Черновики Иерусалима

Некод Зингер

Книга «Черновики Иерусалима» – приключение, кажущееся на первый взгляд беззаботной и легкой постмодернистской игрой, в то же время претендует на нечто большее, а именно: на создание необходимого всякому горожанину пространства, насыщенного литературной реальностью в той же степени, в которой оно насыщено политической, исторической, религиозной и т.д., и т.п. Без этой литературной сферы жизнь представляется невозможной, так же как невозможна она без атмосферы и, скажем, без биосферы. Таким образом, речь в прямом смысле этого слова идет о насущном градостроительстве. Это отсутствовавший до сих пор в мировой литературе корпус художественных текстов о городе, чей генезис в современной культуре уникален и парадоксален. С одной стороны, Иерусалим на протяжении столетий находится в эпицентре нашей цивилизации, с другой – художественные тексты (в отличие от теологических и антропологических), содержащие в себе подлинные картины Иерусалима и жизни его обитателей, а не условный Святой Град, можно сосчитать по пальцам, да и те не являются созданиями классиков первой величины. И это несмотря на то, что многие из оных классиков в разные эпохи посещали Святую Землю. «Автор» (кавычки в данном случае – неизбежный инструмент тотально ироничного отношения повествователя к вопросу о собственном авторстве) постарался восполнить этот пробел в истории и практике литературы.

Оглавление

Нет, это не Рио-де-Жанейро!

«Теодор Нетте», пароход и человек, с тремястами последними сионистами Советской России на борту, миновав Стамбул и Лимасол, достиг берегов подмандатной Британской Палестины и встал на якорь в Яффском порту на восходе солнца 9 августа 1935 года. Изумленные пассажиры спускались на берег на закорках арабских грузчиков под томные завывания муэдзинов, лившиеся из липкого изжелта-серого поднебесья.

— Нет, это не Рио-де-Жанейро! — сказал Бендер, отирая высокий, полный горестных сомнений лоб тыльной стороной потной ладони и глядя на белые минареты и вялые пальмы, почему-то вызывавшие в его уме воспоминания о премьере оперы «Набукко» в летнем театре города Батума в 1921 году.

На таможне он долго препирался по поводу своего единственного багажа — потертого акушерского саквояжа, вызвавшего особые подозрения хмурого шотландского сержанта тем фактом, что не содержал в себе ничего, кроме толстой пачки рукописей на нескольких непонятных ему языках, вафельного полотенца и зубной щетки. У чиновника, занимавшегося его документами, Остап потребовал изменить значившееся в советском паспорте имя.

— На земле моих гордых предков я намерен вернуть себе исконное имя Асаф Луриа-Бендер. Мой дорогой папа никогда не простит мне, что под влиянием оскорбленной в своих чувствах матушки, графини ингерманландской Берты Марии Бендер, неожиданно узнавшей о троеженстве горячо любимого супруга, бывшего турецко-подданного, я согласился предать забвению его гордое двойное имя Иегуда Проспер и удовольствоваться постыдным отчеством «Ибрагимович», напоминавшим о тяжелом феодальном наследии Оттоманской империи. Андерстенд, май френд?

Сердечно простившись со своими спутниками по «Теодору Нетте», велевшими не пропадать и настойчиво звавшими его присоединиться к киббуцному движению, и выйдя, наконец, в мир, предприимчивый Асаф Бендер немедленно отправился по имевшемуся у него адресу. В доме Луриа его ожидала печальная весть о кончине старика, приключившейся несколько недель назад. Используя весь запас древнего языка строителей новой жизни, в котором совершенствовался во время долгого плавания, он побеседовал с яффской вдовой, которая сообщила ему адрес госпожи Луриа-второй, проживавшей в Иерусалиме с сыном, и вызвалась сопроводить безутешного сироту, ни словом не упомянутого в завещании, на кладбище, где покоился Иегуда Проспер.

