне, право, так совестно, что он вас так долго заставляет себя ждать, — обратилась она к студенту. — Афимья! Надо же, наконец, его разыскать!
— Да вон дворник Ферапонт идет. Ферапонт не видал ли его где, — указала горничная. — Ферапонт! Вы не видали нашего барина?
— А он с дьяконским сыном у докторской конюшни в навозной куче червей копает, — отвечал дворник.
— Позови его, пожалуйста, Ферапонт, домой. Скажи ему, чтобы сейчас шел сюда, потому учитель его дожидает. Да скажи, что я строго ему приказала сейчас же идти сюда, — проговорила Матерницкая. — Ну, ты, Афимья, продолжай тут на террасе чистить ягоды, а я понесу вот этот таз варить, — сказала она горничной и спросила студента: — Не помешает она вам, что будет здесь ягоды чистить, Вениамим Михайлыч?
— Отчего же… Пусть чистит… Ничего, — отвечал студент.
Матерницкая подняла со стола медный тазик с наложенными в него ягодами и понесла в кухню.
Студент Кротиков и горничная Афимья остались на террасе одни. Студент покуривал папиросу, Афимья чистила ягоды и с полуулыбкой косилась на студента. Она была горничная из кокетливых, носила белый передник, обшитый кружевцами, и челку на лбу, помадилась господской помадой и питала слабость к цветным бантам на груди и к колечкам с цветными стеклушками. Колечками этими были унизаны ее мизинцы. Сегодня она, кроме того, была с красной гвоздикой в волосах. Она была довольно миловидна и имела такую курносенькую физиономию, которая приличествует именно молодым горничным.
Сначала они сидели и молчали. Наконец студент взглянул на часы и проговорил с неудовольствием:
— Это ужас сколько приходится всякий раз ждать этого Васю!
Горничная посмотрела на него, улыбнулась и сказала:
— И ништо вам. Себя заставляете ждать понапрасну, так вот теперь и сами ждите.
— Когда же я-то?.. Я, кажется, всегда вовремя являюсь.
— А вчера-то? — подмигнула ему Афимья. — Нет, вы даже обманщики.
— Ошибаетесь, моя милая. Вчера я также явился вовремя и также ждал его более получаса.
— Да я не про Васю, я не про Васю говорю. Я про вечер.
— Про какой вечер? — спросил студент.
— Ну вот, будто не знаете! — опять подмигнула Афимья. — А по-нашему это называется, что вы интриган. Сами приглашаете, а потом не приходите.
— Ах, это вы про вечер в клубе-то! Так я вовсе не обещался Варваре Петровне быть на этом вечере.
— Да не про вечер в клубе дело идет и вовсе не про Варвару Петровну. Что вы из себя дурака-то строите! Будто и не понимаете.
— Решительно не понимаю!
Студент сделал строгое лицо.
— Нечего глаза-то удивленные делать, нечего! — опять заговорила Афимья. — А ежели это насмешка с вашей стороны, то очень это даже глупо и неучтиво — прямо скажу.
— Да объясните, пожалуйста, Афимья, хорошенько — что такое?
Студент встал.
— Пожалуйста, пожалуйста, не притворяйтесь! Знаем! — кивнула ему Афимья с тоном обиды в голосе. — Рассердимся, так ведь и мы умеем мстить.
— Да в чем-с, позвольте вас спросить? И не понимаю я, что я сделал.
— А вот показать вашу записку нашей барышне, так и запляшете. Ну, что?
Афимья бросила очищенные ягоды в тарелку и, подбоченившись одной рукой, опять вызывающе взглянула на студента.
Тот уж совсем сбился с толку, покраснел и спросил:
— Какую записку?
— Да которую вы мне-то прислали, — отвечала Афимья.
— Когда?
— А после вчерашнего урока, с деревенским мальчишкой.
— Я прислал вам записку?
— Да, мне. Про кого же речь-то? Называете душечкой, ангельчиком и зовете в девять часов вечера в парк, к пруду на скамейку.
— Господи! — всплеснул руками студент.
