Роман классика английской литературы Мартина Эмиса — это глубоко оригинальное, отчасти провокативное высказывание, по-новому фиксирующее внимание на теме Холокоста и Второй мировой войны. Эмис привносит в разговор об ужасах прошлого интонации и оттенки, никогда прежде не звучавшие в подобном контексте. “Зона интересов” — это одновременно и любовный роман (двое из трех героев-рассказчиков — комендант концлагеря и служащий в нем офицер — любят одну женщину, а третий — еврей-заключенный — готов на убийство или самоубийство ради спасения жены, попавшей в лапы нацистов), и антивоенная сатира в лучших традициях “Бравого солдата Швейка” (комендант лагеря выведен в откровенно комических и гротескных тонах), и классический пример литературной полифонии. Однако ключевая идея романа выходит далеко за рамки предсказуемых “всюду жизнь” и “банальность зла”: мелодраматизм и обманчивая легкость сюжета служат Эмису лишь средством, позволяющим ярче высветить абсурдность и трагизм ситуации. 19 мая 2023 года на 76-м международном кинофестивале в Каннах состоялась премьера фильма “Зона интересов”, режиссер Джонатан Глейзер. В этот же самый день скончался Мартин Эмис. Фильм вызвал на фестивале бурную и долгую овацию. Картина получила Гран-при Канн и приз ФИПРЕССИ. Роман Мартина Эмиса и его экранизация, рассказывающие историю, казалось бы, из уже ушедшей эпохи, внезапно обрели звенящую акутальность, резонируя с тем, что происходит в мире сейчас. В марте 2024 “Зона интересов” получила премию “Оскар” как лучший иностранный фильм.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Зона интересов» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть II
К делу
1. Томсен: защитники
Борис Эльц собирался рассказать мне о Составе особого назначения 105, и я хотел услышать его историю, но сначала спросил:
— Как твои нынешние успехи? Напомни.
— Ну, есть та повариха из “Буны” и буфетчица в Катовице. Кроме того, я надеюсь добиться кое-чего от Алисы Зайссер. Вдовы штабсфельдфебеля. Он погиб всего неделю назад, однако она, похоже, весьма не прочь. — И Борис добавил кой-какие подробности. — Беда в том, что она через день-другой возвращается в Гамбург. Я уже задавал тебе этот вопрос, Голо. Женщины мне нравятся самые разные, но почему меня тянет только к простушкам?
— Не знаю, брат. Черта не такая уж и непривлекательная. А теперь, прошу тебя. Сто пятый состав.
Он сцепил на затылке ладони.
— Смешные они, эти французы, верно? Тебе так не кажется, Голо? Никак не могу отделаться от мысли, что они стоят в мире на первом месте. По утонченности, по учтивости. Нация признанных трусов и лизоблюдов — но по-прежнему предполагается, что они лучше всех прочих. Лучше нас, грубых германцев. Даже лучше англичан. И какая-то часть тебя соглашается с этим. Даже сейчас, когда они полностью раздавлены и корчатся под нашей пятой, ты все равно ничего не можешь с этим поделать.
Борис покачал головой, искренне дивясь странностям человеческой натуры — и в целом, и ее “искривленного дерева”[25].
— Такие штуки въедаются в сознание очень глубоко, — сказал я. — Продолжай же, Борис, будь добр.
— Ну, я испытал облегчение — нет, счастье и гордость, — обнаружив перрон в наилучшем его виде. Выметенным и политым из шланга. Особо пьяных среди нас не наблюдалось: время было еще раннее. Красивый закат. Даже запах ослаб. Подошел пассажирский поезд — загляденье. Такой мог прийти из Канн или из Биаррица. Люди вышли сами, без посторонней помощи. Ни плетей, ни дубинок. Никаких вагонов для скота, залитых бог знает чем. Старый Пропойца произнес речь, я перевел, и мы тронулись в путь. Вот тут и появился этот сраный грузовик. И провалил все дело.
— А почему? Что он вез?
— Трупы. Дневной урожай трупов. Доставка из Шталага[26] на Весенний луг.
По его словам, около дюжины трупов наполовину свисало сзади, и в воображении Бориса нарисовалась картина: экипаж призраков блюет, привалившись к борту корабля.
— Руки-ноги болтались. И это были не просто трупы стариков. Изможденные трупы. В дерьме, в грязи, в отрепьях, покрытые ранами, запекшейся кровью и нарывами. Сорокакилограммовые трупы забитых до смерти людей.
— Хм. Как некстати.
— Зрелище не из самых изысканных, — сказал Борис.
— Тогда-то они и завыли? Мы слышали вой.
— Да, там было на что посмотреть.
— И было что… э-э… истолковать. — Я имел в виду не только это представление, но и его изложение: история получалась основательной. — Над чем задуматься.
— Дрого Уль считает, что они ничего не поняли. А я думаю, им стало стыдно за нас — смертельно стыдно. За наше… cochonneries[27]. Грузовик, набитый трупами изможденных людей. Все это так бестактно и провинциально, тебе не кажется?
— Возможно. Хоть и спорно.
— Так второсортно. И решительно ничего нам не дает.
Обманчиво низкорослый и обманчиво худощавый, Борис был оберфюрером войск СС — хорошо вооруженных, сражающихся, боевых частей СС. Войска СС считались в меньшей степени скованными иерархическими соображениями — более донкихотскими и непринужденными, чем Вермахт; во всей их цепочке подчиненности допускались живые расхождения во мнениях, направленные и сверху вниз, и снизу вверх. Одно из расхождений Бориса с его начальством коснулось вопросов тактики (дело было под Воронежем) и привело к кулачной драке, в которой молодой генерал-майор лишился зуба. По этой причине Борис и оказался здесь — “среди австрийцев”, как он выражался (да еще и пониженным в звании до капитана). Ему оставалось прослужить в лагере девять месяцев.
— А что насчет селекции? — спросил я.
— Селекции не было. Все они годились только для газовой камеры.
— Я вот думаю. Чего же мы с ними не делаем? Полагаю, не насилуем.
— По большей части. Зато делаем кое-что похуже. Тебе следует проникнуться определенным уважением к твоим новым коллегам, Голо. Много, много худшее. Мы отбираем самых хорошеньких и ставим на них медицинские опыты. На их детородных органах. Превращаем их в маленьких старушек. А после голод превращает их в маленьких старичков.
Я спросил:
— Ты согласен, что обходиться с ними хуже мы уже не можем?
— Ой, брось. Мы их все-таки не едим.
На мгновение я задумался.
— Да, но против этого они не возражали бы. Лишь бы мы не ели их живьем.
— Верно, однако то, что мы делаем, заставляет их есть друг друга. А против этого они возражают… Кто же в Германии не думает, Голо, что с евреев следует сбить спесь? Но происходящее сейчас смехотворно, и только. И знаешь, что в этом самое плохое? Какой из этих кусков не лезет мне в горло?
— Полагаю, что знаю, Борис.
— Да. Сколько дивизий мы связываем по рукам и ногам? У нас же тысячи лагерей. Тысячи. Мы расходуем человеческий труд, гоняем поезда, перегружаем работой полицию, пережигаем топливо. И убиваем нашу же рабочую силу! А ведь идет война!
— Вот именно. Идет война.
— И какое все это имеет отношение к ней?.. О, ты посмотри на нее, Голо. Вон там, в углу, с короткими темными волосами. Это Эстер. Видел ты в своей жизни что-нибудь хоть на одну десятую столь же милое?
Разговаривали мы в маленьком кабинете Бориса на первом этаже, из окон его открывался пространный вид на “Калифорнию”[28]. Эта самая Эстер принадлежала к Aufräumungskommando, команде расчистки, в которую входило двести-триста женщин (состав ее то и дело менялся), работавших в заполненном навесами Дворе — размером с футбольное поле.
Борис встал, потянулся.
— Я ее спас. Она била камень в Мановице. Потом кузина тайком протащила ее сюда. Конечно, Эстер разоблачили, она же была обрита наголо. И определили на чистку сортиров. Но я за нее заступился. Не так уж это и трудно. Отдаешь одну, получаешь другую.
— И за это она тебя ненавидит.
— Ненавидит. — Он горестно покивал. — Мы таки снабдили ее кое-какими поводами для ненависти ко мне.
Борис стал постукивать вечным пером по оконному стеклу и постукивал, пока Эстер не подняла на него взгляд. Она сильно округлила глаза и вернулась к своей работе (занятие у нее было странное — выдавливание зубной пасты из тюбиков в треснувший кувшин). Борис подошел к двери кабинета, открыл ее и поманил девушку к себе:
— Госпожа Кубис. Будьте любезны, идите сюда и возьмите почтовую открытку.
Пятнадцатилетняя, из сефардов, я полагаю (левантийский окрас), хорошо, крепко сложенная, атлетичная, она каким-то образом ухитрялась приволакивать, входя в кабинет, ноги; грузность ее поступи казалась почти саркастической.
Борис сказал:
— Садитесь, пожалуйста. Мне нужен ваш чешский и ваш девичий почерк. — И, улыбнувшись, прибавил: — Эстер, почему я вам так противен?
Она подергала рукав своей робы.
— Мой мундир? — Он протянул ей остро заточенный карандаш: — Готовы? “Дорогая мама, запятая, это пишет за меня моя подруга Эстер… запятая, потому что я поранила руку, запятая”. С твоего разрешения, я подиктую, Голо. “Когда собирала розы, точка”. Как поживает Валькирия?
— Я увижу ее нынче вечером. Во всяком случае, надеюсь на это. Старый Пропойца дает обед для сотрудников “Фарбен”.
— Знаешь, я слышал, она горазда на увертки. А если ее не будет, ты помрешь со скуки. “Как описать жизнь на сельскохозяйственной станции, знак вопроса”. Хотя пока что вид у тебя довольный.
— О да. Я полон трепетных предвкушений. Я даже решился подъехать к ней, на словах, сообщил мой адрес. И теперь жалею об этом, потому что все время думаю: а вдруг она сейчас постучит в мою дверь? Не скажу, чтобы она так уж ухватилась за эту идею, однако меня выслушала.
