Наталья Илишкина родилась и выросла в Поволжье. Окончила Самарский государственный университет, филолог-германист. «Улан Далай» – дебютный роман, основанный на архивных материалах, рассказах свидетелей времени и их потомков. «Перед нами история калмыков, долгих четыре века верой и правдой служивших “Белому царю”, – история сбывшихся и не сбывшихся надежд, военных подвигов и тяжких мытарств в годы депортации. Глазами трех поколений одной семьи – деда, сына и внука – автор видит советское прошлое. Но лишь один из них, прозрев к концу жизни, приходит к исчерпывающему осознанию его сути» (Елена Чижова).
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Улан Далай предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть вторая
Чагдар
Глава 8
Май 1918 года
Крак-крак — трещали горящие бревна. Пиу-пиу — выстреливали угольки. Стекла плавились и стекали на землю. Главный храм-сюме, молитвенный дом, лечебница, кухня превратились в гигантские огненные лотосы. Столп огня добрался до верхнего яруса храма и взметнулся до самых звезд. Черное небо кромсали на куски обезумевшие ласточки. Пожар накрыл станицу багровым дымным одеялом. Отовсюду сбегались люди, но близко подойти к хурулу не могли — жар был нестерпимым. Орава пьяных поджигателей, прокричав напоследок «Долой мракобесие!» и «Да здравствуют Советы!» и хлестнув коней, скрылась в тумане теплой майской ночи.
Чагдар крепко держал за плечи Дордже. Кровь стучала в висках молоточками и, казалось, хотела прорваться наружу и выплеснуться. И дыхание, сбитое, пока он, продирался в людском месиве в поисках младшего брата, никак не хотело успокаиваться. Дордже был на удивление тих. Он свечкой стоял напротив входа в хурул, обмотав лицо краем накидки, перебирал четки, бесконечно шепча: «Омаань ведняхн! Омаань ведняхн!»
Мать, видно, знала о готовившемся поджоге. Наверное, от отца. Велела немедленно ехать в хурул и забрать оттуда младшего. Чагдар растерялся. Такое указание мог дать только отец. Немыслимо при живом муже женщине распоряжаться детьми. Но времена настали лихие. Власть меняется с той же частотой, что день с ночью. Как сошел царь с трона прошлой весной, так и началось. Говорят, власть в Петрограде, как теперь называли столицу, захватили болтуны и жулики. Выпустили из тюрем арестантов. Из Сибири вернули каторжан. Арестанты и каторжане разобрали оружейные склады и выгнали по осени болтунов из дворца. И сели во власть сами.
Немец Курт весной приехал к ним корову забирать. И землю еще на год в аренду потребовал по прошлому соглашению. А отец ее уже беженцам с Волыни сдал, деньги от аренды на починку крыши и утепление скотника пустил. Нехорошо вышло. Остались они без земли и без коровы, еще и хохлам должны.
Старший брат по осени с фронта вернулся, не стало фронта. Бросали солдаты ружья, братались с германцами и бежали из окопов домой: прошел слух, что землю будут давать, и надо было успеть к переделу. Очир немного денег привез, серебром. Расплатились с хохлами, телку прикупили. Деньги кончились.
А жизнь затягивала подпругу под самые ребра. Дальний хуторской выпас самоволом захватили крестьяне и распахали под озимые. И за аренду в хуторскую казну отказались платить, да еще и потребовали избрать их старосту в правление. Старики-старшины растерялись, никогда в жизни не встречались они с таким нахальством. На площади перед правлением то и дело собирался народ. Спорили до потери голоса. Чагдар ходил туда вместе с отцом и братом, слушал крикунов, но никак не мог определить, кто же прав. С одной стороны, казаки заслужили владение землей — веками отдавали жизнь за Россию. А с другой, пришлые — тоже люди, что хохлы, что великороссы, и многие семьи живут тут с турецких войн. Да и среди калмыков как так случилось, что у одного густо, а у десяти — пусто? Вроде бы со времен Чингисхана всем положено жить по «Степному уложению» и поровну все делить, а не под себя подгребать.
Очир нанялся табунщиком к сотнику Матвею Шургунову, у сотника старшему уряднику вроде не зазорно коней пасти. Но видел Чагдар, что недоволен старший брат. Каждый раз, как приезжал домой, брал дареную шашку, проверял лезвие на листовках, что разбрасывали по хутору белые, красные, кадеты, эсеры, меньшевики. Соседи приносили их отцу — прочитать, а мать хранила для растопки. Печку теперь топили углем, без керосина уголь поджечь — маята, а керосина добыть негде, даже за деньги.
В начале февраля налетели на зимовник красные и отобрали у Шургунова табун. Очир остался не у дел. И как только прослышал, что вышел из Новочеркасска Степной поход — объявил отцу, что уходит к Попову. Новый наказной атаман Попов стоял за самость донцев, без указок из столиц. Чагдара поразило, что Очир поступил своевольно, не спросив у отца разрешения. Что-то невидимое, но доселе незыблемое в укладе жизни пошатнулось.
А теперь это незыблемое горело. Сначала — словно одежда — отвалилась от тела храма дощатая обшивка. Чужаки-поджигатели бесновались, палили в воздух, выкрикивали непристойности, но ни одна горящая доска не упала им на голову. Потом пылало бревенчатое мясо: с гулом, кряканьем, посвистом, опаляя сбежавшимся на пожар станичникам брови, усы и чубы. Потом от храма остался только скелет-остов, тяжелые опорные столбы по углам, потолочное перекрытие, удерживающее верхний ярус, и в самой сердцевине, среди ненасытного черно-синего огня, сожравшего хранящиеся у алтаря подношения — топленое масло и водку, — зардевшаяся фигура Бурхана-бакши. Чагдар видел, как раскаляется голова, опускаются плечи статуи, как вся фигура горбится, голова наклоняется вперед, огромной каплей падает на оплавленные одежды и проваливается внутрь — как будто скрещенные ноги приняли в себя голову. И тут один из столбов, державших огненный балдахин над Бурханом, подломился, за ним — второй, и весь верхний ярус храма обрушился, скрыв безголовое изваяние от человеческих взглядов…
Толпа охнула, бакша упал в позе простирания с вытянутыми вперед руками. За ним среди вытоптанной травы и пепла простерлись монахи и манджики. Только Дордже остался стоять — Чагдар крепко держал его за плечи.
— Пусти, брат! — тихо попросил Дордже.
Но Чагдар не отпустил. Вдруг толпу понесет и Дордже затопчут?
Вой огня сразу утих, словно пламя насытилось отданным ему в жертву бронзовым телом величайшего из учителей. Люди молчали в печальном почтении. Выли только станичные собаки. Туман, отступивший на время от пожара, стал крадучись возвращаться, приглушая далекий конский топот. Бакша и монахи поднялись, отряхивая с одежды налипший сор. Чагдар легонько, но настойчиво потянул Дордже назад. Дордже упирался и уходить не хотел. Чагдар был готов взвалить брата на плечо и тащить силой, но тут услышал знакомое ржание. Это была лошадь отца. Слава бурханам, не придется своевольничать.
Дордже тоже опознал отцовскую кобылу, перестал упираться, расслабился. Из тумана один за другим появлялись всадники. Глаза лошадей, поймавшие отблески догорающего пепелища, сверкали в темноте, как печные угли.
Всадники были все как один с их, Васильевского, хутора, между калмыками называемого Хар Сала. С отцом прискакали те, кто выбирал его два месяца назад, в марте, членом Иловайского станичного совета: кому же, как не ему, мировому судье и честному человеку, представлять хутор. Отец сначала отнекивался, но, когда его учитель Кануков, теперь начальник военного отдела Куберлеевского волостного исполкома, приехал к нему и приехал с подарком — старинной, искусно сработанной домброй, быстро собрался и, оставив хозяйство на Чагдара — не маленький уже, почти восемнадцать зим! — уехал с Кануковым в станицу. С тех пор семья видела Баатра лишь изредка, он приезжал домой ненадолго — усталый, хмурый, словно бы усохший.
Отоспавшись, отец слезал с печи, набивал трубку сушеными травами — к апрелю весь самосад уже искурили, — усаживался на хозяйское место под алтарем и начинал разъяснять собравшимся однохотонцам, что значит «республика», «совдеп», «комитет» и чем большевики отличаются от меньшевиков и эсеров. Слова все были длинные и трудные, а объяснения отца — многословные и путаные, но хуторяне поняли, что большевики хотят отобрать у богатых излишки и разделить их между бедными.
Прискакавшие на пожарище хуторяне вооружились кто чем: кто берданкой, кто револьвером, кто шашкой. Видно, хотели помешать поджогу, но опоздали, хурул успел сгореть дотла, и только его беленая, местами тлеющая ограда указывала на границы пожара. Подъехавшие — человек двадцать — спешивались, простирались, бормотали молитвы. Отец сойти с лошади медлил, привставал в стременах, щурил глаза.
— Отец, мы здесь, — крикнул Чагдар и сразу пожалел о несдержанности: взгляды бакши и гелюнгов тут же обратились на них с Дордже. Привлекая к себе внимание, Чагдар грубо нарушил правила.
Отец едва заметно кивнул в ответ, соскочил с лошади, подошел к бакше.
— Святой бакша, — склонив голову, проговорил Баатр, — я не смог упредить пожар. Но мы догоним и убьем поджигателей.
То, что произошло дальше, было неожиданно и невероятно. Бакша вдруг ринулся вперед, выхватил из беленой ограды кол и, развернувшись, держа палку двумя руками, как держат меч, принялся дубасить отца. Отец пропустил первый удар, соскользнувший и пришедшийся по правому плечу, потом уклонился, попробовал перехватить кол, пытаясь остановить карающие руки. Лошадь отца попятилась и тревожно заржала.
— Собачье говно! — высоким, срывающимся голосом по-калмыцки завопил бакша. — Разрушитель! В какую кучу навоза ты влип!
— Подождите, святой бакша! — взывал Баатр. — Я был против! Это пришлые люди! Не казаки! Они нашей жизни не понимают!
— Что это за поганая власть, что поднимает руку на святыни? Чтоб вы все попали в горячий ад! Чтоб никто из вас не достиг чистой земли! — сыпал проклятиями бакша и все норовил ударить колом по голове Баатра.