— Да нечего молиться-то! Я сжалилась над вами и, хоть боюсь к этому проклятому пруду ходить, а пришла. Ждала, ждала вас, да так и не дождалась. А теперь скажу: глупо, низко и подло с вашей стороны, господин интриган!
— Уверяю вас, Афимьюшка, что я никакой записки не писал. И не думал, и не воображал писать, — говорил студент, прижимая руку к груди. — Позвольте! — воскликнул он. — Это опять какие-нибудь штуки вашего Васи.
— Да вот посмотрите. Записка налицо. Не следовало бы только вам отдавать-то ее.
Горничная протянула ему записку. Он схватил ее и воскликнул:
— Ну, так и есть! Опять Вася! Опять его рука! Опять его штуки! «Милая Афимьюшка! Душечка, голубушка! Я тебя люблю и обожаю. Приходи в парк на свидание в девять часов сегодня вечером. Я тебя буду ждать у пруда на скамейке. Целую тебя в губки. В. Кротиков», — прочел студент. — Он, он… Вы мне позвольте, Афимья, это письмо. Его надо показать Клавдии Максимовне.
— Как? Зачем же показывать? — проговорила горничная. — Нет, отдайте мне его.
— Нельзя-с. Надо, чтобы Клавдия Максимовна примерно наказала Васю за эти штуки.
— Так это и в самом деле не вы писали?
— Уверяю вас, что нет. Он и мне два таких письма написал и тоже зовет меня в парк на свиданье. Письма ко мне подписаны: Варя.
— Нашей Варварой Петровной?
— Да нет же, нет. Неизвестно какой Варей, Варь много на свете. Но письма-то написаны Васей. Я тотчас же узнал его бумагомарание и, разумеется, на свиданье не пошел, а сегодня одно из этих писем передал Клавдии Максимовне.
— Да ведь мне письма-то принес не Вася, а какой-то деревенский мальчишка.
— И мне деревенский мальчишка, но я тотчас же схватил его за волосы и стал допытываться, от кого. Ну, он и сознался, что ему Матерницкий барчук велел письмо передать.
Афимья сидела разочарованная. Ей, очевидно, было жалко, что письмо оказалось ненастоящим. Она все-таки еще раз спросила Кротикова:
— Ну, а вы не просили его писать?
— Да что вы, Афимья, помилуйте! С какой же это стати я?.. И наконец, ежели бы я вздумал кому-нибудь писать, так ведь я сам грамотный.
— Ну, знаете, ведь иногда тоже не хотят, чтобы своя рука была…
— Да полно вам!..
Произошла пауза. Афимья как-то исподлобья взглянула на студента, улыбнулась лукаво и сказала:
— А я все-таки пришла в парк и ждала вас.
Студент не знал, что отвечать, и выговорил:
— За это спасибо вам, но я и ума никогда не держал приглашать вас на свидание.
В комнатах послышался голос Матерницкой. Она шла на террасу и говорила:
— Привели его. Дворник привел. Опять весь в грязи. Сейчас он придет к вам, — сказала она, появляясь в дверях. — Он плачет и боится вас. Сами вы его турните, как следует, и поругайте хорошенько, а я уж потом с ним разделаюсь. Только вы, Вениамин Михайлыч, уж не очень…
Сзади показалось заплаканное лицо Васи.
Вася стоял перед студентом и уж ревел в голос. Мать опять показалась на террасе.
— Не смей плакать, безобразник! Садись и учись! — крикнула на Васю она, размахнулась, чтобы дать ему подзатыльник, но тотчас же остановила руку, когда довела ее до головы его, и только толкнула Васю в затылок. — Ведь эдакий мерзкий мальчишка! А все оттого, что с сорванцами, дьяконскими мальчишками, водится.
— Ох, барыня! — проговорила горничная Афимья. — Дьяконские сорванцы хороши, но Вася и их чему угодно научит.
— Молчи! Не твое дело! Ты знай ягоды чисти! — огрызнулась на нее Матерницкая.
Вася сел к столу, но продолжал плакать, всхлипывая.
