Скорбь Сатаны

Мария Корелли, 1895

Действие романа происходит в Лондоне в 1895 году. Сатана ходит среди людей в поисках очередной игрушки, с которой сможет позабавиться, чтобы показать Богу, что может развратить кого угодно. Он хочет найти кого-то достойного, кто сможет сопротивляться искушениям, но вокруг царит безверие, коррупция, продажность. Джеффри Темпест, молодой обедневший писатель, едва сводит концы с концами, безуспешно пытается продать свой роман. В очередной раз, когда он размышляет о своем отчаянном положении, он замечает на столе три письма. Первое – от друга из Австралии, который разбогател на золотодобыче, он сообщает, что посылает к Джеффри друга, который поможет ему выбраться из бедности. Второе – записка от поверенного, в которой подробно описывается, что он унаследовал состояние от умершего родственника. Третье – рекомендательное письмо от Князя Лучо Риманеза, «избавителя от бедности», про которого писал друг из Австралии. Сможет ли Джеффри сделать правильный выбор, сохранить талант и душу?.. «Скорбь Сатаны» – мистический декадентский роман английской писательницы Марии Корелли, опубликованный в 1895 году и ставший крупнейшим бестселлером в истории викторианской Англии.

Оглавление

  • ***
Из серии: Магистраль. Главный тренд

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Скорбь Сатаны предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Maria Corelli

THE SORROWS OF SATAN

© В. Чарный., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

I

Известно ли вам, что значит быть бедным? Не кичиться бедностью, подобно тому, кто имеет свои пять-шесть тысяч годового дохода, и все же клянется, что едва сводит концы с концами, но быть действительно бедным — всецело, мучительно, безобразно бедным позорной, убогой, ничтожной бедностью? Бедностью, что вынуждает носить одно и то же платье, покуда оно совершенно не износится — той, что лишает вас свежего белья, когда услуги прачки непомерно дороги, что лишает вас самоуважения, заставляя стыдливо красться вдоль улиц, когда бы вы могли гордо шагать по ним в кругу друзей — я говорю о бедности такого рода. Это сокрушительное проклятие, погребающее благородные стремления под тяжестью низменных забот; это нравственная язва, прободающая сердце благонамеренного человеческого существа, делая его завистливым и злонравным, рождая в нем желание взяться за динамит. Когда он видит жирную, праздную светскую даму, что проезжает мимо в своем роскошном экипаже, лениво развалясь на сиденье, видит ее лицо, испещренное багрово-красными пятнами, следами непомерного обжорства, — когда наблюдает, как безмозглый, утонченный модник курит и предается безделью в парке, как если бы весь мир с его миллионами честных тружеников были созданы лишь для беспечных развлечений так называемого «высшего общества» — вся его благая кровь обращается желчью, и страдающий дух восстает с мятежным воплем: «Почему же, во имя всего святого, все так несправедливо? Почему карманы никчемного бездельника полны золота лишь благодаря случаю и праву наследования, а я, трудящийся в поте лица от зари до полуночи, едва могу наскрести на сытный обед?»

И в самом деле, почему? Почему грешники цветут, подобно благородному лавру? Я часто размышлял над этим. Однако теперь я думаю, что способен ответить на этот вопрос, основываясь на собственном опыте. И каком опыте! Кто мне поверит? Кто поверит, что столь необычная и умопомрачающая доля выпала простому смертному? Никто. И все же это правда — и более правдиво, чем многое из того, что зовется истинным. Более того, мне известно, что многие испытывают злоключения, подобные моим, подпав под то же самое влияние, возможно, иногда в их сознании мелькает мысль о том, что они погрязли во грехе, но воля их слишком слаба, чтобы разорвать ту сеть, в которую они попались добровольно. Усвоят ли они урок, преподанный мне? Пройдут ли столь же горестную школу под оком столь же грозного надзирателя? Смогут ли постичь, как я, неволей — всеми фибрами моего умственного восприятия — необъятный, неделимый, деятельный Разум, что трудится беспрестанно, хоть и безмолвно, бесконечного во времени, безусловно существующего Бога? Если случится так, тьма их сомнений рассеется, и вся мнимая мирская несправедливость обернется чистой воды беспристрастностью. Но пишу я без надежды в чем-либо убедить или просветить своих современников. Мне слишком хорошо известно, сколь они строптивы — судить об этом я могу по себе. В том, как горделиво я когда-то верил в себя, меня не превзошел ни один из людей на всем земном шаре. И я отдаю себе отчет в том, что остальные находятся в схожем положении. Я всего лишь желаю изложить здесь события своего жизненного пути в том порядке, в котором они сменяли друг друга, предоставив более смелым умам рассуждать о загадках человеческого существования сообразно их силам.

Стояла жестокая зима, которую еще долго будут вспоминать как одну из самых суровых в этих широтах, когда великая волна холодов захлестнула не только славный британский архипелаг, но и всю Европу, а я, Джеффри Темпест, один во всем Лондоне умирал от голода. В наши дни голодный человек редко у кого вызывает заслуженное сострадание — столь редки те, что могут в него поверить. Достойные люди, те, что только что наелись до отвала, больше всех прочих проявляют недоверие, а кое у кого из них рассказы о том, что где-то голодают люди и вовсе вызывают улыбку, словно являются обыденными послеобеденными анекдотами. Или, с раздражающей рассеянностью, столь характерной для великосветской публики, что, задавая вопрос, не дожидается, пока на него ответят, или не понимает услышанного, для сытно отобедавших, которые, услышав, что кто-то умирает от голода, лениво бормочут: «Какой ужас!», и возвращаются к обсуждению последних веяний моды, чтобы убить время, иначе время убьет их абсолютной скукой. Сам факт того, что кто-то голоден, звучит грубо, плебейски, и о нем не упоминают в приличном обществе, где каждый всегда ест больше, чем ему требуется. Однако в те дни, о которых я говорю, мне, с некоторых пор ставшему объектом всеобщей зависти, слишком хорошо был ясен жестокий смысл слова «голод» — грызущая боль, тошнотворная слабость, безжизненное оцепенение, неутолимая животная потребность в одной лишь пище; все эти чувства в достаточной мере страшат тех, кто по несчастью испытывает их каждый день, но если они причиняют страдания тем, кто вскормлен в неге и воспитан в манере, присущей джентльмену — Боже упаси! — их боль куда сильнее. Я чувствовал, что не заслуживал тех несчастий, что на меня обрушились. Я трудился, не жалея сил. С тех пор, как умер мой отец и я обнаружил, что все состояние, которое, как я полагал, унаследую от него, до последнего пенни достанется сонмищу кредиторов, и от всего нашего дома и имения мне останется лишь украшенный камнями миниатюрный портрет матери, отдавшей свою жизнь, чтобы я появился на свет, — с тех самых пор я работал не покладая рук, от зари до заката. В своем университетском образовании я избрал единственную стезю, для которой, как мне казалось, я был пригоден — литературную. Я пытался устроиться почти в каждое лондонское издание — многие мне отказали, иные дали испытательный срок, но ни одно не платило на постоянной основе. Каждый, кто стремится превратить свой мозг и свое перо в источники постоянного дохода, в начале пути удостаивается участи изгоя. Он никому не нужен; его все презирают. Над его потугами потешаются, рукописи швыряют ему в лицо, не читая их, и он вызывает у всех столько же интереса, сколько убийца, сидящий в камере смертников. Убийца хотя бы накормлен и одет — его навещает достойный священник, и даже тюремщик иногда снисходит до того, чтобы перекинуться с ним в карты. Но человек, наделенный даром мыслить оригинально и выражать эти мысли, для всех облеченных властью куда хуже самого отпетого негодяя, и все чинуши едины в своем стремлении растоптать его при любой возможности. В мрачном молчании я сносил пинки с тычками и продолжал жить дальше — не из любви к жизни, но лишь потому, что презирал трусливое насилие над самим собой. Я был достаточно молод и не так легко расставался с надеждой — призрачной надеждой на то, что придет и моя очередь — быть может, вечно вращающееся колесо фортуны вознесет меня наверх так же, как перемалывает сейчас, едва способного влачить свое жалкое существование — хотя дни мои сменяли друг друга, ничего не менялось. Почти шесть месяцев я работал в должности рецензента в одном известном литературно-художественном журнале. Мне присылали по тридцать романов в неделю для «критики» — я взял привычку наскоро пролистывать восемь или десять из них, писать разгромный обзор на эти случайно выбранные романы, а оставшиеся вообще не удостаивал вниманием. Я обнаружил, что подобный образ действий считался разумным, и какое-то время редактор, щедро плативший мне по пятнадцать шиллингов в неделю, был мною доволен. Но меня сгубил единственный случай, когда, пойдя против собственных правил, я тепло отозвался об одном произведении, сообразно совести сочтя его оригинальным и превосходно написанным. Его автор оказался заклятым врагом владельца журнала, и, к несчастью для меня, мой хвалебный отзыв опубликовали; так взаимная вражда пересилила правый суд, и я был незамедлительно уволен.

После этого я влачил довольно жалкое существование; мне перепадала кое-какая халтура из ежедневных газет, меня кормили обещаниями, которые никто не собирался сдерживать, пока той самой зимой, в январе, я не остался без единого пенни, на пороге голодной смерти, к тому же задолжав месячную оплату за убогую квартирку в переулке недалеко от Британского музея. Весь день я устало таскался из газеты в газету в поисках работы, и везде меня ждал отказ. Все возможные должности были заняты. Также я безуспешно пытался пристроить собственную рукопись — художественный роман, по моему мнению, вполне достойный; но все рецензенты в издательствах сочли его никуда не годным. Как я узнал позже, все эти «рецензенты» по большей части сами являлись романистами; в свободное время они читали чужие произведения и оценивали их. Подобное положение дел казалось мне несправедливым; я всегда полагал, что оно благоприятствует посредственности, подавляя ростки оригинальности. Здравый смысл подсказывает, что писатель-рецензент, занимающий определенное место в литературной среде, скорее станет продвигать авторов-однодневок, нежели тех, что способны потеснить его на этом поприще. Как бы то ни было и сколь порочна ни была сложившаяся система, суждение обо мне и моем литературном детище было крайне предвзятым. Последний из посещенных мною издателей оказался человеком вполне добродушным и не без некоторого сочувствия окинул взглядом мое истрепанное платье и худое лицо.

— Мне жаль, — сказал он, — мне очень жаль, но рецензенты мои высказались единодушно. Из того, что я от них слышал, я заключаю, что вы слишком серьезны. Кроме того, позволили себе несколько саркастических выпадов в сторону общественности. Любезный государь, так не пойдет. Никогда не вините общество — оно покупает книги! Вот если бы вы написали остроумный любовный роман, с пикантными нотками, и даже куда более пикантный, чем дозволено, то угодили бы вкусу современной публики.

— Прошу прощения, — несколько вяло возразил я, — но уверены ли вы в том, что хорошо разбираетесь во вкусах современной публики?

Он улыбнулся мне снисходительной, довольной улыбкой, без сомнения считая, что подобный вопрос я задал исключительно благодаря собственному невежеству.

— Разумеется, я в этом уверен, — ответил он. — В мои обязанности входит знать о потребностях публики так же хорошо, как о содержимом своих карманов. Поймите меня — я не предлагаю вам писать о чем-то совершенно непристойном, оставим это эмансипированным женщинам, — тут он засмеялся — но могу заверить вас в том, что высококлассная художественная проза плохо продается. Прежде всего ее не любят критики. Но и критикам, и общественности придется по вкусу чувственный реалистический роман, написанный лаконичным газетным языком. Литературный, аддисоновский язык — это ошибка.

— Значит, по-вашему, я и сам — ошибка, — проговорил я, натянуто улыбаясь. — В любом случае, если вы действительно говорите правду, мне стоит отложить перо и попробовать свои силы в ином ремесле. Я достаточно старомоден, чтобы считать профессию литератора достойнейшей из возможных, и мне не по пути с теми, кто сознательно способствует ее разложению.

Он бросил на меня косой взгляд, в котором мелькнули недоверие и пренебрежение.

— Так-так! — воскликнул он. — Вижу, есть в вас нечто донкихотское. Ничего, это пройдет. Не желаете ли отужинать сегодня в моем клубе?

На его предложение я, нимало не раздумывая, ответил отказом. Я видел, что ему известно, в каком бедственном положении я нахожусь, и моя гордость — или тщеславие, если угодно — поспешно пришли на выручку. Я торопливо пожелал ему всего хорошего и ретировался в свою квартиру, прихватив отвергнутую рукопись. По прибытии, едва я ступил на лестницу, мне встретилась хозяйка, спросившая, «не соблаговолю ли я уладить дела» на следующий день. Бедняжка обратилась ко мне учтиво, и не без некоторой сочувственной робости. Столь явное проявление жалости с ее стороны наполнило мою душу желчью так же, как предложение издателя накормить меня ужином уязвило мою гордость — и с совершенно нахальной уверенностью я немедленно пообещал принести ей деньги в удобное для нее время, хоть и не имел ни малейшего представления о том, где и как раздобуду требуемую сумму. Расставшись с ней, я закрылся у себя в комнате, швырнув бесполезную рукопись на пол, бросился в кресло и крепко выругался. Ругань придала мне бодрости, и это казалось мне естественным — хотя от недоедания я порядком ослаб, но все же не настолько, чтобы лить слезы — и бранные слова приносили мне такое же облегчение, какое, я полагаю, испытывает взволнованная женщина, разражаясь плачем. Сраженный отчаянием, я не мог ни плакать, ни взывать к Богу. Откровенно говоря, в бога я вовсе не верил — тогда не верил. Я был самодостаточным смертным, презиравшим дряхлые суеверия так называемой религии. Разумеется, воспитан я был в духе христианства, но в моих глазах вера утратила всяческую пользу, стоило мне осознать абсолютную неэффективность христианских священников в решении насущных жизненных вопросов. Душа моя без руля и ветрил неслась среди хаоса, разум тяготил груз мыслей и честолюбия, а тело бедствовало. Положение мое было отчаянным — и сам я пребывал в отчаянии. Если благие и падшие ангелы играли в кости и победившему доставалась человеческая душа, то в этот самый миг кто-то из них делал решающий бросок ради моей собственной. И все-таки, несмотря на все это, я чувствовал, что сделал все, что было в моих силах. Меня загнали в угол мои современники, теснили, не давая жить, но я боролся, как только мог. Я трудился честно, терпеливо — и бесцельно. Я знал негодяев, что получали кучу денег, и жуликов, что сколотили целое состояние. Они благоденствовали, и это, по-видимому, служило доказательством того, что честность все же не являлась лучшей политикой. Что же мне оставалось делать? Как мог я ступить на путь иезуита, злодействуя ради собственной выгоды? Такие отрешенные мысли мелькали в моей голове, если только эту отупелую блажь можно было назвать мыслями.

Ночь была невероятно холодной. Мои руки совсем онемели, и я пытался отогреть их при помощи масляной лампы, которой хозяйка все еще разрешала пользоваться, несмотря на долги. Тут я заметил три письма на столе — одно в длинном синем конверте, видимо, повестка в суд или уведомление о возврате моей рукописи; на другом была марка Мельбурнского почтамта; третий конверт был плотным, квадратным, с красно-золотой короной на обороте. Я равнодушно перевернул их, выбрав то, что пришло из Австралии, и взвесил его на ладони, прежде чем открыть. Я знал, от кого оно, и рассеянно думал о том, какие вести в нем заключались. Несколько месяцев назад я подробно рассказал о своих трудностях и растущих долгах старому приятелю из колледжа, что счел маленькую Англию недостойной своих амбиций, и отплыл навстречу огромному новому миру, намереваясь заняться золотодобычей. Дела у него, как я понял, шли хорошо, а положение его было весьма прочным, и я отважился прямо попросить у него пятьдесят фунтов взаймы. Без сомнений, передо мной был его ответ, и я помедлил, прежде чем вскрыть печать.

— Конечно, меня ждет отказ, — проговорил я вполголоса. — Каким бы добрым ни был друг, если просить у него денег, он вскоре очерствеет. Он рассыплется в сожалениях, скажет, что дела идут скверно и времена нынче дурные, в надежде, что я вскоре найду выход сам. Я уже слышал подобное. В конечном счете, стоит ли мне надеяться на то, что он отличается от всех прочих? Ведь нас ничего не связывает, кроме дружеских дней, проведенных в стенах Оксфорда.

С этими словами у меня вырвался невольный вздох, и на мгновение туман застил мои глаза. Я снова увидел башни безмятежного колледжа Модлин, тени благородных зеленых деревьев на дорожках университетского городка, где мы — я и человек, чье письмо я сжимал в руке, — прогуливались в дни беззаботной юности и мечтали о том, что нам, двум гениям, суждено возродить духовность этого мира. Мы любили классиков — нас переполняли строки Гомера, мысли и максимы бессмертных греков и латинян, и я искренне считаю, что в те дни мечтаний мы думали, что и в самих нас есть что-то от героев. Но вскоре мы оказались на арене общества, лишившей нас возвышенных надежд — мы были всего лишь обыкновенными деталями механизма, и ничем иным — однообразная работа и проза повседневной жизни оттеснили Гомера на задний план, и вскоре мы обнаружили, что общество куда больше интересовалось очередным пошлым скандалом, а не трагедиями Софокла или мудростью Платона. Что ж! несомненно, наши мечты о том, что с нашей помощью возможно преобразовать мир, где потерпели поражение Платон и Христос, были глупыми, однако самый закоренелый циник не станет отрицать, что приятно оглянуться на дни минувшей молодости и вспомнить, что хотя бы тогда, возможно в последний раз в жизни, он был полон благородных побуждений.

Лампа горела все хуже, и мне пришлось подровнять фитиль перед тем, как снова приняться за чтение. В соседней комнате кто-то играл на скрипке, и играл хорошо. Смычок извлекал ноты нежно, и в то же время с некоторой живостью, и я слушал, испытывая смутное удовольствие. От голода я так ослаб, что был почти безразличен ко всему вокруг, балансируя на грани оцепенения, и пронзительная сладость музыки, взывающей к чувственной и эстетической сторонам моей натуры, на миг пересилила животный инстинкт.

— Вот так! — пробормотал я, обращаясь к незримому музыканту. — Ты упражняешься, пиликаешь на своей скрипке, и за это, несомненно, получаешь жалкие гроши, на которые едва можно протянуть. Быть может, ты, бедняга, играешь в каком-то дешевом оркестрике, а может, даже на улицах, и голодаешь здесь, в квартале, где живет элита, не смея надеяться, что обретешь популярность и склонишь колено перед его величеством — а если у тебя и была такая надежда, она безнадежно утрачена. Играй, мой друг, играй! Твоя музыка приятна слуху и кажется, ты счастлив. Правда ли это? Или ты, как и я, стремительно катишься на дно?

Скрипка звучала тише, прежняя мелодия сменилась печальной, и ей вторили градины, бившиеся в ставни. Порывистый ветер свистел под дверью, завывал в дымоходе — холодный, будто касание смерти, настойчивый, как нож, пронзающий плоть. Я задрожал, склонился над чадившей лампой, приготовившись узнать, что за новости пришли из Австралии. Едва я открыл конверт, на стол упал вексель на пятьдесят фунтов, которые я мог получить в одном известном лондонском банке. Сердце мое встрепенулось от облегчения и благодарности.

— Джек, старина, как я ошибся в тебе! — воскликнул я. — Выходит, сердце у тебя доброе.

И я, глубоко тронутый тем, с какой легкостью мой друг проявил щедрость, жадно принялся за чтение. Письмо было недлинным; очевидно, писалось оно в спешке.

«Дорогой Джефф!

Мне жаль слышать, что ты в столь тяжелом положении; это напрямую говорит о том, какого сорта дурни по-прежнему преуспевают в Лондоне, пока такой способный человек, как ты, тщетно пытается найти себе место в литературном мире и добиться признания. Думаю, что все дело тут в связях, а деньги — единственное, что влияет на ход любого дела. Вот пятьдесят фунтов, о которых ты просил, пожалуйста, — и не спеши мне их возвращать. В этом году я окажу тебе еще одну услугу, и пошлю к тебе друга — настоящего друга, без обмана! С собой у него будет рекомендательное письмо от меня, и между нами говоря, старина, для тебя нет ничего лучше, чем препоручить ему себя и свои литературные дела. Он знает всех, всю хитрость издательского дела, всю шайку газетчиков. Кроме того, он ярый филантроп, и особенно приятно ему общество духовенства. Ты скажешь, что это довольно странная наклонность, но он откровенно признался мне, что причина столь причудливой симпатии кроется в его несметном богатстве: он попросту не представляет, что делать со всеми своими деньгами, а достопочтенное духовенство всегда готово подсказать ему, как ими распорядиться. Ему доставляет удовольствие сознавать, что в какой-либо части света его деньги и влиятельность (а он весьма влиятелен) приносят кому-либо пользу. Он помог мне выпутаться из весьма затруднительного положения, и я очень многим ему обязан. Я рассказал ему о тебе все — что ты умен, что тебя высоко ценили в нашей старой доброй альма-матер, и он пообещал, что окажет тебе услугу. Он волен делать все, что ему заблагорассудится; вполне закономерно, учитывая, что все моральные устои, вся цивилизация и все прочее подвластны силе денег — а его средства кажутся неисчерпаемыми. Воспользуйся его услугами, так как он охотно готов предоставить их, а затем напиши мне и дай знать, как у тебя дела. Не беспокойся о пятидесяти фунтах, пока не почувствуешь, что постигшие тебя невзгоды остались позади.

Преданный тебе Боффлз».