Чагдар почувствовал, как плечи Дордже под его руками подымаются, словно Дордже не человек, а лебедь, и за спиной у него сейчас отрастут крылья, он развернет их широко-широко, взмахнет, оторвется от земли и улетит в чистые земли, подальше от земного ада. А его собственные руки отяжелели и превратились в железные клещи, какими кузнецы держат раскаленный металл на наковальне.
— Больно! — нутряным голосом просипел Дордже. Чагдар ослабил хватку.
Бакша снова занес над головой кол и снова обрушил его на голову Баатра. Бакшу колотило от ярости, и удары были неточные — казачья фуражка отца спружинила и отлетела к ограде. Нет страшнее оскорбления для казака, чем сорвать с него фуражку. Этого отец уже не стерпел — перехватил запястья бакши и сжал крепко, вынуждая разжать пальцы и выронить кол. Бакша застонал, но оружие свое из рук не выпустил. Над толпой раздался вздох ужаса: великий грех — причинять боль священнослужителю. Чагдар почувствовал, как Дордже весь затрясся. Наконец кол выпал из рук бакши, мазнув отца по рукаву поддевки и оставив беленый след, светившийся красным в сполохах догорающего пожара.
Баатр поднял кол и зашвырнул за ограду.
— Теперь не старое время, святой бакша. Вы подняли руку на члена Совета! За это ответите перед ревтрибуналом!
Бакша не отвечал и только смотрел на Баатра круглыми, полными ненависти глазами. Ноздри его раздувались, как у взъярившегося жеребца, рот плясал…
Баатр развернулся, поймал лошадь за узду, попытался вскочить в седло — и тут его повело в сторону; он зашатался, но не упал, прислонив голову к лошадиному боку. Чагдар схватил Дордже за руку, рванул, словно сдергивал с места примерзшее ко льду ведро, и побежал отцу на помощь. Баатр благодарно оперся на него, Чагдар подсадил его на лошадь, кивнул Дордже: садись сзади. Дордже вскарабкался, обнял отца за пояс. Чагдар взял лошадь под уздцы и тихим шагом повел прочь, к изгороди общественной рощицы, где стоял его конь. Станичники молча расступились.
Добравшись до дома, помогли отцу спуститься с лошади и повели, держа за локти, в горницу, где под алтарной полкой с бурханами стояла низкая и неширокая деревянная кровать — хозяйское место. Увидев мужа в неверном свете коптящего камышового светильника — в выпачканной одежде, с распухшим ухом, со ссадинами на лице, — Альма метнулась к сундуку, достала чистую тряпицу и, дождавшись, когда Чагдар устроит отца поудобнее, обтерла ссадины, присыпала их печной золой, смазала ухо топленым маслом. Учуяв запах масла, Баатр приоткрыл глаза и попробовал пошутить:
— Лучше рот мне им намажь!
Альма в ответ слабо улыбнулась, но улыбка вышла вымученной и чужой. Чагдар вдруг увидел, как постарело лицо матери: рот запал куриной гузкой, жесткие мелкие складки лучами прорезали верхнюю губу. Казалось, она вот-вот заплачет. Дордже стоял посреди горницы поникший, с бессильно повисшими руками, с пятнистым, перемазанным сажей лицом. Чагдара же слова отца приободрили: раз шутит, значит — в уме.
Ему вдруг невыносимо, мучительно захотелось спать. Утром злость отпустит… Он залез на печь и как провалился…
Но только закрыл глаза, а его уже за ногу тормошила мать.
— Сосед Адык пришел, — тихо шептала Альма. — На сеновале тебя ждет. Просил не шуметь и огня не зажигать.
Сон мигом слетел. Убеленный сединами казак пришел к нему, юнцу! Значит, дело серьезное.
Нашарив в темноте опорки, Чагдар тихо вышел из мазанки. Туман сгустился, словно кислое молоко, как это часто бывает по ночам в мае, и казалось, его можно загребать горстью и есть. И темнота будто оглохла. Чагдар крадучись перебежал через баз к сеновалу.
— Мендвт! — негромко поприветствовал Чагдар соседа.
— Менде[14]! — тихо отозвался Адык. — Дело такое — отца твоего убить хотят за бакшу. Барушкаев стариков собрал. Племянник мой у Барушкаева в батраках, он подслушал. «За неуважение к бакше, — говорят, — мы Батырку и убить можем. Не доживет он до своего трибунала. Мы его вперед растрибуналим».
Хорошо, что туман такой густой, иначе оглушительный стук сердца услышали бы даже овцы в скотнике. Сердце стучало везде: и в горле, и в низу живота, и даже в пальцах ног. Чагдар поблагодарил старого соседа и сразу направился к лошадям — мать не успела их еще расседлать. Держа за чумбуры[15], подвел отцовского мерина и свою кобылу прямо к двери мазанки.
Только вошел — наткнулся на вопросительный взгляд матери, притулившейся на полу у отцовской постели. В изголовье в позе лотоса со спиной такой прямой, будто в нее вставили прут, сидел Дордже. Глаза его были закрыты, дышал мерно, расслабленные руки покоились на коленях.
— Отцу надо скрыться, — только и сказал Чагдар. — Соберите, мама, нам еду.
Альма вскочила, достала из сундука мешочек сухарей, бычий пузырь с топленым маслом, маленькую жестянку с сахаром, обломок плиточного чая, коробок спичек. Сдернула с крюка у печи кусок вяленой говядины, сложила все в заплечный мешок.
— Отец! — тихо позвал Чагдар, поднеся светильник к кровати. — Мы должны уехать.
Баатр с трудом разлепил глаза, сел на кровати, мутным взглядом посмотрел на сына.
— Кто его бил? — отважилась спросить Альма.
— Бакша Сарцынов. За то, что хурул сожгли.
— Все-таки сожгли, — Альма покачала головой. — Бакша проклинал отца?
Чагдар не ответил. Мать поняла и без ответа.
— Отца к шаману вези. Проклятие снимать. У Маныча на грязях сильный шаман живет.
— До Маныча далеко, — возразил Чагдар. — Сейчас его хоть бы до Куберле довезти. На станции Кануков, он скажет, что делать. Там, наверное, и доктор есть. Эй, Дордже! — позвал он младшего. — Пособить надо!
Но Дордже не шелохнулся.
Чагдар подошел к нему, потряс за плечо. Ничего не изменилось ни в посадке, ни в дыхании Дордже. Чагдар слышал, что с монахами такое бывает, когда они долго начитывают мантры, будить их тогда нельзя, а можно только позвенеть над ухом колокольчиком. Но колокольчика в доме не было. Альма поняла, что с младшим что-то не так, бросилась к нему — Чагдар жестом остановил:
— Утром поспрашивайте у соседей колокольчик, мама. А сейчас не трогайте его. Душа может не вернуться, если начать тормошить тело.
Мать послушно отступила, зашептала молитву.
— Надо отца на одеяле до лошади донести, — предложил Чагдар. — Берите с ног.
Альма взялась за одеяло. Чагдар вдруг осознал, что он командует матерью, а мать ему подчиняется. В свои неполные восемнадцать он принял на себя роль старшего мужчины при живом отце и старшем брате — так распорядилась судьба. И удивился, что не чувствует ни страха, ни сомнений. Теперь он точно знал, на чьей стороне: на стороне тех, кто воевал против врагов отца, а главные враги отца — бывший атаман и бакша. И злость на них не отпускала, а только разгоралась. Она питала его и двигала им, когда он затаскивал отца на коня, привязывал за пояс свивальником к луке седла, проверял подпруги и приторачивал сзади тюк с буркой и кошмой, когда выкапывал из золы под печкой найденный прошлой осенью в придорожном бурьяне наган.
— Мама, когда сюда придут старики, напомните им, что Очир добровольно ушел к генералу Попову. И что дядя Бембе погиб за царя. Будут про нас спрашивать — скажите, повез отца на Маныч.
— Что же теперь будет?
— Теперь будет так: или мы бакшу и всех, кто с ним, или они нас.
Альма охнула.
— Дордже два года назад правду сказал: крови и войны на всех хватит. Видящий он. Берегите его, мама!
Чагдар вскочил в седло, взялся за повод отцовской кобылы. Альма подошла к мужу, погладила по сапогу. Баатр приподнял было голову, но распрямиться не смог. Нашарил рукой макушку жены, провел пальцами по непокрытым волосам.
— Домбру спрячь подальше, — прошептал он. — А то и эту сломают.
— Спрячу, — пообещала Альма. — Белой дороги! Да даруют бурханы вам здоровья!
— Чу-чу! — тихо тронул лошадей Чагдар, направляя к задней калитке, чтобы уехать с хутора незамеченными.
Начинало светать, туман истончался. Хотелось подхлестнуть лошадей, но приходилось ехать шагом, чтобы лишний раз не тревожить отца.
Ехать решил вдоль речки — и расстояние сократить, и не попасться на дороге ни красным, ни белым. В нагане было всего-то три патрона, много не постреляешь. Разве что в лоб себе пулю пустить, чтобы избежать издевательств.
Красива степь в начале мая. Трава зеленая, яркая, тугая. Небо — как бирюза на священном барабане-кюрде. Воздух дрожит от испаряющейся влаги, и все пространство наполнено звуками до краев. Насекомые, птицы, мелкая живность жужжат, трещат, пищат, свистят, поют, кричат — громче, чем хурульный оркестр в большой праздник. Если не всматриваться, сердце начинает биться бойко и радостно. Но приглядишься, и пасмурно становится на душе. Невспаханные поля проросли осотом, ни одного конского табуна, ни одного овечьего стада на пастбищах, а в небе парят хищники: стервятники, грифы, сипы — им теперь еды вдоволь: среди травы полно неубранных трупов — и скота, и человеческих. И не всматриваться нельзя: никогда степь не была так опасна, как теперь, и главная опасность исходила не от волков, которые тоже вольготно расплодились, — опасность исходила от людей.
Когда солнце стало припекать, Чагдар завернул в балку — лошадям попастись, а самим поспать. В Куберле приехали лишь к вечеру. Чагдар достал из-под седла два лоскутка кумача, повязал на правую руку себе и отцу — опасался, чтоб часовые не подстрелили.
На путях, словно бусины на длинных четках, теснились эшелоны. Закопченные цистерны, замурзанные теплушки, низкобокие платформы с курганами угля, благородные вагоны с застекленными окнами, из которых уютно лился в сгущающихся сумерках желтый электрический свет. Вдоль вагонов мельтешили люди, жгли костры, слышались крики, брань, хохот, пахло едой, дымом, шпалами и отхожим местом.
