Критическая масса (сборник)

Наталья Веселова, 2017

В книгу Натальи Веселовой, члена Российского Межрегионального союза писателей, действительного члена Академии Русской словесности и изящных искусств им. Г. Р. Державина, вошли избранные повести разных лет. Жанр своих произведений автор описывает как психологический роман с элементами триллера.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Критическая масса (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Н. А. Веселова, 2017

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017

Галактика вранья

О, как мы любим лицемерить

И забываем без труда

То, что мы в детстве ближе к смерти,

Чем в наши зрелые года.

О. Мандельштам

Глава первая. Безумная ночь

Машина то и дело ворчала и дергалась. Когда за рулем сидела мама, бывало совсем не так: она говорила, что «десятка» их старенькая, даже старше, чем Незабудка, а и у той мордочка уже совсем седая. «Незабудку ведь мы жалеем — вот и машину должны пожалеть, а то она не захочет больше нас возить, а новую купить все равно не на что». В сущности, из-за Незабудки Сашенька и вляпалась негаданно в эту подозрительную историю, явно не сулившую ничего хорошего, потому что, если Зинаида Михайловна заметит, то… даже думать не хотелось о том, что будет дальше… Да какая там Зинаида Михайловна! Сашенька осторожно потрясла под пледом головой (точно так же всегда делала ее мама, когда хотела избавиться от неправильных мыслей): пора было перестать притворяться хотя бы перед самой собой — никакой не Зинаидой Михайловной она давно звала про себя эту хитрую и подлую тетку, а Резинкой — закономерно выросшей из Зинки.

Резинка свирепо дергала переключателем скоростей, а ногами проделывала с педалями что-то такое, отчего даже видавшая виды мамина «десятка» каждый раз захлебывалась от оскорбления и вскрикивала, словно ее пытали. Так, наверное, и есть, сочувственно думала сжавшаяся под горой одеяла на заднем сиденье за спиной водителя Сашенька. Впрочем, если на то пошло то никакая и не Сашенька — так она только сама себя называла, а все остальные, включая и маму, неизменно звали Сашкой — правда, если мама хотела выразить недовольство, то звала дочь Александрой, трагически раскатывая неуместное в девичьем имени «р». А отчим отстраненно называл дочь жены Девочкой — когда в разговоре с мамой изредка считал нужным вскользь упомянуть ее: «Получше бы следила за Девочкой — опять в ванной вода на полу. — Я сейчас… — немедленно срывалась с места мать, с изменившимся лицом кидаясь за китайской шваброй. — Александр-ра! Сколько раз я могу тебе повторять!..». Непосредственно к Сашеньке отчим никогда не обращался — сначала ей казалось, что он намеренно демонстрирует таким образом царственное пренебрежение к малявке, но потом откуда-то стало ясно, что ее действительно не существует для этого ослепительного, как снег под безоблачным январским небом, красавца северных кровей.

Отчим, Семен Евгеньевич Суворов, появился в доме четыре года назад, когда Сашенька только что закончила первый класс — и сразу стал для падчерицы источником захватывающих дух восторгов и столь же интенсивных терзаний. Невозможно было не испытывать священного трепета перед человеком, словно сошедшим во всем великолепии с победоносного корабля викингов: росту в нем было, по Сашенькиным подсчетам, около двух метров — причем, подсчеты имели место в реальности: она долго прикидывала, на сколько сантиметров голова отчима не достает до верха их югославской стенки, а потом не поленилась взять рулетку, залезть на табурет и измерить получившуюся величину. После всех необходимых арифметических действий, тщательно выполненных на калькуляторе, получилось 196 сантиметров — да еще если учесть, что торс викинга представлял собой почти классический треугольник, то выходило, что Семен Евгеньевич — готовая кандидатура на обложку мужского журнала. Впрочем, голова туда не совсем годилась. Как подметила Сашенька, скитаясь иногда вокруг газетных ларьков (с целью попросить, но так ни разу и не решившись этого сделать, таинственный журнал для девушек, над которым на переменах шептались старшеклассницы), для обложки требовался мужчина, бритый дня три назад — а отчим ее был обладателем светлой курчавой бородки, обрамлявшей твердый подбородок и тонкие губы, — и таких же волос, умеренно коротко подстриженных. Гордый нос с аристократической горбинкой явно принадлежал потомку знатной фамилии, а глаза… Сашенька не знала, как их описать, если кто-то вдруг спросит. Ну, вот если бы вдруг два кусочка неба — только не жаркого, летнего, а такого, как в стихотворении Пушкина про мороз и солнце, — превратились бы вдруг в две льдинки — то, пожалуй, получилось бы что-то похожее на глаза дяди Сени. Это мама велела его так называть — четыре года назад, но Саша только один раз попробовала — и сразу стало ясно, что повторять попытку бесполезно — себе же больней сделаешь.

В тот вечер, когда мама, как всегда, вела свой платный прием, а отчим, тоже как всегда, работал у себя в кабинете, у Сашеньки в комнате вдруг перегорела лампочка — вдруг зазвенела-зазвенела, потом — пырк! — и темнота. Девочка знала, что запасные лампочки хранятся у мамы в стенке, за дверцей наверху — надо только старую вывинтить — кому, как не дяде Сене! Она трусцой перебежала прихожую — там, между шкафом и стенным выступом, было оборудовано нечто вроде спаленки для мамы (она называла это пространство «светелкой») — оттуда попала в темную гостиную — и, прокравшись по паласу, нерешительно замерла перед застекленной дверью кабинета отчима. Матовое стекло мерцало зеленым: на широком письменном столе горела уютная антикварная лампа под плоским стеклянным абажуром. Отчим не знал, что в одном из матовых квадратиков на двери падчерица давно еще процарапала маленькую прозрачную полосочку специально для подглядывания, но сейчас она подсмотреть туда не посмела, на полном серьезе испугавшись, что звук сердца, оголтело колошматившего по ребрам, будет слышен не только в кабинете, но и на улице. Она еле слышно постучала, почти поскреблась в дверь. Ответа не последовало. Сашенька еще раз поскреблась и для пущей убедительности добавила вполголоса: «Дядя Сеня!». Эффект прежний. Тогда она, не сознавая вполне своей дерзости, осторожно потянула ручку — и дверь бесшумно приотворилась, явив взгляду пустой письменный стол с чернильным черного мрамора прибором девятнадцатого века и горящей лампой, ему ровесницей, слегка модернизированной в угоду электричеству.

Семен Евгеньевич никогда за столом не работал: он делал это, сидя на своем кожаном диване и придвинув к нему наклонную конторку с укороченными ножками. Пачка бумаги лежала рядом с ним, а на конторке помещался только один лист. Исписав его своим отрывистым почерком, способностью понимать который была наделена лишь мама, Семен Евгеньевич тотчас же, не глядя, бросал его на пол и брал себе из пачки следующий; когда и на нем не оставалось места, его постигала та же участь — и к приходу мамы от последнего пациента весь пол кабинета оказывался усеянным разрозненными листами рукописи. Отчим никогда не нумеровал их (мама однажды попросила об этом, но он ответил, что не намерен отвлекаться от работы на какие-то цифры), и поэтому мама тратила не меньше часа, чтобы сложить их подряд — сверяя по смыслу последнюю строку каждой страницы с первой на всех оставшихся. После ужина она садилась к компьютеру и бойко перепечатывала все, созданное мужем за день, — и так каждую ночь, потому что иначе неотпечатанного материала накапливалось слишком много, и сидеть за компьютером приходилось не в пример дольше. Потом, когда рукопись была готова, из пасти принтера выскальзывали один за другим красивые, как в книге, листы — но и они постепенно теряли привлекательность, подвергаясь беспощадной чернильной правке, размашисто делаемой отчимом — тогда очередной ночью мама выправляла на компьютере текст, он снова шел на доработку, и так до тех пор, пока Семен Евгеньевич не объявлял, что работа закончена и пора уже отправлять ее в издательство…

Вот почему Сашенька сразу не увидела своего викинга, когда робко заглянула в образовавшуюся щелочку. Она сделала ее пошире — и тогда ей стало доступно видение холодного строгого профиля над конторкой. Лицо вдохновенного творца как бы испускало сдержанное бледное сияние — и девочка благоговейно прошептала: «Дядя Сеня! У меня в комнате лампочка перегорела!». Не глядя на нее, он медленно поднялся и, на миг словно заняв собой все весьма ограниченное помещение, не торопясь, тронулся — именно тронулся, как теплоход, отчаливший от пристани, — в сторону двери. Сашенька спешно посторонилась, намереваясь дать ему дорогу — но отчим дошествовал только до выхода из кабинета. Мелькнула большая длиннопалая рука — и дверь неслышно закрылась перед удивленным носом девочки. Всё. Неторопливые шаги проследовали в обратном направлении. Вечером она услышала из кухни: «Добейся, пожалуйста, чтобы Девочка не мешала мне работать». Добиваться маме не пришлось: как ни мала была еще тогда Сашенька, а сразу догадалась, что ни при каких обстоятельствах не дождется отклика от отчима — может быть, даже если будет умирать: он раз и навсегда решил для себя, что она не имеет к нему никакого отношения, что ее словно бы нет, так же, как и Незабудки.

Незабудкой звали кошку из породы сиамских, а имя свое она получила за цвет глаз, голубей которых, казалось Сашеньке до явления отчима, быть на свете не может. На беду свою, кошка оказалась не такой умной, как девочка, и, многажды проигнорированная, не прекратила своих домогательств по отношению к новому домочадцу. Быстро съедая разрекламированный хрустящий корм, оставленный утром мамой, Незабудка в середине дня начинала громко требовать следующую порцию, и, если младшая хозяйка уже возвращалась из школы, то насыпала ей из коробки разноцветные комочки сухой еды. Отчим на просьбы кошки никак не реагировал, но по каменному выражению лица было видно, что настойчивый мяв, раздающийся из широкой розовой пасти, донимает его до глубины души. Однажды кошка имела глупость затребовать пищу, когда Семен Евгеньевич вышел на кухню выпить чаю с печеньем, а Сашенька, вернувшись, только еще раздевалась у двери. Коробка с кормом стояла на кухонном столе, и он мог мгновенно протянуть свою длинную руку и насыпать горстку «катышков» в тут же стоявшую кошачью миску — заняло бы все не более десяти секунд, и терзающий уши Незабудкин рев в тот же миг утих бы. Но Сашенькин поддельный папа предпочел произвести ряд гораздо более трудоемких действий. Он не погнушался нагнуться, небрезгливо сгрести Незабудку за шкирку — и на глазах у недоумевающей падчерицы вынес кошку в коридор, открыл дверь ванной и без всякого гнева или истерики зашвырнул туда животное, причем, с намерением или нет — но сделал это так, что оно с размаху ударилось головой о чугунную ванну. Кошка только хрюкнула — но этого Семен Евгеньевич уже не слышал, потому что отвернулся, когда она была еще в полете. Как всегда, глядя мимо Сашеньки, он степенно удалился по коридору, а остолбеневшая на время действа девочка кинулась спасать свою любимицу. Та была жива, но оглушена и ненормально расслаблена. Сашенька навсегда запомнила расширившиеся зрачки ее выпученных глаз и вязкую струйку слюны вдоль вываленной мокрой тряпки языка. Незабудка пролежала у Сашеньки на кровати два дня, отказываясь от еды и лишь жадно глотая воду, — а потом постепенно оправилась, навечно сохранив панический ужас перед Семеном Евгеньевичем: едва заслышав его шаги или голос, она молниеносно исчезала под мебелью, а если Сашенька на руках проносила ее мимо двери, за которой находился отчим, то начинала припадочно биться и шипеть.

О поступке красавца-викинга дочка, поколебавшись, все-таки нерешительно доложила маме, постаравшись смягчить краски, особенно рассказывая о равнодушном садизме ее мужа. Мама рассердилась: «Это ни в какие рамки, в конце концов, не влезает! Знаешь, Александра, твои фантазии начинают переходить всякие границы!».

Насчет фантазий это была сущая правда: не то чтобы Сашеньку можно было назвать записной врушкой — просто порой так скучно становилось ей жить на немудрящем свете среди непритязательных людей, что отчаянно хотелось внести толику неопасного приключения, чуть подкрасить мутно-серый фон своего незаметного существования. Ведь мог же и на самом деле сегодня, например, следить за ней после школы какой-то подозрительный дядька — и неумело прятаться за водосточной трубой. Она действительно оборачивалась на улице и почти что видела его — в неброской коричневой куртке и обязательных черных очках, чтоб не опознали бдительные прохожие… Она так и говорила маме: кажется, это был маньяк, но я его перехитрила… Мама сначала пугалась и давала дельные советы относительно людных улиц и пустых подворотен — но вскоре обнаружила, что все маньяки и маньячки Петербурга словно сговорились преследовать ее неосторожную дочь — и махнула рукой, тем более, поняв, что встреться дочке на жизненном пути настоящий охотник за детскими прелестями — и она, пожалуй, и правда сумеет обвести его вокруг своего тощенького пальчика.

Как и у многих заброшенных интеллигентских детей — а Сашенька относилась именно к этой счастливой категории — у нее давно уже был тщательно придуман и по кирпичику выстроен собственный параллельный мир, легко доступный и всегда спасительный. И в нем она, прежде всего, была любима. В три года — рыжекудрым Аликом Кругловым из параллельной группы, в четыре — артистом, который играл Терминатора (скорей всего — самим Терминатором), в пять — старшим братом-школьником своей подружки по двору Вальки, в шесть — неизвестным мальчиком-спортсменом, ежедневно тренировавшимся с папой на соседней спортплощадке, в первом классе — молодым учителем физкультуры Павлом Олеговичем — всем им она была верна подолгу, не меньше полугода, и в параллельном мире отношения имела отнюдь не платонические — в меру своих представлений в соответствующем возрасте — а уж целовалась, конечно, со всеми. В том же мире иногда можно было набрести на приблудившегося героя из недавно прочитанной книги — а книг в их доме водилось великое множество, зато на компьютере поставлен был мамой секретный пароль, открывавший Сашеньке доступ в заранее придуманный кем-то иной мир только на ограниченное и подконтрольное время. Да не больно-то ей, по правде, и надо было! По сравнению с ее параллельным, этот виртуальный смотрелся просто как бледная поганка рядом с красным мухомором. А вот в конце первого класса повелительница миров попала в засаду.

Очередным иномирным возлюбленным Сашеньки закономерно должен был стать дядя Сеня — отбросивший там противное приложение «дядя» и превратившийся в ласкового и понимающего партнера по первым эротическим мечтаниям и романтическим прогулкам вдоль побережья Финского залива. Как «папу» она его никогда не воспринимала, твердо усвоив, что таковой ей не полагается: он бросил маму еще до ее, Сашенькиного, рождения, и эта тема была в ее сердце инстинктивно закрыта — возможно, из подспудного стремления оградиться от одной лишней потери. Но ведь возлюбленные появлялись в Сашенькином Зазеркалье не просто так: каждый приходил со своей историей. Алик, например, падал на прогулке и разбивал себе коленку, а Сашенька ее перевязывала; Терминатора она встречала во время войны (ее тоже следовало заранее в деталях придумать) под вражеским обстрелом, Валькиному брату помогала написать домашнее сочинение, за которое он получал «пятерку», спортсмена вовремя спасала от бешеной собаки, а Павел Олегович попросту влюблялся на уроке в свою привлекательную ученицу и сам признавался ей в любви: возрастных препон в Иномирье не существовало. Когда краски Павла Олеговича немного полиняли под обаянием красавца-отчима, проблема оказалась неразрешимой: не могла же она заставить его в своем мире разлюбить маму и предпочесть ее! Куда тогда девать маму? Сделать так, чтобы он маму с ней обманывал? Стыдно! Придумать, чтобы мама умерла? Это уж совсем… того… И Сашенька начала страдать по-настоящему, словно на нее обрушилась несчастная любовь. Странное дело! Ведь предыдущие ее любови («ненастоящие», как она искренне думала про все минувшие, настигнутая новой), в жизни тоже были абсолютно безответными, но в своей стране она могла переживать любые страсти — и это полностью заменяло ей безотрадность Реальности. Семена туда было никак не загнать, не пойдя на гнусную сделку с совестью — и потому он как-то неприятно застрял на целых четыре года между тем миром и этим, в этом оставаясь для нее отстраненным, высокомерным и даже где-то опасным человеком, а в тот никак не помещаясь из-за материнских к нему чувств. Ах, если б мама сама его разлюбила! Как бы приятно было там, у себя, его пожалеть! Даже если б мама его после «разлюбления» выгнала из дома, и въяве Сашенька его бы никогда больше не увидела — для параллельного мира такие мелочи значения не имели…

Чтоб выяснить, не идет ли к тому дело, она иногда стеснительно подслушивала — то у кабинета, когда туда входила мать, то у кухни, когда она там кормила мужа, вернувшись с работы. Но с этим девочке как-то не везло. То ей доставалось услышать окончание уже начатого разговора: «Если бы хоть сколько-нибудь денег приносило… Хоть за квартиру платить, что ли… А то ведь в таком режиме ненадолго меня хватит…». «Ну, извини, я не виноват, что миром правят деньги». «Я же не говорю про штампованные серийные книжки… Просто чуть-чуть посовременней, подинамичней, что ли…». «Знаешь, дорогая, я не бизнесмен, а писатель. Вдохновением не торгую. Уволь-с», — и она на цыпочках отходила вглубь квартиры, зная, что дальше слушать бесполезно — речь идет о скучных взрослых вещах. То вдруг они говорили о чем-то вырванном из контекста и от этого совершенно утратившим смысл: «… бабке с дедом. Потому что твой этот псевдоподвиг уже превращается в абсурд». «Я не могла иначе, и теперь уже ничего не исправишь. Много раз переговорено — почему не перестать?». «Нет, мне просто интересно — неужели ты сама до сих пор не пожалела?». «Пожалела. Ты сам знаешь, что пожалела. Только не могу в собственных глазах оказаться мерзавкой». «Чем дальше ты с этим тянешь, тем большей мерзавкой становишься. Например, по отношению ко мне…». «Да ты бы их только видел! Ни искры интеллекта в глазах! Думаешь, я тогда еще не колебалась?! Но что они дадут… Какое-нибудь текстильное ПТУ — и еще гордиться будут, благодарности потребуют… Жалко, понимаешь?». «А меня тебе не жалко? А нас тебе не жалко? Я поражаюсь вашему женскому эгоизму — ни одной глубокой мысли о чем-нибудь, только носитесь с мелочами, как курица с яйцом…». «Ну хорошо, хорошо, я что-нибудь придумаю, только не могу вот так сразу… Может, после лета, а? Домик в деревне, а там уже естественным образом, без насилия…» — тут Сашеньке казалось, что неторопливые шаги отчима приближаются к двери, и она бесшумной стрелой перелетала гостиную, успев нырнуть в свою комнату и даже усесться за стол над раскрытым учебником еще до того, как дверь открывалась… Нет, никаких предвестников того, что мама собиралась разлюбить Семена Евгеньевича, эти разговоры Сашеньке не посылали…

Маме, впрочем, попросту некогда было разлюблять своего мужа, потому что, встав в половине седьмого утра, она до ночи не имела возможности «даже присесть с чашкой кофе», как сама выражалась. Утром она наскоро приводила себя в порядок, что означало для нее озабоченную беготню по квартире в полуодетом виде — то со щипцами для волос, то со щеточкой от туши, то с горячим утюгом в руке — между ванной, где судорожно красилась, закутком, где торопливо разбрасывала по своей тахте блузки и юбки, и кухней, где ей надо было успеть приготовить завтрак для мужа, чтобы, проснувшись, по обычаю, около полудня, он мог сразу подогреть еду в микроволновке и, не теряя даром вдохновения, немедленно приступить к ежедневной творческой работе — или отправиться, как часто случалось, на одну из своих долгих пеших прогулок по городу, из которых черпал, по его словам, необходимые сюжеты и образы для романов. С девяти до трех мама работала в неврологическом отделении больницы, на фронтоне которой еще в начале прошлого века было ясно написано: «Для бедныхъ» — понятно, что несчастные бедняки дорого за свое лечение не платили, и поэтому мама с четырех до восьми добросовестно отсиживала в поликлинике при том же богоугодном заведении еще и вечерний хозрасчетный прием, приносивший едва ли больше дохода. С трех до четырех у нее при этом хватало энергии добежать до дома, наскоро покормить немудрящим обедом мужа и дочь и даже просмотреть и подписать Сашенькин дневник или проверить ее упражнение по русскому. После вечернего приема у мамы иногда оказывались еще два или три частных пациента, которых следовало посетить на дому, зачастую в разных концах города — зато прибыток поступал не на кусочек пестрого пластика в конце месяца, а прямо в руку, в виде нескольких красивых фиолетовых бумажек. «Вот, заработала тебе на сигареты!» — радостно кричала она мужу, с порога протягивая деньги, как задобрительную жертву, если видела его недовольное поздним приходом жены лицо. Он рассеянно прятал бумажку в карман новых нарядных джинсов и бормотал: «И когда мы только как люди начнем жить…». Сразу же следовало кормить Семена горячим обильным ужином, потому что после целого дня напряженной умственной и душевной работы за конторкой он к ночи испытывал нешуточный голод и нетерпеливо переминался на кухне, пока мама суетилась со сковородками. После ужина начинался разбор его бумаг в кабинете и их компьютерная перепечатка…

Сашенька к тому времени уже давно безмятежно спала, сама себе приготовив нехитрую вечернюю еду и мирно поужинав в своей комнате за книжкой. Если ночью ей случалось вставать в туалет, то неминуемо приходилось идти по коридору мимо маминого закутка — и тогда при свете бра, которого мама так ни разу и не выключила, Сашенька видела всегда одну и ту же картину: мама в лохматом махровом халате, очень тихо, как неживая, спала поверх своего одеяла, с ногами, прикрытыми шерстяным пледом, и с почти неподвижной книжкой на груди. Минуя, девочка осторожно выключала раскаленное бра. Она знала, что мама через пару часов проснется из-за неудобной позы и тогда уже в темноте наденет ночную рубашку и переляжет под одеяло как следует…

Интересно, а сколько получает Семен за свои книги, размышляла, вернувшись в кровать, Сашенька. Наверное, много, думалось ей, ведь писатели — народ богатый… Тогда куда же он деньги девает? Почему еще и от мамы берет? Или это шутки у них такие? Непохоже… И ей начинало вдруг смутно казаться, что она просто, должно быть, всего не знает, а мама считает ее маленькой и ничего ей не говорит. А на самом деле, отчим только притворяется обычным писателем, а сам пишет какую-то трудную ответственную работу про новое оружие, которую нельзя до времени рассекретить, а то враги прознают и убьют его. Отсюда и эти странные отлучки Семена Евгеньевича — он ходит собирать нужную ему информацию. А не пускает он Сашеньку к себе в кабинет и всячески ее отталкивает, потому что думает, что она еще несмышленое дитя — увидит что-нибудь, проговорится подружкам — и тогда всем конец. Не знает, что на нее можно положиться: она спортсмена от бешеной собаки спасла и вместе с Терминатором против захватчиков воевала… А потом, когда секретная работа отчима будет закончена, он получит за нее много денег — вот тогда они и заживут «как люди», мама перестанет надрываться за двоих, будет только отдыхать да для собственного удовольствия принимать на дому частных пациентов… И тогда Сашенька подойдет к маме, хитро улыбнется и скажет: «А я ведь давно все знала, только не говорила: вы все равно бы меня слушать не стали!». Мама поцелует ее в голову, чего давно уже, почти четыре года (Сашенька считала), не делала, и ответит, что она умница, умеет хранить государственные секреты, и теперь они всегда станут ей доверять…

В любом случае, Сашеньку никто не трогал, не мешал ей уединенно проводить время с книгами и мечтами, пугающее словосочетание «воспитательный процесс» ассоциировалось только с трехэтажной одиннадцатилеткой во дворе — но и там Сашенька предпочитала держаться в тени, довольно легко схватывая учительские объяснения на уроках, но предусмотрительно не выпячивая свои, в общем, незаурядные способности, чтобы избежать пристального взрослого внимания и под «процесс», как под танк, не угодить. Ее главная жизнь — и в школе, и дома — текла по недоступному посторонним руслу, и настоящие Сашенькины герои и друзья не могли быть ни отняты, ни украдены — а то, что происходило вовне ее личного мира, особого значения не имело. Пока не появилась в самом начале осени Зинаида Михайловна.

Какая она была красивая! А росту какого! Почти с Семена Евгеньевича! Ну, нет, поменьше, конечно, но все равно — впечатляло. Мама рядом с ней казалась крошечной мышкой-полевкой — да еще и мельтешила, суетилась, пищала что-то жалобное, собирая на стол угощенье — тоже, наверное, неловко себя почувствовала, увидев гостью… Да и то сказать — при их-то с мамой мальчиковой комплекции, коротких блондинистых стрижечках да одинаковых плоских грудках, оказаться по соседству с пышной, высокой и осанистой дамой, обладательницей темной кудрявой гривы до пояса, небрежно заколотой бриллиантовым полумесяцем, расписных сверкающих ногтей и множества экзотических браслетов — значило мгновенно ощутить себя даже не курочкой Рябой, а щипаным воробышком… Сашенька как застыла на пороге комнаты, глядя на женщину, вальяжно раскинувшуюся на диване с чашкой кофе и лучшим в доме блюдцем в руках, — так и стояла там очень глупо, пока мягкая мамина рука не подтолкнула ее в направлении коридора, в ответ на мужнино: «Катя, забери Девочку, пожалуйста…».

Дверь тихо закрылась за ней, но не было на свете силы, заставившей бы в тот момент Сашеньку покорно проследовать по коридору в свою комнату, а не прильнуть со страстью к такому же стеклянному прямоугольничку, проскобленному в свое время на двери гостиной, какой был приспособлен и для подглядывания за Семеном Евгеньевичем в его кабинете. Звуки вежливых голосов потускнели — да и дела там обсуждались все те же непроницаемо взрослые: Сашенька точно знала, что ничего ни интересного, ни полезного для себя не услышит, и поэтому лишь смотрела, едва дыша, сквозь незаметную другим царапинку на необычную женщину, ничуть не похожую ни на одну из маминых подруг, что до появления Семена Евгеньевича по выходным забегали к маме… Смутно-притягательной опасностью веяло от нее — от низкого красивого голоса, от уверенных жестов, от раскованной, но изысканной позы, от приветливой многозубой улыбки… Неинтересные слова, произносимые Зинаидой Михайловной, доносились до Сашеньки весьма отрывочно, ничуть не облекаясь в смысл: «Ну конечно, необходимо… Не такие уж и большие деньги, чтобы их не найти… Зато я профессионал… Элитная литература… Шедевр, сами, понимаете, требует золоченой рамы… Простите, не для быдла… Никому не доверю, сама напишу… Разумеется, согласуем… Ну, начнем вот с этого последнего, а там… Без книги все равно не примут… Само собой, вхожа… Прислушиваются, как же иначе… Окупится сторицей — будьте уверены…».

Смешанные чувства она вызывала — вот бы посмотреть, какого цвета у нее глаза… Но дама так же естественно, как и отчим, не обратила на Сашеньку никакого внимания, даже когда спустя часа полтора прощалась с хозяевами у дверей. Она и взглядом по девочке не скользнула, не просюсюкала для приличия, как это обычно принято у взрослых — для услады родителей, что-нибудь вроде: «Чудесный ребенок! Сразу видно, талантливая девочка, вся в маму!». Через некоторое время после ее ухода мама как бы вскользь обронила при Сашеньке, что повезло им с этой Зинаидой, потому что она теперь, как будто, собирается для «дяди Сени» хорошенько потрудиться — может, тогда все и обернется еще в лучшую сторону…

— А кто она такая? — осмелилась спросить Сашенька…

— Да ты все равно не поймешь… — на бегу пожала плечами мама. — Ну, помогает книги печатать, статьи пишет вступительные, комментарии, редактирует тексты…

— А что такое «редактирует»?

— Я же говорила, не поймешь! Да это тебе еще и незачем… — и на том вопрос о статусе новой знакомой был решительно исчерпан.

Сашенька колебалась несколько дней, не зная, стоит ли каким-нибудь боком запихнуть Зинаиду в свой карманный Иномир, но места для нее там пока не находилось, и девочка на время отложила даму про запас, предполагая дать ей там роль сразу же, как только подвернется подходящая вакансия.

А между тем, Зинаида у них в доме начала появляться регулярно. Сашеньке почти никогда не приходилось на нее нарываться, потому что таинственная посетительница ухитрялась ускользнуть до возвращения подневольной школьницы, — но следы ее недавнего присутствия девочка чувствовала всегда — другое дело, что доказательств, что чувства ее не ошибочны, долго получить не могла… Витал в гостиной и прихожей какой-то тончайший, неуловимейший — не запах даже, а дух — холодный, почти морозный — и это когда прела под непонятно жарким сентябрьским солнцем палая листва в их глубоком дворике… Этот оттенок льдистости Бог знает почему еще с первой встречи прочно ассоциировался с Зинаидой — возможно, из-за голубовато-белой, скользкой на вид шелковой блузки, в которой она явилась впервые. А вот ее машина, стоявшая в тот первый день под окнами, была ярко-красная, прямо огненная, вся какая-то круглая, широкая и низкая — совсем, казалось, не подходящая, разве что по контрасту… Машина больше во дворе не стояла, во всяком случае, Сашенька ее не видела — до того единственного дня, когда в октябре вдруг обрушилось в школе неожиданное везение: внезапно заболела русичка, обычно по средам терзавшая их аж два часа кряду, и классу были прощены не только ее два урока, но и заключительный компьютерный, так что Сашенька оказалась дома сразу на три урока раньше, чем обычно, всего лишь в одиннадцать часов неулыбчивого денька…

Ключ от двери у нее уже год был свой — после того, как закончились младшие классы с муторной продленкой. Открыв их предательски бесшумную дверь, она услышала знакомый грудной голос из гостиной — только он теперь походил не на мурлыканье сытой черной пантеры (если они вообще умеют мурлыкать, как положено кошкам, пусть даже и таким огромным), а на отрывистый лай охрипшей дворняжки:

–… и не заметить, что порвалась резинка!

«Вот-вот, точно — Зинка-Резинка! — пронеслась у Сашеньки вполне законная мысль. — Из-за какой-то резинки так на человека орать…».

— Между прочим, — раздался раздраженный голос отчима, — я от этого могу еще больше пострадать, чем ты… Откуда мне знать?

— Что?!! — загремел уже не лай, а вой. — Да ты что ты себе… — и в этот момент бесшумно в темноте кравшаяся по коридору Сашенька громко споткнулась о неожиданное препятствие, оказавшееся чужим полусапожком на шпильке, и кинулась вперед уже не таясь, сразу услышав, как в комнате помянули черта.

В следующий миг она одним прыжком проскочила мимо настежь распахнутой двери в гостиную, но и этот миг успел мельком показать видение белой-белой голой руки в браслетах, хватающей с дивана нечто воздушно-кружевное… Еще не добежав до своей комнаты, Сашенька уже знала, что Резинка (это имя теперь было присвоено раз и навсегда) находилась в гостиной наедине в Семеном Евгеньевичем — совсем раздетая! Без ничего! И резинка-то, наверное, порвалась у нее… на трусах! Сашенька стремительно закрыла дверь своей комнаты и в непредвиденном изнеможении упала на нее спиной. Вот оно что… Теперь ясно, что они там делали — ребенка! А мама об этом не знает… Сказать? Но что с ней тогда сделается! Только на той неделе она из-за единственного волоса такое устроила…

Неделю назад после ужина мама, как обычно, принялась сортировать мужнины исписанные листы, присев на диван и каждый раз устало нагибаясь с него за очередной страницей рукописи. Отчим задумчиво курил у открытой форточки, неопределенно глядя в заоконную непрозрачную тьму. И вдруг, прямо на ровном месте раздался мамин визг, словно она увидела хвостатого грызуна непосредственно у себя на коленях:

— А-а! Это! Длинный! Черный и на подушке! Откуда он там?! Откуда, спрашиваю, а?! Работали, говоришь! Творили! Теперь понятно, чем работали! Что скажешь — не понятно?! Вон!!! — это последнее относилось к перепуганной Сашеньке, сунувшейся было в кабинет на помощь внезапно заголосившей матери; она поспешно ретировалась, успев, однако, углядеть, что меж двух пальцев та зажала не змею двухметроворостую, а всего лишь безобиднейший вьющийся волос, толстый и неприятно жесткий на вид.

Но отбежала девочка недалеко — только до двери в коридор, чтоб удобно было за нее спрятаться в случае неотложной надобности, поэтому беспрепятственно услышала:

— Удивлен, что только один. Она три часа сидела вот на этом самом месте за конторкой и читала рукопись.

— А в гостиной она не могла, значит… Читать рукопись… За столом, как все нормальные люди… На подушке, значит, ей непременно надо было читать! — несколько сбавила обороты, но еще не сдалась мама.

— Не знаю… Не знаю! — с обычной интонацией медленно, но надежно заводящегося человека, отозвался отчим. — Где хотела, там и села. Не мог же я ее согнать — как ты это себе представляешь?

— Клянись! Клянись, что не врешь! — после зловещей паузы, во время которой что-то резко и страшно протрещало, вдруг четко и зло выкрикнула мама. — Вот на портрете своей матери клянись! Пусть она в гробу перевернется, если ты… — дверь кабинета мягко закрылась и дальше пошло уже: «Бу-бу-бу…женскую истерику… Бу… Бу…».

Но мать, закрывшись в ванной намертво, под шум воды прорыдала тогда часа четыре — пока Сашенька, уставшая ждать развязку, не заснула с нечищеными зубами…

Если уж из-за волоса, так легко и правдоподобно (как теперь оказалось, лживо насквозь) объясненного, она чуть в уме не повредилась, то теперь, когда узнает такое… «Пока подожду, — твердо решила Сашенька. — Ведь ребенка сделать — это быстро. Получит, что хотела, и перестанут. Может, это она сегодня второй раз пришла, чтоб для гарантии он получился, чтоб уж наверняка — и не придет больше. Она ведь про Семена какую-то статью пишет, вот и сказала ему, наверное: я про тебя статью, а ты мне за это — ребенка: у меня мужа нету, а ребеночка хочется… Ну, или как там взрослые, которые не муж и жена, об этом договариваются… Тоже ведь не сразу решишься на такое…».

Как делают детей — это она прекрасно знала, не маленькая ведь уже! — да и видела раз, что уж греха таить. Одноклассница еще прошлой весной затащила ее к себе домой после уроков и, загадочно ухмыляясь, запустила на компьютере диск с голыми дядьками и тетьками, которые попарно занимались такими ужасами, что у Сашеньки на некоторое время и вовсе речь отнялась. Но соседка по парте спокойно, по-взрослому, пояснила, что это вот так делают детей, то есть именно таким образом выглядит процесс оплодотворения семечка, которое сидит в животе у женщины и потом вырастает в ребеночка с помощью мужчины, о чем учителка по ОБЖ по-научному рассказывала. От них только скрыли (побоялись, что малыши испугаются), что все это кошмарно больно — вон, как тетьки орут, как будто их гестапо пытает…

— А что, нам тоже… Когда мы вырастем, женимся и захотим ребенка… Тоже придется это… делать… — совершенно обескураженная, выдавила Сашенька.

— А куда мы денемся, — подчеркнуто безразлично пожала плечами одноклассница. — Все так делают, и мы будем.

Великолепное безразличие девчонки, как потом догадалась Сашенька, происходило от сознания того, что «в гестапо» ей очутиться предстоит очень нескоро. Еще Сашенька запомнила свой облегченный выдох, когда вдруг она определенно поняла, что мама с отчимом такими гадкими вещами не занимаются, хотя мама, вроде бы, и просила его о ребенке — так почудилось через стену однажды субботней ночью, когда мама что-то долго, за полночь, засиделась в кабинете у отчима после манипуляций с рукописью, а Саша снова пробегала в туалет. Но мама тогда получила холодный исчерпывающий ответ: «Нет уж, извини: в этом вопросе у меня позиция твердокаменная: детей у нас не будет, и давай подобных разговоров не возобновлять…». А Резинке, выходит, согласился помочь: да впрочем, что ему стоило, не ему же больно было, а ей, и денег она у него на ребенка потом потребовать не сможет, ведь он не ее муж… Поэтому маме Сашенька так ничего и не сказала, тем более что аж до самого ноября чужим духом с тех пор в квартире не пахло…

Осенние каникулы, самые нелюбимые из всех за отсутствие нормальных праздников и недостаток света, только что закончились, оставив по себе лишь легкие сожаления. Сашенька провела их, в основном, в своей комнате, у окна, где на широком подоконнике, над желтым колодцем двора, у нее за занавеской была оборудована личная сокровищница. Девочка имела одну занятную особенность психики: она всегда стремилась все, что было в разной степени дорого сердцу, концентрировать в одном месте, чтобы на случай внезапной необходимости иметь под рукой. Под таким случаем в глубине души она всегда понимала неожиданное бегство, очень здраво рассуждая, что в то ненадежное время, в которое ей выпало родиться, ни для кого вовсе не исключается возможность пронзительного ночного звонка (или даже сирены) с последующей паникой, метаниями и психопатическими сборами. В самом углу на подоконнике лежал аккуратно сложенный пакет, куда такой безумной ночью, если она все же наступит, Сашенька рассчитывала одномоментно сгрести все, с чем расставаться не хотелось, и таким образом обрести свой маленький, но гарантированный покой среди обязательного взрослого хаоса.