Я рассмеялся, увидев нелепую подпись, хотя в глазах моих, кажется, стояли слезы. «Боффлз» — так окрестили моего друга товарищи по колледжу, и ни я, ни он не помнили, откуда пошло это прозвище. Никто, кроме преподавателей, не называл его Джоном Кэррингтоном — для всех он был просто Боффлз, и даже сейчас все его близкие друзья звали его только так. Я распрямился, отложив его письмо и вексель на пятьдесят фунтов, сиюминутно, вскользь подумав о том, что представлял собой этот «филантроп», не представлявший, как можно распорядиться собственными деньгами, и обратил внимание на два оставшихся письма, успокоенный мыслью о том, что завтра смогу выплатить долг хозяйке, как и обещал. Кроме того, я мог заказать себе ужин и разжечь огонь в камине, чтобы оживить свою холодную комнату. Однако перед тем как удовлетворить свои насущные потребности, я вскрыл длинный синий конверт, возможно, грозивший мне судебным разбирательством, и, развернув сложенный лист бумаги, изумленно уставился на него. Что все это значило? Буквы плясали перед глазами — озадаченный, растерянный, я перечитывал строчки снова и снова, не понимая их смысла. И вдруг, словно пораженный молнией, я вмиг осознал, что они значат… нет, нет, невозможно! Разве может фортуна быть столь безумной? Что за дикий каприз, что за чудовищная шутка? Наверняка это чей-то бездушный розыгрыш, и все же, даже если это так, следует признать, что все исполнено весьма искусно! И даже скреплено законной печатью! Честное слово, я готов был поклясться всеми фантастическими, невероятными сущностями, что правят человеческими судьбами, — вести доподлинно были благими!

II

Не без усилий приведя в порядок мысли, я не спеша перечитал каждое слово, отчего мое изумление лишь возросло. Сходил ли я с ума, или меня лихорадило? Разве могли эти ошеломительные, умопомрачительные сведения действительно быть правдой? Так как — если и впрямь это правда, милосердный боже! — от одной лишь мысли об этом кружилась голова, и лишь усилием воли я сумел удержаться на ногах, несмотря на столь внезапный, исступленный восторг. Если это было правдой — о, тогда весь мир был бы у моих ног! — из нищего я превратился бы в царя, я стал бы тем, кем только пожелаю! Письмо — чудесное письмо было заверено печатью известной лондонской юридической фирмы, и в нем скупо и четко говорилось, что живший в Южной Америке дальний родственник моего отца, о котором я в последний раз слышал еще будучи ребенком, внезапно скончался, и я был его единственным наследником.

«Недвижимость и прочее имущество оцениваются приблизительно в пять миллионов фунтов стерлингов, и мы будем признательны, если в любой удобный для вас день на этой неделе вы сможете посетить нас с тем, чтобы уладить все необходимые формальности. Большая часть средств хранится в Банке Англии; кроме того, существенный капитал вложен в ценные государственные бумаги Франции. Остальные детали мы предпочли бы обсудить с вами лично, не в переписке. Надеемся, что вы незамедлительно с нами свяжетесь, ваши покорные слуги…»

Пять миллионов!.. Я, голодный литературный поденщик — без друзей, без надежд, отчаявшийся пристроиться в самую паршивую газетенку — обладатель более пяти миллионов фунтов стерлингов! Я попытался принять этот поразительный факт — очевидно, что это был факт — и не смог. Все это казалось мне диким наваждением, порождением смутного дурмана в моей голове, причиной которого был голод. Я уставился на свою комнату: дрянное, жалкое убранство, погасший камин, замызганная лампа, низенькая кровать — свидетельство нужды и нищеты, куда ни глянь, и тогда разительный контраст между окружавшей меня бедностью и тем, что я только что узнал, потряс меня до основания, так как я никогда не слышал и не мог вообразить себе ничего более нелепого и абсурдного; вслед за тем я расхохотался.

— Что за каприз безумной фортуны! — вскричал я. — Разве можно представить подобное? Господи Боже! Чтобы мне, именно мне среди всех прочих улыбнулась удача? Ей-богу, не пройдет и нескольких месяцев, как все это общество волчком завертится на моей ладони!

И я снова захохотал во весь голос; так же громко, как незадолго до того изрыгал проклятия, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами. И кто-то захохотал в ответ — казалось, что мне вторило эхо. Я осекся, вздрогнув от неожиданности, и прислушался. Снаружи лил дождь, и ветер визжал, словно сварливая карга; скрипач по соседству играл виртуозный пассаж; никаких иных звуков я не услышал. И все же я мог поклясться, что слышал чей-то утробный смех за своей спиной.

— Должно быть, мне это показалось, — пробормотал я, подкрутив фитиль так, чтобы в комнате стало светлее. — Наверное, я перенервничал — ничего удивительного! Бедняга Боффлз, мой старый добрый друг! — продолжал я говорить сам с собой, вспоминая посланные им пятьдесят фунтов, всего лишь несколько минут назад казавшиеся мне даром свыше. — Какой сюрприз ожидает тебя! Свои деньги ты получишь назад так же быстро, как их отправил, и я добавлю еще пятьдесят фунтов сверху за твою щедрость. Что же до того мецената, посланного тобой, чтобы помочь мне преодолеть мои невзгоды, может, этот джентльмен и вправду славный малый, но в этот раз он явно окажется не в своей тарелке. Я не нуждаюсь ни в помощи, ни в советах, ни в покровительстве — все это я могу купить! Титулы, почести, блага — купить можно все; любовь, дружба, положение — все продается в этот великолепный век коммерции и принадлежит тому, кто заявит самую высокую ставку! Клянусь своей душой! этому богатому филантропу придется постараться, если он захочет со мной соперничать! Уверен, что у него вряд ли найдется пять миллионов, чтобы пустить их на ветер! А теперь пора поужинать — прежде, чем я обзаведусь наличными, придется пожить в долг, но нет ни единой причины, по которой я не должен тотчас оставить эту убогую дыру и отправиться в один из лучших отелей, чтобы кутнуть на славу!

Подстегиваемый волнением и радостью, я готов был уже покинуть комнату, но свежий, яростный порыв ветра выбросил тучу сажи из каминной трубы, и та осела на моей позабытой рукописи, в отчаянии брошенной на пол. Я поспешно поднял ее, стряхнув зловонные хлопья, и подумал о том, что теперь будет с ней, когда я сам могу опубликовать ее, и не только опубликовать, но и сделать рекламу, продвинуть ее всеми возможными искусными, ненавязчивыми способами, известными лишь узкому кругу посвященных. Я улыбнулся при мысли о том, как отомщу всем, кто издевался надо мной, пренебрегая моими трудами, — как задрожат они теперь! как будут ползать у моих ног, точно побитые псы, скуля и раболепствуя! Каждая упрямая, гордая голова склонится передо мной; так думал я тогда, ведь сила денег всепобеждающа, лишь когда ее направляет разум. Разум и деньги способны менять мир — без денег разум крайне редко справляется в одиночку, и об этом весомом и доказанном факте должны помнить те, у кого нет мозгов!

Полный честолюбивых мыслей, я то и дело слышал неистовую скрипку, звучавшую по соседству — ее болезненные рыдания тотчас сменялись заливистым, беззаботным смехом взбалмошной девицы; и тут я вспомнил, что так и не открыл третье письмо с красно-золотой короной, которое я с самого начала едва удостоил вниманием. Я поднял его, перевернул, и мои пальцы со странной неохотой разорвали плотный конверт. Достав столь же плотный небольшой лист бумаги с такой же короной, я прочел следующие строки, написанные удивительно четким, убористым, изящным почерком:

«Милостивый государь!

Я — податель рекомендательного письма от вашего товарища по колледжу, господина Джона Кэррингтона, ныне проживающего в Мельбурне, соблаговолившего предоставить мне возможность завести знакомство с тем, кто, согласно моему разумению, обладает исключительным литературным дарованием. Я навещу вас этим вечером между восемью и девятью часами, и рассчитываю, что вы окажетесь дома и не будете заняты. К письму я прилагаю свою визитную карточку, свой адрес, а также прошу меня дождаться.

С совершеннейшим почтением,

Лучо Риманез».

Упомянутая визитка упала на стол, едва я закончил чтение. На ней была та же искусная корона и подпись:

«Князь Лучо Риманез»,

а внизу карандашом приписан адрес: «Гранд-Отель».

Я перечитал письмо — язык его был достаточно строгим, ясным и учтивым. В нем не было ничего примечательного — совершенно ничего, и все же мне казалось, что оно обременено неким скрытым смыслом. Не могу сказать, почему. Мое внимание странным образом приковывал характерный, отчетливый почерк, и я вообразил, что автор письма должен прийтись мне по душе. Как бушевал ветер! и как завывала скрипка в соседней комнате, словно мятущийся дух позабытого музыканта под пыткой! Кружилась голова, щемило сердце, и капли дождя снаружи отдавались в ушах, словно шаги шпиона, что следил за каждым моим движением. Я ощущал раздражение, беспокойство — предчувствие зла застило яркие мысли о внезапно постигшей меня удаче. Вдруг я испытал острый приступ стыда — этот чужеземный князь, если, конечно, он на самом деле является таковым, собирался навестить меня — меня, в одночасье ставшего миллионером — в моем нынешнем презренном жилище. Я еще не успел коснуться своих богатств, но уже запятнал себя жалким, пошлым притворством, будто я никогда не был беден, и сейчас всего лишь смутился перед лицом небольших временных затруднений! Если бы у меня было хотя бы полшиллинга (а у меня его не было), я бы отправил нарочного к моему гостю с просьбой отложить визит.

— В любом случае, — вновь заговорил я, обращаясь к самому себе посреди пустой комнаты, где слышались отзвуки бушующей грозы, — я не стану принимать его сегодня. Сейчас я уйду, не оставив записки, и если он явится, то подумает, что я еще не получал его письма. Я могу назначить ему встречу, когда переселюсь на квартиру получше, и буду одет, как подобает моему положению, а сейчас нет ничего проще, чем избежать встречи с этим потенциальным благодетелем.

С этими словами мерцавшая лампа печально захрипела и погасла, и я остался в кромешной тьме. Выругавшись самым непочтительным образом, я принялся шарить по комнате в попытке найти спички или хотя бы пальто и шляпу, и все еще был занят бесплодными, досадными поисками, когда услышал цокот копыт: под моим окном резко остановилась лошадь. Кругом был мрак; я замер, прислушиваясь. Внизу послышалось какое-то движение, затем с боязливой учтивостью заговорила хозяйка, и звуки ее голоса переплетались с иным, звучным мужским голосом, затем кто-то уверенным, ровным шагом стал подниматься по лестнице на мой этаж.

— Вот же дьявол! — сердито пробормотал я. — Как изменчива удача — явился тот, кого мне не хочется видеть!

III

Открылась дверь, и в плотной тьме, окутавшей меня, я мог различить лишь высокую тень, стоявшую на пороге. Я хорошо помню, какое необычное любопытство пробудилось во мне при виде этой расплывчатой фигуры, в которой с первого взгляда угадывалась статность и представительность манер — и было оно столь сильным, что я едва расслышал, как хозяйка сказала: «Сэр, к вам явился этот джентльмен», — и ее слова тут же сменились неодобрительным бормотанием, стоило ей увидеть погруженную во мрак комнату. «Ну конечно, должно быть, лампа погасла!» — воскликнула она, и, обращаясь к гостю, добавила: «Сэр, боюсь, что мистера Темпеста здесь все же нет, хотя я уверена, что видела его полчаса назад. Если вы подождете здесь минутку, я принесу огня и посмотрю, не оставил ли он записки на столе».

Она поспешно удалилась, и хотя я знал, что должен поприветствовать вошедшего, необычайная, необъяснимая порочная причуда заставляла меня молчать, не обнаруживая своего присутствия. Тем временем высокий незнакомец сделал шаг или два, и звучный голос с нотками иронической веселости назвал мое имя:

— Джеффри Темпест, вы здесь?

Почему я не мог ответить? Странное, неестественное упрямство сковало мой язык, и, скрытый во мраке своего жалкого прибежища, я продолжал хранить молчание. Величественная фигура приблизилась, вдруг нависнув надо мной, и гость вновь воззвал ко мне:

— Джеффри Темпест, здесь ли вы?

Стыд охватил меня, и я больше не мог сдерживаться — приложив немало усилий, чтобы разрушить это удивительное заклятие немоты, поразившей меня, словно труса, прячущегося в тени, я смело шагнул вперед, навстречу гостю.

— Да, я здесь. И стыжусь того, что мне приходится встречать вас вот так. Вы, разумеется, князь Риманез — я только что прочел ваше письмо, уведомившее меня о вашем визите, но надеялся, что хозяйка, увидев, что в комнате темно, подумает, что меня здесь нет, и проводит вас к выходу. Видите, я абсолютно честен с вами!

— Вы и в самом деле говорите правду! — ответил незнакомец, и в голосе его все так же звенела серебром скрытая насмешка. — Вы так честны со мной, что понять вас несложно. Без лишних слов, без лишней вежливости вы отказываетесь принять меня; вы вообще не хотели, чтобы я приходил!

Столь открытое изъяснение моего умонастроения прозвучало так бесцеремонно, что я в спешке принялся отрицать это, хотя знал, что так и было. Правда, даже пустячная, всегда неприятна!

— Прошу вас, не считайте меня столь неучтивым. На самом деле я ознакомился с вашим письмом всего несколько минут назад, и до того, как сумел сделать хоть какие-то распоряжения, чтобы принять вас как подобает, лампа погасла, и вот я вынужден встретить вас в полной темноте, где даже руки друг другу не подать.

— А если попробовать? — спросил мой гость, и голос его внезапно смягчился, что придавало ему еще большую привлекательность. — Вот моя рука — и если вы ищете моей дружбы, наши руки встретятся — на ощупь, вслепую!

Я сразу протянул ему руку, и немедленно ощутил касание его теплой ладони, несколько властно сжавшей мою. В тот же миг комнату озарила вспышка света: вошла хозяйка, державшая в руках зажженную лампу, которую звала «своей лучшей», и поставила ее на стол. Кажется, у нее вырвался удивленный возглас при виде меня — что бы она ни сказала, я был слишком поглощен и очарован внешностью мужчины, в чьей длинной, изящной руке все еще покоилась моя. Я вполне высокого роста, но он был на полголовы выше, если не более того, и, рассмотрев его как следует, я подумал, что никогда еще не видел подобного сочетания красоты и интеллектуальности в облике любого из живущих. Превосходно очерченное лицо благородно возвышалось над плечами, достойными самого Геркулеса — овал его был идеален, необычайно бледен, и на нем ярко сияли большие черные глаза, взгляд которых загадочным образом полнился и веселостью, и болью. Но самым впечатляющим в его лице был рот — безупречная линия губ, красивых, но крепко сжатых, выдающихся, не слишком маленьких, так что в лице его не было ни капли женственности; также я отметил, что в покое они выражали горечь, надменность, даже жестокость. Но лишь только тень улыбки мелькала на них — и казалось, что они свидетельствовали или могли говорить о чем-то неуловимом, о страсти, у которой нет имени, и я мгновенно поймал себя на вспыхнувшей, как молния, мысли — что же за тайна скрывалась за этим? Единым взглядом я охватил весь облик моего нового знакомого, в высшей степени располагавший к себе, и когда его крепкая рука выпустила мою, я почувствовал, будто знаю его всю свою жизнь! И теперь, стоя лицом к лицу, при свете яркой лампы, я вспомнил, при каких условиях мы встретились — убогая холодная комнатенка, погасший огонь, пятна сажи на почти голом полу, моя изношенная одежда, мой плачевный вид — чего стоили они в сравнении с моим царственным гостем, о богатстве которого красноречиво говорили великолепные русские соболя на его длинной шубе, которую он расстегнул небрежным, величественным жестом, оценивающе разглядывая меня.

— Знаю, что явился в неурочный час, — проговорил он, — но я всегда поступаю так! Такова моя злосчастная судьба. Люди благородных кровей никогда не являются туда, где их не ждут — боюсь, что здесь мои манеры оставляют желать лучшего. Если можете, простите меня, и прочтите вот это, — и он протянул мне письмо, написанное знакомой рукой моего друга Кэррингтона. — И позвольте присесть, пока читаете его рекомендации.

Он пододвинул стул, усевшись на него. Я продолжал дивиться его прекрасному лицу и непринужденной позе.

— В рекомендациях нет необходимости, — сказал я со всей сердечностью, которую ощущал, — я уже получил письмо от Кэррингтона, где он отзывался о вас наипочтительнейшим образом. Но дело в том… что ж, князь, прошу простить, если я вызываю впечатление неловкости и смущения, но я ожидал увидеть перед собой глубокого старика…

И я осекся, действительно смутившись под взглядом пытливых сияющих глаз, словно пригвоздившим меня к месту.

— Милостивый государь, в нынешнем свете старости нет места! — беспечно заявил он. — Даже бабушки с дедушками в свои пятьдесят резвятся так, как не резвились в пятнадцать. О возрасте в приличном обществе не говорят — это признак дурных манер, это неприлично. А неприличные вещи не обсуждают — само понятие возраста стало неприличным. Таким образом, в беседах об этом не упоминают. Говорите, вы ожидали увидеть перед собой старика? Что ж, не стану вас разочаровывать — я и в самом деле стар. В сущности, вы понятия не имеете, насколько я стар!

Нелепость этих слов рассмешила меня.

— Но вы куда моложе меня, — возразил я, — и даже если это не так, то выглядите намного моложе своих лет.

— О, впечатления обманчивы! — весело подхватил он. — Совсем как некоторые из салонных красавиц, что считаются прекраснейшими из женщин, я куда более зрелый, чем кажусь. Но прочтите же то письмо, что я вам передал — тогда я буду спокоен.

Желая искупить вежливостью собственную грубость, я поступил так, как он просил, открыл письмо и прочел следующее:

«Дорогой Джеффри!

Податель сего, князь Риманез — весьма выдающийся ученый и дворянин, являющийся потомком одного из старейших семейств во всей Европе, а может быть, и в целом мире. Тебе, как исследователю и любителю истории Древнего мира, будет интересно узнать, что предки его были халдейскими князьями, впоследствии основавшимися в Тире, откуда они переселились в Этрурию, где жили много веков, и последний потомок этого рода — человек весьма одаренный и добросердечный, а также мой добрый друг, коего я имею честь препоручить тебе с наилучшими пожеланиями. В силу некоторых тревожных и неодолимых обстоятельств он был изгнан из родного края и вынужден расстаться с большей частью всего, что имел, и в значительной мере он превратился в скитальца, который немало странствовал и многое повидал, а потому очень хорошо разбирается в людях и жизни. Он поэт и музыкант, причем исключительного дарования, и хотя искусством он занимается исключительно ради собственного развлечения, полагаю, ты сочтешь его практические познания в области литературы чрезвычайно полезными на твоем нелегком пути. Должен также упомянуть, что во всем, что касается наук, познания его неограниченны. Дорогой Джеффри, я желаю вам стать сердечными друзьями.

Искренне твой Джон Кэррингтон».

Очевидно, в этот раз автор решил не подписываться своей кличкой «Боффлз», и я по какой-то глупой причине огорчился, не увидев ее. Письмо вышло каким-то казенным, холодным, как будто писалось под диктовку, против воли. Не знаю, почему у меня возникла подобная мысль. Я украдкой взглянул на моего безмолвствующего собеседника — он перехватил мой взгляд, и в ответ посмотрел на меня удивительно спокойно и мрачно. Опасаясь, что он прочел на моем лице тень мелькнувшего недоверия, я поспешно заговорил:

— Князь, благодаря этому письму я испытал еще большую неловкость от того, что встретил вас так неучтиво. Никакие извинения не могут служить оправданием моей грубости, но вряд ли вы способны представить всю глубину моего стыда — и мне все еще стыдно принимать вас в моей жалкой каморке, так как встретиться с вами я желал в совершенно иной обстановке…

Я замолчал, раздосадованный воспоминанием о том, насколько я теперь богат и как разительно мой внешний вид контрастирует с моим богатством. Князь отмахнулся от моих слов легким движением руки.

— К чему стыдиться? — спросил он. — Гордитесь тем, что можете обойтись без всей той пошлости, что присуща роскоши. Гении цветут на чердаках и чахнут во дворцах — разве не так гласит общепринятая теория?

— Полагаю, скорее шаблонная и ошибочная, — ответил я. — Гению полезно было бы иногда бывать во дворцах; обыкновенно он умирает от голода.

— Верно! Но подумайте, сколько глупцов разжиреет, кормясь его мертвой плотью? Такова премудрая воля Провидения, милостивый государь! Шуберта сгубила нужда, но какие состояния сколотили издатели нот на его сочинениях! Таков прекрасный промысел природы — честный люд жертвует собой во имя пропитания негодяев!

Он рассмеялся; я смотрел на него с удивлением. Его замечание было столь близко моим собственным наблюдениям, что я не понимал, шутит он или нет.

— Вы, конечно же, говорите саркастически? — спросил я. — Разве вы в самом деле верите в то, что говорите?

— О, конечно же верю! — ответил он, и глаза его вспыхнули ярко, почти как молния. — Если бы я не верил в плоды собственного опыта, что мне осталось бы тогда? Я всегда знал, почему приходится что-либо делать, как говорится в старой поговорке: «Приходится, когда черт гонит». Не существует ни единого аргумента, способного опровергнуть это утверждение. Дьявол понукает миром, в руке его бич — как ни странно (учитывая, что некоторые ретрограды все еще полагают, будто где-то существует какой-то бог), ему удается править им с невероятной легкостью! — он нахмурился, и на плотно сжатых губах заиграла горькая усмешка, но затем тихо рассмеялся и заговорил вновь: — Но довольно резонерства — нравоучения пагубны для души, как в церкви, так и за ее стенами; каждый, кто обладает разумом, ненавидит, когда ему указывают, кем он может стать, а кем не станет. Я здесь с тем, чтобы стать вашим другом, если вы мне, конечно, позволите, и, дабы положить конец всей этой церемонии, не сопроводите ли вы меня в мой отель, где нас ждет ужин?

В ту минуту я полностью очаровался непринужденностью его манер, его приятным обществом и сладкоголосием; его язвительное чувство юмора было сродни моему, и я чувствовал, что мы хорошо поладим; моя досада от того, что я был застигнут в столь унизительных обстоятельствах, несколько угасла.

