Федор Абрамов прожил не очень долгую, но чрезвычайно насыщенную трудами и свершениями жизнь. Книга Николая Коняева рассказывает о судьбе и творчестве этого удивительного русского писателя. В своей работе автор пользовался не только воспоминаниями близких и друзей, не только документами, но и дневниками Федора Александровича, которые не опубликованы до сих пор. На основе архивных документов и дневников Николаю Коняеву удалось создать биографию писателя, которая помогает глубже разобраться не только в наследии Федора Абрамова, но и в истории нашей страны, в тех проблемах, которые еще предстоит решить. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Житие Федора Абрамова предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть первая
Испытания и искушения
И ныне покажи свою любовь к ним и принеси им жертву с поклонением, дабы и народ весь увидел твое усердие к богам и познал, что ты искренний друг великих богов и угоден царю.
Так говорил Ликиний, обольщая и лаская святого.
Глава первая
Первые уроки
Пришла в голову великолепная мысль — назвать свои автобиографические записи (должен же я когда-нибудь их написать) — «Записки счастливого человека».
И это — точно. Меня действительно, начиная с самого детства, когда все старухи желали мне смерти, спасало Провидение.
Для чего? — это другой вопрос. Но спасало. Авось спасет и на этот раз.
Ну а если ко дну — что ж, можно быть благодарным жизни и за отпущенные годы.
За несколько лет до смерти Федор Абрамов перечитал роман Ивана Алексеевича Бунина «Жизнь Арсеньева».
Сохранились заметки, оставленные им на полях книги…
Там, где Бунин пишет о своих религиозных переживаниях: «Я пламенно надеялся быть некогда сопричисленным к лику мучеников и выстаивал целые часы на коленях, тайком заходя в пустые комнаты, связывал себе из веревочных обрывков нечто вроде власяницы, пил только воду, ел только черный хлеб…», — Федор Александрович записал на полях: «Я тоже через это прошел».
А после слов — «И длилось это всю зиму» — Абрамов оставил пометку: «А у меня годы».
Там, где Бунин замечает, что его особенно восхищали готические соборы, Федор Абрамов написал: «А у меня наоборот: готический собор я не чувствую, а церковь православная меня сводит с ума»…
Нет нужды относиться к этим пометкам, как к наброску чертежа религиозных увлечений детства. Скорее это попытка разглядеть в себе нечто скомканное в отроческие годы, заглушенное в юности, отчасти позабытое во взрослые годы, но остающееся чрезвычайно важным и судьбоносным и на склоне жизни…
«Беловодье, золотое царство… Но разве найдешь его… — читаем мы в набросках к «Житию Федора Стратилата», сделанным Федором Абрамовым в последние недели его жизни. — Было у каждого это Беловодье — детство»[9].
И тут же на полях сделана приписка: «Невозвратная пора детства. А так ли это, что в детство нет дорог?»
Надо сказать, что Федор Александрович Абрамов не обладал той счастливой забывчивостью, которая помогает обычным людям справиться с пережитыми ужасами. Он не был, разумеется, злопамятным человеком, но о своих бедах, неприятностях и унижениях не забывал никогда.
И если в предсмертной исповеди он называет свое нищее, сиротское детство «Беловодьем» и «золотым царством», значит духовный свет, освещавший первые годы его жизни, заслонял и голодный быт, и тяжелую, недетскую работу, к которой сызмальства начали приучать его.
К сожалению, документальных свидетельств о детстве Абрамова сохранилось немного, и говорить о его духовном воспитании большей частью приходится предположительно.
Судя по обрывочным сведениям, мать писателя, Степанида Павловна, верила в Бога, но подобно другим крестьянским женщинам, воспринимала свою веру, как нечто само собой разумеющееся и не требующее дополнительных трудов и усилий. Православие для нее было образом жизни, и сама крестьянская работа внутренне воспринималась, как работа православная, совершаемая не для обогащения, а лишь для возможности продолжения этой христианской жизни.
«…Столько благостного удовлетворения и тихого счастья было в ее голубых, слегка прикрытых глазах… — говорил Федор Абрамов в «Деревянных конях». — И тут я вспомнил свою покойную мать, у которой, бывало, вот так же довольно светились и сияли глаза, когда она, доупаду наработавшись в поле или на покосе, поздно вечером возвращалась домой»[10].
Это православное отношение к труду Степанида Павловна сумела передать сыну, а он пронес его через всю жизнь и наделил им героев своих книг.
Но, разумеется, как и положено было в Верколе, на праздники Степанида Павловна ходила в церковь.
И детей водила. Во всяком случае, рассказывая в 1974 году о встречах с Борисом Шергиным, Федор Абрамов неожиданно вспомнит: «Как светло было у меня на душе, когда вышли. Как в детстве, когда выходил из церкви в Пасху. И по-иному выглядело все на улице. Пахло весной. И люди все хорошие»[11].
Уже в конце жизни, 11 апреля 1983 года, набрасывая заметки, озаглавленные «Из жития Федора Стратилата», Федор Абрамов запишет, словно бы перебирая в памяти давние картины: «Праздники: Рождество, Масленица, Пасха с пением, с качелями… Церковь… Пинега… Детство»…
И хотя, кажется, только посещением церкви на праздники и ограничивались материнские заботы о воцерковлении Федора, но результат был несомненным.
«Федя был лакомка, — вспоминала сестра писателя Мария Александровна Абрамова. — Любил, что повкуснее. И в отсутствие мамы любил что-либо съесть: сахар взять своей рукой, сметаны полизать, пенку снять с топленого масла, когда только из печи вынуто.
Мать узнает и нас обоих допрашивает. Мы не сознаемся. Тогда она берет нас на хитрость. Поставит обоих на лавку и скажет: «Смотрите на иконы. Тот, кто виноват, тот глаз не подымет на иконы. Ибо если подымет, то Бог сразу камнем стукнет и убьет».
И тут сразу все станет ясно…
Я глаза выпучу на иконы, а Феденька весь съежится и голову опускает. Смешно, а тогда не было смешно. Мы верили, что Бог может убить»[12].
Выросшему без отца Федору Абрамову вдоволь довелось вкусить и крестьянской науки.
«Что помню я из детства? — задает он вопрос в заметках «Из жития Федора Стратилата», и тут же начинает перечислять: — Сельскохозяйственные работы доколхозной поры: сенокос, молотьбу, уборку репы, копку картошки, пастьбу коров, вывод коня (Карька) на водопой»…
Уже будучи знаменитым писателем, с гордостью вспоминал Федор Абрамов, что ему было всего шесть лет, когда он научился косить.
Гордость эта объяснима.
Сенокос в Пинежье — не просто важная страда, обеспечивающая в итоге выживание местных жителей. Сенокос здесь — все, или почти все…
На сенокосе мечтают умереть многие герои рассказов Федора Абрамова. И заслужить эту смерть может только очень хороший человек, как, например, Кузьма Иванович из «Травы муравы»:
«Однажды утром Кузьма Иванович попросил:
— Вывезите меня сегодня на пожню. Я сегодня помирать буду.
— Папа…
— Везите.
Не привыкшие возражать отцу дети запрягли лошадь, уложили отца на телегу — сидеть он уже не мог.
На покосе Кузьма Иванович сказал:
— Снимите меня с телеги да положите на угорышек — чтобы я реку, и вас и весь свет белый видел.
Положили.
— А теперь идите. Возьмите грабли да работайте и пойте.
— Папа, но как же тебя одного оставить?
— Делайте, как я сказал.
Дети послушались. Взяли грабли, рассыпались по лугу и начали загребать сено. И петь любимую песню отца:
Хожу я по травке, хожу по муравке.
Мне по этой травке ходить не находиться,
Гулять не нагуляться…
Через час, когда работающие сделали перекур и подошли к старику, он был мертв»[13].
Впрочем, что говорить о смерти на пожне, если в прозе Федора Абрамова на сенокос даже с того света отпускают…
«Который уже раз снится все один и тот же сон: с того света возвращается брат Михаил. Возвращается в страду, чтобы помочь своим и колхозу с заготовкой сена.