— “Работа требует много сил, запятая”. Тебе нельзя приводить ее к себе, особенно при той пронырливой суке, что живет на первом этаже. “Но мне так нравится жить за городом, запятая, на свежем воздухе, точка”.
— Ну, что получится, то и получится. Она великолепна.
— Да, великолепна, но уж больно ее много. “Условия здесь и вправду очень достойные, запятая”. Мне нравятся те, что поменьше. Они сильнее стараются. “Спальни у нас простые, запятая, но удобные, открыть скобку”. К тому же их можно гонять по всей квартире. “А в октябре нам выдадут…” Знаешь, ты сумасшедший.
— С чего это вдруг?
— С него. “А в октябре нам выдадут великолепные пуховые одеяла, запятая, чтобы укрываться холодными ночами, закрыть скобку, точка с запятой”. С него. Со Старого Пропойцы.
— Он ничтожество. — И я прибегаю к выражению на идиш, произнося его достаточно точно для того, чтобы карандаш госпожи Кубис на миг замер в воздухе. — Он grubbe tuchus. Толстожопик. Слабак.
— “Еда здесь, запятая, правда, запятая, простая, запятая, но полезная, запятая, и ее много, точка с запятой”. Старый толстожопик злобен, Голо. “И все содержится в безупречной чистоте, точка”. И коварен. Коварством слабака. “Огромные”, подчеркните это, пожалуйста, “огромные купальни фермы, запятая… по которым расставлены очень большие ванны, точка. Чистота, запятая, чистота, тире, ты ведь знаешь немцев, восклицательный знак”. — Борис вздохнул и попросил с нетерпеливостью подростка и даже ребенка: — Госпожа Кубис. Прошу вас, время от времени поднимайте на меня взгляд, чтобы я мог, по крайней мере, видеть ваше лицо!
Куря сигариллы и попивая из конических бокалов кир[29], мы озирали “Калифорнию”, которая походила одновременно на огромную арену, опорожняемый универсальный магазин длиной в целый квартал, благотворительный базар с распродажей всякого старья, аукционный зал, торговую ярмарку, рынок, агору, сук — камеру забытых вещей всепланетного вокзала.
Утрамбованная груда рюкзаков, ранцев, вещевых мешков, чемоданов и сундуков (последние пестрели манящими путевыми наклейками, от которых веяло пограничными заставами, мглистыми городами) походила на огромный костер, ожидавший, когда к нему поднесут факел. Стопка одеял высотой с трехэтажный дом: никакая принцесса, как бы нежна она ни была, не смогла бы почувствовать горошину под их двадцатью, если не тридцатью тысячами. И повсюду вокруг широкие отвалы кастрюль и сковородок, щеток для волос, рубашек, пиджаков, платьев, носовых платков — это не считая часов, очков, всякого рода протезов, париков, искусственных зубов, слуховых аппаратов, ортопедических ботинок, корсетов. За ними взгляд утыкался в курган из детской обуви, в раскидистую гору колясок — одни были просто деревянными корытцами на колесах, другие затейливо изогнутыми экипажами для маленьких герцогов и герцогинь. Я спросил:
— Чем она тут занимается, твоя Эстер? Какое-то негерманское у нее дело, нет? Кому нужен кувшин с зубной пастой?
— Она ищет драгоценные камни… Знаешь, как она завоевала мое сердце, Голо? Ее заставили танцевать для меня. Она походила на струйку воды, я чуть не заплакал. Был мой день рождения, и она танцевала передо мной.
— Ах да. С днем рождения, Борис.
— Спасибо. Лучше поздно, чем никогда.
— И как себя чувствует тридцатидвухлетний мужчина?
— Нормально, я полагаю. Пока что. Скоро выяснишь сам. — Он провел языком по губам. — Ты знаешь, что они сами оплачивают проезд? Оплачивают билеты сюда, Голо. Не знаю, как было с теми парижанами, но таково правило… — Он наклонился, чтобы смахнуть вызванную едким дымом слезу. — Правило требует оплаты проезда третьим классом. В один конец. С детей не старше двенадцати берут половину. В один конец — Борис выпрямился. — Неплохо, не правда ли?
— Можно сказать и так.
— Надменных евреев следовало спустить на землю. Что и было проделано в тридцать четвертом. Но это — это охеренная нелепость.
Да, там были Свитберт и Ромгильда Зидиг, там были Фритурик и Амаласанда Беркль, были Ули — Дрого и Норберта, еще были Болдемар и Трудель Зюльц… Я… я, разумеется, пришел без пары, однако меня таковой снабдили — молодой вдовой Алисой Зайссер (штурмшарфюрер Орбарт Зайссер совсем недавно покинул наш мир с превеликим неистовством и бесчестьем — здесь, в Кат-Зет).
Да, еще там были Пауль и Ханна Долль.
Дверь мне открыл майор. Отступив на шаг, он сказал:
— Смотрите-ка, да он при полном параде! И у него имеется офицерское звание, ни больше ни меньше…
— Номинальное, мой господин. — Я вытирал ноги о коврик. — Да и звание-то ниже некуда, не так ли?
— Звание не есть бесспорная мера значимости, оберштурмфюрер. Главное — объем компетенции. Возьмите хоть Фрица Мебиуса. Звание у него еще и ниже вашего, а положение блестящее. Все дело в объеме компетенции. Ну, проходите, молодой человек. А на это внимания не обращайте. Несчастный случай в саду. Я получил сильный удар по переносице.
От которого глазницы Пауля Долля в миг почернели.
— Пустяки. Я знаю, что такое настоящие раны. Видели бы вы, во что я обратился в восемнадцатом на Иракском фронте. Меня там по кускам собирали. И об этих тоже не беспокойтесь.
Он подразумевал своих дочерей. Полетт и Сибил сидели вверху лестницы в ночных рубашках, держались за руки и неутомимо плакали. Долль сказал:
— Господи боже. Вечно они нюнят из-за сущей безделицы. Ну-с, а где же моя госпожа супруга?
Я решил не смотреть на нее. И потому Ханна — огромная, покрытая свежим загаром богиня в вечернем платье из янтарного шелка — была почти сразу отправлена в пустые просторы моего периферийного зрения… Я знал, что меня ожидает долгий, насыщенный лицемерием вечер, и все же надеялся достичь скромного, но успеха. План у меня был такой: завести разговор на определенную тему, привлечь к ней всеобщее внимание и, быть может, воспользоваться ее притягательностью. Притягательностью, увы, достойной сожаления, но почти неизменно приносящей плоды.
Высокий худощавый Зидиг и дородный низенький Беркль явились на вечер в деловых костюмах, прочие мужчины — в парадной форме. Долль, надевший свои регалии (Железный крест, “Шеврон старого бойца”, перстень “Мертвая голова”), стоял спиной к дровяному камину, до нелепости широко расставив ноги, покачиваясь на каблуках и, да, время от времени поднимая руку к глазам и оставляя ее подрагивать у жутких припухлостей под бровями. Алиса Зайссер была в трауре, а Норберта Уль, Ромгильда Зидиг, Амаласанда Беркль и Трудель Зюльц блистали бархатом и тафтой, точно игральные карты — дамы бубен, дамы треф. Долль сказал:
— Угощайтесь, Томсен. Давайте, давайте.
На буфете в изобилии располагались тарелки с бутербродиками (копченая семга, салями, селедка), рядом полный бар плюс четыре-пять наполовину опустошенных бутылок шампанского. Я направился к буфету вместе с Улями — Дрого, средних лет капитаном с телосложением портового рабочего и сизым от щетины раздвоенным подбородком, и Норбертой, завитым суетливым существом в серьгах размером с кегли и в золотой диадеме. Словами мы обменялись немногими, но все же я совершил два умеренно удивительных открытия: Норберта и Дрого терпеть друг дружку не могут, и оба уже пьяны.
Я подошел к Фритурику Берклю, и мы минут двадцать проговорили о делах; затем из двойных дверей вышла Гумилия и, сделав робкий книксен, известила нас, что кушать подано.
Ханна спросила у нее:
— Как девочки? Получше?
— Все еще очень плохо, мадам. Никак не могу их успокоить. Они безутешны.
Гумилия отступила в сторону, Ханна быстро прошла мимо нее, Комендант, досадливо улыбаясь, проводил супругу взглядом.
— Ну-с, вы вот здесь. А вы там.
Борис сумрачно предупредил меня, что женщин усадят en bloc[30], а то и вовсе на кухне (возможно, вместе с отправленными туда пораньше детьми). Но нет — обедали мы на стандартный двуполый манер. За круглым столом нас сидело двенадцать человек, и если считать, что я оказался на шестичасовой отметке, то Долль занял одиннадцати-, а Ханна двухчасовую (технически мы с ней могли бы переплести наши ноги, но, предприми я такую попытку, контакт с креслом сохранил бы лишь мой затылок). По одну руку от меня восседала Норберта Уль, по другую — Алиса Зайссер. Повязавшие головы белыми платочками служанка Бронислава и еще одна, добавочная, Альбинка, длинными святочными спичками зажгли свечи. Я сказал:
— Добрый вечер, дамы. Добрый вечер, госпожа Уль. Добрый вечер, госпожа Зайссер.
— Спасибо, мой господин. Конечно, мой господин, — ответила Алиса.
За супом в этих краях было принято беседовать с женщинами; потом, когда заводился общий разговор, предполагалось, что они будут все больше помалкивать (обратившись в своего рода набивочный материал, в амортизаторы). Норберта Уль, низко склонив над скатертью красноватое, разочарованное лицо, хрипло посмеивалась каким-то своим мыслям. И я, не взглянув в сторону двух часов, повернулся от семи к пяти и завел беседу с вдовой:
— Я очень огорчился, госпожа Зайссер, узнав о вашей утрате.
— Да, мой господин, благодарю вас, мой господин.
Лет ей было уже под тридцать; интересная бледность, множество родинок (когда она села и подняла узловатую черную вуаль, у меня возникло ощущение цельности ее натуры). Борис был многоречивым поклонником округлого, малорослого тела Алисы (чьи движения казались этим вечером плавными и живыми, даром что передвигалась она погребальной какой-то поступью). Она поведала мне, в низменных подробностях, о последних часах штабс-фельдфебеля.
— Такая глупая смерть, — закончила свой рассказ Алиса.