На входе в вокзал стоял часовой в побелевшей от высолов гимнастерке. Вскинул ружье.
— Стой! Из каких будете? — И, вглядевшись, подозрительно добавил: — Калмыки, че ль?
— Свои мы! — поспешно откликнулся Чагдар. — Депутат Иловайского станичного совета Баатр Чолункин и сын.
— Депута-а-ат? Он, че ль? — недоверчиво протянул часовой, тыча штыком в сторону Баатра.
— Начальник Кануков — мой старый товарищ, — не очень внятно сказал Баатр, не поднимая головы.
— Да ну? А бумага у тебя про то имеется? — засмеялся часовой.
— Проводите нас к нему, он подтвердит, — предложил отец.
— Военнач сейчас занят. Мы вас сперва в кутузку поместим, а как к утру товарищ Кануков освободится — разберемся.
— Отцу нужен доктор, — вмешался в разговор старших Чагдар. — Его бакша Сарцынов избил, голову повредил.
— Дохтур? Дохтур тоже занят, они с товарищем Кануковым совещание проводять. А че ж депутат башку-то свою бакше подставлял? Че ж не вдарил по-депутатски с отлета, шоб бакша зараз усрался? Нескладно врете! — заключил часовой. — Петро! — громко позвал он.
Из приоткрывшейся створки двери высунулась лохматая голова.
— Чего надо, Вась?
— Да вот закрой етих в чулане до выясненья.
— Добро! — вслед за головой вылез и весь Петро, правой рукой держа берданку, а левой отчаянно почесывая рыжую шерсть, выпиравшую из расстегнутого ворота косоворотки. — Оружие есть?
Чагдар вынул из-за пазухи наган.
— Кидай на землю. И с кляч слезайте.
— Отец сам не слезет, — торопливо пояснил Чагдар, спрыгивая с коня. — Привязанный он. Голову повредил.
— Вот морока! — Петро пригляделся к Баатру и досадливо сплюнул. — Ездют тут всякие с ушибленными мозгами! Ну, давай сам его развязывай! Чего дома не лежалось-то?
— Нам к товарищу Канукову срочно нужно с секретным докладом, — схитрил Чагдар.
Петро в задумчивости давил на груди вшей. Хохол-часовой, устав держать ружье наизготове, оперся на него как на посох, выражение лица с угрожающего сменилось на любопытствующее.
— Мы с ним одного хотона, — опять соврал Чагдар. — Он недоволен будет, если вы нас запрете. Товарищ Кануков отца уважает. Домбру недавно подарил.
— Домбру? — оживился Петро. — Ну, так бы сразу и сказал! Я ж эту домбру у одного убитого калмычка трофеем взял, да хотел в костер пустить, не звонкая ни черта, один нутряной бум-бум производит. А военнач сказал: знаю, кому она пригодится. Обождите тут, я про вас докладу. Как фамилие-то? Ой, да ладно! Все равно я ваших фамилиев не выговариваю. Про домбру ему скажу.
Петро спешно застегнул ворот, одернул подол рубахи, поднял с земли наган Чагдара, засунул себе за ремень и толкнул дверь.
— Ты напомни там, чтоб сменили меня, — крикнул вдогонку часовой. — Жрать дюже хоцца.
Петро не ответил, а может, и не слышал за скрипом давно не смазанных дверных петель.
Чагдар помог отцу слезть на землю, опустился рядом на корточки. Баатр сидеть не мог, заваливался на бок.
— Товарищ часовой! Пусть отец полежит — неможется ему, — попросил Чагдар и торопливо добавил: — У меня тут мяса немножко есть, я вас угощу.
— Ну че же он в пылюгу ляжит, — смилостивился часовой, — давай его вот сюды на лавку, — указал штыком на облупленную скамью с литыми чугунными бочками.
Чагдар подвел отца к скамье, Баатр со вздохом облегчения растянулся во весь рост и закрыл глаза. Чагдар достал из торбы вяленое мясо, из-за голенища нож, отрезал толстый шмат, передал часовому. Тот сел на лавку в ногах у Баатра и жадно впился в рубиновый пласт зубами. Откусить сразу не смог, потянул боковым прикусом, как раздирают мясо собаки. Наконец отгрыз, стал жевать, сильно двигая челюстями. Долго перекатывал кусок во рту, давясь, проглотил… Вздохнул.
— Эх, жизнь-подлюка! От зубьев одни пеньки остались. Ладно, иссмакую помаленьку. — Засунул остальное мясо за щеку и стал посасывать, как большой леденец. — Да ты тоже сидай, — предложил Чагдару. — В ногах правды нет. Когда еще Петро возвернется. Большой кильдим там у военнача. Маруську-анархистку потчует. Слыхал про Маруську?
Чагдар помотал головой, осторожно примащиваясь на краешке скамьи.
— Ну, ты темный! — протянул часовой. — Буйная краля! Чуть че не по ней — сразу за наган! И не разбирает — свои, чужие, палит напропалую и берет, че хочет.
— Женщина?! — изумился Чагдар.
— На обличье — дамочка. А по правде — черт его знает. Разное про нее брешут, — часовой хмыкнул и добавил: — Росточку небольшого, а пьет, как лошадь. И не пьянеет, веришь? Вот те крест! — мелко перекрестился и спросил, кивая на торбу: — А помякше у тебя там ничего нема?
— Масло топленое есть, — признался Чагдар.
— А хлебушко?
— Сухари. Но старые.
— Не пойдет, все десны расцарапаю! — вздохнул часовой. — Ладно, может, сменют вскорости, кулеш похлебаю.
Над головой со стуком распахнулось окно.
— Слышь, малой! — позвал Петро Чагдара. — Заходите до товарища военнача.
Чагдар взглянул на отца. Истомленный дорогой и болезнью, он заснул.
— Товарищ! — обратился к часовому Чагдар. — Разрешите отца тут у вас оставить до распоряжения товарища Канукова.
— Да пущай отдыхает. Лавка казенная. Чай, до дыры не изотрет.
Чагдар поднялся, проверил, как сидит на нем казачья фуражка — соблюден ли наклон, не зализан ли чуб, поправил пояс, отряхнул штаны и быстрым шагом направился к вокзальному крыльцу.
Впервые попал Чагдар внутрь такого большого здания. Может, ощущение огромности создавалось пустотой помещения и белизной стен, да еще и люстра под потолком била в глаза десятком электрических ламп — Чагдар поневоле зажмурился. Дверь за ним захлопнулась, и пустая зала откликнулась многоголосым эхом.
Сбоку от окошка с надписью «Касса» стоял Петро и махал рукой.
— Давай сюды! Ты чего один-то? Батя совсем занемог?
— Занемог.
— Беда! А дохтур-то того… лыка не вяжет. Ну, заходи, не робей!
Петро потянул на себя тяжелую деревянную дверь с надписью «Начальник станции» и толкнул за порог Чагдара.
Света в кабинете было меньше, чем в зале: одна лампочка горела под потолочным абажуром, да зеленая лампа на большом, покрытом сукном столе плавала в плотном облаке табачного дыма.
Эх, яблочко,
разлюли-люлю,
подходи ко мне, буржуй,
глазик выколю! —
выводил чей-то разухабистый, размазанный, похожий на собачий брех голос под звуки поскуливающей балалайки.
Глазик выколю,
другой останется,
чтобы знал, дерьмо,
кому кланяться!
Табак тут курили хороший, фабричный. А еще пробивался запах казенной водки, жареной свинины и каких-то дурманящих цветов. На месте начальника станции сидел Харти Кануков в расстегнутом казачьем мундире с красными погонами, возил вилкой по тарелке, целясь в кружок колбасы.
Я на Волге делов
понаделаю,
не забудет матроса
сволочь белая!
Справа от Канукова, положив кудрявую голову на руку, уткнулся лицом в сукно человек в полосатом штатском пиджаке. Другая рука держала пустой тонкостенный стакан с золотыми вензелями. Слева двое матросов в тельняшках подпирали широкими спинами подоконник зарешеченного окна. У одного в руках была балалайка. Он-то и потешал собравшихся частушками.
Эх, яблочко
огородное,
прижимай казаков —
все народное!
А напротив начальственного кресла к столу был придвинут узенький диванчик на высоких гнутых ножках, и на нем полулежала женщина — это судя по вздымающейся под белой черкеской груди и задравшейся выше колен черной юбке женщина. Но вот жесткое лицо с заостренным носом и втянутыми щеками, да и волосы, стриженные по-крестьянски скобкой, говорили за мужчину. Видно, это и была Маруська. Держа на отлете папиросу и откинув голову на спинку диванчика, она задумчиво смотрела в потолок. Грязные тарелки на столе были полны окурков, у массивной ножки выстроилась батарея пустых бутылок. На вошедшего Чагдара никто внимания не обратил, и он стоял у двери, переминаясь с ноги на ногу и не решаясь обнаружить свое присутствие.
Эх, яблочко,
да неспелое,
а я девку хочу,
да чтоб дебелую!
Матрос резко оборвал частушку и пошатываясь, встал.
— Пройдусь до кухни, еще жратвы принесу.
Кануков поднял на него глаза, погрозил вилкой:
— К кухарке не приставай. Она моя жена!
Матрос ухмыльнулся:
— Вам, товарищ военнач, надо работать над собственническими инстинктами. При коммунизме все жены будут общие, читали? По билетам будут нас обслуживать.
— Нет, не так! — возразил Кануков. — Женщина будет свободно выбирать, с кем ей жить.
— Ну вот, может, кухарка на сегодня выберет меня, а? — захохотал матрос.
Вилка со звоном упала на пол. В руке Канукова появился виляющий рыльцем пистолет.
— Ты не забывайся! — прицеливаясь матросу в пах, процедил Кануков. — Кто ты, и кто я!
— А я анархист! И должностей не признаю! — Матрос потянулся рукой к кобуре.
— Козубенко, кончай в бутылку лезть, — резко сказала женщина и вдавила окурок в середину тарелки. Голос был нервный, летающий: вверх-вниз, вверх-вниз.
Козубенко делано вздохнул и потянулся:
— А жалко. Кухарочка тут аппетитная.