Это невероятно, невероятно даже во сне, и я даже во сне удивляюсь:
— Да как же тебя отпустили? Ведь оттуда, как земля стоит, еще никто не возвращался.
— Худо просят. А ежели хорошенько попросить, отпустят.
И я верю брату. У него был особый дар на ласковое слово. Да и сено для него, мученика послевоенного лихолетья, было — все. Ведь он и умер-то оттого, что, вернувшись по весне из больницы, отправился трушничать, то есть собирать по оттаявшим дорогам сенную труху, и простудился»[14].
Сон этот интересен и тем, что Михаил, возвращающийся с того света на сенокос, становится как бы перевернутым отражением праведного отрока Артемия, восходящего с поля прямо на небеса…
Точно так же и появление на сенокосе шестилетнего Федора Абрамова в качестве полноправного косца тоже несет на себе отблеск веркольского чуда…
Только в 1928 году, через год после того, как он научился косить, пошел Федор Абрамов в Веркольскую единую трудовую школу I ступени…
В классах стояли четырехместные парты, а за окнами открывалось полукружье леса, желтый береговой песок, и полоска Пинеги, покрытая светло-зелеными пятнами ряби.
Летом белела на полях созревающая рожь, порою мелькало в ней красное платье, белый платок, а зимою заносило снегами пространство и оно сжималось, соединяя берега реки…
Не хватало учебников и тетрадей, но Федор Абрамов учился в школе хорошо.
Хотя табелей и не сохранилось, мы располагаем другими существенными свидетельствами, позволяющими говорить, что Федор Абрамов был не только весьма способным мальчиком, но вкладывал в учебу еще и недетскую крестьянскую серьезность.
В архиве Веркольского литературно-мемориального музея хранится папка, озаглавленная «Дело комиссии содействия Всеобучу при Веркольском сельском совете».
Начато дело 25 сентября 1930 года…
В папке — протоколы заседаний комиссий, обсуждавших выделение средств на горячие завтраки для школьников, обеспечение обувью и одеждой остро нуждающихся детей бедняков, а так же районный план по ликвидации неграмотности.
А вот протокол, озаглавленный в духе того времени: «О составлении списков по группам с классовым расслоением»…
Вот протокол о выдаче мануфактуры детям бедняков.
В списке 32 фамилии…
Еще один протокол от 15 февраля 1931 года, о распределение мануфактуры и обуви.
Мануфактура выделена 37‐ми учащимся, обувь — 12‐ти…
Несколько заявлений от учеников с просьбой выделить обувь, в том числе четыре заявления от ученика Федора Абрамова…
Кажется, это самые ранние автографы писателя.
Рядом с каракулями других учеников Веркольской школы, почерк десятилетнего Федора Абрамова поражает своей красотой и твердостью. Чем-то этот почерк схож с почерком старовера-книжника…
«Учительнице Веркольского училища I ступени
Евгении Арсентьевне Каменской
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу дать купить мне ботинки, так как я не имею кожаной обуви и прошу дать мне мануфактуры на верхнюю рубашку и на брюки.
Мое социальное положение маломощный середняк.
Придет весна, мне совершенно не в чем идти в школу.
Прошу похлопотать об обуви. Мне тот раз не дали ничего дак дайте пожалуйста мне кожаную обувь к весне.
Нам бы хоть дали 2‐им одни башмаки и мануфактуры.
Проситель Федор
7 февраля».
Как явствует из протокола заседания комиссии, распределявшей 15 февраля 1931 года мануфактуру и обувь, «маломощному середняку» Федору Абрамову не досталось ничего.
Федор Абрамов потребовал объяснений.
Учительница, Евгения Арсентьевна Каменская, попыталась объяснить десятилетнему сироте, что маломощные середняки не имеют права претендовать на дармовые кожаные ботинки.
— Но у меня же нет обуви! — возражал одиннадцатилетний маломощный середняк.
— Зато у тебя, Федя, есть братья, — говорила учительница. — Они уже работают в лесу, и ты можешь попросить помощи у них…
Объяснения эти Федора Абрамова не удовлетворили, и он написал председателю Веркольского сельсовета новое заявление:
«В Веркольский сельсовет т. Игнатову
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Товарищ Игнатов прошу мне дать купить мануфактуры. Когда вы давали мануфактуры тот раз, мне не дали и нынче давали мануфактуры и ботинки и катанки мне опять не дали. У меня отца нету, мать вышла из годов, и кто же мне дал мануфактуры.
Есть 3 брата, один учится в ш-к-м (школе колхозной молодежи. — Н.К.).
Один женился брат, он получил премию в лесу и ему нужно на себя и жену. Он нам не дал.
Один брат работал в лесу всю зиму, а недели три он болел и ему премию не дали. Которой нынче вступил в комсомол. Мы ходим в школу я и сестра и не которому нам не дали мануфактуры.
Прошу товарищ Игнатов не отказать моего ответа.
Проситель Федор».
Но и товарищ Игнатов, хотя третьеклассник Федор Абрамов и объяснил, что им с сестрой надеяться сейчас на братьев не приходится, не откликнулся на заявление одиннадцатилетнего просителя.
И тогда 13 марта «проситель» Федор Абрамов обратился уже непосредственно в сельсовет Верколы:
«В Веркольский с/совет
От ученика III группы I ступени Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу настоящим разрешить купить мне ботинки так как мне ни который раз не дали ничего.
Когда приходит весна мне совершенно ни в чем ходить в школу. И еще прошу дать мануфактуры материи на рубашку и штаны.
Социально мое положение маломощный середняк.
Проситель Федор Абрамов
13 марта 1931 года».
Поражает несоответствие взрослого почерка этих записок и их по-детски наивной аргументации.
Приближается весна, распутица… Федору и его сестре не в чем будет ходить в школу… Неужели, лучшему ученику, придется сидеть всю весну дома на печи, безнадежно отставая от учебы?
Но это аргументация ребенка.
А у товарища Игнатова и его приближенных, заседающих в комиссии, аргументация совсем другая. По их спискам ребенок-сирота проходил как середняк и поэтому права ходить в обуви не имел…
Это была та жестокая несправедливость, с которой впервые столкнулся в своей жизни третьеклассник Федор Абрамов и рядом с которой придется ему жить и дальше.
«В Веркольский с/совет
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу разрешить купить мне ботинки или сапоги так как я не имею кожаной обуви…
7. IV — 31 года»
Обзавестись обувью Федору Абрамову, кажется, так и не удалось, но в 3‐м классе, как вспоминает Мария Александровна Абрамова, ему «дали премию за хорошую учебу: материал на брюки и ситцу на рубашку. Радости у нас не было конца».
Еще известно, что упорная борьба за справедливость едва не закончилась для будущего писателя завершением его учебы начальной школой.
«В 1928 году я поступил в Веркольскую начальную школу, в 1932 году окончил ее и продолжил учебу в Карпогорской средней школе», — написал Федор Александрович Абрамов в автобиографии, составленной 1 июня 1953 года.
О том, что между Веркольской начальной школой и Карпогорской десятилеткой была школа в Кушкополе, о том, что полгода он вообще не учился, Федор Александрович говорить в автобиографии не стал.
В чем была загвоздка с продолжением образования, не ведомо.
Может быть, припомнили Федору «эпопею» его борьбы за сапоги и мануфактуру на штаны, может быть, пришла в сельсовет директива, дескать, образование крестьян, не попавших в бедняцкое сословие, не должно выходить за пределы начальной школы.
Как бы то ни было, но когда в школе, открывшейся в монастыре Артемия Веркольского, начался учебный 1932–1933 год, первого ученика Федора Абрамова в списке учащихся не оказалось…
Что чувствовал отлученный от школы двенадцатилетний веркольский мальчик осенью 1932 года, сам Абрамов описал в рассказе «Слон голубоглазый»:
«В тридцать втором году я окончил начальную школу первым учеником, и, казалось бы, кто, как не я, должен первым войти в двери только что открывшейся в соседней деревне[15] пятилетки? А меня не приняли. Не приняли, потому что я был сын середняка, а в пятилетку в первую очередь, за малостью мест, принимали детей бедняков и красных партизан.