Все сокровища были строго систематизированы и содержались в отменном порядке, каждое в отдельной круглой жестяной коробке из-под датского или финского печенья. Одна хранила фантики от конфет — но не все подряд, а только прошедшие строгий отбор в смысле необычности и нарядности; другая — разные хорошенькие штуки, обязательно о чем-то напоминавшие: кусочек Балтийского янтаря, осколок пурпурного стекла, фарфоровый львенок с мизинец размером, несколько разноцветных стеклянных шариков, раскрывавших свои тайны только при разглядывании на свет, медная цифра «9», похищенная с двери некогда любимого, но теперь оставившего лишь солнечные воспоминания мальчика; третья содержала «энзе» Сашенькиной косметики, то есть, неначатые тюбики девичьих блесток, пузыречки с розовым лаком, подаренную маме пациенткой, но по цвету не подошедшую ей помаду и пакетик шипучих шариков для ванны… Главные драгоценности торжественно хранились не в простой коробке, а в настоящей шкатулочке «под Палех», и существовали среди них даже розовые бусы из ровного речного жемчуга, и янтарный паук с булавочкой, и четыре золоченых колечка: одно с синим, другое с зеленым, третье с красным, а последнее с тремя сиреневыми камушками — правда, все они были пока Сашеньке немножко велики…

Жила на подоконнике и любимая ее игрушка, старинное елочное украшение: фея из легкого небьющегося стекла в пышном платьице потемневшего за сотню-полторы лет шелка, со смышленым фарфоровым личиком, настоящими волосами — золотистыми локонами, ничуть не утратившими своего блеска и, главное, с двумя хрупкими прозрачными крылышками, сделанными из тончайшей слюды или чего-то похожего, имевшими безупречные серебряные прожилки — а еще носила фея снимающиеся блестящие туфельки на каблуках и с пряжками… В свои почти одиннадцать лет Сашенька понимала, конечно, что ее Аэлита (так она назвала свою маленькую подругу, «слизав» волшебно подходящее имя с корешка взрослой книги из маминого шкафа) — неживая, ничего не понимает, и никогда не посочувствует. Но когда она думала о тех десятках девочек и взрослых дам, что за все эти невообразимо длинные десятилетия прикасались к Аэлите, разговаривали с ней, любили ее и восхищались ею, Сашеньке невольно казалось, будто каждая их них из что-то такое вдохнула в эту небольшую куколку, что она как бы стала полуодушевленной, а значит, не совсем такой, как современные пластмассовые клончики Барби и Синди… Стоять Аэлита не умела, потому что во все суставчики ее были вделаны шарики, чтобы ручки и ножки сгибались, и обречена была вечно либо сидеть, либо висеть, причем последнего ее лишила Сашенька после того, как Валька из соседнего подъезда, увидев Аэлиту, подвешенную для красоты к оконной ручке, вдруг прыснула: «Чего это у тебя — елочная игрушка из-за несчастной любви повесилась?». Тогда пришлось срезать с Аэлитиного затылка круглую петельку, состоявшую из крошечных серебряных шариков, — чтоб действительно не была она похожа на казненную партизанку… Сашенька с Аэлитой не играла — не знала, как это — а просто ей невыразимо радостно было иногда на нее смотреть и знать, что вот эта прелестная вещица — ее и больше ничья, и все девчонки ей завидуют, в обмен предлагая даже французскую косметичку с тремя отделениями!

Лежали на подоконнике и наиболее любимые Сашенькины книги — например, «А зори здесь тихие…» — она даже с одной из своих Барби или Синди содрала купальник и переодела ее в собственноручно сшитую солдатскую форму, решив, что пусть это будет Женя Комелькова, и посадила ее прямо на книгу, иногда перечитываемую… «Детская астрономия» тоже имелась, прислоненная к окну и раскрытая на развороте с изображением черной-черной галактики, неодолимо привлекавшей Сашеньку обилием таинственных планет, на каждой из которых гипотетически предполагалась разумная жизнь — и такая же вот Сашенька, только с шестнадцатью, например, щупальцами вместо рук, ничуть не мешавшими ей быть самой красивой в своем классе…

Так что в каникулы было Сашеньке чем заняться, да и скучавшая Валька частенько зазывала ее к себе — и тогда, случалось, смотрели по четыре фильма ужасов в день, заедая их славными орешками кешью и быстро опротивевшими чипсами… Каникулы девочки благополучно промаялись, и началу занятий сумели даже смутно обрадоваться… Все бы так и шло — сонно, уныло и благополучно, если бы не Незабудка с ее неугасимой страстью к свободе…

В ту ночь Сашеньке не спалось: она еще не успела как следует утомиться от учебы и ранних подъемов, и поэтому тихо и уютно лежала под розовым пуховым одеяльцем, то плывя словно под водой бытия средь спокойных и бессмысленных образов, то вдруг выныривая на поверхность своей не совсем темной комнаты, где сквозь матовые квадратики на двери мерцало голубоватое мамино бра, не погасшее еще в «светелке»… В очередной раз она вынырнула к себе в комнату от звука мобильника, неожиданно зазвонившего за стеной, в кабинете отчима. Это и днем-то было событием — обычно Семену звонила только мама — а уж ночью! Сашенька насторожилась, но толстые стены старого здания, как всегда, позволили разобрать только традиционное «Бу. Бу. Бу-бу-бу». Время спустя она услышала, как отчим открывает дверь гостиной и тяжело шагает по коридору по направлению к входной двери. Сашенька села в постели и напряженно прислушалась: так и есть — выходит! Это не сулило ничего хорошего, потому что отчим, не мысливший жизни без длительных прогулок то днем, то ночью в любую погоду, уже несколько раз по рассеянности (а может, и по злому умыслу) выпускал на лестницу неугомонную Незабудку, проводившую большую часть своей коротенькой и в целом бессмысленной жизни, притаившись под вешалкой и карауля входную дверь в надежде, что удастся в очередной раз выскользнуть на улицу и вкусить там от прелестей малодоступной воли или, хотя бы, успеть придушить в подвале сытную бурую крысу. Вот и на этот раз дверь тягуче взвизгнула в открывательном движении — но сколько ни напрягала Сашенька слух, ожидая услышать щелчок, его не последовало, что означало совершенно возмутительную вещь: отчим отправился на свой непонятный «моцион», вовсе не закрыв двери и предоставив таким образом не только Незабудке свободный выход — но и любым грабителям беспрепятственный вход! Это не лезло совсем уже ни в какие ворота, и времени терять было нельзя. Сашенька сунула ноги в свои теплые «зимние» тапочки на бесшумном войлоке и, как была, в байковой пижаме, устремилась в коридор — мимо каменно спавшей под голубым ночником мамы — к отчетливой тусклой щели в конце. Дверь оказалась и правда открытой! Можно было не сомневаться, что Незабудка уже на лестнице и воровато крадется вниз, настороженно втягивая желанный воздух странствий своим трогательным коричнево-бархатным носом.

Простудиться за такой короткий срок Сашенька не боялась и поэтому, проскакивая мимо вешалки, не стала прихватывать с нее на ходу свою красную курточку: вдруг Незабудка добралась уже донизу! С такими мыслями девочка и выскочила за дверь, в первую же секунду убедившись, что кошки на их площадке уже нет, а во вторую — что отчим вовсе не отправился черпать вдохновение на черных влажных улицах. Его голос ясно доносился с площадки всего лишь этажом ниже:

–…безумие. Не стоило тебе и приходить сюда.

Ему отвечал резкий, совсем не похожий на обычный, но по некоторым интонациям все же узнанный голос: несомненно, это была она, Резинка, прибежавшая ночью к чужому мужу, с которым делала ребенка — какова, а? Она едва сдерживалась, чтобы не начать орать на Семена, как тогда:

— Но у меня выхода нет! Все знакомые — либо общие, либо бабы!

— Не знаю, — то ли сдержанно, то ли раздраженно отвечал Семен. — В любом случае, ни меня, ни ее я впутать в такое не позволю. На твоей — так и быть. Но только здесь — и я иду домой пешком. Там сама справляйся… А вообще-то я и того делать, пожалуй не стану: риск уж очень велик!

— Семен! — шепотом заорала Резинка. — Тогда мы, может, видимся в последний раз! Потому что мою, приметную, если узнают…

— Что ж, в последний, так в последний. У тебя все? Мне холодно, пусти меня, я хочу спать, — уже не скрывая враждебности, громко заговорил Семен.

— Ах, так! — снизу послышалась возня, будто они боролись. — Хорошо же! Я тебе тоже обедню испорчу… Будешь меня помнить… Беленьким хочешь выйти… Чистеньким… А вот я сейчас мышь твою амбарную как позову! Да как расскажу ей про все наше хорошее! И фамилию доктора, который в их же больнице третьего дня чистку делал! Поверит, поверит, не сомневайся… Ишь, чего захотел! Как я его проблемы решаю — так он шелковый… А как мне вот столечко понадобилось… Ай! Идиот! Сволочь! — это последнее прозвучало уже в полный голос, и Сашеньке пришлось в одну секунду взвиться на пролет выше, потому что она отчетливо услышала, как отчим, явно отшвырнув собеседницу к стене, через ступеньку шагает наверх.

Резинка догнала его почти перед дверью, как большой черный бульдог уцепилась ему за рукав и, быстро-быстро проговорив: «Нет-ты-так-просто-от-меня-не-отделаешься…», вдруг с шумом набрала полные легкие воздуха и громовым голосом выкрикнула:

— Эй! Ты! Ка-те-ри… — притаившаяся за лестницей Сашенька как раз выглянула и увидела, что именно в этот миг отчим успел своей огромной ладонью зажать женщине рот и нос.

Одновременно он схватил ее за шкирку и подтащил к стене. По-прежнему не позволяя Резинке ни говорить, ни дышать, хоть она и мычала, упираясь руками ему в грудь, он нагнулся над ней, тихо прорычал:

— Еще раз тявкнешь — сдохнешь, поняла? — и только после того отнял руку от ее лица.

Резинка бурно задышала, но возражать не посмела. Семен продолжал:

— Значит, так. Я тебе помогу, но эта наша последняя встреча. Чтоб ты после этого проваливала — и я бы никогда ничего о тебе больше не услышал. С завтрашнего утра мы незнакомы. Все. Жди здесь.

Отпустив свою жертву, он мгновенно скрылся в квартире.

Только после этого Сашенька решилась тихо выдохнуть. Сердце ее колотилось так, что ей показалось даже, что она сейчас умрет. Ноги подкашивались. Никаких стройных мыслей в голову не приходило, кроме одной, проскакавшей галопом и канувшей: «Вот это да… Спятили они, что ли, оба…». Но любопытство пересилило, и она вновь с великой осторожностью выглянула из-за верхней лестницы, нагнувшись над перилами — и как раз вовремя, чтобы увидеть уж и вовсе невероятную вещь: Резинка тихонько приоткрыла дверь их квартиры, засунула внутрь руку и принялась осторожно шарить в поисках неизвестно чего. Сашенька завороженно наблюдала, почти перестав дышать — и увидела, что Резинка вытащила обратно свою руку, но не пустую! В ней оказалась черная мамина сумка, которую мама, возвращаясь домой, всегда вешала на ручку входной двери изнутри. В этой сумке, знала Сашенька, хранилось все-все-все: семейные деньги, ключи, мамины документы и права, косметичка, совсем новый зонтик, лекарства для мамы и частных больных, бланки рецептов, мамина личная печать, даже два золотых колечка в коробочке, снимаемые мамой, когда пальцы от усталости распухали, и надеваемые утром обратно… И вот все это вытянула сейчас из-за двери проклятая Резинка! Только теперь все встало на свои места: Резинка-то, оказывается, попросту воровка! Все очень легко: вошла в доверие, прикинулась другом семьи… Уже, наверное, и из дома что-нибудь украла, только мама пока не хватилась… А напоследок решила стащить сумку, чтоб уж наверняка добыча крупная была… Сейчас тихо-тихо побежит вниз по лестнице, пока Семен не появился… Ну уж дудки — улизнуть-то ей не удастся, надо закричать… Мама услышит… Господи, как страшно… А вдруг она только крикнет — а Резинка ее за это убьет… Очень даже просто… Стукнет головой о стенку пару раз — и мозги наружу… Как же быть…

Но Резинка непонятно почему убегать не собиралась. Она преспокойно стояла под дверью, закинув сумку за плечо и опустив голову, и тоже чего-то ждала… Сашенька решила не торопиться с разоблачениями и подождать того же, чего и Резинка. Девочка разглядела, что одета она была в черную кожаную куртку со светлым мехом вокруг капюшона — точь в точь в точь такую же носила и ее мама. Вот Резинка подняла капюшон, и стало даже страшновато: мамина куртка, мамина сумка, а лица не видно… Дверь снова открылась и пропустила отчима, одетого в свой замечательный английский пуховик, привезенный ему мамой из дальней командировки на какую-то врачебную конференцию. Не глядя на Резинку и ни слова не произнося, он направился вниз, зная, что она поспешит за ним. Так и вышло. Резинка, а вместе с ней и мамина сумка, начали удаляться от изумленной девочки в неизвестном направлении. Она медлила не более секунды. Ведь если и не удастся отобрать мамино достояние у этих опасных и непонятных взрослых, готовых немедленно убить не только ее, мелкую Сашеньку, но и друг друга, то нужно хотя бы знать, куда они собираются, чтобы маме потом легче было направить милицию! И Сашенька, не чуя ног и холода, тоже неслышно заскользила по ступенькам в своих войлочных тапках…

Бесшумно приоткрыв дверь парадной, она выглянула во двор, как всегда, освещенный двумя мутными фонарями, торчавшими с противоположных сторон. Был тот глухой час ночи, когда в домах тускло светится лишь унылый ряд лестничных окон, и только разве случайно горит где-нибудь тревожное бессонное окно… «Пипи!» — раздался хорошо знакомый Сашеньке звук, и одновременно вспыхнули рубиновые огоньки на машине. На маминой машине! Час от часу не легче! Резинка, оказывается, уже выудила из сумки ключи и намеревается угнать еще и машину! А свою куда денет? Вон же она, красная, блестит как раз под фонарем на другом конце двора! Почти не думая, что делает, Сашенька шла прямо к маминой «десятке», зная, что у той уже непостижимым образом открылись все четыре дверцы. А те двое меж делом направлялись к роскошной пламенеющей красавице. Открыли эту, а идут к той… Сашенька запуталась совершенно, да и к тому же ощутила реальное неудобство: ее войлочные подметки, попав в ледяную ноябрьскую лужу, мгновенно пропитались холодной водой и теперь отяжелели и хлюпали на ходу. Вернуться назад? Но ведь здесь творится что-то немыслимое! Разбудить маму? Но вдруг они успеют за это время сбежать с сумкой, а потом выпотрошат ее по дороге, выкинут и скажут, что глупой девчонке все приснилось… Сашенька осторожно щелкнула ручкой задней дверцы — щелчок был у нее совсем тихий — и быстро запрыгнула внутрь машины на заднее сиденье. Там, за водительским креслом, еще оставалось огромное зеленое ватное одеяло, которое мама приготовила для отправки в деревню в минувшие выходные, да так и не собралась туда, пролежав с головной болью всю субботу, а воскресенье посвятив любимому Семенову борщу и нежным куриным котлетам… Одеяло было плохо сложено — и Сашенька, послушная мгновенному наитию, забралась под него и, вжавшись в угол, накрылась с головой. Такая она была маленькая и тщедушная, что одеяловый ком на заднем сиденье, если особенно к нему не приглядываться, мог и не выдать запрятанного в нем любопытного ребенка, тем более что внутреннее зеркало в машине давно уже отсутствовало — попросту оторвалось однажды — и мама привыкла обходиться двумя надежными боковыми…

Девочка осторожно высунулась — но сразу отдернулась и замерла, потому что у передней пассажирской дверцы неожиданно возник Семен. Привычным движением он распахнул дверь и плюхнулся — точно, как когда за руль садилась мама, чтобы везти его по делам или за город. Сам-то он водить не умел и учиться не хотел принципиально — «Я для этого не создан» — и доволен был, что мама у него не только секретарь, но еще и личный водитель. И теперь он так же вальяжно раскинулся, в то время как Резинка молниеносно закинула в багажник что-то гулкое, принесенное из своей машины — пустую канистру, как определила Сашенька. А потом Резинка по-хозяйски — наглость какая! — уселась на место водителя… Сашеньке стало ясно, что сейчас они все куда-то поедут, на миг отчаянно захотелось выскочить и с ревом помчаться вверх по ступенькам к маме, но она подавила свой порыв — не от мужества, а от великого страха: ведь ясно же, что и трех метров ей пробежать теперь не дадут… А поймают — и… Что сделают?!

Машина закряхтела, но не завелась.

— Чертова раскорячка… Она у вас каждый раз так заводится? — остервенелым шепотом спросила Резинка.

Ответа не последовало, но Сашенька знала, что Семен величественно пожал плечом: он всегда так делал, если не желал общаться. Машина заурчала было, но дернулась и заглохла уже надолго. Пытаясь с ней справиться, Резинка ругалась именно теми словами, про которые мама всегда говорила дочери: «Когда услышишь их — сразу же плотно зажми уши». Но здесь Сашенька так не сделала, боясь вдруг пропустить заодно и что-нибудь существенное — и узнала, что:

— В жизни я не сидела в рыдване с механической коробкой! Только в автошколе сто пятьдесят тысяч лет назад! Что тут сначала, блин, сцепление?! Передача первая — эта?

— Понятия не имею. Не интересуюсь, — снизошел, наконец, отчим.

После еще нескольких бесплодных рывков, толчков и подпрыгиваний «десятка» все-таки мученически тронулась и поначалу медленно, но, постепенно дойдя до весьма резвого аллюра, отправилась в кромешную ночь, увозя с собой двух взрослых озлобленных на мир и друг на друга людей и — контрабандой — ничего не понимающего, но уже победившего первый испуг ребенка.

Догадавшись, что визави в беседу с ней вступать не намерен, Резинка тоже замолчала, сосредоточившись на нелегком управлении, а Сашенька ломала голову — включит ли она отопление, потому что, хотя под толстым одеялом ей пока еще и было относительно тепло, но мокрые ноги на полу леденели с ужасающей скоростью. И вдруг отчим заговорил сам:

— Мне только интересно — на хрена ты это сделала?

— Я уже объяснила: там мою красную все вокруг знают. Даже ночью может заметить кто-нибудь. А таких, как эта — воз и маленькая тележка. И никакой связи… — тихо отозвалась Резинка.

— Это я давно понял. Я не о том. Я спрашиваю, своего благодетеля-рогоносца ты зачем к бабке в гости отправила? — перебил Семен.

— Я же говорила, что не отправляла — он сам…

— Говори-говори… — усмехнулся он. — Теперь получишь всю его фирму себе, поставишь управляющего на скромном окладе и будешь только барыши загребать… «Сам» — скажите, пожалуйста!

— Да, сам! — повысила голос она. — Только ведь если и ты мне не веришь, то неужели думаешь, что другие поверят?

— Другие скорей поверят — потому что тебя не знают. А я разобрался немного, что ты за птица, потому и не верю.

— Не веришь и не надо, а только как сказала, так и было… Полез пьяный — дай, ему, гаду… Ага, как же, от него разит как из бочки, потный весь, вонючий, да и мне бы недельку еще поберечься… А то кровотечение как раз плюнуть — и опять на кресло. Спасибочки… Как толкану его… Пойди, говорю, проспись, боров… А дальше как в фильме ужасов. Размахнулся кулачищем, да равновесие потерял с пьяных глаз… Я и пикнуть не успела, как он хрястнулся… А у нас знаешь, стол на кухне с крышкой мраморной… Ой, блин, ГАИ, что ли, среди ночи?! — вскрикнула она, инстинктивно давя на тормоз.

— Вот-вот… Здесь и закончится твой путь-дорожка. Имей в виду, это только твои проблемы, я ничего не знаю, — без всякого злорадства, с искренним равнодушием произнес отчим.

— Какой ты все-таки гад… — тихо сказала Резинка через несколько секунд, когда опасность нежелательной встречи миновала.

— Да? Ну, останови, я выйду. Зачем тебе гад? — все с тем же спокойствием отозвался Семен.

— Да ладно, извини, подъезжаем уже… — испугалась не на шутку Резинка.

— Останови, сказал! Я не для того согласился помочь, чтоб меня оскорбляли! Если таково твое отношение, то ищи себе другого помощника! — упирался он, явно никуда выходить не собираясь, а просто наслаждаясь моментом.

Тоже поняв это, Резинка промолчала, и до конца недолгого пути они больше друг с другом не разговаривали. А потом машина снизила скорость, и Сашенька почувствовала, что они куда-то сворачивают. Наконец, остановились — и одновременно открылись и снова хлопнули обе дверцы. С минуту девочка сидела затаясь, потом осторожно высунула голову и осмотрелась. Мамина «десятка» стояла в темном дворе, брате-близнеце их собственного. Сашенька выпуталась из своего одеяла и робко заглянула на переднее сиденье. Так и есть! Мамина сумка лежала на пассажирском месте! Теперь схватить ее и бежать! Нет, нет, стоп, надо еще забрать ключ зажигания, тогда далеко не уедут… Она посмотрела: в замке его не было. Все равно, пусть хоть сумка… Сашенька уже протянула к ней руку, но вдруг отдернула, сраженная простой мыслью: а дальше что? Сейчас она выскочит на ночную улицу в пижаме и мокрых насквозь тапочках… С сумкой в руках… Она где-то далеко от дома — ехали-то минут двадцать, не меньше… В милицию? Но где ее искать в полной темноте? А холод какой! Если в машине дубак — то что на улице?! Воспаление легких обеспечено — и даже мама не спасет… Может, зайти в круглосуточный магазин или ресторан и попросить помощи? Но ведь там — взрослые! — они же никогда ничему не верят… Ладно, пусть не верят, но милицию-то вызовут, а оттуда позвонят домой… Ага, а туда к тому времени вернется Семен, и скажет, что ничего не знает, спокойно, мол, дома спал… Кому из них двоих поверят? И гадать нечего… И получится, что это она, Сашенька, выскочила из дома ночью в пижаме, украв с неизвестной целью мамину сумку, и бегала так по городу… Кошмар какой-то… Девочка заколебалась в полной нерешительности — но тут прямо перед ней распахнулась дверь подъезда, и в ярком прямоугольнике света возникли три черные и страшные фигуры — она едва успела нырнуть к обратно под одеяло. И теперь уже отворили заднюю дверцу!

Сжавшись в беззвучный комок, стараясь, насколько возможно, уменьшиться в размерах, в непроглядной тьме Сашенька слышала бормотание:

— Давай, сажай… Осторожно, свалится на землю — больше не поднимем…

— Знал бы — не ввязался… Гадюка… Чтоб ты сдохла…

— Ну, еще немножко… Знаешь, давай его положим и накроем тем большим одеялом…

Сашенька похолодела, но тотчас успокоилась, потому что прозвучало:

— Дура. Пусть лучше сидит. Вот так. В случае чего так и скажешь — пьяный муж заснул. Ничего необычного, а горой на сиденье могут заинтересоваться… И сумку свою в багажник отнеси: странно, когда две женские сумки рядом… Ладно, все. Мое дело сделано. Я пошел, и чтоб больше…

— Семен, — раздалось в ответ тихое, — неужели мы никогда…

— Да пошла ты… — и назван был адрес, который Сашенька хорошо знала, потому что уши по маминой просьбе зажимала далеко не всегда.

С грохотом захлопнулась дверца, и девочка осталась на заднем сиденье в непосредственной близости к огромной туше, заполонившей все пространство до противоположной двери и неприятно притиснувшей ее к уже обжитому углу. Машина тронулась.

Сашенька попыталась собраться с мыслями и что-нибудь решить, пока никуда не приехали, и пьяный муж Резинки не проснулся и не разделался с ними обеими. А то, что он невозможно, как подзаборный бомж, пьян, сомнений не вызывало: ясно, для чего Резинке нужен был Семен — одной бы ей до машины такого кабана не дотащить, это точно… Господи, куда же она его везет, и почему не на своей машине… К бабке? Нет, к ней она уже кого-то отправила, не его, наверное… А этот у нее что-то попросил, а она не дала из отвращения, потому что он пьяный… Что ж, очень понятно, пьяные всегда отвратительные… Но он непременно хотел получить ту вещь, потому что даже вздумал ударить Резинку — и раньше, наверное, бил, она ведь что-то говорила про кровотечение… Наверное, так бил, что она вся в крови в кресло падала, бедная… Но потерял равновесие и свалился, а она убежала… Ну, он упал и заснул на полу — это уж ясно, алкоголики и на улицах спят, и в канавах… Одно только непонятно было Сашеньке — зачем для перемещения пьяного мужа потребовалась Резинке мамина сумка и машина… Ну, сумка — это, наверное, ради ключей и документов на машину… Точно… А вот сама машина… Как она говорила — «Меня там все знают» — может, ей стыдно, что у нее такой муж-пьяница, ведь она вся из себя шикарная дама, а он ее просто позорит — и людям на глаза не покажешься… Она отвезет его сейчас куда-нибудь, где он выспится и примет человеческий облик, и потом машину поставит обратно в их двор, а сумку вернет… Может, она никакая и не воровка, а просто несчастная баба, как говорит про таких мама… Она к Семену пришла за помощью, а он с ней по-скотски обошелся… Интересно, а муж этот ее всегда плохой или только когда пьяный? Почему он сам ей не захотел ребенка сделать, так что ей пришлось, опять же, Семена просить?

Воспользовавшись тем, что автомобиль теперь шел более или менее ровно по хорошей гладкой дороге (насколько это возможно было при таком неумелом водителе, как Резинка), Сашенька решилась все же немножко пошевелиться и чуть-чуть оттолкнуть пьяного дядьку, что ей не больно-то удалось: он был тяжел, как самый большой валун у залива. Девочка выглянула посмелее и обнаружила, что в машине почти совсем темно, не мелькает даже свет городских фонарей. Она спросила себя, когда такое с ней уже было — и сразу вспомнила: ночью ехали они к дедушке с бабушкой по Киевскому шоссе, и она заснула на заднем сиденье, а проснувшись, поняла, что фонарей на улице нет, потому что машина едет далеко за городом… Выходит, и сейчас они уже выехали за город, туда, где нет фонарей и дорога освещается только фарами? Вот что-то огромное прогрохотало мимо — точно, дальнобойка… Куда же везет Резинка мужа, может, на дачу?…

В любом случае, Сашеньке оставалось только устроиться сколько-нибудь удобно и ждать. Она опять нерешительно задвигалась, все еще надеясь хоть чуть-чуть потеснить противного пьяницу — и вдруг ее рука наткнулась на что-то очень холодное. Настолько холодное, что вспомнился куриный трупик, вынутый мамой в воскресенье из холодильника и пошедший на котлеты. Откуда тут курица-то? Сашенька деловито ощупала предмет и поняла, что это никакая не курица, а человеческая рука — рука пьяного дядьки, случайно попавшая к ней под одеяло. Она непроизвольно отдернула свою — и не сразу поняла, отчего вдруг сердце на несколько секунд совершенно остановилось — так, что помутнело перед глазами — а потом запустилось, но с работой не справилось и вновь упало — теперь куда-то в живот — и стало почти таким же холодным, как эта рука… Рука вовсе не пьяного дядьки, а совсем, совсем, совсем мертвого…

Глава вторая. Первая и единственная

Однажды в юности Катя видела, как упал самолет. Она гостила тогда на летних каникулах у подруги по медучилищу, приехавшей учиться в Ленинград из деревни, что прижалась к самой границе Ленинградской области и утонула в болотистых лесах, богатых, однако, хрупкими волнушками и водянистой черникой. Чернику Катя собирать не любила, тяготясь долгим сидением на корточках, но по грибы ходила с подружкой Леной охотно: ей нравилось отыскивать в мокроватом мху розово-полосатые бахромчатые созданьица, словно бы задорно оттуда улыбавшиеся. А потом, в избе, девушки под контролем тети Аллы, Лениной мамы, отмачивали их и подвергали многоступенчатой засолке…

В тот паркий, но бессолнечный день Катя и Лена как раз выбрались с полными корзинами на широкую просеку и, отмахиваясь от прилипчивых кровососов, уселись на двух знакомых пеньках, разложив бутерброды с несколько сомлевшей от тепла «Любительской» на льняной салфетке, расстеленной поверх третьего, большего пня, игравшего благородную роль обеденного стола. Только разлили сладкий брусничный чай из термоса и вознамерились отдать должное такой желанной после трудов праведных трапезе, как одновременно вскрикнули обе: неотвратимо нарастая, приближался с неба грозный рокот, быстро переросший в непереносимый рев… Тогда, в начале восьмидесятых, все ждали неминучей ядерной войны с Америкой и ежемесячно тренировались, каждый в своем учебном заведении или на рабочем месте, выживать в тяжелых условиях атомной бомбардировки — например, упав лицом вниз на асфальт за бетонным основанием заборчика и закрыв голову руками… Одна и та же мысль пронеслась одновременно в головах остолбеневших девушек: «Вот оно!» — но падать ничком было некуда, потому что вместо заборчика вокруг них расстилалась веселая лужайка, усеянная старыми березовыми пеньками…

Подпрыгнул и опрокинулся термос с чаем, заплясали горячие алюминиевые стаканчики, девушки в панике прижались друг к другу, присели — и прямо у них над головой, так ужасающе низко, что, казалось, сейчас срежет вершины берез на краю просеки, возник беспомощный пассажирский самолет. Промелькнула знакомая и вполне читаемая надпись «Аэрофлот», ряд слепых иллюминаторов (Ленка потом уверяла, что разглядела припавшее изнутри к одному из них чье-то бледное лицо — но, скорей всего, врала) — в секунду самолет миновал открытое место и оказался над деревьями. Было одно мгновение, когда Кате показалось, что он выправится — вроде бы, вздернулся за соснами его отчаянный тупой нос — но потом самолет нырнул и больше уже не показывался. Еще секунд десять он боролся за жизнь — рев его стал уже глухо-надсадным, не зовущим на помощь, а захлебывающимся — и на миг все стихло. А потом девушки все-таки упали лицом вниз — не хуже, чем при ядерном взрыве — потому что за деревьями полыхнуло так ярко и грохот раздался такой немыслимый, что им показалось, будто они теперь навсегда останутся глухими и слепыми… Ну, и немыми заодно, потому что после такого вряд ли скоро заговорят…

Когда все стихло — а это произошло не так-то быстро — они нерешительно приподнялись и переглянулись. Голос вернулся сначала к Лене: «Километрах в семи…» — хрипло прошелестела она. Катя кивнула; обеим стало очевидно, что туда по болоту не добраться — да и подумать было страшно о том, что они могли увидеть, если бы, паче чаяния, все-таки добрались. Не сговариваясь, юные медички попятились и, позабыв про термос и корзины, помчались восвояси, не разбирая дороги и ловко прыгая по гадючьим кочкам…

В те годы в Советском Союзе была самая передовая техника в мире, и никакой самолет, кроме одного — гагаринского военного — упасть не мог по определению правительства. Поэтому напрасно с замиранием сердца смотрели вечером девчонки программу «Время» — и в тот день, и на следующий только мирно трудились в огромной дружной стране бронзовые от солнца хлопкоробы, ударными темпами добывали уголь веселые шахтеры в далеком солнечном Донбассе, и в огромном белом зале строгие мужчины в одинаковых пиджаках и галстуках, разбавленные редкими женщинами в светлых кофточках и с высокими прическами, стоя аплодировали старенькому косноязычному дедушке, не отрывавшему близоруких глаз под богатыми бровями от спасительного белого листа…

С того дня, если Кате случалось вдруг задуматься о смерти, первой мыслью всегда было: «Только не так». Потому что очень ясно виделись те люди, которые находились внутри самолета — ведь он не упал, а падал, выправлялся и опять падал. И они, стало быть, успели несколько раз ужаснуться и зажмуриться, снова зажечься несбыточной надеждой — и вновь все обрывалось, трепетало и опять обрывалось, пока не оборвалось совсем… Как угодно готова была умереть Катя — но не разбиться в самолете! — так и говорила беспрестанно Лене, когда случалось им вместе вспомнить давно пережитое. И все оставшиеся девятнадцать лет их дружбы Лена очень убедительно доказывала: «С нами такого не случится. Мы это все равно что уже пережили. А пуля два раза в одно место не попадает…».

Но она попала — через девятнадцать лет. Так случилось, что в том юбилейном двухтысячном Катя не знала, что Ленка — теперь уже не смешливая студентка медучилища, а солидный врач-отоларинголог — вздумала слетать на недельку в Красноярск к любимому человеку, на чувства которого возлагала запоздалые и неоправданные надежды. Подруга постеснялась ей сообщить о своем сомнительном намерении, зная, как неодобрительно отнесется строгая труженица-Катя к унизительному этому полету. Потому, услышав в «Вестях» об очередном крушении без единого выжившего, Катя лишь привычно содрогнулась, не подумав даже, что отрицаемая ими обеими Судьба, девятнадцать лет назад оплошавшая, все-таки дотянулась в положенный свыше миг до одной из них…

У Лены осталась двухлетняя дочка-безотцовщина по имени Александра, прижитая той намеренно, как водится, «для себя», когда стало ясно, что надежда на полноценное замужество осуществляться не спешит, а грозный термин «старопервородящая» — как раз и отражает самую суть вещей…

Девочка оставалась пока у потрясенных бабушки с дедушкой в той самой унылой деревне среди болот и мшаников, и, когда Катя с заплаканными глазами и болезненной тяжестью в сердце приехала их всех навестить, то была сражена самой простой мыслью, вдруг ясно высветившей очевидное: никакого будущего у этой несмышленой круглой сиротки нет. Ей предстоит расти, как и Ленке, в грязной крестьянской избе — только не с молодыми добрыми отцом и матерью, а с бабкой и дедом — старыми, неопрятными и ворчливыми людьми, трактористом и телятницей на пенсии. Ее миром станет вот эта убогая полупустая деревня с разоренным колхозом за околицей и малярийными лесами вокруг… Лет через пять ей придется в любую погоду бегать за три километра в соседнее село — до куцей двухэтажной школы с печным отоплением и классной руководительницей, у которой пальцы и ногти давно и навеки черные от постоянного крестьянского труда ради хлеба насущного…

— Зачем в село? — удивилась бывшая тетя, а теперь баба Алла. — В райцентре хороший интернат-восьмилетка есть.

— А потом там же в путягу пойдет, сейчас колледж называется, с общагой, само собой, — обнадежил дед Андрей. — А что? На электрогазосварщицу выучится. И очень просто. Не пропадет, не бойся… А нет — так можно будет в соседний район отправить. Там девчат на обувщиц учат, да прям на местной фабрике трудоустраивают…

Катя чуть не закричала: что ждет ребенка! А ведь в Петербурге ее матери дали служебную квартиру, потому что работала она врачом при Правительстве города, девочка ходила в чистенькие ведомственные ясли, окружена была нормальными домашними детьми; потом бы — языковая спецшкола, Санкт-Петербургский Университет… А теперь… Обувная фабрика в захолустном городишке! После «путяги» и «общаги»!

Катя обладала романтическим сердцем и тогда, в тридцать пять лет, все еще ждавшим геройского жертвенного подвига. В любви ей тоже не повезло, и не только из-за внешности (верней, ее отсутствия: она с первого курса имела кличку Моль Бледная, и ничего точней придумать было нельзя), а еще благодаря патологической застенчивости, нападавшей на нее в присутствии любого совершеннолетнего мужчины. Катю немедленно начинало болезненно тянуть в самый темный угол или даже под стол, особенно если мужчина ей нравился. Она незаметно лишилась невинности на студенческой вечеринке, где однокурсницы на спор напоили ее водкой, после чего в прямом и переносном смысле подложили под столь же застенчивого и таким же образом доведенного до нужной кондиции студента. Думали сделать доброе дело: создать таким способом идеальную пару, но лишь добавили обоим веса к их и без того нелегким комплексам неполноценности — больше невольные взаиморастлители друг с другом даже не здоровались, благо учились в разных потоках.