— Благодарю, мадам! — ответил сильно заскучавший Асаф. — В следующий раз — непременно. Сейчас я весьма устал, дэ бато сюр ле баль, как сказал поэт.

Нищий наследник древнего рода пешком добрался до Тель-Авива, немного побродил по его парны́м улицам, поглазел на афиши Александра Вертинского, коими было увешано полукруглое здание кинематографа «Муграби», испил стакан мутной карамельной воды «газоз», полученной им в киоске у печального немецкого профессора с седыми моржовыми усами а-ля Фридрих Ницше, и понял, что больше на Холме Весны ему делать нечего.

— За дело, наследник пророков и повелитель бедуинов! Зря, что ли, я бросил высокооплачиваемую должность управдома в Лассалевском районе Черноморска и проделал долгий путь паломника? Рога трубят и призывают меня в Град Небесный.

Он въехал в Иерусалим на медленно ползшем по горам раскаленном английском автобусе.

— Конечно, чего можно ожидать от британского империализма! — ворчал он. — Белого осла для меня не нашлось. Впрочем, блудный сын должен быть благодарен хотя бы за отсутствие евангельских свинок…

Апельсиновое солнце опускалось за его спиной в зыбучие пески побережья. Новый репатриант Луриа-Бендер усмехнулся, вспомнив пророческую телеграмму «грузите апельсины бочками». Близость небес навевала прохладу. Позади был тряский четырехчасовой путь по пыльной и усеянной сухими терниями Святой Земле.

Переночевав в Народном Доме, в комнате, где вместе с ним на столах для занятий спало четверо делегатов съезда молодых педагогов, он позавтракал любезно предложенными ими томатами из Галилеи и вышел на нежащуюся в утренних лучах улицу Пророков. Миновав по пути сразу три больницы, он подошел к дому за каменной оградой напротив абиссинского консульства. Выбежавший из ворот длинноносый мальчик со стопкой книг подмышкой подтвердил, что это действительно дом семейства Луриа, добавив, что сын хозяйки, Гавриэль, недавно вернулся из Парижа.

На выходящем во двор балконе, сидя в обитом красным атласом кресле перед металлическим столиком о трех ножках, худой брюнет с маленьким квадратиком усов под длинным благородным носом брил опасной бритвой густо намыленные щеки, поглядывая в настольное зеркальце. При этом он рассеянно мурлыкал бретонскую народную песенку «На лугу я встретил дочь косаря». В этом же кресле когда-то сидел сам «старый турок», Йегуда Проспер Луриа-бек, сверкая в лучах заходящего солнца капельками алмазного пота на лысой голове. Но блудный сын этого не знал.

Остап потянул носом. В воздухе каменного двора витал тот явственный запах бедности, который пронизывал Иерусалим насквозь.

— У старого турецкого вельможи было бессчетное количество сыновей и дочерей, — подумал он. — Куда там лейтенанту Шмидту! Но в историю литературы вошли только двое — Аси и Габи, бедные скупые рыцари печального образа. Любопытно, тепло теперь в Париже?

Сделав бойкому мальчугану на прощание ручкой, Луриа-Бендер поспешил по каменной лестнице навстречу судьбе. Гавриэль, не выразивший ни недоумения, ни подозрительности при неожиданном появлении фратрум экс махина, понравился Асафу. Но еще больше, чем сам Гавриэль, понравились неудавшемуся графу Монте-Кристо его белая панама, щегольской пиджак с золотыми пуговицами, трость с круглым серебряным набалдашником и особенно — тщательно отутюженные белые брюки, в которые тот облачился, когда новоявленные братья вышли прогуляться по городу.

