Роман известного хорватского писателя Миленко Ерговича (р. 1966) освещает жизнь и состояние общества в Югославии в период между двумя мировыми войнами. Прототип главной героини романа – актриса-вундеркинд Лея Дойч, жившая в Загребе и ставшая жертвой Холокоста в возрасте 15 лет. Она была депортирована в концлагерь, где и погибла. Однако ее короткая жизнь была в полном смысле слова жизнью театральной звезды. Роман о трагической судьбе Руфи Танненбаум, написанный Ерговичем, вызвал полемику: судьба хорватских евреев во время Второй мировой войны до сих пор остается болезненной темой и для евреев, и для хорватов. Миленко Ергович родился и вырос в Сараеве, прожил там и первый год Боснийской войны (1992), когда город оказался осажден. В 1993 году Ергович перебрался в Загреб. За роман «Руфь Танненбаум» автор был награжден литературной премией имени Меши Селимовича (2007). Кроме того, он получил целый ряд наград и премий за другие свои романы и сборники рассказов.
Х
Во время первых дождей в Загреб приехал цирк «Империо». На площади в конце Драшковичевой улицы поставили огромный шатер, полосатый, как зонтик над сундуком мороженщика. Вокруг шатра расположились клетки с дикими животными: львами, тиграми, пумами, волками, медведями, обезьянами, жирафами, возле которых прохаживались сторожа, следя за тем, чтобы чей-нибудь ребенок не подошел слишком близко к решетке или чтобы какой-то болван повзрослее не расхрабрился перед девушками и не потянул за хвост льва, а такое однажды уже произошло, где же это было — в Будапеште или в Праге? — после чего парнишка остался без руки, а «Империо» обязали умертвить льва — как будто зверь виноват, что ему не нравится, когда его дергают за хвост.
Немного в стороне от клеток были расставлены складные столы, за которыми толстые усатые дядьки и морщинистые тетки с щедро накрашенными лицами торговали розовой сахарной ватой, плитками из кунжута на меду, малиновым сиропом и лимонадом. Повсюду сновали лилипуты, они производили невероятный шум и ор на всех известных и неизвестных языках и наречиях, на итальянском, немецком, на идише, на аромунском, венгерском, на языке корсиканских заключенных и даже на том, на котором общаются балканские турки, вступившие в противоречие с законом. Гремели литавры, барабанщики били в барабаны, приглашая на послеполуденные и вечерние представления, а церемониймейстеры в черных фраках, с высокими цилиндрами на головах, провожали заинтересовавшихся в комнату ужасов, в арабский дом и в дом сестры Гулливера — это были три небольших шатра, которые наподобие пограничных укреплений находились на краях поляны.
Целыми днями со всех сторон раздавались визг и гвалт, толклись и старые, и молодые, но больше всего было детворы из начальных школ и гимназистов. Были здесь и городские бездельники и праздношатающиеся, заики и слепые, старики с сифилитическими носами в боснийских костюмах, которые ходили туда-сюда и предлагали народу за динар или два рассказ о героической битве против турок, были и горбуны, которые для собственного удовольствия жонглировали четырьмя мячиками, попадались и уродцы, искавшие работу в цирке, которым нечего было предложить, кроме своего уродства. Была здесь и вечная пара наперсточников, Штефко и Мишко, которые вот уже тридцать с чем-то лет выкачивают деньги из наивной публики. Штефко следит, не приближается ли полицейский, а Миш-ко на небольшом куске линолеума вертит и переворачивает три коробка от спичек марки «Долац». Под одним коробком шарик, два других пусты, наблюдающий всегда считает — и эта уверенность не покидает его никогда, — что он отгадает, под каким коробком его ждет выигрыш.