О, сколько слез, сколько мук, сколько отчаяния было тогда у меня, двенадцатилетнего ребенка! О, как я ненавидел и клял свою мать! Ведь это из-за нее, из-за ее жадности к работе (семи лет меня повезли на дальний сенокос) у нас стало середняцкое хозяйство — а при жизни отца кто мы были? Голь перекатная, самая захудалая семья в деревне.
Один-единственный человек понимал, утешал и поддерживал меня. Тетушка Иринья, набожная старая дева с изрытым оспой лицом, которая всю жизнь за гроши да за спасибо обшивала чуть ли не всю деревню.
Пять месяцев изо дня в день я ходил ночевать к ней. Днем было легче. Днем я немного забывался на колхозной работе, в домашних делах — а где спастись, куда убежать от отчаянья вечером, в кромешную осеннюю темень?
Я брел к тетушке Иринье, которая жила на краю деревни в немудреном, с маленькими старинными околенками домишке. Брел по задворью, по глухим закоулкам, чтобы никого не встретить, никого не видеть и не слышать. Нелегкое было время, корежила жизнь людей, как огонь бересту, — и как было не сорвать свою ярость, не отвести душу хотя бы и на малом ребенке?
И вот только у тетушки Ириньи я мог отдышаться и выговориться, сполна выплакать свое неутешное детское горе»[16].
Страшно и признание в ненависти к матери, но еще страшнее слова: «сорвать свою ярость», «отвести душу хотя бы и на малом ребенке»…
Коллективизация не просто разрушала хозяйственный уклад, она опрокидывала русскую деревню в пучину нравственного одичания.
На охваченных коллективизацией территориях вводились такие человеконенавистнические порядки, которые, кажется, не применял ни один завоеватель и по отношению к порабощенным народам.
В 1932 году, когда в зерновых районах Украины, Северного Кавказа, Дона, Поволжья, Южного Урала и Казахстана вымерло от голода около четырех миллионов крестьян, С.М. Киров на совещании руководящих работников Ленинградской области произнес речь, опубликованную 6 августа в газете «Правда». «Любимец» питерских рабочих предложил за кражу «колхозного добра… судить вплоть до высшей меры наказания».
На следующий день, 7 августа 1932 года, был принят закон об охране социалистической собственности («закон о трех колосках»). В полном соответствии с предложениями С.М. Кирова за воровство колхозного имущества, независимо от размеров хищения, полагался расстрел, а при смягчающих обстоятельствах — десять лет заключения.
Только до конца года по кировскому закону было осуждено 55 000 человек и 2 100 из них приговорено к расстрелу. Десять лет лагерей давали даже за колоски, которые женщины собирали в поле, чтобы накормить детей. Применение к ним амнистии, в отличие от убийц и насильников, кировский закон «о трех колосках» воспрещал.
В том страшном году, когда «жизнь корежила людей, как огонь бересту», в жизни двенадцатилетнего веркольского подростка, перед которым, кажется, навсегда захлопнулась дверь в другую жизнь, и возникла тетушка Иринья — «великая праведница, вносившая в каждый дом свет, доброту, свой мир. Единственная, может быть, святая, которую в своей жизни встречал на земле» Федор Абрамов.
Не менее глубокими были и переживания, связанные с осознанием милосердия, которое несло православие. Эти ощущения тоже навсегда запечатлелись в Абрамове:
«Мария Тихоновна сидела напротив меня, задумавшись и подперев щеку рукой. Широкое, скуластое лицо ее окутывал полумрак (свет для уюта пригасили), и я залюбовался ее прекрасными голубыми глазами…
Где, где я видел раньше эти глаза — такие бездонные, кроткие и печальные? На старинных почерневших портретах? Нет, нет. На иконе Богоматери, которую больше всего любили и почитали на Руси и которую я впервые увидел на божнице у тетушки Ириньи»[17]…
От рук тетушки Ириньи — она в отличие от матери была большой любительницей книг — и «вкусил» двенадцатилетний подросток настоящей духовной пищи.
«Тетушка, конечно, у меня была очень религиозная, староверка. И она была начитанна, она прекрасно знала житийную литературу, она любила духовные стихи, всякие апокрифы. И вот целыми вечерами, бывало, люди слушают, и я слушаю, и плачем, и умиляемся. И добреем сердцем. И набираемся самых хороших и добрых помыслов. Вот первые уроки доброты, сердечности, первые нравственные уроки — эти уроки идут от моей незабвенной тетушки Ириньи»[18].
Возможно, тогда, когда высыхали слезы умиления, когда добрело окаменевшее сердце, и вспомнилось Федору Абрамову его младенческое желание стать похожим на праведного отрока Артемия Веркольского.
Четверть века спустя, летом 1958 года доцент Ленинградского государственного университета Федор Александрович Абрамов запишет на Пинеге рассказ местного старожила Максима Матвеевича:
«Был у Матвея Малого отрок 12‐летний — Артемий. Как заиграют в гармонь — под жернов заползал. Не любил бесовского веселья.
Поехал боронить — гром страшенный пал…
А тогда приказ, кого громом убьет — не хоронить. Сделали обрубку, положили, сверху прикидали хворостом, тоненькими кряжишками, чтобы не гнило. Так и похоронили.
Через 33 года псаломщик видит — свечка горит, все горит.
Приехал князь из государственной фамилии, освидетельствовали: тело нетленно… Народ стал стекаться. Купцы. Хромы, слепы прозревали. Богомольцев, бывало, пойдешь в Сямженьгу за сеном, штук по 30 идут с котомочками зыряне.
В гражданскую войну Щенников да Кулаков серебро содрали.
Аникий пел: святые праведные Артемий, помилуй нас. Смотри, старик: угли одни.
А разве покажется Артемий Праведный им?
Ушел, наверно, на Ежемень или в обрубку»[19].
В 1932 году, наверное, не было в Верколе человека, который не помнил бы, как разоряли монастырь. И об исчезнувших из раки мощах преподобного отрока, который ушел, наверно, на Ежемень или в обрубку, толковали не мало.
И получалось, что никогда еще не был праведный отрок Артемий столь близок веркольцам. Ведь коли в монастырской раке его не нашли, значит, он ушел куда-то, значит, он находится где-то, может, среди самих веркольцев…
Возможно, сам того не осознавая, двенадцатилетний Федор Абрамов жаждал и искал встречи со святым земляком, и в ожидании ее, сам стремился походить на праведного отрока.
В православной традиции слово «отрок» объясняется, как не имеющий права говорить…
Разумеется, ни один святой никогда не говорил о своей праведности, более того, многие из наших великих святых считали себя недостойными того почитания, которым окружали их богомольцы, тех Божественных Откровений, которые были дарованы им свыше.
И все же отроческое послушание не имеющего права говорить праведного Артемия наполнено особым сокровенным смыслом. Ведь значение этого послушания не только в том, чтобы не говорить о своей праведности, но и в том, чтобы не показывать, не обнаруживать ее перед другими.
И это отроческое послушание святой Артемий тоже исполнил.
А вот двенадцатилетний Федор Абрамов, как ни старался, сделаться похожим на святого праведного Артемия Веркольского не мог.
Другой путь был назначен ему Господом.
Федору Абрамову предстояло стать голосом Русской земли и пример великой святой праведности, явленный ему страшной осенью 1932 года, был только уроком.
Урок этот Федор Абрамов воспринял.
Долгие годы в кабинете писателя Федора Александровича Абрамова висела икона святого праведного Артемия, подаренная редактором газеты «Пинежская правда» Александром Ивановичем Калининым.
— Эта иконка для меня всех дороже! — иногда говорил Абрамов гостям[20].
Вполне возможно, что, глядя на образ двенадцатилетнего отрока, писатель вспоминал себя двенадцатилетнего.
Сохранилась фотография, сделанная в 1934 году в Карпогорах, когда Федор Абрамов уже учился в средней школе.
На обороте надпись «На память брату Василию от Абрамова. 10 февраля 1934», а на фотографии сам Федор Абрамов и его приятель Илья Воронин из деревни Покшенга в белой рубашке.