То, что увидел и услышал Чагдар за несколько минут, перечеркивало все его представления о том, что такое хорошо и что такое плохо, что позволено делать и что не позволено. Он понимал, что матрос унизил Канукова, и ему, Чагдару, не стóит быть тому свидетелем. Он нашарил за спиной дверную ручку и попытался тихо выскользнуть. Дверь предательски заскрипела. Кануков, матросы, женщина — все повернули головы и уставились на него.
— Кто такой? — набычившись, спросил Кануков, опуская пистолет. — Кто пропустил?
— Чагдар я. Сын Баатра Чолункина. Вы к нам на хутор приезжали отца в Совет выбирать…
— А-а-а! А сам он где?
— Тут, на лавке под окном лежит. Избил его сильно бакша. За сожженный хурул…
— Вот! — Кануков снова вскинул пистолет и стал тыкать им в Козубенко. — Вы жжете, а страдают невинные люди!
— Лес рубят, щепки летят, — лениво отозвался Козубенко. — Покладите пистолетик, а то вдруг в кого-нибудь невинного ненароком выстрелит.
— Нам бы доктора, — попросил Чагдар.
— Доктора? — переспросил Кануков и посмотрел на спину уткнувшегося головой в стол штатского. — Он спит. Устал очень.
— Сейчас разбудим! — заверила Маруська.
Она протянула короткопалую, цепкую пятерню, потормошила спящего за плечо:
— Товарищ Лазарь, просыпайтесь, золото партии без вас делят!
Штатский тут же вскинул голову, близоруко щурясь и подтягивая к себе зажатый в руке стакан.
— Что? Где?
Все радостно загоготали. Даже Чагдару стало немного смешно.
— Вот зачем нам нужны жиды, — отметил Козубенко. — Чтобы между собой не перестреляться.
— И чтобы лечить вас, идиотов, после того как перестреляетесь, — снова укладывая голову на стол, пробормотал товарищ Лазарь. — Целиться метко не научились, лапотники.
— А вот это уже хамство! — оценила Маруська. — А ну-ка, хлопцы, возьмите его под локотки и к водокачке. Накажем холодным душем! А потом пусть осмотрит больного.
Матросы откровенно обрадовалась предстоящей экзекуции. Лазарь вскочил, замахал стаканом, отбиваясь, но не удержался на ногах и повис на руках у матросов.
— Мария Григорьевна! У меня слабые легкие! Мне нельзя переохлаждаться! — запричитал он. — Умру — кто вас лечить будет?
— Не умрешь — не зима, — отрезала Маруська. — Ведите! — приказала она матросам.
Упиравшегося Лазаря потащили к выходу. Чагдар отскочил и вжался в стену, чтобы не получить тычка от резко распахнувшейся двери. Маруська закурила новую папиросу, в упор, беззастенчиво разглядывая Чагдара. Ему хотелось сбежать, но не мог он выйти без позволения старшего. А Кануков сосредоточенно засовывал револьвер в кобуру, что давалось ему нелегко.
— Эй, молоденький, ты что там стенку подпираешь? Выпей с нами за революцию!
Чагдар не двинулся с места. Кануков поднял глаза от кобуры.
— Мальчику надо пойти присмотреть за отцом, — попытался вмешаться он.
— За отцом сейчас доктор присмотрит. А мальчик пусть выпьет! — настаивала Маруська.
— У нас таким молодым пить нельзя! — объяснил Кануков.
— За победу революции имеет право выпить каждый, кто может держать в руках оружие! — возразила Маруська. — Ты умеешь стрелять? — обратилась она к Чагдару.
— Как всякий казак, — с гордостью ответил Чагдар. — Мне уже скоро восемнадцать.
Маруська налила в свой стакан из пузатого графина, подошла к Чагдару, протянула пахучее пойло. Чагдар на всякий случай убрал руки за спину.
— Ты что, не уважишь революцию? — наступала Маруська; ее белая черкеска с пустыми газырями была уже не дальше сжатого кулака от груди Чагдара. Казалось, еще немного — и женщина навалится на него и задушит.
— Пей! — выдохнула она в лицо Чагдару.
Чагдар выхватил из Маруськиной руки стакан и, стараясь не стучать зубами о тонкий стеклянный край, выглотал до дна. Пламя пожара полыхнуло внутри, обожгло рот, глотку и рвануло ниже, в желудок. Чагдар закашлялся, хватая ртом остужающий воздух.
— Ну вот и принял боевое крещение! — Маруська постучала ладонью по его груди.
Чагдару было невыносимо стыдно. Женщина, и при том еще посторонняя женщина, трогала его на глазах у старшего мужчины. Чагдар сполз по стенке, спасаясь от этой выпирающей, как горбы верблюда, груди и этих паучьих лап, опустил голову, чтобы не смотреть на Маруськины коленки в шелковых чулках.
— А калмыки все такие застенчивые, товарищ Кануков? — промурлыкала Маруська.
— Маруся, оставь его, у него нет опыта, — попытался выгородить Чагдара Кануков.
— Девственник?!
Открытие взбудоражило Маруську окончательно. Она подняла ногу в лакированном сапожке и поставила на плечо Чагдара. Запах женской плоти и дурманящих цветов шибанул Чагдару прямо в нос. Он резко дернулся и ударился затылком о стену. Голова закружилась, перед глазами поплыли алые круги…
— Девственник? — повторила вопрос Маруська. И, не дождавшись ответа, постановила: — Это хорошо, что девственник. Значит, не сифилитик. Товарищ Кануков, уступи мне на ночь кабинет. У меня в вагоне неудобно: места мало и переборки тонкие. А тут такой стол роскошный…
Глава 9
Март 1920 года
Чвак-чвак, чвак-чвак — гнедой под Чагдаром с трудом продвигался по жирной пашне, с чмоканьем вытягивая из раскисшей земли жилистые ноги. Рядом по дороге, такой же вязкой и угрюмо-черной, тянулась бесконечная вереница вконец измученных, истрепанных, оголодавших беженцев-калмыков: верхом на истощенных лошадях, на телегах, на волах, на верблюдах. Были и пешие, совсем доходяги. Колыхались по мартовской хляби, скрипели-стонали подводы, полные стылых мертвецов, — невозможно остановиться похоронить, — живые, нет, полуживые, брели на своих двоих. Иные отходили к обочине, падали и замирали, а толпа тянулась дальше, не поднимая глаз, не протягивая рук, двигалась обреченно к непонятному морю, куда под страхом смерти велели им идти атаманы…
За два года Гражданской войны на Дону шашкой и веревкой истребили казаки немало безземельных крестьян, и калмыки в стороне не стояли. Ловили бывших своих арендаторов, надевших теперь буденовки и красноармейские шинели, и перед тем, как порешить, заставляли есть землю. «Земли тебе казацкой захотелось? Ешь досыта!» В отместку заживо сжигали красноармейцы захваченных в плен калмыков-деникинцев. Каждая сторона стремилась изничтожить врага под корень.
В конце января, когда Сводный конный корпус, тогда еще с Думенко во главе, вышел к реке Сал, Чагдар попал в родной хутор. Ни дымка, ни коровьего мыка, ни овечьего блеяния, ни конского ржания… Значит, не будет расстрелов и не устроит командир судилище, решая, кого казнить, кого миловать. Больше смерти боялся этого Чагдар.
Теперь нужно уберечь хутор от поджога. Всем своим товарищам и командиру взвода Червоненко загодя рассказал Чагдар, что Васильевский — его родина, что богатым хутор никогда не был и что многие хуторяне сражаются под началом Буденного в дивизии у Оки Городовикова.
Передовой их разъезд беспрепятственно доскакал до хуторской площади и спешился у раскрытых настежь дверей правления. Рядом с крыльцом на истоптанном снегу чернело свежее пепелище большого костра. Тонкие серые хлопья разлетелись далеко окрест, несколько недогоревших листов застряло в кроне старого карагача.
— Чевой-то твои хуторяне всю писанину спалили? — вихрастый Шпонько привстал в стременах и цапнул один лист с ветки. — Про че тут? — Шпонько сунул листок Чагдару. — Почитай-ка нам, ты же шибко грамотный.
Чагдар пробежал листок глазами: «…поведения очень хорошего и антибольшевистского настроения. По неграмотству податель бумаги ставит крест после оглашения ему написанного». Повезло, что имя отгорело.
— Вот тебе и красный хутор! — процедил Шпонько. — Точно фамилие там не написано?
— Да понятно, что наш калмычок своих выгораживает, — вторил Шпонько его дружок Коваль. — Были бы сознательные, не ушли бы за беляками. Твои-то вот, к примеру, где?
Чагдар пожал плечами. До своего база он еще не добрался. Когда лежал прошлой осенью в тифозном бараке в Царицыне, попался ему один иловайский станичник из перебежчиков, который шепнул, что брат его старший Очир за усердное истребление большевиков еще два Георгия заработал и стал полным кавалером. Тогда пожелал Чагдар, чтобы тот станичник из болезни не выкарабкался. Перебежчик помер на третьем приступе.
А Чагдара после тифа откомандировали к оставшемуся без корпуса Думенко: пока тот с тяжелым ранением по госпиталям валялся, Буденный прибрал к рукам командование корпусом, и теперь «батька крестьянской конницы» набирал себе новых бойцов. Неважнецки чувствовал себя Чагдар среди пришлых хохлов и великороссов, только-только севших в седла и с завистью глядевших на то, как он управляется с конем.
— А вот поехали к твоему базу! — предложил неуемный Шпонько.
— Да что, ты, Шпонёк, к Чалунку причепился, — урезонил вихрастого старший разъезда Морозов. — Ты про своих-то родичей все знаешь?
— А мне, дядя, про своих знать нечего. Сирота я! Все перемерли.
— Теперь сиротой быть-то со всех сторон выгодно, — под нос себе пробурчал Морозов. — Теперь без семьи, без имущества самая жизнь.
Шпонько довольно расхохотался:
— Завидуешь, дядя?
— Фисилису твоему, что ли? Была б охота дурной болезни завидовать. А уж сиротству — упаси боже и товарищ комиссар! Тьфу-тьфу-тьфу! — Морозов поплевал через левое плечо. — Скачи-ка ты, неугомонный, к нашим, рапортуй, что хутор чист, можно занимать. Глядишь, тебе товарищ Червоненко за хорошую весть табачку из своего кисету отсыплет.
До чего же благодарен был тогда Чагдар Морозову!