— Они примиряют меня с несовершенством нашего мира, — думал Бендер, вышагивая рядом с братцем-щеголем. — Иерусалим, конечно, тоже не Рио-де-Жанейро. Подавляющее большинство граждан не ходит здесь в белых штанах, отдавая предпочтение инфантильным коротким штанишкам или же белым чулкам, торчащим из-под пыльных кафтанов. Но мой ближайший родственник всё же освоил эту похвальную моду, невзирая на скудость средств. Не мешало бы и мне последовать по его стопам. Вот улажу кое-какие организационные вопросы с сионистским руководством и закажу себе брючки из отбеленной чесучи в стиле шик-модерн вот хоть у этого портного Антигеноса, который, судя по тому, как безмятежно он прикорнул на пороге своей лавки, не слишком обременен заказами на армейские френчи для Чемберлена.

Миновав итальянскую, четвертую по счету, больницу, коими Господь щедро благословил улицу Пророков, братья вышли к Русскому православному подворью, намереваясь спуститься оттуда на оживленную Яффскую дорогу. Здесь Асаф с живейшим интересом осмотрел недавно раскопанную храмовую колонну, прозванную иерусалимскими мальчишками пальцем Ога, царя Вассанского.

— Очаровательный обломок прежней эпохи, — с удовлетворением заметил Луриа-Бендер. — Утерян клерикально-монархическими властями еще до исторического материализма. В наше прогрессивное время может быть использован в качестве подпорки под надстройку, грозящую обрушиться на базис, или, скажем, перста, указующего в направлении светлого сионистского будущего. Но почему они держат его за колючей проволокой? Боятся, что кто-нибудь прихватит походя?

Тут произошло уже вовсе непредвиденное событие. Навстречу братьям, широко улыбаясь каким-то благостным мыслям в седую кудлатую бороду и щурясь на солнышко, двигалась облаченная в рясу и клобук коренастая фигура. Орлиный взгляд Асафа впился в знакомое доброе лицо.

— Батюшка! Теодор Иоканаанович! Архиепископ Военногрузинский! — воззвал Луриа-Бендер, кидаясь навстречу быстро мертвеющему священнослужителю.

Тот взвился на месте, как потревоженная горная куропатка, и, подхватив полы рясы и припадая на обе ноги, кинулся под спасительную сень православного храма.

— Удивительное дело, Габи, — заметил братец Аси, не имевший ни малейшего намерения преследовать несчастного страстотерпца. — Тут, кажется, собираются все лучшие представители человечества, независимо от их вероисповедания. Поразительный город! Я начинаю его любить. Интересно, какой йеменской пекарней галицийского уклона владеет бывший советский купец Кислярский и в каком сионистском учреждении трудится подпольный миллионер Корейко? Фамилию Александру Ивановичу пришлось, я думаю, сменить на какой-нибудь Бен Басар, но он и не к такому сумеет приспособиться. А может, он командует бандой бедуинов-головорезов и зовется Абу Кабаб?

На углу улицы Короля Георга Пятого братья расстались, договорившись встретиться позднее в кафе «Гат», где Гавриэль проводил бóльшую часть дня, сидя над своими таинственными тетрадками.

— К обеду я разбогатею и утащу тебя обедать к Каменицу или в «Кинг Дэйвид», — заверил его Бендер. — Закажем себе какой-нибудь турен бордоле и венский шницель.

Следуя указанному младшим братом направлению, Асаф менее чем за пять минут достиг величественного современного здания Еврейских Фондов, полукружьем раскинувшего свои широкие гостеприимные объятия навстречу спешащим к родному гнезду рассеянным и угнетенным, и потребовал у вахтера немедленного свидания с главой Еврейского Агентства Моше Чертоком.

— Товарищ Шарет принять тебя не может, — дружелюбно объявил тощий дежурный по-русски, без всякого интереса повертев его паспорт. — У него дела поважнее наших с тобой проблем. Государство в пути, можно сказать. Ты, товарищ Луриа, запишись или к товарищу Яалому-Диаманту, или к товарищу Захави, в зависимости от профиля. У тебя какого характера дело?

— Ну, скажем, культурно-просветительного, — предположил Асаф.