— Что же, сейчас время великих жертв и…
— Это верно, мой господин. Благодарю вас, мой господин.
Алису Зайссер пригласили сюда не как друга или коллегу, но как почтенную вдову скромного штурмшарфюрера, и она конфузилась, явственно и мучительно. Мне захотелось как-то успокоить ее. И некоторое время я пытался отыскать нечто положительное, какую-то искупительную черту — да, серебристый подбой черной грозовой тучи, какой выглядела кончина Орбарта. Я решил начать со слов о том, что, по крайности, штурмшарфюрер находился во время случившегося с ним несчастья под воздействием сильного обезболивающего — большой, пусть и принятой единственно для подкрепления сил, дозы морфия.
— Он не очень хорошо себя чувствовал в тот день, — сказала Алиса, показав свои кошачьи зубки (белые и тонкие, как бумага). — Вернее, совсем не хорошо.
— Мм. Его работа требовала немалой траты сил.
— Он сказал мне: знаешь, старушка, я не в лучшей форме. Совсем раскис.
Прежде чем отправиться в Кранкенбау[31] за лекарством, штурмшарфюрер Зайссер зашел в “Калифорнию”, дабы уворовать там необходимые для его оплаты деньги. А покончив с тем и с другим, вернулся к своему посту на южном краю женского лагеря. Когда он подходил к картофельному складу (в надежде, быть может, передохнуть в тишине и покое), две заключенные покинули строй и побежали к ограде лагеря (форма самоубийства, на удивление редкая), и Зайссер, наведя на них автомат, отважно открыл огонь.
— Печальное стечение обстоятельств, — заметил я.
Поскольку отдача оружия застала Орбарта врасплох (как, несомненно, и сила принятого им наркотика), он, пошатываясь, отступил на пару шагов и, все еще поливая заключенных пулями, повалился на ограду, находившуюся под высоким напряжением.
— Трагедия, — сказала Алиса.
— Остается лишь надеяться, госпожа Зайссер, что с ходом времени…
— Да. Время лечит любые раны, мой господин. Во всяком случае, так говорят.
Наконец чаши с супом убрали и принесли главное блюдо — густую, бордовую тушеную говядину.
Ханна вернулась за стол, как раз когда Долль добрался до середины анекдота, связанного с состоявшимся семью неделями раньше (в середине июля) посещением лагеря Рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером.
— Я отвез нашего высокопоставленного гостя на кроличью селекционную станцию в Дворах. Настоятельно советую вам заглянуть туда, фрау Зидиг. Роскошные ангорские кролики, белые и пушистые до того, что дальше и некуда. Мы их, знаете ли, сотнями разводим. Ради их меха, не так ли? Который согревает наши летные экипажи во время выполнения заданий! Там был один особенный экземпляр по кличке Снежок, — физиономия Долля начала расплываться в плотоядной ухмылке, — красавец совершеннейший. А доктор из заключенных — впрочем, что это я? — ветеринар из заключенных обучил его всяким кунштюкам. — Долль нахмурился (и поморщился, и болезненно улыбнулся). — Вернее, кунштюк был всего один. Но какой! Снежок садился на задние лапки, а передние выставлял, знаете, вот так и просил подаяние, — его научили просить подаяние!
— Полагаю, наш высокопоставленный гость был должным образом очарован? — осведомился Зюльц. (Почетный полковник СС Зюльц обладал, что вообще не редкость у медиков определенного склада, словно бы неподвластной времени физиономией.) — Его это развеселило?
— О, Рейхсфюрер пришел в совершенный восторг. Разулыбался от уха до уха — и захлопал в ладоши! И свита его, знаете ли, тоже захлопала. А все благодаря Снежку. Тот, судя по всему, испугался, но попрошайничать не перестал!
Разумеется, в присутствии дам мы, как истинные джентльмены, старались не упоминать о военных усилиях (и о здешней их составляющей — строительстве “Буна-Верке”). За все это время я ни разу не встретился с Ханной глазами, однако взгляды, которыми я обводил сидящих за столом, время от времени проскальзывали по ее освещенному свечами лицу (а ее взгляды — по моему)… Обсудив искусство правильного ведения сельского хозяйства, мы перешли к иным темам — целительным травам, скрещиванию овощных культур, менделизму, спорному учению советского агронома Трофима Лысенко.
— Жаль, что лишь немногие знают, — сказал профессор Зюльц, — о выдающихся достижениях Рейхсфюрера в области этнологии. Я говорю о его работе в Аненербе.
— Безусловно, — согласился Долль. — Он собрал там целые команды антропологов и археологов.
— Рунологов, геральдистов и кого угодно.
— Экспедиции в Месопотамию, Анды, Тибет.
— Компетентность, — сказал Зюльц. — Высокая мыслительная способность. Они-то и сделали нас хозяевами Европы. Прикладная логика — вся соль в ней. Никакой мистики тут нет. Знаете, я все гадаю, существовали когда-нибудь руководители государства, да, собственно, и все, кто состоит в управленческой цепочке, столь же интеллектуально развитые, как наши?
— Коэффициент интеллекта, — согласился Долль. — Умственные способности. Здесь тоже нет никакой мистики.
— Вчера утром я наводил порядок на моем столе, — продолжал Зюльц, — и наткнулся на два соединенных скрепкой меморандума. Вот послушайте. Из двадцати пяти командиров айнзацгрупп[32], которые работают в Польше и России, — а работа у них тяжелая, уверяю вас, — пятнадцать обладают докторской степенью. А теперь возьмите январскую конференцию государственных попечителей. Пятнадцать присутствующих, так? Восемь докторов.
— Что это была за конференция? — спросил Свитберт Зидиг.
— Она состоялась в Берлине, — ответил капитан Уль. — В Ванзее. Цель — утверждение…
— Утверждение окончательного плана эвакуации, — сказал Долль, задирая подбородок и складывая губы трубочкой, — освобожденных восточных территорий.
— “За Бугом”, — сказал Дрого Уль и коротко всхрапнул.
— Восемь докторов, — повторил профессор Зюльц. — Ну хорошо, конференцию созвал и председательствовал на ней Гейдрих, мир праху его. Но помимо Гейдриха в ней участвовали должностные лица второго и даже третьего ранга. И тем не менее. Восемь докторов. Какая мощная команда. Вот так и вырабатываются оптимальные решения.
— Кто там присутствовал? — осведомился Долль, коротко взглянув на свои ногти. — Гейдрих. А кто еще? Ланг. Мюллер из Гестапо. Эйхман — знаменитый начальник вокзала. С его вечным пюпитром и свистком.
— О чем я и говорю, Пауль. Команда, обладающая интеллектуальной мощью. Первоклассные решения на всех уровнях власти.
— Дорогой мой Болдемар, в Ванзее никто ничего не “решал”. Там всего лишь механически утвердили решение, принятое несколькими месяцами раньше. И принятое на самом высоком уровне.
Настало время подкинуть им мою тему, приковать к ней внимание. При сложившейся у нас политической системе каждый быстро понимает, что там, где начинается секретность, там начинается и власть. Ну а власть развращает, и это отнюдь не метафора. Однако, по счастью (для меня), власть притягивает — и это тоже не метафора. Моя приближенность к власти давала мне массу сексуальных преимуществ. В военное время женщины с особой силой чувствуют ее гравитационное притяжение; они нуждаются во всех своих друзьях и поклонниках, во всех защитниках. И я сказал, немного насмешливо:
— Майор, могу я рассказать о паре моментов, не получивших широкой огласки?
Долль слегка подпрыгнул в кресле и сказал:
— О да, прошу вас.
— Спасибо. Эта конференция была своего рода экспериментом, пробным шаром. И председательствующий предвидел серьезные затруднения. Однако все свелось к успеху, настолько большому и неожиданному, что Гейдрих, Рейхспротектор Рейнхард Гейдрих, потребовал сигару и бокал бренди. В середине дня. Гейдрих, который обычно пил в одиночестве. Получив бренди, он уселся у камина. А маленький билетный компостер Эйхман свернулся в клубочек у его ног.
— Вы там были?
Я вяло пожал плечами. А также наклонился вперед и в виде опыта засунул ладонь между колен Алисы Зайссер; и колени ее сжались, а рука легла на мою, что позволило мне сделать еще одно открытие: в добавление к прочим ее горестям Алиса была до смерти перепугана. Все ее тело дрожало.
Долль сказал:
— Вы были там? Или это слишком низкий для вас уровень? — Он дожевал что-то, проглотил. — Вы, несомненно, услышали все от вашего дяди Мартина.
Взгляд его черных глаз пробежался по сидящим за столом.
— От Бормана, — звучно сообщил он. — Рейхсляйтера… Я знавал вашего дядю Мартина, Томсен. В пору борьбы, когда мы были пылкими фанатиками.
Для меня это оказалось новостью, тем не менее я сказал:
— Да, мой господин. Он часто вспоминает вас и дружбу, которая доставляла вам обоим такую радость.
— Передайте ему мои наилучшие пожелания. И, э-э, прошу вас, продолжайте.
— На чем я остановился? Ах да. Гейдриху хотелось закинуть удочку. Посмотреть…
— Это вы об озере Ванзее? Так оно же замерзло к чертовой матери.
— Свитберт, прошу вас, — сказал Долль. — Герр Томсен.
— Закинуть удочку, посмотреть, не воспротивится ли государственный аппарат тому, что может показаться затеей несколько амбициозной, — распространению нашей окончательной расовой стратегии на всю Европу.
— И?
— Как я уже сказал, все прошло неожиданно гладко. Не воспротивился никто. Ни один человек.
Зюльц спросил:
— Что же в этом неожиданного?
— А вы вспомните о масштабах, профессор. Испания, Англия, Португалия, Ирландия. И о цифрах. Десять миллионов. Возможно, двенадцать.
Сидевшая, развалившись, слева от меня Норберта Уль уронила вилку на тарелку и пролепетала:
— Они же всего-навсего евреи.