Зато трудиться Катя умела лучше и больше других — и здесь ее комплекс не срабатывал. Она жила вдвоем с безмужней матерью в центре города, в добротной трехкомнатной квартире на одной из уютных улиц, вливавшихся из спокойной улицы Маяковского в громокипящий Литейный проспект. Но в тридцать три года Катя за неделю потеряла свою скромную и непритязательную маму, всю жизнь проработавшую в заводской бухгалтерии. Кто бы мог предположить, что мать кандидата медицинских наук, может взять и умереть от воспаления легких — в отдельной палате, при лучших врачах вокруг, напичканная самыми действенными антибиотиками! Но верно, пришел известный неудлиняемый срок, и теперь Кате предстояло мыкать в той квартире одинокую жизнь — без мужа, на которого она уж не надеялась, без детей — потому что откуда их взять, да и будут ли они, если у нее всю жизнь не «месячные», а «полугодовые», да узкий таз, да вместо груди — стиральная доска…

Все это и сделало возможным тот страстный порыв, когда Катя решительно заявила, что готова оформить совместное опекунство и стать второй матерью маленькой, но уже такой несчастной девочке Саше. Вопреки опасениям, старики не особо сопротивлялись, видимо, обрадовавшись, что на старости лет избавлены будут от непосильных трудов по воспитанию нежданно свалившегося им на голову дитяти, и даже, помявшись, сами предложили пока не сообщать бедняжке, что мама ее — неродная. Договорились, что, когда девочку будут привозить в гости, дед Андрей и баба Алла станут называться Катиными родителями — не все ли ей равно, своих-то давно нету… Все в том же безудержном порыве Катя согласилась — и дело было улажено ко всеобщему удовольствию.

Саша поначалу не слишком охотно принимала Катю, еще, видно, храня на донышке младенческой памяти золотой образ настоящей матери — но образ тот закономерно тускнел, и уже через полгода Катя слышала твердое и доверчивое «мама»…

Годы вдруг не пошли, а поскакали, что сытые каурые кони, и умиление собственной самоотверженностью стало мало-помалу притупляться у Кати. Лет через пять ей приходилось уже искусственно возжигать в себе едва тлеющее пламя жертвенной любви к несчастной сиротке. Ведь вместо ожидаемого пухленького купидончика в розовых лентах и оборках, восторженно лепечущего трогательные словечки вроде «мамусенька», который рисовался в воображении мнимой мамы в начале ее героического пути, перед ней очень скоро оказалась рассеянная, тощая, хмурая девочка в протертых джинсах, с вынужденно короткой стрижкой — белесые волосы толком не росли и не густели — большей частью молчаливая, совершенно недоступная для близкого общения — и все это у первоклассницы! Что же будет в подростковом возрасте?!

Совсем не похожа была дочь на свою мертвую биологическую мать, а пошла, верно, в позабытого отца — закрытостью и вранливостью. Потому что если раскрывала рот — то лишь для того, чтобы соврать. Что видела в синем небе непонятный светящийся шар. Что странный дядька следил за ней во дворе. Что соседскую девочку укусила бешеная собака. Что ее пыталась затащить в большую черную машину неизвестная размалеванная тетка. Что в школьном туалете регулярно появляется призрак отличницы, которая сто тридцать лет назад там повесилась из-за того, что ей поставили четверку… А еще она рассказывала соседям, что ездила с классом на две недели в Мексику, подругам — что у мамы не серая долбаная «десятка», а сверкающий новехонький «БМВ», коллегам матери — что мама обещала ей на той неделе купить серебристого йоркшира… То-то все удивлялись, откуда Екатерина Петровна деньги берет — левачит, наверное, заставляет пациентов не в кассу платить, а ей в карман: написать бы на нее кому следует… Ее приемную дочь можно было записывать в книгу рекордов Гиннеса по удельному весу ежечасно изрекаемого вранья… Хорошо, что пока она мало времени проводит дома: предстоят три года продленки до семи вечера — а дальше? И ведь нет у нее никакого желания приласкаться, пощебетать, как у всякой нормальной малолетней девчонки…

Катя еще не признавалась себе в том, что не справилась с вдохновенно взятой когда-то на себя ролью, но глухо раздражалась внутри, заметив, как дочь вдруг застывает с ложкой в руках за ужином, и взгляд ее устремляется явно в другое измерение — туда, в собственную галактику вранья. Можно было не сомневаться, что скоро последует впечатляющая история про очередного монстра — с непременным участием вездесущей Сашки. Катя ненавидела ложь больше всего на свете, и потому все чаще срывалась:

— Постыдилась бы! Здоровая девица, а врет, как трехлетка! Людям в глаза смотреть стыдно!

— Мама, но я, правда, видела… Честное слово… — еще и настаивала беспардонная лгунья, вызывая подчас у Кати почти неодолимое желание как следует двинуть ей по наглой физиономии.

— Выйди вон из-за стола! — гремела Катя. — И не смей возвращаться, пока не научишься себя нормально вести!

Так обстояли дела накануне того снаружи непримечательного, а на поверку переворотного дня, когда Катя встретила в сорок два года свою первую и единственную любовь.

Мужчин-пациентов Катя давно уже научилась не стесняться, привыкнув прятаться за нарочито-строгое «Больной!» и невольно ощущая свой врачебный халат чем-то вроде белого ангельского одеяния, на которое и тень двусмысленности упасть не может. Знала, что молоденькие сестры и ординаторши порой заводят на рабочем месте самые что ни на есть серьезные романы и даже ухитряются вербовать себе полноценных мужей из беспомощных недужных. Но сама Катя подобными способами брезговала, потому что взять на себя инициативу в таком щепетильном деле была неспособна категорически, а собственная ее недоступность исключала любые поползновения с мужской стороны.

Но глаза у Кати все же имелись, и видели весьма неплохо, поэтому и заметили однажды словно белый рой девичьих халатиков, вьющихся вокруг одной из дальних палат, которую вел сам завотделением. Санитарки, сестры и молодые докторши беспрестанно то заходили туда с капельницей, то мчались с таблетками на кокетливом подносике, то по нескольку раз заскакивали с тонометром — и это при хронической нехватке персонала в отделении, где иной больной мог и градусника утром не дождаться!

Катя естественным образом заинтересовалась — и ее халатик тоже мелькнул у двери в таинственную палату. Зашла — и сразу все стало ясно — и грустно… Мужчина лет сорока, лежавший на крайней койке слева, оказался писаным красавцем — другого определения и не подобрать. Таким, что просто дух захватывало с непривычки. Красота эта была не наша, не русская, сразу в глубине души поняла остолбеневшая Катя, а какая-то северная, что ли, полярная, или нет — норвежская, прямиком из фьордов… Больной лежал, откинувшись на приподнятую подушку, но даже при таком его положении было видно, что росту в нем около двух метров, что он широкоплеч, имеет классически узкие бедра и талию, а руки его (одна — небрежно закинутая за спутанную кудрявую голову, другая — бессильно упавшая вдоль туловища) благородны и крупны. Его волосы и небольшая ухоженная борода имели цвет блестящей львиной шкуры — да и во всем облике было что-то от этого царственного животного. Голова томной кошачьей посадки, породистый, нервно подрагивающий нос, плотно сомкнутые тонкие губы, задумчивые глаза изумительного огненно-голубого цвета, с трагической иронией взиравшие на окружающее и одновременно сквозь него — все это вместе взятое создавало о мужчине впечатление существа совершенно непостижимого, нездешнего, будто по недоразумению оказавшегося в нечистой, припахивающей мужскими носками палате больницы для бедных и только ждущего момента, чтобы мощно взмахнуть до поры спрятанными крылами и вылететь в свой привычный, случайно покинутый мир.

«Да уж… — вздохнула обескураженная Катя. — Тут напрасно они крутятся. Такому подавай Снежную Королеву — да и то, наверно, погнушается: она ведь по сравнению с ним просто девка-чернавка…».

Еще она заметила, что, в противоположность тумбочкам остальных обитателей палаты, на которых громоздились бесконечные потрепанные томики бульварного мужского чтива по соседству с грязными кружками, тумбочка этого Царя-Льва представала опрятной, и на ней можно было видеть только аккуратную стопку бумаги, исписанной странным иероглифическим почерком, да изящную шариковую ручку. Ученый?

Как и все другие представительницы женского пола в отделении, Катя тоже тайком ознакомилась с историей болезни, самым вульгарным образом украв ее с сестринского поста и утащив в туалет: понимала, что творит глупость — но сердце колотилось так непривычно болезненно и испуганно, что, казалось, еще немного — и не миновать банального девичьего обморока… Суворов Семен Евгеньевич — это имя ничего ей не сказало. Сорок два года — ровесники (правильно, зачем ему зеленые девчонки, мелькнуло в голове что-то дерзко-незаконное). Живет в Гатчине — значит, здесь лежит по знакомству, хорошо это или плохо? Близкие родственники — мать, вот имя и телефон. Позвольте, как же это, не женат он, что ли?! Диагноз — идиопатическая эпилепсия, генерализованная форма пароксизмов… Да. Вот и понятно, почему холостой. Она быстро полистала историю: повторяемость судорожных припадков не впечатлила, раз в месяц — не так уж и страшно, можно успешно лечить, особенно если жена — врач соответствующего профиля… Организовать постоянную действенную терапию… Лидаза… Хороший же препарат, почему им незаслуженно пренебрегают теперь… А еще можно… «Да что это ты — с ума сошла, кажется?! — отчаянно вскрикнул кто-то у Кати в голове. — У него есть лечащий доктор, пусть он и разбирается! Какое тебе-то дело? Какая там жена-врач? Белены ты, родная, объелась, вот что!». Место работы и должность — быстро читала между тем Катя — безработный… Наверно, на инвалидности… Но с такими редкими припадками все равно же трудоспособная группа…

Она решительно захлопнула историю болезни и целеустремленно направилась к сестринскому посту, где строго сверкнула глазами из-под тонких сдвинутых бровей на глянувшую было с похабным пониманием уже не юную медсестру — и бесстрастно вернула украденное в соответствующую стопку. История, таким образом, вернулась на место, но Катино сердце последовать этому примеру не торопилось. Весь день она ловила себя на мысли, что постоянно занята не рабочими вопросами, а беспрестанными поисками законного повода поговорить с чужим больным и даже, страшно подумать, под предлогом осмотра прикоснуться к нему — так, ничего ужасного, а просто… И в порыве законного самоукорения Катя начинала вдруг трясти головой прямо посреди важного разговора с коллегой. Как и бывает в таких случаях, повод услужливо предложился сам: ее чуть ли не слезно попросили отдежурить сутки в ближайший четверг — а поскольку дело происходило во вторник, то Катя едва удержалась, чтобы не заплясать с притопами и прихлопами, какового желания с самой юности за собой не замечала…

Собственно, дело было совсем плохо — но этого, увы, люди не понимают до тех пор, пока спустя время не оглянутся назад от своего разбитого корыта и не увидят позади яркую точку невозврата…

В четверг незадолго до отбоя больной Суворов был чин по чину вызван строгим дежурным доктором Екатериной Петровной в ординаторскую, где за столом, над открытой историей болезни она долго задавала ему сугубо медицинские вопросы — и скрупулезно записывала его точные и вежливые ответы. Наконец, ничуть не изменив тона и не подав вида, что интересуется чем-то почти личным, Катя небрежно спросила:

— А что, ваша болезнь никогда не позволяла вам работать, Семен Евгеньевич? Образование вы какое-нибудь получали?

— Образование? — улыбнулся он. — Нет, образования я не получал. У меня даже аттестата зрелости никогда не было. Классов шесть осилил за восемь лет, но потом приступы стали повторяться так часто, что родители меня из школы забрали. А немного поправившись, я все равно в школу не вернулся. Все, что мне требовалось, я получил путем самообразования…

Тут Катя заинтересовалась совсем искренне, почти позабыв, что идет официальный врачебный осмотр:

— Как же это? Как можно было психически нормальному человеку остаться с образованием шесть классов? Ведь вам были закрыты все пути в жизни!

— А я их не очень-то искал! — улыбнулся Семен, демонстрируя безупречно ровный ряд холодно блеснувших зубов. — Потому что свой настоящий путь я нашел достаточно рано и вовсе не горел желанием метаться, как, простите, кот в подворотне.

— Вот как? Настоящий путь? Которому не помешало отсутствие аттестата? — все еще продолжала удивляться Катя. — И какой же? Или это секрет?

— Ничуть, — едва заметно усмехнулся больной и с глубоко спрятанной издевкой напомнил: — Только это едва ли касается моей болезни.

Катя вспыхнула, как ветреная заря:

— Возможно, что и касается! Откуда вам знать? Я не из праздного любопытства спрашиваю: эпилепсия — болезнь малоизученная, все может иметь значение…

Он снова усмехнулся:

— Да-да, вижу, что не из праздного… Очень хорошо вижу… Что ж — извольте: настоящий мой путь — это литература. Я пишу книги. Давно. Каждый день. Если помните, эпилепсией страдал и Достоевский, так что все закономерно…

— Книги? — засомневалась Катя. — И что, печатают?

— Разумеется, — спокойно кивнул он. — Во многих журналах можно найти мои рассказы. Вы ведь, конечно, читаете толстые журналы? Тогда вам должно быть знакомо мое имя. Есть и отдельная книга, в нее включены три большие повести. «Узкие улочки Риги» — никогда не приходилось держать в руках?

Катя смутилась ужасно. Невозможно было вот так взять и признаться этому рафинированному интеллектуалу с шестью классами, что она сама вот уже много времени не читает ничего, кроме заграничных любовных романов в мягких обложках: как подсела на них лет десять назад с легкой руки той же покойной Ленки, так и до сих пор не слезть, как с наркотической иглы. Бывает, даже, что идет домой с работы и предвкушает, как уложит вечером Сашку, устроится в кресле с чашкой зеленого чая и примется за чтение новой изящной книжицы… Знала, что порядочные люди такого не допускают, что смеются над «туалетным чтивом» — но ничего поделать с собой не могла: щелкала их как семечки, по два вечера на каждую — и вновь по дороге с работы покупала в книжном напротив следующую завлекательную историю…

Сказать такое Семену — означало стать объектом открытой насмешки: она чувствовала, что он особой деликатностью не страдает и не упустит случая насладиться своим превосходством над малограмотной докторшей, которая даже о болезни Достоевского впервые услышала именно от него… Да и о самом Достоевском позабыла в девятом классе, из-под палки прочитав половину (больше не осилила) какого-то мутного романа с окровавленным топором вначале и маловразумительными дискуссиями после… Она забормотала что-то о своей тотальной занятости и тут же начала некстати давать страшные клятвы непременно найти и прочитать, при этом порываясь записать названия журналов едва ли не прямо в историю болезни. Неловкая сцена разрасталась, как ядовитый куст в наркозном сне. Но Семен вдруг беззлобно рассмеялся:

— Я вовсе не хотел организовать вам, доктор, такие сложности… — Он помолчал с минуту и вдруг словно решился: — А знаете что? Давайте, вы станете моим первым судьей! — и на ее радостно-недоуменный взгляд объяснил: — Я ведь и здесь времени не теряю, начал вот новую вещицу. И это уже не повестушка, пожалуй, будет, да… А роман, если сподоблюсь… Вы как — спать ложиться намерены или…

Катя поспешила заверить, что «или», конечно же, «или»!

— Тогда позвольте мне через часик придти сюда и почитать уже написанное. И вы мне — только честно! — скажете, каковы ваши ощущения. Очень трудно, знаете ли, найти добровольца-слушателя в моем одиноком положении…

Отчего одиноком? Да кто всерьез отнесется к эпилептику и его творчеству? Жена от Семена ушла — не выдержала, оказалась слабой и капризной… Женщины ведь как? Им от мужа только денег подавай, а о его внутреннем мире они и думать не желают… Вот и она смеялась, дело его жизни называла «хобби»… Будто он марки собирает! А чтобы понимала, что талант — не более и не менее, а драгоценное миро, особенно в таком скудельном сосуде, как его тело — это ни за что… Чтобы заботилась… Вот была же у Достоевского его Анна — и ничего, никакая эпилепсия не помешала… Он теперь с матерью живет, но она совсем старая и два инфаркта на ногах перенесла… Почему на ногах? Да к врачу никогда не ходила, только капли пила, если сердце болело… Задним числом определили и пенсию ей дали инвалидную, приличную, обоим хватает, если тратить разумно… Какие там гонорары в журналах — доктор, что ли, смеется? Спасибо, если они денег за печать не требуют, а то приходится от материнской пенсии отрывать… А книгу напечатали за счет одного богатого банкира. Он рукопись прочитал и прослезился: «У меня в детстве точно такой коник деревянный был, как у вас тут описан… Я вам оплачу, сколько типография потребует». И оплатил — вот и книжка… Кто сейчас настоящую литературу читает? Безмозглые бабы читают примитивные любовные романы, а их налитые пивом мужики — такие же детективы… Потому и печатают все это барахло… А он пишет книги для элиты духа. Это ему точно известно, потому что как кто из интеллектуалов его рассказ прочитает — так сразу: Семен Евгеньевич, у вас дар от Бога… Нет, он, конечно, верит в свою звезду. Особенно если бы в дополнение к дару Бог послал еще и преданную, понимающую женщину, а то мать ведь скоро умрет — и что ему тогда, тоже умереть? Да, так что, после этой горькой исповеди согласится доктор его роман послушать, или и она такая же, как все?

Поздним вечером в полутемной ординаторской, где они с Семеном уютно устроились друг напротив друга под настольной лампой, задумчиво играл нескладный контрабас, бродила меднокудрая дева, держа в тонких пальцах длинный костяной мундштук, шептались разлучаемые влюбленные в неземном сиянье, сладко бормотал сонный ручеек, даже неспешно проехала легкая карета, запряженная двумя аристократическими лошадками, — и спустя неделю Семен Евгеньевич Суворов выписался из больницы и, поддерживаемый Катей под локоть, пешком дошел до ее высокого серого дома с башенками, чтобы поселиться там в качестве мужа, заняв под свой кабинет-спальню бывшую Катину комнату, смежную с гостиной…

В тот день Катя откуда-то точно узнала, что обратного пути не будет. Натура цельная и впечатлительная, она приняла нежданно пришедшую любовь такой, какой та была, и положила себе больше ничего не страшиться и не оглядываться назад. А смириться с самого начала пришлось со многим, и не просто смириться, а отыскать хорошие стороны и отныне ориентироваться на них. Например, она всегда в редких мечтах представляла себе широкое супружеское ложе — не как символ утех, а как залог неразрывности. Но Семен в первый же день категорически объявил, что спать будет отдельно, на мягком диване в кабинете, а она, мол, пусть «приходит в гости». Поначалу Катя устроилась в смежной гостиной под бело-розовой абстрактной картиной, но с недовольным выражением лица муж скоро сделал ей выговор за ее слишком шумные, как он считал, перемещения и свет, мешавший ему размышлять за стеклянной дверью. Подумать о том, чтобы разделить спальню с приемной дочерью, Катя даже не захотела: та занимала теперь в ее сердце настолько ничтожное место, а любая мысль о ней вызывала такое раздражение, что показалось попросту невозможным еще и вынужденно дышать с все более и более дичающей девчонкой одним ночным воздухом.

Промежуточный выход был быстро найден: в широком коридоре имелось нечто вроде закутка — углубления, где в старину, возможно, была внушительная кладовая, после капремонта упраздненная. Там Катя и оборудовала для себя миленькую светелку, установив тахту и безвозмездно одолжив из Сашкиной комнаты оранжевое кожаное кресло. Над тахтой удачно вписалось голубое бра и наконец-то пригодившийся постер, подаренный коллегами по случаю сорокалетнего юбилея. В головах она прибила легкую полочку для книг, в ногах утвердила декоративную напольную вазу, понатыкав в нее очень удачные искусственные мальвы — и неожиданно оказалась довольна новоявленным гнездышком, где рассчитывала по вечерам медленно грезить над предсонной книгой — теперь уже не пошлым дамским романчиком, конечно…

Второй неприятностью стало хождение «в гости». Задвинув в самый темный и пыльный уголок памяти свое единственное нетрезвое приключение двадцатилетней давности, Катя все еще оставалась психологической девственницей. Будучи врачом, она, разумеется, прекрасно разбиралась в медицинской стороне любви, а как женщина периодически почитывала соответствующие журналы с лицами роковых соблазнительниц на глянцевых обложках, да и от подруг в комнате отдыха врачей слышать приходилось порой такие неожиданные откровения, что нескоро удалось ей научиться не заливаться яркой краской, а сохранять непроницаемую невозмутимость опытной женщины, которой давно осточертели «все эти глупости». Только никто никогда ей не рассказывал, и нигде она не читала о том, что внешне очень приличный, начитанный и талантливый человек, «занимаясь любовью» вдруг может превратиться в грязного морального урода, способного получить удовлетворение, только если параллельно с этим изрыгает нецензурную брань, причем даже не изощренную, а заборную, самого низкого пошиба, да и сам акт совершать исключительно по-собачьи, исключив из любовной игры даже подобие человеческой ласки. Семен просто молча разворачивал не успевшую ничего толком понять Катю спиной к себе, одним сильным движением пригибал к дивану, грубо задирал ей юбку на голову и немедленно пристраивался сзади, сразу же начиная терзать ее уши все нарастающим мужицким матом. Через месяц, когда новизна ощущений у него притупилась, Семен приспособился запускать на видеомагнитофоне тяжелое порно, и облегчался, не отрываясь от экрана и никогда не тратя на это более пяти минут. У Кати создавалось полное впечатление, что ее используют в качестве недорогой резиновой куклы, потому что, промаявшись эти минуты в унизительной позе, с зажмуренными глазами — она ни разу не получила за это не только благодарного поцелуя, но и даже теплого взгляда. Завершив свою оздоровительную пятиминутку, Семен сразу же подтягивал джинсы, выключал видик и, оставив Катю с юбкой на голове, удалялся в ванную, мылся и терся там не менее четверти часа, а потом возвращался — но не в свой кабинет, а в гостиную, где с банкой безалкогольного пива плюхался в кресло перед телевизором. Время спустя он начинал непринужденный разговор с женой о посторонних вещах…

Первая же деликатнейшая попытка поговорить с мужем об этой стороне их новобрачной жизни наткнулась на решительный отпор:

— Я вовсе не намерен тебя мучить. Если тебе что-то во мне не нравится, я немедленно отсюда съезжаю.

Точно так же Семен отвечал с тех пор на любое Катино маленькое замечание относительно ничтожнейшего — или важнейшего — предмета, поэтому окончательный выбор был бесповоротно предоставлен ей: либо жизнь всей семьи следовало до последних мелочей подчинить вкусам и желаниям Семена, либо ослушаться — и тогда тотчас же скатиться в прежнее безмужнее состояние.

А вот этого Катя допустить не хотела ни при каких печальных обстоятельствах, потому что такой исход дела означал бы во всех завистливых глазах ее полное крушение, окончательную несостоятельность, необратимое женское и человеческое фиаско. И сама себя она бы перестала уважать… Выход был найден достаточно скоро и единственно возможный: нужно было научиться радоваться. Например, известно же, что потребность унижать женщину возникает только у мужчины, измученного сильнейшим комплексом неполноценности. Не счастье ли, что она может ему помочь постепенно почувствовать себя не вечным отверженным, а торжествующим победителем? И не только в этом, малом деле, но и в том, что с юности стало смыслом всей его жизни? Она обязана помочь ему раскрыть свой редкий и благородный талант, а недоумков заставить признать, оценить, воздать — и заплатить — по заслугам.

— Что проку в этой компьютерной переписке с издательствами… — обронил раз Семен, видя, как она неутомимо пишет письмо за письмом во все концы страны. — Там в большинстве случаев «самотек» механически отсеивается в корзину без прочтения. Только личным общением можно чего-то добиться.

И Катя обошла и объездила все большие и малые редакции Петербурга, побывала даже в Москве, специально продлив для этого командировку — и везде доказывала, иногда даже со слезами, что ее муж — это надежда отечественной литературы, и если бы хоть кто-нибудь однажды взял на себя труд просто прочитать… От нее отмахивались и нагло врали, что прочли — и не понравилось: дескать, грамотно, красиво, но затянуто, динамика отсутствует, герои настолько нетипичны, что им невозможно сопереживать, темы несовременные, места действия слишком экзотические… Катя не сдавалась и продолжала строчить электронные письма, а по выходным зачитывалась в своей «светелке» историей средневековой девушки Магды, однажды некстати отправившейся на прогулку вдоль Вислы, и проницательного латышского сыщика Гунара, сумевшего в тридцатых годах двадцатого века раскрыть убийство, совершенное за четыреста лет до того, и безумного виолончелиста, влюбившегося в Мадонну из Домского собора… Все это казалось Кате не превзойденным до сих пор ни в каких весях — и разрасталось, заполоняло ее существо возмущение тупостью зажравшейся толпы, готовой жадно глотать скверные воспоминания турецкой проститутки, но не желающей видеть, какой дивный цветок растет прямо под ногами… И она планировала новые дальние поездки, хотя времени вскоре стало трагически не хватать даже на сон.

В прежнее время, обеспечивая только себя и Сашку, Катя вполне могла ограничиться работой в отделении да частными визитами, всегда набиравшимися в избытке, но теперь больше, чем на треть возросли потребности увеличившейся семьи. Пришлось подрядиться еще и на вечерний прием — а он отнимал последние стремительно убывающие силы, и порой после этого в полночь стояла она на коленях с юбкой на голове настолько отупевшая, что мерзкое действо сзади понемногу перестало казаться чем-то неприемлемым, и в голове мерцала лишь одна мысль: «Сколько он сегодня написал? Успею перепечатать или раньше вырублюсь?». Уже странно было и вспомнить про некогда мучившую бессонницу…

Через пару лет после начала совместной жизни стало немного полегче относительно пошатнувшегося поначалу благосостояния: у Семена скоропостижно скончалась его старая болезненная мать, и унаследованную двухкомнатную квартирку в Гатчине Катя сдала, получив возможность вырученную сумму отдавать мужу на карманные расходы, что раньше приходилось делать в ущерб собственной квартплате, и ненавистные розовые бланки перестали зловеще копиться в гостиной на подоконнике под малахитовым пресс-папье.

Что касалось дочери, то в глубине души Катя уже знала, что сдастся: еще не сейчас, но позднее — обязательно. Если поначалу Семен лишь настаивал, чтобы «девочка» и «животное» не путались у него под ногами, то на исходе четвертого года брака он начал переходить уже почти к категорическому требованию по возможности скорее избавиться от обоих — от животного, правда, в первую очередь: он уверял, что страдает аллергией на кошачью шерсть и вот уже четыре года из-за Катиного непонятного потакания прихотям ребенка находится на гране приступа удушья. Сашкину Незабудку решено было безболезненно усыпить, тем более что и возраст у нее подходил критический, но Катя все медлила — Бог весть почему — никак не могла собраться с духом сообщить о предстоящей гуманной акции Сашке, боясь непредвиденной реакции. С Семеном на эту тему советоваться смысла не имело: он никакой неразрешимой проблемы не видел, считая, что блажь всякого рода должна лечиться радикально.

— Не понимаю, что я до сих пор делаю в доме, где не могу даже свободно вздохнуть… — однажды пробормотал он как-то будто про себя, смертельно испугав Катю.

У той уже зрел в голове компромиссный вариант: если Сашку все равно предстоит рано или поздно отправить в родную деревню, то, может, лучше вдвоем с кошкой, чтоб не наносить ребенку дополнительной травмы? Она просила мужа уже только об одном: позволить подождать с выдворением приемыша до лета, чтобы каникулы у бабушки в деревне сами собой, без напряжения, переросли в постоянную жизнь — и она, Катя, меньше бы мучилась совестью. Одна была беда: пятый Сашкин учебный год только начинался, и до лета могло — и грозило — произойти все, что угодно. Катя начала метаться на разрыв…

— А если до лета я умру? — провокационно спрашивал Семен. — В этом случае тебя совесть мучить не будет?

— А до лета… А до лета… — отчаянно искала Катя, чем его соблазнить. — До лета мы займемся изданием твоего последнего романа!

— Угу. Ты, что ли, его издашь? — хмыкнул он. — Это ведь опять не ширпотреб, как ты понимаешь…

— Я! — загорелась вдруг Катя. — Найду деньги и издам. И еще как шикарно. Вот увидишь! Действительно, хватит ждать милостей от природы!

И в течение одной минуты у Кати созрел гениальный план — такой простой, что она даже невинно удивилась, как раньше до такой элементарной мысли не додумалась. На подоконнике у Сашки давным-давно бессмысленно сидела старинная елочная кукла, которую еще Катина мама носила однажды к приятелю-коллекционеру, где и выяснила, что стоит эта уникальная и почти в первозданном виде сохранившаяся вещица ровно столько, сколько ее, Катина, подержанная «десятка». Тогда одиноким, вполне обеспеченным женщинам и в голову не пришло ее продать — и вот, похоже, теперь эта мелкая старая рухлядь могла обеспечить Кате почти целых девять месяцев покоя и радости! А там видно будет…

Наутро Катя позвонила на работу, вынужденно солгала, что заболела, но пообещала «через силу» на вечерний прием приплестись, и, спровадив Сашку в ее дурацкую школу, схватила куклу и понеслась к знакомому коллекционеру.

Но предвкушающее-радостное выражение, засиявшее было на его лице, вмиг потухло, стоило лишь ему подержать крылатую девку в руках.

— Вы… Вы что с ней сделали?! — горестно вопросил он, и столько искреннего разочарования сквозило в его скорбном вопле, что сердце у Кати оледенело.

— Я… Ничего… — выдавила она.

— Неправда! — с неподражаемой обличительной интонацией крикнул коллекционер. — Вы ее просто — убили! Смотрите сюда! Здесь — была — петля! Из мелких серебряных шариков! Вот отсюда она выходила — из затылка! И она… она… Об-ре-за-на! И теперь я вам за эту фею ни копейки не дам, потому что все дело было как раз в той петле!

— Что?! — ахнула Катя. — Из-за какой-то петельки…

— Да не какой-то, мадам, не какой-то! — напирал коллекционер, махая руками. — А самой важной! Потому что куклы такие изготовлялись вообще-то не для елок. А просто как детские игрушки. Было их пруд пруди, гроши они теперь стоят. И только одна партия из пятидесяти штук — пятидесяти штук, слышите ли! — была снабжена перед Рождеством специальными серебряными петлями, чтоб вешать на елку! У вас имелся именно такой раритет в доме, и цены ему не было. А теперь идите вон отсюда, мадам, вон, слышите ли, потому что с этой копеечной безделушкой вам здесь у меня делать нечего!

Катя вышла совершенно уничтоженная. Денег на издание книги взять теперь было решительно негде. У нее появилось вдруг слепое желание вот прямо сегодня объявить негодной разрушительнице-Сашке, что та отправляется в деревню завтра же — со своей драной кошкой в обнимку. Надо же — такую свинью подложить! И ведь даже ругать бесполезно — отопрется: не знаю, скажет, видеть не видела никакой петельки… Правильно говорит Семен — испорченная… Сразу раскусил ее, как увидел. Тогда еще, четыре года назад, про семилетнюю сказал: «Да за версту видно, кто она такая есть — плоть от плоти своих предков, которых ты ее так бездумно лишила. Угрюмая, недоразвитая дегенератка… Вечно уставится с тупым выражением в одну точку и молчит… Ты ведь знаешь, что такое гены? Ты что, надеялась их перешибить воспитанием? Черта с два! Только измучила всех не по делу: меня, ее, себя, наконец… Отправь ты девочку к ее родным и забудь. Подвигу всегда место в жизни найдется. Только брать его на себя надо по силам…». А она упиралась, дурочка, сиротку жалела. А сиротка чирк ножницами — и небольшого состояница как не бывало… И смотрит голодным волчонком. Точно — волчонок… Вот и пусть отправляется в свои леса…

Но уже этим вечером Кате стало не до отправки волчонка в родные леса и даже не до утраченной драгоценной петельки — потому что в доме у них появилась неожиданная гостья. И привел ее именно Семен, на одной из своих вечных многочасовых прогулок отчего-то решивший завернуть в небольшое частное издательство и там представиться дежурному редактору по имени Зинаида Михайловна.

Бывают на свете счастливые люди, обладающие волшебным обаянием, что обеспечивает им немеркнущую привлекательность среди восхищенных представителей обоего пола. Не нужна в таких случаях ни красота, ни грация, ни даже особенный ум. Достаточно поверхностного интеллекта и некоего негасимого внутреннего огонька, под ласковый свет которого каждый инстинктивно стремится подставиться. А если самым несправедливым образом, по принципу «одному — все, другим ничего» еще и подарена свыше такому избраннику фортуны победительная миловидность — то и вовсе спасения нет никому вокруг…

Именно таким человеком и оказалась приглашенная Семеном в гости Зинаида Михайловна — литературовед, рецензент и редактор хозрасчетного издательства, непринужденно заглянувшая однажды на чашку кофе в их серый дом с башенками… В присутствии мужчин научившаяся не теряться благодаря врачебному статусу, Катя была абсолютно беззащитна перед женщинами такого типа — даже если волею немилосердной судьбы они оказывались в плачевном положении на больничной койке. А уж если во всем блеске своего дружелюбия и доброжелательности такая дама располагается на твоем собственном диване… Катя некрасиво засуетилась, стесняясь своего ничтожного роста, торчащих отовсюду костей, ненакрашенного маленького лица и неуложенных жидких волос. Ей сразу показалось, что кофе, ею сваренный, обязательно должен показаться гостье противным, обстановка — убогой, картина на стене — безвкусной, а сама она — пустой, глупой и старообразной… Тем не менее, мгновенно оценив расстановку сил в семье, а главное, безошибочно определив кормильца, Зинаида после первых же вежливых слов общего приветствия стала обращаться исключительно к Кате, лишь иногда с непонятным выражением косясь на Семена — лишь как на свидетеля важного разговора, никак не полноправного участника.

…Разумеется, проза господина Суворова гениальна… Она, как специалист, обладает ни разу не обманувшим чутьем… Нужно немедленно издавать за свой счет, раз всякие недотепы так не берут, — но не как-нибудь, а по высшему разряду… С грамотной вступительной статьей — ну, это уж она обеспечит… С классным дизайном обложки, она как раз знает подходящего художника… Иллюстрации, конечно, тоже желательны, причем, цветные — а как же иначе… Редактуру она также сама сделает… Начать стоит вот с этого последнего великолепного романа, и под одну обложку с ним поместить несколько впечатляющих рассказов… Конечно, она сама поможет подобрать… Разумеется, господина Суворова никто не будет утруждать походами в издательство — она лично станет приходить на дом и обговаривать каждый шаг с уважаемым автором… А потом, имея в руках такую достойную книгу, Семен Евгеньевич сам сможет выбирать себе Союз Писателей по вкусу… Она, кстати, во все вхожа, и везде к ее мнению прислушиваются… А следующие книги будет издать уже гораздо легче, потому что автор приобретет известность — для начала в своих кругах… Да что там говорить — с таким дарованием ему и всемирная слава гарантирована — дайте лишь срок… Кстати, как Катя себя чувствует в роли жены гения? Наверное, счастлива — ведь в историю они теперь войдут рука об руку… Что, деньги на издание? Чушь какая, это же сущая безделица… Конечно, она одолжит, и пусть Катя ни о чем не думает, отдаст, когда сможет… Скажем, с Нобелевской премии мужа, ха-ха… Ну, а если серьезно — то свои люди, сочтемся… Она, Зинаида, считает, что талантам нужно помогать изо всех сил, потому что они — штучный товар…

И действительно, работа закипела. Два-три раза в неделю, чуть только Катя и Саша отбывали каждая в своем направлении, Зинаида приходила к Семену, и вдвоем они посвящали несколько часов чтению, правке, отбору произведений — да и просто высоким литературным спорам…

Поначалу Катя самым непостижимым образом ни о чем не беспокоилась — только радовалась, что муж нашел достойное применение своим рукописям, и труд его, наконец, заслуженно высоко оценен профессионалом своего дела. Мысль о том, что муж может вульгарно изменить ей с новой знакомой, пришла Кате только раз и мельком — из-за уверенности как раз не в Семене, а именно в Зинаиде: зачем ей, такой благополучной и равных себе не знающей, ежеминутно имеющей любых мужчин на выбор у своих ног, мимолетно путаться с неудачливым и совершенно нищим неврастеником — пусть даже и обладателем голливудской красоты и умопомрачительного таланта? Кроме того, открытый взгляд женщины, ее доверительные интонации, естественная манера держаться — все это, казалось, полностью исключало возможность пошлой интрижки, обывательской низости и любой примитивной фальши с ее стороны. Кроме того, Катя уже давно старалась не допускать себя до размышлений о неизбежной конечности их с Семеном сомнительного брака, о том, что, найдя женщину более удобную и сговорчивую (например, без умственно отсталых приемных детей и злобных кошек, путающихся под ногами), он соберется и покинет временную жену в один день, причем в ее сторону ни разу не обернется — ни взглядом, ни воспоминанием… «Он слишком многим мне обязан. Не посмеет… — убеждала себя Катя, когда мысль такая все-таки подло просачивалась в сознание. — Да и где такую вторую найдет, как я — чтоб все терпела и ни на что не жаловалась? Нет, нет, я слишком много для него значу…».