— Тогда тебе к товарищу Каспи, — дежурный начал листать толстую амбарную книгу. — Так… вот оно! Могу записать тебя, товарищ, уже на следующую неделю.

— Имка боска! — возмутился Бендер. — Это что же такое делается! Это какое-то халуцианское головотяпство. Я желаю строить новую жизнь, прокладывать дороги в светлое будущее, к которому мы пройдем победным маршем экклезиастов, читать свитки пророков без согласования, я из последних сил ломаю язык моих отцов Абрама, Исака и Иегуды-Проспера! И что же я получаю в ответ на свои пламенные порывы? Меня записывают на прием к нижестоящему товарищу через неделю! Да известно ли тебе, юноша бледный со взором горящим, что за бумаги ждут в этом саквояже свидания с руководителями сионистского движения? Нет, тебе это неизвестно, да я и не уполномочен разглашать тайны государственной важности первому попавшемуся привратнику.

— Ну, если очень важное, то тогда лучше, всё-таки, к товарищу Захави, — передумал флегматичный дежурный. — Но это у нас на следующей неделе не получится…

— Ну и черт с ним, с твоим товарищем Захави! — не унимался Асаф. — Уйду отсюда прямиком в бедуины и буду грабить караваны!

Тут дверь ближайшего кабинета отворилась, оттуда выглянула совершенно лысая голова в круглых очках и поинтересовалась:

— Что за шум? Опять ревизионисты бузят?

— Товарищ Рубинчик, тут новый репатриант требует срочного внимания.

— Что же вы нервничаете, дорогой еврей? — обратился лысый Рубинчик к Бендеру. — У нас голыми на улицах не ночуют. Я вам немедленно выпишу рабочую путевку на строительство Иерихонского шоссе с трехразовым питанием и настоящей койкой-раскладушкой.

— Это конгениально! — от такой наглости Бендер даже рассмеялся. — Вы чего-то недопоняли, драгоценный вы мой. Вот в этом скромном акушерском саквояже, коий я с трепетом держу в почтительных руках, находится клад, бесценный для всего образованного человечества, а особенно для нашего народа, возвращающегося, по слову поэта, «в страну Сион, в Ерушалаим». В его скромных недрах заключены рукописи десятков неопубликованных текстов, написанных на протяжении столетий об этом городе величайшими мастерами слова. Гете, Шатобриан, Шекспир, Симеон Полоцкий, Дани-эль Дефо, графы Толстой и Салиас! Записки очевидцев и фантазии гениев. Неопубликованные, прошу заметить! Полный архив, проливающий новый, хорошо забытый старый, свет на историческую физиономию нашей древней столицы. И я готов передать его руководству нашего непобедимого движения за смешную сумму в пятьдесят тысяч фунтов стерлингов. Британский Музей лопнет от зависти. Французская академия… Ах, да что там говорить! Если даже Иерусалим будет снова разрушен, его можно запросто воссоздать по этим записям. Я горд тем, что со смертельным риском для жизни вырвал эти сокровища духа из лап большевистского режима. Вот, например, неизвестная запись Марка Твена, датированная одна тысяча восемьсот шестьдесят седьмым годом: «Мистер и миссис Томас Сойер в поездке по Святой Земле заблудились в пещере Седекии, старина Джим подметает двор в отеле Американ Колони, напевая “Ух, как катит свои воды Иордан!”». Или, наоборот: Н.В.Гоголь, иерусалимский физиологический очерк «Похороны армяночки»… Бендер уже запустил руку в саквояж, но ответственный Рубинчик его остановил:

— Это вам, знаете, не к нам. С вашими бумагами обращайтесь в Еврейский Университет к Буберу или к Шолему. Только у них, предупреждаю вас заранее, денег нету. Ну и замашки у вас: пятьдесят тысяч! Вы что, с Луны свалились? А еще ученый человек. Да я вам за пятьдесят тысяч не то что до Иерихона шоссе проложу, я вам полный план мелиорации в три года… пятьдесят тысяч!