Бойцы разъезда, пользуясь правом первоприбывших, с шутками-прибаутками стали высматривать себе для постоя дома получше, шныряя туда-сюда вокруг площади, где за прочными заборами стояли солидные пустые пятистенки, а Чагдар под шумок отъехал к родному базу.
Издали увидел еще, что ворота и калитка затворены. За два последних года научился Чагдар стучать в закрытую дверь. Хоть и запрещает обычай калмыку бить по дереву, но не стучать бывает себе дороже. Тот беззвучный вход в кабинет начальника станции Куберле в мае 1918-го Чагдар будет помнить всю жизнь. И жутко было, и стыдно, и… сладко. Совестно сказать, но он даже про отца на время забыл. Полный курс по женской части за одну ночь прошел, Маруська ему к утру со смехом на все места синих печатей понаставила. А утром Куберле атаковали белые. И метался Чагдар по станции в поисках отца, пока не встретил вчерашнего разводящего Петра. Увез отца анархический поезд, в санитарный вагон которого разместил его протрезвевший от холодного душа доктор Лазарь. А Маруська оказалась в бронепоезде Канукова и еще не раз на пути отступления к Царицыну вызывала к себе «на беседу» Чагдара.
— Кто в Красную армию через парадное крыльцо пришел, кто — черным партизанским ходом, а ты, Чагдарка, через анархическую постель запрыгнул! — подшучивал Кануков.
Шутка была так себе. По счастью и несчастью одновременно, Маруську по прибытии в Царицын председатель Военного совета товарищ Сталин срочно отправил под присмотром в Москву, пока буйная неукротимая баба, которой любая власть была как кость в горле, не устроила в Царицыне грабежей, как в Таганроге, за что большевики ее судили, но оправдали. А Чагдара приняли тогда бойцом в Отдельную кавалерийскую бригаду под командованием калмыка Оки Городовикова…
Чагдар снял рукавицу и легонько побарабанил костяшками пальцев по оконному стеклу мазанки. Но никто не выглянул в маленькое подслеповатое оконце. Чагдар перемахнул через забор, толкнул дверь в дом — от резкого толчка она распахнулась настежь, в нос ударил запах гнили и запустения…
Внутри было холодно. На кровати, стоявшей под алтарем, навалено несколько кошм. Не сразу различил Чагдар под грудой шырдыков человеческую фигуру. Не помня себя, рванулся к кровати, ожидая худшего, откинул одну полость, другую… Живой! Отец дышал ровно, он просто спал. Рядом с ним лежала домбра.
Чагдар тронул отца за плечо. Баатр встрепенулся, заморгал, поднял голову.
— Ты мне снишься? — спросил он Чагдара.
— Нет, отец, я — в теле.
Баатр порывисто сел, обхватил стоящего Чагдара за пояс, притянул к себе, зарылся лицом в шинель…
— Дождался, — глухо сказал он.
Чагдар опустился на колени и обнял отца. Хотел спросить про мать и Дордже, но язык не поворачивался.
— Они ушли, — отвечая на незаданный вопрос, тихо пробормотал Баатр. — Очир сказал, что всех, кто служил в хуруле, красные поджарят на медленном огне. Я велел Дордже уходить с Очиром. Но Дордже только пятнадцать зим, а по виду — двенадцать. Вояка из него никакой. Я решил так: мать должна присмотреть за ним.
— А ты?
Отец отстранился, потер небритые щеки.
— А что я? Я через советскую власть пострадавший. Да и с тобой надеялся свидеться. Кривой Адык уходил, сказал мне: «Хитрый ты, Батырка. По обе стороны фронта защитников имеешь».
Чагдара переполняла радость. И оттого, что все живы и в безопасности, и от встречи с отцом, и еще оттого, что может теперь, прямо глядя в глаза, сказать Шпонько: «Отец мой дома!»
Недолго стояли они в хуторе — есть там было нечего, рванули дальше, благо белые и не думали обороняться. Очень надеялся Чагдар, что не догонят они калмыцкие обозы, что как-нибудь закрепятся деникинцы в районе Екатеринодара, дадут уйти обозам в ставропольские степи, а оттуда повернут беженцы на астраханские пески и растворятся среди дербетских калмыков. Но белые драпали, как ошпаренные, бросив обозников на волю немилосердной судьбы, кубанские казаки воевать больше не желали и держали нейтралитет, и калмыцким беженцам, как и всем донцам, оставалась одна дорога — вслед за войсками к Черному морю.
Когда в феврале Думенко вдруг арестовали и бойцы корпуса заволновались, забузили, Чагдар ожидал, что наступление красных приостановится, но заместитель Думенко Жлоба жестко взял власть в свои руки и повел корпус вперед.
И вот случилось худшее: за Екатеринодаром они нагнали беззащитный обоз Белой армии. Бесконечной змеей тянулись беженцы, спутались и перемешались казацкие брички, городские фаэтоны — и тут же коровы, лошади, верблюды… Калмыки старались держаться кучно, красные и желтые одежды женщин были видны издалека.
Чагдар намного оторвался от своих, неистово рубивших беженцев в самом хвосте, выцеливая «буржуев и кадетов»; к последним добавились и «калмыцкие хари», подчистую угнавшие из своих станиц скот и обрекшие красноармейцев на постную похлебку. Чагдар рвался вперед и вперед, подстегивая гнедого, вглядываясь в почуявшую опасность толпу, надеясь увидеть хуторян, а с ними мать и Дордже.
Уже за полдень, отчаявшись найти родных, Чагдар повернул назад, пока его не хватились и не обвинили в дезертирстве. Обратно ехал медленно, и снова всматривался, и снова надеялся. Навстречу ему неслись выстрелы, крики, стоны, конское ржание… Народ начал в страхе оборачиваться, соскакивать с подвод и разбегаться с дороги в разные стороны; калмыки резали постромки упряжек, бросали свой скарб в телегах и, посадив детей и женщин на неоседланных лошадей, уходили в сторону ближайших балок.
Начинало смеркаться, когда Чагдар увидел своих товарищей по взводу. Забрызганные кровью с ног до головы, опьяненные безнаказанной рубкой, они уже плохо держались в седлах, пошатывались от усталости, а может, и от кавказской водки, три бурдюка которой с утра реквизировали у армянского торговца. Никого живого не осталось вокруг конников, а они в азарте охоты всё вертели головами в поисках движущейся цели и, не находя, секли шашками брошенные в телегах окоченевшие тела покойников.
«Эти казни будут оправданы историей, потому что их совершает новый прогрессивный класс, сметающий со своего пути пережитки капитализма и народного невежества», — всплыли в голове Чагдара слова комиссара Громова.
— Где тебя носило, калмычок? — окликнул Чагдара Коваль. — От работы отлыниваешь? Мы тут много ваших посекли, так, Шпонёк?
— Так точно, — откликнулся Шпонько. — Посрать и то было некогда.
Он сполз с лошади, отстегнул ремень с кобурой и ножнами, передал Ковалю:
— Подержи пока, я до ветру отлучусь.
Поковылял, перешагивая через мертвые тела вдоль обочины, к перевернувшейся на бок телеге. Вернулся чуть не бегом, на ходу застегивая штаны:
— Там за телегой хтой-то хоронится! Дай-ка сюды мой клинок! — Выхватил из ножен шашку и побежал обратно.
Чагдар, сжав зубы, отвернулся… и вдруг услышал полузнакомый, ломающийся подростковый голос:
— Пощадите! Пощадите!
Чагдар резко обернулся на крик. По вспаханному полю в разные стороны от перевернутой телеги бежали две фигурки в калмыцком платье — женская и мальчишеская. Женщина припадала на правую ногу. Кричал мальчишка, кричал и мчался, не оглядываясь, по пашне, вопил отчаянно, думая, что преследователь настигает его. Но Шпонько выбрал женщину и гнался за ней, тоже прихрамывая после целого дня в седле.
— Стой! — Чагдар сам не узнал свой голос, больше похожий на свист пули. — Стой!
Но никто из троих и не думал останавливаться. Чагдар дал шенкелей гнедому и бросился догонять Шпонько.
— Шпонёк! Не руби-и-и! — истошно завопил он.
Но на голос его обернулся не Шпонько — обернулась женщина. На губах появилась улыбка узнавания, она уже приоткрыла рот, чтобы что-то произнести… и тут мелькнула в руке Шпонька шашка, и Альма запрокинулась, на мгновение повиснув на клинке. Шпонько выдернул шашку, и тело рухнуло навзничь, беспомощно раскинув руки.
Шпонько уже наклонился над жертвой, примеряясь нанести последний удар в грудь, когда Чагдар прыгнул на него сзади, рванул на себя, и они упали в борозду. Не поняв, что произошло, Шпонько матюкнулся и тут же захрипел: Чагдар сдавил ему горло…
Товарищи помешали ему удушить Шпонько. Навалились, разжали руки, скрутили Чагдара.
— Мальчишку, мальчишку не убивайте! — орал Чагдар, не чувствуя боли и пытаясь вырваться. — Братишка мой младший!
Могилу для матери они с Дордже копали уже в темноте. Место выбрали на меже, чтобы не пахал землю плуг над ее костями. Земля была мягкая, как копченое сало, липкая только. Чагдар резал пласты шашкой, Дордже отгребал руками, непрерывно бормоча слова молитвы дребезжащим голосом — у парня от пережитого стучали зубы. Тело матери лежало рядом, завернутое в расшитую синими цветами скатерть, которую пожертвовал из своих трофеев Морозов.
Взводный Червоненко подходил, спрашивал, не помочь ли чем.
— Ты смотри, зла на Шпонько не держи, он все делал по указаниям, — предупредил Червоненко. — У кого перед советской властью вины нет, тот от нее не бежит, тот к ней тянется. Так нам товарищ комиссар разъяснял, помнишь?
Чагдар промолчал.
Положив на могилу согласно обычаю ветку прошлогодней полыни, братья вернулись к костру, разведенному из собранных на дороге оглобель и дуг. Бойцы подтянули к костру брошенные телеги, поставили крýгом.
— Вам с братишкой… это… отдельную телегу нонче выделили, — показал Коваль Чагдару на одну из повозок. — Как баре ночевать будете, просторно.
Остальные сидели у костра, не глядя на подошедших, потягивали из кружек кипяток.
— Товарищ командир, — обратился Чагдар к Червоненко. — Разрешите мне брата на хутор какой пристроить, а как мы беляков победим, я его до дома свезу.