Первый гром грянул, когда на чистейшей и белейшей подушке Семенова дивана Катя вдруг увидела жирный черный волос необыкновенной длины и курчавости. Словно живое омерзительное существо, он свернулся тремя правильными кольцами, как бы спрятав куда-то внутрь голову с ядовитой пастью. Когда Катя брала его меж двух пальцев, у нее где-то глубоко даже шевельнулся испуг перед ним, как перед змеиным детенышем — и абсолютно непредсказуемо она потеряла контроль над собой, вдруг начав истошно кричать… Потом ей страшно и стыдно было вспомнить, как именно — непристойно, почти непотребно она кричала — будто какая-нибудь дворничиха, застукавшая нетрезвого муженька с товаркой по бригаде… И не слушала, не могла слушать и слышать, что Семен говорит в ответ — так равнодушно, как говорят с непроходимыми и, главное, глубоко безразличными дурами…

Да, да, конечно, могла Зинаида присесть на диван перед мужниной низкой конторкой и, всматриваясь в его рукопись и потряхивая своими божественными волосами, невзначай обронить один из них… Ничего невозможного… Но Кате никак было не остановиться… В душе ее вдруг словно прорвалась какая-то глухая ранее полость, киста, таившая или, вернее, копившая неизвестную до времени, темную паразитическую энергию, теперь хлынувшую неостановимо и сокрушительно. В два прыжка оказалась вдруг Катя ногами на письменном столе мужа, и, отбросив шпингалеты, с ужасающим хрустом распахнула окно над бездной их двора-колодца… Оттуда обдало ее холодом не осени, а самой смерти — вовсе в ту минуту отчего-то не страшной, а непереносимо завлекательной. Стоя на подоконнике, Катя отчетливо произнесла вдруг не своим, а низким звериным голосом, поддев носком стоящую в рамке на столе фотографию покойной матери Семена: «Вот на портрете матери клянись. Клянись, что ничего у вас не было. Пусть она тогда в гробу перевернется и никогда больше покоя не узнает. Иначе…» — и она грозно, как ей показалось, глянула в разверстую у ног пропасть. «Что всегда ненавидел — так это женскую истерику, — без тени беспокойства отозвался Семен. — Да прыгай на здоровье, кому ты нужна…». Он молча вышел из кабинета, и Катя уже знала, куда немедленно отправится — на свою освежительную ночную прогулку, длившуюся у него обычно до утра. Вот спустится во двор — а там лежит Катин исковерканный труп… И сразу поняла, что Семен в этом случае просто пройдет мимо, стараясь не смотреть в ее сторону — и постарается отсутствовать подольше, чтобы гарантированно быть избавленным от последующей суеты и скандала. У него есть железное оправдание — он эпилептик и может всего этого не вынести… Словом, Катя так и осталась стоять на подоконнике при распахнутом окне — именно как дура, какой себя только что так красочно и достоверно изобразила… Когда хлопнула входная дверь, изнутри у Кати толкнулись теплые слезы. Она тихо и неуклюже слезла со стола, закрыла непригодившееся окно и отправилась в ванную… Слезы не останавливались долго, несколько часов…

Только тот, кому пришлось неделями жить в состоянии непрекращающегося кошмара, борясь с ежесекундными наваждениями и отбиваясь от вездесущих навязчивостей, может понять, во что превратилась Катина жизнь с той достопамятной ночи, разделившей ее жизнь на две половины. В одной она была пусть не особо счастливой, но сумевшей обрести неоспоримое личное место в жизни женщиной, а в другой — полусумасшедшим издерганным существом, подглядывающим и боящимся увидеть, гадающим и боящимся догадаться…

Так, чтобы убедиться в своей правоте или трагической ошибке, Катя могла в любой момент, уйдя под благовидным предлогом с работы, подкараулить в собственной машине Зинаидин приход, спустя некоторое время беззвучно войти в квартиру — и либо застать преступников с поличным, насладившись их перепуганными лицами и гадкой суетой одевания, либо успокоиться раз и навсегда. Но сделать так Катя не могла, инстинктивно боясь наткнуться на первый вариант, и тогда… А тогда вся жизнь в одну секунду обрушится, как ветхое здание на голову своим жильцам, и уже не поднимешь, не отстроишь… Так и останется гора битого кирпича и крошево щебня…

Поэтому Катя решительных мер и не предпринимала, ежевечерне и еженощно изводя себя подозрениями, казавшимися с первого взгляда неоспоримыми, но через пару минут вполне поддававшимися старательно отыскиваемым и всегда находимым оправданиям… Например, это ее банное полотенце в ванной — почему оно несколько раз бывало влажным? Ведь Семен подчеркнуто пользуется только своими личными, раз освоенными предметами — полотенцами, столовыми приборами и посудой! Только посторонний мог схватить для интимной нужды первое попавшееся! Сердце падало… Но тут же она спохватывалась и говорила себе, что бестолковая Сашка вполне могла и пол в ванной полотенцем вытереть, не то, что голову… А ведь спроси — отопрется… А вот халат, собственный ее халат, висит не на том крючке, на который она всегда его вешает… Ясно! Та накидывала, когда бежала отмывать свою блудную грязищу! Да нет, может, он просто упал, а Семен механически поднял и повесил не глядя… А почему так стремительно стало вдруг убывать жидкое мыло, которое раньше, бывало, по месяцу не кончалось? Сколько раз можно мыть руки? Ну, хорошо, когда вошла с улицы — раз, потом перед кофе (ведь кофе-то выпить вполне допустимо!) — два, еще после работы с бумагой — три, ну, а потом опять кофе, устанешь же — четыре… Да в туалет сходить — пять, шесть… Может и нормально… Но кто уронил, а потом поставил обратно стопку книг на полке в ее «светелке»? Уж там-то Зинаиде точно делать нечего! Значит, на правах уже почти хозяйки болталась по квартире и все хватала лапами из любопытства… Да нет, почему обязательно она, это, наверное, все та же Сашка-бездельница… И эти волосы, бесконечные волосы на подушке — теперь уже не один, а целые змеиные клубки! Конечно, на кожаном диване облачной мягкости, положив ногу на ногу и откинувшись, удобней читать и болтать, чем за письменным столом да на жестком стуле с прямой спинкой — но почему Семен свою подушку не убирает — с его-то брезгливостью?! Ведь даже если ей, родной жене, случится на ту подушку голову приклонить, то он тотчас наволочку сдерет и с недовольным лицом к стиральной машине тащит! А тут — чужая тетка, и ему хоть бы что! Да вот именно потому и не сдирает, что она голову на подушку никогда не кладет, только волосищами трясет, а что они упали — Семен не замечает… Мужчины вообще мелочей никогда не видят…

Вскоре Катя заметила, что в горле у нее постоянно ощущается твердый комок, словно она недопроглотила пищу — так и ходила, постоянно делая судорожные глотательные движения и хорошо понимая, что пора назначать себе самой транквилизаторы… Потом исчез аппетит — настолько, что стакан томатного сока утром порой казался достаточным питанием до позднего вечера, когда в одиннадцать часов она что-то вяло жевала на кухне — не от голода, а в качестве средства от головокружения. Спать Катя теперь могла только предварительно оглушив себя парой убойных, для параноиков сделанных таблеток. Скулы у нее обтянуло, ключицы над вырезом кофточки выпирали уже неприлично, невольно вызывая в памяти жертв холокоста, а глаза начали гореть темным огнем близко подступающего безумия…

Как врач, она не сомневалась, что, если в ближайшие недели ситуация так или иначе не разрешится, то внутренние резервы неминуемо закончатся, а с ними закончится и еще что-то. Может быть, сама жизнь.

И однажды Катя поняла, что нужно сделать: немедленно достать где-то денег, чтобы вернуть Зинаиде долг за издание книги, через это получив независимость от нее — независимость, невозможную у должника… А потом строго поговорить не с недоступным Семеном, лишь подергивающим плечами в ответ на ее отчаянные взгляды, а с ней, Зинаидой — и пригрозить, если нужно! Потребовать заканчивать поскорей всю эту лирическую возню и передать книгу верстальщику! Сходить к директору издательства, все прояснить, не отдавать ей одной на откуп! Посмотрим, как она завертится, когда поймет, что никто от нее больше ни в чем не зависит! От таких победоносных идей начинали пылать щеки и сжиматься кулаки, но словно в росистый куст бросала ее каждый раз простая мысль: «Где взять столько денег, при этом ни в чем другом не ущемив Семена?».

Катя жила и думала из последних сил, с каждым днем ощущая себя все ближе и ближе к неминуемому конечному краху — потому что, как слепой в своей кромешной тьме чует приближение бесшумного убийцы с ножом, так и она, ничего не зная досконально, тем уникальным чутьем, которым Господь наградил — или покарал — в разной мере каждую женщину, предчувствовала неотвратимую и роковую развязку.

Глава третья. Безумная ночь. Окончание

«Не бойся того, кто мертвый, бойся того, кто живой!» — так учил Сашеньку дедушка, когда она, гостя летом в деревне у них с бабушкой, однажды примчалась поздно вечером с местного кладбища — и, задыхаясь от самого неподдельного ужаса, стала рассказывать старикам про белые тени и голубое сияние над крашенными серебрянкой крестами под пугающе оранжевой луной.

Вот и теперь она очень хорошо понимала, что этого вовсе не пьяного, а совсем мертвого дядьку ей бояться совершенно незачем, потому что он теперь, по большому счету, от бледной синявинской куры отличается только размерами и формой. Но не содержанием. И не возможностями. Зажмурив глаза под одеялом и совершенно позабыв о давно окоченевших ногах в мокрых войлочных тапочках, Сашенька все это пунктуально продумала и даже шепотом проговорила — вот только зубы все равно неостановимо щелкали, и все тело сотрясалось уже не от неумелой Резинкиной езды… Единственное, чего Сашенька до сих пор не сделала — так это не закричала, инстинктивно чувствуя, что так окажется еще страшнее… И вообще — какой же трусихой она оказалась, когда дошло до настоящего дела! Просто было там, в Иномирье, самой придумывать себе самые мрачные опасности и самой же легко преодолевать их, в любую минуту непринужденно призывая себе на помощь любого представителя как земного, так и параллельного мира… Много же, выходит, она о себе раньше воображала! Думала — смелая, а вот не может даже зубами не клацать! Думала — решительная и предприимчивая, а вот ни одной мысли в голове! Можно сколько угодно повторять хоть про себя, хоть шепотом: «Мне не страшно! Мне не страшно!» — а сердце даже не колотится, а, наверное, и вовсе уже остановилось, потому что на его месте — только обжигающе-ледяная пустота… «Я сейчас тоже умру», — вдруг ясно поняла Сашенька, и мысль эта ее непостижимо подбодрила: а что, ведь действительно, в любой момент, чтобы немедленно избавиться от ужаса, можно просто взять и умереть. Стоит только чуть-чуть поднапрячься, задержать дыхание, и, твердо знала она, что-то такое из нее вылетит куда-то вверх и обратно не вернется, это и называется смертью… Зато после не будет страшно…

Оставив себе этот вариант про запас на крайний случай, Сашенька, имея теперь в загашнике хоть и хилый, но надежный выход из ситуации, немножко даже поуспокоилась и попыталась размышлять, насколько можно здраво. Дядька этот, ясно, не просто умер, а это Резинка его убила — случайно. Вновь прокрутив в напряженной памяти недавний разговор Резинки и отчима, девочка догадалась, что «хрястнулся» он о какой-то мраморный стол сам — и до смерти. Резинка считала, что все станут думать, будто она его нарочно ударила — и правильно считала, потому что даже Семен ей не поверил — и это после всего, что у них было! Что уж тогда о милиции говорить… А вот Сашенька поверила сразу: она откуда-то точно знала, что Резинка попросту несчастная — несмотря ни на красоту ее, ни на дорогую машину — и не могла она никого специально убить, тем более, мужа… Телевизор Сашенька тоже смотрела, хотя редко и без особого интереса, и потому очень хорошо представляла, что мертвому дядьке дальше предстоит: его обязательно спрячут или даже зароют. Зачем понадобилась неприметная мамина машина, тоже было теперь предельно понятно: возить труп в ярко-красном впечатляющем авто не то что рискованно, а элементарно глупо. Серую же «десятку» никто не заметит и не запомнит… Вопрос остался только один: что именно сделает Резинка, если все же увидит, что на заднем сиденье, кроме мертвого тела, есть еще и живое — все видевшее и слышавшее? Удобней всего, конечно, это самое лишнее некрупное тело тоже сделать мертвым, тем более, что ему и мраморная столешница не потребуется: шею Сашеньке такая крупная тетька способна свернуть одним не слишком сильным движением… Другое дело — сможет ли Резинка так поступить, ведь она, наверное, любит детей, раз решилась делать себе ребенка даже с чужим мужем… В любом случае, роль у Сашеньки оказалась самая что ни на есть пассивная: сжаться получше, в одеяло уйти поглубже, шевелиться поменьше и положиться на свою взбалмошную судьбу…

Чуть-чуть отогревшись и вновь призадумавшись, Сашенька обнаружила, что ей уже не так страшно: она умудрилась как-то привыкнуть к ситуации и не то чтобы извлечь удовольствие, а очень сильно взбодриться от неожиданной, хотя и не слишком оригинальной мысли: ведь потом, когда весь этот кошмар закончится, и она станет о нем рассказывать другим, то это будет сущей правдой! Она действительно переживает настоящее, не вымышленное приключение, в котором, пожалуй, и приукрашивать ничего не нужно! Рассказать придется, само собой, маме, потом Вальке, а потом бабушке с дедушкой…

Сашенька подумала о них с мимолетной нежностью: оба они были неизменно ласковы с внучкой и никогда не пытались расставлять невидимые ограничительные столбы вокруг ее законного летнего досуга. В любое выбранное время, прихватив с собой легкий рюкзачок с бутербродами, термосом, кремом от комаров, компасом и спичками, девочка невозбранно уходила в лес на долгие часы и в свое удовольствие бродила там, совершенно игнорируя соблазнительные грибы и ягоды, но предаваясь любопытным наблюдениям и неизменным мечтам. Только она одна знала, что на самом деле рядом с ней всегда кто-то есть: в основном, тот мужчина, которого она в данный момент любила, или подлежащий воспитанию герой из читаемой книги — и она показывала ему заветные места, предлагала, всегда нарываясь на отказ, бутерброд с сыром или советовала внимательней смотреть под ноги. Вернуться дозволялось хоть под вечер — и всегда на веранде ждала ее грустная бабушка в ситцевом платке, над пол-литровой банкой жирного парного молока, недавно нацеженного из розово-гнедой Зорьки, и вкусной обсыпной булкой на белом щербатом блюдечке. А дедушка, то и дело привычно приглаживая все еще толстые лихие усы, неторопливо курил на далекий закат, иногда рассеянно изрекая незатейливые афоризмы…

Неожиданно машина притормозила и стала явно сворачивать по перпендикуляру. Сквозь отверстие, давно еще оборудованное Сашенькой для дыхания и наблюдения, к ней сразу перестал поступать даже жалкий свет встречных машин на трассе, а сама «десятка» пошла неровно, словно уже не по асфальту, а по плохой грунтовке… В своей непроглядной тьме девочка определила, что они въехали на лесную дорогу и, стало быть, велика вероятность того, что цель страшной поездки недалека. Страх парадоксально притупился, и теперь Сашеньку занимала только одна навязчивая мысль: как увидеть и услышать все, что будет происходить, ухитрившись остаться при этом незамеченной? Природное ее любопытство и склонность к невинному авантюризму, ненадолго отступив под влиянием чрезвычайных обстоятельств, теперь хищно добирали свое, законное. Машина тряслась недолго: через малое время скорость заметно снизилась, а потом и вовсе сошла на нет. Они стояли где-то в лесу — значит, Резинка сейчас вытащит «этого» и закопает? Навряд ли — для такого дела ведь яму надо вырыть поглубже — а как она это сделает одна и во тьме кромешной? Любопытство не то что распирало, а уже раздирало Сашеньку изнутри: неужели она так и просидит бессловесным и безглазым кулем на заднем сиденье?! А между тем «десятка» опять тронулась — шагом, как сказала бы мама — а потом и ползком. Наконец, замерла, хотя и урчала тихонько; хорошо, что фары не погасли, а то бы вообще беда. Резинка времени даром не теряла: немедленно открылась ее дверца, и торопливые шаги, обогнув машину, направились к задней правой. Сашенька замерла и в который раз вжалась в левую дверцу. Видеть она ничего не могла, но расслышала вполне отчетливый злорадный шип: «Что, паук, насосался моей кровушки?». Затем послышалась пыльная возня и тяжелый стук, будто от падения мешка с песком: это она рывком вытащила тело благоверного наружу. Следующим ее делом было достать из багажника пустую канистру для бензина — здоровую, по гулкому алюминиевому звуку определила Сашенька. И с этой канистрой Резинка унеслась куда-то вперед…

Все. Больше терпеть жгучую неизвестность Сашенька не могла. Хотя бы ценой собственной жизни, но должна она была узнать, что там происходит — иначе и самая жизнь эта стала бы ей после немила! Не слыша Резинкиных шагов, она бесшумно поползла, таща за собой конец одеяла, по свободному теперь сиденью к открытой правой дверце. Прямо под ней смутно темнела безжизненная гора: труп, хладнокровно определила Сашенька, ничуть этим обстоятельством не смутившись, потому что он, можно сказать, был уже старым ее знакомцем, а вот то, что происходило впереди, представляло для нее гораздо больший интерес! Набравшись храбрости, девочка решительно высунула голову наружу и глянула вперед.

Вот те на! Машина, оказывается, стояла не в чаще, а на берегу небольшого лесного озера, снабженного, однако, покосившимися мостками, на которые и был направлен дальний свет фар. На мостках на коленях стояла Резинка, как раз деловито вытягивающая из воды уже наполненную канистру. Сашенька внимательно пронаблюдала, как женщина туго завинчивает крышку короткого горлышка, а потом пропускает через ручку отрезанный кусок автомобильного троса. Она определенно знала, что делает, эта Резинка! Но тут Сашеньке пришлось быстрехонько нырнуть обратно в свое одеяловое убежище, потому что красивая злоумышленница, оставив на мостках орудия преступления, налегке направилась к машине… Собственно, все было уже ясно: мертвецу предстояло быть еще и утопленным в этом никому не нужном заброшенном озере, имея наполненную водой канистру в качестве надежного груза… Так оно и случилось: вовсе позабыв про свой страх и дрожа уже только от жадно утоляемого любопытства, Сашенька дотошно проследила, как Резинка, бесцеремонно схватив труп двумя руками за шиворот, проволокла его по мосткам, отдуваясь и чертыхаясь, обвязала тросом, а потом немилосердно спихнула в воду и тело, и канистру — причем даже с расстояния метров двенадцать, даже в ненадежном свете фар, девочка сумела углядеть злобно-торжествующее выражение на ее лице, когда несчастный покойник получал последний прощальный пинок…

Наверное, Резинка очень умаялась, потому что присела вдруг на корточки над водой и не шевелилась несколько безмолвных минут, ничего вокруг не видя и не слыша. Зато огляделась Сашенька — и невольно вздрогнула: она давно уже заметила, что в этом месте поросшая темной травой грунтовка заворачивала вокруг озера — и там словно мелькнула вдруг большая черная тень. Мелькнула опасливо, двумя бросками преодолев открытое место и исчезнув в прибрежных кустах. Но больше ничего не шевельнулось, и никаких подозрительных звуков, сколько Сашенька ни напрягала слух, она так и не услышала. Показалось. Да и размышлять об этом долго не пришлось, потому что спохватившаяся Резинка уже быстрым шагом возвращалась к машине. Хлопнули одна за другой две дверцы. «Десятка» классически, в три приема, развернулась на берегу и вновь заковыляла по ухабам, унося с собой вполне в это время довольную жизнью Сашеньку и Резинку, неизвестно какими чувствами обуреваемую…

Сашенька так никогда и не вспомнила, что именно заставило ее минуты через три осторожно высунуться и глянуть назад через стекло багажника: может, смутное воспоминание о тени, мелькнувшей у озера, а может, дремучий инстинкт беглеца, которым она себя, сама того не подозревая, уже ощущала вполне. Далеко позади в темноте медленно и осторожно двигались два мутных грязно-желтых огня. Сашенька не зря одиннадцать лет прожила дочерью автомобилистки, и потому сразу безошибочно определила, что это могут быть только фары едущей за ними от озера другой машины. И означать это могло лишь одно: там, у мостков, они все это время были не одни…

Как и все дети в мире, Сашенька с рождения несла в себе идею бессмертия. Ощущение само собой разумеющейся вечности впереди начинает покидать здоровых и не оглушенных особыми несчастьями людей только после благополучного завершения первой трети далеко не всем отпущенного века. Человек старше этого возраста, как правило, уже не так беззаботно подвергает себя бессмысленному, но манящему риску, как дитя или подросток, даже постоявший однажды над хладным трупом ровесника. И это не потому происходит, что взрослый больше знает об опасности — ребенок о ней слышит, определенно, чаще — а из-за глубокой, ничем не вытравливаемой веры, что смерть или непредставимое несчастье не коснется именно его. Эсхатологически такая уверенность, возможно, и оправдана, потому что, человек, от рождения вынужденный словно идти с завязанными глазами по пересеченной местности между двумя ужасающими пропастями, что лежат до рождения и после смерти, по мере отдаления от первой, все менее ясно представляет себе и вторую…

Сашеньке сильно не повезло: с восхитительным ощущением бесконечности земного бытия ей пришлось расстаться лет на двадцать раньше, чем сверстникам, причем, в отличие от них, прозревающих постепенно, с ней это произошло в считанные минуты. Девочка очень быстро и неотвратимо осознала, что раньше, даже тайно сидя рядом с покойником на заднем сиденье машины, она, в сущности, лишь приятно щекотала себе нервы, потому что опасность все равно была скорее воображаемой и даже желанной. Представить себе серьезно, что либо отчим, либо Резинка ее спокойно мимоходом умертвят, было нелепо, и думала она об этом только ради дополнительного адреналина. А от двух зеленоватых фар, все неотвязнее маячивших позади, вдруг устремилась прямо на беззащитную Сашеньку волна такого слепого ужаса, который, знай она, что он значит, непременно назвала бы смертным. Там, в той машине, находился чужой. Не знакомый с ее мамой, не пивший кофе у них в доме, даже имени ее не знающий. Но имеющий — свою цель. И цель эта даже на расстоянии ощущалась такой неправедной и враждебной, что у Сашеньки вмиг оказались парализованными и воля, и фантазия. Возникло непреодолимое стремление позвать на помощь — но не взрослого человека, например, женщину за рулем, такую же бессильную в эти минуты, а Кого-то более могущественного, Который, как определенно чувствовала Сашенька, сейчас, как и всегда, ее видит и ждет. Но она не знала, как Его зовут, и как к Нему обратиться — из нее рвалось только нечто невнятное ей самой, но Его чудесным образом достигающее: «Сделай так, чтобы… Чтобы не… не… Чтобы я… Еще хоть немножко… Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!».

Машина вдруг круто свернула на трассу и прибавила скорость. Закрывшись одеялом и вытянув голову над спинкой заднего сиденья, ошеломленная происходящим вне и творящимся внутри, девочка неотрывно смотрела назад и, конечно, достаточно скоро увидела, как другая машина показалась из леса и уверенно пристроилась метрах в ста позади. А Резинка, глупая Резинка, даже не глядела в правое боковое зеркало, сосредоточившись лишь на том, чтобы теперь нещадно гнать чужую машину прочь, прочь от опасного места! Неожиданно в свете фар встречной фуры на противоположной обочине высветилась знакомая надпись черным по белому: «Рычалово». Сашенька чуть не вскрикнула: значит, они ехали как раз по той дороге, что вела в деревню бабушки и дедушки, потому что смешное это название ей приходилось проезжать на машине с мамой ровно четыре раза в год, когда на зимние и летние каникулы мама отвозила ее к своим родителям и потом забирала обратно. Проехав название села, Сашенька всегда через несколько минут забывала о нем, хотя каждый раз и задавала себе один и тот же дурацкий вопрос: «Кто же тут когда-то сумел зарычать так оглушительно, что даже увековечил свой рык на карте?». Были по дороге и другие смешные, и невозможные, и пугающие названия, гораздо более занимавшие Сашенькино внимание: вот сейчас, например, нужно ожидать справа некую захлебывающуюся «Тараторочку», а километров через пять — непонятные «Лешие Головы». Действительно скоро протараторило, а «голов» ждать Сашенька не стала — спряталась. Сердце ее готово было оторваться…

Так она просидела, в полной мере уподобляясь хрестоматийному страусу, с полчаса, пока опять не почувствовала снижение скорости и мягкий поворот. Высунуться не успела — и очень удачно: знакомые звуки подсказали, что автомобиль заправляют — хорошо, что сидела она не со стороны бензобака! Снова выехали на трассу, и оставалось только из последних сил заставлять себя ни о чем пристально не задумываться. «Это кончится. Это кончится. Так не может быть всегда», — вот и все, что только и могла Сашенька думать и твердить про себя… Она знала, что до города еще ехать не менее полутора часов.

Такого не мог ожидать никто. Обе они, каждая про себя, уже успели, наверное, поверить, что сегодняшнее рискованное путешествие, возможно, и сойдет им с рук, когда неизвестно откуда раздался вдруг отвратительный скрежет, вслед за ним машина завихляла и подпрыгнула, ее повело вправо, чуть не бросило в кювет — а перепуганная Резинка изо всех сил топтала визжащие тормоза! Машина остановилась, но еще некоторое время тряслась, как в жестокой агонии, а с водительского сиденья мутным потоком хлынула целая речь — их тех, которые слышать детям совсем не полагается.

«Это конец, — определила Сашенька, и ей вдруг снова стало нестрашно, потому что страх, как оказалось, отступает и перед неотвратимостью тоже. — Трасса почти пуста, и мы безоружны. Сейчас он приблизится и сделает, что захочет. Помешать ему ни одна из нас не сможет…». Она снова оглянулась. Все так и было: издевательски неспешно приближались две грязные фары… Следовало хотя бы предупредить пребывающую в неведенье обреченную Резинку, но внезапная физическая дурнота вызвала вдруг неприятную тягучую расслабленность; воздуха не хватало, и холодной рукой Сашенька попыталась отбросить одеяло — теперь уж было все равно… Резинку тоже, наверное, бросило в пот, потому что резкими угловатыми движениями она сразу же до упора открутила непослушный рычажок, опускающий стекло с ее стороны… Чужая машина медленно, страшно медленно поползла мимо, почти остановившись на миг. Резинка вскрикнула, молниеносно накинув капюшон, отвернулась — и вовремя: в соседнем салоне полыхнула яркая вспышка, после чего автомобиль взвизгнул и унесся. «Да это нас сфотографировали!» — догадалась Сашенька. На трассе несколько минут стояла потрясенная тишина, а потом Резинка вдруг рявкнула: «Сволочь какая!» — и тут же раздался тонкий механический писк: набирала номер на своем телефоне. Сашенька машинально снова втянулась под родное одеяло и привычно прислушалась. Резинка, вполне оправившаяся от всех своих сегодняшних многочисленных шоков, говорила обычным властным и уверенным голосом: «Будьте добры, мне немедленно нужен эвакуатор. Да, прямо сейчас. Абсолютно невозможно: полетела коробка. Ни первая, никакая… Да, одна и очень тороплюсь. „Десятка“. Цена не имеет значения, важно только время. Да, готова. Наличными. И за срочность. Нет, не в сервис, а по конкретному адресу. Мне так удобнее. Записывайте…». Она откинулась и принялась непрерывно барабанить по рулю своими острыми звонкими ногтями.

Кажется, Резинка даже шепеляво насвистывала, только Сашеньке очень скоро вновь стало не до нее: неумолимо наступал тот самый ежесуточный предутренний час, когда ее мочевой пузырь совсем не деликатно напоминал о себе, требуя немедленно с ним посчитаться. Дома все решалось к обоюдному удовольствию: она вставала, не включая света, и, почти не просыпаясь, босиком двигалась по темному коридору к заветной двери, всегда безошибочно находимой наощупь. После этого подлый пузырь снова благодарно засыпал уже до настоящего утра, как и его обладательница, добравшаяся обратно до кровати прежним макаром…

Вот тут все имевшие место терзания и страхи минувшей ночи показались Сашеньке лишь забавной прелюдией к главному испытанию. Через пять минут она уже беззвучно корчилась и готова была хоть сокровищами со своего подоконника поделиться — лишь бы не нарастали ежесекундно рези, грозившие очень скоро стать нестерпимыми. Весьма кстати вспомнился ей и жуткий рассказец о преданной собаке, вынужденно оставленной внезапно увезенным в больницу хозяином дома, без прогулок, и через некоторое время умершей от разрыва мочевого пузыря, потому что собачья совесть не позволила ей испачкать священный хозяйский пол. А что если и с ней случится нечто подобное?!

…Звук сильного мотора приблизился и смолк, а Резинка выскочила на дорогу. За неинтересными переговорами Сашенька не следила, вдруг с восторгом осознав неоспоримую вещь: очень скоро машину поднимут на эвакуатор, Резинка пересядет рядом с водителем, и она останется в машине одна — а тогда уж точно изловчится сделать свое до крайности нужное дело, тем более что сзади, в багажнике, только руку протянуть, непременно должны найтись приемлемые емкости! Ободренная тем, что мучиться остается какие-нибудь минуты — пусть из тех, самых длинных в жизни — Сашенька затихла с закрытыми глазами в мучительно-терпеливом ожидании промежуточной развязки… И абсолютно неожиданно провалилась в, казалось, чье-то чужое, ей неподвластное Иномирье.

Ногам был холодно до боли, потому что она шла по мокрым опавшим листьям босиком. Кругом враждебно стоял лес не лес, а словно заросший бурым сорняком заброшенный парк. Низко нависало неприветливое тяжелое небо, ровно-стальное, неприятно безжизненное. Сашенька брела по замусоренной тропинке, постоянно с отвращением натыкаясь на куски грязной обгорелой бумаги, какие-то скользкие обломки и обрывки, все время думала, что пора возвращаться, но болезненное любопытство толкало ее вперед. То и дело справа и слева попадались мокрым мхом поросшие развалины некогда, вероятно, величественных дворцов — с битыми мраморными ступенями и искалеченными статуями обнаженных мужчин и женщин. Среди развалин прямо на земле, в листьях и соре, валялись чудесные, явно драгоценные предметы — тускло-серебряные кубки, мерцающие эмалевые вазы, искореженные бронзовые подсвечники… Здесь явно был когда-то музей… А вот руины небольшого простенького домика, где жили, наверное, сотрудники: еще можно видеть среди горой сваленных заплесневелых балок остатки высокого белого холодильника и целую гирлянду разноцветных рваных проводов, свисающую с уцелевшей стены. Это хорошо: она, по крайней мере, не в прошлое попала… А куда тогда — в будущее? Но ведь совершенно очевидно, что здесь произошел потрясающий катаклизм или закончилась разрушительная война!..

Страха не было, но сердце сжимала оглушительная, беспросветная тоска, тоска нечеловеческая, такая тоска, какой и не бывает на свете. И которая сама по себе пройти не может. Тоска обреченного ожидания неведомого, но приближающегося Дня Ярости — вот что это была за тоска — больше, чем смертная… Откуда-то Сашенька знала, что здесь, над этим бывшим парком, музеем и деревьями, да и на всей неведомой планете, больше никогда ничего не произойдет, потому что все возможное и обещанное этой земле уже исполнилось. Все сроки вышли, все шансы уже использованы, осталось только извне придти тому самому Дню.

Сашенька посмотрела на свои ноги и руки и, хотя видела отчетливо пижамные штаны и рукава, поняла, что здесь она взрослая — длинная, тощая и изможденная. Она осторожно коснулась лица и обнаружила острые жесткие скулы и проваленные щеки — но не помнила, как выросла и что перестрадала. Не знала также, куда идет и куда собирается возвращаться — только босым ногам становилось все холоднее и нестерпимее.

Вот попались еще одни развалины, вернее, остов темного кирпичного дома, причем тропинка, по которой шла взрослая Александра, текла прямо сквозь него. Остановиться отчего-то было невозможно, пришлось войти в мрачные коричневые стены. Войдя, она подумала, что здесь давным-давно располагалась, конечно, церковь, потому что изнутри стены когда-то были оштукатурены и расписаны: вот просвечивает Женщина в синем покрывале, а повыше, кажется, смутно виден Крест с Распятым на нем Человеком…

И вдруг она отчетливо, словно вчерашний эпизод, вспомнила один давний маленький случай в школе, на уроке истории. Это было, наверное, классе в пятом, и урок касался возникновения христианства. Учительница, очень важная дама с высокой белой прической и в огромных стрекозьих очках, открыла учебник и звучно, с расстановкой, прочла: «Среди других персонажей палестинского фольклора постепенно выделился некий мифический Учитель по имени Иисус Христос, рассказывающий красивые притчи и наделенный способностью показывать чудеса магии…она сделала значительную таинственную паузу и, словно призывая учеников в соучастники чего-то не совсем законного, понизив голос, сказала: — А теперь, закройте, пожалуйста, ваши учебники, так как то, что там написано об Иисусе Христе — сущая чепуха. Я хочу, чтобы вы поняли: это никакой не мифический персонаж фольклора. Такой Человек действительно был в истории, и это доказано учеными. И лично я не устаю удивляться тому, как упорно авторы школьных учебников пытаются внушить детям, что Он — вымышленное лицо. Но…»и тут снова последовала внушительная пауза. Учительница пытливо оглядела сквозь свои изящные очки устремленные на нее заинтригованные детские лица и, подняв узкую ладонь, вдруг отрывисто спросила: «Я надеюсь, вы все здесь атеисты? Никто не верит в какого-нибудь там Бога или еще что-то такое? Могу я говорить с вами как со здравомыслящими людьми? Все атеисты? Вот ты, Света, атеистка?». Спрошенная Света торопливо закивала, и тотчас ее кивок машинально повторил почти весь класс, включая и мальчика, про которого все давно знали, что он, обладатель трогательного дисканта, уже два года поет с мамой в церковном хоре. «А ты? А ты?»стала пышная дама выборочно опрашивать других, с готовностью кивавших в ответ — и очередь вот-вот должна была дойти до Сашеньки. Она тоже, конечно, была атеисткой. Хотя бабушка и сказала ей, что носила ее грудную в церковь окрестить, чтоб не болела, но никаких ощутимых изменений это в Сашенькину жизнь не внесло, да и мама, однажды между делом спрошенная, отмахнулась, бросив через плечо, что если и есть что-то, управляющее миром, то это, во всяком случае, не бородатый дядька, сидящий на облаке, а всякие церкви и мечети — просто места грамотного отъема денег у населения, и что пока существуют невежественные люди, всегда найдется кто-нибудь, кто не упустит возможности их обобрать… Но странное дело! В собственном атеизме совершенно не сомневаясь, в ту минуту, ожидая уже непосредственно к ней обращенного вопроса учителя, она вдруг почувствовала, что кивнуть не хочет. Что этот кивок ей каким-то образом противен и совершенно неприемлем… Не соображая толком, что делает, Сашенька столкнула на пол карандаш, сразу звонко покатившийся, и самым законным образом полезла за ним под парту, избежав на этот раз очной ставки с невесть отчего взбунтовавшейся совестью… Скрючившись на корточках, она услышала сверху ехидное: «А Саша у нас сегодня сидит под партой и вообще не слышит, о чем говорят на уроке», — и сразу же вопрос был переадресован соседке, а потом потек вольный педагогический монолог: «Я это потому, ребята, у вас спрашивала, чтобы вы четко понимали разницу между научными исследованиями ученых-историков, утверждающих, что Иисус был великим Человеком-гуманистом, принесшим людям учение о добре и самопожертвовании, и измышлениями церковников, ничего общего с наукой и реальностью не имеющими…». Поняв, что опасность миновала, весьма озадаченная собственным поведением Сашенька незаметно выползла на поверхность…

Но вот теперь, через годы стоя в разрушенном и оскверненном храме, она откуда-то точно знала, что ее необъяснимый глуповатый поступок незапамятных времен — и есть причина того, что она здесь стоит, думает и мучительно, до рвущей боли в сердце, тоскует о чем-то утраченном — или, вернее, так и не обретенном… Вдруг она заметила, что у противоположной стены спиной к ней стоит высокая женщина в рваном бесцветном платье и тоже рассматривает стертые изображения. Сашенька хотела спросить ее, как отсюда выйти обратно, то есть, совсем обратно, туда, где все еще есть, а вместо этого вдруг глухо крикнула: «Чего вы здесь ждете?»и незнакомка ответила, не оборачиваясь: «Дня Милосердия»,но сразу все вокруг стало постепенно заволакиваться тьмой, а сама Сашенька начала словно запрокидываться — и проснулась.