Асаф понял, что обедать в «Кинг Дэйвиде» сегодня не придется.

— А сколько по-вашему могут дать за эти рукописи в университете? — осторожно спросил он лысого руководящего работника.

— Если это действительно такое сокровище, как вы говорите, то они обратятся в попечительский совет с просьбой выделить им фунтов сто-сто двадцать… Но они предпочитают получать такие вещи в дар. Тут у нас, знаете, сколько исторических сокровищ? Где ни ковырни — свиток Мертвого моря.

Бендер явился в кафе Гат каким-то просветленным, едва не испускающим рентгеновские лучи в виде рогов, подобно пророку Моисею.

— Ах, Габинька! — сказал он, подсаживаясь за столик к возлюбленному своему брату. — Как я был наивен, веря в сказки о мировом еврейском капитале! Моя последняя и самая блестящая комбинация разбилась о спартанский быт одной отдельно взятой британской колонии. Боюсь, что ради спасения моей жизни, тебе придется заказать мне кофе и печенье за свой счет. Но это — в последний раз. Я решил начать новую жизнь. Я молодею на глазах, и седина, серебрящая виски, только мелочь в сравнении с золотом моего народного сердца. Возьму, например, заказ в академии имени товарища Веселиила. А что, воплощу, наконец, в жизнь свою давнюю идею эпического полотна «Сионисты пишут письмо муфтию Альхусейни». Тем более, что смерть Ильи Ефимовича у хладных финских скал снимает проблему авторского права. Или же стану тружеником пера и напишу высокохудожественный и пространный биографический свиток во славу товарища Рубинчика. Они меня за это окатят золотым дождем Кумранской долины, где, как известно, осадков выпадает один миллиметр в тысячу лет. А много ли мне потребуется в этой жизни? Финики и акриды — что еще нужно строителю сионизма! Я передумал быть богатым. Благотворный воздух этого святого места уже начинает оказывать на меня свое действие. Удивительный город!

— Все города — ни что иное, как черновики Иерусалима, — серьезно сказал Гавриэль. — Сколько есть на свете городов, столько есть и эскизов Иерусалима.

— Даже Рио-де-Жанейро?

— Все. Зато и в Иерусалиме нет ничего, практически ничего, на что можно положить глаз или указать пальцем. Он — и то, и это, а вернее — и не то, и не это, и еще десятки тысяч всякого. То есть, ничто. Сегодня он для меня не Париж, а завтра у нас обоих изменится настроение, подует ветер из пустыни, и он станет мне не Багдадом. Тот, кто его придумал, нарочно создал его как пустое место, которое мы наполняем тем, чем захотим. Здесь нет и не может быть подделок, ибо все оригиналы мира суть копии этого пустого места.

Гавриэль заказал для старшего брата турецкий кофе и английский кэк. Асаф прикрыл утомленные глаза и вытянул под столиком натруженные ноги будущего прокладчика иерихонской магистрали, уже обутые в библейские сандалии, но еще бледные, не покрытые мессианским загаром. Лучи заходящего солнца красили улицу Пророков цветом свежей верблюжьей мочи и забивались под веки. Бендер сделал последний глоток, слегка поперхнувшись гущей, и отверз вещие глазницы. Акушерский саквояж с бесценными шедеврами мировой литературы, еще минуту назад лежавший на соседнем стуле, бесследно исчез.