— С удовольствием! — ответил я. — Но прежде вы должны позволить мне кое-что пояснить. Вам довелось немало услышать о моем положении из уст моего друга Джона Кэррингтона, а в его письме говорится, что вы прибыли ко мне чистосердечно и по доброй воле. Я признателен вам за столь благородные намерения! Знаю, что вы ожидали встретить опустившегося литератора, выживающего вопреки своим горестям и нищете, и всего пару часов назад ваши ожидания могли полностью оправдаться. Но сейчас дело обстоит иначе — я получил известия, решительным образом влияющие на мое общественное положение, а если точнее, меня ждало ошеломительное, феноменальное открытие…

— Видимо, оно было приятным? — вкрадчиво перебил меня мой собеседник.

Я улыбнулся.

— Судите сами! — и протянул ему письмо юриста, где говорилось о внезапно унаследованном состоянии.

Он быстро пробежал его глазами, затем сложил и вернул мне с учтивым поклоном.

— Полагаю, что вас можно поздравить. И я поздравляю вас. Однако хоть вам и кажется, что эти богатства несметны, я считаю, что эта сумма — сущий вздор. Подобное состояние можно пустить на ветер, промотать лет за восемь, а то и меньше; следовательно, оно ни в коей мере не избавит вас от нужды навсегда. Чтобы быть действительно богатым, в том смысле, в каком я это понимаю, необходимо иметь примерно миллион годового дохода. В этом случае у вас уже будут веские основания надеяться на то, что вы не окончите свои дни в стенах работного дома!

Он засмеялся; я же глупо уставился на него, не зная, что и думать об услышанном: было ли это правдой либо пустым бахвальством? Пять миллионов — сущий вздор! Он продолжал говорить, по-видимому, не замечая, насколько я ошеломлен:

— Друг мой, ненасытная людская жадность никогда не знает меры. Человек всегда жаждет обладать чем-то: не одним, так другим, а пристрастие к удовольствиям зачастую обходится дорого. К примеру, пара премилых безнравственных женщин вскоре растратит ваши пять миллионов на свои побрякушки. Скачки справятся с делом куда быстрее. Нет-нет, вы не богаты, вы все еще бедны — нужда лишь отступила на какое-то время. Должен признаться, что несколько разочарован — явившись к вам в надежде переменить судьбу восходящего гения, я обнаружил, что меня опередили — впрочем, как и всегда! Достойно удивления, но факт: когда бы я ни вознамерился кому-либо помочь, мне всегда мешают! Всегда-то мне приходится несладко!

Он замолчал и поднял голову, прислушиваясь.

— Что это? — спросил он.

— Скрипач в соседней комнате, играет знаменитую Ave Maria, — ответил я.

— Скверно, весьма скверно! — бросил он, презрительно пожав плечами. — Терпеть ненавижу всю эту слащавую, благочестивую чушь. Что ж! вы, будучи миллионером, что вскоре должен превратиться в светского льва, как я надеюсь, не станете отказываться от предложенного ужина? И, если угодно, от последующей поездки в мюзик-холл? Что скажете?

Он сердечно похлопал меня по плечу, заглянув прямо в мои глаза — и его невероятный ясный взгляд, полный скорби и огня, полностью подчинил меня себе. Я даже не пытался противиться необычайному обаянию этого человека, с которым был едва знаком — слишком сильным, слишком приятным было это чувство, чтобы бороться с ним. Я усомнился лишь на мгновение, окинув взглядом свои обноски.

— Из меня выйдет неважный спутник, князь, — ответил я. — Я скорее похож на бродягу, чем на миллионера.

Взглянув на меня, он улыбнулся.

— Клянусь, так и есть! — согласился он. — Но будьте покойны, в этом вы не отличаетесь от иных Крезов. Лишь бедняки и гордецы хлопочут о том, как бы приодеться — они, да в придачу порочные женщины диктуют вкусы в моде. Пальто не по мерке порой украшает плечи премьер-министра, а если вы увидите женщину в дурно скроенном и расцвеченном платье, можете быть уверены, что она благонравна и славится добрыми делами; возможно даже, что перед вами герцогиня. — Он поднялся и накинул свою соболиную шубу.

— Какая разница, что на плечах, если полон кошель? — весело продолжал он. — Как только в прессе напишут, что вы миллионер, можете не сомневаться, что какой-нибудь предприимчивый портной придумает фасон нового пальто «Темпест» из ткани того же цвета, что и ваше нынешнее платье, эстетического зеленоватого цвета с плесенью. Теперь идемте; письмо от вашего юриста, должно быть, разбудило ваш аппетит, иначе ценность его преувеличена, и я хочу, чтобы вы должным образом оценили поданный ужин. Со мной путешествует мой личный повар, и довольно искусный. Кстати, надеюсь, что вы хотя бы не откажете мне в одной маленькой просьбе — когда речь пойдет о правовых вопросах и улаживании формальностей, позволите ли вы мне стать вашим банкиром?

Предложение это прозвучало столь дружелюбно и учтиво, что мне ничего не оставалось, кроме как принять его; таким образом я мог избавить себя от временной путаницы в своих делах. Я поспешно написал пару строчек хозяйке, уведомив ее, что деньги она получит завтра почтовым отправлением, затем засунул единственную принадлежавшую мне вещь, мою рукопись, в карман пальто, затушил лампу и вместе со своим новообретенным другом, явившимся столь внезапно, я навсегда оставил мое унылое обиталище и все, связанное с ним. Тогда я и помыслить не мог, что настанет день, когда я буду вспоминать о тех временах, когда жил в этой захудалой каморке, как о лучших днях своей жизни; когда горькую нужду, что терпел тогда, я буду считать суровым, но богоданным ангелом, что вел меня к высшей благодати; когда отчаянно стану возносить слезные молитвы, желая стать тем, кем был прежде! Я часто задаюсь вопросом: является ли для человека благом то, что будущее сокрыто от него? Ступит ли он на путь зла, зная, к чему тот его приведет? Вопрос этот апокрифичен по своей сути — так или иначе, тогда я был счастлив в своем неведении. Я с радостью оставил унылый дом, где жил так долго и бедствовал в горести, и у меня не хватило бы слов, чтобы описать, какое облегчение я испытал, оставив его позади. Последним, что я слышал, выходя на улицу с моим спутником, был скорбный, заунывный плач мелодии в миноре, похожий на прощальный клич, брошенный мне вслед безвестным, незримым скрипачом.

IV

Снаружи ждал княжеский экипаж, запряженный парой живых черных лошадей с серебряными попонами, поразительных чистокровок, подтанцовывавших и нетерпеливо кусавших мундштуки; завидев своего господина, расторопный лакей распахнул дверцу, коснувшись полей шляпы в знак уважения. Мы забрались внутрь, причем мой спутник настоял на том, чтобы я сел первым, и, опустившись на мягкие подушки, я ощутил вкус роскоши и власти, столь сильный, что мне казалось, будто все мои невзгоды давно остались позади. Во мне боролись чувства голода и счастья, и голова слегка кружилась, как бывает после долгого поста, когда все вокруг теряет отчетливость и кажется нереальным. Я понимал, что, не удовлетворив свои физические потребности и не поправив свое телесное здоровье, не стоит полностью отдаваться мыслям о невероятной удаче, что постигла меня. В тот момент в моей голове царил хаос, в разрозненных мыслях не было никакой ясности; мне казалось, что я вижу фантастический сон, и вскоре должен буду пробудиться. Обрезиненные колеса экипажа бесшумно катились по мостовой, и слышалось только, как лошади идут рысью. Вскоре в полутьме я увидел, что мой новый друг пристально глядит на меня своими блестящими черными глазами.

— Разве вы не чувствуете, что мир уже лежит у ваших ног? — спросил он полушутя, полуиронически. — Словно мяч, готовый для удара. Мир этот просто абсурден, знаете ли; им так легко манипулировать. Во все века мудрецы изо всех сил пытались сделать его менее нелепым, но тщетно, поскольку до сих пор здесь в почете глупость, а не мудрость. Футбольный мяч или даже волан среди прочих миров, который можно отбить куда угодно и как угодно, если ракетка из чистого золота!

— Князь, в ваших словах я слышу ноту горечи, — сказал я в ответ. — Не сомневаюсь в том, что вы хорошо разбираетесь в людях.

— Так и есть, — с нажимом произнес он. — Владения мои весьма обширны.

— Значит ли это, что вы по-прежнему правите ими? — удивленно воскликнул я. — И что титул ваш не только для почета?

— Для вашей аристократии это и есть всего лишь почетный титул, — быстро ответил он. — Когда я говорю, что мои владения обширны, то подразумеваю, что правлю людьми, подчиняющимися власти денег. Разве с этой точки зрения я неправ, называя свои владения огромными? Разве оно не почти безгранично?

— Мне кажется, что вы циник. И все же, верите ли вы в то, что не все можно купить за деньги, к примеру, честь и достоинство?

Он изучающе смотрел на меня, загадочно улыбаясь.

— Полагаю, что честь и достоинство действительно существуют, — ответил он. — Конечно, в таком случае их не купишь. Но опыт говорит о противном — я могу купить все и всегда. Те чувства, что большинство людей зовет честью и достоинством, самые непостоянные из всего, что можно представить; если добавить достаточно денег, не успеешь и глазом моргнуть, как они превратятся в продажность и развращенность. Любопытно, весьма любопытно. Должен признаться, что как-то столкнулся с тем, кого нельзя было купить, но случай был единичным. Быть может, подобное повторится, хотя шансы весьма сомнительны. Что же до меня самого — прошу, не думайте, что я пытаюсь вас одурачить или выдать себя за кого-то, кем не являюсь. Уверяю вас, что я подлинный князь, и подобной родословной не способно похвастаться ни одно из старинных семейств, но владения мои давно раздроблены, а бывшие подданные разбросаны среди народов — анархия, нигилизм, потрясения и политические конфликты в целом вынуждают меня не особо распространяться о своих делах. К счастью, денег у меня с избытком — ими вымощен мой путь. Однажды, когда мы познакомимся поближе, вы узнаете больше об истории моей жизни. Имен у меня множество, и множество титулов, но я предпочитаю обходиться самыми простыми, так как большинство людей не в состоянии выговорить чужеземное имя. Моим близким друзьям свойственно опускать мой титул, и звать меня просто Лучо.

— Это ваше христианское имя?.. — спросил было я, но он резко и гневно оборвал меня.

— Вовсе нет — ни одно из моих имен не связано с крещением. В моем характере нет ничего христианского!

Звучавшее в его голосе раздражение было столь сильным, что я на минуту растерялся, не зная, что и сказать. Наконец, я тихо пробормотал:

— В самом деле?

Он разразился хохотом.

— «В самом деле!» И это все, что вы можете сказать! В самом деле и на самом деле меня крайне раздражает слово «христианский». Не существует ничего подобного. Вы не являетесь христианином — да и никто другой, все лишь притворяются, и этот акт притворства куда богохульнее, чем любой из падших демонов! Я же не склонен притворяться, и вера у меня одна…

— Какая же?

— Та, что глубока и ужасна! — взволнованно проговорил он. — И хуже всего то, что это правда — это так же истинно, как существование вселенских механизмов. Но это предмет для иных бесед — когда, будучи в дурном расположении духа, мы захотим поговорить о вещах мрачных и устрашающих. А сейчас мы прибыли туда, куда нужно, и главным вопросом для нас, как и тем, что занимает умы большинства людей, должно стать качество нашего ужина.

Экипаж остановился, и мы покинули его. Едва завидев черных лошадей в серебристой сбруе, подносчик багажа вместе с парой-тройкой других слуг бросились нам прислуживать, но князь прошел в холл, не удостоив их даже взглядом, препоручив себя заботам степенного вида слуги, одетого в черное, приветствовавшего своего хозяина глубоким поклоном. Я тихо проговорил, что мне бы тоже хотелось снять номер в этом отеле.

— Мой человек об этом позаботится, — беспечно сказал он. — Здесь есть свободные номера, во всяком случае, не все из лучших заняты, а вам, конечно же, захочется остановиться в одном из них.

Изумленный половой, до сего момента разглядывавший мою изношенную одежду с особым презрением, что свойственно проявлять высокомерным лакеям в отношении тех, кого они считают бедными, услышав эти слова, внезапно стер глумливую ухмылку со своей лисьей мордочки и подобострастно склонился передо мной, когда я проходил мимо. Меня передернуло от отвращения, смешанного с подобием гневного торжества — ханжеское одобрение этого низкого человека было совершенным образцом того, как ко мне бы отнеслись в обществе «приличных» людей. Ведь в нем суждение о богатстве не отличается от суждений простой прислуги, и единственным мерилом служат одни лишь деньги — если ты беден и скверно одет, тебя отталкивают и избегают, но если ты богат, ты можешь одеваться так скверно, как только захочешь, и с тобой будут любезничать, тебе будут льстить и отовсюду слать приглашения, хотя ты можешь быть величайшим из живущих глупцов или подлейшим из тех негодяев, по кому плачет виселица. Пока в моем сознании проносились все эти мысли, я следовал за своим угостителем в его номера. Он занял почти все крыло отеля: в его распоряжении была большая гостиная, столовая и смежный кабинет, обставленные самым роскошным образом; кроме того, были еще спальная, ванная и гардеробная, а по соседству комнаты для его слуги и двух личных камердинеров. Стол был накрыт к ужину: он сверкал великолепным хрусталем, серебром и фарфором и был украшен корзинами экзотических цветов и фруктов, и в несколько мгновений мы заняли свои места. Слуга князя прислуживал в качестве метрдотеля, и я заметил, что в ярком свете электрических ламп его лицо казалось очень мрачным и отталкивающим, даже отвратительным, но свои обязанности он выполнял безупречно, расторопно, внимательно и почтительно, так что я мысленно укорял себя за проявление инстинктивной неприязни к нему. Звали его Амиэль, и я обнаружил, что невольно слежу за его беззвучными движениями; даже его походка была скользящей, словно у крадущейся кошки или тигра. Ему помогали два камердинера, полностью подчинявшихся ему, столь же ловких и отлично вышколенных — а я наслаждался изысканнейшим ужином из всех, что мне доводилось отведать за невероятно долгое время. К столу подали вино, о котором могли только мечтать его истинные ценители — для них оно было недоступно. Я начал сознавать все удобства своего положения и говорил уверенно и свободно, все сильнее очаровываясь моим новым другом с каждой минутой, проведенной в его обществе.

— Продолжите ли вы свою литературную деятельность теперь, став владельцем этого небольшого состояния? — спросил он, когда мы закончили ужинать и Амиэль подал выдержанный коньяк и сигары, а затем почтительно удалился. — Будет ли вам вообще до нее дело?

— Ну разумеется, — ответил я, — хотя бы веселья ради. Видите ли, с помощью денег я могу сделать так, что публика меня заметит вне зависимости от того, как ей это понравится. Ни одна газета не откажется от публикации платных объявлений.

— Ваша правда! Но разве вдохновение не иссякнет от полного кошелька, но пустой головы?

Это замечание нимало меня не задело.

— Так вы считаете меня пустоголовым? — спросил я с некоторой досадой.

— Не сейчас. Дорогой мой Темпест, не позволяйте токайскому, что мы пили сейчас, или коньяку, что мы будем пить, говорить за себя! Уверяю вас, что я не считаю вас пустоголовым — напротив, насколько я слышал, она полна идей — прекрасных и оригинальных, но им нет места в мире литературной художественной критики. Будут ли эти идеи давать всходы или зачахнут теперь, когда туго набит ваш кошель — вот в чем вопрос. Выдающаяся оригинальность и вдохновение, как ни странно, редко присущи миллионерам. Вдохновение должно быть даровано свыше, деньги — наоборот. Однако в вашем случае и вдохновение, и оригинальность расцветут и принесут плоды — я верю в то, что это возможно. Впрочем, бывает и так, что Бог оставляет подающего надежды гения, осыпанного деньгами, и тогда на сцену выходит дьявол. Слыхали вы о таком?

— Никогда! — с улыбкой ответил я.

— Что ж, конечно, это утверждение смехотворно, и кажется вдвойне глупей в наш век, когда люди не верят ни в Бога, ни в дьявола. Однако оно содержит намек на то, что человек должен сделать выбор — вознестись или пасть; наверху гений, внизу деньги. Нельзя же и летать, и пресмыкаться одновременно.

— Вряд ли обладание деньгами заставит человека пресмыкаться, — возразил я. — Они необходимы, чтобы поддерживать его силы в полете, чтобы он мог воспарить на недосягаемую высоту.

— Вы так считаете? — И мой хозяин с печальным и задумчивым видом закурил сигару. — Боюсь, что вы не очень-то знакомы с тем, что я назову физической основой природы. То, что принадлежит земле, притягивается ей — понимаете ли вы это? Золото совершенно определенно принадлежит земле — его добывают из земли, из золотоносной породы, переплавляют в слитки — это вполне осязаемый металл. Никто не знает, откуда рождается гениальность — ее не выкопаешь, не передашь другому, с ней ничего нельзя сделать, кроме как восхищаться ей — это редкая гостья, капризная, как ветер, зачастую вносящая ужасную разруху в ряды шаблонных людей. Как я упоминал, она родом из горнего мира, выше земных запахов и вкусов, и те, что ей обладают, всегда обитают в неведомых высоких широтах. Но деньги — предмет полностью земной; когда у кого-то их много, он опускается на землю и остается стоять на ней!

Я рассмеялся.

— Как убедительно вы произносите речи против богатства! Ведь вы сами необычайно богаты — разве вы жалеете об этом?

— Нет, не жалею, так как в этом нет смысла, — ответил он, — и я никогда не трачу время понапрасну. Но я говорю вам истинную правду — гений и богатство почти никогда не идут рука об руку. Возьмем, к примеру, меня самого — вы и представить не можете, какими способностями я обладал — о, как давно это было! — прежде, чем стать свободным!

— Уверен, они по-прежнему с вами, — заявил я, глядя на его благородное лицо и ясные глаза.

На его лице снова мелькнула та странная, едва заметная улыбка, которую мне уже доводилось видеть прежде.

— О, вы желаете мне польстить! Вам приятен мой облик — как и многим иным. И все же нет ничего более обманчивого, чем внешность. Причина в том, что как только проходит детство, мы навсегда перестаем быть самими собой и вынуждены притворяться, и наша телесная оболочка лишь скрывает то, чем мы являемся на самом деле. Придумано действительно ловко и хитро — таким образом ни друг, ни враг не способен заглянуть за преграду плоти. Каждый человек — одинокая душа, что томится в рукотворной тюрьме, созданной им самим, — оставаясь в одиночестве, он вспоминает об этом и часто ненавидит себя, а иногда пугается прожорливого, кровожадного чудовища, что скрывается под личиной его привлекательного тела, и спешит забыть о его существовании, предаваясь пьянству и разврату. Так иногда поступаю и я — полагаю, вы обо мне так не думали?

— Никогда! — быстро ответил я, так как что-то в его словах и лице странным образом тронуло меня. — Вы клевещете на самого себя, очерняя собственную душу.

Он тихо усмехнулся.

— Может, и так! — рассеянно проговорил он. — Поверьте в то, что я не хуже большинства людей. Но вернемся к вопросу вашей литературной деятельности — вы говорили, что написали книгу, так опубликуйте ее и посмотрите, что из этого выйдет — если она будет пользоваться успехом, вас ждет удача. И есть способы сделать так, чтобы она стала популярной. О чем же ваш роман? Надеюсь, это что-нибудь непристойное?

— Вовсе нет, — горячо возразил я. — Это роман о благороднейших людях и высоких стремлениях — я написал его с целью возвысить и очистить мысли моих читателей, а также по возможности утешить мучимых горем или чувством утраты…

Риманез сочувственно улыбался.

— О, так не пойдет! — прервал он меня. — Уверяю, что нет; не та эпоха. Может, его и одобрят, если право первой ночи вы отдадите критикам, как поступил один из моих ближайших друзей, Генри Ирвинг — первая ночь, да еще отличный ужин и хорошая выпивка. Иначе все без толку. Чтобы он стал успешным, не стоит пытаться преуспеть в изящной словесности — стоит сделать его непристойным. Настолько неприличным, насколько это возможно, при этом не оскорбляя прогрессивных женщин — и вы обеспечите себе большое преимущество. Приправьте все как можно большим количеством пикантных подробностей и беременностью — если вкратце, пусть предметом вашего дискурса станут мужчины и женщины, единственной целью существования которых является размножение, и вас ждет невероятный успех. Во всем мире не сыщется такого критика, что не станет рукоплескать вам, а пятнадцатилетние школьницы будут с вожделением проглатывать страницу за страницей в своих тихих девственных спальнях!

Глаза его смотрели глумливо и насмешливо, и я не находил слов, чтобы ответить ему; в то же время он продолжал говорить:

— Дорогой мой Темпест, как вам вообще пришло в голову написать книгу, предметом которой, как вы говорите, служат «благороднейшие формы жизни»? На этой планете таковых не осталось — сплошь торгаши да плебеи, люди ничтожны; столь же ничтожны и их стремления. Ищите благородные формы жизни в иных мирах! ибо они существуют. К тому же люди не желают ни возвышенных, ни чистых мыслей — для этого у них есть церковь, где они зевают от скуки. И с чего бы вам утешать тех, кто по собственной глупости сам навлек на себя несчастье? Они не станут утешать вас, не дадут и полшиллинга, чтобы спасти от голода. Мой добрый друг, забудьте про свое донкихотство так же, как забыли про свою бедность. Живите для себя — если вы будете помогать другим, взамен вам отплатят лишь черной неблагодарностью, так что последуйте моему совету и не жертвуйте личными интересами из каких бы то ни было соображений.

С этими словами он встал из-за стола, повернувшись спиной к огню, и спокойно курил сигару; я же смотрел на его статную фигуру и красивое лицо, но мое восхищение омрачала мелькнувшая тень болезненного сомнения.