Перед цирковой площадью с равнодушным видом прогуливаются господа в элегантных дождевых плащах, в шляпах и с черными лондонскими зонтами. Есть среди них и такие, у кого в руках раскрытая книга: они делают вид, что читают, хотя то и дело стреляют взглядом в народ, толпящийся перед клеткой с тигром, или засматриваются на размякшие груди пожилых циркачек, зазывающих людей к кассе. А другие, у которых в руках нет открытых книг, стоят нахмурившись и поглядывают на часы, потому как, надо же, тот, кого ждут, опаздывает уже как минимум на полчаса, а потом всматриваются в улицу Драшковича, нет ли там того, кого ждут, а потом в сторону циркового шатра, будто этот некто может выйти оттуда рука об руку с акробаткой Наталией, летающей русской, которой восхищаются Париж, Берлин и Лондон, да что там — ее слава достигла даже Бразилии и бразильских аборигенов, которые до Наталии еще никогда не дивились и не кланялись ни одному белому человеку, даже римскому папе, британской королеве или германскому канцлеру. Возможно, эти господа в дождевых плащах и с одинаковыми зонтами не выглядели бы так необычно, если бы каждый день их не было здесь человек по тридцать. Они появлялись утром, около девяти часов, открывали книги и поглядывали на часы до восьми вечера, когда начинается последнее представление. Тогда они быстро и не прощаясь расходились, каждый в свою сторону. Утомленные стоянием на месте, распухшими мозолями и натертыми во влажных носках ступнями, они уходили, не сделав никакой работы, но завтра будет новый день, цирк все еще остается в нашем городе и, возможно, им повезет больше.
С тех пор как в блуде и разврате погибла Австро-Венгрия, а с ней и неразумные законы, допускавшие разнообразные прегрешения относительно тела и души человека, вот уже целых пятнадцать лет во время циркового сезона прогуливаются по улице Драшковича эти элегантные господа, и до нынешних дней не было бы известно, кто они и что они, эти таинственные мужчины, если бы время от времени не случалось, что кто-то из них устремлялся к большому шатру и, подобно какому-нибудь извращенцу, бросался к группе детей и гимназистов, расталкивая их и ища кого-то своего. А когда находил, то заносил его имя в черную кожаную записную книжку.
Эти господа, в сущности, особые народные духовники, проповедники и вероучители из лучших городских школ, которые несут стражу на границах и крепостных стенах этого города, защищая его честь и общественную нравственность. Учащиеся, которые оказываются записанными в черную записную книжку, могут быть изгнаны из любой школы на территории королевства и, уж во всяком случае, наказаны строгим выговором и признаны сомнительными для общества элементами. А хрупкие барышни из Прекрижья, Ябуковца, Кралевца, которые с открытым сердцем и свойственной молодости наивностью отправились в город и сейчас любуются мускулатурой акробатов и дивятся храбрости юноши, который кладет голову в беззубые челюсти льва, больше никогда не окажутся в этом месте, потому что после того, как их имена занесут в черную записную книжку, их отцы узнают страшную новость, что их дочери оступились и им нужно помочь очистить тела и души от греха. Нужно отдать их в монастырь, чтобы монахини их кормили и заботились о них до тех пор, пока те снова не станут набожными и чистыми, какими их создал Бог себе во славу и на гордость народу.
Руфь изо дня в день надоедала маме Ивке, хныкала перед сном и прыгала на спину папы Мони, сидевшего согнувшись на краю кровати и страдающего от физической и душевной боли; она кричала, что пусть ее поведут в цирк посмотреть на тётенек, которые летают по воздуху, и слонов, которые машут ушами. Пусть покажут ей бегемота и черепаху, бенгальского и сибирского тигров и тасманское чудовище, самое несчастное из всех чудовищ, плачущее по своей Тасмании, а сторожа возле него дежурят ночи напролет с ведрами и тряпками, собирают слезы из его клетки и выливают в канализацию, потому что если этого не делать, их наберется столько, что в них утонут и люди, и животные. Соседка Амалия клялась, что Руфи о цирке не рассказывала, но ведь если это не она, кто тогда вообще мог рассказать ей, что такое цирк и кто такой слон.
Они сели за кухонный стол, когда мама Ивка уложила и убаюкала Руфь, а папа Мони взял лист бумаги и чернильную ручку, лизнул ее кончик и принялся записывать имена тех, с кем девочка разговаривала с того дня, как в город прибыл цирк «Империо»:
1.
Соседка Амалия
2.
Сосед Радослав
3.
Авраам Зингер (Мони не назвал его ни дедулей, ни дедушкой, ни дедом, как обычно называла его Руфь, и ни папой, как обычно называли его и он, и Ивка, а написал полное имя и фамилию, что выглядело как-то угрожающе)
4.