* * * * *

— Бендера я помню, — как-то невзначай сообщил один из пассажиров того исторического рейса, русский поэт Арсений Гольдберг, часто бывавший в моей мастерской (он неизменно именовал ее «ателье»), хотя подъем на второй этаж давался ему не без труда. (Сам он, впрочем, жил на третьем этаже, в том самом подъезде дома на бульваре Маймонида, где внизу располагалась контора киностудии Middle East Best Regards). — Был такой человек, вы знаете… И я его помню. Я с ним встречался. И на пароходе, и потом здесь, в Иерусалиме. Принято считать его придуманным персонажем. Как будто его придумал Илья Ильф. А Ильф и Петров… вы знаете — Евгений Петров, то есть, Евгений Петрович Ката-ев… они вместе писали… просто списали его с реального человека, который был их приятелем в Одессе, потом жил в Москве, а потом приехал сюда. Что с ним, в конце концов, стало, я не знаю. Но он пережил здесь какое-то, знаете ли, потрясение. У него, кажется, украли портфель с рукописями. В Иерусалиме. Там, в частности, была и записная книжка Ильфа. Ильи Ильфа. Он мне рассказывал. Вы знаете, что Илья Ильф вел записные книжки… часть их даже была издана после его смерти. И он побывал тогда в Палестине. Об этом не принято было говорить, но у него даже в советском издании случайно попадаются в записной книжке какие-то «тель-авивские журналисты» и еще что-то такое. Так вот, этот Бендер утверждал, что у него была целая записная книжка Ильи Ильфа с записями про Тель-Авив, про какой-то кибуц, про Иерусалим и про Мертвое море. В самом деле, жалко, что она пропала. Но у него сохранилась одна-единственная страничка. Он мне ее показывал, и я ее тогда даже переписал себе на память. Если вас интересует, может быть, для вашего журнала, я вам эту запись как-нибудь постараюсь найти. Вы спроси́те Дану, может ли она вас интересовать для журнала. Но это займет какое-то время. Я помню, что там есть такая запись: «Прямо посреди рынка Маханэ Иегуда — отель-люкс “Казино де Пари” с танцевальной площадкой на крыше, вымощенной алыми розами». Потом такая запись… я ее тоже дословно помню: «Бедуины верят, что сушеное волчье мясо помогает от боли в голени». И еще что-то. Я вам обязательно найду эту страничку. Но это займет какое-то время…

Страничку эту Гольдберг, однако, так и не нашел. Но кто знает, может быть, когда-нибудь еще отыщутся все украденные у Бендера рукописи. Особенно забавно будет, если в итоге выяснится, что все они поддельные — одна сплошная липа, и записная книжка Ильфа, и Гоголь, и Марк Твен, и Толстой. Но не исключено, что все эти рукописи уже давно сгорели в чьей-то печке-буржуйке.

Когда преставился мой предшественник на посту маляра-декоратора в новосибирской опере, литературное его наследие, хранившееся в старом рассохшемся чемодане, обвязанном веревкой, вынесли вместе с прочим скудным его имуществом из комнатки в общежитии на помойку. Килограммов пять необщих школьных тетрадей, исписанных тайнописью. Автор, видите ли, был сумасшедшим, и расшифровать таинственные закорючки никому не удалось, ведь ни один знак в рукописях не повторялся дважды. Так всё его поэтическое наследие и осталось непрочитанным.

Кто-нибудь на всём божьем свете скорбит об этом? Но ведь не может быть, чтобы все эти писания, священные для кого-то хоть на краткий миг, просто так канули в небытие. Иногда мне кажется, что они отнюдь не тают в безвоздушном пространстве равнодушной безразмерной вселенной, но собираются здесь, между небом и землей. Я хочу сказать, между увесистым, вечно пребывающим в свободном падении небом и невесомой, почти нематериальной землей. Каким образом умещается здесь всё это пущенное на ветер богатство?

Подушная подать. Именная опись. Ревизская сказка. Сожженные «Похождения Чичикова в Иерусалиме». Господни игры в архивариуса и систематизатора. Сошедший с ума, а оттуда далее — в Аид — Каролус Линнеус, ведущий картотеку иерусалимских химер, каждой галлюцинации присваивающий двоичное латинское название. Например: Salus populi, Ruine sacrum, Ars poetica, Alia tempora, Jus primogeniturae, Omnia mutantur, Nihil interit.