Сначала она вздрогнула от ужаса, обнаружив, что сидит в полной темноте, то ли чем-то придавленная, то ли связанная, а спинка сиденья неумолимо заваливается. Но сразу же услужливая память развернулась перед ней во всем великолепии, и Сашенька поняла, что все еще находится в маминой машине, покрытая душным одеялом с головой, а машина сломалась, и ее сейчас поднимают на эвакуатор… Поднимают? Нет! Уже опускают! Она, выходит, проспала всю дорогу, так никем и не замеченная, а теперь… Где она теперь? Сашенька осторожно высунулась и узнала собственный двор. Слегка, едва заметно, светало, но фонари уже не горели, и только редкие проснувшиеся окна сонно выглядывали в туманную тьму ноябрьского раннего утра. «Десятка» стояла на своем обычном месте, и буквально в нескольких метрах от нее Резинка в черной куртке с поднятым капюшоном расплачивалась с хмурым и явно недовольным водителем эвакуатора…

В один миг воскресло все пережитое — и девочка встрепенулась: нужно было бежать, быстро и незаметно, пока электронный ключ не закрыл все дверцы наглухо и не замуровал ее внутри! Но поздно — Резинка направлялась к машине… Оказалось, всего лишь к багажнику. Не заметив напоследок уменьшившуюся в размерах едва ли не вдвое Сашеньку, она с тихим шуршанием вытащила свою личную весьма не маленькую сумку и, прикрыв багажник, понесла ее к мирно ждущему собственному авто. Нужно было решаться — ничего другого не оставалось. Бесшумно щелкнув дверцей туда-сюда, девочка пригнулась, опрометью бросилась к своему запертому подъезду — и там остолбенела от неожиданной встречи: впервые совершенно позабытая, мокрая и грязная Незабудка, хрипло и укоризненно мяукая, жалась к негостеприимной железной двери. Схватив ее на руки, Сашенька в панике обернулась: возвращавшаяся Резинка теперь ясно видела в свете лестничных окон и ребенка, и животное, а что при этом думала — то на ее лице никак не отразилось. Равнодушно скользнув по ним взглядом, она открыла машину в последний раз, достала оттуда сумку Сашенькиной мамы, захлопнула все дверцы и нажала маленькую таинственную кнопочку. «Десятка» жалобно пискнула и мигнула, а женщина устало вынула из кармана свой телефон и долго молча стояла, прижав его к щеке… Наконец, ей ответили, и она очень тихо попросила: «Спустись и забери ее сумку со всеми причиндалами. Машина на месте, я жду у двери». Выслушав краткий ответ, устало прошептала: «Тогда я попросту выкину все в ближайшую помойку…». Дала отбой и осталась растерянно стоять, где была, потом подумала и спросила дрожащую Сашеньку: «Девочка, ты можешь открыть мне этот подъезд?» — на что та сначала быстро замотала головой, а потом выдавила: «Я за кошкой… выскочила, а он закрылся… А дома все спят…». Резинка махнула было рукой, но вдруг тяжелая дверь стукнула и отворилась, явив в проеме грозную фигуру Семена Евгеньевича. Он уставился на Сашеньку с брезгливым недоумением, но та уже успела, ободренная первой ложью, придти в себя и ловко скользнула мимо невольно посторонившегося отчима, лепеча нарочито по-детски: «Дядь Сень, я тут за Незабудкой выбежала…». Забыв про лифт, она на одном дыхании взмыла на седьмой этаж, нырнула в открытую дверь квартиры и вместе с кошкой бросилась в туалет. Там они обе успешно переждали быстрое Семеново возвращение и водворение в дальнюю комнату, а затем, так и не выпуская из объятий главную виновницу всех ночных бед, Сашенька на цыпочках проскакала в свою комнату, где успела сделать две очень важные вещи: поставить абсолютно мокрые ледяные тапки на батарею и придушить так и не успевший завопить будильник. Еще по дороге она знала, что сегодня в школу не пойдет ни за что: ее мама-труженица всегда уходила рано, никогда не будя перед этим дочь, а уж отчим и подавно не заинтересуется…

Постель была сначала очень холодная и как бы чужая, но скоро начало прибывать уютное тепло, и девочка повернулась к стенке, обнимая счастливую вонючую Незабудку, сразу принявшуюся оглушительно мурчать, едва ли не захлебываясь от счастья. Сашенька знала, что никакого разумного решения сейчас не примет. Конечно, она могла бы истерично растрясти крепким утренним сном спящую маму и бестолково вывалить ей, осоловевшей спросонок и ничего не соображающей, все подробности своего сегодняшнего необычайного приключения. Но было ясно, что сделать это упорядоченно и доходчиво у нее не получится: сперва следовало все не спеша обдумать самой — и заняться этим Сашенька решила безотлагательно…

Только перед закрытыми глазами вдруг поплыли голые деревья, сиамские кошки, зазвучали далекие неопределенные голоса… Несколько раз она вздрагивала, пыталась стряхнуть навязчивый сон и заняться неотложными размышлениями, но вскоре пришлось смириться с тем, что все важное придется отложить до момента просыпания… Она еще слышала сквозь первый сон, как мама раздраженно кричит кому-то по телефону рядом с дверью: «Да никакая не включается… Вся коробка, наверное, сдохла! Да нет, вы сможете? Слава Богу… А сколько это будет стоить? Это с вашими деталями? Ну, что делать… Я без машины, как без рук…» — и все пропало уже окончательно, словно затянутое в воронку без дна и просвета.

Глава четвертая. День Ярости

Когда Катя училась в медицинском институте, она узнала, как это называется: фобия. Да, да, оказалось, что она тоже принадлежит к ним — психопатическим личностям с ярко выраженной клиникой. Но у взрослых фобии обычно связаны с конкретным резко отрицательным переживанием детства, а как объяснить таковую у ребенка? Какими-то досознательными впечатлениями? Не особенно в это верилось, но прискорбный факт неумолимо присутствовал: с самого раннего возраста Катя была подвержена патологическому ужасу перед калеками и людьми с физическими уродствами. Это не было брезгливостью или чем-то подобным, что можно побороть путем упорных тренировок воли. Не боялась она также, что люди эти сделают или скажут ей что-то дурное, не видела никаких других опасностей, исходящих от них — но испытывала дремучий, первобытный страх, стоило лишь ей увидеть на улице одноногого на костылях, чей-то плоский рукав, небрежно засунутый в карман, а самое немыслимое — мутно-неподвижный стеклянный глаз, нелепо и жутко вдавленный в чужую глазницу. С этой жутью ничего нельзя было поделать и, ребенком столкнувшись на улице с таким несчастным, она, иногда рискуя жизнью, летела на другую сторону, или пряталась в смрадную пасть подъезда, или выскакивала, зажмурив глаза, из троллейбуса, хотя бы и ждала его до этого долгих сорок минут под проливным дождем…

Чем больший телесный ущерб понес человек, тем невозможнее Кате было находиться с ним рядом, но даже самая маленькая недостача могла порой терзать ее непереносимо, чуть не до смерти… Например, Катина мама так и умерла, уверенная, что дочь уговорила перевести ее в другую, дальнюю школу именно из-за непонятной в девочке любви к математике, но только Катя знала, так и не отважившись никогда, никому в этом признаться, что это произошло совсем по другой, просто дикой для других причине. Ее одноклассник, гостя летом в деревне, взялся сдуру помочь деду наколоть дров — и бездарно лишился целой половины большого пальца, в сентябре придя в родной класс с уже поджившей культяпкой. Этого хватило Кате для того, чтобы весь учебный год убегать по школьному коридору в женский туалет, едва завидев вдали вполне со своей неприятностью смирившегося паренька. Никто из парней и девчонок и внимания не обращал на отсутствие маленького кусочка пальца у товарища — а для Кати это обстоятельство превратилось в ежедневную пытку, о которой нельзя было сказать ни одному человеку на земле — кроме психиатра, разумеется, но к этому девочка-подросток совсем не стремилась.

А на улице, что она испытывала на улице! Ведь в детстве и отрочестве ее были живы и даже находились в созидательном и детородном возрасте многие покалеченные ветераны войны — и смели непринужденно разгуливать по улице на протезах, ведать не ведая, что своим скромным появлением доводят до полусмерти щупленькую хилую девочку, которую и в расчет-то брать смешно…

В юности Катя, разумеется, научилась не шарахаться от инвалидов — тем более что больные ветераны быстро повымерли, и остались только самые крепкие, умудрившиеся не подарить Родине ни глаз, ни челюстей, ни конечностей. Катина фобия ничуть не мешала ей учиться на врача, ибо ничего общего не имела со страхом перед кровью, выпотрошенными «препаратами» и пугающими симптомами иных невероятных болезней… Это просто стало ее личной тайной, как у иных становится таковой неразделенная любовь или вылеченная гонорея. Но однажды она получила незабываемую психическую травму, нанесенную ей походя смешливой одногруппницей.

Дело касалось губастого юноши-лаборанта, вдруг начавшего оказывать Кате неуместные знаки внимания, несмотря на то, что его левая нога была навсегда обута в огромный коричневый ботинок-копыто. Человеком он, скорей всего, был редкой хорошести: мог маниакально добывать для любимой что-нибудь, чего она лишь мимолетно пожелала, организовать ей милый и симпатичный сюрприз с цветами или редкими конфетами — но она только сдерживалась, чтобы не оскорбить его явным пренебрежением в ответ на всю нежную заботу… На что ей открыто и попеняла однажды подруга: «Не с твоей внешностью проявлять чрезмерную разборчивость: он, возможно, как раз твой вариант…». Вот отчего, оказывается, так боялась Катя инвалидов: все они были ее потенциальными женихами! С подругой Катя после этого раздружилась, с лаборантом под благовидным предлогом поссорилась, но, хорошо понимая жестокую правоту первой, начала бегать уже ото всех молодых и старых мужчин на свете… А в глубине души твердо знала одно: если у нее, застенчивой и безвидной Кати, когда-нибудь и будет муж — то не дефективный и не уродливый, а только очевидный красавец, совершенный во всем. А нет — так и никакого не надо… Поставив себе заведомо недостижимое условие замужества, Катя успокоилась: теперь отказ словно бы исходил от нее, а не от упорно не желавших замечать бледненькую дурнушку мужчин: просто все они были недостаточно красивы, а, следовательно, не заслуживали и взгляда…

Когда в сером доме с башенками на седьмом этаже появился Семен Евгеньевич, Катя была счастлива, прежде всего, тем, что утерла нос самой насмешнице-судьбе, казалось, уготовившей ей участь быть женой убогого, но вынужденной смириться с Катиной непокорностью. На Семена женщины оборачивались на улице точно так же, как мужчины на длинноногую девушку со всеми положенными округлостями и волосами до колен. Пусть завистливые неудачницы при этом думали самые мерзкие вещи про его счастливицу-жену — но он-то шел по улице с ней, а не с ними! Так что жизнь ее была, определенно, теперь лучше, чем у других. У ее Семена есть «личностные особенности» — что с того? У кого их нет? А что, лучше, когда муж спьяну избивает жену и детей, как это происходит в семьях половины их персонала? Или если его никогда нет дома, потому что семья ему осточертела, и век бы ее не видать? Такая ситуация у второй половины… Денег в дом не приносит? Ну, во-первых, приносит: квартира же его сдается… Во-вторых, эпилепсия — это вам не шутки, хотя и болезнь гениев… А он не бездельничает, трудится, не разгибая спины… Сашку не любит? А много ли мужчин вообще любят детей, даже своих, — а если это и вовсе неизвестно чей ребенок? Каких тут трогательных отцовских чувств можно требовать? Все больше и больше склонялась Катя к мысли, что с мужем ей редкостно повезло, и единственная ее задача — это суметь сохранить их хрупкие отношения, не позволить третьему лицу — ни этой роскошной подлой Зинаиде, ни случайной, как оказалось, Сашке — разрушить ее выстраданное, с отчетливой горчинкой, но оттого вдвойне драгоценное счастье…

…На какое-то время Зинаида, вероятно, показываться перестала — так по всему выходило: полотенце оставалось приятно сухим, халат никогда не покидал в Катино отсутствие родного крючка, жидкое мыло перестало волшебно убывать, все вещи в доме лежали ровно и только ждали ласковых прикосновений хозяйки, и никаких страшных волос не попадалось больше ни в белой раковине, ни на подушке… Может быть, просто подготовка рукописи была закончена — только уже неделю, как Катя потихоньку начала свободно, не давясь, принимать пищу и перестала судорожно обшаривать глазами квартиру в поисках настоящего или мнимого непорядка.

Вскоре Кате представился случай додуматься до еще одной вымученной истины: совесть — это вовсе не что-то неоспоримое, чем человек обречен терзаться до гробовой доски. Вовсе нет — она вполне подчиняется приказам, если те отдаются вполне решительно, а также склоняет свою гордую голову перед логикой, если та достаточно убийственна. Она нашла — верней, ее нашел — неприятный, но весьма действенный способ заработать приличные деньги, чтобы заплатить и тем обезоружить и выдавить Зинаиду — значит, теперь нужно было посмотреть правде в глаза и насчет Сашки, чтоб не мучиться бесплодно — мол, ах, сиротка, что ее в жизни ждет! Да ничего особенного не ждет: будет жить с бабкой и дедом, которые ее обожают, а потом получит полезную специальность и начнет работать, как все люди. Не сложились отношения с чужим ребенком — значит, не сложились, и нечего тут сыпать сахарной пудрой. Им обеим так лучше; кроме того, Катя ведь не отказывается по-прежнему быть опекуном, станет приезжать, подарки какие-нибудь привозить… Хоть на первых порах… Поэтому какое там «после летних каникул», если до этого Семен может не выдержать и попросту хлопнуть дверью — с чем она останется? Со своим глупым героизмом и «совестью»? А еще лучше — опять от инвалидов начнет на улице убегать — врач ведь, знает, какие комплексы брошенным бабам грозят… Короче — на Новый год Сашка поедет в деревню и там останется; родные ее только рады будут: уж сколько намеков делали — пусть, дескать, поживет подольше… Пусть.

Тем более что вредная девчонка опять номер отколола: как раз тем мрачным утром, когда Катина старая, но по-собачьи преданная машина, наконец, сломалась по-серьезному, и вновь предстояли непредвиденные крупные траты, Семен утром рано спустился за газетой, забытой в ящике накануне и — здрасьте! — застукал Сашку, входящую с улицы в подъезд в пижаме и тапочках! За кошкой своей, понеслась, видите ли — совсем спятила! И, конечно, днем уже температура под тридцать девять, в бронхах Катя лично услышала хрипы, но на этот раз миндальничать с приемышем не стала, первую традиционную ступень лечения травами и микстурами безжалостно пропустила — назначила сразу антибиотики, чтоб скорей выздоравливала, не торчала дома, своими праздными шатаниями по квартире выводя из себя отчима, который уже целых четыре года, как ангел, ее терпит и не прибил до сих пор… И ведь до чего все-таки завралась уже — просто так бы и стукнула! Сама горит вся, хрипит и кашляет, глаза блестят, как у ненормальной — лежала бы тихо под одеялом, как все порядочные больные — так нет, и здесь не может удержаться: «Мама, ты просто не знаешь, на самом деле это она твою машину сломала, эта Зинаида, которая убила своего мужа — ну, то есть, не совсем убила, а он сам убился — и на твоей машине увезла его, чтобы выбросить в озеро, а дядя Сеня ей помогал труп перетаскивать…». Если бы не была больная, то на этот раз точно получила бы от души…

…Кто после тяжелого сна, наполненного непонятными и страшными сновидениями, прометавшись несколько часов кряду на влажных горячих простынях, просыпался с болью во всем измученном теле, металлическим вкусом во рту и липким туманом в голове, тот прекрасно поймет, что испытывала Сашенька после своего пробуждения как раз к маминому ежедневному заскоку домой перед вечерним приемом. Ее, мокрую и жалкую, неведомая сила придавила к кровати, в груди она ощущала словно горсть толченого стекла, и даже зеленый дневной свет сквозь тонкие шторы казался нестерпимым для глаз, прикрытых тяжелыми, почти как у Вия, веками.

Все утро и день ей снился один и тот же кошмар: будто она едет на заднем сиденье машины, покрытая жарким тяжелым ватным одеялом — настолько пыльным, что дышать совсем невозможно, потому что сухой колючей пылью забиты и рот, и нос, и горло, и вся грудь… С переднего сиденья все время оборачивается Семен и, взглянув на нее с брезгливостью, начинает убеждать маму, что девочка слишком громко дышит, и ее поэтому нужно утопить в старом озере, а чтоб не всплыла, привязать к ней канистру с бензином… Мама резко, со скрежетом дергает ручку переключателя скоростей, машина вдруг на полной скорости останавливается и, словно конь на дыбы, встает на задние колеса, а отчим с мамой летят прямо на Сашеньку — причем мама вдруг оказывается не мамой, а огромным толстым мокрым мертвецом с белыми выпученными глазами — и на дороге стоит Резинка, размахивает маминой сумкой и хохочет, сгибаясь от смеха пополам… Потом машина оказывается уже в лесу, на берегу того озера, где, знает Сашенька, ее сейчас утопят, и Резинка волочет по гнилым мосткам труп — как оказывается, мамин! Сашенька с пронзительным криком бежит за ними, но отчим жестко хватает ее сзади и держит, все повторяя, что здесь и закончится путь-дорожка… Прямо на них из темноты выезжает чужая машина, оттуда сверкают бесконечные белые вспышки, так что и отчим, и Резинка, и мама, и даже внезапно откуда-то взявшийся дядькин труп — все отпрыгивают в сторону, бросая Сашеньку одну и совершенно парализованную… Потом она вдруг понимает, что машина едет на эвакуаторе, и она там одна, но связанная и облитая кипящей водой, от которой идет пар и постепенно заполняет весь салон… — и так все это вертелось, бесконечно повторяясь и обрастая уродливыми подробностями, пока вдруг не раздался мамин голос прямо над головой, и Сашенька не вынырнула, очумелая и ничего не понимающая, в свою горячую постель — больная, распластанная и беспомощная.

— Так, — строго сказала мама, уже державшая в руках свой ужасный хромированный фонендоскоп. — Допрыгалась ночью по подъездам голая. Мало на меня сегодня всего свалилось — теперь еще и ты…

Сашенька смутно сообразила, что маме немедленно следует узнать все, что происходило ночью на самом деле, но образы начали коварно путаться в голове, а вдобавок пропал еще и голос, поэтому она только просипела:

— Мама, я должна тебе очень многое рассказать…

— Прежде всего, — вспыхнула мама, — ты должна очень сильно извиниться! За непослушание! За то, что вела себя, как идиотка!

— Ах, нет, нет, — слабо билась Сашенька. — Это все не так, на самом деле твоя машина не сама сломалась, а ее Резинка сломала… То есть Зинаида Михайловна… Я там была и видела… На заднем сиденье сидела вместе с трупом ее убитого мужа…То есть, это не она его убила, а он сам убился… А дядя Сеня его тащил в машину, а потом Резинка его в озеро скинула…

В глазах матери промелькнула далекая тревога:

— Вроде, температура не такая, чтоб до бреда дошло… — пробормотала она.

— Это не бред! — обрадовалась Сашенька ее пониманию. — Это совсем не бред, это правда, честное слово, правда!

Но вдруг сильная мамина рука сделала то, чего от нее Сашеньке еще никогда не доводилось вытерпеть: жестко и больно взяла ее за левое ухо и безжалостно потянула вперед-назад. Девочка невольно охнула, а мама произнесла с негодованием и даже обидой:

— Когда ты это, наконец, прекратишь?! Вот что: если я еще раз — один только раз — услышу от тебя о каком-нибудь очередном трупе, маньяке, привидении — ну, ты поняла — то тебе небо с овчинку покажется. Возьму ремень и отхожу по голой заднице, так что неделю на животе лежать будешь!

— Мама, мама! — заплакала девочка. — Почему ты мне не веришь?! На этот раз все правда, я ничего не выдумываю, я даже знаю, где теперь лежит труп, я могу показать, только поверь мне, пожалуйста, поверь!!!

Ее ухо тряхнули еще сильнее и ощутимее. Мать сурово ответила:

— Если б не эта твоя болезнь — ты была бы наказана прямо сейчас. И будь уверена — охота к дальнейшему вранью у тебя сразу же отпала бы навсегда. А сейчас потрудись запомнить, что когда ты приплетаешь в свои фантазии реальных людей — членов семьи и друзей — то это уже не просто дурацкие басни, а клевета и подлость. И этого я тебе не прощу. Довольно мы с Семеном уже терпим твои выходки. Теперь вот что: пока больна — лежи, но потом серьезного разговора с нами о твоем поведении — и неминуемых последствиях — тебе не избежать, так и знай.

Мать выпрямилась и, еще раз окинув девочку неведомым раньше злым взглядом, сразу натолкнувшим на воспоминание о какой-то гнусной хищной рептилии, она стремительно вышла из комнаты и, даже пока ее пересекала, во всей походке, в резком движении, каким мать вскинула голову, Сашенька уловила нечто новое — будто твердую решимость, явившуюся после каких-то неизвестных мучительных колебаний. Девочка с тихим стоном перевалилась к стене. Разговор не получился и, как она совершенно бесповоротно поняла в этот момент, уже не получится…

«Я сама виновата, — тихо плача, размышляла она. — Я действительно много врала — кто только меня за язык тянул… Я ведь ничего такого не хотела, просто так жить немножко поинтереснее… Но ведь я и собаку бешеную выдумала, и призрак удавленницы в туалете… А уж про то, что за мной на улице следили, я маме почти каждую неделю рассказывала… А теперь рассказываю, как ехала ночью с трупом на заднем сиденье… Я как тот мальчик-пастух, про которого мы читали на английском… Который кричал «Wolf! Wolf!», чтобы просто посмеяться над людьми, которые все «…ran (или run?) to help him» — побежали ему на помощь — а он там у себя на пастбище «danced and jumped and lu…la…» — танцевал и прыгал и — как там по-английски «смеялся»? И делал так несколько раз, и людей прибегало все меньше, а потом, конечно, волк появился по-настоящему и сначала сожрал одну «ship» — нет, надо длинно, а то получится, что он целый корабль съел, а не овцу — «sheep» — вот как правильно, а пастуха уволок с собой. «And nobody ever saw him» — и никто его никогда больше не видел — авторы учебника посчитали, что это справедливо, за одну небольшую шалость быть съеденным волком… И вот Сашенька опять спала и вновь видела во сне себя то в ночном лесу, то на заброшенном озере, то в знакомой машине в компании все тех же живых и мертвых людей, попеременно убивающих и топящих друг-друга — и вдруг приходила в себя глубокой ночью в своей влажной от пота холодной кровати — измученная, дрожащая и едва уже способная отличить страшную явь от причудливого сна, живую фантазию от болезненного бреда…

Три раза в день, утром днем и вечером, мама давала ей красивые цветные таблетки, от которых температура быстро упала, оставив после себя лишь полный упадок сил, утраченный аппетит и тусклое безразличие ко всему минувшему и происходящему. Сашенька не могла и не хотела размышлять о невероятных событиях стремительно отдалявшейся во времени ночи, потому что, кажется, впервые в жизни обычно деятельный и неспокойный мозг ее словно устал и лежал неподвижно внутри головы — как серенькое подтаявшее желе. Еще в начале болезни поняв, что до мамы со своей неправдоподобной правдой не достучится, она тогда же успокоилась, решив, что никакой неотложной надобности рассказывать ей о сомнительном приключении нет — а версии для подружек еще предстояло быть скрупулезно разработанной на досуге.

Досуг настал, когда благодаря добровольно-принудительно поедаемой курице, отчаянно выставлявшей сероватое крыло из прозрачного, золотыми жиринками покрытого бульона, понемногу начали прибывать утраченные было силенки, а вместе с ними — желание читать, играть и придумывать. Накинув поверх новой теплой пижамы мамин белый пуховый платок и подогнув под себя ногу в толстом шершавом носке, связанном бабой Аллой из шерсти ныне покойного козла Хачика, Сашенька весь световой день просиживала на своем широком подоконнике, тихонько беседуя с Аэлитой, разглядывая атлас звездного неба, пытаясь нацепить на недовольную, сутки напролет спящую, стареющую Незабудку свои розовые жемчужные бусы — и между делом думала, ведя про себя бесконечный моно-диалог Моно — потому что говорила одна Сашенька, а диа — потому что, как всегда, говорила за двоих. Обычным ее собеседником всегда бывал очередной возлюбленный, но сейчас в ее жизни настал редчайший период, когда сердце ее почти пустовало: все прежние образы уже изрядно потускнели, а новый никак не находил дорогу к ее душе: одним кандидатом недолго побыл — и бездарно провалился — Семен Евгеньевич, а другого следовало поискать в каком-нибудь фильме или книге, но их привлекательные персонажи что-то никак в Иномирье влезать не желали. Все, приемлемые для нее лично, имели сугубо узкие интересы: например, она не знала, как объяснять языческому красавцу-вождю из восьмого века многочисленные технические новинки двадцать первого — да еще и заставить его вольно в них ориентироваться: проще было самой ненадолго сбегать в восьмой, наскоро полюбиться там, а про перипетии с трупами рассказывать кому-то более просвещенному.

Таким просвещенным промежуточным вариантом стала для нее соседская Валька, дочь уборщицы, туповатая девочка-ровесница, на которой Сашенька не раз в Иномирье и реальности практиковала истории, имеющие в будущим быть рассказанными более интеллектуальным товаркам по школе. «Убегая, я успела захватить с кухни здоровый такой нож — и спрятала его под пижамой», — мысленно рассказывала она Вальке, сидя на своем подоконнике и глядя вниз, в хрестоматийный желто-серый двор-колодец. «Ух, ты! — округляла и без того большие и бессмысленные глаза соседка по двору. — А ты смогла бы человека зарезать?». «Если бы на меня напали — конечно», — твердо и гордо отвечала Сашенька. «И что, они тебя совсем-совсем не видели?» — допрашивала Валька. «Да им не до меня было», — следовал снисходительный ответ. Содержательный разговор шел медленно, с подробностями, с подружкиными преувеличенно глупыми вопросами, на фоне которых еще рельефнее проявлялось Сашенькино неоспоримое превосходство — и так незаметно текли мирные часы болезни, с таблетками по часам, с теплым молоком и гречишным медом на ночь — и все окутывалось приятным чувством постепенного верного выздоравливания…

Тяжелые сны, наконец, прекратились, заменившись совсем не страшными светлыми безднами, ненавязчиво предлагавшими полузнакомые лица, туманные слова и плохо различимые декорации. Болезнь окончательно сдалась, но, съев целую неделю времени, заслонила собою все, произошедшее непосредственно перед ней, и спроси теперь Сашеньку о том, как же именно все происходило в действительности — и она, пожалуй, призадумалась бы надолго, потому что уверенность в совершенной истинности воспоминаний мало-помалу, очень незаметно покинула ее за эти смутные семь дней.

Семен все чаще отправлялся на свои таинственные прогулки — обычно днем, потому что в ожидании стремительно приближавшегося праздника выхода новой книги, позволил себе неопределенный период томного отдыха от творчества — и мама была, таким образом, избавлена от дополнительной ежевечерней нагрузки по сортировке и обработке очередных листов неразборчивой рукописи. Но однажды чуткий слух еще не совсем уснувшей Сашеньки уловил знакомый щелчок двери ночью — совсем, как тогда, что пробудило в ней неприятный внутренний зуд. Минут десять она лежала в темноте, напряженно и мучительно избывая отвратительное дежа-вю, когда безупречную тишину, надежно обеспеченную в старых домах и дворах, вдруг с треском разорвал требовательный дверной звонок.

Люди так устроены, что боятся ночных звонков — дверных и телефонных — как в старину боялись стука в дверь, а не совсем в старину — даже звука проезжающих машин. Это никакая не фобия — потому что именно под покровом союзницы-ночи во все времена подкрадывался враг, только плохие новости всегда настолько неотложны, что с ними нельзя подождать до утра, и уж конечно, не существует лучшего времени для грабежа, убийства — и ареста…

Сашенька мгновенно села в постели, прижав обе руки к подскочившему сердцу — и ужасный звук повторился. Странным образом в самом воздухе только что мирно засыпавшей детской комнаты распространилось терзающее предчувствие неминуемой беды. Слыша толчки собственной крови в висках, девочка молча слушала, как разбуженная мать не идет, а бежит по коридору к двери: на ночной звонок нельзя не отозваться, такой уж это гипнотический звук… Но Сашенька оставалась неподвижной лишь несколько неосознанных минут, а потом, быстрым зверком метнувшись из постели, неслышно приоткрыла свою дверь и, как делала это всегда, когда не желала остаться в стороне от происходящих интересных дел, прислонилась к косяку и прислушалась. На мамин традиционный вопрос из-за двери невнятно пробубнил мужской голос. «Да, это я, — испуганно отозвалась мама. — Что вам угодно?» Вновь нечленораздельное бубнение. Неужели откроет?! «А днем нельзя об этом поговорить?» Сашенька изо всех сил напрягла слух и услышала зловещий ответ: «Пожалеете!». «Я вызову милицию!» — решительно крикнула мама, но с места не сдвинулась, приникнув к двери и выслушав странный, но четко донесшийся до Сашеньки ответ: «Хорошо! Мне тоже есть о чем с ментами поговорить! Догадываетесь?». Мама не ответила, и, заинтересовавшись слишком длинной паузой, Сашенька осторожно высунулась в полутемный коридор. К своему изумлению, она увидела, что мама не мчится с возмущением к телефону, а, совершенно белая и растрепанная, стоит, прижавшись к стене спиной и с зажмуренными глазами. «Вы там что — заснули?» — раздалось из-за двери. Мама медленно, словно обреченно, повернулась и неверным движением взялась за дверной замок… Кричать «Стой, не открывай!» было поздно — Сашеньке осталось только ошеломленно нырнуть обратно к себе. Она услышала отрывистый мамин голос в коридоре: «Не сюда, налево… В кухню… Иначе разбудим…».

Разочарованная девочка осталась вне зоны слышимости и целую минуту боролась с собой: рискнуть ли выбраться в коридор или перетерпеть. Собственно, колебалась она больше для порядка, а сама заранее знала, что сделает: бесшумно проскользнет в своих шерстяных носках по коридору до поворота на кухню, а там встанет на четвереньки, чтобы не отразиться в огромном старинном зеркале, висящим так, что любой неосторожный подслушиватель сразу становится виден во весь рост людям, сидящим в кухне за столом. Десять секунд — и она, никем, как обычно, не замеченная, уже заняла свою выгодную и удобную позицию, как раз вовремя, чтобы вполне ясно услышать безликий — то есть, не вызывавший сразу в представлении определенного образа — голос мужчины:

— Пришлось караулить во дворе целый день, пока ваш супруг, наконец, не убрался. Кстати, вас таки не беспокоят его такие странные отлучки? Ну, да это не мое дело… В общем, извините за столь экзотическое время… Ребенок точно спит?

— Точно, — это мама, слегка не своим, вибрирующим голосом. — Ближе к делу, пожалуйста, мне завтра рано вставать.

— Приятно видеть такую независимую женщину, — с явной ухмылкой отозвался мужчина. — Ближе, так ближе. Вот взгляните на фоточку. Ничего не напоминает? Полезно иметь в мобильнике фотокамеру со вспышкой. Вы не находите?

Повисла ужасная пауза, во время которой Сашенька совершенно чудесным, волшебным образом успела догадаться, о чем идет речь: о той самой таинственной фотовспышке, что сверкнула на трассе из медленно проезжавшей машины, когда Резинка едва успела отвернуться… Значит, именно этот человек сидел сейчас у них на кухне и показывал маме ту самую фотку с Резинкой! Вот теперь-то мама не будет называть Сашеньку врушкой и грозить ей на этот раз вовсе не заслуженным наказанием! Но мама молчала неоправданно долго, и молчание прервала не она:

— Что, впечатляет? Отдайте назад, вещь денег стоит… И найти вас тут по номеру машины тоже, кстати, недешево вышло… — Не дождавшись отклика, мужчина прибавил будто ободряюще: — Да не тряситесь так, договоримся… К обоюдному, так сказать, удовлетворению…

Послышался голос — вроде и мамин, но неузнаваемый, глубоко потрясенный, словно наизнанку вывернутый:

— Откуда это… Как вы… Я не заметила…

— Ну-ну… — у Сашеньки создалось впечатление, что мужик похлопал ее маму по плечу. — После такого… дельца… легко могли не только меня — черта лысого не заметить… Хм. Шучу. Так что, договариваться будем? Или… это… как его… эксгумируем?

Последнее трудное слово Сашеньке было совсем незнакомо, но не оно ее озадачило, а все мамино поведение. Чего это она? Ведь на снимке же другая тетька, ночью, на трассе, в ее машине, а позади — лес… Что вообще все это значит? Понятно, что она, Сашенька, чего-то недопонимает, но все же, почему на маму напал такой столбняк? Может, ей Семен что-то наболтал? Мысли метались у Сашеньки в голове, как ласточки перед грозой.

— Сколько вы хотите? — спросила, наконец, мама упавшим голосом.

— Пять лимонов. Не пугайтесь, деревянных, — жестко, без всякого благодушия ответил ночной пришелец.

Не успела Сашенька расшифровать головоломку, как все само собой разъяснилось:

— Пять миллионов рублей?!! — не вскрикнула, а почти взвизгнула мать, и вдруг расхохоталась незнакомым трескучим хохотом, все повторяя: — Пять миллионов! Пять миллионов!

— Вполне подходящая сумма, — солидно ответил гость.

— Да, да! — хохотала мама. — С таким же успехом вы могли попросить и пятьдесят, и пятьсот! Потому что таких денег мне все равно достать негде — даже если бы я продалась в рабство или… или…

— «Или» — это уже, любезная, не в вашем возрасте, — грубо оборвали ее. — Ни пятьдесят, ни пятьсот вы никогда не достанете, и я не дурак, чтобы такое — кстати, не просить, а — требовать. А вот пять у вас уже, считайте, в кармане, потому что именно столько, как я определенно выяснил, стоит вот эта ваша ма-аленькая квартирка… Спокойно, дамочка, спокойно… В обмороки не падайте, не поможет… Вот та-ак…

Мама не произнесла больше ни одного слова, но вдруг громко загрохотал отодвигаемый стул.

— В общем так, — сказал мужчина, очевидно, поднимаясь. — Сроку вам десять дней, а потом я с вами свяжусь. Бегать не вздумайте, я вас искать не буду: милиция скорей найдет… Тэк-с… Можете не провожать…

Ухитрившись сохранить полную бесшумность, Сашенька стремглав унеслась к себе в комнату, а Катя осталась сидеть, как по голове стукнутая, привалившись грудью к обеденному столу…

Это был конец. Не тот, который в образе чудного серебристо-мехового зверя «подкрался на тонких плюшевых ногах», как шутили в ее молодости, а настоящий крах всей прожитой жизни — и всего хорошего, что могло еще когда-либо произойти. Ее блуждающий взгляд задержался на белом ящичке аптечки: только руку протянуть, выдавить из облатки, запить прямо из графина… И все, никаких терзаний и поисков отсутствующего выхода… То есть выход есть, конечно — на нары, к уголовницам… Но таблетки лучше, потому что так быстрее… Семен… Какое там, даже на похороны не придет… Сашка… Бабка с дедом есть… Через полгода забудет… Сделать это прямо сейчас, пока еще не больно, пока еще мысль не включилась полностью… Катя все упорнее глядела на белый ящичек с красным крестом…

В дверном проеме неслышно возникла тощенькая детская фигурка в пижаме и носках — это Сашка, имевшая всю жизнь способность появляться только некстати, в туалет, что ли, потащилась и увидела свет на кухне… Но девочка неожиданно метнулась прямо на колени перед онемевшей матерью и, цепляясь, закричала что-то бессвязное, доходившее до Катиного сознания как через стенку:

— Мама, теперь ты видишь, что я говорила правду, что это из-за Резинки и ее убитого мужа, который теперь лежит в озере, и это ее, то есть, нас с ней сфотографировали на обратном пути, когда его уже утопили, а этот дядька на машине преследовал нас всю ночь, а теперь он думает, что это была ты, потому что ездили на твоей машине…

Это было больше, чем могла вынести сегодня Катя. Мало того, что девка, оказывается, подслушивала под дверью, так она и сейчас не может остановиться и перестать рассказывать тут свои бредни, когда ее, Катю, только что раздавили, измордовали, недобили и оставили!!! И она с наслаждением, поджав губы и прищурив глаза, специально не рассчитывая силы, залепила мерзкой вранливой девчонке две такие смачные, оглушительные пощечины, что у той болтнулась в обе стороны ее подлая хитрая головенка, и она с воем кинулась по коридору к себе, в свое темное волчонково логово… Но Кате стало легче, кризис перевалил, наружу рванулись сотрясающие рыдания, и она забилась на столе, размазывая рукавом бессильные слезы, захлебываясь и выводя длинные тоскливые рулады…

Как ни странно, Сашенька скоро простила маму за то, что та незаслуженно ударила ее по лицу — такое в ее жизни произошло впервые, и было совершенно очевидно, что мама была, как это говорится у взрослых, не в себе. Может быть, она даже попросит завтра прощения — но не в этом дело! А все дело было в том, что в те минуты, когда, задыхаясь от боли и обиды, Сашенька влетела к себе в комнату и рухнула ничком на кровать, она вдруг очень ясно поняла, что мама ее находится в какой-то непонятной, но очевидной беде. И беда эта таинственным образом связана с вероломными действиями Резинки и Семена в ту проклятую ночь, когда они погрузили в машину впоследствии утопленный труп… Сашенька приподняла голову и мучительно заколебалась: а так ли все было на самом деле? Ведь сразу после этого ее постигла тяжелая болезнь, породившая в голове целые толпы самых различных призраков, теперь так перемешавшихся в воспоминаниях, что уже трудно было точно сказать, какой из них принадлежал реальному прошлому, а какой — горячечному сну. Сашенька почти твердо помнила, что ездила в машине под одеялом — но как в действительности развивались события? Может быть, она из-под своего одеяла опять что-то не так увидела и поняла? Ведь это же взрослые, которые всегда имеют самые невероятные тайны — может, там, в ночи происходило что-то другое, имевшее какой-то иной, еще неясный смысл? Как во всем этом разобраться? Как твердо доказать, прежде всего, себе самой, что память ее не подводит — или что самым возмутительным образом обманывает? Всхлипывая и поеживаясь, девочка поплелась к своему любимому окну, где уже провела, по сути, полжизни в раздумьях разного рода.