— Не будь вы столь хороши собой, я бы назвал вас бессердечным, — сказал я наконец. — Ваша внешность полностью противоречит тому, что вы говорите. На самом деле в вас нет безразличия к людям, которое вы стремитесь продемонстрировать — весь ваш облик говорит о благородстве духа, которое вам не подавить. Кроме того, разве вы не всегда пытаетесь творить добро?

Он улыбнулся.

— Всегда! Иными словами, я всегда занят тем, что пытаюсь угодить людским желаниям. А хорошо это для меня или плохо, еще не доказано. Потребности людей почти не знают границ, хотя, насколько мне известно, единственное, чего бы не желал ни один из них — прекратить всяческие сношения со мной!

— С чего бы вдруг? Разве могут они поступить так, познакомившись с вами? — Абсурдность его слов рассмешила меня.

Он бросил на меня косой, загадочный взгляд.

— Желания людей не всегда добродетельны, — добавил он, отвернувшись, чтобы стряхнуть пепел в камин.

— Но вы, конечно же, не потакаете им в их порочных намерениях? — спросил я, все еще смеясь. — Тогда бы это значило, что вы слишком рьяно играете роль благодетеля!

— Вижу, что наш с вами разговор ведет нас прямиком в зыбучие пески предположений. Мой дорогой друг, вы забываете: никто не может решать, что есть порок, а что есть добродетель. Эти понятия подобны хамелеонам, и в разных краях принимают разные обличья. Авраам имел трех жен и нескольких наложниц и, согласно Священному Писанию, был воплощением добродетели, а какой-нибудь лорд Остолоп в современном Лондоне имеет одну жену, нескольких наложниц, и во многом весьма схож с Авраамом, но считается чудовищем. «Кто будет прав, коль спорят мудрецы?»[1] Не будем больше об этом, так как мы никогда не придем к соглашению. Чем мы займем остаток вечера? Сегодня в Тиволи[2] выступает одна ушлая широкобедрая танцовщица, пытающаяся покорить одного мелкого дряхлого герцога — быть может, взглянем на то, как извивается ее роскошное тело в попытках протиснуться в ряды английской аристократии? Или вы устали, и вам по душе долгий ночной сон?

По правде говоря, я был порядком измотан: волнения и тревоги минувшего дня сказались как на моем душевном, так и телесном состоянии, и голова гудела от вина, которого я так давно не пил.

— Честное слово, сейчас бы я предпочел сон чему угодно, — признался я. — Но как быть с моей комнатой?

— Об этом позаботится Амиэль — давайте его попросим. — Он нажал кнопку звонка, и в тот же миг явился его слуга.

— Есть ли комната для мистера Темпеста?

— Да, ваше превосходительство. Номер почти напротив комнат вашего превосходительства. Не так благоустроен, как хотелось бы, но я сделал все возможное, чтобы там можно было провести ночь.

— Большое спасибо! — сказал я ему. — Очень вам обязан.

Амиэль почтительно поклонился.

— Спасибо вам, сэр.

Он удалился, и я собрался пожелать хозяину спокойной ночи. Он сжал мою протянутую руку и задержал ее в своей, загадочно глядя на меня.

— Вы нравитесь мне, Джеффри Темпест. И поскольку вы мне нравитесь, а также потому, что я вижу в вас задатки чего-то большего, чем обыкновенная земная тварь, я сделаю вам предложение, которое, быть может, покажется вам необычным. Вот его суть — если я вам не нравлюсь, скажите об этом немедля, и мы расстанемся сейчас, не узнав друг друга ближе, и я постараюсь больше не вставать на вашем пути, если только вы сами не захотите этого. Но если я пришелся вам по душе, если вы находите в моем нраве или складе ума нечто близкое вашей натуре, пообещайте мне, что на какое-то время станете мне другом и товарищем — скажем, на несколько месяцев. Я введу вас в высший свет, познакомлю вас с прекраснейшими женщинами во всей Европе, равно как и с самыми блистательными из ее мужей. Я знаю их всех и верю, что могу быть вам полезен. Но если в вашей душе есть хоть малейший след неприязни ко мне, — тут он ненадолго умолк, и затем заговорил вновь с необычайной серьезностью, — тогда, во имя Всевышнего, дайте ей волю и отпустите меня — ибо, клянусь не шутя, что я не тот, кем кажусь вам!

Я был решительно поражен переменой его облика и еще больше — тем, как прозвучали его слова. На мгновения меня одолели сомнения — если бы я только знал, что в тот самый миг решалась моя судьба! Он был прав — мимолетная тень недоверия и отвращения к этому удивительному и такому циничному человеку в самом деле промелькнула в моей душе; видимо, он догадывался об этом. Но теперь всяческая подозрительность рассеялась, и я снова горячо сжал его руку.

— Мой дорогой друг, ваши предостережения запоздали! — удовлетворенно ответил я. — Кем бы вы ни были и кем бы себя не считали, вы так близки мне по духу, насколько это возможно, и я считаю невероятной удачей знакомство с вами. Мой старый друг Кэррингтон в самом деле оказал мне хорошую услугу, сведя нас вместе, и смею заверить вас, что стану гордиться нашей дружбой. Мне кажется, вы с завидным упрямством хулите самого себя — но вспомните старинную пословицу: «Не так страшен черт, как его малюют».

— И это так! — мечтательно прошептал он. — Бедный дьявол! Его прегрешения, без сомнений, преувеличены святошами! Так значит, мы станем друзьями?

— Надеюсь! Я не нарушу договор первым!

Его черные глаза смотрели на меня задумчиво, но в них блуждала улыбка.

— Слово «договор» мне нравится, — сказал он. — Значит, мы будем считать это договором. Я хотел помочь вам улучшить ваше материальное положение — теперь в этом нет нужды, но думаю, что смогу помочь вам выбиться в свет. Найти любовь — разумеется, вы обретете любовь, если уже не полюбили кого-то — я прав?

— Не полюбил! — быстро и искренне ответил я ему. — Мне еще не доводилось встречать женщину, что соответствовала бы моим представлениям о красоте.

Он разразился хохотом.

— Клянусь, нахальства вам не занимать! Значит, вам нужен идеал красоты, и ничего кроме? Друг мой, не забывайте, что, хотя вы неплохо сложены и вполне хороши собой, вы далеко не лучезарный Аполлон!

— Это не имеет ни малейшего отношения к делу, — возразил я. — Мужчина должен тщательно выбирать себе жену в угоду собственным потребностям, так же как лошадей или вино — не признавая ничего, кроме совершенства.

— А женщина? — спросил Риманез, и глаза его весело сверкнули.

— У женщины нет права выбирать, — ответил я с удовольствием, так как давно вынашивал эту мысль, желая с кем-нибудь ей поделиться. — Она должна сочетаться браком при любой возможности, чтобы ее обеспечивали. Мужчина всегда остается мужчиной — женщина лишь его придаток, и, не будучи красивой, она не может претендовать ни на его любовь, ни на его поддержку.

— Верно! Совершенно справедливое и логически обоснованное наблюдение! — воскликнул он с необычайной серьезностью. Сам я ничуть не симпатизирую новомодным идеям, касающимся женского интеллекта. Женщина — не что иное, как самка человека, вместо души в привычном понимании у нее есть лишь непроизвольное отражение мужской души; за неимением логики она неспособна формировать верное мнение о чем бы то ни было. Вся мошенническая религия держится на этих истеричных созданиях, незнакомых с математикой. Любопытно, что, будучи столь ничтожными, они умудрялись сеять столько несчастий по всему свету, расстраивать замыслы мудрейших правителей и их советников, которые, будучи мужчинами, должны были бы подчинить их себе. А в наши дни они стали совершенно необузданными.

— Это скоро пройдет, — небрежно бросил я. — Всего лишь очередное модное поветрие, а поддерживают его только те женщины, которых никто не любит и которых не за что любить. Женщины мало меня заботят — сомневаюсь, что я вообще когда-либо женюсь.

— Что ж, времени у вас предостаточно, а между прочим вы можете развлекаться в обществе красавиц, — сказал он, пристально глядя на меня. — Меж тем, если вам угодно, я покажу вам ярмарки невест всего мира, хотя самая большая из них, конечно же, находится в этой столице. Нас ждут крайне выгодные сделки, мой дорогой друг! Прекрасные блондинки и брюнетки нынче необычайно дешевы. Мы займемся этим на досуге. Рад, что вы решили стать моим товарищем — я горжусь этим, должен заметить, я чертовски горд и не навязываю свое общество никому из тех, кто желает от меня избавиться. Доброй ночи!

— Доброй ночи! — отозвался я. Мы вновь пожали друг другу руки, и в этот самый миг внезапная вспышка молнии озарила комнату, и вслед за тем послышался чудовищный раскат грома. Свет погас; лишь отблески пламени плясали на наших лицах. Я был слегка напуган и растерян, но князь и бровью не повел, а его глаза сверкнули во мраке, совсем как кошачьи.

— Ну и буря! — весело заметил он. — Гроза зимой — дело необыкновенное. Амиэль!

Вошел слуга, чье зловещее лицо в темноте напоминало бледную маску.

— Лампы погасли, — заявил его хозяин. — Очень странно, но цивилизованное человечество до сих пор не научилось как следует управляться с электричеством. Можешь привести все в порядок, Амиэль?

— Да, ваше превосходительство.

И в несколько мгновений, благодаря некоей ловкой манипуляции, невидимой глазу и непонятной мне, лампы в хрустальных светильниках снова зажглись ярким светом. Где-то высоко снова раздался оглушительный громовой раскат, и с неба хлынул дождь.

— В самом деле, погода для января весьма примечательная, — сказал Риманез, снова протянув мне руку. — Доброй ночи, мой друг! Крепкого вам сна.

— Если на то будет воля разгневанной стихии! — с улыбкой ответил я.

— Забудьте о стихиях. Человечество почти подчинило их своей воле, и вскоре возобладает над ними, так как постепенно начинает понимать, что никакое божество не способно помешать его планам. Амиэль, проводите господина Темпеста в его номер.

Амиэль подчинился, пересек коридор и открыл передо мной дверь в большую, богато обставленную комнату, где ярко горел камин. Едва я вошел, меня обдало уютной волной тепла, и я, с самого детства не видавший подобных удобств, почувствовал, как меня наполняет ликование перед лицом столь внезапно улыбнувшейся мне удачи. Амиэль почтительно ждал в стороне и, как мне казалось, поглядывал на меня с насмешкой.

— Угодно ли вам что-нибудь, сэр? — обратился он ко мне.

— Нет, благодарю вас, — ответил я, стараясь придать голосу оттенок беспечности и снисходительности, так как чувствовал, что этого человека стоит держать на коротком поводке, — вы были так обходительны, и я не забуду этого.

На его лице мелькнула тень улыбки.

— Весьма признателен вам, сэр. Спокойной ночи.

И он удалился, оставив меня в одиночестве. Я принялся мерить комнату шагами, словно во сне, пытаясь сосредоточиться и все обдумать — обдумать невероятную череду событий минувшего дня, но голова моя все еще была окутана туманом, сквозь который проступал единственный яркий образ — моего нового друга, Риманеза. Его невероятно привлекательная внешность и манеры, его причудливый цинизм, смешанный с иными, более глубокими убеждениями, еще неведомыми мне, незначительные, но примечательные особенности его поведения и юмора не давали мне покоя, неразрывно сливаясь со мною самим и обстоятельствами, в которых я находился. Я разделся у огня, сонно прислушиваясь к шуму дождя и печальному эху уходившей вдаль грозы.

— Джеффри Темпест, перед тобой весь мир, — неспешно заговорил я сам с собой, — ты молод, здоров, хорош собой и умен; к тому же теперь у тебя есть пять миллионов и богатый князь стал твоим другом. Чего еще тебе просить у судьбы или фортуны? Ничего, кроме славы! Но ее несложно будет добиться, так как в наши дни славу можно купить, равно как и любовь. Твоя звезда восходит — больше никакой литературной каторги, мой мальчик! Отныне и до конца твоей жизни твой удел — наслаждения, достаток и раздолье. Твой день наконец настал, счастливец!

Я бросился на мягкую кровать и приготовился уснуть — сквозь сон я все еще слышал отголоски грома, звучавшего где-то вдалеке. Затем мне показалось, что я слышу яростный крик князя, подобный дикому ветру, зовущему «Амиэль! Амиэль!», и мгновенно проснулся оттого, что ощутил чье-то присутствие и чей-то пристальный взгляд. Я сел в постели, вглядываясь в темноту; огонь в камине погас, и я включил электрический ночник, стоявший у постели — комната осветилась, и я увидел, что здесь никого не было. Но перед тем, как я все же уснул, воображение вновь сыграло со мной шутку, и я услышал свистящий шепот совсем рядом:

— Тише! Не стоит его тревожить. Пусть этот глупец и дальше спит сном глупца!

V

На следующее утро, пробудившись, я узнал, что «его превосходительство», как называли князя Риманеза и его собственные слуги, и персонал «Гранд-Отеля», отправился на конную прогулку в парк, оставив меня завтракать в одиночестве. Посему я подкрепился в холле отеля, где мне прислуживали с предельной угодливостью, несмотря на мое затасканное платье, переменить которое я пока что не мог. В котором часу я пожелаю прийти на ланч? Когда захочу отобедать? Оставить ли за мной нынешнюю комнату или я желаю переселиться в другую? Быть может, я захочу снять номера, подобные тем, что занимает его превосходительство? Все эти почтительные вопросы сперва смутили меня, но потом позабавили — очевидно, слухи о моем богатстве неким загадочным образом достигли нужных ушей, и теперь я пожинал первые плоды случившегося. Я отвечал, что еще не решил, как поступить, и дам окончательный ответ в течение нескольких часов, а пока останусь в том же номере, что прежде. Покончив со своей трапезой, я отправился к юристам, и уже хотел нанять двуколку, когда увидел, как мой новый друг возвращается с прогулки. Он восседал на великолепной каурой кобыле, чей дикий взгляд и дрожащие от напряжения ноги указывали на то, что она только что неслась галопом и все еще была недовольна, а потому противилась ездоку. Она пыталась встать на дыбы, опасно пританцовывая меж телег и кэбов, но ее сдерживал Риманез, еще более очаровательный при свете дня, чем ночью; легкий румянец слегка оживил его бледные черты, а глаза сияли от удовольствия после утреннего моциона. Я ждал, пока он приблизится; рядом был Амиэль, появившийся в коридоре ровно в тот момент, когда показался его хозяин. Увидев меня, Риманез улыбнулся, коснувшись шляпы рукоятью хлыста в знак приветствия.

— Долго же вы спали, Темпест, — сказал он, спешиваясь и передавая поводья следовавшему за ним стременному. — Завтра вы должны присоединиться ко мне; я буду в обществе тех, кто в новомодной манере называет себя «Ливерной Бригадой». Когда-то одно упоминание «ливера» или каких угодно внутренних составляющих нашего телесного механизма считалось верхом неприличия и низкородности — но теперь с этим покончено, и мы находим странное удовлетворение в обсуждении болезней и неприглядных медицинских подробностей в целом. В «Ливерной Бригаде» вы сможете взглянуть на весьма занимательных господ, продавшихся дьяволу ради увеселительных заведений — тех, что едят столько, что кажется, будто они вот-вот лопнут, а потом гарцуют на породистых лошадях — животных, достойных уважения, в отличие от этих животных — в надежде разогнать свою дурную кровь, которую же сами и травят. Они думают, что я один из них, но ошибаются.

Он погладил кобылу, и стременной увел ее; на лоснящейся груди и подплечьях виднелась пена после тяжелой скачки.

— К чему тогда участвовать в этой процессии? — смеясь, спросил я, разглядывая его с нескрываемой симпатией, так как в экипировке сложение его казалось еще более гармоничным. — Значит, вы мошенник!

— О да! — весело воскликнул он. — И в Лондоне я не один такой, знаете ли. Куда собираетесь?

— К юристам, чье письмо прочел вчера — в фирму «Бентам и Эллис». Чем раньше я с ними пообщаюсь, тем лучше, разве не так?

— Да, но послушайте, что я вам скажу, — он отвел меня в сторону. — Вам потребуются наличные. Со стороны ваша просьба о срочном авансе покажется странной, и нет необходимости пояснять юристам, что вы получили письмо, будучи в шаге от голодной смерти. Возьмите этот бумажник — помните, вы пообещали, что я буду вашим банкиром? — и по пути можете заглянуть к какому-нибудь портному с хорошей репутацией, чтобы как следует приодеться. Ну, вперед!

Он стремительно зашагал прочь — я поспешил ему вслед, тронутый такой добротой.

— Но подождите… постойте же… Лучо! — Так я впервые назвал его по имени. Он мгновенно остановился и стоял совершенно спокойно.

— Ну? — спросил он с вежливой улыбкой.

— Вы не дали мне возможности договорить, — сказал я тихо, так как мы стояли в общем коридоре отеля. — По сути, у меня есть кое-какие деньги, то есть я могу получить их сразу — Кэррингтон выслал мне вексель на пятьдесят фунтов вместе со своим письмом; об этом я забыл вам сказать. Он поступил очень достойно, дав их мне взаймы — пусть вексель останется у вас в качестве залога за бумажник. Кстати, сколько в нем денег?

— Пять сотен, банкнотами по десять и двадцать фунтов, — кратко и по-деловому ответил он.

— Пять сотен! Мой дорогой друг, мне столько не нужно. Это слишком много!

— В наши дни лучше иметь слишком много, чем слишком мало, — возразил он со смехом. — Мой дорогой Темпест, не придавайте этому такого значения. Пятьсот фунтов — это ничто. Эти деньги можно потратить на один только несессер. Лучше отошлите назад вексель Кэррингтона — я бы не стал считать его столь щедрым, учитывая, что он наткнулся на золотую шахту стоимостью в сотню тысяч фунтов стерлингов за несколько дней до того, как я покинул Австралию.

Его слова я выслушал с большим удивлением, и даже некоторой долей негодования. Вся честность и щедрость моего приятеля Боффлза вдруг померкла в моих глазах — почему в письме он ни словом не обмолвился о своих успехах? Или боялся, что я стану докучать ему просьбами о новых займах? Видимо, Риманез, пристально наблюдавший за мной, прочел мои мысли, так как незамедлительно добавил:

— Разве он не сказал вам о том, как ему повезло? Не очень-то дружеский поступок, но минувшей ночью я уже упоминал о том, что деньги часто портят людей.

— Осмелюсь предположить, что он не хотел меня обидеть, — поспешно возразил я с натянутой улыбкой. — Не сомневаюсь, что в следующем письме он обо всем мне напишет. Что же касается этих пятисот фунтов…

— Оставьте, оставьте, — нетерпеливо перебил меня он. — К чему все эти разговоры о залогах? Разве не вы заключили со мной сделку?

Я рассмеялся.

— Что ж, теперь за меня можно поручиться, да и я от вас никуда не сбегу.

— От меня? — и в его внимательных глазах промелькнул холод. — Да, это точно!

Он небрежно взмахнул рукой и оставил меня; я же, сунув набитый банкнотами кожаный бумажник за пазуху, нанял двуколку и быстро покатил на Бэзингхолл-стрит, где меня ждали мои поверенные.

Прибыв по назначению, я представился, и меня со всем полагающимся почтением поприветствовали одетые в плохонькие черные костюмы два человечка, оказавшиеся представителями «фирмы». По моей просьбе вниз спустился клерк, чтобы оплатить кэб и отпустить кучера, а я, раскрыв бумажник Лучо, попросил разменять десятифунтовую банкноту золотом и серебром, что они с охотой исполнили. Затем мы приступили к делам. Мой дальний родич, которого я не помнил, видел меня лишенным матери младенцем на руках кормилицы и без ограничений завещал мне все, чем владел, включая несколько редких коллекций картин, драгоценностей и антиквариата. Его завещание было столь лаконичным и недвусмысленным, что какое-либо юридическое буквоедство становилось невозможным, и мне сообщили, что через неделю, в крайнем случае десять дней, все дела будут приведены в порядок, и я единолично и полно вступлю в свои права наследования.

— Вы невероятно удачливы, мистер Темпест, — сказал старший из партнеров, мистер Бентам, откладывая в сторону последние из просмотренных бумаг. — В вашем возрасте это достойное князя наследство способно стать для вас великим подспорьем или великим проклятьем — кто знает? Обладание столь огромными богатствами влечет за собой огромную ответственность.

Меня позабавила подобная дерзость, исходившая от простого служителя закона, пытавшегося извлечь мораль из постигшей меня удачи.

— Многие бы с радостью приняли такую ответственность, поменявшись со мной местами, — небрежно бросил я. — Как насчет вас?

Я знал, что подобные ремарки считались дурным тоном, но сказал это сознательно, так как чувствовал, что он не вправе поучать меня в том, что касается богатства. Однако. Он не выглядел оскорбленным — просто искоса взглянул на меня, как задумчивый ворон.

— Нет, мистер Темпест, нет, — сухо сказал он, — не думаю, что мне вообще стоило бы оказываться на вашем месте. Мне вполне достаточно того, кто я есть. Мое состояние заключено у меня в голове и приносит мне достаточный процент для существования, и ни о чем большем я не прошу. Мне достаточно просто жить с комфортом и честно зарабатывать на хлеб. Я никогда не завидовал богачам.

— Мистер Бентам философ, — с улыбкой заметил его партнер, мистер Эллис. — В нашей профессии видишь столько взлетов и падений, что, следя за тем, как переменчиво благосостояние наших клиентов, мы хорошо усвоили этот урок.

— О, этот урок я так и не усвоил до сего дня! — весело ответил я. — Но в данный момент, должен признаться, я доволен своим положением.

Они по очереди чинно поклонились мне, и мистер Бентам пожал мою руку.

— Что ж, с делами покончено; позвольте вас поздравить, — вежливо проговорил он. — Разумеется, если вы в любое время решите передать ведение ваших дел в иные руки, я и мой партнер беспрекословно подчинимся вашей воле. Ваш покойный родственник полностью нам доверял…

— Смею заверить, что и я тоже, — перебил его я. — Прошу, окажите мне услугу, и продолжайте сотрудничать со мной так же, как с моим дядюшкой, и можете наперед быть уверены в моей признательности.