Возможно, город, стоящий над бездной, не имеющий дна, подобно цилиндру фокусника, впитывает, всасывает в себя всё то, что приносит к пупу земли возвращающийся на свои круги ветер. Мельчайшие першинки былого величия — мириады всемирных историй и человеческих жизней — оседают на стенках его извилистых кровеносных сосудов, покрывают живую поверхность его экспериментальных срезов, вьются в его непокойном воздухе. Господи, до чего же много пыли в Иерусалиме!

Читающие книгу сует найдут способ восстановить по этим геологическим отложениям эфемеру мирового дыхания. Соображение сие успокаивает, примиряет с путем всякой плоти смущенную душу, не способную принять идею полного и бесследного исчезновения.

Мне вспоминается первый опыт иерусалимского блефа, предпринятый по странному, ничем не спровоцированному наитию в девятом классе новосибирской средней школы №10. Учительница географии Анна Денисовна Жадина решила, что мы, сливки общества, собранные под литерой «А», не без удовольствия станем выступать перед всеми прочими учащимися с докладами о столицах различных зарубежных государств, сопровождаемыми демонстрацией какого ни на есть иллюстративного материала, доступного сибирским школьникам эпохи застойной разрядки. Началась запись — штатные Варшава, София и прочий Бухарест разошлись первыми, за ними последовали соблазнительные Париж, Рим и Лондон. Круг неумолимо сужался, а я продолжал сидеть неподвижно и бесстрастно, не вознося трепетной десницы.

— Зингер! — в голосе Анны Денисовны слышалось неподдельное недоумение. — Вы е-ще не вы-бра-ли сто-лицу?!!!

— Как же, выбрал, Анна Денисовна. Я, с вашего позволения, выбрал Иерусалим.

Мало того, что я не знал о Иерусалиме ровным счетом ничего и в жизни своей не видел ни одной картинки с изображением этого города, если не считать вольных измышлений средневековой и классической живописи, я, к тому же, до того момента был к нему совершенно индифферентен. Его имя вылетело, как большая увесистая птица, вроде пингвина, вероятно, из чувства голого противоречия.

Но сказанного не воротишь — выбор был сделан, как выяснилось, на всю жизнь.

Реакция видавшей виды заслуженной учительницы была смущенной:

— Э-э-э… Зингер… видите ли, Иерусалим, конечно, очень интересный город, но, видите ли, видите ли…

Вместо того, чтобы прямо заявить, что никакого Иерусалима не существует, как поступил бы на ее месте всякий, имей он хоть немного времени на моральную подготовку, Жадина тщетно пыталась найти какой-нибудь интеллигентный аргумент против — ведь о позволении не могло быть и речи. Но этот искомый интеллигентный аргумент никак, никак не находился. Я уже искренне жалел, что поставил достойную пожилую даму в столь тягостное положение.

— А Иерусалим — это столица чего? — подлила масла в огонь притворявшаяся наивной Ларочка Алиева.

— Израиля, дура! — резко шикнула на нее лучшая подруга Дехтерева (Брайловская).

Этот обмен репликами спас Анну Денисовну от уже нависавшего над нею призрака Ивана Денисовича.

— Видите ли, э-э-э, Зингер, — с трудом переводя дух, объяснила она не столько мне, сколько гораздо выше стоящим инстанциям, — в соответствии с решением ООН, столицей государства Израиль является Тель-Авив, а Иерусалим имеет особый э-э-э… международный статус. Видите ли, э-э-э… поскольку в этом цикле э-э-э… лекций речь идет именно о государственных столицах, Иерусалим — э-э-э… очень, конечно, интересный город, в данном случае, не подойдет, э-э-э… точно так же, как, например, э-э-э… Сидней или, скажем, Рио-де-Жанейро.

— А пусть он про Тель-Авив рассказывает! — нагло предложил Ткачук, которого явно не устраивала с таким трудом достигнутая разрядка напряженности.