Госпожа Штерн (женщина, помогавшая Аврааму по хозяйству, молчаливая вдова с головой, всегда покрытой, как это требовалось у евреев)
На пункте четыре они остановились и долго раздумывали, и вспоминали, куда они Руфь водили и с кем наедине оставляли, однако дальше дело не шло. Ивка наперед знала, что пункта пять просто не существует; люди — это не использованные спички, чтобы их так быстро забыть, а особенно такие люди, которые разговаривают с четырехлетней девочкой, но, несмотря на это, она продолжала обсуждение как только могла долго. Она наслаждалась тем, что теперь, спустя долгое время, могла разговаривать с Мони о том, что происходило вокруг них и что они вместе пережили, и при этом он теперь не морщился и не бегал глазами по кухне, не был хмурым, так же как не были хмурыми эти последние месяцы, — скоро уже полгода с тех пор, как он сидит дома, не уходит по вечерам и не возвращается рано утром, он здесь, рядом с ней. Молчаливый и озабоченный, серый, как стена, его мучает желчный пузырь, и он согнут, как вопросительный знак, и желтый, как страница Торы, он всегда здесь и впервые принадлежит ей.
Она его обняла, отчего Мони вздрогнул, а потом окаменел, будто почувствовал потрясение.
Но и это хорошо, дорогой мой, хорошо, когда страхи меняются, и теперь Ивка больше не боится, что тебя кто-то изобьет при возвращении домой, а боится за твой желчный пузырь и заваривает тебе чаи, ах, эти безвкусные и горькие чаи из восточных стран, которые привозят к нам через горы и реки и которые вызывают в воображении грязь, болезни и смерть. Мони каменел в объятиях жены, словно собираясь превратиться в памятник на Зриневце, а ей тогда казалось, что все, что было раньше, лишь привиделось, как плохо застеленная постель перед сном и южный ветер, юго, который приносит вонь городской канализации; все, что было до вчерашнего вечера, — это многолетний южный ветер и вечная постель. Сейчас это миновало и начинается жизнь, обещанная ей, когда она выходила замуж.
Они забыли о своем расследовании и больше не думали о том, кто забил голову Руфи цирком. Хотя дгадаться было совсем не трудно. Амалия кормила Руфь фасолью и перловкой, разрешала ей залезать на спинки стульев и смотреть на мир вверх ногами, и она же ей рассказывала о цирке, этом волнующем и неприличном месте, которое Амалии казалось еще более фривольным, чем духовникам и вероучителям, стоявшим на посту перед шатром. В цирке она никогда не была, но живо представляла себе влюбленных акробаток на трапеции, которые пролетают над бездной, на другую ее сторону и попадают в мускулистые руки смуглых любовников, в воображении Амалии всех без исключения, как египтяне из народных песен, чья кожа пахнет корицей, мускатным орехом, гвоздикой и всеми теми греховными ароматами, от которых ее охватывал стыд, потому что ей казалось, что весь мир знает, какие мысли приходят ей в голову, пока она их нюхает. Она представляла себе глотателей огня и жонглеров, укротителей диких зверей и гуттаперчевых женщин, вот только клоунов она совсем не понимала. Кто они, эти люди, которые зарабатывают себе на жизнь тем, что весь мир считает их придурками?
Она рассказывала Руфи о цирке и тем самым подбивала пойти на цирковую площадь на улице Драшковича и хотя бы издали посмотреть на то, о чем сама мечтала еще с тех пор, как вышла замуж и Раде привез ее в Загреб. Каждый год, весной и осенью, преподобный Нико Азинович произносил проповеди против цирка. Ополчался на дрессированных животных и их хозяев-безбожников, слишком громкую цирковую музыку и туземные барабаны, описывал блуд, распространенный среди цирковых артистов, которому они предавались и в железнодорожных вагонах, и в шатрах, а возможно даже, и в клетках, среди животных. Дон Нико говорил обо всем этом столь живо, что можно было подумать, будто он и сам работал циркачом, до того как обратился и пошел по стезе Господней. Проповедовал он и против варьете, оперы, профсоюзных деятелей и коммунистов, против мадьяронов, австрофилов и врагов монархии, а также против онанистов, звукового кино, азартных игр, пьяниц, женских шляпок, людей, выбрасывающих хлеб, детских игрушек, интересных книг, цыган, которые ни во что не верят, евреев, которые обманывают бедняков процентами, и магометан, которым турецкое говно милее друзей-христиан, а как-то раз он произнес проповедь и против метеорологов, ибо лишь Бог может знать, будет ли завтра дождь. Но регулярны были только проповеди против цирка: из года в год, в одно и то же время, как только по городу расклеивали цирковые афиши. И вместо того чтобы подавить у Амалии желание увидеть акробатов и лилипутов, глотателей огня и бородатых женщин, это только усиливало ее жажду совершить такой грех и пойти в цирк. Дважды в год она собиралась сделать это, но всякий раз от такого намерения отказывалась, и так проходила ее молодость, без этого мелкого греха, который даже дон Нико не считал слишком большим, однако для нее он оставался недоступной радостью жизни. Той весной, когда Амалия носила Антуна, ту свою материнскую тоску и горесть, она попросила Раде сводить ее в цирк. Он хохотал и обнимал ее, он буквально задыхался от смеха, он разрумянился, на губах его выступила слюна, и он тогда показался ей отвратительным из-за того, что смеялся над ее желанием, и она рассердилась и потом целый день не хотела с ним разговаривать.