Оба человечка вновь поклонились; теперь руку мне протянул мистер Эллис.

— Мы постараемся сделать все, что в наших силах, не так ли, Бентам? — Бентам степенно кивнул. — Что скажете, Бентам, стоит ли нам говорить об этом или все же не стоит?

— Полагаю, — напыщенно отозвался тот, — что все-таки стоит об этом упомянуть.

Я переводил взгляд с одного юриста на другого, не понимая, о чем идет речь. Мистер Эллис потер руки и неодобрительно улыбнулся.

— Мистер Темпест, дело в том, что ваш покойный родственник был одержим одной идеей — а ум его был практичен и трезв, но идея эта была куда как любопытна, и если бы он до некоторой степени продолжил ее развивать, то окончил бы свои дни в сумасшедшем доме и не сумел бы распорядиться своим состоянием столь… эээ… достойным и благоразумным образом. К счастью для себя и для эээ… для вас, он не стал ей упорно следовать, до самого конца сохранив свою достойную восхищения практичность и незыблемость моральных устоев. Но я склонен считать, что от этой мысли он так и не отказался, так, Бентам?

Бентам задумчиво уставился на черное круглое пятно от газового рожка на потолке.

— Я думаю, что… да, я думаю, что он был абсолютно в этом уверен, — ответил он.

— Уверен в чем? — спросил я нетерпеливо. — Он что, хотел запатентовать некое изобретение? Новый летательный аппарат, и тем самым пустить по ветру собственное состояние?

— Нет-нет-нет! — И мистер Эллис рассмеялся коротким веселым смешком. — Нет, мой любезный сэр — в его воображении не было никаких мыслей, связанных с машиностроением либо коммерцией. Он был слишком… эээ, слишком враждебно настроен ко всему, что зовется «прогрессом», к любым изобретениям, благодаря которым мир становится лучше. Видите ли, мне непросто подобрать слова, чтобы объяснить, в чем заключалась эта абсурднейшая и нелепая выдумка, но… ведь мы так и не узнали, каким образом он разбогател, так, Бентам?

Бентам покачал головой и сжал губы.

— Мы управляли значительными средствами, инвестируя их и так далее, но в наши обязанности не входило интересоваться их происхождением, так, Бентам?

И снова Бентам мрачно покачал головой.

— Нам доверили эти средства, — продолжил его партнер, нежно сомкнув кончики пальцев, — и мы постарались оправдать это доверие, сохраняя благоразумие и лояльность настолько, насколько могли. И лишь по истечении многих лет совместной работы он упомянул о… эээ… данной идее, совершенно сумасбродной и невероятной, и если коротко, вот в чем она заключалась — якобы он продал душу дьяволу, и его состояние было одним из плодов этой сделки!

Я захохотал во весь голос.

— Что за нелепая мысль! Бедняга! Должно быть, рассудок несколько подвел его, а может, он выражался фигурально?

— Я так не думаю, — полувопросительно ответил мистер Эллис, все еще смыкая и размыкая свои пальцы. — Я думаю, что наш клиент буквально имел в виду, что продал душу дьяволу, так, мистер Бентам?

— Я в этом положительно уверен, — со всей серьезностью заявил Бентам. — Он говорил о сделке, как о состоявшемся и непреложном факте.

Я снова засмеялся, хоть и не так оживленно.

— Что ж, время нынче такое, что людям в голову приходят самые нелепые мысли. Все эти учения Блаватской, Безант, наука о гипнозе — неудивительно, что кое-кто все еще верит в старые глупые сказки о существовании дьявола. Но для человека истинно разумного…

— Да, эээ… конечно, — перебил меня мистер Эллис. — Ваш родственник, мистер Темпест, был человеком весьма благоразумным, и эта… эээ… идея была единственным заблуждением, пустившим корни в его чрезвычайно практичном уме. Подобная мысль так и осталась бесплодной фантазией, но, полагаю, что нам стоило — и мистер Бентам согласится со мной — стоило упомянуть о ней.

— Таким образом, мы исполнили свои обязательства и облегчили душу, — сказал мистер Бентам.

Я улыбнулся, поблагодарил их и встал, собираясь уйти. Они вновь одновременно поклонились мне, почти что напоминая двух братьев-близнецов — настолько глубоко их общая юридическая практика отразилась на всем их облике.

— Доброго вам дня, мистер Темпест, — напутствовал меня мистер Бентам. — Вряд ли мне стоит напоминать вам о том, что мы готовы служить вам так же, как и нашему предыдущему клиенту, употребив на это все свои способности. И что вам может пригодиться наш совет в тех делах, что касаются угождения вам и умножения ваших доходов. Могу я узнать, требуются ли вам в настоящий момент какие-либо наличные деньги?

— Благодарю вас, но нет, — ответил я, мысленно благодаря Риманеза, давшего мне возможность быть независимым от поверенных. — Деньгами я вполне обеспечен.

Мне показалось, что они слегка удивились такому ответу, но здравомыслие не позволило им говорить об этом. Они записали мой адрес в «Гранд-Отеле» и велели клерку проводить меня. Я дал ему десять шиллингов с наказом выпить за мое здоровье, каковой он непременно обещался исполнить, и обошел вокруг Дома правосудия, пытаясь заверить себя, что не сплю, что в самом деле являюсь обладателем пяти миллионов. По воле случая, свернув за угол, я наткнулся на человека, шедшего в противоположную сторону, того самого издателя, что днем ранее вернул мне мою рукопись.

— Здравствуйте! — воскликнул он, немедленно остановившись.

— Здравствуйте, — откликнулся я.

— Куда направляетесь? Пытаетесь пристроить ваш злополучный роман? Мальчик мой, поверьте, что в его настоящем виде…

— С ним все в порядке, — спокойно отозвался я. — Я опубликую его на собственные деньги.

— Опубликуете сами? — встрепенулся он. — Боже правый! Да это будет вам стоить фунтов шестьдесят-семьдесят, а то и целую сотню!

— Пусть даже тысячу, мне все равно!

Его лицо побагровело; от изумления он выпучил глаза.

— Простите, но я… — запинаясь, пробормотал он, — я думал, что с деньгами у вас плоховато…

— Да, так и было, — сухо кивнул я. — Впрочем, теперь дела обстоят иначе.

И его растерянный вид, в совокупности с тем, что моя собственная жизнь перевернулась с ног на голову, так рассмешили меня, что я зашелся хохотом, громким и неистовым; очевидно, он почувствовал себя так неловко, что начал спешно озираться, словно в поисках путей к отступлению. Я схватил его за руку.

— Слушайте, любезный, — проговорил я, пытаясь совладать со своим почти что истерическим приступом смеха, — я не сошел с ума, даже не допускайте подобной мысли. Просто я стал миллионером!

И я снова захохотал — такой нелепой казалась мне эта ситуация. Но достопочтенный издатель ничего не мог понять, и черты его лица были полны такой тревоги, что я повторно предпринял попытку подавить одолевавшее меня веселье; и мне это удалось.

— Даю вам слово чести — я не шучу, это факт. Вчера вечером я мечтал об ужине, и вы, как человек порядочный, предложили мне разделить его с вами — сегодня я стал обладателем пяти миллионов! Да что вы так на меня смотрите? Не ровен час, удар хватит! Как я уже вам сказал, я сам опубликую свой роман, за свой счет, и его ждет успех. О, я серьезен, я совершенно серьезен, серьезнее некуда! Денег в моем бумажнике достаточно, чтобы оплатить его публикацию прямо сейчас!

Я отпустил его, и он отшатнулся, смятенный и ошарашенный.

— Господи, помилуй меня грешного! — еле слышно пробормотал он. — Должно быть, я сплю! Я никогда в жизни ничему так не удивлялся!

— Я тоже! — сказал я, рискуя снова залиться смехом. — Но в жизни, как и в романах, порой случаются немыслимые вещи. А книга, отвергнутая строителями — то есть читателями, станет краеугольным камнем, или гвоздем сезона. Сколько вы попросите за то, чтобы ее издать?

— Попрошу? Я? Издать ее?

— Да, вы, почему бы и нет? Я даю вам шанс честно заработать; или, может, ваша свора «редакторов» по найму способна вам помешать? Фи! Ведь вы не раб, у нас свободная страна. Знаю я этих редакторов! Худосочные, страшные старые девы за пятьдесят да заурядные книжные черви, страдающие несварением желудка, которым нечем заняться, кроме как марать многообещающую рукопись своим брюзжанием — так к чему же, во имя всего святого, полагаться на мнение столь некомпетентных людей? Я заплачу вам за публикацию моей книги, сколько попросите, и еще сверху за вашу доброжелательность. И я гарантирую вам еще кое-что — благодаря этой книге прославлюсь не только я, ее автор, но и вы, ее издатель. Я собираюсь заявить о ней по-крупному, связавшись с прессой. В этом мире за деньги можно сделать все…

— Стойте, погодите! — прервал он меня. — Все это так внезапно! Вы должны дать мне подумать — дать мне время все взвесить…

— Тогда даю вам день, чтобы вы все обдумали, — сказал я. — Не дольше. Если вы не согласитесь, я найду кого-то еще, и тогда куш сорвет он, а не вы. Не теряйте времени даром, друг мой! Доброго дня!

Он побежал вслед за мной.

— Постойте, послушайте! Вы так странно ведете себя… так сумасбродно, так непредсказуемо! Кажется, все случившееся вскружило вам голову!

— Так и есть! Теперь она работает как надо!

— Ну и ну, подумать только, — и он доброжелательно улыбнулся. — В таком случае, почему бы вам не принять мои поздравления? — И он горячо пожал мою руку. — Что же касается книги, уверен, что дело было не в стиле или качестве написанного — просто она слишком… слишком трудна для понимания, а потому вряд ли способна угодить вкусу читателей. Лучше всего сейчас окупаются книги о семейных неурядицах. Но я об этом подумаю — на какой адрес вам отправить письмо?

— В «Гранд-Отель», — ответил я, в душе потешаясь над тем, как он смутился и растерялся — я знал, что он уже подсчитывает прибыль, которую получит, если возьмется исполнить мой литературный каприз. — Приходите завтра на ланч или обед, если пожелаете — только сперва пошлите весточку. Помните, что на раздумья я дал вам всего один день — и буду ждать ответа не дольше суток!

С этими словами я покинул его; он смотрел мне вслед как человек, только что увидевший, как нечто неназываемое и чудесное свалилось с небес прямо к его ногам. Я пустился в путь, посмеиваясь, пока не увидел, как один или два человека посмотрели на меня с таким удивлением, что решил не давать воли мыслям, чтобы меня не приняли за помешанного. Шагал я энергично, и постепенно мое волнение утихло. Я вновь принял облик флегматичного англичанина, считающего, что любое проявление чувств есть верх невоспитанности, и остаток утра провел за приобретением готового платья, которое по необычайно счастливому стечению обстоятельств пришлось мне впору, а также сделав богатый, если не сказать расточительный заказ у модного портного на Сэквилл-стрит, пообещавшего исполнить все быстро и точно в срок. Вслед за тем я отправил обещанный арендный платеж хозяйке моей старой комнаты, прибавив пять фунтов сверху, так как помнил о терпении, с которым бедная женщина сносила мои отговорки, как и о том, с какой добротой она относилась ко мне в течение моего пребывания в этом жалком жилище — покончив с этим, я вернулся в «Гранд-Отель» в прекрасном настроении, под стать своему новому костюму. Меня встретил коридорный и со всей возможной учтивостью сообщил, что «его превосходительство князь» ждет меня к ланчу в своих комнатах. Я сию же минуту проследовал туда, обнаружив своего друга одного в пышной гостиной; он стоял на свету, у самого большого окна, держа в руках продолговатый хрустальный ларец, сквозь который смотрел внимательно, почти любовно.

— А, Джеффри! Вот и вы! — воскликнул он. — Я заключил, что с делами вы управитесь до ланча, и потому ждал вас.

— Вы очень любезны! — ответил я, довольный тем, как он по-дружески назвал меня моим христианским именем. — Что это там у вас?

— Мой питомец, — ответил он с легкой улыбкой. — Видели вы когда-нибудь нечто подобное?

VI

Приблизившись, я изучил ларец, который он держал в руках. В его стенках искусно были проделаны отверстия для доступа воздуха, а внутри покоилось блестящее крылатое насекомое, переливавшееся всеми цветами и оттенками радуги.

— Оно живое? — спросил я.

— Не только живое, но и обладает незаурядным интеллектом, — ответил Риманез. — Я кормлю его, и оно меня знает — все то же можно сказать и о любом из цивилизованных существ; они запоминают руку дающего. Оно, как видите, совсем ручное и очень дружелюбное, — и, открыв ларец, он осторожно вытянул указательный палец. Тело сверкающего жука приобрело опаловый оттенок, лучезарные крылья расправились, и он заполз на руку хозяина и устроился там. Тот поднял руку над головой, слегка встряхнул ей и воскликнул:

— Вперед, сильфида! Лети и возвращайся!

Существо резко взлетело вверх и принялось описывать круги под самым потолком, оно было похоже на прекрасный блистающий драгоценный камень, и крылья его слабо жужжали в полете. Я с восхищением наблюдал за его изящными движениями, пока оно не перестало летать вперед-назад, снова усевшись на протянутую руку хозяина, и больше не делая попыток подняться в воздух.

— Одна избитая пошлость гласит: «Когда мы живы, смерть кругом», — тихо произнес князь, направив взгляд бездонных черных глаз на трепещущие крылья насекомого. — Но фактически эта сентенция ложна, как и большинство банальных людских изречений. Звучать оно должно так: «Когда мы мертвы, кругом жизнь». Это создание есть плод смерти, редкий и удивительный, и, как я полагаю, не единственный в своем роде. При точно таких же обстоятельствах находили и других подобных ему. История того, как я завладел им, довольно любопытна — но, может быть, вам покажется скучной?

— Вовсе нет, — живо возразил ему я, не сводя глаз с радужного, похожего на ночницу существа, сверкавшего на свету, будто все его жилки фосфоресцировали.

Он немного помолчал, наблюдая за мной.

— Что ж, было все так — я присутствовал при вскрытии гробницы, где лежала мумия египтянки; ее талисманы говорили о том, что это принцесса, принадлежавшая к знаменитой династии. На шее мумии красовались искусно оправленные драгоценные камни, а на груди лежала золотая пластина с гравировкой; толщина ее составляла целый дюйм. Тело мумии было обернуто бесчисленными благовонными бинтами; когда убрали пластину и сняли бинты, обнаружили, что мумифицированная плоть меж ее грудей разложилась, и в образовавшейся впадине или гнезде было найдено живое насекомое, блиставшее так же ярко, как и сейчас — то самое, что я держу в руках.

Я попытался подавить нервную дрожь, охватившую меня, но не сумел.

— Это ужасно! Должен признаться, будь я на вашем месте, я бы не стал забирать себе столь жуткое существо. Я бы убил его на месте.

Князь по-прежнему пристально смотрел на меня.

— Почему? Боюсь, мой дорогой Джеффри, что способностей к наукам у вас нет. Убить несчастное создание, зародившееся в мертвой груди, довольно жестоко, разве нет? Я считаю это неклассифицированное насекомое ценным доказательством (хотя мне и не требуется никаких доказательств) того, что ядро сознательной жизни неразрушимо; у него есть глаза, оно способно ощущать вкусы, запахи, касания, способно слышать — и эти чувства, наряду с разумом, оно обрело среди мертвой плоти той женщины, что когда-то жила, и без сомнения любила, грешила и страдала — более четырех тысяч лет назад!

Вдруг он умолк, но затем вновь заговорил:

— Тем не менее я честно признаюсь вам, что считаю это создание порождением зла. Да, в самом деле! Но от этого оно привлекает меня ничуть не меньше. Собственно, насчет него у меня есть одно фантастическое предположение. Я весьма склонен поддерживать идею о переселении душ и порою тешу себя мыслью о том, что, быть может, принцесса из знатного египетского рода обладала душой порочной, блистательной обольстительницы — и вот она перед нами!

Холод и дрожь сковали все мое тело с головы до пят, едва отзвучали эти слова, и, глядя на произнесшего их князя, стоявшего напротив в лучах зимнего солнца, черноволосого, высокого, с «душой порочной, блистательной обольстительницы», что жалась к его руке, мне вдруг почудилось, что в его прекрасном облике сквозит невероятная мерзость. Тень ужаса коснулась меня, но я отнес случившееся на счет гнусных подробностей этой истории и, твердо намереваясь преодолеть отвращение, решил изучить странное насекомое, подойдя ближе. Едва я сделал это, его глаза-бусины мстительно блеснули, и я отпрянул, досадуя на глупые страхи, одолевавшие меня.

— Определенно, оно невероятно, — пробормотал я. — Неудивительно, что вы так цените эту диковину. Весьма примечательны его глаза, похожие на глаза существа, наделенного разумом.

— Без сомнений, ее глаза прекрасны, — улыбаясь, проговорил Риманез.

— Ее? О ком вы говорите?

— Конечно же о принцессе! — ответил он с легким удивлением. — О милой мертвой даме — часть ее души, должно быть, присутствует в этом создании, так как питаться оно могло лишь ее телом.

И он с превеликой осторожностью поместил существо в его хрустальное обиталище.

— Полагаю, — медленно проговорил я, — вы, как человек, увлеченный наукой, сделаете из этого вывод, что ничего не умирает полностью?

— Именно! — с нажимом ответил Риманез. — Таковы, мой дорогой Темпест, проделки — или божественность — всего сущего. Ничто не может быть уничтожено полностью, даже мысль.

Я в молчании наблюдал за тем, как он убирал хрустальный ларец с его таинственным обитателем с глаз долой.

— А теперь время ланча, — воскликнул он, взяв меня под руку. — Выглядите вы, Джеффри, на двадцать процентов лучше, чем когда мы расстались утром, из чего я заключаю, что ваш визит к поверенным удался. Так чем еще вы занимались?

Расположившись за столом, где мне прислуживал темнолицый Амиэль, я пересказал события сегодняшнего утра, обстоятельно задержавшись на случайной встрече с издателем, днем ранее отвергнувшим мою рукопись; теперь же я был уверен в том, что он будет очень рад заключить со мною сделку. Риманез внимательно слушал меня, иногда улыбаясь.

— Ну конечно! — сказал он, когда я закончил рассказ. — В поведении этого достопочтенного господина нет ничего удивительного. На самом деле я думаю, что он проявил незаурядную осмотрительность и вежливость, не сразу согласившись на ваше предложение — его благоугодное притворство и просьба дать ему поразмыслить свидетельствуют о том, что это человек тактичный и дальновидный. Вы когда-нибудь думали о том, что существует человек настолько совестливый, что его нельзя купить? Мой добрый друг, купить можно и короля, и дело лишь в цене; сам папа уступит вам заранее заказанное местечко на своих небесах, если на земле его осыпать деньгами! В этом мире ничто не дается бесплатно, за исключением воздуха и солнечного света — за все остальное приходится платить кровью, слезами, иногда стоном; но чаще всего деньгами.

Мне показалось, что стоявший за стулом хозяина Амиэль мрачно улыбнулся при этих словах, и инстинктивная неприязнь к нему заставляла меня умалчивать о большинстве подробностей моих дел, пока наш ланч не подошел к концу. Я не мог привести ни одной существенной причины, по которой верный княжеский слуга вызывал у меня отвращение, но никак не мог от него избавиться, и оно возрастало каждый раз, как я видел его мрачное и, как мне казалось, глумливое лицо. Да, он был крайне обходителен и почтителен, и поведение его было безупречно, и все же, когда он наконец подал кофе, коньяк и сигары и бесшумно удалился, я вздохнул с огромным облегчением. Едва мы остались одни, Риманез, уютно устроившись в кресле, закурил сигару и смотрел на меня с интересом и добротой, делавшими его и без того красивое лицо еще более привлекательным.

— Давайте поговорим вот о чем, — сказал он. — Полагаю, что в настоящее время друга лучше, чем я, у вас нет, а мир я знаю куда лучше вашего. Как вы собираетесь жить дальше? Иными словами, как вы намерены распорядиться своим состоянием?

Я усмехнулся.

— Ну, на постройку церквей или благоустройство больниц я тратиться не собираюсь. О бесплатной библиотеке тоже не может быть и речи, поскольку все эти заведения служат распространению инфекционных заболеваний, а управляются они комитетом местных бакалейщиков, возомнивших, будто они разбираются в литературе. Мой дорогой князь Риманез, я намереваюсь тратить деньги в собственное удовольствие, и смею сказать, что найду множество способов это сделать.

Риманез разогнал сигарный дым взмахом руки, и сквозь бледно-серую пелену сверкнули его необычайно яркие черные глаза.

— Ваши деньги способны сделать счастливыми сотни обездоленных, — заметил он.

— В первую очередь я думаю о своей счастливой доле, — беспечно откликнулся я. — Вероятно, вы сочтете меня эгоистом, так как я знаю, что вы филантроп; однако к последним я не принадлежу.

Он по-прежнему пристально смотрел на меня.

— Вы могли бы помочь своим собратьям по перу…

Я оборвал его решительным жестом.

— Друг мой, этому не бывать, даже если разверзнутся небеса! Мои собратья по перу при каждом удобном случае стремились втоптать меня в грязь, делая все возможное, чтобы я прозябал в нищете, и теперь настал мой черед: как и мне, им не видать ни милосердия, ни помощи, ни жалости!

— Как сладко отмщение! — напыщенно произнес он. — Могу посоветовать вам открыть высококлассный журнал ценой в полкроны.

— Зачем?

— И вы еще спрашиваете? Только подумайте о том удовольствии, что ждет вас, когда вы будете беспощадно отвергать рукописи ваших врагов! Швырять их письма в корзину для бумаги, отсылать обратно их стихи, рассказы, политические статьи, да что угодно — с пометкой: «Возвращаю с благодарностью» или «Это не соответствует нашим стандартам» на обороте! Язвить соперника клинком анонимной критики! Радость воющего дикаря с двумя десятками скальпов на поясе ничто в сравнении с этим! Мне доводилось быть издателем, и мне знакомо это чувство!