Так как света в комнате не было, в знакомом провале двора можно было кое-что различить. Небо, хотя еще и абсолютно черное, все же казалось светлее на фоне силуэта противоположного дома, не являвшего ни одного живого окна в этот глухой час — только мертвые лестничные окна выстроились равнодушной желтой шеренгой. Внизу, чуть поблескивая в свете молочного фонаря, спали бок о бок темные мощные машины — а вон и мамина среди них, чуть поизящнее и похрупче — мытая, недавно отремонтированная… Ее сломала Резинка… А может, нет? Вдруг приснилось или пригрезилось под температурой? Сашенька растерянно посмотрела на свой любимый белый подоконник с заветными сокровищами, и внезапно взгляд ее упал на лиловую картонную коробочку, обклеенную серебряными звездами. Там хранились у нее принадлежности для девичьего рукомесла, но под ними, прикрытый слоем золотой фольги, находился самый настоящий тайник. И спрятаны там были деньги: пять красноватых сотенных бумажек, подаренных бабушкой по разным случаям. Подарок всегда сопровождался незамысловатым: «Вот, купи себе куколку, какую знаешь», — но запасливая Сашенька далеко не всегда следовала этому простому совету, и таким образом накопила изрядный, как ей казалось, начальный капитал на черный день. Она открыла коробочку: деньги никуда не делись, лежали смирно и были готовы придти на помощь. Минута — и Сашенька знала, что она завтра, верней, уже сегодня сделает: с самого утра отправится на автовокзал — найти его на карте города не составит труда, а там, как та же бабушка и говаривала, «язык до Киева доведет» — но ей так далеко и не надо. Она поедет на автобусе лишь до Рычалово, и, если отыщет треклятое озеро, то, хотя бы, будет знать, что оно точно существует в природе. И тогда… тогда она заставит маму поверить. Она не станет больше кричать и плакать, а сядет за стол и напишет подробно обо всем, что произошло той ночью и скрепит свое послание какой-нибудь самой страшной клятвой — потом надо будет придумать, какой…

Глава пятая. День Милосердия

На самом деле к десяти годам большинство детей уже испорчено вполне. Сохранить ребенку незамутненный и доверчивый взгляд на мир может только полная его изоляция, фактическое заточение в одном помещении с матерью — и то лишь в том случае, если она принадлежит к почти полностью вымершей породе так называемых «девственных женщин» — психически больных с гормональными нарушениями. В таких случаях ребенок действительно избегает нравственного и физического разврата — зато становится душевно искалеченным, и полноценным членом ни больного, ни здорового общества не станет уже никогда. Порочный этот круг разрывов не имеет, и поэтому, адаптируясь среди себе подобных, человек с раннего возраста вынужден становиться, прежде всего, лгуном.

У взрослых короткая память. Требуя от дитяти кристальной честности, они все до единого самым парадоксальным образом забывают о собственном детстве, когда и для них единственным способом выживания среди «больших» была постоянная ложь — ложь как средство избежать наказания, принуждения или оскорбления. Но взрослых эта детская ложь вполне устраивает, и даже по какой-то таинственной причине ими поощряется. Родителям важно видеть круглые правдивые глаза ребенка и слышать желаемые слова; до так называемого внутреннего мира своего чада родителям обычно есть дело только тогда, когда в этом мире все спокойно или романтично — а если, не дай Бог, там появляются все признаки надвигающейся грозы, то ребенку немедленно предоставят возможность правдоподобно солгать — лишь бы не видеть этой его давно «прохлопанной» испорченности… Дети не имеют права на свою настоящую правду, а лишь на ту, которую придумали для них взрослые, придумали для того, чтобы легче было жить и «правильно» воспитывать детей…

Девочка обязана любить играть в куклы и дочки-матери, а также обожать помогать маме по хозяйству и мечтать, когда вырастет, стать такой же, как она. И попробуй скажи родителям, что куклы тебе безразличны, мать не видится непогрешимым совершенством, а при мысли о раскатывании непокорного теста попросту мутит: тебе сразу объяснят, что у хороших девочек так не бывает, и чтобы стать хорошей, ты должна полюбить все, что тебе ненавистно. В следующий раз за неповиновение тебя накажут — а на третий ты прекрасно поймешь, что вовсе не обязана говорить то, что думаешь, если не хочешь снова постоять в углу или лишиться шоколадки.

Удел мальчика — помогать плотничать и слесарничать неутомимому папе, мечтать о военных подвигах и с трех лет болеть за местную футбольную команду. Расскажи-ка родителям, что больше тебя привлекают бальные танцы или рисование бабочек, а папа представляется безмозглой и бесчувственной машиной! После пары весьма ощутимых оплеух быстро научишься с чистым взглядом душевно благодарить за очередного подаренного робота, которого потом с выгодой обменяешь у боевой девочки на коробку бесполезной для нее акварельки (ее-то обязали рисовать бесконечные букеты для любимой бабушки).

Сашенька давно подспудно чувствовала, что взрослым нужно, в сущности одно: никоим образом не смущаться относительно своего или чужого ребенка, ничуть не подозревать в нем каких-нибудь «недетских» чувств или намерений. Для этого она приспособилась всегда иметь про запас пару-тройку простеньких легенд, вполне удовлетворяющих нехитрым вкусам дядек и тетек, и после нескольких несложных тренировок научилась особому незамутненному «младенческому» взгляду им меж бровей…

Старательно изучив с утра карту Петербурга, она убедилась, что от недалекой площади Восстания до Обводного канала, на котором и стоит искомый автовокзал — всего несколько остановок на автобусе по прямой. Ее мама убежала на работу даже раньше обычного — едва припудрив набрякшие от слез веки и не позавтракав — а отчим с ночной прогулки еще и не возвращался. Следовало поторопиться, чтоб не быть им захваченной врасплох, и Сашенька торопливо накромсала на кухне копченой колбасы и булки, кое-как снарядила пол-литровый термос, вывалила из школьного рюкзака все, что там давно и бесцельно находилось, и, наскоро подумав, уложила туда не только съестное, но и пару шерстяных носков, а также мамин цифровой фотоаппарат и собственное свидетельство о рождении. Через четверть часа, одетая в красную куртку с капюшоном, видавшие виды джинсы и ботинки на меху, она уже неслась по светлеющим улицам в сторону давно проснувшегося, а верней, толком и не спавшего Невского.

До автовокзала она добралась быстро и без приключений, если не считать таковым путешествие в утреннем автобусе, где сонная и злая толпа самых бедных людей, одетых в жалкие китайские одежки, тревожно полуспала, иногда хмуро толкаясь и откровенно зевая неприкрытым ртом… Это было Сашеньке странно — ведь она пока избегала слишком близкого знакомства с общественным транспортом, а так рано, когда на работу едут только самые неудачливые из всех, и вовсе никогда в автобусах и трамваях не ездила.

Автовокзал ей понравился своими малыми размерами: раньше она боялась, что придется в страхе метаться по огромному сверкающему зданию из стекла и бетона, а выяснилось, что проще и быть не может: туалет — налево, кассы — направо, а между ними выход на посадку. Она немедленно пристроилась в хвост за билетами и, когда весьма быстро достигла высокого окошечка, то произнесла независимо и равнодушно:

— Один до Рычалово.

— Направление, — рявкнула сверху в ответ огромная дама.

Сашенька полностью смешалась: направление? Есть какая-то разница? В этом что — особый смысл? Она молчала, озадаченно глядя снизу на суровую даму, а та, подождав лишь секунд пять, раздраженно бросила:

— Девочка, отойди, билет пусть мама покупает… — и следующему: — Говорите!

Сашенька отошла совершенно подавленная и ничего не понимающая: она думала, что это как в электричке — берешь билет до какой-нибудь станции, и все — а оказалось, тут какая-то другая система, совсем непонятная… У кого спросить? Подойдешь к ним, к этим взрослым, а они, пожалуй, тебя в комнату милиции отведут, потому что ты без родителей, а значит, обязательно подозрительна им. Что делать? Она нервно огляделась в поисках союзника, сразу решив, что им может стать только кто-то из «своих», то есть, сверстников, объединенных тем, что вместе противостоят вражеской оккупации всего мира — засилью взрослого диктата. Вскоре она увидела девочку лет двенадцати, маявшуюся у целого склада сумок и рюкзаков, со взглядом, тоскливо устремленным на двери туалета, куда, должно быть, удалилась мать.

— Привет, — независимо поздоровалась Сашенька.

— Ну, привет, — снисходительно глянула незнакомка, и по ее глазам Сашенька определила, что та быстро прикидывает про себя — не позабытая ли перед ней товарка по каким-нибудь давним играм.

— Меня зовут Александра, я спросить хотела, — заторопилась Сашенька, имея в виду опасность явления мамаши собеседницы. — Ты не знаешь случайно, что такое направление? То есть, я хотела взять билет до станции, а у меня спросили, какое направление. Как бы это выяснить? Ты не поможешь?

Чужая девчонка казалась довольной: ее спросила, как взрослую, какая-то ничтожная малявка, и теперь можно будет солидно растолковать ей, что к чему, благо она такая дура, что даже очевидных вещей не понимает.

— Легко! — ответила она важно. — Здесь нельзя взять билет до любой деревеньки, потому что автобусы останавливаются только в городах — всяких маленьких, вроде Луги там или Гатчины… И побольше — Пскова, например, или Новгорода… Поэтому билет можно взять только до них. Это и называется — направление. Не понимаешь? Эх, ты… Ну, ладно, объясню тебе на пальцах… Вот мы с папой едем в деревню Бугрово. Но такой остановки нет. Поэтому мы берем билеты до ближайшего к ней городка. Это Шимск, он за Новгородом. Но там у автобуса не конечная остановка, он вообще-то в Старую Руссу едет. Вот и получается — билет до Шимска, направление — Старая Русса… Все равно не понимаешь? Ну, дурында! Короче, ты должна назвать ближайший к этой своей деревне городок и купить билет до него. Там ты либо выходишь и добираешься как знаешь, либо платишь водителю, и он тебя высаживает в нужном месте… Доперла?

Теперь Сашенька доперла — и повеселела, потому что ближайшим городом к Рычалово была Луга, за которой мамина машина всегда сворачивала с основной трассы и ехала к бабушке уже по меньшей дороге, вскоре минуя и окаянное Рычалово. Значит, нужно добраться до Луги, а там опять найти кого-то из своей касты и расспросить о дальнейшем пути. Девочка уверенно встала в очередь к другому окошечку, чтобы не нарваться на давешнюю несговорчивую кассиршу.

— Один до Луги! — требовательно произнесла она со взрослой интонацией и напустила на себя вальяжно-скучающий вид: мол, обычное дело билет этот покупать. — На ближайший рейс! — (это последнее она подслушала у впередистоящего дядьки).

Кассирша нагнулась и с сомнением спросила:

— Девочка, ты для кого билет покупаешь?

— Для папы, я его провожаю, — не дрогнув, сообщила Сашенька и, понизив голос, словно смущенно-доверительно, сообщила: — Он, ну… в туалет пошел… Сказал, что если не успеет подойти, чтобы я ему купила…

Нельзя врать, нельзя! Но ответь правду: «Для себя» — и посыплются вопросы без ответов…

— А, — успокоилась кассирша, и тотчас умиротворенно застрекотал ее аппарат, исчезли две сотенные купюры с подставки для денег, и вместо них вернулась жалкая беленькая бумажка с несколькими монетками. — Ближайший — на Опочку, бронь продаю. Скажи там своему папе, чтоб поторопился, посадка уже идет вовсю.

Едва пробормотав «спасибо», окрыленная первым успехом девочка рванулась к близкому выходу — и неожиданно была больно схвачена сзади за плечо. Вздрогнув всем своим тщедушным тельцем, она робко обернулась, и увидела над собой высокую накрашенную женщину со строгим гладким лицом. От нее исходила физически ощущаемая опасность, как и от любого взрослого, со своей разрушительной волей встающего на пути многих задуманных благих дел… Сашенька начала молча вырываться, но два огромных строгих карих глаза подавляли ее и лишали воли.

— Девочка, где же твой папа? — прозвучал властный грудной голос. — Я слышала, как ты говорила, будто берешь билет для него.

«Школьная училка! Только у них бывает такой голос… И нюх на всякие такие дела…» — с ужасом безошибочно определила Сашенька, но, собрав последнее мужество, попыталась выкрутиться:

— Он там, у автобусов, курит на улице…

— Да? — спросила женщина. — Очень хорошо. Пойдем к нему.

— Пустите! — шепотом крикнула Сашенька, извиваясь. — Что вам от меня надо?!

— Так я и думала, — ничуть не ослабив свою хватку, с каким-то даже злорадным облегчением произнесла училка. — Никакого папы здесь нет. Верно? А ты отправляешься куда-то одна и без разрешения. Проще говоря, сбежала из дома от родителей, которые будут с ума сходить…

— Да нет же! Не трогайте! Какое вам дело? — отбивалась девочка, но уже обреченнее и слабее, ибо почувствовала неминуемое поражение.

Помощь пришла, как это всегда бывает, с совсем неожиданной стороны: прямо рядом с торжествующей училкой откуда ни возьмись появился тощий жилистый мужичок с карикатурным кадыком под косо срезанным подбородком, согнутый едва не вдвое под бугристым синим рюкзаком:

— Достал! Последние два из брони! — пискнул он. — Прямо сейчас отходит! Бежим!

— Постой! Мы не можем ехать — здесь ребенок семилетний из дома сбежал! — нервно крикнула женщина. — Сначала я ее в милицию отведу!

— Спятила, что ли?!! — Мне не семь, мне одиннадцать!!! — хором возмутились мужичок и Сашенька.

Учительница уже не смотрела на них. Все еще не выпуская жертву, она развернулась в сторону зала ожидания и вдруг громовым, прямо трибунным голосом воззвала к народу:

— Товарищи! Эта девочка убежала из дома! С ней неминуемо произойдет трагедия! Матери! Я к вам обращаюсь! Отведите ребенка в милицию! У меня отходит автобус, а то я сама бы это сделала! Люди! Не пройдите мимо чужой беды!

Муж изо всех сил дернул ораторшу назад, и одновременно она сильно толкнула Сашеньку в сторону опешившей толпы, ожидая, вероятно, что сотни дружественных рук сразу же подхватят заблудшую овечку. Никто не шевельнулся. В один чудесный миг поняв, что травить ее не будут, овечка рванулась в противоположную дверь — прямиком на улицу. Легкой трусцой она обежала здание слева и выскочила на платформы с обратной стороны. Прямо перед ней оказался совсем не впечатляющий, довольно дряхлый и обшарпанный автобус с надписью «Опочка», а боковым зрением она увидела, как костистый мужичок уже без рюкзака запихивает в блестящий двухэтажный дворец на колесах свою трагически порывающуюся в сторону вокзала супругу…

Она проследила, как их громоздкий красавец-автобус, сразу напомнивший уроки английского языка, Биг Бен и старую королеву в дурацкой шляпе, величественно отвалил от тротуара, и обреченно выдохнула, готовясь к новому обязательному сеансу вранья. Потом непринужденно подошла к своему водителю, стоявшему у открытой двери, и с самым невозмутимым выражением лица протянула ему билетик.

— Ты с кем? — вяло буркнул он.

— С мамой… Она там… — на лице Сашеньки появилось очень ясно читавшееся выражение: «Не заставляйте меня говорить всякие неудобные вещи…». — Ну, вы понимаете… Сейчас придет… — и она проскользнула в салон, не провожаемая ни единым любопытным взглядом.

Едва Сашенька успела плюхнуться на свое уютное местечко у окна и примериться к слишком высоким подлокотникам, как непосредственно рядом с ней одышливо взгромоздилась пузатая тетка с неопрятной химией на голове, даже сквозь пухлую дешевую куртку сумев обдать соседку тяжелым запахом редко омываемого тела.

«Вот, значит, кого теперь примут за мою маму…» — грустно подумала девочка, отворачиваясь к окну, и внезапная мысль о настоящей маме, которая теперь в белом халате, с заплаканными глазами, невысокая и хрупкая, идет, наверное, с обходом по отделению — и, такая бесконечно жалкая и любимая, неотступно думает о чем-то неизвестном ее дочери, но ужасном и непреодолимом… Для того и ехала сейчас Сашенька в неизвестность, чтобы мама перестала плакать — и сегодня, и навсегда…

По автобусу прокатилась крупная металлическая дрожь, он начал неторопливо разворачиваться, отползая от своей «пристани», и только тогда секундное замешательство охватило решительную беглянку: двери закрыты, пути назад нет! Было мгновение, когда она готова была вскочить с пронзительным детским криком «Выпустите меня отсюда!» — но тотчас же Сашенька взяла себя в руки и, откинувшись, второй раз в жизни неосознанно обратилась к Кому-то, Кто и теперь не спускал с нее пристальных грустных глаз: «Пожалуйста, пусть все это кончится хорошо! И сегодня и вообще, только хорошо!». Автобус набирал скорость, и мимолетная паника отливала от сердца, уступая место возбужденному любопытству прирожденного бесстрашного искателя приключений.

Сначала потянулись вдоль уже вполне прояснившегося окна утренние улицы, очень редко наблюдаемые Сашенькой в таком ракурсе, мелькнул знакомый блокадный мемориал, памятный ей ужасным мертвым ребенком в центре сурово-трагической скульптурной композиции — и тем не менее прозванный победившим народом цинично — «Стамеской» — а потом вдруг с ревом пролетел поперек Пулковского шоссе целеустремленно идущий на посадку самолет. Как хищный коршун, планируя на добычу, выпускает свои ужасные растопыренные когти, так и он уже выпустил два огромных черных шасси… И постепенно город мельчал, мешался со скелетами обнаженных деревьев, все ниже и треугольнее становились крыши, все плавнее и глаже делался ход старенького автобуса — и Сашенька не заметила, как начала сладко задремывать, откинувшись на пригласительно мягкую спинку сиденья — и, вздрогнув, очнулась лишь тогда, когда в путаные образы ее поверхностных грез и снов врезался вдруг низкий тягучий голос: «Лу-уга! Стоянка пятнадцать мину-ут!».

Пару невнятных секунд она ошалело смотрела в окно на смутно знакомую грязновато-скучную площадь, потом обернулась на зловонную тушу, бодро закопошившуюся рядом, но сразу нетерпеливо вскочила, накидывая капюшон и привычно забрасывая за спину школьный рюкзачок. Пассажиры бойко двинулись по проходу, таща в общем потоке и Сашеньку, на всякий случай пристроившуюся поближе к соседке — и так людская волна благополучно вынесла ее вон. Отбежав подальше от стоянки междугородних автобусов, она деловито осмотрелась, и первым ею замеченным было то странное обстоятельство, что взрослые люди, сновавшие по серому месиву из грязи и подтаявшего вчерашнего снега, выглядели вовсе не опасными. Казалось вполне возможным без страха подойти к любому из них и спросить про злосчастное Рычалово. Она не знала, что в русской провинции отношения между взрослыми и детьми несколько правдивее, чем в мегаполисах — во всяком случае, там вполне допускается наличие у вышедших из детсадовского возраста детей каких-то своих дел, в которые родителям, замученным жизнью намного сильнее, чем в благополучных городах, вмешиваться попросту некогда…

Сашенька инстинктивно выбрала женщину попроще, вряд ли одержимую непреодолимым педагогическим ражем, и вежливо спросила ее, не знает ли она, как проехать в деревню Рычалово. «Ты вот что, — просто ответила та. — Вон туда беги, где — видишь — маленькие такие автобусы стоят. Там водителей спроси, они скажут, кто через него едет».

Так Сашенька и поступила. Она стала подбегать ко всем автобусам на кольце по очереди, деликатно засовываться в открытую переднюю дверь и быстро лепетать: «Здрасьте, скжите-пжалста, вы через Рычалово едете?». Ей повезло уже в четвертом, который даже сыто урчал, заглотнув изрядное количество торопливых пассажиров. Деньги она отдала равнодушному водителю и вскоре тряслась у окна, напряженно глядя вперед, на знакомую раздолбанную дорогу. Сначала она лишь хотела поскорей добраться до намеченной цели, почему-то считая, что, как только это случится, все остальное уладится само собой, но когда вдруг увидела над заплеванным домиком остановки название «Лешие головы», изнутри начала постепенно нарастать мелкая противная дрожь. После «Тараторочки» Сашеньку внезапно замутило, так что пришлось прикрыть глаза и глубоко задышать, а когда автобус начал неуклонно тормозить, ей захотелось съежиться или вовсе раствориться в небытии… «Ну, девочка, которой в Рычалово! Не спи давай, приехали!» — добродушно пробасил водитель. «Спасибо», — заученно выдавила Сашенька и, автоматически поднявшись, не чувствуя собственных ног, двинулась к двери. «Укачало тебя, что ли? — заботливо спросил ее этот добрый дядька. — Вон какая белая вся… Ну, ничего, сейчас воздухом подышишь…».

Оставшись в полном одиночестве на деревенской дороге меж двух стен неприветливого коричневого леса, под слякотным небом, она ощутила неожиданный приступ острой тоски. Следовало пересечь дорогу и пройти дальше пешком около полукилометра — так примерно она ощущала — после чего свернуть в этот вот страшный голый лес, совсем не похожий на хорошо известный и любимый летний — веселый и цветной. Только в эти минуты Сашенька в полной мере постигла совершенную необычайность и почти невозможность того, что она делала, и ей вдруг подумалось, что окажись на ее месте вполне взрослая женщина, всю жизнь прожившая в большом удобном городе, то ей не менее жутко и бесприютно было бы сейчас… Путешествие переставало быть завлекательным приключением, предпринимаемым во благо мифической справедливости, и постепенно обретало все свои законные и лишенные всяческой романтики черты. Одиннадцатилетний ребенок стоял один на пустынной дороге вдалеке от дома, школы, мамы, друзей и книг и собирался свернуть в незнакомый предзимний лес, чтобы искать там в озере человеческий труп. Ребенку впервые захотелось тоскливо и пронзительно завыть в тяжелое мутное небо.

Сашенька зажмурила глаза и изо всех сил замотала головой. «Милый, хороший! — пронеслось у нее в голове. — Ты ведь можешь сделать так, чтобы я не сошла сейчас с ума! Сделай, пожалуйста, сделай! Ты все можешь, я знаю, помоги мне, как-нибудь помоги!!». Никто не отозвался ни сверху, ни сбоку, но дышать и думать стало немножко легче. Девочка перебежала дорогу и помчалась по обочине вперед, стараясь меньше размышлять и производить побольше шума, чтоб не испугаться оглушительной тишины. Дыхания хватило ненадолго, и остро закололо в боку, как бывало на физкультуре, когда жестокий физрук, видя, как она, задыхаясь, плетется в хвосте ровно бегущей колонны, издевательски кричал ей «Быстрей! Быстрей! По-одтянись! Не отставать!». По крайней мере, здесь ее не подгоняли. Минут пять Сашенька шла умеренно быстрым шагом, когда заметила, наконец, поросшую темной травой колею, уводившую в глубь леса.

Свернула, пошла… Думала, что умрет там от страха, но ничего! Удивительным образом даже ноябрьский вовсе не приветливый лес подействовал успокоительно на нее, вечную лесную странницу, и она даже ухитрялась замечать по пути маленькие приветы, словно предназначавшиеся лично ей. Вот два хрупких фиолетовых цветка, смело расцветших поздней осенью среди серебряного мха; вот не подчинившийся всеобщей повинности сбросить листву молодой своевольный дубок, словно накинувший бронзовый кафтан на узкие плечи; вот три крошечные елки-одногодки странно торчат посреди лысой полянки в окружении ровных, как на подбор, плакучих берез… Сашенька не могла не замечать всего этого даже при самых драматических обстоятельствах, потому что привыкла к природе, гостя у бабушки, и ее даже порой тянуло достать из рюкзака фотоаппарат и запечатлеть что-то для будущего — так, на всякий случай.

Но незаметно пробежал уже, наверное, час, а дорога все шла и шла невозмутимо по замершему лесу, и никаких признаков озера или, хотя бы, просвета, так и не намечалось… Сашенька остановилась и призадумалась. Сколько она прошла? Километра три? Четыре? Навряд ли. А сколько ехала машина, свернув с шоссе? Очень недолго — но она ехала! И могла проехать километров пять или… или… семь… Значит, Сашеньке тогда только показалось, что озеро близко — а ей до него вообще не дойти, потому что уже сейчас ослабевшие после недавней болезни ноги начинают подозрительно гудеть, а голова — кружиться… Пусть она на последнем дыхании прошагает еще столько же, пусть потом хоть проползет остаток пути — но ведь тогда уже… — девочка содрогнулась — стемнеет! И домой ей вообще не вернуться — никак, ни при каких обстоятельствах не вернуться! И самое умное, что она сейчас может сделать — это немедленно повернуть назад и, пока не поздно, успеть сесть на обратный автобус!

Очень хорошо поняв, что именно она должна сделать, чтобы не попасть в беду, Сашенька решительно направилась по прежнему пути. Спустя еще четверть часа она вспомнила про термос за спиной — вернее, он сам ей о себе напомнил, когда нестерпимо заныли плечи под лямками легкого рюкзачка. Поваленных берез хватало там и тут, поэтому одна из них сразу превратилась в место привала и перекуса. Булка с колбасой и чай исчезли вдруг так нереально скоро, что Сашенька и сама удивилась, как это она могла так быстро и ловко уплести большое, в сущности, количество калорийной пищи — дома она обычно один бутерброд неохотно жевала минут двадцать… Следовало спешить, потому что часы на мобильнике показали половину третьего — а это означало только одну ужасную вещь: через час — много через полтора — день начнет стремительно гаснуть, и тогда… «Об этом думать нельзя», — строго приказала себе Сашенька, снова пускаясь в путь…

Вскоре усталость начала доминировать над всеми остальными на время притупившимися чувствами. Страх то ли умер, то ли сроднился с душой девочки настолько, что стал почти незаметным, и она теперь могла думать только об одном: скорей бы, скорей… Внезапная мысль пронзила ее насквозь, как пуля: а вдруг это вообще не та дорога?! Вдруг там, на шоссе, был еще один поворот?! Сраженная страшной догадкой, она замерла на месте, дыхание перехватило… Но именно в этот оглушительный момент острый глаз ее уловил далеко впереди намечающийся широкий просвет…

…Это, несомненно, было оно, то самое озеро из ее воспоминаний — или бредовых снов. Те же врезавшиеся в память косые седые мостки среди рыжего камыша, та же заросшая тропа, бегущая кругом… Сашенька мысленно «выключила свет» — ведь тогда была ночь — и вздрогнула от похожести получившейся перед внутренним взором картины. Итак, хотя бы озеро ей не приснилось…

Интуитивно она замедлила шаг и, невесомо ступая, одновременно чутко прислушивалась: ничто не шевелилось кругом. Молчали птицы, трава и ветер. Девочка опасливо двинулась по мосткам, ощупывая каждую досочку ногой — и ни одна не скрипнула. Вода стояла почти вровень с последними перекладинами, и на ее поверхности густо лежала побуревшая от старости ряска. Если он находился там, на дне, то спрятан был надежно… Что это? Может, показалось? Из-под ряски как будто поднимались редкие, но сильные пузырьки… Вот выскочил и лопнул еще один… И еще… Сашеньку начала бить крупная, холодная дрожь…

Она обернулась на берег и у самой воды увидала длинную, серую от времени гладкую палку с ржавым гвоздем на конце — несомненно, часть бывшего поручня этих древних мостков, на которых когда-то, наверно, стирали белье крикливые деревенские женщины… Палку она принесла, но прошло еще несколько черных минут тишины и ужаса, пока решилась осторожными движениями разгрести противную ряску. Глубоко внизу блестел серебряный прямоугольник — и Сашеньке сразу вспомнился пустой жестяной звук в заднем багажнике… Канистра. Та, которую привязали к… к нему… Сашенька нагнулась ниже. Контуры канистры стали отчетливее, а еще дальше, в глубине… Там, определенно, виднелось огромное мутно-желтое человеческое лицо с тремя страшными провалами на месте глаз и рта — и темнели очертания скрюченного, словно замершего в последней борьбе мужского тела…

Палка выпала у девочки из рук, к горлу подкатил едкий настойчивый ком — и вся булка с колбасой и чаем одним мощным толчком выплеснулась из ее нутра прямо поверх быстро смыкавшейся над своим гадким сокровищем ряски… Сашенька хотела истошно, животно закричать, но из горла вырвался только чудовищный спастический сип; заломив руки, она неуклюже развернулась и, ничего не видя, не дыша и не соображая, в помрачении ринулась по мосткам, по берегу, по дороге — прочь, в неизвестность, в никуда и ни к кому…

Она бежала без мыслей и без усталости — сквозь незаметно темнеющий лес, не ощущая ни ног, ни сердца. Все простые детские страхи — как-то оживающие мертвецы и «красногубые вурдалаки», злые лесные чудища и убийцы с кривыми ножами — презренные, в общем-то, страхи для храброй девочки, боровшейся один на один с бешеными псами и стрелявшей плечом к плечу с Терминатором — все они ожили в один миг и бросились за Сашенькой по пятам. Она не смела даже обернуться и убедиться в том, что никто ее не преследует — настолько реальным было это ощущение неотвратимо приближающейся погони… И вдруг дорога раздвоилась перед девочкой, словно превратившись в гигантскую двузубую вилку. Было ясно, что она пришла по одному из длинных «зубцов», но по какому? На вид они казались в полутьме совершенно одинаковыми, и Сашенька, будучи классической правшой, предпочла свернуть вправо — впрочем, ей было уже почти все равно: она как бы почитала себя словно погибшей, в душе очень сомневаясь в том, что когда-либо еще услышит человеческий голос, увидит живые, а не мертвые лица…

Ее тихая светлая комната, кошка Незабудка с сединой на коричневой бархатной мордочке и выцветающей голубизной некогда ярких глаз, родные вещи на подоконнике, мамина блеклая улыбка под светлым туманом легких волос — все это вдруг оказалось в некоем новом Иномирье, в которое не так-то легко было теперь попасть! Здесь, где плутала в сгущавшихся сумерках убежавшая из дома девочка, не было вообще никого — ни друга, ни врага — а лишь мрачно притаившаяся природа, в молчании готовящаяся ко сну…

Она свернула неправильно. Вечер устоялся, и приближалась ночь — полная уже настоящих призраков и теней, и в этой ночи девочке предстояло погибнуть, потому что из нее никогда не выбраться к свету… Сашенька не смогла даже заплакать — хотя и понимала смутно, что это доставило бы небольшое, но ощутимое облегчение — но слезы, она чувствовала, свернулись внутри — точно так же, как это бывает с кровью. И она шла вперед, будто окаменевшая, уже прекрасно зная, что идет не туда — но ведь нельзя же было просто лечь на дорогу и умереть без борьбы. Вторично за сегодняшние невероятные сутки ей захотелось остановиться, поднять голову и мучительно завыть — теперь уж она, несомненно, так бы и поступила, если бы не боялась, что на ее вой глубоко в ночи что-нибудь отзовется…

«Вау-вау-вау!» — раздалось недалеко впереди, там, где над верхушками деревьев небо казалось чуть посветлее. Собака! Сашенька прислушалась: вот отозвалась другая, и лай, как артподготовка перед боем, прокатился, будто по цепочке: деревня! Сашенька очень хорошо помнила эти внезапные деревенские собачьи концерты в ночи, когда один пес словно выступал в роли запевалы — а хор собратьев подхватывал боевую песню и уж пока не допевал ее до конца, остановить его не могло ничто…

Перепуганная и уставшая девчонка ускорила шаг, едва разбирая, куда ступает — и действительно скоро оказалась перед небольшой, дворов в пятнадцать, деревенькой, уютно обнявшей круглое темное озерцо, с деревянной церквушкой, строго взиравшей на избы с невысокого пригорка. «Гав! Гав!» — начался новый приступ у собак при Сашенькином робком вступлении в населенный пункт; где-то подхватила корова своим раскатистым «Ми-ир! Ми-ир!», и даже не вовремя проснулся чей-то петух и тоже счел нужным вставить для порядка свое веское и крепкое словцо.

От усталости, голода и потрясения Сашенька к этому времени соображала уже очень плохо, и ей хотелось только одного: убедиться, что на этой планете еще живут простые нормальные люди, с которыми можно поговорить на русском языке, и может быть, даже попросить у них хлеба… Почему подумалось именно о хлебе? Ведь могли бы дать и сыра, и мяса, и яблок… Может быть, потому, что странники — а Сашенька теперь, определенно, вполне относилась к этой вечной категории, имея даже котомку за спиной — просят всегда именно хлеба и копеечку. Последняя, впрочем, у Сашеньку была — но что проку от денег, если еды купить негде… Она постучала в первый же достигнутый дом, и ей отозвался женский голос — не из-за двери, а от окна. «Я заблудилась! Можно мне войти?» — крикнула девочка. «Пошла, пошла отсюда! — ответили ей. — Ишь ты, совсем уже не стесняются!». «Кого там несет?» — спросил из глубины мужчина. «Цыгане опять, спасу от них нет! Ты дверь-то запер, проверь!». «Со двора бы чего не сперли. Вот я их сейчас граблями!» — и за дверью угрожающе загремело. Сашенька не стала дожидаться, пока получит граблями по спине и, выскочив на улицу, понеслась дальше, но, не пробежав и десяти метров, была окликнута юным, почти детским голосом:

— Мальчик, ты к кому?

«Свои!» — восторженно подумала Сашенька и немедленно откликнулась:

— Я не мальчик, и я заблудилась!

— Да? — из темноты к ней приблизилась высокая девичья фигура. — Как тебя зовут? Меня — Софья. Пойдем к нам в дом.

Сашенька представилась, как всегда, солидной Александрой и, удивляясь, как это можно — вот так запросто пригласить чужого человека поздно вечером к себе — да еще в деревне, которую, видимо, осаждают цыгане — затрусила следом за Софьей. Та неспешно направлялась вверх по холму, туда, где маячила темная маковка церкви. Взобравшись на холм, Сашенька вздрогнула: церковь оказалась окружена серебряными крестами, весьма неприятно поблескивавшими в тусклом свете, лившимся из окошка маленького косенького домишки, что стоял как раз в центре небольшого сельского кладбища. Очень кстати в ее голове пронеслись кадры какого-то детского фильма с неспокойными покойницами, кровожадно куролесившими на захудалом кладбище в американской глубинке, — но Сашенька тотчас же мысленно обругала себя трусливой малышкой и, бесстрашно вскинув голову, невозмутимо последовала к дому за своей провожатой.

А внутри домик-то оказался очень даже ничего, прямо кукольный! Все стены были обшиты нарядной желтой вагонкой, украшены антикварными иконами под яркими вышитыми рушниками, полками с расписной керамической посудой, старинной медной утварью, висевшей не кое-как, а в продуманном художественном беспорядке… Русская печь — не растрескавшаяся и закопченная как у бабушки, а аккуратная, выбеленная, с несколькими настоящими чугунками на плите… Всего в домике, не считая приятно пахнувших соленьями холодных сеней, были две крошечные комнаты, узкая кухонька и слепой чуланчик. Софья доверчиво показала гостье все: «Вот это моя комната, вот это — папина (он сейчас на требе, но скоро должен вернуться), в чуланчике мы сделали для папы кабинетик, чтобы работать, а гостей на кухне принимаем, потому что гостиной у нас нет…». Обилие книг, занявших все свободное пространство на стенах в комнатах, ошеломило Сашеньку — и при этом она не обнаружила нигде ничего похожего ни на телевизор, ни на компьютер… «Наверное, бедные очень, даже необходимого купить не могут, — рассудила она. — Про маму ничего не сказала, может, она… умерла? Спрашивать неудобно… Папа ее до сих пор на работе, а работает где-то «на требе», и, наверное, мало платят…».

На вид Софье казалось лет шестнадцать, и была она ничем не примечательной румяной девчушкой с простым пухлым личиком и внимательными серыми глазками — вот только по черной ее косе толщиной в Сашенькину руку, да и длины, пожалуй, такой же, сразу становилось понятно, что девочка деревенская: в городе ведь косу носить давно уже не круто, у них в классе все девчонки еще в начальной школе подстриглись, а в средней — перекрасились…

— Ты, наверное, есть хочешь? — догадалась, наконец, Софья и, не дождавшись ответа, стала споро собирать на стол тарелки и мисочки.