— Разрешаю, — позволил Червоненко. — Утром отвезешь.
— Зачем утра ждать? — возразил Чагдар. — Разрешите сейчас отбыть. Завтра я взвод догоню.
Червоненко обвел глазами своих бойцов.
— Езжай, коль невтерпеж. Вот тут клячу живую нашли, бери для брата…
— Ладно.
Чагдар помог Дордже сесть охлюпкой на лошадь, подстелив ватник. Подошел Морозов, принес бурдюк.
— Пригодится, — кратко сказал он.
Чагдар кивнул. Говорить по русскому обычаю «спасибо» он так и не научился.
Чагдар догнал свой взвод только к вечеру следующего дня. Найти неразграбленный и не забитый разбежавшимися беженцами хутор оказалось непросто. Пришлось на много верст уехать в сторону от дороги. Хмурый и настороженный кубанец принимать Дордже не хотел. Отговаривался тем, что кормить лишний рот ему нечем, сами голодают. Но бурдюк водки внес поправку в его настроение, а обещание оставить в хозяйстве лошадь, на которой прибыл Дордже, изменило отношение к неожиданному нахлебнику. Уезжая, Чагдар еще на всякий случай пообещал спалить хутор, если, вернувшись, не найдет брата живым и здоровым.
Прощаясь, Дордже шепнул Чагдару, что будет теперь каждый день читать мантру раскаяния за себя и за него. Не совладал он с собою вчера и совершил большой грех — прочитал мантру черной богине Кали, обрек убийцу матери на смерть. Не положено было по возрасту знать ему эту мантру — подсмотрел ее в книге бакши, и вчера, когда копали могилу, мантра всплыла в его голове и вырвалась наружу. Горько усмехнулся Чагдар, слушая это признание.
Первый, кто встретил Чагдара по возвращении, был Червоненко. Долго и участливо выспрашивал, где пристроил братишку. Чагдар отвечал односложно и неопределенно.
— А Шпонько сегодня шальную пулю поймал, — пристально глядя в лицо Чагдара, сказал взводный. — Стрелка мы так и не нашли…
Чагдар спокойно выдержал взгляд.
— Это был не я. Одно хорошо: патроны сберег. Я бы не утерпел, всю обойму в него высадил.
Про то, что старший брат воюет за белых, Чагдар никому из взвода не рассказывал. В дивизии Городовикова про Очира знали многие, у каждого городовиковца, почитай, кто-то из родственников сражался на другой стороне, и Чагдар в дивизии был такой же, как и все. Но в своем взводе он слишком выделялся: лицом, происхождением, владением шашкой и конем, а еще грамотностью. Не желая того, Чагдар как бы возвышался над товарищами, а то, что при этом он был узкоглазым инородцем, было для них особенно обидно. Единственным человеком во взводе, чье доброе расположение чувствовал Чагдар, был мобилизованный Морозов из астраханских жидовствующих — бойцы за глаза называли его христопродавцем и комиссарским прихвостнем. Может быть, расположение это исходило оттого, что Чагдар не пил, не сквернословил и выказывал Морозову, как самому старшему по возрасту, свое почтение — словом, вел себя так, как принято в морозовской общине.
Теперь Чагдар думал об одном: только бы не встретиться в бою с Очиром. Нет страшнее преступления, чем убить старшего по роду. Наоборот — не возбраняется: старший имеет полное право покарать младшего или лишить жизни из сострадания. Когда их корпус вошел в Екатеринодар, Чагдар видел беженцев-калмыков, не успевших перейти через Кубань, которые собственноручно резали своих детей, боясь, что их будут мучить красные, а потом сами бросались в половодье с обломков моста и тонули в обнимку с мертвыми детскими телами…
Докатившиеся до предгорий деникинцы наконец опомнились, закрепились и стали отстреливаться, давая уцелевшим обозам и беженцам уйти в Новороссийск. Не должен был Чагдар переживать за врагов, а все-таки переживал. Может быть, потому, что на той стороне воевал старший брат. Может быть, потому, что не мог понять, как умная, обученная, хорошо вооруженная казачья армия во главе с настоящим генералом так постыдно драпает от бывших батраков, которыми руководят командиры-самоучки. Так не должно было быть, но жизнь убеждала в обратном. Значит, судьба привела Чагдара на правильную сторону, и эта мысль примиряла его с тем, что происходило вокруг.
В прошлом году, до тифа, когда Чагдар служил еще у Городовикова, зачитывали им на общем сборе статью главкома Красной армии товарища Вацетиса, призывавшую уничтожить старое казачество. Сначала все слушали спокойно. Но когда главком сравнил казака с собакой, слушатели заволновались. Они ведь тоже считали себя казаками, только красными. А когда было сказано, что у казачества нет заслуг перед русским народом и государством, бойцы повскакали с мест, засвистели… Едва до бунта не дошло.
Вацетиса летом арестовали, обвинив в контрреволюционном заговоре, но хохлы и матросы продолжали уничтожать казаков беспощадно, оттого многие донцы и ушли к белым. Потому и беженцев столько за деникинцами потянулось. И позор то был для казаков — бросить свои семьи врагу на растерзание. А вот бросили…
Между тем красноармейцы уже вползли на перевал Волчьи ворота. Чагдар впервые в жизни видел горы. Словно земля вдруг взбунтовалась и встала на попа, пытаясь достигнуть неба. Боязно было идти по узким тропам, где с одной стороны отвес, с другой — обрыв, а вокруг сумрачные кряжистые деревья. Во взводе все с лошадей слезли, вели в поводу. Сердце колотилось от непривычной нагрузки, дыхания не хватало, коленки болели. Не понравились Чагдару горы.
И море Чагдару не понравилось. Безбрежное, темное, неустойчивое, изменчивое, волнливое. Город у кромки залива казался потерянной на берегу подковой, а стоявшие на рейде суда — колыхавшимися на поверхности воды мертвыми муравьями.
Ходили слухи, что трудно будет взять окруженный горами Новороссийск, что белых с моря прикрывают английские и французские боевые корабли, что нарочно заманивают красноармейцев в ловушку, и как начнут они спускаться с гор, тут-то все и полягут. Но слухи не оправдались. Хотя с горы было видно, что город набит войсками, как мешок, под завязку, но войска бездействовали. Иногда только раздавались с причаливших к пристаням кораблей выворачивающие нутро звуки сирен да одиночные выстрелы сухо щелкали, отражаясь от гор хмыкающим эхом.
А когда одной ясной ночью повалил над городом густой черный дым и взметнулись багровые языки пламени, Червоненко довольно рассмеялся.
— Ну, усё, ребя! Тикáют белопузые, нефть запалили!
Утром вошел их взвод в город без единого выстрела, и продвинулись конники до самого моря, не встречая сопротивления, а навстречу им из города гнали черкесы и чеченцы расседланных коней. Ни до, ни после не видел Чагдар столько брошенного оружия, пулеметов и пушек, столько валявшихся на земле погонов и кокард, такой огромной беспомощной толпы, сплошь из нестарых мужчин, из которых, казалось, вынули всю смелость и самоуважение. Стаи белых птиц с черными оторочками на крыльях реяли над ними в ожидании поживы, предвещая гибель.
При виде безоружного противника в товарищей Чагдара как бес безнаказанности вселился. Давя народ лошадьми и стегая нагайками, они бросились выбирать себе жертв. Сжатые теснотой бетонных заборов, люди уворачивались от карателей, умоляли о пощаде.
— Свой я, братишки, свой!
— Помилосердствуйте, братцы! Батрак я безземельный!
Замешкались было конники, закрутили головами. Но тут Коваль нашелся:
— Секи калмычков, ребя! Они точно виноватые! И бог за них не накажет!
В толпе стали озираться, выискивая узкоглазые, скуластые лица, выталкивали вперед, к карателям. Чагдар увидел, как пытались спастись калмыки, присаживаясь, хоронясь между ног, заползая в самую гущу, а толпа выпихивала их, и красные конники секли несчастных молча, споро, спешно. Всего несколько минут продолжалась эта дикая охота, а уже сотня трупов валялась на набережной.
Отжатого разбегающейся толпой к самому парапету Чагдара обуревала одна мысль: как прекратить несправедливое истребление, может, где-то здесь остался и старший брат… Шарил глазами по лицам, поглядывал вокруг… Водоросли, мусор, щепки окаймляли бетонную набережную. Вдруг у выхода на пристань увидел брошенный рупор. Чагдар протиснулся к опустевшему причалу, свесился, не сходя с коня, и подобрал бесхозную игрушку. Дунул — рупор издал резкий металлический свист, люди встревоженно замерли.
— Калмыки! Земляки! — закричал Чагдар по-русски. — Все, кто готов перейти на сторону Красной армии, ко мне!
Толпа всколыхнулась. Чагдар и глазом моргнуть не успел, как пристань заполнилась перебежчиками. Здесь было не меньше трехсот человек, в основном молодых казаков. Знакомых лиц не находилось, и брата, по счастью, Чагдар тоже не увидел.
Он встал на коне у выхода на пристань и выхватил из кобуры револьвер, готовый охранять сбежавших от самосуда.
— Ай да Чалунок, доброе дело сделал, — разгоряченный Коваль подскочил к Чагдару. — Тут мы на них и силы тратить не будем, просто потопим! Они же плавать-то не умеют.
— Стоять! Не дам! Я за них отвечаю! — Чагдар выстрелил в воздух. — Позовите сюда комиссара Громова! — прокричал он в рупор.
Ва-ва-ва — пронеслось по набережной.
— Всем отойти! — рявкнул Чагдар, и преследователи отступили. — В шеренгу по пять становись! — скомандовал он сбившимся в кучу калмыкам.
Когда комиссар Громов на своем соловом мерине добрался до пристани, спасенные от расправы уже выстроились в полусотни, беспогонные, безоружные, но сохранившие воинскую выправку и военную дисциплину. В единой форме, они производили более выгодное впечатление по сравнению с кое-как обмундированными красноармейцами.
— Товарищ комиссар! — отрапортовал Чагдар, отдавая честь. — Эти калмыцкие конники готовы воевать за Красную армию!
Громов растерялся.
— Единолично я такой вопрос решить не могу. Нужно отвести их в штаб фронта.
— Так ведите! — И прежде чем Громов успел открыть рот, Чагдар скомандовал: — За товарищем комиссаром вперед шагом марш!