Поражает сходство сфотографированных мальчиков с отроком, изображенным на иконе. Если бы тринадцатилетний Федор Абрамов снял кепку, и вместе со своим товарищем возвел глаза к Небу, различить отроков и иконописный лик было бы почти невозможно. Поразительно, как точно в результате нехитрых компьютерных манипуляций совмещаются икона и фотография. Святой отрок Артемий и его пинежские земляки, вошедшие в отроческий возраст, легко соединяются друг с другом, словно их и не разделяют четыре столетия…
12 января 1933 года завершил работу объединенный пленум ЦК ВКП(б), принявший резолюцию о всеобщей чистке партии. В ходе ее 1 миллион 140 тысяч партийцев, связанных непосредственно с троцкистко-ленинской гвардией или подпавших под ее влияние, были лишены партийных билетов.
Затевая столь масштабную акцию, И.В. Сталин укреплял свою личную власть, но при этом в ходе чистки изгонялись из партии, а значит, и с должностей, те руководители, которые стремились уничтожить корневые основы русской жизни. На их место приходили люди, связанные с русским народом не понаслышке, а прямыми, родственными узами.
Маленькая карьера, которую удалось сделать в эти месяцы Николаю Александровичу Абрамову — крохотное движение в достаточно мощном, захватившем всю страну потоке.
Работая в леспромхозе, Николай Александрович — в Кушкополе у него было прозвище Коля Лыпыха[21] — вступил в партию и выдвинулся в счетоводы в Кушкопольском колхозе «Авангард».
Вероятно, его хлопоты и сыграли роль в зачислении Федора Абрамова посреди учебного года в пятый класс Кушкопольской школы.
Кое-что для спасения сыновей от колхозной неволи сделала и Степанида Павловна…
Об этом в наброске автобиографии, сделанном 31 января 1983 года, писал сам Федор Абрамов: «Не изведал радости колхозного труда. Мать в сельсовете. Неграмотная, а нюхом чула, что подвигаются времена, когда человек, поскрипывающий перышком — главная фигура».
Как вспоминают кушкопольские старожилы, поначалу будущий писатель жил в семье брата Николая. Коля Лыпыха занимал тогда с семьей большой двухэтажный дом.
Впрочем, вскоре Федор перебрался к тетушке Александре…
«Мы с Федей учились в Кушкополе в 5 классе, — вспоминала Татьяна Дмитриевна Дунаева. — Он сидел впереди меня, через парту. Бойко решал задачи, руку всегда поднимал первый. Кто хорошо учился в школе, тем вручали «ударные карточки», которые от руки печатал Федя, потому что почерк у него был красивый».
«Федор Абрамов был лучшим учеником школы, но с виду был неказистый, ходил вразвалку, — вспоминала Татьяна Дмитриевна Дунаева. — Мне посчастливилось сидеть с ним за одной партой. Он никогда не отказывал в помощи. И по арифметике хорошо понимал…»
Михаил Лукич Кокорин, который тоже учился с Федором Абрамовым в пятом классе, вспоминал, что «к урокам Федор относился хорошо. Слушал внимательно объяснение учителя, запоминал все с урока, потому что память была хорошая».
Еще запомнилось Михаилу Лукичу, как провожал он Федора Абрамова на майские праздники в Верколу.
«Перевез на осиновке, на веслышке, за реку, а потом пешком пошли»…
Глава вторая
На крутояре за церковью
Русскую почву усердно, столетиями засевали семенами христианства. А семена христианства так ли уж отличаются от семян марксизма? Нет, их нравственная основа одна и та же. Только марксизм обещает урожай скорый, в этой жизни, а христианство за ее пределами. И как же исстрадавшимся, измучившимся россиянам было не соблазниться, не воспринять в свое чрево семена, обещающие рай на этой земле?.. Общее — преодоление заземленности человеческого бытия, устремление к возвышенному, одухотворенность, вера… Вот почему я сперва был набожным христианином, а потом — большевиком.
«Помню деревенское кладбище в жарком сосняке за деревней. Помню мать, судорожно обхватившую песчаный холмик с зеленой щетинкой ячменя. Помню покосившийся деревянный столбик с позеленевшим медным распятием и тремя косыми крестами, которыми мой неграмотный отец обозначил свои земные дела и дороги.
И, однако, не эта, не отцовская могила видится мне, когда я оглядываюсь назад.
Та могила совсем другая.
Красный деревянный столб, красная деревянная звезда, черные буквы по красному:
БЕЛОУСОВ АРХИП МАРТЫНОВИЧ
Ты одна из жертв капитала!
Спи спокойно, наш друг и товарищ
Сколько лет прошло с тех пор, как я впервые прочел эти слова, а они и сейчас торжественным гулом отзываются в моем сердце. И перед глазами встают праздники, те незабываемые красные дни, когда вся деревня — и стар и мал — единой сбитой колонной устремлялась к братской могиле на крутояре за церковью. По мокрому снегу, по лужам, спотыкаясь и падая на узкой тропе. И во главе этой колонны — мы, пионерия, полураздетая, вскормленная на тощих харчах первых пятилеток.
Но кто из нас посмел бы застонать, захныкать! Замри, стисни зубы! Ты ведь держишь экзамен. Экзамен на мужество и верность. Самый важный экзамен в твоей маленькой жизни…
Речь на могиле держал старый партизан.
Коряво, нескладно говорил. И я ничего не помню сейчас, кроме выкриков: «Смерть буржуазной гидре!», «Да здравствует мировой пожар Октября!» Но тогда… Как будоражили тогда эти выкрики ребячью Душу!
Не было солнца, валил мокрый снег, или хлестал дождь — в наших местах редко бывает тепло в Октябрьские и Майские праздники, — а мы стояли не шелохнувшись. Мы стояли, обнажив головы. Как взрослые. И мы не замечали ни мокрого снега, ни дождя. Нам сияло свое солнце — красная могила, осененная приспущенными знаменами» (выделено нами. — Н.К.)[23].
Под пение «Интернационала» разливалось в душе сияние красной могилы, гремел салют из дробовиков и наганов, и веркольские мальчишки, вздрагивая от грохота, всматривались восторженными глазами в дым, плывущий над головами, и словно переносились в те далекие вихревые годы и скакали вместе с Архипом Белоусовым в атаку…
«Во мне звучала музыка революции. И мысленно я видел Архипа Белоусова, не живого и не мертвого, а этакого былинного богатыря, на время заснувшего в своей могиле. И весь он с головы до пят покрыт знаменами, и красное сияние исходит от тех знамен, бьет мне в глаза»…
Рассказ «Могила на крутояре», цитаты из которого мы привели, написан Федором Абрамовым в середине шестидесятых и носит явно биографический характер.
Кое-какие детали изменены для увязки сюжета, но переживания героя подлинные. Они, как видно из сделанной 21 апреля 1956 года записи в «Дневнике», из пионерского отрочества, из комсомольской юности самого Федора Абрамова.
Для нас же этот рассказ ценен тем, что позволяет уяснить, как происходило превращение ребенка, мечтавшего стать похожим на святого праведного Артемия, и ставшего, по крайней мере внешне, похожим на него, в правоверного советского комсомольца.
«Выдвинулся» в эти годы и другой брат — Василий Александрович Абрамов, которого сам Федор Александрович назовет потом братом-другом.
После семилетней школы Василий Александрович Абрамов был направлен на курсы учителей, и в 1933 году (ему было 22 года) его приняли на работу сначала статистиком, а затем он стал инспектором школ в Карпогорском РОНО[24].
К брату Василию и переехал в 1934 году Федор Абрамов…
«Был мартовский воскресный, морозный и ясный, день 1934 года, — вспоминал писатель. — Четырнадцатилетний деревенский паренек, с холщовой котомкой за плечами, в которой вместе с бельишком была какая-то пара ячменных сухариков (тогда ведь была карточная система — 300 граммов хлеба на иждивенца!), в больших растоптанных валенках с ноги старшего брата, я впервые в своей жизни вступил в нашу районную столицу — Карпогоры.