«Не такие уж они и бедные», — решила Сашенька, увидев отличную жареную свинину, нарезку жирной семги и полпалки пахучей зернистой колбасы… Неожиданно для себя она вдруг начала неприлично жадно поедать все, что Софья торопливо ставила на стол — стеснялась этого, оправдываясь жалкой улыбкой — и не могла удержаться. По-взрослому подпершись, хозяйка смотрела на нее с явным сочувствием и, когда насытившаяся девочка отвалилась от стола и подняла не нее виноватый взгляд, тихо сказала:

— Бедная… Как наголодалась-то… Ты откуда сама?

— Из Петербурга… — прошептала Сашенька. — Понимаешь… Я… У меня… Извини… Можно, я сначала маме позвоню…

Мысль о том, что мама могла уже вернуться домой и забеспокоиться, посетила ее лишь только что, и она сама поразилась этому странному обстоятельству: раньше они, бывало, созванивались по несколько раз на дню, потому что мама всегда хотела убедиться, что дочь ее жива, сыта и сделала уроки — а сегодня ни разу не позвонила — и это именно в тот день, когда ей угрожала реальная, а не надуманная беда! Но, вытащив из кармана телефон, Сашенька крепко призадумалась: что она могла сказать маме? Что находится в пяти часах езды от дома, в затерянной среди лесной глуши деревеньке, и приехала сюда, опять же, для того, чтобы убедиться, что некий… труп… ей не приснился? И, более того, что она в этом убедилась? Мама не поверила ей при разговоре глаза в глаза — так разве поверит сейчас? Она нажала кнопку, кодирующую мамин номер, и вскоре услышала ее надломленный голос: «Да». «Мама, я тут у Вальки, мы фильм смотрим, а тетя Надя пирог печет… С капустой! Можно я у них переночую, ведь завтра все равно суббота?». «Ночуй, где хочешь», — отозвался приглушенный, едва живой голос, и понеслись короткие гудки. Сашенька с недоумением смотрела на свою трубку: что это — связь прервалась или мама сама дала отбой? Значит, она очень на нее сердита? Но, в любом случае, она теперь не будет волноваться, а это главное. Перезванивать и развивать свою ложь дальше под испытующим взглядом Софьи совершенно не хотелось. И вообще, здесь, в этом доме с русской печью и рушниками, вралось необычайно трудно — это Сашенька успела почувствовать даже во время своего краткого разговора с мамой. Да и Софья посмотрела на нее с грустной укоризной:

— Зачем ты маме соврала? — тихо спросила она.

— Она бы мне все равно не поверила, — обреченно махнула рукой Сашенька. — А так нам обеим лучше.

— Вранье никогда не лучше, — словно с какой-то даже обидой сказала Софья.

Вот этого Сашенька терпеть не могла — чтобы ей читали морали девчонки едва ли на четыре-пять лет старше, чем она. Можно подумать, за эти четыре года они набираются такой огромной премудрости, что теперь вправе говорить с младшими, как строгие учителя. Она рассердилась:

— А, я понимаю. Ты правильная, да?

— Нет, что ты! — будто бы даже испугалась большая девочка. — Какая я правильная! Извини. Тебе, наверное, лучше знать, как разговаривать со своими родителями… Просто мы с папой договорились никогда друг другу не врать… А у других это, конечно, не всегда получается… Прости пожалуйста: я, как всегда, о себе думаю, а о других забываю…

Сашенька даже не сразу поняла, что произошло: перед ней, мелкой одиннадцатилетней соплюхой, на вид семилеткой, как совершенно закономерно показалось той училке на автовокзале, — извинились! Извинился взрослый — ну, почти взрослый — человек! Это не укладывалось у нее в голове, потому что здесь, в этой безымянной дыре, в кривом домике посреди страшноватого кладбища, с ней произошло то, чего никогда еще не происходило! Кто-то признал, что виноват перед ней, перед Сашенькой! Обычно извинялась она — всегда извинялась! — даже в тех несомненных случаях, когда была обижена взрослыми, не понята, поставлена в смешное или унизительное положение! Они всегда исхитрялись как-то так вывернуть все дело наизнанку, эти взрослые, что представляли виноватой именно ее, девчонку, — и только потому, что признать свою вину перед ней было ниже их высокого достоинства! А Софья, перед этим произнесшая непререкаемую истину — врать плохо, кто с этим поспорит! — еще и извинилась за нее!

Тонкая Сашенькина кожица стала свекольной и долго переливалась всеми оттенками красноты, прежде чем ее лицо снова приняло свой обычный цвет — ну, может быть, чуть розовей, чем всегда:

— Да ничего… — смущенно пробормотала она. — Я ж понимаю… Просто ты ведь не знаешь…

Вдруг она вскинула глаза и вгляделась в странную собеседницу, невольно ее оценивая. Софья честно смотрела на нее своими простодушными ласковыми глазами, совсем не привыкшими ко лжи. И, кроме того, она ведь ничего не знала. Не знала о маньяках, привидениях и бешеных собаках из прочного Сашенькиного арсенала — словом, не знала, что этой худой растрепанной девчонке с испуганными глазами нельзя верить ну просто ни в коем случае, потому что она врет всегда, врет по поводу и без повода, врет, как дышит… А если этой непонятной спокойной Софье вот прямо сейчас взять и рассказать — правду?..

Только с чего было начинать? С того, как Семен Евгеньевич однажды случайно выпустил за дверь голубоглазую кошку? Но как тогда объяснить, кто такая Резинка и почему она оказалась у них на лестнице? А может, с того, как Резинка впервые появилась в доме? Тоже не годится — надо сначала рассказать, что в этом доме происходило раньше, а то будет непонятно, зачем ее привели… С чего же по-настоящему все началось? Выдохнув и махнув рукой, Сашенька начала:

— Понимаешь, четыре года назад, когда я училась еще только в первом классе, моя мама вышла замуж…

…За узким кухонным оконцем стояла ничем не разбавляемая тьма и непроницаемая, как стеганое одеяло, тишь. Но вдруг прямо под окном — близко и неожиданно и оттого пугающе — несколько раз гулко гукнула какая-то летающая тварь. Софья встрепенулась, и, глянув на часы, ахнула:

— Господи! Второй час ночи! — и, тревожно приникла к совершенно непрозрачному на вид стеклу: — А папы все нет… Только бы машина не сломалась, а то…

Она не договорила и, обогнув стол, нерешительно приблизилась к Сашеньке, уже несколько минут как замолчавшей и в изнеможении откинувшейся на стуле. Взгляд девочки померк, было ясно, что пережитое ею сегодня — выше ничтожных детских сил, и теперь она даже не ждет отклика — ей было главное высказаться и не быть при этом прерванной на полуслове, не прочитать недоверие в глазах слушателя… Но, как выяснилось, какие-то силенки в этой бедной крохе еще оставались — вообще, она, наверно, принадлежала к породе стойких оловянных солдатиков — и, приоткрыв один свой туманный глаз, она вдруг просто и по-детски спросила:

— Как ты думаешь, мне ведь это не приснилось?

— Не знаю, — правдиво ответила Софья, желая хоть чуть-чуть смягчить суровую истину, в которую сама-то охотно поверила сразу и без колебаний. — Присниться-то не приснилось, но показаться под водой могло… Что-нибудь… Потому что ты ждала… Ну, определенного… — она поднялась, изо всех сил выражая лицом, глазами, жестами, всем телом — самый крепкий и здоровый оптимизм, какой только существует в природе. — В любом случае, это папа завтра выяснит со своим другом. У него — у нас — есть тут друг такой, дядей Колей зовут, так он в районе самый главный начальник милиции. Поэтому волноваться тебе не о чем, завтра все узнаем, а теперь…

Что теперь, сомнений не вызывало: Сашенька уже начинала потихоньку заваливаться набок со стула, и даже на взгляд было понятно, что в голове у ребенка все мешается, и он скоро заснет прямо здесь, у неприбранного стола. Софья сделала единственно возможную и правильную вещь: обхватив девочку поперек, она подняла ее и кое-как потащила в собственную комнату, где привычно, как поступала с вязанкой дров у печи, свалила на кровать поверх покрывала. Потом она расшнуровала и стянула с ее тоненьких, как у скелетика, ножек тяжелые зимние ботинки, покрыла девочку оренбургским платком и, убедившись, что та измученно спит, тихонько вышла вон…

Сначала Сашенька, как водится, провалилась в традиционную беспросветную бездну дремучего сна, но ее нервная сущность никогда не позволяла ей полностью расслабляться в незнакомых комнатах и на чужих кроватях. Поэтому уже часа через два ее сон снова стал, как обычно, чутким, впитывающим и отражающим все шорохи, запахи и голоса. Так, новый, приглушенный мужской голос отрывками стал проникать в ее подернутое легкой мглой сознание:

— Ясно… Ясненько… Кажется, история прескверная…

Ему вторил знакомый полудетский голосишко, но он лепетал неразборчиво, кажется, утихомиривая первый, и Сашенька опять улетала вглубь перепутанных образов и звуков, а через некоторое время снова слышала безотносительное:

— Пресмыкается перед негодяем, а ребенок заложником стал… И понеслись перед закрытыми глазами какие-то горящие самолеты, окруженные войсками театры и толпа рыдающих взрослых у празднично разукрашенной школы… Потом опять:

— Застала их за мерзостью, да ведь дитя, слава Богу, — не поняло ничего…

Ее тоже в школе однажды застали за мерзостью — она на черной лестнице жирными мелками изрисовала полстены — и заставили все это оттирать грязной тряпкой; от рук потом воняло, даже когда она их вымыла…

— Может и сам, а может, и женушка помогла… Ну, ничего, Николай разберется — недолго чистенькими ходить голубчикам…

Сквозь сон Сашенька вспомнила, что на ночь не умывалась и зубы не чистила, а перед едой даже рук не мыла — стыд-то какой, не то, что эти «голубчики»…

— Не удивляет меня это давно — такого, знаешь, насмотрелся и наслушался… А вот что действительно странно — так это реакция матери… Неужели знает и покрывает благоверного? Это ж до чего дойти надо…

Не позвонила бы мама все-таки Вальке домой… Да нет… На нее не похоже… Завтра все равно придется рассказать… Но это завтра…

И больше в ее сне никаких светлых островков не оказалось.

А «завтра» все завертелось непредставимо быстро, и основное чувство, которое как завладело Сашенькой с самого момента ее позднего пробуждения, так почти до вечера не отцепилось, было удивление. Прежде всего, перед тем неоспоримым фактом, что вокруг нее оказалось вдруг столько взрослых, которые не говорили ей, как обычно: «Отстань, иди поиграй в игрушки!». Наоборот, эти взрослые дядьки отнеслись к ней с непонятным уважением и не бросили на нее ни одного снисходительного взгляда! Столько дружелюбия и внимания от обычно равнодушных или занятых старших она, пожалуй, и за всю жизнь не получила, сколько пришлось благодарно принять и пережить в это необыкновенное утро.

Когда она проснулась и подскочила от неожиданного солнечного луча — из самых последних, случайно пробившихся на землю перед длинной бессолнечной полосой, — мимоходом ощупавшего ее лицо, то очень скоро поняла, что там, за стенкой, в яркой, как яичный желток, кухоньке, уже не один мужчина, а два. Сашенька застеснялась: предстояло выйти к ним — заспанной, нечесаной и весьма грязной. Но на тумбочке у высокой пружинистой кровати, на которой ей довелось провести самую странную на данный момент ночь в своей жизни, оказалась скромная коричневая гребенка, так что храбро шагнуть в кухню Сашеньке предстояло хотя бы с расчесанными волосами. Она решила, что лучше долго не собираться, чтоб не стало еще страшнее, набрала воздуха, открыла дверь и, явившись в проеме, гордо и сдержанно произнесла дежурное, но в этот момент весьма трудное «Здравствуйте!».

На нее сразу уставились три пары любопытных глаз: одна, светло-серая и доверчивая, была знакома со вчерашнего вечера, другая оказалась почти идентичной, только немного побольше и принадлежала крупному бородачу с большими добрыми руками; судя по глазам, это мог быть только папа Софьи, бурчавший вечером на кухне; третья пара — два пронзительно-голубых буравчика — располагалась на бронзовом лице гладко выбритого кряжистого мужчины с абсолютно белым, просто снежным ежиком на квадратной голове. Вся тройка была в свитерах и джинсах и пила дымящийся чай из больших керамических кружек с орнаментом… На Сашенькино приветствие все закивали, а Софья преувеличенно-радостно прозвенела:

— А вот и наша гостья Александра, прошу любить и жаловать… Сашка, это мой папа, отец Даниил, со своим другом дядей Колей, начальником милиции… Ты не бойся, подойди к папе под благословение.

Из сказанного озадаченная девочка поняла примерно половину: например, что папа, то есть, отец, зовется Даниил — красивое имя, но почему без отчества? Как теперь к нему обращаться? Может, дядя Даня? Неудобно как-то… Со вторым дядькой-милиционером все понятно… А подо что она должна подойти — встать, что ли, куда-то? Сашенька смешалась, не зная на что решиться, и озадаченно глянула на Софью. Замешательство длилось не более секунды, после чего отец встал сам и, загадочно улыбаясь, приблизился к оробевшей девочке, перекрестил ее, поцеловал в макушку и подтолкнул к столу. Обычно Сашенька терпеть не могла, когда ее целовали и трогали посторонние, но тут все вышло естественно и ненавязчиво: она почувствовала, что ее действительно хотели перекрестить и поцеловать, а не делали это из хорошего отношения к ее маме или бабушке.

Осмелев, она пристроилась на табуретке и потянулась к блюду с прореженными еще до нее бутербродами.

— Все хорошо, Александра, не робей, — совершенно спокойно сказал тот, которого звали Даниилом. — Вот он, — кивнул в сторону шумно тянувшего кипяток Николая, — со своими ребятами уже видел утром твоего приятеля… Соседа по машине, так сказать.

— Видишь ли, какая неувязочка получается, — вмешался тот. — С тебя, вроде как, показания снимать надо, а нельзя. Тебе ведь восемнадцати-то, полагаю, нету? Нету… Значит, допрашивать тебя можно только в присутствии родителей или педагога. То, что ты Софье Даниловне нашей рассказала — это хорошо, но теперь придется под протокол… И это можно в только в присутствии мамы. Поэтому сейчас завтракай не спеша, а потом двинем с тобой в Петербург, к родителям, и уж там придется рассказать все, как было… И что ты не у этой, как ее…

— Вальки, — вставила Софья.

–…не у Вальки ночевала… Уж и влетит тебе! — засмеялся он. — Не боись, в обиду не дадим.

— Я уже маме рассказывала… Два раза… А она все равно не поверила… — тревожно взглянула Сашенька.

— Когда мы придем — поверит. Придется, — вдруг жестко произнес Даниил.

Сашенька решилась:

— Простите, пожалуйста… Я не поняла, как ваше отчество…

В ответ он вдруг посмотрел на нее печально — и вздохнул. Так вздохнул, словно она спросила о чем-то серьезном и важном. И сказал:

— Да зови хоть дядя Даня…

Сашенька увидела, что Софья тайком укоризненно покачала головой, глядя на отца…

Зато когда собрались ехать, все стало ясно и еще более удивительно: дядя Даня ненадолго ушел в свою комнату и вышел оттуда, как в первый миг показалось вздрогнувшей Сашеньке, в длинном черном женском платье. Но в следующую секунду она вспомнила, что это никакое не платье, а такая специальная одежда, которую носят священники, она даже почти вспомнила, как та называется… Так этот добрый и приветливый человек — поп? Такой, как у Пушкина — «толоконный лоб»? А Софья — дочь попа? И с ним дружит начальник милиции? Значит, эти старинные иконы, которыми здесь все обвешано — не для украшения? А на них, выходит, что — молятся, что ли? И Софья молится? Да нет, ерунда какая-то… Молятся старушки в платках и совсем простые женщины — тоже в платках и очень похожие на старушек… А попы — они обычно такие старые, косматые, седые, брюхо у них с подушку, одеты в золотые одеяния и увешаны драгоценностями — по телевизору однажды показывали, когда ночью какой-то праздник был, Рождество, кажется, или эта, как ее… Пасха… И смотреть на то, что они делают, больше пяти минут нельзя: скучно… Как там эти, в церкви, по столько часов выдерживают и не засыпают? Выходит, вот почему он не папа, а отец… Ну, конечно, попов так и зовут — «отец такой-то»… Значит и он ходит по той кладбищенской церквушке в такой же золотой одежде и блестящей шапке? И поет заунывным голосом? Вот этот молодой, красивый и веселый человек?

— Готова? — спросили Сашеньку, и она вздрогнула и закивала…

— Ты зачем в рясе? — изумленно спросила Софья своего отца. — Или потом сразу по требам?

— Да нет… — непонятно ответил он. — Просто думаю, что вдруг не Бога, так хоть рясы с крестом постыдятся…

…Ровно в половине четвертого в дверь квартиры на седьмом этаже серого дома с башенками Сашенька, открыв ее своим ключом, впустила двоих необычных мужчин: подполковника милиции и священника. Первый держал наготове раскрытое удостоверение, а второй выглядывал у него из-за плеча, но вид имел решительный и на компромиссы не согласный. Услышав в прихожей подозрительно густое шевеление, из кухни тенью скользнула иззелена-бледная Катина мать. Девочка невольно ахнула и отшатнулась. Лицо ее мамы было неузнаваемо — так опухли не заплаканные, а словно выплаканные и ослепшие глаза. Она окинула вернувшуюся блудную дочь парадоксально безразличным взглядом, и едва ли намного больше интереса мелькнуло в нем при виде странных мужчин.

— Милиция… — на всякий случай опередил любые события Николай.

— Вижу… — без выражения ответила она. — Ну что ж, арестовывайте…

Глава шестая. Первая и единственная. Окончание

Катя никогда не могла понять женщин, по нескольку раз выходящих замуж или имеющих бесчисленные «романы». Не то что понять, но даже каким-то образом простить их существование на свете она не могла — будто они наносили ей этим личное оскорбление. Катя не осуждала их за «безнравственность» в общепринятом смысле этого слова — нет, ее чувства к ним были сложней и причудливей. Она словно подсознательно не причисляла их к человеческому роду. А к какому же тогда? К животному? Но даже самая шелудивая сука на свете спаривается пусть и с разными кобелями, но строго два раза в год, во время течки, и делает это, лишь подчиняясь неумолимому инстинкту размножения: почувствовав в себе щенность, она больше не подпускает самцов! Куда же отнести двуногую прямоходящую самку с высшим образованием, думала Катя, способную уже спустя месяц после расставания с одним мужчиной, как ни в чем не бывало, идти под руку с другим, с пугающей естественностью называя его «своим». Ведь он же — другой! Это не то лицо за обедом напротив, не той тональности храп в постели, иные привычки, чуждые вкусы, незнакомые пристрастия — все иное! И вот так запросто принять и вобрать в себя это иное, приспособиться к существованию бок о бок, не сравнивая и не сопоставляя каждую секунду с тем, которое не повторяется… Ведь это же с ума сойти можно, казалось Кате, и, наверное, сходят еще при первой же перемене, а потом, когда уже сумасшедшие, то все равно…

Про себя она знала точно: второго мужчины у нее не будет, и быть не может, потому что ведь это же надо будет полностью на новый лад перекроить всю свою суть, так мучительно настроенную на этот… «Умру, но удержу, — однажды решила она, — пусть хоть весь мир встанет против меня…». Мысль о том, что однажды Семен попросту уйдет от нее к какой-нибудь более молодой и перспективной, посещала Катю не раз, и она вся холодела от одного такого предположения, потому что только начав представлять себе, что будет с ней потом, как сразу хотелось по-дурному кричать от ощущения падения в какую-то сизую тусклую бездну…

Зинаида оказалась первой за четыре года реальной угрозой Катиного низвержения — и, незаметно оказавшись прикованной к ней тяжелой цепью крупного долга, Катя могла долгие недели неотвязно размышлять только об одном: как теперь отдать проклятые деньги, чтобы получить право указать предполагаемой разлучнице на дверь… Она навязчиво бродила взглядом по жалким остаткам антикварных предметов в квартире, но регулярно приглашаемые оценщики предлагали за них неожиданно смехотворные суммы, ссылаясь то на отбитый уголок у чернильного прибора, то на совершенную неизвестность художника начала прошлого века, написавшего фиолетовое озеро с кособокой лодкой… А в разговоре с нею Семен все чаще ронял небрежное: «Вот мы с Зиной…» — и сизая бездна подступала прямо к сердцу, готовому оборваться…

…В тот день на приеме не произошло ничего особенного: только немного странным показалось, что симпатичная тридцатилетняя женщина, честно протянувшая кассовый чек, попросила лишь измерить ей оказавшееся почти нормальным давление и выписать что-нибудь простенькое «от нервов», а на вопросы отвечала незаинтересованно и односложно. Медсестры на таких приемах давно считались излишней роскошью, и в кабинете они уже четверть часа находились вдвоем, занимаясь, строго говоря, ерундой, потому что женщина оказалась практически здоровой и ни в каком лечении, тем более в платном, явно не нуждалась… Катя недоумевала, но помалкивала, потому что деньги в кассу были официально уплачены, и пятнадцать минут времени мнительная пациентка отняла у вечности вполне законно. Но вдруг, бросив несколько испытующе-напряженных взглядов на доктора, она стеснительно произнесла:

— Извините, пожалуйста, а на дому вы больных еще посещаете? Вы, конечно, не помните, но год назад вы очень помогли маме моей подруги, она мне вас и рекомендовала как толкового, знающего врача…

Таких «подруг» и их мам Катя за год посетила не менее полусотни, поэтому вспомнить и не попыталась, но улыбнулась с привычным дружелюбием: это ведь живые деньги в кошелек шли, а деньги ей были ох, как нужны теперь.

— Если вы хотели пригласить меня на частный визит, то не стоило вам тратиться на платный прием, — приветливо сказала она, откладывая в сторону явно ненужный листок назначений. — Могли бы просто подойти ко мне и спокойно договориться…

— Я не знала… Извините… — мялась женщина, которую звали, согласно медкарте, Алиной. — Но это нужно приехать за город к моему дедушке, который болен… Онкологически…

— Тогда почему я, а не онколог? — законно удивилась Катя.

Алина понесла какую-то чушь о скачках давления и болях в позвоночнике, продемонстрировав вопиющую медицинскую неграмотность, но ничуть не поколебав уже принятого Катей решения ехать за этими деньгами, как и за всякими другими.

Договорились, что отправятся на дачу, где дедушка пожелал провести в покое последние недели гаснущей жизни с любимой и балованной внучкой, взвалившей на себя добровольный труд ухода за умирающим одиноким дедом… Много лет назад он водил ее в зоопарк кормить булкой кусачих пони и махал рукой, когда она важно проплывала мимо него на карусельной зебре… А еще он рассказывал ей сказки перед сном, причем, похоже, придумывал их сам и на ходу, потому что были они какие-то необычные, не похожие ни на чей фольклор, а также ни на какие измышления псевдосказочников нового времени — словно придуманные сказочными же героями и рассказанные ими друг-другу внутри самих сказок… Алина в этом вполне разбирается теперь, она ведь закончила филфак, русское отделение…

Болен дедушка, оказывается, подошвенной беспигментной меланомой, перенес две операции, одна из которых полностью искалечила ему ногу, а вторая ее и вовсе отняла — а только метастазы все равно опередили все вмешательства, и последующее терапевтическое лечение на них нисколько не повлияло… О своем состоянии дедушка прекрасно знает, так что лгать ему ни к чему, а вот разобраться с давлением и этими болями в спине… Катя на всю эту лирику размеренно кивала: разберемся — ведь если там рак не менее третьей стадии, то почему бы не разобраться, какая теперь разница…

Стартовать в мир иной дедушка собрался с уютного места на сухой возвышенности среди корабельного леса, и дача его была явно не простая, а, наверное, профессорская, не меньше. Участок Катя видела уже в глубокой темноте, но все равно было очевидно, что вокруг дома раскинулся настоящий небольшой парк в английском стиле, запущенный, но с грамотно посаженными деревьями и прочной островерхой беседкой. Сам домик оказался двухэтажным, с двумя широкими террасами и длинным крытым балконом.

Десятилетия назад здесь бывало, конечно, весело — когда приезжали дружные родственники с детьми, вся семья завтракала на солнечной веранде, летал над площадкой перед домом белый воланчик, звонко стукаясь о сетку деревянных ракеток, седая прабабушка вязала бесконечный шарф в плетеном кресле на балконе, румяные девчонки с пышными бантами на макушках деловито играли фарфоровыми куклами в прохладной беседке, а молодая мать, сидя под розовой сосной и рассеянно качая низкую детскую коляску с крохотными колесами, листала прошлогодний модный журнал…

Мальчик вырос из своей коляски и пересел на трехколесный велосипед, а потом, без промежуточного транспорта — на эвакопоезд или, хуже, ладожскую баржу — и вернулся уже лишь чтобы катать здесь в другой, более импозантной коляске собственного ребенка, через полвека не нашедшего возможности прилететь из близкой Америки к последним дням отца, предоставив ему умирать на руках внучки…

В квадратной комнате с березовой мебелью и паркетным полом стоял несильный, но ощутимый запах мочи и грязного белья — как врач, Катя давно знала, что это не перебивается никакими памперсами и еженедельными стирками: вокруг смертного ложа ракового больного всегда стоит этот ничем не выветриваемый дух. На узком кожаном диване, слегка отвернув голову к стене, лежало бесполое и безвозрастное существо с прозрачной серой кожей и провалившимися глазницами. Оно не прореагировало ни на довольно громкие голоса двух женщин, ни на свет шестирожковой довоенной еще люстры, безжалостно вспыхнувший под потолком. То, что старик упорно и бесцельно борется со смертью, определялось только по слабому, но еще размеренному пульсу в невесомой и сухой, как старая ветка, руке. В любом случае, вопрос о его давлении или больном позвоночнике совершенно точно не стоял уже давно, потому что этот человек находился при смерти и нуждаться мог только в обезболивающем — и то уже явно ненадолго…

Кате стало страшно. Она находилась пусть недалеко, но за городом, поздним ноябрьским вечером, на одинокой даче среди леса, приглашенная незнакомой женщиной, заманившей ее сюда беспардонной ложью и, конечно, имеющей неблаговидную цель… Какую угодно… Трусость органично входила в широкий набор Катиных недостатков — но в такой ситуации задрожал бы и гораздо более смелый человек. А вдруг эта Алина — если вообще Алина — не одна здесь? Ведь Катя никому не позвонила, никто не знает, куда она поехала, и ее не хватятся если не до утра, то до полуночи уж точно… У Кати явно и неприятно затряслись ноги, все тело вдруг ослабело, и голос пропал… Она зачем-то тянула время, не отпуская руку больного, и изо всех сил старалась вернуть себе хотя бы способность говорить, некстати вспомнив вдруг сомнительную истину, что лучшая защита — это нападение. Ага, вот и напади сейчас, давай, попробуй…

Сосчитав про себя до двадцати, Катя обернулась, с переменным успехом сохраняя полуспокойное выражение лица — кто знает, может, Алина примет ее страх за гнев.

— Вы зачем меня сюда пригласили? — коротко спросила она, потому что на более длинную фразу дыхания все равно бы не хватило.

Но вдруг она увидела, что Алина тоже трясется, вернее, что-то трясет ее изнутри, и решилась слегка повысить свой несколько осмелевший голос:

— Сколько он у вас уже на наркотиках? О каком давлении тут может идти речь? Какие боли в позвоночнике? Вы вообще отдаете себе отчет…

— Отдаю… — шепнула Алина. — Вы только выслушайте…

Она подошла к веселенькому светленькому комоду у противоположной стены и достала из нее картонную коробочку с ампулами. Было видно, что говорить ей трудно и страшно, но слушать было настолько трудней и страшней, что Катины ноги все-таки подогнулись, и она невесть как нащупала под собой какой-то стул и косо на него села.

— Две недели… Почти… Каждый понедельник нужно идти за новой коробкой… Я получила разрешение колоть сама, потому что сюда медсестре долго добираться, а нас в университете учили, и у меня даже справка сохранилась… Но при этом нужно сдавать пустые ампулы… Ровно по счету… На той неделе я так и сделала, а на этой… На этой я уколола его только во вторник и сегодня, чтоб спал… пока я к вам ездила… А в остальные дни колола кетанов, хотя, конечно, не фига он не помогает уже… Так вот, если послезавтра… в воскресенье… вколоть все оставшиеся пять ампул… И не внутримышечно, а в вену… То скажите, тогда — что?..

— Все… — шепотом ответила Катя.

— Совсем все?.. Сразу?.. — беззвучно спросила Алина.

Катя кивнула с облегчением: ее, оказывается, заманили сюда не для того, чтобы убить, а чтобы попросить совершить убийство… Ну и гадина эта Алина! За кого она ее принимает! Доктор Екатерина Петровна решительно поднялась, стряхивая с души остатки страха и смятения:

— Мне все ясно, любезнейшая Алина, — придав лицу самое презрительное выражение, какое смогла, сказала она. — Теперь потрудитесь показать мне, где у вас здесь выход.

— Тысяча евро, — тускло произнесла в ответ женщина. — Это все мои сбережения, больше не могу. Я бы и сама сделала, но хочу, чтоб наверняка и грамотно, чтоб никаких лишних следов на руке… Но боюсь в вену не попасть, а знакомых медиков у меня нет. Не случилось.

В душе Кати что-то безболезненно, но отчетливо, как живое, перевернулось.

— Почему именно я? — выдохнула она.

— А можно я вам скажу… потом… если… ну, вы понимаете… — и глаза Алины вдруг непроизвольно забегали.

Катя шагнула к двери, но обернулась и добавила в голос еще толику презрения:

— Ради наследства, конечно, стараетесь?

Алина пожала плечами:

— Ничуть. В городе у него муниципальная каморка, бывшая служебная площадь, не подлежащая приватизации, которая сразу же отойдет нашему бедному государству. А это… поместье… Да, оно действительно его, только завещано моему папаше, который уже двадцать пять лет, после того, как бросил нас с матерью, живет в Америке и приезжать не торопится. Зато, как только дед скончается — будьте уверены, прилетит на следующий день вступать в права. Мне ничего не отломится — разве только мебель, какую получше, в свою квартиру успею вывезти…

— Полагаю, вы не из-за мебели живого человека убивать собираетесь? — жестоко усмехнулась Катя.

— Никакого живого человека я убивать не собираюсь, — уже совершенно твердо сказала Алина, и Катя подивилась, куда девалась трясущаяся полуграмотная дамочка. — Я собираюсь только довести уже состоявшегося мертвеца до той кондиции, когда его можно будет положить в гроб и похоронить.

— Знаете, это и так произойдет уже очень скоро, — уверенно отозвалась Катя. — Вам совсем недолго, поверьте, осталось мучиться. Неделю от силы…

— Мне нельзя неделю, — хрипло проговорила Катя. — Ровно через пять дней меня здесь быть не должно…

Она была классическим аутсайдером, эта Алина. Всю жизнь мечтавшая совершить что-то значительное на ниве публицистики, и, кажется, вполне способная к этому, она все время терпела таинственные поражения по независящим от нее обстоятельствам. То в самый последний момент ее опережал беспардонный блатной коллега, то вдруг историческое издательство, уже заплатившее ей аванс за толковую книгу о белых пятнах Великой Отечественной, отправлялось под суд, обвиненное в невероятных злодеяниях; то очередной не то кризис, не то дефолт перечеркивал уже подписанный договор с толстым цветным журналом на целую серию выдающихся статей, по достоинству оцененных всеми возможными специалистами — перечеркивал вместе с самим журналом… Рок ее был до такой степени неотвязен, что в своих кругах она стала известна как заведомая неудачница, и некоторые редакции и издательства не брались иметь с ней дело отчасти из суеверных соображений: стоило ей «пристроить» куда-нибудь свой оригинальный фоторепортаж с собственными остроумными комментариями или убедить издательство в грядущем шумном успехе сборника статей — как журнал бездарно погибал по одной из многих возможных причин, не успев ее напечатать, а издательство разорялось, и шло чуть ли не с молотка. Алина начала закономерно отчаиваться, отчетливо видя собственный талант и все время едва ли не в последнюю секунду лишаясь возможности насладиться его плодами. Перебивалась она случайными заработками на ниве жалких переводов или унизительных мелких заказных статеек — и так постепенно озлоблялась, превращаясь в обычного российского циника, что еще и трагически усугублялась вечными катастрофами в личной жизни.

В этом смысле она тоже была, как заколдована: самые, казалось, прочные отношения с достойными людьми вдруг рушились на ровном месте, несмотря ни на какие ее самые титанические усилия. Жила девушка одиноко и беспорядочно, после смерти матери имея единственным близким родственником лишь хилого вдового деда, меньше года назад заслушавшего в городском онкодиспансере свой не подлежащий обжалованию приговор… Куча дальних родственников, до того радостно пользовавшихся вместе с чадами и домочадцами вот этой старой добротной дачей, теперь исчезла бесследно, предоставив все прелести ухода за безнадежно больным Алине, справедливо посчитав, что ближе ее у старика все равно никого нет, и она единственная, у кого достаточно для этого свободного времени… Она поначалу не особенно возражала — помнила и про зоопарк с бойкими пони и старой каруселью, и про вдохновенно сочиняемые у ее детской кроватки сказки, да и вообще не особенно представляла себе все масштабы взваленного на себя подвига — совсем как Катя с ее порывистым решением взять опеку над чужой девочкой… После второй операции Алина повеселела: страдания деда явно близились к концу, а подвиг ее готовился засиять в веках — ну, или сколько там ей самой осталось.

И вдруг фортуна повернулась к ней своим золотым боком, ни с того ни с сего решив возместить несчастной женщине все потери, ранее от нее же понесенные. Огромное судно-лаборатория с международным экипажем отправлялось в кругосветное не то плавание, не то экспедицию — с этим гуманитарной Алине предстояло разобраться позже. Ее нынешний любимый человек оказался заместителем руководителя этого годового вояжа с самыми смелыми перспективами — и он же настоял на том, чтобы с его невестой подписало контракт солидное зарубежное издательство. Ей предлагалось осветить в отдельной популярной книге сие славное путешествие, полное научных открытий и профинансированное несколькими уважаемыми фирмами, втихаря предполагавшими наложить унизанную перстнями лапу заодно и на упомянутые открытия. В следующий четверг экспедиции предстояло торжественно отплыть из Санкт-Петербургского морского порта, пока какой-нибудь внезапный ледостав не опередил события — и унести на борту исполненную надежд Алину рука об руку с сияющим от любви избранником…

Все потребное было упаковано и перенесено на борт, грозные бумаги подписаны, и дело оставалось за малым: дедушку следовало успеть тихонько похоронить — а он упорно не собирался предоставить ей такую возможность — хоть живым закапывай… Оставить его было не на кого — дальняя родня давно перестала им интересоваться. Рассматривалась — и была отвергнута — возможность на авансовую тысячу евро приставить к нему сиделку и ее же обязать устроить похороны в положенный срок. Но откуда было знать, сколько еще дней или недель он пролежит в прострации — а ведь у сиделок почасовая оплата, да двадцать четыре часа в сутки платить… Какая там тысяча… Возлюбленного к своей неразрешимой проблеме Алина привлекать дальновидно не стала: уж больно неприятное для него начало отношений выходило — как бы не взбрыкнул… Каждое утро женщина с надеждой заходила в комнату больного — и с каждым разом все больше его ненавидела, потому что становилось все яснее, что выход, словно в насмешку, ей оставлен единственный: контракт расторгнуть, аванс вернуть, да еще при этом заплатив какую-то издевательскую неустойку, а вдобавок, отправить любимого в дальний поход одного и вследствие этого, скорей всего, потерять… Алине порой хотелось попросту бросить подушку на лицо болящего и прижать минут на пять — но она удерживалась, не зная, как результаты такого вмешательства отразятся на внешнем облике покойного. Да и время было еще — вдруг сам соберется…

А он все не собирался и не собирался — только ходил под себя, заставляя Алину выбрасывать фантастические суммы на памперсы и три раза в день кормить его с ложки манной кашей. Онколог ничего определенного, как водится, не говорил: может, сегодня, а может — через месяц… Срок отъезда самым роковым образом приближался, и Алина начала сходить с ума… Ей казалось, что фортуна, на самом деле вовсе не повернулась к ней золотым боком, а в очередной раз — облезлым хвостом, чтоб поднять его и смачно испражниться ей в лицо. Вроде бы все самое обольстительное, что только можно представить, прилетело на блюде — а принять оказывалось невозможным… Наиболее отвратительным обстоятельством была абсолютная, бесповоротная уверенность — нет, она попросту знала, что осужденный будет казнен на следующий день после того, как Алина от всего откажется, и судно покинет порт с ее удачливым соперником-журналистом на борту (он-то и был первоначальной кандидатурой, но Алинин любимый на этот раз пересилил). И вот каким-то одному-двум дням ровно ничего не стоящей и уже практически угасшей жизни теперь предстояло перечеркнуть жизнь молодую, полную сил и надежд — ее, Алинину жизнь… Ради чего?! Когда она получала разрешение вводить больному наркотики самостоятельно, то еще ни о чем таком не думала, идея мелькнула лишь на исходе первой недели, когда она вдруг увидела, что дед перестает стонать и засыпает совсем ненадолго — собственно, можно и не колоть… Или колоть, но через день… А то и через два… А остальные… Он ведь и не поймет ничего… Даже не почувствует… Вскрытия не будет — в таких очевидных случаях его не делают… И решение пришло во всей ясности и полноте.