Теперь стали слышны причмокивания и глотки двух штатских (Беркль методично выхлебывал из ложки соус, Зидиг прополаскивал рот “Нюи-Сен-Жорж”). Все остальные жевать перестали, и я почувствовал, что не только мое внимание приковано к Дрого Улю, который, приоткрыв рот, описал головой восьмерку. А описав, оскалил верхние зубы и сказал Зюльцу:
— Нет-нет, не будем заводиться, верно? Будем снисходительны. Эта женщина ничего не понимает. Всего-навсего евреи?
— “Всего-навсего евреи”, — печально согласился с ним Долль (он с мудрым видом складывал салфетку). — Замечание несколько загадочное, не так ли, профессор, если учесть, что в Рейхе их пришлось полностью обезвреживать?
— Вы правы, весьма загадочное.
— Мы никогда не считали это легким делом, мадам. И понимаем, полагаю я, что́ стоит на кону.
Зюльц сказал:
— Да. Видите ли, госпожа Уль, они особенно опасны тем, что давным-давно поняли коренной биологический принцип. Расовая чистота равна расовому могуществу.
— Их вы на межрасовом скрещивании не поймаете, — добавил Долль. — О нет. Они уяснили его недопустимость задолго до нас.
— Что и делает их столь опасным врагом, — сказал Уль. — И жестоким. Мой Бог. Прошу прощения, дамы, вам этого лучше не слышать, однако…
— Они сдирают кожу с наших раненых.
— Бомбят наши госпиталя.
— Торпедируют наши спасательные шлюпки.
— Они…
Я посмотрел на Ханну. Сжав губы, она хмуро вглядывалась в свои лежащие на скатерти ладони — длинные пальцы ее медленно сцеплялись, сплетались и расплетались, как будто она промывала их под краном.
— И такое веками происходило по всей планете, — сказал Долль. — У нас имеются доказательства. Имеются их официальные документы!
— “Протоколы сионских мудрецов”, — мрачно сообщил Уль.
Я сказал:
— Но право же, Комендант. Сколько я знаю, есть люди, у которых “Протоколы” вызывают сомнения.
— О да, есть, — ответил Долль. — Таких я отсылаю к “Моей борьбе” с ее блестящим доводом. Слово в слово я это место не припомню, но суть такова. Э-э… Лондонская “Таймс” снова и снова называет этот документ фальшивкой. И одно лишь это доказывает его подлинность… Потрясающе, нет? Абсолютно неопровержимо.
— Да. Каждому следует зарубить это себе на носу! — согласился Зюльц.
— Они кровопийцы, — сказала супруга Зюльца, Трудель. — Совсем как клопы.
Ханна спросила:
— Можно я скажу?
Долль уставился на нее глазами разбойника с большой дороги.
— Об основном их свойстве, — сказала она. — Отрицать его невозможно. Я говорю о таланте по части жульничества. И жадности. Их даже малый ребенок видит. — Ханна мерно вдыхала и выдыхала. — Они обещают вам златые горы, улыбаются, водят вас за нос. А потом отнимают все, что у вас есть.
Не причудилось ли мне? Вроде бы обычные для образцовой супруги офицера СС слова, но в свете свечей они почему-то показались двусмысленными.
— Все это неоспоримо, Ханна, — сказал явно озадаченный Зюльц. Затем лицо его прояснилось. — Впрочем, теперь нам удалось попотчевать еврея его же зельем.
— Теперь перевес на нашей стороне, — согласился Уль.
— Теперь мы платим еврею его же монетой, — сказал Долль. — И ему уже не до смеха — у него слез не хватает. Нет, госпожа Уль. Мы никогда не считали это легким делом, мадам. И понимаем, полагаю я, что стоит на кону.
Когда по столу расставили салаты, сыр, фрукты, пирожные, кофе, портвейн и шнапс, Ханна отправилась наверх с третьим визитом.
— Они уже валятся, точно кегли, — говорил тем временем Долль. — Фронтовики едва ли не стыдятся принимать денежное довольствие, так легко они продвигаются. — Он поднял похожий на большую луковицу кулак и начал разгибать пальцы: — Севастополь. Воронеж. Харьков. Ростов.
— Да, — сказал Уль, — а то ли еще будет, когда мы прорвемся за Волгу. Сталинград мы разбомбили дотла. И взять его будет проще простого.
— Вы, друзья мои, — Долль обратился ко мне, Зидигу и Берклю, — можете спокойно собрать вещички и разъехаться по домам. Ладно, ваша резина нам все еще нужна. Но не ваше топливо. К чему оно, если мы получаем нефтяные промыслы Кавказа? Ну что? Отшлепала ты их наконец?
Вопрос был обращен к Ханне, которая, пригнувшись, чтобы не зацепить макушкой притолоку, выступила из сумрака за дверью в шаткий свет свечей. Усевшись, она сказала:
— Девочки спят.
— Хвала Господу и всем ангелам его! Они уже допекли меня этой чертовой чушью. — Долль снова повернулся к нам и сказал: — К концу года жидо-большевизм будет разгромлен. И придет черед американцев.
— Их вооруженные силы безнадежны, — сообщил Уль. — Шестнадцать дивизий. Примерно как у Болгарии. А сколько бомбардировщиков B-17? Девятнадцать. Анекдот, да и только.
— Во время маневров, — сказал Зюльц, — они гоняют грузовики с надписью “танк” на бортах.
— Америка никакой погоды не делает, — заявил Уль. — Это пустое место. От нее ничто не зависит.
Фритурик Беркль, по большей части молчавший, негромко произнес:
— Все это сильно отличается от опыта, приобретенного нами во время Великой войны. Прежде всего, наша экономика работает в полную силу…
Я сказал:
— О, кстати. Вам это известно, майор? В тот же январский день в Берлине состоялась еще одна конференция. Под председательством Фрица Тодта. Тема: вооружение. Реорганизация экономики. Подготовка к дальним перевозкам.
— Пораженческие настроения! — усмехнулся Долль. — Попытка подорвать нашу оборонную мощь.
— Ничего подобного, мой господин, — усмехнулся в ответ я. — Армия Германии. Армия Германии подобна природной стихии — она необорима. Однако ее необходимо оснащать и снабжать. И тут главная помеха — недостаток рабочей силы.
— Поскольку заводы пустеют, — сказал Беркль, — а на рабочих надевают солдатскую форму. — Он сложил на груди короткие толстые руки и перекрестил ноги. — Во всех кампаниях сорокового мы потеряли сто тысяч солдат. Сейчас теряем в Остланде по тридцать тысяч в месяц.
Я сказал:
— По шестьдесят. Тридцать — это официальная цифра. На деле шестьдесят. Следует быть реалистом. Основа национал-социализма — прикладная логика. Как вы сказали, никакой мистики в нем нет. И потому, мой Комендант, нельзя ли мне внести спорное предложение?
— Хорошо. Мы слушаем.
— У нас имеется неиспользованный источник рабочей силы — двадцать миллионов человек. Здесь, в Рейхе.
— Где же?
— По обе стороны от вас, мой господин. Женщины. Работницы.
— Невозможно, — самодовольно заявил Долль. — Женщины и война? Это бросает вызов самым дорогим нашему сердцу убеждениям.
Зюльц, Уль и Зидиг что-то забормотали, соглашаясь.
Я ответил:
— Знаю. Но все остальные используют их. Англосаксы. Русские.
— Тем больше у нас причин не делать этого, — заявил Долль. — Не собираетесь же вы обратить мою жену в какую-нибудь роющую траншеи потную Ольгу.
— Они способны на большее, чем рытье траншей, майор. Батареи, зенитные батареи, которые удерживали танки Хубе к северу от Сталинграда и стояли там насмерть, были женскими. Студентки, девушки… — Я потискал напоследок бедро Алисы, поднял перед собой руки и, усмехнувшись, сказал: — Я чересчур опрометчив. И слишком болтлив. Прошу вас всех простить меня. Мой дорогой дядя Мартин — большой любитель поговорить по телефону, и под конец дня у меня эти разговоры уже из ушей лезут. Или изо рта. Но все же, как вы относитесь к этому, дамы?
— К чему? — спросил Долль.
— К военной службе.
Долль встал:
— Не отвечайте. Пора разлучить его с вами. Нельзя позволить, чтобы этот “интеллектуал” совращал наших женщин! Ну-с. В моем доме мужчины после обеда уединяются. Не в гостиной, но в моем любимом кабинете. Там нас ожидают сигары, коньяк и серьезный разговор о войне. Господа — если вы не возражаете.
Снаружи в ночи ощущалось то, о чем я был наслышан, но чего покамест не испытал, — силезское умение устраивать зимы. А ведь было всего только третье сентября. Я стоял, застегивая шинель, на крыльце, под фонарем, словно заимствованным из каретного сарая.
В тесном кабинете Долля все, кроме меня и Беркля, громогласно рассуждали о чудесах, сотворенных японцами на Тихом океане (о победах в Малайе, Бирме, Британском Борнео, Гонконге, Сингапуре, Маниле, на полуострове Батаан, Соломоновых островах, Суматре, в Ко-рее и Западном Китае), и нахваливали военное искусство генералов Сёдзиро Иида, Масахару Хомма, Хитоси Имамура, Сэйсиро Итагаки. Был и антракт потише, во время которого я спокойно согласился с тем, что склеротическим империям и нерешительным демокра-тиям невозможно тягаться с набирающими силу расовыми аристократиями Оси. Затем все опять зашумели, обсуждая предстоящие вторжения в Турцию, Персию, Индию, Австралию и (ни больше ни меньше) Бразилию…
В какой-то момент я ощутил на себе взгляд Долля. Все неожиданно смолкли, и Долль сказал:
— А он немного смахивает на Гейдриха, нет? Сходство присутствует.
— Вы не первый, кто отмечает его, мой господин.
Помимо Геринга, который мог быть и бюргером из “Будденброков”[33], и Риббентропа, бывшего торговца шампанским, изображающего аристократа (в Лондоне, когда он состоял там в послах, но появлялся не часто, его прозвали Летучим Арийцем), Рейнхард Гейдрих был единственным видным нацистом, способным сойти за чистого тевтона, все прочие несли в себе обычную балтийско-альпийско-дунайскую закваску.
— Гейдрих не вылезал из судов, в которых отстаивал древность своего рода, — сказал я. — Однако все эти слухи о нем, гауптштурмфюрер, совершенно безосновательны.