— Другие, когда беременны, требуют жареные баклажаны, ликер из бобов рожкового дерева или камень со дна моря, а ты, голубка моя, хочешь пойти в цирк.
Она рассердилась так, что эти слова не смогли бы ее не задеть, даже если бы она вспомнила их через много лет.
Амалия богохульствовала над тем, что угодно Богу, но ей казалось, что ее богохульство мелкое и может Богу понравиться, — девочка прыгала на оттоманке, как на батуте, подражала воздушным гимнасткам и силачам, поднимающим гири, самым сильным на свете людям, и иногда от большого напряжения пукала, что вызывало у публики дополнительное веселье. Амалия начинала аплодировать и тоном ведущего цирковое представление восклицала, что вот слышатся звуки иерихонских труб и дальше последует номер с леопардами, главный номер нашей сегодняшней программы. Тут Радо-Ядо приносил одноглазого котенка тигровой расцветки, которому было не больше двух месяцев и которого он спас от собак на вокзале в Новской и принес домой, на Гундуличеву, чтобы тот при игре в цирк выступал в роли домашнего леопарда.
Руфь тогда засовывала котенка в птичью клетку и сперва кланялась тете Амалии, потом Радо-Ядо и только потом шкафу, где висели пальто, а под конец и плите:
— О человек, праведник, единственный слуга Божий, если хочешь Божьим быть, делай добро при жизни, почитай брата старшего, и тебя почитать будут твои младшие. В счастии не заносись, а в несчастии не стыдись, да не зарься на чужое, — декламировала Руфь слова, которым научилась у Радо-Ядо, а потом перед последней строфой напрягалась и нахохливалась, будто воробей, который делает вид, что он Королевич Марко[40], и выкрикивала, точно так же, как это делал и Ядо, когда его не понимали, а он тогда сердился:
— Ибо человек-праведник, когда к нему смерть приходит, ничего с собой не уносит, лишь скрещенные руки белые и дела свои праведные.
Произнеся это, Руфь торжественно выпускала котенка из клетки, и он убегал под оттоманку и не вылезал оттуда, пока все не забудут про домашний цирк.
Потом проходила среда, или проходила пятница, и наступали все те четверги и воскресенья, все эти крикливые и истеричные субботы — только бы папа не услышал, как мы говорим о шаббате, у него бы сердце остановилось, когда Руфь надоедала маме Ивке и папе Мони, который никак не мог научиться прикрикивать на Руфь, а мама Ивка его все время в это тыкала носом и заставляла их играть с Руфью в цирк. Они пытались, но не знали, как это делается, к тому же не было и страшного одноглазого леопарда, и все заканчивалось слезами и обещаниями, что в один прекрасный день, когда она еще немного подрастет, они поведут ее в настоящий цирк. После этого Руфь переставала плакать, но появлялась новая проблема, потому что она не забывала их обещаний, как обычно такое забывают дети. Она их помнила, все до одного, собирала и распределяла, как в канцелярской регистрационной книге, и по обещаниям повести ее в цирк училась считать. Когда она научилась считать до двенадцати, Ивка расплакалась. Мони, сам не свой, ломал пальцы и пытался что-то сказать, но вдруг выяснилось, что больше нет такой лжи, в которую девочка могла бы поверить или которая не превращалась бы в еще одно обещание.
В конце концов не оставалось ничего другого, кроме как вести Руфь в прославленный «Империо».
А кто ее поведет? Они могли бы отправиться все вместе, но что будет, если их кто-то увидит? Вместо того чтобы пойти с ребенком на кукольный спектакль «Как маленький Арон перехитрил страшного волка», или в спортивный центр «Конкордия» посмотреть на гимнастику членов спортивного общества «Маккаби», или вместе с гостями из сараевской «Ла Беневоленции»[41]поехать на целый день с экскурсией в замок Тракошчан, Соломон Танненбаум и жалкая дочь Зингера отправляются в цирк.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Руфь Танненбаум предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других