Меня рассмешила столь необычная откровенность.

— Думаю, что вы правы, за месть я могу взяться с усердием! Но руководство журналом принесет мне слишком много проблем и свяжет по рукам и ногам.

— Так не руководите им! Следуйте примеру всех крупных издателей, оставьте дела, как они, и получайте прибыль! Главного редактора ведущего ежедневника днем с огнем не сыщешь — можно лишь пообщаться с его заместителем. Сам же искомый, согласно времени года, в Аскоте, в Шотландии, в Ньюмаркете или зимует в Египте — он должен отвечать за все в своем издании, но обыкновенно совершенно в нем не разбирается. Он опирается на своих «подчиненных» — иногда этот костыль весьма дурного сорта, и когда у «подчиненных» затруднения, они выходят из положения, говоря, что не могут решить вопрос в отсутствие главного редактора. Тем временем последний где-то далеко, и в ус не дует. Дурачить публику подобным образом можно сколь угодно долго.

— Можно, но я бы не смог. Я бы не стал бросать дела. Я считаю, что следует все делать усердно.

— Как и я! — живо подхватил Риманез. — Я сам невероятно педантичен, и все, что может рука моя делать, по силам делаю — простите мне цитату из Писания! — Он улыбнулся, как мне показалось, с иронией, затем продолжил: — Так в чем же состоит ваша идея наслаждения наследством?

— В том, чтобы опубликовать мою книгу. Ту самую, которую никто не принимал — а я вам скажу, что добьюсь того, что о ней заговорит весь Лондон!

— Может, и добьетесь, — сказал он, глядя на меня из-под полуприкрытых век сквозь клубы дыма. — Слухи в Лондоне расходятся быстро. Особенно о вещах пошлых и сомнительного содержания. Следовательно, как я уже вам намекал, если книга ваша представляла бы собой рациональное смешение Золя, Гюисманса и Бодлера или имела бы героиней скромную девицу, считавшую, что честный брак есть деградация, то в эти дни Содома и Гоморры снискала бы успех.

Вдруг он вскочил, отшвырнув сигару, и приблизился ко мне.

— Почему же на этот город не прольется огонь небесный? Он вполне созрел для кары — он полон мерзких тварей, что не заслуживают мук ада, куда, как говорят, ссылают лжецов и фарисеев! Темпест, среди людей, которых я презираю более всех прочих, есть человек, так часто встречающийся в наши дни — тот, кто скрывает свои отвратительные пороки под маской широты души и добродетели. Подобный человек способен даже обожествить женщину, утратившую непорочность, назвав ее «чистой», поскольку, разрушая ее нравственную и телесную чистоту, потакает собственной животной похоти. Уж лучше я открыто объявлю себя злодеем, чем буду ханжой и трусом.

— Потому что вы — человек благородный, — сказал ему я. — Вы исключение из правил.

— Я? Исключение? — Ответом мне был его горький смех. — Да, вы правы, среди людей — быть может, но искренность моя сродни звериной! Льву нет нужды притворяться горлицей — он громогласно демонстрирует свою свирепость. Кобра, что движется беззвучно, предупреждает о своих намерениях шипением и раздувает клобук. Вой голодного волка далеко разносит ветер, и торопливый путник в снежной пустоши дрожит, объятый страхом. Но человек скрывает свой умысел — он опаснее льва, коварнее змеи, прожорливее волка; он жмет руку своему собрату, прикидываясь его другом, и спустя час клевещет на него за его спиной, пряча за улыбкой лживое, корыстное сердце — жалкий пигмей, пытающийся постичь загадки вселенной, он насмехается над богом, даже стоя на краю могилы на своих неверных ногах… боже! — И он осекся, решительно взмахнув рукой. — Что вечному бытию делать с этим неблагодарным, слепым червем?

Голос его звенел от напряжения, глаза горели страстью; и я, пораженный столь пылким проявлением чувств, смотрел на него с безмолвным изумлением, не замечая, что моя сигара погасла. Каким вдохновенным был он в этот миг! каким величественным! сколько царственного достоинства было в нем, почти что подобном богу — и все же нечто ужасающее сквозило в его мятежном облике. Но стоило ему заметить, как я смотрю на него, и страсть на его лице померкла; он усмехнулся и пожал плечами.

— Видимо, я был рожден, чтобы стать актером, — весело заметил он. — Иногда меня одолевает страсть к декламации. И тогда, подобно премьер-министрам и лордам в парламенте, я произношу какую-нибудь речь на злобу дня, хоть сам и не верю ни единому слову!

— За верность этого утверждения поручиться я не могу, — сказал я с легкой улыбкой. — Вы определенно верите в то, о чем говорите, хотя мне кажется, что вы подвержены минутным порывам.

— Вы в самом деле так считаете? — воскликнул он. — Как вы проницательны, любезный Джеффри Темпест, как проницательны! И неправы. Еще не рождалось на свете того, кто был бы столь порывистым и столь же целеустремленным, как я. Можете верить мне, или не верить — веру нельзя навязать. Если бы я сказал вам, что дружба со мной опасна, что мне по нраву все дурное, а не добродетельное, и что советы мои неблагонадежны — что бы вы ответили на это?

— Сказал бы, что вы странным образом недооцениваете самого себя, — ответил я, вновь раскурив сигару и несколько удивляясь его серьезности. — И что моя приязнь к вам не уменьшилась бы, а напротив, возросла — хотя куда уж больше.

При этих словах он уселся и пристально уставился на меня своими черными глазами.

— Вы, Темпест, напоминаете мне столичных красавиц — тем всегда нравятся отъявленные негодяи!

— Но ведь вы не негодяй, — возразил я, безмятежно попыхивая сигарой.

— Да, это так, но дьявольского во мне немало.

— Что ж, тем лучше! — сказал я, лениво потягиваясь в удобном кресле. — Надеюсь, что и во мне есть что-то от него.

— А вы в него верите? — с улыбкой спросил Риманез.

— В дьявола? Конечно, нет.

— О, это личность весьма занятная и легендарная, — продолжал князь, взяв новую сигару и медленно затягиваясь. — О нем ходит немало забавных историй. Представьте его падение с неба! «Люцифер, Сын Зари» — каков титул, каково первородство! Быть порождением Зари означает быть созданием из ослепительного, чистейшего света, чей яркий дух лучится миллионом рдеющих солнц, в чьих глазах сияет свет всех сверкающих планет. Блистательный, лучезарный, этот исполненный величия архангел стоял одесную самого Бога, и его неутомленному взору являлись величайшие воплощения божественного замысла и божественной мечты. Вдруг среди зарождающейся вселенной ему явился крохотный новый мир, и в нем существо, подобное ангелам, наделенное как силой, так и слабостью, как благородством, так и глупостью — необъяснимый парадокс, что должен был пройти сквозь все фазы жизни, чтобы, впитав дыхание и душу Создателя, коснуться духовного бессмертия, познать вечную радость. Тогда Люцифер, преисполнившись гневом, обернулся против владыки сфер и дерзновенно бросил ему вызов, вскричав: «Неужто ты создашь из твари слабой и жалкой ангела, подобного мне? Я восстаю против тебя и отрекаюсь от тебя! Се[3], если сотворишь человека по нашему подобию, я уничтожу его, как недостойного делить со мной величие твоей мудрости и сияние твоей любви! И Божий Глас, прекрасный и ужасающий, ответствовал: «Люцифер, Сын Зари, ты доподлинно знаешь, что перед ликом Моим ни единое слово не может быть сказано впустую и напрасно. Бессмертным дарована свобода воли, а посему поступай согласно слову своему! Да низвергнешься ты, гордый дух, с высокого престола — и ты, и товарищи твои! и не вернешься, пока сам человек не искупит твой грех! Каждая душа человеческая, что поддастся искушению твоему, станет новой преградой меж тобой и небесами; каждый из тех, что по воле своей отринет тебя и поборет, вознесет тебя выше к утраченному дому! Когда же тебя отвергнет весь мир, Я прощу тебя и приму назад — и только тогда».

— Мне еще не доводилось слышать подобную версию этой легенды, — сказал я. — Идея искупления дьявольского греха человеком — это что-то новое.

— Вот как? — Он по-прежнему внимательно наблюдал за мной. — Что ж, это один из вариантов случившегося, и притом не лишенный поэтичности. Бедный Люцифер! Разумеется, его изгнание будет длиться вечно, и расстояние меж ним и небесами расти каждый день — ведь человек никогда не поможет ему исправить свою ошибку. Человек быстро и с радостью отречется от Бога — но от дьявола никогда. Так что судите сами, как в сложившихся удивительных и роковых обстоятельствах этот «Люцифер, Сын Зари», Сатана или как его там еще называют, должен ненавидеть человечество!

— Что ж, и для него есть одно средство, — заметил я с улыбкой. — Ему не следует никого искушать.

— Вы забываете, что, согласно легенде, он обязан сдержать слово, — возразил Риманез. — Он поклялся перед Богом, что изведет человечество под корень — таким образом он должен исполнить клятву, если сумеет. Видимо, ангелы не могут давать клятву перед лицом Предвечного, не пытаясь ее исполнить — тогда как люди каждый день поминают имя Господа всуе, не имея ни малейшего намерения выполнять свои обещания.

— Все это несусветная чушь, — сказал я несколько нетерпеливо. — Все эти старинные легенды просто вздор. Вы хороший рассказчик, и говорили так, будто сами верили в сказанное, но лишь потому, что наделены даром красноречия. Сегодня никто не верит ни в дьявола, ни в ангелов — я, к примеру, не верю даже в существование души.

— Знаю, что не верите, — вкрадчиво подтвердил он. — И скептицизм ваш весьма удобен, так как освобождает вас от всяческой личной ответственности. Я вам завидую! Так как — стыдно сказать, но я склонен верить в наличие души.

— Склонен! — эхом откликнулся я. — Это абсурд — никто не в силах заставить вас склониться к какой-то там теории.

Он взглянул на меня с мимолетной улыбкой, но лицо его не стало светлее, а скорее омрачилось.

— Правда! Истинная правда. Подобной силы нет во всей вселенной — человек существо независимое, венец творения, повелевает всеми обозримыми пределами, господствуя над всем, чего пожелает. Это правда — я забыл об этом! Пожалуйста, давайте не будем вдаваться ни в вопросы теологии, ни в психологию — лучше поговорим о единственном разумном и интересном предмете, а именно о деньгах. Как я понял, у вас вполне определенные планы — вы хотите опубликовать книгу, которая вызовет ажиотаж и сделает вас знаменитым. По мне, так это весьма скромное предприятие! Разве ваши амбиции столь малы? Знаете ли, есть несколько способов сделать так, чтобы о вас заговорили. Стоит ли мне их перечислять?

— Если угодно! — усмехнулся я.

— Итак, во-первых, я предлагаю вам создать должный образ в прессе. Газетчики должны узнать, что вы человек необычайно богатый. Существует агентство по распространению подобных статей — думаю, с этим они неплохо справятся гиней за десять-двадцать.

Услышанное слегка удивило меня.

— Так вот как все это делается?

— Мой дорогой друг, а как еще, по-вашему, это должно делаться? — спросил он несколько нетерпеливо. — Неужели вы считаете, что в этом мире есть хоть что-нибудь бесплатное? Или журналисты, все эти бедные трудяги — ваши братья или закадычные друзья, и обязаны представить вас публике, не получив за это ни гроша? Если как следует их не умаслить, они готовы забесплатно и от всего сердца вас как следует охаять — уж будьте покойны! Я знаком с одним литературным агентом, весьма достойным человеком, что за сотню гиней так раскрутит маховик прессы, что за несколько недель весь свет только и будет говорить об одном лишь Джеффри Темпесте, миллионере и человеке, пожать руку которого все равно что встретиться с самой королевой.

— Надо бы с ним договориться! — вяло проговорил я. — Дать ему две сотни! И пусть обо мне услышит весь мир!

— Когда же в прессе сложится ваш конкретный образ, — продолжал Риманез, — следующий шаг состоит в том, чтобы стать частью так называемого «высшего общества».

Это необходимо делать осторожно и постепенно. Вам следует присутствовать на первом приеме при дворе; впоследствии я раздобуду для вас приглашение на ужин в дом какой-нибудь знатной дамы, где вы в частном порядке встретитесь с принцем Уэльским. Если вы сумеете каким-либо способом выслужиться перед его королевским высочеством или понравитесь ему, тем лучше для вас — по крайней мере, среди особ королевской крови он персона наиболее популярная, и вам нетрудно будет ему угодить. Затем вам следует приобрести усадьбу и позаботиться, чтобы и об этом написали в газетах — вот тогда можно будет передохнуть и осмотреться, так как общество вознесет вас высоко, и вы будете плыть по течению.

Меня немало позабавила его складная речь, и я от души рассмеялся.

— Не стану предлагать вам пытаться пробиться в парламент. Для джентльмена, желающего сделать карьеру, в этом больше нет необходимости. Но я настоятельно рекомендую вам выиграть на скачках.

— Ну еще бы! — удовлетворенно откликнулся я. Предложение превосходное, только последовать ему будет непросто!

— Если вы хотите выиграть эпсомские скачки, — тихо возразил он, — вы их выиграете. Лошадь и жокея я вам обеспечу.

Было в его решительном тоне нечто такое, что заставило меня насторожиться и внимательнее вглядеться в его лицо.

— Вам по силам творить чудеса? — насмешливо спросил я его. — Или вы говорите всерьез?

— Проверим? — ответил он. — Выставить для вас лошадь?

— Если еще не слишком поздно, и если вам так угодно, — ответил я, — я поручаю это дело вам. Но должен сказать вам откровенно, что скачки мало меня интересуют.

— В таком случае вам потребуется переменить свои вкусы, — сказал он. — Конечно, если вы хотите произвести приятное впечатление на английскую аристократию, поскольку их мало интересует что-либо, кроме скачек. У любой знатной дамы всегда под рукой книга для записей пари, даже если она малограмотна. В литературной среде вы можете произвести настоящий фурор, но это ничего не будет значить для высшего общества, тогда как если вы выиграете на скачках, вы станете действительно знаменитым. Говорю вам как тот, кто немало знает о скачках — в сущности, я ими увлечен. Я не пропускаю ни одного крупного дерби, я каждый раз делаю ставки и всегда выигрываю! Теперь позвольте наметить дальнейший план ваших действий. После того, как вы выиграете в Эпсоме, вы примете участие в гонках парусных яхт в Коузе и позволите принцу Уэльскому победить с небольшим отрывом. По такому случаю вы зададите торжественный ужин, воспользовавшись услугами непревзойденного шеф-повара, развлекая его королевское высочество под звуки «Правь, Британия, морями», что ему весьма польстит. Также вы упомянете эту же затасканную песню в своей благодарственной речи; возможно, в результате вы получите одно или даже два приглашения от царственной особы. Вполне приемлемо. С наступлением летней жары вы отправитесь в Хомбург, независимо от того, любите ли вы пить минеральную воду или нет, а осенью устроите охоту в приобретенном поместье, о котором я уже упоминал, и пригласите принца принять участие в убийстве бедных маленьких куропаток. Тогда можно считать, что вы сделали себе имя в высшем обществе, и выбрать себе в жены любую из красавиц, доступных на рынке невест!

— Спасибо, покорнейше благодарю! — сказал я, веселясь от всей души. — Клянусь, Лучо, ваш план идеален! В нем продумана каждая мелочь!

— Таков общепринятый цикл общественного успеха, — с завидной важностью проговорил Лучо. — Интеллекту и оригинальности в нем нет места — чтобы всего достичь, требуются только деньги.

— Вы забываете о моей книге, — заметил я. — Я знаю, что в ней достаточно как интеллектуального, так и оригинального. Так что она определенно способна подтолкнуть меня к высотам моды и света.

— Сомневаюсь! — откликнулся он. — Весьма в этом сомневаюсь. К ней, конечно, отнесутся с некоторой долей благосклонности, как к плоду умственной забавы человека богатого и его чудачеству. Но как я уже говорил вам прежде, гений редко цветет среди богатства. И потом, модная публика неспособна выкинуть из своих одурманенных мозгов идею о том, что вся литература сводится к дешевым книжонкам с Граб-стрит. О великих поэтах, философах и романистах модная публика упоминает вскользь, как о «всех этих людях». Эти дурни голубых кровей осуждающе говорят, что «все эти люди» такие «занятные», будто извиняясь за то, что водят знакомство с кем-то из литераторов. Представьте модницу елизаветинских времен, спрашивающую у подруги: «Дорогая, не будешь ли ты против, если я приглашу к тебе мастера Уильяма Шекспира? Он пишет пьесы и что-то там ставит в театре «Глобус» — знаешь, боюсь даже, что ему приходится там играть, с деньгами у бедняги не очень, но все эти люди такие занятные!» Вы, мой дорогой Темпест, конечно же, не Шекспир, но с вашими миллионами шансов у вас куда больше, чем он имел за всю свою жизнь, так как вам не придется ни просить кого-то о покровительстве, ни разучивать реверансы, чтобы кланяться всяким «лордам» и «леди» — все эти благородные особы будут только рады, если вы дадите им взаймы.

— Не дам, — отрезал я.

— И брать не станете?

— Не стану.

В его живых глазах сверкнуло одобрение.

— Очень рад, — сказал он, — что вы не собираетесь, как говорят лицемерные мошенники, «творить добро», соря деньгами. Вы мудрый человек. Тратьте их на себя — тем самым разными путями вы поможете остальным. Но я иду по другому пути. Я всегда спонсирую благотворительные фонды, мое имя на всех подписных листах, и я никогда не отказываю духовенству.

— Меня это удивляет, — заметил я, — особенно на фоне того, что от вас я слышал, будто вы не христианин.

— Да, это кажется странным, не так ли? — сказал он тоном, в котором звучало нечто похожее на оправдание и насмешку. — Но попробуйте взглянуть на это в ином свете. Священники делают все, что в их силах, для уничтожения религии — путем лицемерия, ханжества, сладострастия, всевозможного шарлатанства — и когда они просят у меня помощи в их благородном деле, я с радостью соглашаюсь — и совершенно бесплатно!

— Очевидно, подобные шутки доставляют вам удовольствие — усмехнулся я, бросив окурок в камин. — Кроме того, вы склонны высмеивать собственные благодеяния. А это что такое?

Вошел Амиэль, держа серебряный поднос, на котором лежала телеграмма на мое имя. Я открыл ее — и вот что писал мне мой друг-издатель:

«Приму книгу с удовольствием. Немедленно пришлите рукопись».

Почти торжествуя, я показал телеграмму Риманезу. Тот улыбнулся.

— Ну конечно! А вы ожидали иного ответа? Правда, ему стоило использовать иные выражения, так как я не думаю, что он бы принял книгу с удовольствием, если бы вынужден был издавать ее за счет собственных средств. Ему бы следовало передать вам «с удовольствием приму от вас деньги за публикацию вашей книги». Так что вы намерены делать?

— Немедленно решить этот вопрос, — ответил я, чувствуя удовлетворение от того, что час расплаты моих врагов уже близок. — Книгу следует разрекламировать в прессе как можно скорее — и мне доставит особое удовольствие лично позаботиться обо всех деталях. Что же до всего остального…

— Предоставьте это мне! — И Риманез покровительственно возложил свою изящную бледную руку мне на плечо. — Предоставьте это мне, и будьте уверены, что совсем скоро я вознесу вас высоко, как медведя, что сумел добраться до булочки на верхушке смазанного жиром столба — и этому зрелищу позавидуют люди и станут дивиться ангелы!