Но про Тель-Авив я рассказывать отказался, твердо и однозначно. Я и сейчас не могу ничего вразумительного рассказать про Тель-Авив, кроме того, что это — возникшая на девятом году прошлого столетия не слишком остроумная пародия на Санкт-Петербург, со всеми непременными атрибутами окна в Европу: с утлыми мшистыми берегами, с избами, в последние десятилетия посягнувшими на пятидесятиэтажное достоинство, с гостюющими флагами, с пирами на просторе и с медным всадником Меиром Дизенгофом, оттель грозящим мировому шведу.

Иерусалим не выбирают, он наваливается на ничего не подозревающего субъекта сам, незванно-негаданно-непрошено, да так, что потом у застигнутого врасплох скорее отсохнет правая рука, чем изгладится из памяти этот внешне малоприметный населенный пункт. При этом, как показано выше, его вовсе не обязательно осязать, видеть или, тем более, любить. Можно, сидя на Диком Западе, вздрагивать с каждым глухим ударом его тяжелого сердца на Востоке. Можно вырисовывать готические башенки где-нибудь в Ломбардии или в Бургундии, утверждая, что это Иерусалим, и быть на волосок от правды. Можно складывать его из обломков плохо прожитых чужих жизней, не греша против истины. Протянул руку в произвольном направлении — и вот крупица Иерусалима уже в твоих цепких пальцах. Взять, например, популярную некогда песню «Горел, пылал пожар московский». Это о Иерусалиме или нет? Это о нашей древней столице или как? Там же однозначно сказано: «И на челе его высоком не отразилось ничего». Наши мудрецы, да будет их память благословенна, непременно сказали бы, что речь идет одновременно и о царе из плоти и крови, и о Царе Над Царями Царей. Если о царе из плоти и крови речь, то это Давид, помазанник Божий, сказавший о себе в бедствии: «Устроили ловушку мне, ищущие души моей… А я, как глухой — не слышу, и как немой, не открывающий рта своего. И стал я, как человек, который не слышит и в чьих устах нет резонов». (Те’илим, 38:13-15) Если же о Царе Над Царями Царей речь, то не о Нем ли сказал Давид: «Доколе, Господи? Доколе скрывать будешь лицо Свое от меня?» (Ibid., 13:2) И еще сказал он: «Лица твоего, Господи, искать буду. Не скрывай лицо Твое от меня!» (Ibid., 27:9) Отсюда мы делаем вывод, что пожар московский — это разрушение Иерусалима. Замечу, кстати или некстати, что многие из мудрецов этих сидели в Вавилоне, в Земле Израиля никогда не бывали, но при том о Святом Граде судили с полным знанием дела.

А почему принято к каждому упоминанию о них прибавлять «память их для благословения (или для привета)»? Не в том ли дело, что память их была столь зыбкой и непрочной, что нуждалась, не менее, чем наша нынешняя, склеротическим иерусалимским известняком одетая, в особом благословении? Или же вовсе была она с неким приветом, который передают они сквозь гущу темных веков, нам, своим рассеянным потомкам?

Впрочем, я вовсе не уверен, что все эти измышления на тему памяти, сколько бы они меня не занимали, очень волнуют моего воображаемого читателя. Я, возможно, по природной забывчивости еще вернусь к этой теме — уж очень она мне покоя не дает. Но нужно ведь и о ближнем подумать, а ближнему схоластические рассуждения не интересны, ему подавай увлекательный сюжет: о любви, о смерти, о деньгах.

И ведь как раз такой захватывающий сюжет, содержащий глубокую тайну и ее остроумное раскрытие, у меня под рукой. Особую пикантность всему происходящему придает то обстоятельство, что действие этого рассказа разворачивается непосредственно в моей мастерской, то есть, точнее сказать, в комнате, спустя семьдесят пять лет после описанных в нем событий сданной мне под мастерскую тем самым господином Бенином, который в этих событиях принимал непосредственное участие.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я