И первая шеренга шагнула вперед, за ней вторая, третья… С одного взгляда было видно, что перебежчики хорошо отмуштрованы, шли четко, с шага не сбивались, строй держали. Громов сразу оценил возраст, выправку и дисциплину бойцов, приободрился и крикнул замыкающему колонну Чагдару:
— А ты молодец, Чолункин! Зачем такой материал без толка закапывать? Мы их перекуем. Послужат твои земляки рабоче-крестьянскому государству!
Чагдар радостно кивнул. Спас, спас в память о матери столько молодых жизней!
Но на выходе с набережной путь им преградил конный разъезд. Огромный рыжий детина в кожанке с комиссарской повязкой на рукаве окликнул Громова:
— Эй, старшой! Не в ту сторону ведешь! Расстреливать приказано за цементным заводом!
— Это перебежчики! В штаб веду для дальнейших распоряжений, — возразил Громов.
— Чего их бестолково туда-сюда гонять! Направляй сразу в каменоломни, там их ждут.
— А ну-ка, дай дорогу! — потребовал Громов.
— А я тебе приказываю — поворачивай к цементному! — загудел детина и рванул из кобуры револьвер. Конопушки на одутловатом лице побелели.
— Убери оружие и освободи проход! — рявкнул Громов и тоже выхватил наган. — Под ревтрибунал за превышение полномочий захотел?
Детина сунул револьвер обратно в кобуру, пожал плечами:
— Да я что? От бесполезной работы хотел тебя освободить. Все равно не доведешь. Выше по горке казачки лютуют.
…В штаб они сумели доставить чуть более двухсот человек, и то по дороге раздетых до белья красноармейцами. По приказу начальника штаба перебежчиков заперли в подвал до особого распоряжения. Громов потом наводил для Чагдара справки. Всех отправили в Новочеркасск «на перековку», а оттуда на советско-польский фронт. А Чагдара Громов перевел к Городовикову.
Глава 10
Февраль 1923 года
Бруф-бруф! — ветер ломился в стену белой войлочной юрты, испытывая ее на прочность. Подрагивали красные решетки, скрипели жерди, колебалась деревянная дверь. Чагдар — да нет же, в целях конспирации его зовут теперь Улан Уланов — примостился у очага, подстелив под себя толстую овчинную доху. Харти Кануков — нет, забыть это имя, он перевернул его и зовется теперь Итрах Вокунаев — разместился на складном деревянном кресле с кожаным сиденьем у тлеющих кизяков, вытянув к теплу ноги в гутулах из собачьей шкуры с загнутыми носами. Монгольские командиры Дугэр-бейсе и Нанзад-батор уже спали, накрывшись кошмами; и сам Чагдар несколько раз ронял голову, а у Канукова сна не было ни в одном глазу. Он придвинул к себе сальный светильник и что-то увлеченно писал в маленьком блокноте.
Неделю шла их полусотня от Улясутая — крохотного городка у подножия невысоких гор на берегу мелководной, но многопротоковой, перекрученной, как нечесаный конский хвост, реки Борх. Шла среди бескрайних монгольских степей, и чем дальше шла, тем более диким становилось все вокруг — ни огонька, ни дымка, ни деревца, и даже дорогу дорогой назвать было трудно — так, давно нехоженая тропа. Пустынная, сглаженная ветрами местность простиралась от горизонта до горизонта, и только стада диких верблюдов, завидев их растянувшийся караван, пускались в бега, возмущенно потряхивая сдувшимися, завалившимися набок горбами.
Снега, несмотря на мороз, не было вовсе, и лишь промерзшие до дна речушки и озерца свидетельствовали о глубокой зиме. Днем яркое солнце подплавляло ледяной панцирь, и лошади, разъезжаясь копытами, слизывали воду словно со стекла.
Отряд двигался медленно — задерживал обоз: продовольствие, кибитки, оружие и боеприпасы, а с позавчерашнего дня даже прикрытый кошмами нарубленный лед — для питья людям и животным: предстояло пересечь Черную Гоби, где на пять переходов воды нет вообще. Обоз то и дело застревал в песчаных наносах, и приходилось спешиваться и, навалившись, выталкивать телеги из сыпучего плена.
Далеко забрался этот бандит Джа-лама. Монголы — простые солдаты-цэрики даже не знают, кого они идут убивать. Узнали бы — разбежались, побросав оружие. Джа-лама для них — воплощенный бог Махгал, злой, но справедливый защитник желтой веры. Чагдар в детстве всегда боялся смотреть на статуэтку Махгала: весь синий, с высунутым языком, в бусах из черепов. Теперь этот Махгал кажется не страшнее закопченного камня из очага. Все хурулы в России пожгли-порушили, и куда же этот защитник веры смотрел? И не защитник веры спас своего служителя Дордже от смерти — он, потерявший веру Чагдар, спас. А Дордже после возвращения домой первым делом достал из-под печки бурханов, расставил на алтаре и стал благодарить за спасение. Чагдара тогда даже злость взяла — вот до чего его брату в хуруле мозги вывернули! Но отец велел оставить Дордже в покое — Чагдар и оставил. Что ему теперь заморочки младшего брата, когда на кону — мировая революция?
Ведь именно им, красным донским калмыкам, доверили товарищ Ленин и советское правительство утвердить революцию на панмонгольском пространстве. Пусть обошли донских калмыков астраханские на общекалмыцком съезде и не получилось объединения, а только драчка и скандал, но помочь в великой борьбе монгольского народа против белого барона Унгерна послали именно их, донцев. И в посольство к Далай-ламе послали донца Василия Хомутникова; то есть не Хомутников он теперь, а Санжи Кикеев. И ликвидировать грабителя караванов Джа-ламу, который, по слухам, был из астраханских калмыков и звался Амуром Санаевым, тоже поручили донцу, а именно Канукову-Вокунаеву. А Чагдар-Улан у него теперь правая рука, и миссия у него в этом походе особая.
Кануков достал уголек из очага, раскурил потухшую трубку. Едкий дым китайской дунзы сизой полосой потянулся вверх к полуоткрытому отверстию в центре крыши. Чай в чашке, стоявшей на крохотном складном столике, остыл и покрылся жирной корочкой. Кануков подковырнул пластинку бараньего жира и отправил в рот.
— Видишь, какое уважение! — Кануков обвел рукой юрту. — Кибитка из белой кошмы, кресло с резными подлокотниками, джомба жирная… Да за такое уважение и жизнь отдать не жалко! Тут, в Монголии, ты понимаешь, что делаешь великое дело и что вклад твой оценен по достоинству!
Чагдар понял, что опять придется выслушать старые обиды Харти Бадиевича на астраханских калмыков.
— А эти наши братья-камышатники? — Кануков оседлал любимого конька. — Вообразили себя важными шишками. Да они при царе даже в армию не допускались. А в Чилгире охранять их съезд от бандитов позвали нас, донских бузавов[16]! Мы сняли эскадрон с боевых позиций и к ним с Кавказа рысью. И как они нас встретили? Поставили десяток драных кибиток, звезды сквозь дыры считать можно. А чем накормили? Я и сказал их предисполкома Буданову: «Что, жидовские военкомы научили тебя мучной болтанкой братьев встречать?»
— Я всю жизнь корить себя буду, что тогда не сдержался! — вставил уже привычное сожаление Чагдар.
— Да правильно ты военкому Аврорскому морду поправил! Фамилию взял от революционного крейсера, а поведение как у гнилого эконома, который батракам харч выдавал.
— Мне за ребят наших стало обидно. Так они рвались на съезд, «Интернационал» на калмыцком выучили, чтобы на параде спеть…
— И спели! Молодцы, дисциплина — прежде всего! Посадили эти жлобы меня в кутузку, думали, без меня эскадрон не организуется, а вот и ошиблись!
— Мы всей делегацией ходатайствовали, чтобы вас хоть на время съезда освободили!
— Да боялись астраханцы, что меня в головку выберут!
— А все-таки досадно, что объединения не получилось, — в который раз посожалел Чагдар.
— А ничего! — отмахнулся Кануков. — Еще, может, все калмыки в Монголию переселятся — есть такая идея. У нас там голод, разруха, народ трупы ест — а тут, смотри, одного только дикого скота сколько по степи бродит!
— С провиантом тут хорошо, — согласился Чагдар. — Но диковато.
— Да нельзя тут большие города строить, пока они землю рыть не осмелятся. Ведь ни покойников, ни говно не зарывают, чтобы землю не оскорбить, на одних собак рассчитывают. В Урге какая вонь стоит!
И правда, у собак тут особая задача. В Монголии они не столько охранники, сколько санитары. За их отрядом тоже два пса увязались. Присядешь за юртой по нужде — они уже тут как тут, караулят…
— Не потерпят наши, чтобы мертвецов кидали собакам на растерзание.
— Так мы зачем мировую революцию делаем? — вскинулся Кануков. — Чтобы нести культуру отсталым народам. Мы, бузавы, привыкли уже землю копать и в баню ходить. И их научим. И наших камышатников тоже от грязи отмоем!
Кануков ткнул карандашом в лист — грифель с хрустом сломался. Чагдар промолчал. Как и младшего брата с его упорным поклонением идолам, так Чагдар не понимал и Канукова с его желанием обособить донских калмыков, которых после Гражданской осталось-то всего 15 тысяч. Теперь, когда Советское государство дало им возможность создать свою автономную область, не время считаться и помнить обиды, надо сплотиться и бок о бок строить новую жизнь. Сколь бы ни отличались донские бузавы от астраханских торгутов, но они все равно ближе, чем монгольские халхи[17].
— Вам бы поспать, Харти Бадиевич! Каждый вечер допоздна пишете!
— Как всех врагов уничтожим, так и высплюсь! Ты ложись, я скоро.
— Есть ложиться! — с радостью повиновался Чагдар, накрылся шубой и смежил веки.