— Что ж ты, невежа, с учителем-то своим не здороваешься! Эдакое дерево! — продолжала мать.
Вася вскочил, шаркнул ножкой и проговорил:
— Здравствуйте, Вениамин Михайлыч.
— Садитесь. Не желаю я от вас сегодня никаких любезностей, — сердито сказал студент.
— Вот так, вот так… хорошенько его. А я пойду варенье варить, — пробормотала Матерницкая и удалилась с террасы.
Вася раскрывал тетрадь в синей обложке, разрисованной им чертиками. Студент начал выговор:
— Скажите, пожалуйста, Вася, какое вы имели право писать от моего имени письмо вашей Афимье?
— Это не я. Это дьяконский Сережка, — послышался сквозь всхлипывания ответ.
— Вздор! В письме ваша рука, ваша неграмотность и ваши кляксы, так как же вы смеете отпираться? Сознайтесь, а то хуже будет. Вы писали?
— Я, — еле выговорил Вася. — Но только Сережка меня научил. Он и диктовал мне.
— Для чего же вы его слушались?
— Как же мне его не слушаться! Он побьет меня. Он сильный… Он гимназист… Я написал и не хотел посылать, а он вырвал у меня письмо и отдал его мальчишке Панкратке, чтобы тот снес нашей Афимье.
— Да, да… Панкратка, сотского сын, мне и принес письмо, — подтвердила горничная Афимья.
— Ну, а мне, мне какое вы имели право писать от имени какой-то Вари?
— Простите, Вениамин Михайлыч. Никогда больше не буду… — выговорил сквозь слезы Вася.
— Это тоже дьяконский сын Сережка? — насмешливо спрашивал студент.
— Сережка… Он говорит: «Пиши, пиши… Напишем, а я пошлю».
— Должно быть, тоже дьяконский Сережка и в комнату к вашей сестре забрался и утащил у нее розовые бумажки и конверты? Ведь письма, как оказалось, написаны на бумаге вашей сестры Варвары Петровны. Тоже Сережка?
Вася помолчал и отвечал:
— Он говорит: «Давай бумаги и конвертов», а у меня бумаги и конвертов не было, вот я…
— Слушайте… — строго начал студент. — Вы совершили кражу и подлог…
— Простите, Вениамин Михайлыч…
— Вы совершили кражу и подлог. Подписываться чужими именами называется подлогом. А знаете ли вы, как закон наказует за такие деяния, как кража и подлог?
— Виноват… Никогда больше не буду…
— Как юрист я знаю и сейчас вам скажу. Статьи закона, предусматривающие эти преступления, наказуют…
— Ей-богу, больше никогда не буду. Простите…
Студенту понравился судебный язык, он начал входить в роль, продолжая:
— Преступные деяния эти суд наказует лишением всех прав состояния и ссылкой в места не столь отдаленные. Поняли?
— Извините… Простите… Никогда… Это, ей-ей, Сережка…
— Вы лицо привилегированное, ваш отец статский советник. Привилегированные же лица даже за одну кражу, совершенную хоть бы на копейки, караются…
Вася слушал и опять заревел навзрыд…
— Однако уж вы его и доканали же… Точь-в-точь полицейский… — перебила студента горничная.
— Постойте, Афимья. Не перебивайте. Не суйтесь не в свое дело. Ну, не ревите! Довольно! Слушайте. Так наказало бы вас уложение о наказаниях, если бы дело дошло до суда и следствия. А домашним образом вы будете наказаны вашей маменькой два дня подряд лишением второго и третьего блюда за обедом. Кроме того, она еще сама с вами распорядится по своему усмотрению. Поняли? Я кончил. Теперь давайте заниматься.
Вася сморкался.
— Писать? — спросил он, придвигая к себе одной рукой тетрадь.
— Склоняйте мне прежде два слова: преступный мальчик, — отдал приказ студент.
— Именительный — преступный мальчик, родительный — преступного мальчика, дательный — преступному… Вениамин Михайлыч, скажите Афимье, чтоб она надо мной не смеялась.
— Оставьте его, Афимья, в покое. Что вам?.. Это не ваше дело… — обратился студент к горничной, чистившей ягоды.