— Я вас прекрасно понимаю, — строго сказала Катя. — Вы думаете об эвтаназии как о гуманном шаге. Но ведь в тех развитых странах, где она разрешена, она все равно производится только с согласия больного — и даже при его непосредственном участии… А то, что вы предлагаете мне — это не эвтаназия… Это… Это… Давайте называть вещи своими именами… — но назвать она не смогла.

— Вы отказываетесь? — исподлобья глянула Алина.

— Да… Мне вас очень жаль, но — да… Моральная сторона, видите ли… — заблеяла Катя, тряся головой, чтобы прогнать омерзительную мысль, неизвестно как попавшую в сознание: «Если к этой ее тысяче добавить еще мою премию…».

Она быстро встала:

— Все, разговор наш закончен — да и говорить не о чем было. Поищите кого-нибудь другого, — и так стремительно двинулась к выходу, что больно ударилась бедром обо что-то твердое и многоугольное на темной веранде, а потом чуть не сверзилась с высокого крыльца.

Она почти бегом мчалась к своей машине, когда Алина все-таки нагнала ее в пятне света, падавшего из высокого окна.

— Если вдруг вы передумаете… — и она ловко сунула что-то Кате в карман куртки. — То в воскресенье позвоните… Раньше все равно нельзя: ампулы должны быть сданы все семь, значит, умереть раньше вечера воскресенья он не может…

— Не ждите напрасно, — еще больше напустив суровости, отбивалась Катя. — Это тяжелая уголовная статья. И не надейтесь.

— Так за то я вам и деньги предлагаю… — злобно прошипела Алина, бесцеремонно приоткрыв уже закрытую Катей дверцу. — А если нет, то все равно ведь ему дольше не жить: на свой страх и риск сама попытаюсь… Пан или пропал…

Катя рывком захлопнула дверь и рванула с места по грунтовке — подальше от этого змеиного шепота, подлых мыслей и грязных соблазнов. Она выше этого. Она культурный, просвещенный человек. Она не дойдет до гнусного убийства беспомощного больного. Она даже какую-то там Клятву советского врача двадцать с лишним лет назад подписывала…

На выходные ей предстояло важное, давно запланированное дело: с раннего утра в субботу поехать в деревню к бабе Алле и отвезти ей давно обещанное огромное ватное одеяло — здесь, в городе, ненужное, а там, в преддверье холодов совершенно необходимое. Сколько еще раз обещать старухе и не делать? Конечно, можно и в другой день поехать — а ну, как морозы ударят? И Семен будет рад побродить вдоль засыпающей реки, и о Сашкином навечном выдворении пора завести разговор — не с бухты-барахты же в Новый год ее привезти с вещами… Путь неблизкий, и вернутся они нескоро, только под ночь на понедельник — так что никакая Алина до нее не доберется… Когда выносила одеяло в машину, нащупала в кармане куртки плотный кусочек картона и, вытащив, обнаружила визитную карточку. Наглость какая! Думает, она сама позвонит и напросится! Но карточку не выбросила тотчас, а сунула обратно — так просто… Не мусорить же в родном дворе… А дома не до того стало… Да и голова разболелась… Ни с того, ни с сего… Пришлось сказать, что поездка откладывается… И то дело — дома который день уже нормального обеда не было — и Семен все чаще недовольно жевал губами и брезгливо ковырял вилкой венскую сосиску, бормоча что-то о «Зининых» великих кулинарных способностях… Вот когда он был у нее в гостях, она его кормила не сосисками… «Если сложить тысячу евро и премию, можно будет резко сказать ей, что чужих мужей одних в гости не приглашают… Или прямо с ее мужем поговорить в открытую — пусть повертится…». Катя снова потрясла головой и принялась яростно крутить ручку старой чугунной мясорубки, чтобы налепить к воскресному обеду любимых Семеном нежных куриных котлет… Да и борщ не мешало сварить — пожирнее, со свиной грудинкой, как ему нравится…

Семейный обед — нудная Сашка опять бесконечно помешивала суп и задумывалась с ложкой в руке, глядя в даль, так, что приходилось на нее прикрикивать — был прерван телефонным звонком. Катя подлетела в смертном испуге Бог весть отчего — и схватила трубку.

— Екатерина? — послышался ненавистный бархатный голос. — С Семеном Евгеньевичем все в порядке? А то я звоню, звоню ему на трубку, а он недоступен… Знаете, я так заволновалась… Можно его пригласить?..

«Ничего, я тебя завтра уже отучу за чужих мужей волноваться… И на трубку им названивать…» — злорадно подумала Катя, и вдруг ее сердце как-то особенно жгуче подскочило и упало.

— Одну минуточку, — ласково ответила она. — У меня для вас есть приятная новость: завтра я готова отдать вам долг. Когда вам удобно со мной встретиться? Да нет, именно завтра хотелось бы: не люблю, знаете, когда над головой скапливаются неоплаченные долги… как тучи, ха-ха…

…Поздно вечером на некогда светлой даче, что стоит среди соснового леса на песчаном холме, умер тяжело и мучительно страдавший неизлечимым недугом — одним из самых зловещих раков на свете — старик. Вот уже несколько суток, как он непрерывно тоскливо стонал, находясь не то в бреду, не то в агонии. Но после того как ему наложили повыше локтя тугой жгут — процедура еще по разным клиникам привычная — и он почувствовал ничтожный укол, стонать вдруг расхотелось, потому что раковая боль, так долго державшая все его тело в острых клешнях, сразу же отступила… «Надо же, — успел радостно подумать он, — какой хороший укол поставили: еще иглу, кажется, не вынули, а уже помог…». Он даже чуть приоткрыл глаза, чтобы хоть взглядом поблагодарить избавителя — и уловил смутный очерк тонкого и нервного женского лица. Очень несчастного. И так ему стало жалко эту славную бедную женщину, что он решил как-нибудь поднатужиться и ей улыбнуться. Он был почти уверен, что ему это удалось — услышал, как позади внучка задумчиво сказала:

— Смотрите, ему понравилось…

— А что вы думали… — ответила ей несчастная женщина. — Ведь это, наверное, самая сладкая в мире смерть…

Он хотел запротестовать, сказать, что, напротив, ему гораздо лучше, и ничего больше не болит — и вдруг женское лицо начало уменьшаться и таять, дорогой голос внучки превратился в далекую и звонкую барабанную дробь, тьма начала беспощадно заволакивать зрение и слух, зато перед другим, ранее неизвестным, но, оказывается, таким ясным и четким зрением, начали вдруг вставать одна за другой страшные картины детства, волнующие дни первой и единственной любви, лица забытых и милых товарищей и коллег — а потом все смешалось и замелькало…

— Вы тогда не ответили… — внезапно вспомнив, проговорила Катя, стоя над покойником. — Почему именно я? Теперь — скажете?

— Конечно, — кивнула Алина, и на ее лице вдруг появилось выражение, которое нельзя было назвать иначе, как поганым. — Та дама, которая рекомендовала вас мне, между делом сказала: врач она хороший, спору нет, специалист грамотный, да только у ней на роже написано, что за деньги и мать, и Родину продаст…

…Не пересчитывая, затолкав в сумку пачку зеленых и розовых листков, напоминавших не деньги, а несерьезные конфетные фантики, Катя прыгнула в машину и во второй раз принялась спасаться бегством, бессознательно твердя единственное заклинание: «Никто не видел… Конечно, никто не видел…». На трассе ее вдруг замутило от нервного напряжения — так что пришлось сначала сбавить скорость, а потом и вовсе остановиться и ненадолго опустить стекло, потому что стало ясно, что в таком состоянии можно запросто разбиться в темноте на каком-нибудь крутом повороте — но теперь в каждой проезжавшей машине мерещился обо всем знающий преследователь — и она, жадно и тяжело дыша, инстинктивно отворачивала лицо от мелькавших мимо чужих быстрых автомобилей… Когда добралась до дома то, проглотив сразу две таблетки, упала в теплую ванну и долго понуро сидела в воде, боясь начать думать, чтобы не пришли убийственные мысли. Но они так и не дошли до нее, потому что магическое лекарство подействовало, и выбираться из неожиданно высокой ванны пришлось уже в полусознании — так доползти до «светелки» и повалиться поверх колючего шерстяного пледа, который уже не было сил откинуть…

Спустя несколько дней на дежурстве Катя без всякого умысла присела в комнате отдыха с чашкой кофе перед телевизором как раз в тот момент, когда там крутили местные вечерние новости. Рассеянно глянула — и увидела под серым дождем черно-белое судно, похожее на ступившую в лужу штиблету с гамашей, совсем уже готовое отвалить от мокрого причала. Снизу махали радостные вопреки погоде люди, даже прилежно надували щеки ливрейные музыканты, а на борту среди нереально белозубых улыбок мелькнула одна, неприятно знакомая — та, что казалась счастливее всех… У Кати вырвался невольный вздох облегчения: значит, вскрытия, как мерзавка Алина и предполагала, не было, похороны благополучно состоялись вчера на близлежащем сельском кладбище, да и антикварная мебель, пожалуй, уже расторопно вывезена по месту назначения… Концы ушли и в землю — и в воду. Задумываться теперь о гуманности или преступности уже содеянного, в любом случае, не имело смысла: усопшего не вернешь, да и он сам, надо полагать, не особенно обрадовался бы такому возвращению… Кроме того… Катя не сомневалась, что откажись она — и Алина, не дрогнув, пошла бы до конца — и в вену бы попала, как надо, и тысячу евро сэкономила бы… Так почему эти деньги не получить — ей, Кате, которой они нужны были — больше воздуха?! Ведь своим отказом она ровно ничего не изменила бы в ни в судьбе отмучившегося старика, ни в будущем злодейки Алины… Что плохого в том, что она просто — воспользовалась? Как бы там ни было, а совесть подчинилась суровому приказу, и лучшим лекарством, как всегда, оказалось забвение…

Не думать, а радоваться: вот выходит же в следующем месяце долгожданный Семенов роман, и у него улучшится настроение, и возродится его вечернее благодушие, и скоро они останутся одни в их уютном доме — без постоянных раздражителей в лице никчемной девочки и ее линючей кошки… Тогда Семен перестанет хмуриться на шаги в коридоре, исчезнет это его неприятное страдальческое выражение лица, да и она, Катя, постарается загладить все свои настоящие и мнимые вины, чтобы в семье их воцарился покой, и на нем расцвела бы вновь ее такая трудная, такая поздняя, но первая и единственная любовь.

…Ей часто приходилось по роду занятий сталкиваться с людьми, чья жизнь однажды волей слепого случая разделилась на до и после. Чаще всего это были те, кто получил тяжелые травмы позвоночника: с последующими параличами разных форм и степеней они передавались из рук нейрохирургов, все, что надо, сшивших — или недошивших — к несчастным неврологам, в чью задачу входило теперь восстанавливать невосстановимое… Но представить себе, что хребет однажды окажется перебитым и у нее… Что и ее жизнь однажды разделится так же — и не найдется хирурга, способного собрать ее из обломков?! Таким днем стала ночь.

Еще когда тот незабываемый звонок только прозвучал, и Катя бежала к двери, убеждая себя, что это просто Семен, отправившийся на свою обычную прогулку, захлопнул дверь и забыл ключи — где-то глубоко в недрах ее сознания прозвучала сокрушительная фраза: «Вот оно, возмездие». Какая чушь! Кто должен был ей мстить? Восставший из гроба покойник?! Мужчина, впущенный ею в квартиру после кратких страшных переговоров, протянул ей через стол фотокарточку — ровно ничего не говорящую саму по себе, но несущую фатальный смысл. Она смотрела на нее не более минуты — потом та была отобрана — но прекрасно увидела саму себя в собственном автомобиле, в единственной приличной куртке с поднятым капюшоном, с чуть отвернутой в сторону головой — именно так она делала на шоссе, возвращаясь оттуда — и из какой-то машины ее, значит, сфотографировали… Сфотографировали не для того, чтобы предъявить эту фотографию кому-то, а просто чтобы продемонстрировать свою осведомленность о происшедшем… Катя даже плохо рассмотрела мужчину, разговаривавшего с ней: во-первых, потому, что глаз на него поднять не могла от нахлынувшего изнутри ужаса, а во-вторых, из-за его более чем неброской внешности, определявшейся только словами «обычный» и «средний». Несколько раз мимоходом мелко оскорбив Катю — что, вероятно, так же как и намеренно ночной визит, служило для добавочной деморализации жертвы — он потребовал за свое молчание сумму, которую сам же и подсказал, откуда взять: продать квартиру — единственное по-настоящему ценное ее достояние. Продать квартиру или сесть в тюрьму за убийство. Он даже не стал дожидаться Катиного ответа: гадко ухмыльнулся и вышел, пообещав найти ее возмутительно скоро.

Да тут еще выяснилось, что вездесущая Сашка подслушала разговор и, ничего из него, как и следовало ожидать, не поняв, понесла свою обычную ахинею про каких-то очередных покойников… Тут уж и ангел бы не сдержался — Катя пару раз треснула девку по ее дегенеративной морде! Чудесным образом это помогло ей и самой опомниться — по крайней мере, она перестала с излишней пристальностью смотреть на домашнюю аптечку, хранившую в себе достаточно средств для того, чтобы малодушно бежать с поля боя…

К утру решение было принято: квартиру придется продать, деньги выплатить. Катя понимала, что загнана в худший из углов — в пятый, из которого не вырваться — и не найдет ни выхода, ни советчика. Она размышляла недолго и пришла к неизбежному выводу: шантажист не был и не мог оказаться случайным свидетелем. Он, конечно, являлся тайным сообщником настоящей преступницы — Алины, которая теперь, сбежав с корабля в любом подходящем порту мира, будет ждать его и Катины деньги в условленном месте, чтобы начать на них какую-нибудь заранее задуманную новую беспечальную жизнь. А может быть, она никуда и не уезжала, лишь привидевшись Кате по телевизору, и сейчас с порочным нетерпением ожидает где-нибудь в укромном убежище, пока любовник — а только любовник станет сообщником в убийстве, сделанном чужими руками, и последующем циничном шантаже — принесет ей в дар свою богатую добычу…

На работу Катя в тот день не пошла, в очередной раз сказавшись больной, а вместо этого с раннего утра уехала за город, к заливу, где среди холодных дюн и голубых сосен в одиночестве бродила несколько часов, мучительно думая и безнаказанно рыдая…

…Деньги будут выплачены, и шантажист от нее отстанет, зная, что больше с нее взять нечего ни при каких обстоятельствах. Сашка отправляется в деревню к настоящим родственникам — в сложившихся обстоятельствах это уже не прихоть, а необходимость. Они с Семеном переедут в Гатчину, в его квартирку, и ей придется искать работу поближе к дому. Это сейчас кажется, что произошла катастрофа, а через год уже все уляжется… Но слезы текли неостановимо, потому что она прекрасно знала, что ничего ей не кажется, катастрофа действительно произошла, и как только она скажет о ней Семену — он не предложит ей никакого уютного Гатчинского гнездышка — а попросту вычеркнет ее из своей жизни вместе с ее бедой. И она станет тем, что называют вульгарным словом «бомжиха» — придется пожизненно снимать квартиру без надежды когда-либо обрести снова собственный угол, а под старость, когда сил на работу не останется… Тогда сдохнуть под забором. Или, в лучшем случае, в доме престарелых для бедняков… Катя повалилась прямо на серый песок и долго кричала и стонала без слез, молотя кулаками по жестким пучкам колючей травы и пугая хищных черноголовых чаек, на всякий случай не отлетавших далеко, а зорко ожидавших, не выйдет ли им сытный обед из человечины…

Следующие сутки Катя провела в состоянии странного ступора, прерывавшегося вдруг бурными рыданиями — отчего спрятался в свой кабинет не выносивший женской истерики Семен — и лишь раз была выведена из этого оглушенного состояния вечерним телефонным звонком Сашки, как оказалось, вообще отсутствовавшей дома — чего Катя и не заметила. У Вальки, так у Вальки… Какая теперь разница… Наступающий день был выходным — и это пришлось кстати, потому что силы ее совершенно покинули, и она безмолвно лежала, сломленная, на своей одинокой тахте, ответив на равнодушный вопрос Семена, что больна — и после этого опять заплакала.

Только к вечеру собралась Катя с силами сварить себе кофе, принять таблетки — и надо же! — именно в ту минуту послышался щелчок замка, и вновь намертво позабытая Сашка завозилась в прихожей. Как-то подозрительно громко завозилась. Неужели подружек с собой притащила? Ну, этому-то сегодня не бывать! Катя устремилась в прихожую и остолбенела: прямо перед ней, положив ручищу на острое плечо девчонки, стоял здоровый седой мужик, а рядом с ним — она глазам не поверила! — настоящий живой поп. С бородой и в рясе. Дальше ехать некуда. Ей и так плохо, она умирает, а эта малолетняя дрянь опять с каким-то своим фокусом… Но седой вдруг выпростал вперед другую свою руку, в которой мелькнуло что-то красное, и рявкнул басом: «Милиция!». Катя покачнулась. «Вот оно… Почему?.. Кто?..». Все было кончено, бороться не имело смысла — словно гора в один миг упала с ее поникших плеч… И с каким-то даже смутным удовольствием она вытянула вперед обе руки, словно предлагая немедленно заковать их в кандалы, и почти спокойно сказала: «Ну что ж… Арестовывайте…».

Но седой, по-видимому, принял ее слова за шутку, которую и подхватил:

— Да помилуйте, мадам, за что арестовывать такую очаровательную женщину…

«Издевается… — пронеслось у Кати. — В зеркало я на себя сегодня уже раз глянула…».

— Мы просто привели вам вашу милую дочку, которая хочет сделать вам маленькое признание… Сказать, что ночевала сегодня вовсе не у… не там, где сказала. А у отца Даниила и его дочки Сонечки…

«Что это за бред… Как во сне… Чей еще отец…» — тупо думала Катя и не отвечала.

Они так и толклись вчетвером в коридоре, потому что хозяйка гостей в комнаты не звала, а девочка пришибленно жалась у вешалки и голоса не подавала. Наконец Катя догадалась сделать пригласительный жест в сторону гостиной, и вся компания, не разуваясь и не снимая курток, протопала по новому голубому паласу и самовольно расселась вокруг стола.

Дело понемногу прояснялось и, как оказалось, не имело никакого отношения к тому, что совершила Катя. Это, подумалось ей, бесстыжая Сашка что-то натворила, и теперь с нее будут снимать показания — как положено, в присутствии родителей… Позор-то какой… На время даже ее собственная беда отступила на задний план, уступив место уже привычному раздражению. Придется теперь еще и это пережить… Последнее… Седой заполнил шапку протокола и тихонько подтолкнул Сашку в бок:

— Начинай. Расскажи все, что вчера вечером рассказала Софье. Не волнуйся и ничего не пропускай.

Девчонка напряженно кивнула и впервые раскрыла рот:

— Это произошло в ночь на среду на прошлой неделе… Ночью я долго не могла заснуть…

Сначала Катя ничего не понимала, тем более, Сашка все время сбивалась на какую-то «резинку» и перескакивала с одного неясного эпизода на другой и обратно… Но минут через пять до нее, как и до всех присутствующих, начал доходить дикий и неприличный, можно даже сказать, похабный смысл слов, бойко вылетавших из еще вполне невинных уст ребенка. Ребенок абсолютно не понимал многое из того, что говорил, но взрослым-то все очень быстро стало вполне очевидно — и они, как по команде, потупили глаза. Память у Сашки оказалась совершенной и очень пунктуальной: она едва ли не с выражением передавала подслушанные диалоги, фотографически описывая увиденное… Все молчали, боясь перебить рассказчицу, чтобы не сакцентировать случайно внимания на чем-нибудь уж очень непристойном или слишком ужасном. Даже почти взрослая Софья, подумалось обоим мужчинам, — и та не совсем поняла все, что услышала…

— И вот, когда мне никто не поверил, я тоже засомневалась — а не приснилось ли мне во время болезни… И тогда я, никому не сказав, убежала из дома и поехала в Рычалово… Без спросу… Я долго шла — но пришла на нужное место, и… Я увидела… увидела… — Сашенька впервые запнулась.

— Мы знаем, что ты увидела: очертания человека под водой… — как можно мягче подсказал отец Даниил. — Да?

Она судорожно кивнула:

— И я побежала… И заблудилась… И оказалась у вас в деревне, а Софья, дочка дяди Дани, привела меня к себе домой и накормила… Я потом ей все рассказала и… и уснула… Вот и все…

Взрослые ошеломленно молчали несколько минут — и первая пришла в себя Катя. Она пришла в себя не от рассказа — а по-настоящему, потому что ей вдруг открылась дивная, непреложная и простая истина: на фотографии была не она, а Зинаида! Это ее он выследил от места ее преступления! У шантажиста нет против нее, Кати, ровно ничего — пусть себе бежит в милицию! Расскажет-то он на самом деле про Зинаиду, а про нее и так теперь все известно! Если бы она послушала Сашку с самого начала, то и разговаривать бы с ним не стала! Хотя кому бы пришло в голову отнестись серьезно к ее россказням… А вот оказалось же, что все это — чистая правда… Впервые в жизни… Ай, да Сашка! — и она непроизвольно вздрогнула от восторга.

— А остальное? — вдруг громко и дружелюбно спросил седой. — Насчет того мужчины, который приходил к вам ночью? Забыла?

Катя окаменела: знают. Сейчас зацепят, потянут… Она перестала дышать…

— Какого мужчины? — с непонимающим видом спросила Сашка.

Священник и милиционер переглянулись:

— Ну, как же… — растерялся кто-то из них. — Который Зинаиду Михайловну сфотографировал на трассе, когда сломалась машина… И потом, думая, что это была твоя мама, пришел к вам и вымогал у нее деньги…

— Вы что-то путаете… Я никогда ничего такого не рассказывала… — будто даже обиженно протянула девочка…

— Подожди… Но мне же Софья… — забубнил священник. — Ну, не приснилось же ей…

— Я ей этого не говорила, — твердо и невинно стояла на своем Сашка. — Потому что ничего похожего у нас не происходило… Да, мама?

Катя кивнула, быстро сообразив, что девочка не хочет, чтобы на ее мать обрушились какие-то неведомые неприятности — и, в свою очередь, пожала плечом:

— Понятия не имею, о чем идет речь… — и неожиданно легко рассмеялась, надеясь, что смех ее не звучит слишком уж искусственно: — А-а, мне все ясно… Позвольте вам объяснить… Тут есть один нюанс… Видите ли, моя дочка — непревзойденная фантазерка… У нее фантазии хватит на троих… Она вечно что-то выдумывает… Всегда что-нибудь приукрасит, добавит… Так, из интереса… Вот, наверное, и вчера не удержалась, когда говорила со сверстницей, да, Саша? Приплела что-нибудь, чего на самом деле не было — без всякого злого умысла, просто по привычке… А под протокол Саша лгать, конечно же, не будет: девочка она у нас сознательная… Ну, доченька, признавайся, так дело было?

Саша нервно облизала губы, и глаза быстро-быстро заморгали…

— Ну вот, вы и сами видите, — подытожила Катя…

Воздух в комнате сгустился, как перед грозой — но Катя уже знала, что девочка приняла твердое решение не рассказывать о ночном госте, о совершенно непонятном смятении матери, свидетельствовавшем о том, что ей было, что скрывать…

Протокол подписали, мужчины поднялись и стали холодно прощаться. У двери седой обернулся и глянул на девочку с видимым разочарованием:

— Эх, Сашка… А я-то о тебе лучше думал… Но и на том спасибо, — и строго посмотрел на Катю: — Ваш супруг будет вызван для допроса повесткой.

Она охнула, только в эту секунду сообразив, что то же самое, что сейчас спасло ее, может безвозвратно погубить Семена… Семена, достоверно изменявшего ей… Семена, все равно смертельно любимого…

Священник меж делом быстро отвел Сашеньку в сторону, нагнулся и зашептал ей:

— Зря ты… Надо было все рассказать… И этого шантажиста тоже поймали бы…

Девочка молчала, глядя в пол, и отец Даниил, слегка разозлившись на ее непредвиденное упрямство, неожиданно ляпнул нечто совсем лишнее:

— А может быть, ты знаешь, почему мама твоя так испугалась — и потому молчишь?

Сашенька вскинула глаза и глянула ему в лицо. Не в лицо, почувствовал он — в душу — и сказала тихо и твердо:

— Даже если бы моя мама у меня на глазах убила человека — я все равно бы никогда никому ничего не сказала. Потому что это — моя мама.

Он поднялся, исполненный непонятного уважения:

— Если вдруг тебе будет плохо… Или просто что-нибудь… Или вообще без повода — ты напиши Софье… Дала она тебе адрес?

Сашенька наклонила голову — и тотчас же послышался резкий голос ее матери:

— Я не позволяю в моем доме шептаться по углам неизвестно с кем! — к ней уже успел вернуться ее утраченный было специальный «медицинский» тон…

Когда дверь за незваными гостями закрылась, сразу бесшумно распахнулась другая, с матовым стеклом — и в проеме показалась высокая и стройная фигура Семена Евгеньевича. Он был бледен так, как даже представить себе нельзя: Сашенька попятилась, нутром почуяв, что страшное, оказывается, еще не закончилось, как она было опрометчиво понадеялась. Он сделал несколько неверных шагов в сторону торопливо распахнувшей ему успокаивающие и ограждающие объятия матери и произнес незнакомым прерывистым голосом:

— Я говорил… Я предупреждал… Ты не можешь теперь сказать, что не знала… Кого пригрела на груди… Какую… Какую… Сначала — шпионила, а потом — донесла… Шпионила — и донесла… На меня… Меня!.. И ты теперь мне будешь говорить… Будешь… будешь… — и его затрясло с ног до головы.

На секунду он словно окостенел, а потом повалился плашмя навзничь, громко и жутко стукнувшись кудрявым затылком о паркет, секунду оставался неподвижным — и одним движением вдруг выгнулся дугой, едва касаясь пола головой и ступнями… Все тело его крупно задрожало и конвульсивно забилось, а рот сразу же выпустил целую волну розовой пены… Сашенька сползла по стенке и села на пол, не отводя расширившихся глаз от припадочного, безобразно колотившегося на полу. Ее мать, кружившая над ним, как маленькая серенькая птичка, вдруг обернулась на дочь, и глаза ее показались девочке мертвыми:

— Ты… Ты… — произнесла она. — Убирайся вон… Я никогда… Слышишь, никогда не прощу тебе… И не знаю… Не знаю… Захочу ли вообще тебя когда-нибудь увидеть…

Эпилог. Все счастливы

А душа остается одна

Как всегда, навсегда — как хотела…

А.Маничев

Снова стоит лето, и все семейные катаклизмы позади. Екатерина Петровна и Семен Евгеньевич по-прежнему вместе. Он медленно выздоравливает после того невероятного потрясения, которое устроила ему приемная дочь жены. Шутка ли сказать — его допрашивали целых два раза! Счастье, что в присутствии врача — это правдами и неправдами обеспечила Катя, да и диагноз его, что ни говорите, а вызывает почтение. На первом допросе он упал в обморок и пролежал так сорок минут, а на втором с ним случился эпилептический припадок, до полусмерти напугавший молодую женщину-следователя. В самом деле, что он мог сказать? Он лишь обхватил голову руками и без конца мученически повторял: «Я ничего не знаю… Ничего не помню… Зачем вы все так меня терзаете?!». При эпилепсии случается и амнезия — кто ж спорит? В суд Евгения Семеновича не вызывали — потому что он надолго слег в больницу для бедных, в отдельную платную палату, в отделение, где работает верная и незаменимая Катя. Он пролежал целых три месяца — и вышел похудевшим на пятнадцать килограммов. Сейчас он дома — на усиленном высококалорийном питании, но с постели почти не встает. Дорого ему далась эта история. Правда, есть у него одна маленькая радость: несмотря на арест редактора и автора вступительной статьи, издательство его многострадальную книжку все-таки выпустило, и Катя привезла весь тираж на своей серой «десятке» домой. Что с ним делать — они решат позже, после выздоровления Семена Евгеньевича, а пока двадцать аккуратных пачек штабелем лежат в бывшей Сашкиной комнате. Катя счастлива: ее муж все простил, остался с ней — и это уже точно навсегда. Главное, она ему нужна, и теперь он уж никогда без нее не обойдется…

Зинаида Михайловна тоже счастлива по-своему. Во-первых, потому что не сидит в тюрьме — негодяй прокурор просил для нее аж целый год исправительной колонии за неосторожное убийство. Но доказать, что именно она толкнула мужа так, что он упал и раскроил себе череп, оказалось невозможным, поэтому сошлись на том, что он сам поскользнулся. А что она увезла и утопила его тело — то она сделала в состоянии временной невменяемости. Вообще не понимала, что делает. За такое врачебное заключение заплатить пришлось весьма недешево, но Зинаида Михайловна вполне могла себе это позволить, ведь она теперь богатая вдова. Год ей дали условно — и она по-прежнему ездит на своем огненно-красном «Пежо» и рассуждает о литературе с выдающимися авторами, чьи жены готовы выложить за это денежки.

Сашенька тоже счастлива: прежде всего, потому, что и она вышла из больницы, попав туда после того, как в интернате ей устроили «темную». Устроили за то, что она никак не могла привыкнуть делать все вместе со всеми и как все. Даже очередь к компьютеру, чтобы на нем поиграть, не занимала: неинтересно ей это было. Кроме того, она так и не смогла себя заставить, как ни в чем ни бывало, через слово вставлять в свою речь те самые выражения, которые мама раньше запрещала ей и слушать. Она все норовила сбежать то из спальни, где рассматривали порножурналы, то с игровой площадки, где курили и нюхали клей, накрывшись полиэтиленовым пакетом… Вот ее и проучили, чтоб особо не задавалась и не воображала, что самая умная. Только войдя в раж и пиная ее ногами, перестарались: сломали два ребра и устроили сотрясение мозга. «Скорая» увезла девочку без сознания — и она долго провалялась в больнице в райцентре. Ужасно было — ни вздохнуть, ни заплакать: от первого в груди больно, от второго — в голове… Бабушка пообещала Сашеньке, что больше она в тот интернат не вернется, а будет ходить в деревенскую школу — правда, это три километра пешком через поля, но все же лучше, чем чтобы опять избили. Интернатских девчонок никто не ругал, сказали только: «Что делать, городских у нас не любят»… А вот мама ни разу не приехала, но это понятно: у нее теперь дядя Сеня — лежачий больной. По ее, Сашенькиной вине… Не лезла бы не в свое дело, не подглядывала, не подслушивала, не доносила на родителей в милицию… А так — сама виновата… Бабушка сказала, что теперь неизвестно, когда мама ее назад заберет. Да и год в школе пропустила: теперь ведь опять придется идти в пятый.

По маме Сашенька очень скучает и — что греха таить — частенько плачет по ночам: даже однажды сбежала в Петербург (на автобусе, по старой памяти), чтоб хоть издали ее увидеть. Но опоздала: мама уже ушла на работу, и сколько ни стояла Сашенька под мокрым козырьком противоположного подъезда — а так мамы и не увидела. А придет с работы ведь не раньше одиннадцати… Столько было не прождать, домой к бабушке тогда бы Сашенька вернуться не успела… И вот теперь, летом, она все ждет, что вдруг мама выкроит полдня и сама приедет навестить — и ее, Сашеньку, и бабушку с дедушкой… Но мама не едет — наверное, Семену Евгеньевичу совсем плохо…

Целыми днями Сашенька ходит одна по окрестным болотистым лесам и унылым полям — но этим летом представляет рядом не каких-то глупых возлюбленных, а только маму, и неустанно ей все кругом показывает: видишь, это мое любимое дерево с дуплом, а здесь будь осторожней, не споткнись о корень… хочешь бутерброд? И мама отвечает, что очень ее любит и скоро заберет обратно — вот пусть только Семен Евгеньевич выздоровеет.

Еще Сашенька ждет, не вернется ли Незабудка. Бабушка с дедушкой рассказали, что, как только Сашеньку отправили в интернат, она убежала куда-то, и с тех пор ее не видели. Сашенька не знает, что бабушка солгала ей: на самом деле, Незабудку в первый же день растерзали насмерть местные коты — ведь она была кастрирована, не пахла ни котом, ни кошкой и, к тому же, возраста совсем преклонного… Непонятных чужаков не принимают не только люди, но и животные тоже. Сашеньку не захотели травмировать лишний раз: ребенок подождет-подождет — и забудет: у детей ведь память короткая… Пусть девочка будет счастлива.

Сашенька недавно переписывалась с Софьей — так, понемножку. Переписывалась по-настоящему, на бумаге, ведь у той тоже нет компьютера. Софья ненавязчиво рассказывала ей все, что девочка могла понять, о православной вере и учила, как готовиться к исповеди и причастию. Она даже прислала ей заказным письмом тонюсенькую брошюрку под названием: «Исповедь отроковицы». Следовало честно ответить самой себе на все вопросы, задававшиеся там, — а потом рассказать обо всем священнику. «Не случалось ли тебе проводить время в пустых мечтаниях? — строго спрашивалось в книжке. — Не пренебрегала ли ты занятиями рукоделием и другим домашним трудом? Не читала ли каких-нибудь книг и журналов, кроме тех, которые давали тебе родители или учителя? Не думала ли чего-нибудь неподобающего о каком-либо юноше или мужчине? Не подслушивала ли чужих разговоров? Не подглядывала ли за людьми? Всегда ли рассказывала родителям о своих проказах? Не осуждала ли в мыслях поступков матери или отца? Всегда ли точно выполняла то, что они тебе говорили? Не лгала ли ты сверстникам или — еще хуже — взрослым? Не отлучалась ли из дома без их разрешения? Не считала ли себя в чем-то лучше других? Не стремилась ли к гордому уединению, избегая общества других девочек?» — и, отвечая на эти вопросы честно самой себе, Сашенька ощущала, что хуже ее нет на свете никого — ни отроковицы, ни отрока. Оттого и не поехала к отцу Даниилу на исповедь и причастие: слишком уж была уверена, что он и смотреть не станет на такую неисправимую грешницу — тем более, что об одном-то ее грехе он знал достоверно… Потому и Софье отвечать перестала — ведь она же святая, и, конечно, предположить не могла, с кем связалась…

Все свои надежды Сашенька теперь связывает с сентябрем — с новой школой в трех километрах ходу. Но это ей не страшно: она и так в день наматывает по округе не менее восьми. Она даже не уверена, что ей хотелось бы слишком скоро вернуться в Петербург: комната здесь, в деревне, ей гораздо больше нравится: она хотя и меньше в два раза, зато уютнее, а кровать какая мягкая! Все свои драгоценности Сашеньке удалось перевезти сюда — ну, почти все: Аэлиту и бусы розового жемчуга мама взять не позволила. Бабушка и дедушка с ней добры и справедливы — только дедушка теперь все болеет и кашляет, из-за занавески в просторной горнице, где стоит их с бабушкой огромная кровать, выходит редко — и уж больше не говорит афоризмов.

Отец Даниил, Софья и друг их Николай тоже счастливы: все они очень тесно дружат, а Николай, еще, вдобавок, прочит Софью за своего сына. Вот осенью исполнится ей восемнадцать — и сыграют, Бог даст, свадьбу. Николай о той девчонке Сашке вспоминает с некоторой досадой: с гнильцой оказалась мелкая, показаний до конца правдивых дать не захотела — мамашу, пожалела, видите ли… А та… Тьфу, и думать не хочется: топить таких надо.

Софья девочку поначалу жалела — за интернат: «Пропадет там, забьют ее» — а теперь довольна: пусть растет, как Бог даст, может, постепенно и к церкви ее привести удастся. Когда Сашенька перестала отвечать, Софья написала ей еще раза два — но, так и не дождавшись ответа, писать бросила: с кем, в сущности, переписываться-то? Ведь она еще ребенок совсем, даже не подросток — в подруги не годится, да и своих дел хватает… Может, действительно, замуж пойти?

Ее отец дольше всех помнил Сашеньку и больше всех ее жалел, но он ведь чуть не единственный священник на район — то служба, то требы, то в епархии хвост накрутят… Пока до дому доберешься — не то что письмо чужому ребенку писать, сил нет нагнуться и ботинки с ног стащить — Софья снимает… А надо бы, надо бы заняться — девочка-то непростая, с задатками, таких, случается, «Божьими» зовут… Ох, где сил-то взять, прости, Господи…

Сашенька гуляет с первого света до высокой луны, иногда забираясь чуть ли не в медвежьи чащи, без конца думает, корит себя и дает разные страшные клятвы — то кривому дереву над болотом, то мелькнувшему вдалеке испуганному лосю. Не подглядывать. Не подслушивать. Не фантазировать. Не влюбляться. И не врать. Главное, никогда не врать.

2009 г.

д. Букино Псковкской области

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Критическая масса (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я