Долль улыбнулся:
— Будем надеяться, наш Томсен избежит ранней смерти, которая постигла Протектора[34]. — А затем, возвысив голос, продолжил: — Уинстон Черчилль вот-вот уйдет в отставку. У него нет выбора. Его сменит Иден, который хотя бы меньше лебезит перед евреями. Вам известно, что когда солдаты Вермахта вернутся с Волги и из того, что останется от Москвы и Ленинграда, то на границе страны их разоружат войска СС? И после этого мы станем…
Зазвонил телефон. Ему и следовало зазвонить в одиннадцать: я заранее договорился об этом с Берлином, с одной из секретарш Секретаря[35] (девушкой услужливой, бывшей когда-то давно моей любовницей). Пока я говорил и слушал, все молчали.
— Спасибо, госпожа Дельмот. Передайте Рейхсляйтеру, что я все понял. — Я положил трубку. — Прошу прощения, господа. Вам придется извинить меня. В мою квартиру в Старом Городе вот-вот нагрянет курьер. Я должен принять его.
— Нет покоя нечестивым[36], — сказал Долль.
— Никакого, — согласился я и откланялся.
В гостиной лежала на софе, точно упавшее пугало, Норберта Уль, рядом с ней расположилась Амаласан-да Беркль. Алиса Зайссер сидела, глядя перед собой, на низкой деревянной скамье в компании Трудель Зюльц и Ромгильды Зидиг. Ханна Долль только что поднялась наверх и уже не вернется. Я сообщил, ни к кому в частности не обращаясь, что вынужден уйти, и ушел, задержавшись на минуту-другую в коридоре, у изножья лестницы. Далекий рокот наполняемой ванны; шаги чуть-чуть прилипавших к полу босых ступней; покрякиванье скандализированных половиц.
Выйдя в сад перед домом, я обернулся и посмотрел вверх. Я надеялся увидеть в окне второго этажа голую или полуголую Ханну, глядящую на меня, приоткрыв рот (или с силой затягиваясь “Давыдофф”), однако надежда моя оказалась обманутой. Только задернутые шторы из какого-то меха или шкуры и прямоугольник света на них. И я пошел восвояси.
Мимо меня проплывали разделенные стометровыми интервалами дуговые лампы. Огромные черные мухи покрывали, как мех, их сетчатые колпаки. Да, и летучая мышь проносилась поперек кремовой линзы луны. Из Офицерского клуба — полагаю, оттуда — долетали благодаря хитрой акустике Кат-Зет звуки популярной песенки “Прощаясь, тихо скажи «пока»”. А кроме того, я услышал шаги за своей спиной — и оглянулся.
Почти ежечасно ты чувствуешь здесь, что живешь посреди огромного, но переполненного сумасшедшего дома. Ребенок неразличимого пола, одетый в ночную рубашку до земли, быстро приближался ко мне — да, быстро, слишком быстро, все они передвигаются слишком быстро.
Маленькая фигурка вступила в поток света. Гумилия.
— Вот, — сказала она и протянула мне голубой конверт. — От мадам.
А потом развернулась и торопливо ушла.
Я столько страдала… Мне больше не по силам… Ныне я должна… Порою женщина… Мои груди начинают болеть, когда я… Ждите меня в… Я приду в вашу…
Перебирая эти мечтания, я вышагивал еще двадцать минут — вдоль внешней ограды “Зоны интересов”, затем по пустынным улочкам Старого Города — и наконец достиг площади с серой статуей и чугунной скамейкой под гнутым фонарным столбом. Там я присел и прочитал.
— Ну и угадай, что она сделала, — сказал капитан Эльц. — Эстер.
Борис вошел в мою квартиру, открыв дверь собственным ключом, и теперь расхаживал по гостиной с сигаретой в одной руке, но без полного стакана спиртного в другой. Он был трезв, встревожен, сосредоточен.
— Помнишь открытку? С ума она, что ли, сошла?
— Погоди. Что случилось?
— Вся та чушь о хорошей еде, чистоте и ваннах. Она не написала о них ни слова. — И с негодованием (вызванным размерами и решительностью поступка Эстер) Борис продолжил: — Она написала, что мы — свора лживых убийц! Да еще и уточнила. Орава вороватых крыс, ведьм и козлов. Вампиров и кладбищенских мародеров.
— И все это пошло в Службу почтовой цензуры?
— Конечно, пошло. В конверте с двумя именами на нем — моим и ее. Что она себе думала? Что я просто опущу его в почтовый ящик?
— А теперь она снова лопатит дерьмо растворной доской?
— Нет, Голо. Это преступление, да еще и политическое. Саботаж. — Борис наклонился вперед: — Попав к Кат-Зет, Эстер дала себе обещание. Она поведала мне о нем. Сказала себе: “Мне здесь не нравится, я не собираюсь здесь умирать…” Потому она так себя и ведет.
— Так где же она сейчас?
— Ее бросили в одиннадцатый бункер. Первым делом я подумал: надо доставить ей туда немного воды и еды. Этой ночью. Но теперь полагаю, что это пойдет ей на пользу. Пусть посидит пару дней. Получит хороший урок.
— Выпей, Борис.
— Выпью.
— Шнапса? Что делают с заключенными в одинна-дцатом бункере?
— Спасибо. Ничего. В том-то весь и фокус. Мебиус говорит так: мы просто предоставляем природе делать свое дело. А кто решился бы путаться под ногами у природы, мм? В среднем они протягивают там две недели, если молоды. — Он вгляделся в мое лицо: — У тебя подавленный вид, Голо. Ханна отказала тебе?
— Нет-нет. Продолжай. Эстер. Как нам вытащить ее оттуда?
И я сделал над собой необходимое усилие, попытался проникнуться должным интересом к вопросу жизни и смерти.
2. Долль: проект
Если говорить совсем уж честно, мои подбитые глаза меня раздражают.
Можно и не упоминать о том, что против настоящих ранений я ничего не имею. Тут, смею сказать, мой послужной список говорит сам за себя, свидетельствует о моей телесной выносливости. На иракском фронте последней войны (где я, 17-летний, самый молодой старшина во всей Имперской армии, отдавал лающие приказы людям, которые были вдвое старше меня) я сражался целый день, ночь и, да, еще 1 день с развороченной левой коленной чашечкой и изуродованными шрапнелью головой и лицом, и к вечеру 2-го дня мне еще хватило сил, чтобы вонзать штык в кишки английских и индийских солдат, замешкавшихся в доте, который мы все-таки взяли.
Именно там, в госпитале Вильгельмы (немецкого поселения при дороге, которая соединяет Иерусалим с Яффой), оправляясь от 3 пулевых ранений, полученных мной во 2-й битве за Иордан, я изведал “волшебное обаяние” эротических шалостей, кои разделяла со мной пациентка того же госпиталя, худощавая и гибкая Вальтраут. Ее лечили от разного рода психологических недугов, главным образом от депрессии; и мне приятно думать, что наши с ней залихватские спряжения помогли затянуться разрывам в ее сознании, как помогли они зарубцеваться пробоинам в моей пояснице. Ныне воспоминания о той поре сводятся у меня главным образом к набору звуков. И какой же контраст они составляют — кряканье и рвотные хрипы рукопашной, с 1 стороны, и воркование, нежные шепоты юной любви (нередко сопровождавшиеся настоящим пением птиц в роще или в саду) — с другой. Я романтичен. Мне подавай романтику — и все тут.
Ну-с, подбитые глаза нехороши уже тем, что они серьезнейшим образом разжижают присущую мне ауру непререкаемой властности. И не только в командном центре, или на перроне, или в бараках. В день, когда случилось это несчастье, я устроил здесь, на моей красивой вилле, блестящий прием для сотрудников “Буны”, и в течение немалого времени мне едва-едва удавалось сохранять самообладание — я чувствовал себя каким-то пиратом или клоуном из пантомимы, или коалой, или енотом. Еще до приема меня совершенно загипнотизировало мое отражение в супнице: диагональный розовый мазок и 2 подрагивавшие зрелые сливы под бровями. Я уверен, что Зюльц и Уль обменивались дурацкими ухмылками и даже Ромгильда Зидиг едва подавила смешок. Впрочем, с началом общего разговора я ожил, возглавил его с обычной моей уверенностью (и без обиняков поставил на место господина Ангелюса Томсена).
Так вот — если дело шло подобным образом в моем собственном доме, среди коллег, знакомых и их супружниц, то как прикажете мне вести себя в обществе людей и вправду значительных? Что, если сюда прибудет группенфюрер Блобель? Или заявится с внезапной инспекцией оберфюрер Бенцлер из Главного управления имперской безопасности? А что, если, Боже оборони, Рейхсфюрер СС нанесет нам еще один визит? Да я не уверен, что смогу высоко держать голову даже в обществе нашего маленького билетного контролера оберштурмбаннфюрера Эйхмана…
А виноват во всем проклятый старый дурень, мой садовник. Вообразите, если желаете, воскресное утро и безупречную погоду. Я сижу за столом красивой комнаты, в которой у нас принято завтракать, настроение у меня великолепное — после деятельного, пусть и не совсем успешного “сеанса” с моей лучшей половиной. Уплетаю завтрак, любовно приготовленный Гумилией (удалившейся к этому времени в некий обветшалый храм Старого Города). Разделавшись с моими 5 сосисками (и осушив столько же чашек превосходного кофе), я встал и направился к французскому окну, намереваясь задумчиво прогуляться по саду и покурить.
Богдан с лопатой на плече стоял посреди дорожки спиной ко мне, тупо таращась на черепашку, которая поедала черешок латука. И едва я сошел с травы на гравий, старик с какой-то судорожной внезапностью повернулся, толстый клинок лопаты описал быстрый полукруг и врезал мне по переносице.
Ханна, когда она наконец спустилась сверху, омыла ушибленное место холодной водой и своими теплыми пальчиками приложила в моему челу кусок сырого мяса…
Но и сейчас, спустя целую неделю, мои подглазья отливают цветом больной лягушки — желто-зеленой жутью.
— Невозможно, — заявил (весьма типично для него) Прюфер.
Я, вздохнув, сказал:
— Приказ исходит от группенфюрера Блобеля, то есть от Рейхсфюрера СС. Вы понимаете, гауптштурмфюрер?