Но странное дело: пока сидел — боролся со сном, а глаза закрыл — сон улетучился, перед взором замелькали немые картинки. Морды мохнатых коней, скрюченные от ветра фигуры товарищей и рыжая матерая глина пустыни, посыпанная сверху черным щебнем, — такая она оказалась, Черная Гоби. И всплывали в памяти фотографии Джа-ламы, которые показал ему накануне Кануков. Одутловатое лицо Джа-ламы было почти квадратным, лобные бугры с широкими бровями сходились у узкой переносицы, нос длинный и прямой, выпуклые набрякшие веки совсем не монгольские, а красиво вылепленный женский рот со вздернутыми вверх уголками улыбался без улыбки…
Джа-лама — большой хитрец и фокусник, может подставить вместо себя кого угодно, если почувствует опасность. Его уже пытались выманить в Засагтхан-аймак, да не вышло. Потребовал для начала прислать ему утвержденную в Урге печать и грамоту. И вот в Улясутае изготовили подложную грамоту от Верховного ламы, которую теперь и везут в специальном запечатанном ларце вместе с двумя пистолетами. Если ларец откроют раньше, чем удастся добраться до Джа-ламы, скажут, что пистолеты — подарок, а если удастся внести ларец в его ставку невскрытым, то из этих пистолетов Дугэр-бейсе и Нанзад-батор должны его убить. А он, Чагдар, пойдет с ними как переносчик шкатулки.
— Нужно засвидетельствовать ликвидацию для отчета, а то монголы такие сказочники — выдумают что угодно и тут же сами поверят, — объяснил Кануков.
А еще важно отсечь Джа-ламе голову. Местные — слабые рубаки, совсем забыли мастерство великих предков. Если не вынесут они из дворца голову Джа-ламы, монголы не поверят в его смерть: считается, что пуля Джа-ламу не берет.
Шашку внести не получится, охрана Джа-ламы их всех прощупает, но известно, что приемная сплошь завешана холодным оружием, которое этот изверг регулярно пускает в дело.
За годы Гражданской войны Чагдар шашкой намахался. Рубил офицерье из Добровольческой армии, белых казаков-деникинцев, а потом на Кавказе — горцев-тавлинов[18]. Но всегда только в бою, безоружных не убивал, в казнях никогда не участвовал. А вот теперь настал его черед. И рука не должна дрогнуть. Если не удастся в Джа-ламу выстрелить, вся надежда только на шашку.
Сон совсем слетел, живот закрутило. Чагдар сел, натянул доху и, осторожно обойдя спящих, открыл дверь юрты. Ветер стих, в безоблачном черном небе яркими желтыми светляками мигали тумены звезд — казалось, протяни руку и наберешь пригоршню. Это было завораживающе красиво, и Чагдару захотелось взлететь и раствориться среди этой красоты, поверить в сказки, уйти туда, в светлую страну, где нет злодеев, нет ненависти и никому не надо рубить голову.
Но то была лишь секундная слабость. Рай придется строить на этой суровой, жесткой, пропитанной кровью и пóтом земле. И только советская власть может обеспечить построение коммунистического рая; и если ради этого нужно убить всех злодеев, их придется убить — таких, как Джа-лама, уже не перевоспитаешь. А если надо будет пожертвовать жизнью — Чагдар готов. Пусть не успел он дать потомство, дети Очира будут им гордиться. Если Очир выжил. А не выжил — отец велит Дордже уйти из монахов и жениться.
Рядом появилась собака, тявкнула и села в отдалении. Потом подтянулась и вторая. Собаки вернули мысли с жертвенных высот на грубую землю. Прихватив с собой нагайку, Чагдар зашагал подальше от юрт. К ночи все покрылось инеем, черный щебень под ногами побелел, и казалось, Чагдар шел по хрустящему мелу. Отогнав псов, он оправился и почти бегом поспешил назад — мороз кусал нешуточно, хотелось быстрее в тепло.
Вдруг нога Чагдара за что-то зацепилась: из земли торчал конец обломанного бревна. Чагдар потянул обломок на себя — бревно поддалось не сразу, пришлось пораскачивать туда-сюда, прежде чем удалось выдернуть его из песчаного наноса. Это была удачная находка: утром вскипятят чай, не надо будет возиться с кизяками. Чагдар занес бревно в юрту, положил у очага сушить, свернулся рядом калачиком и наконец заснул.
Проснулся он от дикого, нечеловеческого крика. Спросонья выхватил из кобуры револьвер, решив, что на отряд напали бандиты, и вскочил, ударившись головой о низкий потолок юрты. В полумраке увидел монгольского солдата-цэрика. Трясущейся рукой тот указывал на бревно и орал благим матом.
— Кость смертоносного дракона! Кость смертоносного дракона!
Дугэр-бейсе и Нанзад-батор подскочили к очагу, взглянули на бревно, побросали пистолеты, кинулись на колени, сложили ладони и принялись шептать молитвы, время от времени простираясь в поклонах. Несмотря на утреннюю стылость, по их лицам тек пот. Чагдар непонимающе взглянул на Канукова, тот пожал плечами. Спрашивать они не решались.
Цэрик выбежал из юрты и вернулся с кошмой. За ним вбежали еще два солдата-монгола. Они боязливо уложили бревно на кошму и принялись кропить водкой-хорзой из кожаного сосуда, который Нанзад-батор достал из-за пазухи.
— А вчера уверял, что вся водка кончилась, — пробормотал Кануков, втягивая воздух.
С явной опаской монголы взяли кошму за углы и вынесли бревно из юрты, непрерывно читая молитвы. У песчаной насыпи они благоговейно опустили свой груз на землю, и в утреннем свете стало видно, что на кошме лежит обломок огромной кости, которую Чагдар в темноте принял за бревно.
— Это, наверное, от динозавра, — прошептал Кануков на ухо Чагдару. — Слыхал про таких?
Чагдар оторопело помотал головой.
— Вымерли еще до того, как люди на Земле появились.
— А чего тогда они так боятся? — кивнул Чагдар на монголов.
— А чего калмык орет от ужаса, когда к нему в кибитку крот лаз пророет? — вопросом на вопрос ответил Кануков. — Всё дремучие предрассудки, и ничего больше. Не пойму только, откуда эта кость в юрте появилась. Подбросил, что ли, кто, чтобы запугать…
— Это я вчера ночью принес. Думал — бревно, — признался Чагдар.
— Вот тебе и бревно! Вся операция под угрозой! Они, — Кануков кивнул на монголов, — теперь скажут, что плохой знак, что это Джа-лама их предостерегает или вообще боги…
— Давайте, я им все объясню, — предложил Чагдар.
— Не поверят. Скажем, что ты сильный шаман из древнего рода и умеешь усмирять смертоносных драконов.
— Какой из меня шаман?
— Такой же, как из Джа-ламы бог Махгал. Ты чичердык хорошо танцуешь, вот и давай! Сейчас, как только они отойдут, подскакивай к кости и ори: «Хядрис! Хядрис!» Без музыки чичердык — натурально как шаман в лихоманке бьется.
Никогда еще не плясал Чагдар так самозабвенно. Все мышцы в теле тряслись, казалось, сами по себе, суставы ходили туда-сюда. Он прыгал на колени, прогибался назад и вскакивал, словно ужаленный. Шуба мешала, но лохматый мех колыхался в такт тряске и усиливал впечатление — монголы начали что-то выкрикивать и простирать к нему руки. Когда дыхание сбилось, а тело стало мокрым от пота, Чагдар остановился, поднял руки, троекратно хлопнул в ладоши и крикнул: «Баста!» Потом нагнулся, набрал горсть щебня и кинул на кошму, в которую была завернута кость, а Кануков водрузил сверху здоровенный булыжник.
Чагдар обернулся к монголам и повелительно махнул рукой, приказав приблизиться. Жестом указал на камни: бросайте! Кануков следил, чтобы каждый бросил на кошму горсть камней — как бросали в могилу горсть земли в России, прощаясь с покойником. Монголы дрожали, но бросали.
— Вот мы и сочинили новый ритуал, — негромко заметил Кануков. — Погребли дух смертоносного дракона.
— Если честно, то в меня какой-то поток влился, — признался Чагдар. — Как будто меня в железный панцирь одели, словно я и впрямь Хошун Улан из «Джангра».
— В поклонении большая мощь, — помолчав, кивнул Кануков.
Отрядный песенник-тульчи в тот же день сочинил песню про славного Улана-Батора — Красного богатыря, укротителя смертоносного дракона — и горланил ее во всю глотку, несмотря на мороз. Про то, что несдобровать бандитам барона Унгерна, что, попадись они им на пути, искрошит их Улан-Батор своей острой саблей в пух — цэрики по-прежнему верили, что отряд ищет остатки унгерновских войск.
К вечеру полусотня достигла укромного распадка между двумя окаменевшими дюнами. Далеко на горизонте лиловела горная гряда. Там, по уверениям монгола-проводника, находилось логово Джа-ламы. Проводник всю прошлую зиму был у него пленником. Первая попытка бежать закончилась двумястами ударами бамбуковой палкой от Джа-ламы лично. Но, украв молодую верблюдицу, монгол решился на второй побег, едва не погиб, пересекая зимнюю пустыню без еды, и теперь вел в город Джа-ламы людей, которые должны уничтожить его мучителя.
Завтра утром они вшестером: проводник, Дугэр, Нанзад, Чагдар и двое доверенных оруженосцев тайно от всех отправятся к Джа-ламе. После их ухода Кануков отправит двух лазутчиков, чтобы те следили за крепостью. В случае провала лазутчики разожгут костер из сухой полыни — это будет сигнал к общей атаке. А пока соглядатаи Джа-ламы не должны узнать, что на расстоянии звука выстрела хоронится пять десятков солдат. Джа-лама теперь — злейший из врагов новой власти Монголии. Только он об этом еще не знает. Или знает? В Урге об этом объявили публично. Урга далеко, но слухи летят быстрее коней. Если операция по ликвидации пойдет неудачно и их группа погибнет, солдаты ворвутся в крепость, чтобы захватить Джа-ламу силой.
— А как они поймут, убили мы Джа-ламу или нет? — спросил Чагдар. — Ведь мы можем прикончить его и тут же погибнуть сами.
— Может, кто-то из вас в таком случае и умрет, но не все. Как только его люди увидят отрубленную голову, сразу разбегутся! Те, кто считает его бессмертным, подумают, что вы обладаете большей силой, чем он. Те, кого держат там на страхе, будут только рады его смерти. Говорят, у него пятьдесят палок для личных экзекуций. Пятьдесят!
Жуткие рассказы ходили про Джа-ламу. Как он сердца вырывал и писал кровью этих сердец на голубых знаменах, как он кожу с киргиза содрал, посчитав его злым демоном-мангусом, и возил с собой эту копчено-соленую кожу повсюду для тайных обрядов, как устроил массовую порку лам, не желавших работать руками…
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Улан Далай предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других