Тогда это было обыкновенное северное село, но все мне казалось в нем удивительным: и каменный магазин с железными дверями и нарядной вывеской, и огромное, по моим тогдашним представлениям, здание двухэтажной школы под высоким, мохнатым от снега тополем, где мне предстояло учиться, и необычное для моей родной деревни многолюдье на главной улице»…
«Федор Абрамов пришел в нашу школу в середине учебного года, — подтверждает эти воспоминания классный руководитель П.Ф. Фофанова[25]. — Попал ко мне в класс. Был он маленьким, худеньким, очень скромным мальчиком. Одевался так же, как и все. Но его сразу заметили, так как он учился хорошо».
То ли перевод посреди учебного года, то ли пропущенные месяцы сказались на учебных успехах Федора Абрамова, но в его табелях за пятый, шестой классы мы находим — русский язык, биология, физкультура — тройки. Однако уже к седьмому классу Абрамов снова превращается в первого ученика: у него только три четверки, остальные — пятерки.
Когда летом 1935 года директор школы И.Г. Фофанов издавал приказ о премировании учащихся за хорошую учебу, первой в списке значилась фамилия ученика 7‐го «А» класса Федора Абрамова[26].
Сохранилась фотография лучших учеников Карпогорской средней школы. Во втором ряду третий слева — Федор Абрамов.
Еще сохранились воспоминания, что в седьмом классе Федор Абрамов прочитал свою первую книгу…
Несомненно, Федор Абрамов любил учиться, но кроме того — вот он высокий пафос времени первых пятилеток! — учиться хорошо было не просто почетно, но и выгодно.
Чтобы поощрить детей за успехи, в Карпогорской школе ежемесячно выплачивали столько рублей, сколько было отличных оценок, и учеба отличника Федора Абрамова становилась подспорьем семейному бюджету — в Карпогоры к этому времени, вырвавшись из колхозной неволи, перебралась вся семья Абрамовых…
Ульяна Александровна Абрамова вспоминала, что, когда в самом конце 1936 года она вышла замуж за Василия Александровича Абрамова, в семье были «мать, уже не работавшая в колхозе по состоянию здоровья, муж Василий, его сестра Мария — в то время она училась в педагогическом техникуме в Емецке, брат Федор, учившийся в восьмом классе Карпогорской средней школы».
Можно добавить тут, что еще один Абрамов — Николай Александрович (Коля Лыпыха) стал к тому времени секретарем Кушкопольской ячейки ВКП(б).
Ну, а сам Федор Абрамов в восьмом классе твердо возглавил список лучших карпогорских учеников.
Отнюдь не случайно переломные в жизни лучшего ученика Карпогорской школы совпадают с переломом в жизни всей страны.
Любопытно, что в те самые дни, когда Федор Абрамов вступал в 1936 году в комсомол, русский философ Георгий Федотов написал статью «СССР и фашизм».
«За последние годы социальное и идеологическое содержание сталинской диктатуры совершенно переродилось… — говорил он. — Национальное сознание в очень строгой и повышенной форме — национальной гордости и даже тщеславия — сменило прежний интернационализм»[27]…
Поразительно, насколько точно эмигрант Федотов понял смысл происходивших в СССР перемен. Человеконенавистнической идеологии «чудо-партии» Троцкого, Зиновьева, Бухарина и иже с ними, И.В. Сталин противопоставил традиционные идеи русской государственности.
У Федора Абрамова не найти столь четких и категоричных оценок, но читаешь его «Дневники» и видишь, что сформулированное Георгием Федотовым прозрение содержится в этих воспоминаниях на уровне ощущения совершающегося преображения жизни как воздух времени…
Именно в середине тридцатых, укрепляя свою власть от посягательств со стороны троцкистско-ленинской гвардии, И.В. Сталин как бы нечаянно сломал хребет большевистской русофобии.
Назовем несколько наиболее существенных на этом пути событий.
15 мая 1934 года вышло постановление СНК «О преподавании отечественной истории в школах СССР». Это была первая попытка вернуться к запрещенному наркомом А.В. Луначарским преподаванию истории с патриотических позиций.
1 декабря в Ленинграде, возле своего кабинета, в Смольном, в пять часов вечера Л.В. Николаевым был застрелен 48‐летний Сергей Миронович Киров (Костриков), и, воспользовавшись этим случаем, И.В. Сталин возложил моральную ответственность за убийство русофоба Кирова на еще больших русофобов Г.Е. Зиновьева (Апфельбаума) и М.Б. Каменева (Розенфельда). Вместе с руководителями Госплана и отраслевых Наркоматов: А.В. Герцберг, С.М. Гессен, Л.Я. Файвилович и другими они были арестованы. Всем им предъявили обвинение в организации московского центра, якобы организовавшего убийство С.М. Кирова.
1 января 1935 года отменили карточки на хлеб и муку, введенные в конце 1928 года. Тогда же восстановили празднование Нового года и возродили традицию новогодних елок, ранее осуждавшихся как «религиозный предрассудок».
7 марта вышел циркуляр об изъятии из библиотек сочинений Л.Д. Троцкого, Г.Е. Зиновьева и Л.Б. Каменева.
25 июня распустили Общество старых большевиков, выступавших против арестов «оппозиционеров», а 30 декабря отменили ограничения на поступление в вузы по социальному признаку.
12 июня 1936 года началось всенародное обсуждение новой Конституции СССР, а 19 августа 1936 года на Преображение Господне в Октябрьском зале Дома Союзов военная коллегия Верховного суда СССР приступила к слушанию дела Антисоветского троцкистско-зиновьевского центра. Перед судом предстали Г.Е. Зиновьев, Л.Б. Каменев, Г.Е. Евдокимов, И.Н. Смирнов, С.В. Мрачковский…
В ходе проходившего шесть дней суда все 16 обвиняемых признались в создании «террористического центра», связях с Л.Д. Троцким, участии в убийстве С.М. Кирова и подготовке заговора против И.В. Сталина и других руководителей государства. Все обвиняемые были приговорены к расстрелу.
Григорий Евсеевич Зиновьев (Радомысльский), который с революционным вдохновением проводил кровавый Красный террор в Петрограде, до последнего мгновения молил о пощаде. Сотрудникам НКВД пришлось нести Григория Евсеевича на расстрел на носилках.
14 ноября 1936 года «Правда» опубликовала постановление Комитета по делам искусства при СНК СССР о пьесе «Богатыри» Демьяна Бедного, поставленной в Московском камерном театре. Решено было снять эту гнусную русофобскую стряпню из репертуара.
Ну, а 5 декабря VIII Всесоюзный Чрезвычайный съезд Советов единогласно принял новую Конституцию СССР, которая впервые при советской власти хотя бы формально уравняла права русских людей с правами национальных меньшинств.
А еще была героическая эпопея спасения челюскинцев в 1934 году, когда страна узнала имена первых Героев Советского Союза, полярных летчиков. Еще открылась первая линия Московского метрополитена, еще развернулось небывалое стахановское движение…
Эти большие и малые события преображали отроческие идеалы юноши Федора Абрамова, наполняли их высоким пафосом…
Наиболее притягательным для Федора Абрамова становится в эти годы образ учителя.
И не просто учителя, а учителя народного…
«Никогда не забуду свою первую встречу с Учителем… — вспоминал он, будучи уже известным писателем. — Он не шел, он шествовал по снежному утоптанному тротуару, один-единственный в своем роде — в поскрипывающих на морозе ботинках с галошами, в темной фетровой шляпе с приподнятыми полями, в посверкивающем пенсне на красном от стужи лице, и все, кто попадался ему навстречу — пожилые, молодые, мужчины, женщины, — все кланялись ему, а старики даже шапку с головы снимали, и он, всякий раз слегка дотрагиваясь до шляпы рукой в кожаной перчатке, отвечал: «Доброго здоровья! Доброго здоровья!».
Такого я еще не видывал. Не видал, чтобы в наши лютые морозы ходили в ботинках, в шляпе, чтобы все от мала до велика так единодушно почитали человека.
Да, Алексей Федорович умел поддержать свое реноме народного учителя: самая обычная прогулка по райцентру у него превращалась в выход, но, конечно, великую любовь и уважение к себе моих земляков он снискал прежде всего своим беззаветным, поистине подвижническим служением на ниве народного просвещения.