— Но это невозможно, штурмбаннфюрер. Мы не сможем это сделать.
Прюфер, как сие ни смешно, состоит при мне лагерфюрером, таким образом он — мой номер 2. Вольфрам Прюфер, молодой (едва за 30), неинтересно красивый (с круглым бесстрастным лицом), напрочь лишенный инициативности и, вообще говоря, бездельник каких мало. Кое-кто уверяет, что “Зона интересов” есть свалка 2-сортных недоумков. И я бы, пожалуй, согласился с ними (если бы это не говорило дурно и обо мне самом). Я сказал:
— Прошу простить, но я не понимаю значения слова “невозможно”, Прюфер. Его нет в лексиконе СС. Нам надлежит стоять выше объективных условий.
— Но какой в этом смысл, мой Комендант?
— Смысл? Это политика, Прюфер. Мы заметаем следы. Нам еще и прах придется размалывать. В костедробилках, нет?
— Извините, мой господин, но я спрошу снова. Какой смысл? Если бы мы терпели поражение, тогда понятно, но мы же его не терпим. Когда мы победим в войне, а мы победим, все остальное станет совершенно не важным.
Должен признать, это соображение и мне приходило в голову.
— И когда мы победим, это все равно останется важным, отчасти, — возразил я. — Мы должны быть предусмотрительными, Прюфер. Какие-нибудь опасные типы могут начать задавать вопросы, вынюхивать да выведывать.
— Я все равно не понимаю, Комендант. Ведь когда мы победим, нам придется проделывать то же самое, но в куда больших масштабах, разве нет? С цыганами, славянами и так далее.
— Я тоже так думаю.
— Так чего же мы сейчас нюни распускаем? — Прюфер почесал в затылке. — Сколько там объектов, Комендант? Вам хотя бы примерно известно?
— Нет. Но их много. — Я встал, прошелся по кабинету. — Вы знаете, за очистку всей территории отвечает Блобель. Ах как он пилит меня по поводу зондеров. И как спешит разделаться с ними. Я спросил: “Почему непременно нужно избавляться от всех зондеров после каждой Акции? Они же никуда не денутся?” Но разве он меня слушает? — Я вернулся в кресло. — Ладно, гауптштурмфюрер. Попробуйте-ка вот это.
— А что это?
— А на что оно похоже? Вода. Вы здесь воду пьете?
— Боюсь, что нет, штурмбаннфюрер. Только ту, что в бутылках.
— Я тоже. Попробуйте. Мне попробовать пришлось. Давайте… Это приказ, гауптштурмфюрер. Отхлебните. Глотать не обязательно.
Прюфер отхлебнул немного воды, и она тут же потекла из его рта наружу. Я сказал:
— Походит на падаль, нет? Вдохните поглубже. — Я протянул ему мою фляжку: — Примите немного. Вчера, Прюфер, меня сердечно пригласили в администрацию Старого Города. На встречу с депутацией здешних шишек. Они сказали, что сколько эту воду ни кипяти, пить ее все равно невозможно. Наши объекты забродили, гауптштурмфюрер. И заразили грунтовые воды. Выбора у нас нет. Только вот запах будет немыслимый.
— Будет, мой Комендант? Вам не кажется, что он уже немыслим?
— Перестаньте вы жаловаться, Прюфер. Жалобы нас никуда не приведут. А вы только и знаете, что жаловаться. Остановиться не можете. Жалобы, жалобы, жалобы и жалобы.
Тут я сообразил, что повторяю слова Блобеля, сказанные им, когда я поначалу тоже пытался отвертеться от этого задания. А Блобель в его нападках, несомненно, повторял схожий нагоняй, полученный от Гиммлера. И Прюфер, вне всяких сомнений, произнесет нечто подобное, когда услышит возражения Эркеля и Струпа. Ну и так далее. Что мы имеем в наших охранных отрядах, так это иерархию жалоб. Эхокамеру жалоб… Разговаривали мы с Прюфером в ГАЗ, в моем кабинете. В мрачноватой (и несколько загроможденной) комнате с низким потолком. Зато письменный стол у меня был устрашающих размеров.
— Итак, дело это неотложное, — продолжал я. — Действительно неотложное, Прюфер. Надеюсь, вам понятно.
Стукнула в дверь и вошла моя секретарша, малышка Минна. И с неподдельным удивлением сообщила:
— Вас ожидает снаружи персона, назвавшаяся Шмулем, Комендант. Пришла, чтобы увидеться с вами, так она, во всяком случае, говорит.
— Велите ему стоять на месте, Минна, и ждать.
— Да, Комендант.
— Есть у нас кофе? Настоящий?
— Нет, Комендант.
— Шмуль? — Прюфер сглотнул, вскочил на ноги и снова сглотнул. — Шмуль? Зондеркоманденфюрер? Что он здесь делает, штурмбаннфюрер?
— Разговор окончен, гауптштурмфюрер, — ответил я. — Осмотрите захоронение, запаситесь бросовым бензином и метанолом, если таковой найдется, и поговорите с инженером Йенсеном о физике погребальных костров.
— Слушаюсь, мой Комендант.
Пока я сидел, размышляя, снова явилась Минна с охапкой телетайпов и телеграмм, меморандумов и коммюнике. Она — представительная и компетентная молодая женщина, пусть и несколько плоскогрудая (хотя жопа у нее в полном порядке, а задрав ее узкую юбку, вы… Не совсем понимаю, почему я это пишу. Решительно не мой стиль). В любом случае, я думал о жене. Ханна (пытался представить я) — здесь, во время нынешней Акции? Нет. Да и девочки, коли на то пошло, тоже. Пожалуй, им стоит ненадолго уехать в Розенхайм. Сибил и Полетт смогут поякшаться с теми 2 приемлемо безвредными клоунами, их дедушкой и бабушкой с маминой стороны, живущими в Лесном аббатстве — почерневшие балки, куры, “раскладные” рисунки Карла, анархическая стряпня Гудрун. Да, и природа Розенхайма. Сельский воздух всем им пойдет на пользу. А кроме того, Ханна при ее нынешнем “расположении духа”…
Ах, если б моя супруга была так же сговорчива, как томная Вальтраут! Где ты сейчас — Вальтраут?
— И это человеческое существо, — сказал я, выйдя во двор. — Отвратительно выглядишь, зондеркоманденфюрер.
Мои глаза? В сравнении с глазами зондеркоманденфюрера Шмуля мои — очи Златовласки. У него, почитай, и глаз-то нет, они умерли, упокоились, потухли. Таковы глаза зондера.
— Видел бы ты свои зенки, милейший.
Шмуль пожал плечами и скосился на краюху хлеба, которую уронил на землю при моем появлении.
— После меня, — сказал я и поймал себя на том, что начинаю заговариваться. — Знаешь, в ближайшие дни твоя группа увеличится в 10 раз. Ты станешь самой важной персоной во всем КЦЛ. После меня, естественно. Пошли.
Пока мы ехали в грузовике на северо-восток, я без всякой приязни размышлял об оберштурмфюрере Томсене. Несмотря на его бесполые манеры, он, как уверяют многие, большой ходок по женской части. И хорошо в таковом качестве известен, по-видимому. При этом ни с чьими интересами он считаться не склонен, да и в средствах не стесняется. По-видимому, именно он обрюхатил 1 из дочерей фон Фрика (дело было уже после скандала с катамитом); кроме того, я слышал из 2 отдельных источников, что он поимел даже Оду Мюллер! Еще 1 его победа — Кристина Ланг. Поговаривают, что Томсен сводничал для своего дяди Мартина — помогал Рейхсляйтеру вступить в связь с актрисой М. Ходят слухи и о том, что не все было чисто между ним и его тетушкой Гердой. (Или тем, что от нее осталось после рождения детей, — сколько их там, 8, 9?) Здесь, в КЦЛ, Томсен, как всем известно, оказался в своей стихии и перепробовал едва ли не целый взвод девиц из вспомогательного состава. Его друг, этот козел отпущения Борис Эльц, по всему судя, ничем не лучше. Да, но Эльц — потрясающий воин, а подобные люди (это стало более-менее официальной политикой) вправе пользоваться в любви такой же свободой, какую дает им война. Но чем может оправдать свое поведение Томсен?
В Палестине худенькая Вальтраут дала мне пример, которому я следовал всю жизнь: совокупление, совершаемое без подлинного чувства, есть дело — будем смотреть правде в лицо — во всех смыслах противное. Согласен, в этом отношении я солдат не типичный; я никогда не позволяю себе неуважительных разговоров о женщине, а вульгарный язык мне претит. Поэтому я всегда обходил стороной мир борделей с его невообразимой грязью и слизью, да и “утонченное” распутство — туфля-лодочка, втиснутая под столом между кожаными сапогами, задранная на кухне юбка, девка, идущая по городской улице вразвалочку, вихляя крупом, подмалеванные глаза, бритые подмышки, прозрачные трусики, черные чулки, пристегнутые к черному поясу, который обрамляет белую, выбритую верхушку бедер… такие штуки, спасибо большое, представляют для вашего покорного слуги Пауля Долля интерес весьма малый.
Нисколько не удивлюсь, если Томсен попытается подъехать к Алисе Зайссер. Картина вполне разительная: светловолосая каланча услаждается фигуристой булочкой с корицей. На моем обеде она выглядела весьма аппетитно. Что ж, ему лучше поторопиться, поскольку через 1–2 недели она вернется в Гамбург. Сейчас она доступна, приходит в себя после утраты штурмшарфюрера — утраты Орбарта, отдавшего жизнь, чтобы предотвратить побег из женского лагеря. Этот факт придает благородство всему облику его вдовы. Да и черный цвет ей к лицу. Когда мы пировали на моей вилле, траурное платье Алисы (с его тугим лифом) словно серебрилось в отблесках германской жертвенности. Ну вот видите. Романтика: я не могу без романтики.
Интересно, как долго Ханна намерена предаваться своему капризу?
Попомните мои слова: бросового бензина окажется недостаточно, и мне придется снова тащиться в Катовице.
— Остановите здесь, унтершарфюрер. Здесь.
— Да, мой Комендант.