— Ну вот… Что ж мне, плакать вместе с ним, что ли? Блудлив как кошка, труслив как заяц… — пробормотала горничная.
Вася поковырял в носу и продолжал:
— Именительный — преступный мальчик, родительный…
— Дальше, дальше! Это уж мы слышали. Дательный…
— Дательный — преступному мальчику, винительный — преступного мальчика, творительный… Вениамин Михайлыч, она мне язык показывает!
— Афимья! Я же просил вас… Ведь так нельзя… Это урок… Ну, продолжайте, Вася. Творительный…
— Творительный — преступным мальчиком, предложный — о преступном мальчике. Множественное число. Именительный — преступные мальчики. Это значит, я и Сережка.
— Склоняйте, склоняйте. Или нет, постойте. Преступный… Какая это часть речи? — задал вопрос студент.
Вошла Матерницкая.
— Ну, как же вы решили с дачным праздником? — перебила она, подсаживаясь к столу.
— Сарай в наших руках, — отвечал студент. — Он выметен, будет украшен внутри флагами и зеленью, елками, но спектакля устроить нельзя. Вчера студент Ушаков ездил искать настоящую комическую старуху для роли ключницы, нашел настоящую актрису, но она дешевле пятнадцати рублей играть не соглашается, а у нас и всех денег-то собрано только семьдесят один рубль. То есть не собрано, а подписано. Тут на все: на музыкантов, на угощение, на иллюминацию, на фейерверк. Согласитесь сами, откуда же взять для нее пятнадцать рублей? Но концерт и живые картины перед танцами мы все-таки поставим. Лесная декорация по самой середине проедена крысами. Довольно большая дыра… В пол-аршина так, а то и больше. Но мы решили так: мы к этой-то дыре и поставим группу позирующих. Они и загородят собой дыру. Поняли?
— Ну, конечно же… Варе-то уж очень хочется постоять в живой картине, — сказала Матерницкая.
— И я, главным образом, из-за Варвары Петровны хлопочу. Но вот беда: у нас денег нет. Подписались, а не дают, не уплачивают.
— Мы уплатили.
— Вы-то, я знаю, что уплатили, а вот другие… Клавдия Максимовна, что я вас хотел попросить… — сказал студент.
— Говорите, говорите. Что такое?
— Отойдите в сторону. Я не могу при Васе. Каждое слово разглашает…
— Да, он ужасный мальчик. Ничего при нем сказать нельзя.
Матерницкая и студент встали и отошли в угол террасы.
— Дайте мне, пожалуйста, пять рублей вперед за мои занятия с Васей. Я взял уже у вас, но прошу еще… — проговорил студент.
— Денег? Не могу, не могу, — отвечала Матерницкая. — Сама сижу на бобах… Что муж дал на расходы — все на варенье ухлопала.
— Я, собственно, прошу у вас, чтоб внести мой пай на устройство нашего праздника. Надо купить серы, селитры, пороху, бертолетовой соли для фейерверка и бенгальского огня. Должны же мы начать делать все это.
— Сама с тремя рублями сижу. Купила пуд сахарного песку и осталась с тремя рублями. И зачем это я столько варенья варю — решительно не понимаю! — покачала Матерницкая головой. — Так вот… Страсть какая-то.
Студент вздохнул.
— Тогда с нашим праздником опять будет задержка, — проговорил он и снова подошел к Васе и уселся перед ним за столом.
— Ну-с, начинаем опять… — обратился студент Кротиков к Васе и полез в карман за папироской. — «Легковерная девушка, получив письмо, пришла на свидание». Разберите мне это. Сначала так: где здесь подлежащее, где здесь сказуемое…
— Вы это, Вениамин Михайлыч, про меня, что ли? — перебила его Афимья. — Надули, да еще продолжаете издевку делать?.. Очень, очень вами благодарна!
Студент слегка улыбнулся.
— Отчего же вы непременно думаете, что это вы, Афимья? — спросил он.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воскресенье на даче. Рассказы и картинки с натуры предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других