Еще задолго до революции, окончив учительскую семинарию, он, наделенный незаурядными, а может быть, редкими, даже исключительными способностями, сознательно, по убеждению пошел, как говорили тогда, в народ, и вот свыше четверти века учительствовал у нас, на Пинежье, в одном из самых глухих районов Архангельской области.
Не буду говорить обо всем, что он сделал за свою жизнь…
Помимо чисто учительской работы, он еще многие годы занимался ликвидацией неграмотности среди взрослого населения, постоянно выступал с лекциями и беседами на самые разнообразные темы. А самодеятельный драмкружок при районном клубе? А первый струнный оркестр в райцентре? А школьный опытный участок, который долгие годы был рассадником агрономических знаний среди крестьян? Все это и еще многое, многое другое было делом рук его, Алексея Федоровича. Воистину он был первым воином и знаменосцем у нас, на Пинеге, того великого движения двадцатых-тридцатых годов, которое принято называть культурной революцией».
Алексей Федорович Калинцев, действительно, был поразительным человеком. Он преподавал ботанику и зоологию, химию и астрономию, геологию и географию, и даже немецкий язык, который он выучил самостоятельно, уже будучи стариком, выучил с единственной целью, чтобы дать первым выпускникам Карпогорской школы хоть какое-то представление об иностранном языке.
И как преподавал…
Поскольку учебников не хватало, он сам и писал конспекты для учеников…
«Чтобы понять, что это был за труд для нашего учителя, я должен заметить, что ему нелегко было выставлять даже отметки в классном журнале. Старая, пораженная ревматизмом рука его при этом тряслась (я и сейчас, спустя сорок лет, слышу это потрескивание пера в напряженной тишине затаившего дыхание класса), подслеповатые, близорукие глаза только что не бороздили лист бумаги, и всегда сияющая, словно излучающая свет его лысина становилась малиновой от натуги. И вот как, когда, каким образом этот полуинвалид-старик мог написать конспект очередного раздела учебника, который мы проходили, да еще не в одном экземпляре, а в двух-трех, да с рисунками, это для меня и доселе остается загадкой»[28].
Любопытно, что именно от народного учителя, Алексея Федоровича Калинцева, и получил будущий писатель первую прививку от разрушающего душу яда интернационализма…
В 1936 году, когда началась война в Испании, в Карпогорской школе писали сочинение на свободную тему. Федор Абрамов создал тогда поэму в прозе, в которой воспел подвиги интербригадовцев, ведущих воздушные бои над Гвадалахарой и Мадридом.
Алексей Федорович, прочитав этот шедевр, сказал будущему писателю: «Лучше пиши о том, что знаешь».
Забегая вперед, скажем, что судьба Алексея Федоровича Калинцева сложилась трагично. Перед войной, когда Федор Абрамов уже учился в университете, Алексея Федоровича арестовали.
За несколько дней до смерти Федор Абрамов вспомнит о своей последней встрече с учителем…
Произошла она, когда Абрамов приехал в Карпогоры на летние каникулы…
«Откуда-то возвращался утром.
Всходило солнце. Прекрасное утро, радость на душе.
И вдруг открываются окованные ворота и выводят группу заключенных.
Невообразимо трудно было видеть среди них Алексея Федоровича…
Вместо молодцеватого, всегда следящего за собою учителя — старик с седой бородой. Но все то же — железное пенсне (пенсне и узнал, пожалуй) и шляпа.
А меня узнал ли Алексей Федорович?
Всего скорее нет.
Счастье человеку после долгих недель заточения, увидевшего простор, любимую школу, которой отдал лучшие годы жизни.
О чем он думал?
О своем одиночестве, о том, что люди (его ученики) не вступились за него!
Так чему же он учил?
И кого воспитал?..
Я стоял, не шевелясь, и не кинулся вслед за конвоем. Не крикнул слово прощания»[29]…
Неправильно говорить, будто Федор Абрамов, мечтавший в детстве стать таким же, как праведный отрок Артемий, притворялся и вел себя в школе, среди товарищей и наставников, неискренне, только выдавая себя за образцового пионера и комсомольца. Нет, никакого притворства не обнаруживается в нем, и происходящая в нем метаморфоза была, хотя это и звучит чудовищно, естественной…
В 1936 году в Карпогорском районе впервые организовали пионерский лагерь.
Устроили его в… Артемие-Веркольском монастыре.
Шестнадцатилетнему вожатому Федору Абрамову, как лучшему ученику, было предоставлено право поднять флаг в день открытия лагеря.
Событие знаковое.
Ведь знамя, которое Абрамов поднимет в монастыре, напрямую связанном с Артемием Веркольским, станет его отречением от праведного отрока и того праведного жития, повторить которое так хотелось ему всего несколько лет назад.
Можно сказать, что Абрамов оказался поставленным перед выбором, но ему казалось тогда, что никакого выбора нет…
Ведь святого праведного отрока Артемия не было в монастыре, он ушел на Ежемень или в обрубку, а на крутояре, напротив монастыря, в красной, осененной приспущенными знаменами могиле спал былинный богатырь…
В обманных сумерках пропаганды, скрывающей главное и выпячивающей не значащее, этот богатырь воспринимался, как заменивший Артемия источник духовного света.
Шестнадцатилетний Федор Абрамов еще не знал, что богатырь из красной могилы не несет в себе ничего, кроме обмана и тьмы. Соединяя монастырь Артемия Веркольского с красной могилой, он исполнил свою почетную обязанность, поднял над пионерским лагерем красный флаг…
«Федя выделялся серьезностью, самостоятельностью, — вспоминает очевидец. — Вместе с ним мы ходили на различного рода работы, преимущественно по благоустройству территории лагеря. Личным примером Федор увлекал нас»[30].
Примерно, можно догадаться, в чем именно в годы «безбожных» пятилеток заключалось благоустройство территории монастыря, отведенной под пионерский лагерь.
Обрушивали еще не сваленные кресты, выламывали еще не доломанные иконостасы…
Исповедуясь перед смертью в записках, озаглавленных «Из жития Федора Стратилата», Федор Александрович Абрамов запишет предсмертное прозрение: «Нет обратных дорог, но тот, кто очень хочет, может ходить дорогами детства».
Дороги детства — это тропинка в то время, когда еще не появилась в его жизни «красная могила», в годы, когда еще не отрекся он от Артемия Веркольского, еще не затоптал в себе святого праведного отрока.
Глагол «затоптать», выглядит излишне экспрессивным в этом контексте, но заменить его словом «забыть» нельзя.
«Федор Абрамов умел привлекать сверстников, — свидетельствует Федор Тихонович Попов. — Много рассказывал о монастыре, его истории и строительстве, о соборах монастыря, о колокольне и башне с часами, о строительстве дороги по реке Северная Двина через озеро Святое (ныне Красный окунь), где был монастырский скит. Рассказывал все это увлеченно. Говорил, что обо всем этом он читал в книгах, которые находил в монастыре и частично у жителей Верколы и Летопалы»[31].
Забыть Артемия Веркольского Федор Абрамов не мог.
Ему нужно было затоптать его в себе.
Разумеется, попытка заменить православие и праведность эдакой советской былиной, а святые мощи праведного отрока красной могилой — занятие весьма опасное прежде всего для собственной души.
В шестидесятые годы Федор Абрамов придумает объяснение, дескать, хотя он и участвовал в осквернении православных храмов, но храмы эти принадлежали никонианской Церкви, и староверов, к которым Федор Абрамов относил и мать, и тетушку Иринью, и самого себя, не касались…
Однако пользоваться этим объяснением будут только герои его книг[32], а самому Абрамову — слишком много лукавства было в нем! — душевного успокоения оно не принесет.