VII

Следующие три или четыре недели пролетели волнующим вихрем, и на их исходе я с трудом мог узнать себя в праздном, безучастном расточительном моднике, в которого так внезапно превратился. В случайные одинокие мгновения прошлое являлось мне подобно картинке в калейдоскопе, вспышкой нежеланного воспоминания, и я вновь видел себя, измотанного, голодного, убого одетого, склонившегося над рукописью в своем жалком жилище, отчаявшегося, но в своем отчаянии находившего странное утешение в собственных мыслях, где из нужды рождалась красота, а из одиночества любовь. Дар созидания во мне уснул — я почти ничего не делал и мало о чем думал. Но я был уверен, что моя умственная апатия явление временное, что так отдыхает мой интеллект и мой неустанно трудившийся мозг, и я заслужил этот отдых после моих страданий от бедности и горя. Книга вот-вот должна была уйти в печать, и, пожалуй, главным из удовольствий для меня была корректура верстки, которой я занимался лично. Но даже удовлетворение от писательской деятельности имело изъян — и мое основание для недовольства было в своем роде единичным. Несомненно, я читал плод своих трудов с удовольствием, так как в отличие от своих современников считал, что хорошо знаю свое дело, но мой самодовольный эгоизм литератора мешался с немалой долей неприятного удивления и скептицизма, поскольку моя книга, написанная с воодушевлением и проникновенностью, выносила на обсуждение умонастроения и насаждала идеи, в которые я сам не верил. И теперь я спрашивал себя: как такое могло случиться? Как получилось, что я склонял читателей к принятию ложных ценностей? Размышляя над этим, я пришел к обескураживающим выводам. Как дошло до того, что я вообще написал роман, чьи идеи разительно отличались от моих нынешних? Мое перо, сознательно или нет, писало о вещах, которые мой рассудок решительно отвергал — например, о вере в бога, в беспредельные возможности духовного развития — сейчас я не верил ни в одно из этих убеждений. Когда я предавался столь идеалистическим и глупым мечтам, я был беден — я умирал от голода, и в целом свете у меня не было ни единого друга; вспоминая об этом, я безотлагательно приписал мое так называемое «вдохновение» деятельности истощенного мозга. Но что-то трудноуловимое сквозило в наставлениях романа, и однажды, проверяя последние из оставшихся листов, я поймал себя на мысли, что в благородстве книга превосходит автора. Внезапное мучительное чувство пронзило меня, и я отложил бумаги, подошел к окну и выглянул наружу. Шел проливной дождь, на улице чернела грязь пополам с талым снегом, промокшие пешеходы имели несчастный вид — зрелище было чрезвычайно тоскливым, и осознание того, как я богат, ни в коей степени не умаляло внезапно нахлынувшего уныния. Я был совершенно один, так как снял номера неподалеку от тех, где расположился князь Риманез; также я обзавелся слугой, достойным, добропорядочным малым, нравившимся мне хотя бы потому, что он полностью разделял инстинктивное отвращение, питаемое мной к княжескому слуге Амиэлю. Был у меня теперь и собственный экипаж с лошадьми, кучером и стременным — так что, хоть князь и я были самыми близкими друзьями в мире, мы избегали чрезмерной близости, порождающей презрение, держась таким образом порознь. В этот день настроение мое было куда хуже, чем во времена былой бедности, хотя, строго говоря, печалиться мне было не о чем. Я полностью мог распоряжаться своим состоянием, был в добрейшем здравии, имел все, что хотел, вдобавок зная, что могу с легкостью удовлетворить любое из появившихся желаний. «Маховик прессы» с подачи Риманеза так раскрутился, что обо мне как о «знаменитом миллионере» написали почти в каждой из лондонских и провинциальных газет — и в интересах публики, к сожалению, неосведомленной в подобных делах, могу с совершенной откровенностью заявить, что за сорок фунтов одно весьма известное агентство гарантированно тиснет о вас статью любого содержания[4], если, конечно, в ней нет клеветы, не менее чем в четырех сотнях изданий. Так легко объясняется искусство создавать шумиху, и люди здравомыслящие поймут, почему в прессе то и дело мелькают имена определенных авторов, в то время как остальные, что, быть может, заслуживают более пристального внимания, игнорируются. Достоинства при данных обстоятельствах не значат ничего — верх берут деньги. И постоянное упоминание моего имени совокупно с описанием моей внешности, «исключительного литературного дарования» и почтительным, почти благоговейным намеком на мои миллионы, в сумме делали меня столь интересным (статья принадлежала перу Лучо; ее вместе с деньгами он отправил в вышеупомянутое агентство), что навлекли на мою голову две беды: первой было бессчетное количество приглашений на светские и художественные мероприятия, а второй — непрекращающийся поток писем от просителей. Я был вынужден нанять секретаря, занявшего комнату рядом с моими номерами, и он работал весь день не покладая рук. Нет нужды говорить о том, что я отвергал все просьбы о материальной помощи — когда нуждался я сам, мне не помог никто, кроме моего старого товарища Боффлза, никто, кроме него, не сказал даже сочувственного слова, и я решил быть таким же жестоким и безжалостным, как и мои современники. Я испытывал определенное мрачное удовольствие, читая письма пары-тройки литераторов, искавших места «секретаря или компаньона», которые, получив отказ, просили ссудить немного денег, «чтобы преодолеть некоторые трудности». Один из этих просителей работал журналистом в редакции известной газеты и обещал, что найдет место для меня, но вместо того, чтобы выполнить обещание, горячо разубеждал редактора в том, чтобы дать мне хоть какую-нибудь работу. Он и представить себе не мог, что Темпест-миллионер и Темпест-поденщик — один и тот же человек; таково неверие большинства в возможность обретения богатства рядовым автором! Тем не менее я лично написал ему, сказав то, что счел нужным, и присовокупил язвительную благодарность за его дружескую помощь в час, когда я так в ней нуждался — при сем я ощутил отраду возмездия. Больше я ничего о нем не слышал; уверен в том, что мое письмо не только поразило его, но и послужило пищей для размышлений.

Но даже обладая всеми преимуществами над друзьями и врагами, я не мог честно заявить о том, что счастлив. Я знал, что мне доступно любое из зрелищ и развлечений, которые способен дать этот мир; знал, что являюсь объектом почти всеобщей зависти, и все же, глядя в окно, за которым непрерывно шел дождь, я понимал, что ощущаю горечь, а не сладость, вкусив из чаши фортуны. Многое, что представлялось мне верхом блаженства, на деле не произвело ожидаемого впечатления. К примеру, я затопил прессу тщательно написанными, яркими анонсами готовящейся к выходу книги; будучи бедным, я представлял себе, как буду ликовать, когда сделаю это — но теперь это ничего для меня не значило. Я попросту устал от того, что видел свое имя на каждой рекламной полосе. Разумеется, я искренне ждал публикации своей книги, как почти состоявшегося события, но сегодня даже эта мысль утратила привлекательность из-за нового и неприятного ощущения, что содержание книги противоречило моим истинным помыслам настолько, насколько возможно. Вдобавок к тому, что шел дождь, на улице начал сгущаться туман, и чувствуя отвращение к погоде и самому себе, я отвернулся от окна и устроился в кресле у камина, мешая кочергой угли, пока он не разгорелся, и принялся размышлять, как развеять уныние, угрожавшее окутать меня так же плотно, как туман улицы Лондона. В дверь постучали, и после моего несколько раздраженного «Войдите!» появился Риманез.

— Темпест, к чему сидеть впотьмах? — весело воскликнул он. — Почему бы вам не включить свет?

— Довольно и огня, — буркнул я. — Хватает, чтобы думать.

— Значит, вы здесь размышлениям предаетесь? — рассмеялся он. — Не стоит. Это скверная привычка. В наши дни никто не думает — люди терпеть этого не могут, у них слишком нежные головы. Мыслительная деятельность подрывает устои общества, кроме того, это весьма скучное занятие.

— Я уже это понял, — мрачно ответил я. — Лучо, со мной что-то не так.

В его пронзительных глазах зажегся огонек любопытства.

— Что-то не так? Не может быть! Что с вами может быть не так, Темпест? Разве вы не один из богатейших людей на земле?

Я не удостоил вниманием его насмешку.

— Послушайте, друг мой, — серьезно сказал ему я. — Вам известно, что уже две недели я вычитываю верстку моей книги, чтобы отправить ее в печать, так?

Он утвердительно кивнул, улыбаясь.

— Итак, я почти покончил с этим делом и пришел к выводу, что в книге нет меня, что она абсолютно не отражает моих чувств и я понятия не имею, как я вообще ее написал.

— Быть может, вам она кажется глупой? — сочувственно спросил Лучо.

— Нет, — с негодованием возразил я, — не кажется.

— Скучной?

— Нет, она не скучная.

— Напыщенной?

— Нет, в ней нет напыщенности.

— Что ж, мой добрый друг, если она не глупая, скучная или напыщенная, то в чем же дело? — беззаботно воскликнул он. — Должно же быть хоть что-то?

— Да, должно, но я не понимаю, в чем дело. — Слова мои прозвучали с некоторой горечью. — Совсем не понимаю. Сейчас я бы не сумел ее написать — тогда как мне вообще удалось сделать это? Лучо, возможно, я говорю глупости, но мне кажется, что мысль моя была на иных высотах, когда я писал эту книгу — и с этой высоты я рухнул вниз.

— Мне жаль это слышать, — сказал он, и глаза его сверкнули. — Из сказанного вами следует, что вы виновны в том, что считаете себя великим литератором. Скверно, весьма скверно! Нет ничего хуже. Высокомерие — тяжкий грех для писателя, а критики такого не прощают. Мне действительно жаль вас, друг мой, — я даже и не думал, что все настолько серьезно.

Несмотря на подавленное настроение, я усмехнулся.

— Вы неисправимы, Лучо! Но ваша жизнерадостность внушает вдохновение. Я хотел сказать, что в моей книге изложены мысли, которые я могу считать своими, но мне они не принадлежат — словом, я не нахожу общности с написанным. Должно быть, я сильно изменился с тех пор, как написал ее.

— Изменились? Как же, следует полагать, что так и есть! — И Лучо от души рассмеялся. — Обладая пятью миллионами, человек обязательно меняется — в лучшую или худшую сторону. Но ваши переживания кажутся мне совершенно нелепыми и беспочвенными. За множество минувших веков ни один автор не писал от чистого сердца, не выражал своих истинных чувств — случись так, он стал бы практически бессмертным. Эта планета слишком мала, чтобы выдержать более одного Гомера, Платона или Шекспира. Не стоит сокрушаться — вы не один из них! Вы дитя своего времени, Темпест, времени эфемерного, декадентского, и многое из того, что с ним связано, недолговечно и растлено. Любая эпоха, в которой преобладает любовь к деньгам, прогнила изнутри и должна уйти. Об этом нам говорит вся история, но никто не в силах усвоить ее уроки. Понаблюдайте за приметами времени — искусство встало на службу любви к деньгам, как и литература, и политика, и религия — вы не сможете избежать всеобщей заразы. Только и остается, что попытаться извлечь для себя максимальную пользу — никто не способен что-то изменить, а вы с вашими деньгами тем более.

Он замолчал, безмолвствовал и я, наблюдая за ярко горевшим огнем и тлеющими углями.

— То, что я сейчас вам скажу, — проговорил он тихо, почти печально, — прозвучит чрезвычайно избито, и все же в этом есть порочная правда. Она такова: чтобы писать о чем-то глубоко и чувственно, сперва следует это прочувствовать. Весьма вероятно, что когда вы писали эту свою книгу, то со своими чувствами напоминали ощетинившегося иголками ежа. Каждая торчащая иголка реагировала на раздражители, приятные или нет, воображаемые или реальные. Одни завидуют подобному состоянию, другие охотно бы с ним расстались. А теперь вы тот же самый еж, но нет нужды постоянно тревожиться, негодовать и обороняться, ваши иголки расслабленно опускаются, и вы частично утрачиваете былую чувствительность. Вот и все. Этим и объясняется та перемена, на которую вы жалуетесь, — прежние ощущения утрачены, и вы не в силах вернуть их, нащупать своими иголками.

Слова его прозвучали несколько раздраженно и обвинительно.

— Неужели вы считаете меня настолько бездушным? — воскликнул я. — Вы ошибаетесь, Лучо. Я остро чувствую…

— И что же вы чувствуете? — спросил он, уставившись на меня. — В этом огромном городе сотни несчастных — мужчин и женщин, помышляющих о самоубийстве, так как для них нет надежды ни в этом мире, ни в ином, и нет тех, кто сострадает им — быть может, вы им сочувствуете? Их горе как-то затрагивает вас? Вы же знаете, что нет, знаете, что никогда о них не думаете — да и к чему вам это? Одно из главных преимуществ богатства в том, что благодаря ему вас больше не заботят беды других людей.

Я промолчал — я впервые чувствовал досаду, выслушав его, — в основном, потому что он говорил правду. Увы, Лучо! Если бы только я знал тогда то, что знаю сейчас!

— Вчера, — продолжил он так же тихо, — прямо напротив отеля сбили ребенка. Всего лишь бедного ребенка — отметьте это «всего лишь». Мать с воплем выбежала из проулка как раз в тот миг, когда в телегу кинули его маленькое, изломанное, окровавленное тельце. Обеими руками она яростно отбивалась от людей, пытавшихся ее увести, и крича, словно подранок, упала ничком в грязь — мертвая. Всего лишь бедная женщина — и снова «всего лишь». В газете об этом черкнули три строчки под заголовком «Прискорбный случай». Швейцар у дверей наблюдал за происходящим с видом щеголя на спектакле, не теряя хладнокровия и сановитости, но спустя десять минут, когда тело умершей унесли прочь, это величавое существо с золотыми пуговицами почти согнулось пополам с поспешностью раба и устремилось к вашему подъезжающему экипажу, чтобы открыть дверцу вам, мой дорогой Джеффри. Вот вам небольшой очерк современной жизни как таковой — и все же лицемерные святоши клянутся в том, что все мы равны перед Богом! Может и так, хотя и непохоже, а если это и правда, то это неважно, потому как нас больше не заботит то, что о нас думают там, на небесах. Я не поучаю вас — просто рассказываю вам об этом «прискорбном случае», и я уверен, что вам ничуть не жаль ни сбитого ребенка, ни матери, чье сердце не вынесло внезапного удара. Не возражайте, потому что я знаю, что это так!

— Как можно жалеть кого-то совершенно незнакомого, тем более, если ты его никогда не видел… — заговорил было я.

— Вот именно! Как можно? И вот, пожалуйста — как можно что-либо чувствовать, когда так удобно не чувствовать вообще ничего, кроме свободы, даруемой деньгами? А потому, мой дорогой Джеффри, вы должны довольствоваться тем, что в вашей изданной книге отразится ваше прошлое, когда вы находились в состоянии обостренной чувствительности; теперь же ваша кожа загрубела от золота, защищающего вас от внешних влияний, что могли вас тревожить и мучить, заставляя кричать от негодования, и в муках простирать руки — и схватить ту крылатую тварь, что зовется Славой.

— Вам следовало бы стать оратором, — отозвался я, поднявшись и в досаде меряя шагами комнату. — Но ваши слова не стали для меня утешением, и я не думаю, что они искренни. Славы достичь легко.

— Простите мне мое упорство, — сказал Лучо и повел рукой в знак примирения. — Легко стать известным — очень легко. Несколько критиков, с которыми вы отужинали, как следует напоив их вином, сделают вас известным. Но слава есть голос всех цивилизованных читателей этого мира.

— Читателей! — презрительно отозвался я. — Читателей волнует лишь всяческий мусор.

— В таком случае жаль, что вам придется им угождать, — ответил он с улыбкой. — Если вы столь невысокого мнения о них, то к чему делиться с ними плодами своего ума? Они недостойны такого редкостного дара! Полно вам, Темпест, не примыкайте к клике брюзжащих авторов, что не добились успеха, чьи книги никто не покупал и что теперь находят утешение, понося читателей. Читатель — лучший друг автора и подлинный критик. Но если вы предпочитаете хулить их в компании ничтожных писак, расхваливающих друг друга в своем кругу, я скажу, как вам следует поступить — пусть напечатают только двадцать копий, которые вы передадите ведущим рецензентам, и когда вы получите хвалебные отзывы (а вы их получите — об этом я позабочусь), пусть издатель объявит о том, что первое и второе многотиражное издание нового романа Джеффри Темпеста уже распроданы — сто тысяч копий разошлись за неделю. Если весь мир не встрепенется, меня это весьма удивит.

Я рассмеялся — настроение мое постепенно улучшалось.

— Подобного плана придерживаются многие из современных издателей. Назойливый галдеж вокруг литературных произведений в наши дни напоминает мне то, как друг друга перекрикивают уличные торгаши в квартале бедноты. Но я не собираюсь заходить так далеко — если получится, я завоюю славу честным путем.

— Не получится! — воскликнул безмятежно улыбавшийся Лучо. — Это невозможно. Вы слишком богаты. Это вообще недопустимо в литературной среде, где великое искусство носит на лацкане бедность, словно изящный цветок. При данных обстоятельствах силы слишком неравны. То, что вы миллионер, должно склонить чашу весов на вашу сторону, сэкономив ваше время. Мир неспособен противиться деньгам. К примеру, если я стану писателем, со своим богатством и влиянием мне, пожалуй, стоит сжечь лавры всех прочих авторов. Предположим, отчаявшийся бедняк желает издать роман одновременно с вами — против вас у него не будет и тени шанса. Он не сможет дать книге такую же пышную рекламу, не сумеет устроить ужин для критиков так, как сделаете это вы. И если он окажется более талантливым, чем вы, и вы преуспеете, успех придет к вам нечестным путем. Но в конце концов, это мало что значит — искусство, как ничто иное, все исправит.

Я ничего ему не ответил, направился к столу, собрал страницы с моими замечаниями, чтобы отдать в печать, скатал их в трубочку и передал своему слуге Моррису с тем, чтобы он незамедлительно отправил их почтой. Сделав это, я вернулся к Лучо и увидел, что он все еще сидит у огня, но с мрачным видом, прикрыв глаза рукой, на которой мелькали красные отблески огня в очаге. Я пожалел о том, что на минуту озлился на него за сказанную мне неприятную правду, и легко коснулся его плеча.

— Теперь, Лучо, вы в дурном настроении? Боюсь, моя хандра оказалась заразной.

Он отвел руку, подняв на меня взгляд больших, ясных глаз, какие бывают у красивых женщин.

— Я задумался, — сказал он с тихим вздохом, — над тем, что только что сказал — искусство все исправит. Любопытно, но в искусстве так всегда и случается — шарлатаны и обманщики не в почете у богов Парнаса. Но в иных сферах все иначе. К примеру, я никогда не исправлюсь! Мне, как и многим другим, порой противна жизнь.

— Может быть, вы влюблены? — предположил я, улыбаясь.

Он вскочил.

— Влюблен! Клянусь всем, что есть на небе и на земле, подобное предположение пробуждает во мне желание отмщения! Влюблен! Какую из живущих женщин вы считаете способной заинтересовать меня, убедив в том, что она есть нечто большее, чем пустая кукла в розовом и белом, чьи длинные волосы нередко оказываются париком? Что же до тех девчонок-сорванцов, любительниц тенниса, и великанш этой эпохи — я вообще не считаю их женщинами, это просто противные природе зародыши нового пола — не мужского и не женского. Мой дорогой Темпест, женщин я ненавижу. Как ненавидели бы и вы, если бы знали о них столько же, сколько я. Они сделали меня таким, и благодаря им я остаюсь таким, какой есть.

— Значит, следует их поздравить, — заметил я. — Вы оказываете им честь!

— О да, — проговорил он, — во многих отношениях!

На его лице играла слабая улыбка, а в глазах появился уже знакомый мне удивительный блеск, подобный сиянию драгоценного камня.

— Поверьте мне, Джеффри, я никогда не буду состязаться с вами за столь ничтожную награду, как женская любовь. Она того не стоит. Кстати, о женщинах, я кое-что вспомнил — я обещал сводить вас сегодня вечером в Хеймаркет, в ложу графа Элтонского — это бедный пэр, подагрик, пропитанный портвейном, но его дочь, леди Сибил, одна из первых красавиц Англии. Дебютировала в прошлом сезоне, вызвала настоящий фурор. Так вы идете?

— Я в вашем полном распоряжении, — ответил я, радуясь возможности сбежать от скуки наедине с самим собой и оказаться в компании Лучо, чьи насмешливые речи хоть порой и уязвляли меня, но всегда очаровывали и оставались в памяти, — в котором часу мы встретимся?

— Одевайтесь, поужинаем вместе, — сказал он. — В театр поедем после. Ставят пьесу на тему, в последнее время популярную у режиссеров — восхваляется порочная женщина, представая перед изумленной, неискушенной публикой созданием в высшей степени непорочным и благим. Саму постановку смотреть не стоит — но может быть, стоит взглянуть на леди Сибил?

Поднявшись с кресла, он снова улыбнулся — слабый огонь в очаге погас, тускло мерцали медно-красные угли, мы оказались почти в полной темноте, и я нажал на маленькую кнопку у каминной полки — комната заполнилась электрическим светом. Я вновь поразился его невероятной красоте — редчайшей, почти неземной.

— Замечаете ли вы, Лучо, что люди часто смотрят на вас, когда вы проходите мимо? — поддавшись внезапному порыву, спросил его я.

— Вовсе нет, — усмехнулся он. — С чего бы? Каждый человек так увлечен своими собственными помыслами и так много думает о собственной персоне, что вряд ли бы забыл о собственном эго, если бы даже сам дьявол встал у него за спиной. Женщины иногда смотрят на меня с нарочитой скромностью, с любопытством котенка, обычно проявляемым слабым полом к мужчине, приятному во всех отношениях.

— Что же, мне не в чем их упрекнуть! — воскликнул я, все еще любуясь его статным сложением и благородным овалом лица, словно картиной или статуей. — А эта леди Сибил, которую мы увидим вечером — проявляет ли она к вам благосклонность?

— Леди Сибил никогда не встречалась со мной, — ответил он. — Сам я видел ее лишь издали. Граф пригласил нас в свою ложу этим вечером в первую очередь для того, чтобы представить ей.

— Ха! Марьяж на горизонте! — усмехнулся я.

— Да, полагаю, что леди Сибил выставлена на продажу, — ответил он холодно и черство, как делал иногда, и его прекрасное лицо превратилось в непроницаемую маску презрения. — Но до сих пор цена покупки недостаточно высока. И я не намерен ее покупать. Темпест, я уже говорил вам, что ненавижу женщин.

— Вы серьезно?

— Совершенно серьезно. Женщины всегда вредили мне, и беспричинно препятствовали мне на пути моего развития. Особенно отвратительны мне они потому, что им дарована невероятная способность творить добро, и эту силу они растрачивают попусту, никогда ей не пользуясь. Сознательно отдаваясь наслаждениям, они избирают отталкивающую, вульгарную и мещанскую сторону жизни, и это претит мне. Они куда менее чувствительны, чем мужчины, и бесконечно бессердечны. Они — матери человеческой расы, и все грехи ее в основном их заслуга. Вот и еще одна причина моей ненависти к ним.

— Вам хочется, чтобы люди были совершенными? — удивленно спросил я. — Если это действительно так, вы обнаружите, что это невозможно.

На мгновение он погрузился в собственные мысли.

— Все во вселенной совершенно, — сказал он, — кроме этого любопытного создания — Человека. Приходилось ли вам задумываться о причинах того, почему в несравненном замысле Создателя лишь он один неполноценен?

— Нет, — ответил я, — я принимаю все таким, как оно есть.

— Я тоже, — и он отвернулся. — Как принимаю их я, так и они принимают меня! До свидания! Не забудьте, что через час мы ужинаем!

Дверь распахнулась и закрылась — он ушел. Некоторое время я провел в одиночестве, размышляя о его необыкновенном нраве — причудливом смешении философии, приземленности, сентиментальности и иронии, что подобно жилкам листа пронизывали переменчивый характер этой великолепной, полузагадочной персоны, по воле случая ставшей моим лучшим другом. Почти месяц минул с тех пор, как мы встретились, но я ни на шаг не приблизился к разгадке его истинной натуры. И все же я восхищался им больше, чем когда-либо — без его общества жизнь казалась мне вполовину менее захватывающей. Хоть множество так называемых «друзей» и слетятся теперь на золотой свет моих сверкающих миллионов, среди них не будет того, кто владел бы моими помыслами и понимал бы меня так же, как этот человек — властный, полужестокий, полублагой спутник моих дней, что, как мне порой казалось, считает жизнь сущей безделицей, а меня самого — частью заурядной игры.