Ну-с, в Секторе 4III(b)i я не был с июля, когда сопровождал Рейхсфюрера СС во время проводившегося им двухдневного “беглого осмотра”. Я вылез из кабины грузовика (а Шмуль выпрыгнул из кузова) и с тяжелым чувством обнаружил, что, вообще-то говоря, могу слышать Весенний луг. Луг начинался примерно метрах в 10 от насыпи, на которой стояли, прижав к лицам ладони, Прюфер, Струп и Эркель, — тем не менее его было слышно и отсюда. Запах, само собой, но теперь еще и звук. Хлопки, шипение, бульканье. Я присоединился к коллегам и окинул огромное поле взглядом.
Без тени ложной чувствительности окинул взглядом огромное поле. Стоит повторить, что я нормальный мужчина с нормальными чувствами. Однако, когда на меня изредка нападает искушение поддаться человеческой слабости, я просто думаю о Германии и о вере, внушаемой мне ее Избавителем, чью дальновидность, идеалы и надежды я неукоснительно разделяю. Доброта к еврею есть жестокость к германцу. “Правое” и “неправое”, “доброе” и “дурное” — эти старые концепции свое отжили, их более не существует. При новом порядке одни действия приводят к положительным результатам, другие — к отрицательным. Вот и все.
— Комендант, — произнес Прюфер с 1-й из его напыщенных гримас, — в Куленгофе Блобель попробовал все это взорвать.
Я повернулся, посмотрел на него и сказал сквозь носовой платок (мы все прижимали к носам носовые платки):
— Взорвать и чего тем добиться?
— Ну, избавиться от них таким способом. Не получилось, Комендант.
— Что же, я мог бы сказать ему это еще до того, как он попробовал. С каких это пор взрыв уничтожает что-либо дотла?
— Я тоже так подумал. Все это добро просто разлетелось повсюду. Куски свисали с деревьев.
— И что вы сделали? — спросил Эркель.
— Собрали те, до каких смогли дотянуться. С нижних ветвей.
— А те, что были на верхних? — спросил Струп.
— Их мы просто оставили висеть, — ответил Прюфер.
Я снова оглядел огромное пространство, волнообразно колебавшееся, точно лагуна во время прилива, поверхность его обильно покрывали маленькие гейзеры, они рыгали и плевались; время от времени в воздух взлетали, вертясь, ошметки торфа. Я закричал, призывая Шмуля.
Этим вечером в мой кабинет неожиданно заявилась Полетт. Я с сигарой и стаканчиком бренди отдыхал в покойном кресле.
— Где Богдан?
— И ты туда же. Какое на тебе некрасивое платье.
Она сглотнула и спросила:
— И где Торкуль?
Торкуль была черепашкой (это не описка — “была”). Девочки любили ее: в отличие от ласки, ящерицы или кролика, черепашка сбежать не могла.
…Несколько позже я на цыпочках подкрался сзади к Сибил, которая делала за кухонным столом уроки, — и перепугал ее до смерти! А после обнял, смеясь, и поцеловал, и мне показалось, что она меня оттолкнула.
— Ты отталкиваешь меня, Сибил.
— Нет, — сказала она. — Просто мне скоро 13, папа. А для меня это серьезная веха. И потом, ты не…
— Что “не”? Ну. Продолжай.
— Ты нехорошо пахнешь, — сказала она и поморщилась.
Тут уж кровь моя начала закипать по-настоящему.
— Тебе ведь известно значение слова “патриотизм”, Сибил?
Она отвернула лицо в сторону и сказала:
— Мне нравится обнимать и целовать тебя, папа, но у меня сейчас другое на уме.
Я помолчал, а затем сказал:
— В таком случае ты очень жестокая девочка.
А что же о Шмуле, о зондерах? Ах, мне так трудно писать о них. Знаете, я никогда не переставал дивиться бездне нравственного убожества, в которую всегда готовы упасть некоторые человеческие существа…
Зондеры, они исполняют свою страшную работу с наитупейшим равнодушием. С помощью толстых кожаных ремней они волокут объекты из душевой в мертвецкую, а там, вооружась плоскогубцами и долотами, извлекают из зубов золотые пломбы или, щелкая ножницами, состригают с женщин волосы; или выдирают из ушей серьги, срывают с пальцев обручальные кольца, а затем нагружают тележки (6–7 на 1 партию) и поднимают их к зияющим горнилам печей. И наконец, дробят кости, и грузовик увозит получившийся порошок и ссыпает его в Вислу. Все это, как уже было сказано, они проделывают с тупой бесчувственностью. Кажется, для них совершенно не важно, что люди, которых они обрабатывают, — это их товарищи по расе, их кровная родня.
И все же случается ли этим стервятникам крематория выказывать хотя бы малейшее оживление? О да. Это происходит, когда они встречают на перроне эвакуантов и отводят их в раздевалку. Иными словами, они оживают, лишь получив возможность предать и обмануть своих соплеменников. “Назовите вашу профессию, — просят они. — О, инженер? Великолепно. Нам всегда нужны инженеры”. Или что-нибудь вроде: “Эрнст Кан — из Утрехта? Да, он и его… О да, Кан, его жена и дети пробыли здесь месяц или 2, а потом решили отправиться на сельскохозяйственную станцию. На 1-ю, в Станиславе”. Если же возникают затруднения, зондеры с готовностью прибегают к насилию — заламывают смутьяну руки и тащат его лицом вниз к ближайшему сержанту, и тот надлежащим образом разрешает ситуацию.
Видите ли, Шмуль и прочие заинтересованы в том, чтобы все шло гладко и быстро, потому как им не терпится порыться в карманах сброшенной одежды, выудить оттуда выпивку или курево. Или что-нибудь съедобное. Они же все время жуют — все время жуют, эти зондеры — какие-то объедки, украденные в раздевалке (даром что пайки им положены относительно щедрые). Они могут сидеть на груде объектов и хлебать из миски суп; могут бродить по зловонному лугу по колено в его жиже и жевать куски ветчины…
Меня поражает их стремление уцелеть, протянуть подобным манером еще немного, а они полны этой решимости. Лишь некоторые (далеко не многие) отвечают нам категорическими отказами, несмотря на очевидные последствия: ведь и они тоже стали теперь Geheimnisträger’ми, носителями государственной тайны. И никто же из них не может надеяться продлить свое трусливое существование более чем на 2 или 3 месяца. На сей счет мы ведем себя открыто и откровенно: как-никак 1-я работа, какую получают зондеры, — это устранение тел их предшественников, да так оно продолжаться и будет. Шмуль обладает сомнительного достоинства отличием: он — похоронщик, дольше всех проработавший в КЦЛ, собственно, я не удивлюсь, если окажется, что и во всей концентрационной системе. В сущности, он человек “выдающийся” (даже охрана проявляет к нему малое, но уважение). Шмуль продолжает трудиться. Однако и он отлично знает, чем заканчивают все они — носители государственной тайны.
Для меня честь не является вопросом жизни или смерти: она гораздо важнее такого вопроса. Зондеры, совершенно очевидно, держатся иных взглядов. Чести они лишены и, подобно любому животному и даже минералу, стремятся лишь продлить свое существование. Существование есть привычка, с которой они не могут расстаться. Ах, если бы они были настоящими мужчинами, — да я бы на их месте… Но погоди. Ты никогда не был и не будешь ни на чьем месте. И то, что говорят здесь, в КЦЛ, правда: никто себя не знает. Кто ты? Не знаешь. Ну так приходи в “Зону интересов”, и она тебя просветит.
Я подождал, когда девочек уложат, и вышел в сад. У пикникового стола стояла, скрестив руки, Ханна с белой шалью на плечах. Пила из бокала красное вино и курила “Давыдофф”. За нею — оранжевый закат и несущиеся, клубясь, облака. Я небрежным тоном сказал:
— Ханна, я думаю, что вам следует на неделю или 2 уехать к твоей матери.
— Где Богдан?
— Боже милостивый. В 10-й раз: его перевели. — И ко мне это никакого отношения не имело, хоть я и не испытал неудовольствия, когда в последний раз увидел его спину. — В Штуттгоф. Его и 200 других.
— Где Торкуль?
— Опять же в 10-й раз: Торкуль мертва. Ее убил Богдан. Лопатой, Ханна, ты забыла?
— Ты говоришь, Богдан убил Торкуль.
— Да! Со злости, я полагаю. И с перепугу. В другом лагере ему придется начинать все сначала. Его могут ожидать трудности.
— Какие?
— Садовником он в Штуттгофе не станет. Там другой режим. — Я решил не говорить Ханне, что всякий, кто попадает в Штуттгоф, в 1-ю же минуту получает 25 ударов плетью. — Прибираться в саду пришлось мне. Торкуль. Уверяю тебя, зрелище было не из приятных.
— Почему мы должны ехать к маме?
Я немного помычал и помямлил, заверяя ее, что это хорошая мысль. Ханна сказала:
— Ладно, ладно, в чем настоящая причина?
— Ну хорошо. Берлин распорядился о незамедлительном выполнении некоторого Проекта. На какое-то время жизнь здесь станет неприятной. Всего на пару недель.
Ханна саркастически осведомилась:
— Неприятной? Да что ты говоришь? Серьезная перемена. Неприятной в каком смысле?
— Я не имею права разглашать. Это военное дело. И оно пагубным образом скажется на состоянии воздуха. Ну-ка, давай я тебе долью.
Минуту спустя я вернулся с вином для Ханны и здоровенным стаканом джина для себя.
— Я все обдумал. Уверен, ты согласишься, что так будет лучше. Мм, красивое небо. Наступают холода. Это нам поможет.
— Как?
Я покашлял и сказал:
— Ты ведь помнишь, что завтра мы идем в театр.
Мерцающий кончик ее сигареты походил в сумерках на светляка — взлетающего.
— Да, — продолжал я, — праздничное представление пьесы “И вечно пение лесов”. — Я улыбнулся. — Ты хмуришься, кошечка моя. Перестань, мы должны делать вид, что ничего не случилось! Боже, Боже. Кто же у нас теперь надувшаяся девочка, а? Я напомнил бы тебе о Дитере Крюгере. Но ты ясно показала мне, что его судьба тебя больше не волнует.