И хотя в повседневной жизни Федор Абрамов и не обнаруживал особой тревоги за свою душу, но в художественной прозе, требовавшей гораздо более глубокой открытости, то и дело возникали выплывающие из подсознания образы монастыря, в разрушении которого принимал Абрамов посильное участие…
«За рекой вставала луна, и казалось, отсветы пожарища, далекого и страшного, падают на белые развалины монастыря»…
«Время от времени, оттуда, где на красной щелье холодно сверкают сахарные развалины монастыря, доносился глухой и протяжный гул»…
Но все это будет потом, а в комсомольские годы замена святого праведного Артемия Веркольского на былинного богатыря из красной могилы казалась комсомольцу Федору Абрамову вполне естественной.
«Мы завидовали летчикам, их форме, их подвигам… — запишет он за неделю до своей кончины 6 мая 1983 года. — Папанинцы… «Как закалялась сталь» — Евангелие нашего времени.
Мы отчаянно завидовали старшим — красным партизанам, героям Гражданской войны. Завидовали и проклинали свой возраст. Эх, если бы родиться на двадцать лет раньше.
В газетах писали о классовых врагах… о схватках с ними, но ничего этого не было в нашей деревне. Уводили баб за колоски, человека, уклонявшегося от лесозаготовок, увели на Беломорье. Но какие же это враги…
Павлику Морозову завидовали.
Матерей, отцов презирали»[33].
Половина девятого класса пришлась на 1936 год, половина — на 1937‐й.
В 1937 году вспомнили еще об одной могиле.
В этом году страна торжественно отметила столетие кончины Александра Сергеевича Пушкина.
Отмечали столетие и в Карпогорской школе.
«Предоставленную в распоряжение школы РК союза учителей стипендию им. Пушкина определяю лучшему ученику школы по учебе и знанию творчества Пушкина на II четверть, т. е. на февраль — март ученику 9 класса Абрамову Ф.А.» — гласил приказ № 6 от 10 февраля 1937 года[34].
К самому юбилею на школьной сцене поставили инсценировку по «Борису Годунову».
Главную роль — Самозванца — сыграл Федор Абрамов.
Костюм Самозванца сшили из рясы, привезенной из Артемие-Веркольского монастыря. В бывшем священническом облачении и произнес Федор знаменитые слова самозванца:
Нет, мой отец, не будет затрудненья:
Я знаю дух народа моего:
В нем набожность не знает исступленья:
Ему священ пример царя его…
Как вспоминает Павла Федоровна Фофанова, на поясе у Абрамова во время спектакля висела сабля.
«Вынимать ее не надо было, но неожиданно он вынул саблю и размахнулся. Зрители не обратили внимания, а мы с Калинцевым засмеялись».
Что думал облаченный в рясу Абрамов, не известно. Может быть, и не в спектакле по пушкинскому «Борису Годунову» выхватил он саблю, а в тех далеких вихревых годах, когда скакал вместе с Архипом Белоусовым в атаку?
Поэзия вихревых годов для Федора Абрамова и его товарищей по Карпогорской школе не отходила в историю, она была необходимой составляющей той действительности, в которой они жили, за которую готовы были нести ответственность.
Все оценки Федора Абрамова в девятом классе — «отлично».
Дисциплина — «хорошо».
Эта отметка не очень-то вяжется с воспоминаниями одноклассников и товарищей по школе, запомнивших Абрамова как примерного во всех отношениях ученика.
«Большая тяга была у него к знаниям, — вспоминала М. Москвина. — Он даже злился, когда по каким-то причинам не было того или другого урока… В перемены организовывали игры, многие принимали в них активное участие. Федор же читал книгу или стоял у стенки и смотрел»[35].
«Чем выделялся Абрамов среди молодежи? — задается вопросом Г. Рябов. — Одет был несколько иначе, чем сверстники, носил полупальто, был подтянут».
Впрочем, тут же он припомнил, что и держался Абрамов «по-особенному: не по годам серьезен, независим, отстаивал свою точку зрения в разговорах со старшими»[36].
Видимо, за особенность и независимость и снизили Федору Абрамову балл по дисциплине в девятом классе.
Тем не менее это не помешало ему остаться в числе лучших учеников.
Приказ № 11 от июня 1937 года гласит:
«Премировать учащихся, достигших лучшей успеваемости.
В том числе Федора Абрамова — сохранить за ним Пушкинскую стипендию до сентября, выдать деньги сейчас по 1 сентября 1937 года.
Всех направить в Веркольский пионерлагерь».
Время было суровое.
Помимо пушкинского юбилея, 1937 год памятен и массовыми репрессиями.
Именно этим годом датируется окончательный разгром И.В. Сталиным «ленинской гвардии». К началу весны 1937 года по Наркомтяжпрому было осуждено 585 человек, по Наркомпросу — 228, по Наркомлегпрому — 141, по Наркомату путей сообщения — 137, по Наркомзему — 192 человека.
Выступая 18 марта на собрании руководящих работников НКВД, Николай Иванович Ежов подверг критике Г.Г. Ягоду. Началась большая чистка НКВД, в ходе которой было арестовано и расстреляно немало палачей русского народа.
Думал ли о справедливом возмездии Александр Иванович Куприн, сказавший на вокзале в Париже, что готов идти на Родину хоть пешком, не известно… Но именно 29 мая 1937 года, когда прозвучали эти слова писателя, на Белорусском вокзале арестовали командующего войсками Белорусского военного округа Иеронима Петровича Уборевича. Командующий войсками Киевского военного округа Иона Эммануилович Якир был арестован в этот день на вокзале в Брянске. А через два дня застрелился, запутавшись, как писали в газетах, в связях с контрреволюционными элементами, Ян Борисович Гамарник, глава Политического управления РККА.
Разумеется, нелепо было бы изображать сталинские чистки тридцатых годов как целенаправленную борьбу с русофобией. Сталин боролся за укрепление государственности, и русофобы-ленинцы уничтожались, как враги сталинской государственности.
Не следует забывать и того, что ближайшие сподвижники и родственники предназначенных на уничтожение «гвардейцев» занимали ответственные посты в НКВД и по мере сил пытались саботировать затеянное И.В. Сталиным освобождение страны.
30 июля нарком Н.И. Ежов подписал приказ № 00447, предписывающий в течение четырех месяцев, начиная с 5 августа во всех республиках, краях и областях провести операции по репрессированию бывших кулаков, казаков, служителей церкви, а также членов их семей, способных к активным действиям против Советской власти. Для проведения массовых «операций» утверждался персональный состав областных «троек». В них входили председатели областных управлений НКВД, секретари областных комитетов ВКП(б) и областные прокуроры. На каждую республику, край, область было определено контрольное число лиц, которых необходимо подвергнуть немедленному расстрелу, а также лиц, подлежащих лишению свободы на сроки от 8 до 10 лет.
Справедливости ради надо сказать, что попытки такого саботажа в НКВД пресекались.
1 августа был арестован руководитель управления НКВД по Саратовской области комиссар Госбезопасности 1‐го ранга Яков Саулович Агранов (Янкель Сорендзон), который долгое время безнаказанно вершил кровавые расправы в России. Подобная участь постигла вскоре и самого Н.И. Ежова и его ближайших помощников.
Любопытно, что 31 июля 1937 года в районной газете появилось первое прозаическое произведение Федора Абрамова — заметка «Мы возмужали».
Никакого отношения к развернувшимся чисткам и репрессиям она не имела (речь в заметке шла о комсомольской работе в пионерлагере) и тем не менее ее строки дышат суровым духом 1937 года:
«Наша жизнь была разнообразной и веселой. Ежедневно мы работали в звеньях, занимались спортом… Беседовали о бурной жизни в нашей стране, о героическом перелете Чкалова, Байдукова и Белякова, о завоевании большевиками вершины земли — Северного полюса… Часть из нас сдали нормы на «Юного Ворошиловского стрелка» и «Противохимической обороны».
Питались хорошо, прибыли в весе до восьми килограмм, занимались спортом, загорали. Наши мышцы стали упругими, а кожа превратилась в цвет меди. Мы возмужали»…
Когда вглядываешься в портреты Федора Абрамова того времени, невольно вспоминаешь героев «Молодой гвардии» Александра Фадеева.
Такой же максимализм, такая же бескомпромиссность, такая же отвага солдат Страны Советов.