— О, волнует, конечно. Разве ты не говорил, что Дитера отправили в Штуттгоф? И что при поступлении туда каждый получает 25 ударов плетью?
— Я так говорил? Ну, это касается лишь самых подозрительных заключенных. Богдан их не получит… “И вечно пение лесов” — это рассказ о сельской жизни, Ханна. — Я отхлебнул побольше резкого джина, основательно прополоскал им рот. — О стремлении создать образцовую общину. Органическую общину, Ханна.
То была объединенная годовщина, мы отмечали 1) наш убедительный успех на выборах 14 сентября 1930 и 2) принятие исторических Нюрнбергских расовых законов 15 сентября 1935. То есть причин для празднования было 2.
После нескольких коктейлей, выпитых нами в театральном буфете, мы с Ханной (центр всеобщего внимания) направились к нашим местам в 1-м ряду. Свет в зале померк, занавес, покрякивая, поднялся — и перед нами предстала дородная доярка, горюющая посреди пустой продуктовой кладовки.
“И вечно пение лесов” рассказывало о жизни крестьянской семьи в суровую зиму, которая последовала за Версальским диктатом. “Мороз уничтожил клубни, Отто” — такова была 1-я реплика и “Ну что ты уткнулся в эту книжку своим чванливым носом?” — другая. Все остальное полностью миновало мое сознание. И не то чтобы голова у меня совсем опустела — напротив. Как ни странно, я провел все 2 1/2 часа, кропотливо оценивая время, которое потребовалось бы газу (с учетом влажности и высоты потолка), чтобы разделаться с наполнявшей зал публикой; прикидывая, какую часть ее одежды можно будет в дальнейшем использовать; высчитывая, сколько денег удастся выручить за ее волосы и золотые пломбы…
После спектакля, уже во время приема, 2 таблетки “фанодорма”, запитые несколькими рюмками коньяка, быстро привели меня в норму. Я оставил Ханну в обществе Норберты Уль, Ангелюса Томсена и Олбрихта и Сюзи Эркель, а сам обменялся несколькими словами с Алисой Зайссер. В конце недели бедняжка отбывает в Гамбург. 1-я ее задача — выправить пенсию. По какой-то причине Алиса была белой от страха.
— Двигаться будем с запада на восток. Получишь под начало 800 человек.
Шмуль пожал плечами и вытащил из кармана брюк — вы не поверите — пригоршню маслин.
— Может быть, 900. А скажи мне, зондеркоманденфюрер. Ты женат?
Он ответил, глядя в землю:
— Да, господин.
— Как ее зовут?
— Суламифь, господин.
— И где она сейчас, твоя Суламифь, зондеркоманденфюрер?
Нельзя со всей честностью утверждать, что воронью мертвецкой недоступны никакие человеческие чувства. Довольно часто, выполняя свою работу, они сталкиваются с кем-то, кого хорошо знают. Зондеры видят, как их соседи, друзья, родственники входят в камеру, или “выходят” из нее, или и то и другое. Заместителю Шмуля случилось как-то умерять в душевой страхи своего 1-яйцевого близнеца. А не так давно среди зондеров был некий Тадеуш, хороший работник, который, взглянув в мертвецкой на конец своего ремня (они, видите ли, отволакивают объекты с помощью ремней), увидел собственную жену и упал в обморок. Впрочем, ему выдали немного шнапса и палку салями, и через 10 минут он вернулся к работе и бодро оттаскивал других.
— Ну так где же она?
— Не знаю, господин.
— Все еще в Лицманштадте?[37]
— Я не знаю, господин. Прошу прощения, господин, об экскаваторе они позаботились?
— Про экскаватор забудь. Это рухлядь.
— Да, господин.
— И еще: их необходимо тщательно пересчитать. Понятно? По черепам.
— Черепа не годятся, господин. — Он отвернулся в сторону, выплюнул косточку последней маслины. — Есть более надежный метод.
— Вот как? Ладно, сколько времени все займет?
— Зависит от дождей, господин. Это всего лишь предположение, но я думаю — месяца 2 или 3.
— 2 или 3 месяца?
Шмуль повернулся ко мне, и я вдруг сообразил, чем необычно его лицо. Не глазами (они были обычными глазами зондера), но ртом. И я понял — там, на верхушке насыпи, — что сразу после успешного завершения нынешнего мероприятия со Шмулем придется расстаться, прибегнув к соответственной процедуре.
Мне удалось собрать кое-какую дополнительную информацию о нашем сладеньком герре Томсене (несмотря на его репутацию, я все же думаю, что он “1 из этих”). Мать Томсена, старшая (и намного) единокровная сестра Бормана, вышла замуж с немалой для себя выгодой, нет? Ее муж владел торговым банком, а также коллекционировал современное искусство самого дегенеративного пошиба. Что-то знакомое — капиталы, современное искусство, мм? Не был ли “Томсен” некогда чем-то вроде “Томзена”? — гадаю я. Так или иначе, в 1929-м оба родителя погибли в Нью-Йорке при падении лифта (мораль: переступи порог этого Еврейского Содома — и ты получишь то, что столь “капитально” заслужил!). После чего их единственного сына, этого княжонка, неофициально усыновил его дядя Мартин — человек, который распоряжается ныне ежедневником Избавителя.
Ну-с, это нам приходится ишачить и обливаться кровавым потом — я едва сам себя не угробил, добиваясь моего нынешнего положения. А некоторые — некоторые рождаются с серебряной… Да, вот это смешно. Я намеревался использовать расхожую фразу, однако моя голова родила намного лучшую. И в совершенстве для него подходящую. Да. Ангелюс Томсен родился с серебряным хером во рту!
Нихт вар?[38]
Склонившись над моим домашним столом, я предавался глубоким, хоть и усталым размышлениям и внезапно услышал звук шагов; они приблизились и замерли. Это была не Ханна.
А размышлял я о том, что попал меж 2 огней. С 1 стороны, Главное экономическое управление вечно требует, чтобы я делал все возможное для увеличения численности рабочей силы (в военной промышленности), с другой — Главное управление имперской безопасности давит на меня, требуя устранить как можно больше эвакуантов, — и по очевидной причине (евреи образуют 5-ю колонну нестерпимых размеров). Я провел пальцами по лбу, словно рефлекторно отдал честь. Теперь же я вижу вдобавок (передо мной лежит телетайп), что этот идиот, Герхард Стадент из ГЭУ, разродился блестящей идеей: все трудоспособные матери должны работать, пока с ног не попадают, на обувной фабрике Хелмека. “Прекрасно, — скажу я ему. — Приходите на перрон и попробуйте разлучить их с детьми”. Эти люди — они просто не умеют думать. Я громко сказал:
— Кто бы там ни стоял, войдите.
Наконец раздался стук, и в кабинет вползла — с видом весьма покаянным и горестным — Гумилия.
— Вы пришли, чтобы постоять здесь и подрожать, — проворчал я (настроение у меня было самое паршивое), — или у вас есть что сказать?
— Меня мучает совесть, господин.
— Да что вы? Это нам ни к чему. Совершенно никуда не годится. Итак?
— Я выполнила приказ госпожи Ханны, который мне выполнять не следовало.
Я совершенно спокойно поправил ее:
— Которое мне выполнять не следовало, господин.
Огонь, видите ли, все дело в огне.
Как заставить их гореть, голые-то тела, как добиться, чтобы их охватило пламя?
Начали мы со средств самых простых, с обычных досок, и почти ничего не добились, но затем Шмуль… Знаете, я начинаю понимать, почему зондеркоманденфюрер живет себе так, точно он неуязвим. Это он внес ряд предложений, которые оказались ключевыми. Записываю их для будущих справок:
1) Костер должен быть только 1.
2) Костер должен гореть непрерывно, 24 часа в сутки.
3) Огонь следует подпитывать топленым человеческим жиром. Шмуль организовал рытье отводных канав и создал подразделения черпальщиков, что, помимо прочего, привело к значительной экономии бензина. (Напоминание: доложить о нашей рачительности Блобелю и Бенцлеру.)
На этом этапе мы периодически сталкиваемся только с 1 техническим затруднением. Костер настолько жарок, что к нему невозможно приблизиться, нет?
И вот тут я вас спрашиваю… нет, это и вправду бесценно, вот это, оно действительно превосходит все прочее. Вдруг начинает трезвонить, чуть с крючка не срывается, телефон: Лотар Фей из Управления противовоздушной обороны гневно жалуется, представьте себе, на нашу ночную иллюминацию! Стоит ли удивляться, что я понемногу съезжаю с ума?
Гумилия хоть и сочла нужным поведать мне, что моя жена написала и даже отправила личного свойства послание хорошо известному распутнику, но просветить меня насчет содержания оного не смогла — или не пожелала. Конечно, вся история может быть совершенно невинной. Невинной? Это каким же образом? У меня нет никаких иллюзий относительно истерической чувственности, на которую показала себя способной Ханна, а кроме того, известно, что, едва ослабив священные путы скромности, женщина быстро скатывается к самому фантастическому разврату, к готовности становиться на четвереньки, вываливаться в грязи, обжиматься, извиваться, корчиться…
Ханна коротко стукнула в дверь, вошла и сказала:
— Ты хотел меня видеть.
— Да. — Я решил дождаться более удачного случая и потому сказал лишь: — Знаешь, необходимость ехать в Лесное аббатство отпала. Осуществление Проекта займет несколько месяцев, тебе придется свыкнуться с ним.
— Да я и так уезжать не собиралась.
— О? Это почему же? У тебя случайно не появился ли собственный Проект?
— Может быть, — ответила она и развернулась на каблуках.
…Я поднял руки, протер глаза. Это машинальное действие, подобное коему может непроизвольно совершать любой усталый, засидевшийся над уроками школьник, оказалось вполне безболезненным — впервые не знаю уж за сколь долгое время. Я спустился вниз, зашел в туалет, посмотрелся в зеркало. Да, мои измученные глаза были еще слегка налиты кровью, вялы, припухлы — так много дыма, так мало сна (не думайте, что составы приходить перестали). Но синяки сошли.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Зона интересов» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
32
Военизированные эскадроны смерти, осуществлявшие массовые убийства гражданских лиц на оккупированных Германией территориях.