Даже внешний вид и то — солдатский. Лучшим ученикам Карпогорской школы шили тогда в мастерской гимнастерки, и все они с гордостью носили эту форму…
Суровыми и целомудренными были и отношения молодых людей между собою.
«Когда он учился в 9‐м классе, а я в 8‐м, он написал мне небольшое письмо и предлагал дружить с ним, — вспоминает о Федоре Абрамове М. Москвина. — Он знал, что я вышиваю, и попросил, чтобы я что-нибудь вышила ему. Я вышила носовой платок. Думаю, что этот маленький эпизод связан в романе с платком Михаила Пряслина»[37].
Впрочем, парнем Федор Абрамов был видным, и были в школе у него и другие увлечения, и даже настоящая любовь, но тоже, такая же чистая и целомудренная…
Об этой первой своей любви Абрамов напишет, приехав в августе 1958 года в Карпогоры, настоящее стихотворение в прозе…
«Там, где мы встречались с Ниной, несколько сосенок.
Леса и в помине нет. Кузницы тоже. Пролегла новая улица с домами по обе стороны. Тропинка, еле заметная раньше, превратилась в широкую проезжую дорогу — глубокие колеи грузовиков, трактора. Штабеля леса для новых построек.
Ну, где тут место для свиданий? Нет места для белого платья, для матроски.
Вот так и у других.
Топчут люди землю, и не знают, сколько на ней было радости, слез, горя.
И может быть оттого-то и мила нам земля, что она насквозь пропитана людскими слезами радости и печали. Тем более дорога земля, на которой прошла твоя юность…
Лес вырублен на дрова, которые осиротело лежат в поленнице. Так же вырублена и моя любовь — единственная, незабываемая.
Шумят сосны, но не мелькнет больше моя голубая матроска.
Нина, Нина! Вспоминаешь ли ты когда-нибудь нашу любовь? Или только я навсегда спеленан ею?
Хотел пройти на горочки старой дорогой, что идет от беляевского дома. Нет дороги — распахано. На горках едва не запутался в кустах татарника-молочая.
Ну, куда ты бредешь в прошлое? Нет возврата к прошлому»[38]…
В школьные годы таких стихотворений Федор Абрамов не писал.
Совершенно другую любовь воспевал он тогда:
Врага разбили. Над страной
Взметнулся дым тяжелых домн
В кипучей жизни трудовой
Серго металла стал Нарком.
Любопытно проследить в этом стихотворении, опубликованном 4 марта 1937 года газетой «Лесной фронт», развитие образов «красной могилы». Сияние своего солнца — красной могилы, осененной приспущенными знаменами, обретает в стихотворении конкретную личностную наполненность:
От нас ушел, Серго любимый,
Но воля в нас кипит его
За каждым винтиком, машиной
Тебя мы чувствуем Серго…
Через двадцать лет, 15 мая 1956 года, обдумывая самоубийство Александра Фадеева, Федор Абрамов запишет в «Дневнике»: «Но хорошо и то, что верх взяла правда, вернее, полуправда. Ведь было же время, когда об Орджоникидзе, покончившем самоубийством, писали, что он умер в результате болезни сердца. Подписи врачей — все по форме. И видный государственный деятель, хорошо зная, что в гробу лежит человек с пробитым черепом, с глубокой скорбью рассказывает о продолжительной сердечной болезни дорогого товарища Орджоникидзе».
Интонационная неуверенность как бы размывает тут смысловую очевидность, и то, что легко постигается умом, не может быть принято сердцем.
Абрамов конца пятидесятых, как литературовед достаточно высокого класса, понимает, что истинная, не подвластная течению времени мифология, не может базироваться ни на откровенном обмане, ни на полуправде, которой пытаются замаскировать этот обман.
«Смерть Фадеева — умри он как гражданин — могла бы стать самой гениальной книгой современности», — утверждает он. Почему? Да потому, что «с именем Фадеева в советской литературе связано понятие — оптимистическая трагедия. Герой, умирая, утверждал своей смертью победу».
Но — увы! — «самой гениальной книги современности», нового мифа не возникнет. Судьба Фадеева не выдержала необходимого для этого усилия. «Он умер, как трус»…
Миф оказался разрушенным еще до его воплощения…
Верх взяла полуправда хрущевского десятилетия, и расставание с красной могилой, которой пытались заменить святыню подлинную, проходило в Федоре Абрамове и его сверстниках гораздо мучительнее и болезненней, чем расставание с подлинными святынями.
«Медленно и бесшумно ступая по выстланной дерном дорожке, я подошел к ограде, открыл калитку.
Что такое? Где могила Архипа Белоусова?
Шесть фамилий выбито на лицевой стороне пирамидки, и только третьей среди них, совсем затерявшись в этом списке, — фамилия Белоусова…
Все так же, как в далеком-далеком детстве, за соснами полыхал багряный закат — казалось, сама вселенная склонила свои знамена над нашим крутояром, а могилы Архипа Белоусова не было. На месте ее торчал серый, унылый столбик, точь-в-точь такой же, как на десятках других могил.
И я смотрел на багровый закат, смотрел на этот столбик, густо исписанный ровными подслеповатыми буквами, и чувствовал себя так, будто меня обокрали»[39].
Возмущенный герой рассказа идет к последнему оставшемуся в живых красному партизану и тот, рассказывая о реальном Архипе Белоусове, окончательно развенчивает мифотворчество, связанное с красной могилой, осененной приспущенными знаменами.
«В окна глухо постукивал косой дождь. Темные дорожки бежали по верхним незанавешенным стеклам, и лицо у старика тоже было мокрое.
Я тихонько встал и вышел на улицу.
На деревне было темно, как в глухую осеннюю ночь. Ни одного огонька не было в окнах: видимо, всех сегодня ненастье застало врасплох.
Я брел в темноте по мокрой дороге, оступался, залезал в лужи и все пытался представить себе Архипа Белоусова таким, каким он был в жизни.
Дождь не утихал. На открытых местах выл и свистел ветер.
В такую непогодь я любил, бывало, стоять под соснами у партизанской могилы. Сосны шумели, охали и стонали. А мне все казалось, что это стонет и охает Архип Белоусов, у которого разболелись в ненастье старые раны.
И когда впереди, в бледных вспышках молний, верблюжьим силуэтом обозначилась старая церковь, я машинально, по давней привычке, свернул с дороги и зашагал к крутояру»…
Впрочем, тут мы забегаем вперед…
К метаморфозам красной могилы — кстати сказать, размышления о могиле в «Дневнике» 1956 года как раз со смертью Фадеева и соседствуют! — мы еще вернемся, а пока, говоря о написанном в 1937 году стихотворении «Серго Орджоникидзе», надо подчеркнуть его глубинную, хотя и немного лязгающую металлом искренность.
У шестнадцатилетнего Федора Абрамова не было никаких сомнений в создаваемой сталинским агитпропом мифологии, потому что он сам был частью этой мифологии…
«Федя в школе был очень активным, — вспоминала Ульяна Александровна Абрамова. — Он и в комсомоле вожак, и в учкоме (тогда были учкомы) руководил, и в самодеятельности впереди… Вообще Федя дома бывал мало… Всегда занят»[40].
17 декабря 1937 года в Карпогорской школе состоялось расширенное заседание педсовета.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Житие Федора Абрамова предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
15
Артемие-Веркольский монастырь стоит на другом берегу Пинеги, напротив Верколы. И селение, выросшее вокруг, называется Новый путь.
32
«А тут, когда ты сказал мне, что Мошкин неграмотный, я еще раз прочитал эту молитву. И знаешь, что удумал? — Подрезов победно взглянул на Лукашина, потом на Анфису. — А то, что это вообще не старовер писал. Непонятно? Ну, этого понять нельзя. Для этого самому в староверах побывать надо. Вот что. А я был. Из староверской семьи вышел. И не знаю, как другие староверы, а наши староверы из-за этих самых божьих храмов разоряться не станут — это я тебе точно говорю. Староверам на эти храмы, которые якобы разоряет советская власть, начхать, поскольку у них дело дальше молельни не идет. Вот я этими самыми божьими храмами и срезал Дорохова. Ведь это же, говорю, нас на смех поднимут»…