VIII

Думаю, ни один мужчина не забудет тот миг, когда встретился лицом к лицу с совершенной женской красотой. Он часто ловит ее отблески на множестве милых лиц — и ясные глаза способны ослепить его, сияя, словно звезды; лицо и волосы — очаровать своим оттенком, как и изящество фигуры, но все это лишь проблески бесконечности. Когда же все эти смутные, преходящие впечатления вдруг сливаются воедино — когда все те формы и цвета, что являлись ему в грезах, отчетливо и полно проявляются в живом существе, что взирает на него с высот девственно чистой, цветущей красоты и чистоты — к его чести, нежели к его стыду, если он потеряет голову от нахлынувших чувств и, несмотря на свою мужественность и грубую силу, превратится в раба своих страстей. Именно это случилось со мной — я был поражен и сдался безо всякой надежды на избавление, когда из тени черных ресниц на меня медленно взглянули васильково-синие глаза Сибил Элтон с тем неопределенным выражением интереса, смешанного с безразличием, которое должно было служить признаком высокородности, но куда чаще смущает и отталкивает чувствительные и искренние души. Взгляд леди Сибил был отталкивающим, и тем не менее я увлекся ей. Риманез и я вошли в ложу графа Элтонского в Хеймаркете между первым и вторым актами пьесы; сам граф, ничем не примечательный, лысый краснолицый пожилой джентльмен с пышными белыми усами, поднялся, чтобы поприветствовать нас, схватив руку Лучо, и принялся трясти ее изо всех сил. (Впоследствии я узнал, что Лучо дал ему взаймы тысячу фунтов на необременительных основаниях, и этот факт частично сказался на столь горячем и дружелюбном приветствии.) Его дочь не сдвинулась с места, но минуту или две спустя, когда он несколько резко обратился к ней, сказав: «Сибил! Это князь Риманез и его друг, господин Джеффри Темпест», она повернула голову и одарила нас обоих тем самым холодным взглядом, что я попытался описать, и едва заметно поклонилась, чтобы обозначить наше присутствие. Ее утонченная красота сразила меня наповал — я не нашелся, что сказать, и сконфуженно стоял в молчании, ощущая полную растерянность. Старый граф отпустил какое-то замечание по поводу пьесы, которое едва достигло моих ушей, и в ответ я пробормотал что-то невразумительное — оркестр, как всегда бывает в театрах, играл отвратно; гул медных тарелок отдавался у меня в ушах, словно шум моря, и я почти ничего не сознавал вокруг, кроме чудесной прелести той девушки, что была передо мной, одетой во все белое, и несколько украшений с бриллиантами блестели на ней, словно капли росы на розе. Лучо заговорил с ней, и я прислушался.

— Наконец, леди Сибил, — обратился он к ней, почтительно кланяясь. — Наконец мне выпала честь встретиться с вами. Я часто видел вас, но лишь издали — так наблюдают за звездами.

Она улыбнулась чуть заметной, холодной улыбкой — едва заметно дрогнули уголки ее прекрасных губ.

— Не думаю, что мне когда-либо доводилось видеть вас, — ответила она. — И все же есть в вашем лице нечто знакомое. Я слышала, как отец все время о вас говорил — нет нужды говорить, что его друзья — мои друзья.

Он поклонился.

— Лишь заговорив с леди Сибил Элтон, столь состоятельный человек уже счастлив, — продолжил он. — А стать и ее другом означает вновь обрести потерянный рай.

Щеки ее залил румянец, но вдруг она побледнела и, дрожа, накинула манто. Риманез осторожно расправил его надушенные складки на ее прекрасных плечах — как я завидовал его изяществу! Затем он повернулся ко мне и поставил кресло за ее спиной.

— Присядете здесь, Джеффри? — предложил он. — Я желаю обсудить некоторые дела с лордом Элтоном.

Самообладание в некоторой степени вернулось ко мне, и я поспешил воспользоваться столь щедро данной мне возможностью снискать расположение юной леди, а глупое сердце мое забилось сильнее, так как она одобрительно улыбнулась, едва я приблизился к ней.

— Вы лучший друг князя Риманеза? — тихо спросила она, когда я занял свое место.

— Да, мы очень близки. Он прекрасный друг.

— Могу представить! — И она взглянула на него, доверительно что-то говорившего ее отцу тихим голосом. — Он необыкновенно хорош собой.

Я ничего не ответил. Конечно, невероятная привлекательность Лучо не вызывала сомнений, но в ту минуту я осуждал ее за то, что она так хвалила его. Ее слова казались мне столь же бестактными, как слова мужчины, находящегося в обществе дамы и притом вслух обсуждающего достоинства другой женщины. Я не считал себя красавцем, однако знал, что выгляжу куда лучше, чем большинство обычных мужчин. Так, внезапно уязвленный, я хранил молчание, а тем временем поднялся занавес и продолжилась пьеса. Играли сцену весьма сомнительного содержания, в центре которой была «женщина с прошлым». Наблюдая за происходящим, я почувствовал отвращение и взглянул на тех, кто был рядом, чтобы понять, испытывали ли они те же чувства. На прекрасном лице леди Сибил не было и следа неодобрения; ее отец жадно подался вперед, стараясь не упустить ни одной детали; на лице Риманеза было привычное непроницаемое выражение, и невозможно было угадать, что он чувствовал. «Женщина с прошлым» продолжала свой фальшивый истерический высокопарный монолог, сладкоречивый глупый герой объявил ее «несправедливо обвиненным чистым ангелом», и занавес опустился под гул аплодисментов. С галерки громко зашикали, к вящему изумлению тех, кто сидел в ложах.

— Англия прогрессирует! — тихо, полунасмешливо проговорил Риманез. — Было время, когда эту пьесу освистали бы как развращающую общество. Ныне же протестуют лишь низкородные.

— Так вы демократ, князь? — поинтересовалась леди Сибил, вяло обмахиваясь веером.

— О нет! Я убежден в превосходстве величия — и не в денежном выражении, а в интеллектуальном. Такой я вижу новую аристократию. Нечто возвышенное, развращаясь, становится низменным; нечто низменное, одержимое вдохновением и жаждой знаний, становится возвышенным. Таков естественный порядок вещей.

— Но, черт возьми, — воскликнул лорд Элтон, — не станете же вы утверждать, что эта пьеса низменная или аморальная? Она лишь отражает жизнь современного общества, и только. Эти женщины — эти бедняжки «с прошлым», такие занятные, знаете ли.

— Весьма! — пробормотала его дочь. — Настолько, что может показаться, будто у женщин, лишенных подобного «прошлого», не может быть будущего. Добродетель и скромность считают старомодными; для них нет никакой надежды.

Я склонился к ней, сказав полушепотом:

— Леди Сибил, мне приятно видеть, что эта никчемная пьеса оскорбляет ваше достоинство.

В ее бездонных глазах вспыхнуло удивление, смешанное с весельем.

— О нет, ничуть, — заявила она. — Я видела много подобных ей. И читала романы ровно на ту же тему. Уверяю, я убеждена в том, что лишь так называемый «порочный» тип женщины пользуется популярностью у мужчин: она часто удачно выходит замуж, пользуется всеми наслаждениями жизни, и, как говорят американцы, «весело проводит время». Так же происходит и с осужденными преступниками — в тюрьме их кормят куда лучше, чем честных тружеников. Я верю в то, что, выбирая добропорядочность, женщина совершает ошибку — таких считают скучными.

— Но вы же шутите! — сказал я, снисходительно улыбаясь. — Глубоко в душе вы придерживаетесь совсем иных убеждений.

Она ничего не ответила мне — снова поднялся занавес, и на сцене появилась порочная героиня пьесы, «весело проводившая время» на борту роскошной яхты. Последовал напыщенный, неестественный диалог, в ходе которого я расположился в тени ложи, и ко мне вновь вернулась былая самоуверенность наряду с самомнением, покинувшие меня при виде красоты леди Сибил, и бесстрастное хладнокровие и самообладание сменили лихорадочную спутанность мыслей. Мне вспомнились слова Лучо: «Полагаю, что леди Сибил продается» — и я торжествующе думал о своих миллионах. Я взглянул на старого графа, униженно крутившего свои седые усы, с волнением вслушивающегося в речь Лучо, очевидно, касавшуюся финансовых махинаций. Затем я с наслаждением перевел взгляд на прелестные изгибы молочно-белой шеи леди Сибил, ее прекрасные руки и грудь, пышные волосы цвета спелого каштана, великолепные черты надменного нежного лица, томные глаза и прошептал про себя: «Всю эту красоту можно купить, и я так и сделаю!» Ровно в ту же секунду она повернулась ко мне, сказав:

— Вы же знаменитый мистер Темпест, так?

— Знаменитый? — эхом откликнулся я, чувствуя глубокое удовлетворение. — Что ж, это вряд ли… еще нет! Мой роман еще не опубликован…

Ее брови удивленно взметнулись вверх.

— Ваш роман? Не знала, что вы его написали!

Мое польщенное тщеславие растаяло, как дым.

— Ему дали весьма громкую рекламу, — выразительно проговорил я, но она прервала меня, рассмеявшись.

— Все эти объявления я никогда не читаю — слишком хлопотно. Когда я спросила, вы ли тот знаменитый мистер Темпест, я имела в виду, тот ли вы миллионер, о котором в последнее время столько разговоров?

Я ответил ей несколько холодным утвердительным кивком. Она испытующе смотрела на меня поверх кружев своего веера.

— Должно быть, обладание таким состоянием приносит вам столько наслаждения! И ведь вы так молоды и хороши собой.

Удовлетворение заняло место уязвленной гордости, и я улыбнулся.

— Вы весьма любезны, леди Сибил.

— Почему? — спросила она, смеясь — какой милый, тихий смех! — Потому, что говорю правду? Вы действительно молоды, и в самом деле хороши собой. Обычно миллионеры просто омерзительны. Фортуна, даруя им деньги, часто лишает их ума и привлекательности. А теперь расскажите мне о своей книге!

Казалось, она утратила прежнюю сдержанность, и на протяжении последнего акта пьесы мы свободно шептались, что помогло нам почти что довериться друг другу. Образ ее теперь виделся мне полным прелести и обаяния, и я вновь оказался полностью очарованным ей. Когда спектакль закончился, мы покинули ложу вместе, и поскольку Лучо все еще был занят беседой с графом Элтоном, я имел удовольствие сопроводить леди Сибил к ее экипажу. Когда к ней присоединился ее отец, Лучо и я встали у окна их кареты, и граф, схватив меня за руку, принялся трясти ее с неистовым дружелюбием.

— Приезжайте на ужин, приезжайте на ужин! — захлебываясь от волнения, тараторил он. — Приезжайте… так, дайте-ка подумать… сегодня вторник… приезжайте в четверг. Без всяких уведомлений, без церемоний! К сожалению, моя супруга разбита параличом и не сможет принять вас — она мало с кем видится, да и то, когда в духе — ведет хозяйство и принимает гостей ее сестра — тетя Шарлотта, а, Сибил? Ха-ха-ха! «Билль о сестре покойной жены» для меня бесполезен, так как если моя жена умрет, не стоит и думать о том, чтобы жениться на мисс Шарлотте Фицрой! Ха-ха-ха! Совершенно неприступная женщина, сэр! Образцовая, ха-ха! Приезжайте к нам на ужин, мистер Темпест, Лучо, берите его с собой, ага? У нас остановилась одна юная леди — американка, доллары, акцент и все такое — клянусь Юпитером, я думаю, что она хочет за меня замуж, ха-ха-ха! Ждет, когда леди Элтон первой уйдет в лучший мир, ха-ха! Приезжайте — поглядите на эту американочку, а? Значит, в четверг?

На прекрасном лице леди Сибил мелькнула слабая тень раздражения, едва ее отец упомянул об «американочке», но она промолчала. Но вид ее говорил о том, что ей небезразличны наши намерения и желания, и казалось, она удовлетворилась тем, что мы приняли приглашение. Еще один нервный смешок графа, еще пара рукопожатий, легкий, изящный поклон прекрасной леди, и мы приподняли шляпы в знак прощания, а карета Элтонов укатила прочь, а мы заняли места в нашей, только что остановившейся у театра, среди назойливого гула беспризорных и полицейских. Когда экипаж тронулся, Лучо вопросительно посмотрел на меня — я видел, как в полутьме салона в его глазах блеснул металл — и спросил:

— Ну?

Я хранил молчание.

— Разве вам она не кажется восхитительной? — продолжал он. — Должен признаться, она холодна — куда как холодна и непорочна, но под снегами нередко прячутся вулканы! У нее от природы красивое лицо и чистая кожа.

Несмотря на свое намерение молчать, я не выдержал банальности этих слов.

— Ее красота идеальна, — сказал я с нажимом. — Даже слепой это увидит. В ней нет ни единого изъяна. Она поступает мудро, будучи сдержанной и холодной — слишком щедро даруя улыбки, она может сподвигнуть мужчин не только на безрассудства, но и обречь на безумие.

Я скорее почувствовал, чем увидел взгляд его по-кошачьи сверкающих глаз.

— Вне всякого сомнения, Джеффри, я полагаю, что, несмотря на февраль на дворе, вас овевает ветер с юга, неся с собой ароматы розовых и апельсиновых кущ! Мне кажется, или леди Сибил произвела на вас сильное впечатление?

— А вы желали этого?

— Я? Мой дорогой друг, я не желаю ничего, что вы бы сами не пожелали. Я подстраиваюсь под настроения своих друзей. Если вам угодно знать мое мнение, скажу, что мне жаль, если вас охватила такая страсть к этой юной леди, так как препятствий на вашем пути не видится. Любовные отношения, заведенные смело, решительно, всегда должны встречаться с трудностями и противоборством, настоящими или вымышленными. Немного тайн, множество прегрешений, из рода хитро устроенных тайных свиданий и какой угодно лжи лишь усиливают приятность любовной близости на этой планете…

Я перебил его.

— Послушайте, Лучо, вы постоянно говорите об «этой» планете так, будто знаете о том, что происходит на других, — нетерпеливо воскликнул я. — Эта планета, как вы несколько пренебрежительно изволите ее называть, единственная, с которой мы имеем дело.

На миг взгляд его стал настолько пронзительным, что я вздрогнул.

— Если это так, — ответил он, — то почему, черт возьми, вы не оставите остальные планеты в покое? К чему вам постигать их тайны и движения? Если людям, судя по вашим словам, нет дела до всех прочих планет, кроме этой, то почему они всегда стремятся разгадать секреты более могущественных миров — а знание это может обернуться для них ужасом!

Серьезность его голоса и вдохновенность его облика поразили меня. Я не нашелся, что ответить, и он снова заговорил:

— Не будем же, друг мой, говорить об иных планетах, и даже об этой булавочной головке, что среди них известна как Земля. Вернемся к более приятному предмету — к леди Сибил. Как я уже говорил, у вас нет ни единой препоны для того, чтобы соблазнить и завоевать ее, если вы того желаете. Для Джеффри Темпеста, простого романиста, будет верхом наглости просить руки графской дочери, но миллионер Джеффри Темпест станет желанным гостем. Дела бедняги Элтона совсем плохи — он почти что остался без средств, и та американка, что живет у него…

— Живет у него? Уж не содержит ли он пансион?

Лучо искренне рассмеялся.

— Нет-нет! Не стоит быть таким грубым, Джеффри. Все дело в том, что граф и графиня Элтон дали кров и защиту мисс Диане Чесни (упомянутой американке) за ничтожную сумму в две тысячи гиней ежегодно. Парализованная графиня вынуждена возложить обязанности компаньонки на свою сестру, мисс Шарлотту Фицрой — но тень венца нимбом возлежит на челе мисс Чесни. Она занимает несколько комнат в их доме и в обществе мисс Фицрой посещает те места, где ей приличествует появляться. Леди Сибил не устраивает такое положение дел, и в свет она выходит лишь со своим отцом. Она не состоит в дружеских отношениях с мисс Чесни, о чем заявила вполне недвусмысленно.

— И мне это по душе! — горячо воскликнул я. — Я действительно удивлен тем, что граф Элтон снизошел до…

— Снизошел до чего? — спросил Лучо. — Опустился до того, чтобы принять сумму в две тысячи гиней? Боже правый, нет счета лордам и леди, что с готовностью согласятся на подобный акт унижения. Голубая кровь мельчает, беднеет, и лишь деньги способны влить в нее жизнь. Диана Чесни стоит более миллиона долларов, и если сравнительно скоро умрет леди Элтон, я не удивлюсь, если эта «американочка» торжествующе займет ее место.

— Что за бедлам! — почти что гневно бросил я.

— Джеффри, друг мой, вы на самом деле удивительно непоследовательны! Существует ли более вопиющий пример бедлама, чем тот, что творится в вашей голове? Кем вы были шесть недель назад? Бумагомаракой, в чьей душе трепетали зачатки крыльев гения, но было неясно, окрепнут ли когда-нибудь эти крылья настолько, чтобы вознести вас из мрака рутины, в которой вы тщетно барахтались, хуля свою бедовую судьбу. И вот, став миллионером, вы презрительно отзываетесь о графе, который совершенно законным путем пытается увеличить свои доходы, приютив американскую племянницу и представив ее обществу, куда без него она бы никогда не попала. И вы претендуете, а может, намерены претендовать на руку графской дочери, будто вы сам потомок королей. Не ваша ли жизнь ярчайший пример того, как все перевернулось с ног на голову?

— Отец мой был джентльменом, — проговорил я не без надменности, — и потомком джентри. В моей семье простолюдинов не было — и наше имя высоко ценилось во всех графствах.

Лучо улыбнулся.

— В этом, мой дорогой друг, я не сомневаюсь — ничуть не сомневаюсь. Но простой джентльмен стоит намного ниже, или выше, чем граф. Как сверху, так и снизу — выбор за вами! В наши дни это неважно. Мы подошли к той исторической эпохе, когда социальное положение и родословная не значат ничего, и всему виной невероятное тупоумие тех, кто ими обладает. Так что, поскольку никто этому не противится, у пивоваров есть шансы стать пэрами, у торгашей — получить рыцарский титул, а старинные роды так бедны, что вынуждены продавать свои имения и драгоценности с молотка тому, кто больше заплатит, зачастую пошлому магнату-железнодорожнику или изобретателю какого-нибудь нового сорта удобрений. Вы занимаете куда более завидное положение, чем они, так как деньги достались вам без знаний о том, какими путями они были получены.

— И это правда! — задумчиво ответил я, но, внезапно вспомнив кое о чем, без промедления добавил: — Кстати, я никогда не говорил вам о том, что мой покойный родственник вообразил, будто продал душу дьяволу, и это огромное состояние — плод этой сделки!

Лучо разразился неистовым хохотом.

— Нет! Невозможно! — пренебрежительно воскликнул он. — Что за идея! Должно быть, у него было не все в порядке с головой! Какой человек в здравом уме поверит в существование дьявола? Ха-ха-ха! Да к тому же в век такого прогресса! Да уж! Нет конца глупым фантазиям человечества! Что ж, вот мы и приехали! — И он с легкостью выскочил из экипажа, остановившегося у «Гранд-отеля». — Желаю вам доброй ночи, Темпест. Я обещался побывать там, где играют по-крупному.

— По-крупному? И где же?

— В одном закрытом частном клубе. В этом в высшей степени нравственном городе их можно отыскать сколько угодно — нет нужды ехать в Монте-Карло! Вы поедете?

Я сомневался. Прекрасное лицо Сибил витало в моих мыслях, и я, с несомненно дурацкой сентиментальностью, чувствовал, что лучше бы мне сохранить духовность мыслей о ней и не касаться низменного.

— Не сегодня, — сказал я, затем добавив с полуулыбкой: — Должно быть, Лучо, когда с вами играют на деньги, силы неравны! Вы можете позволить себе проиграть; они, вероятно, — нет.

— Если нет, то и играть не стоит, — ответил он. — Мужчина, по меньшей мере, понимает, о чем думает, и сознает свои возможности; если это не так, то это не мужчина. Благодаря обширному опыту мне давно известно, что тем, кто играет в азартные игры, это нравится, а если это нравится им, то нравится и мне. Я возьму вас с собой завтра, если вам угодно развлечься этим зрелищем — пара членов клуба люди весьма известные, хоть и не афишируют это. Много вы не проиграете — об этом я позабочусь.

— Хорошо, значит, завтра! — согласился я, так как не хотел сойти за того, кому жаль проиграть несколько фунтов. — А сегодня, пожалуй, перед сном я напишу несколько писем.

— Да — и пусть вам приснится леди Сибил! — рассмеялся Лучо. — Если в четверг, когда вы снова ее увидите, она покажется вам столь же очаровательной, пора приступать к осаде!

Он весело взмахнул рукой, сел в карету, помчавшуюся прочь, в стелившийся туман и дождь.

IX

Мой издатель, Джон Морджсон — почтенный господин, сперва отклонивший мою рукопись, и теперь, движимый личными интересами, усердно прилагавший все усилия, чтобы издать ее самым современным и одобряемым способом, не был, подобно шекспировскому Кассио, «человеком чести». Не был он и руководителем давно зарекомендовавшей себя фирмы, чья проверенная временем система обмана авторов стала почти священной — он был человеком нового времени, новых взглядов, с изрядным запасом новой напористости и новой наглости. Тем не менее он был умен, практичен и обходителен, по той или иной причине заслужил одобрение некоей части прессы, и многие ежедневные и еженедельные издания всегда выделяли его публикации на фоне иных фирм, что вели дела на куда более законных основаниях. Он частично изложил мне свои методы работы, когда наутро после моей первой встречи с лордом Элтоном и его дочерью я вызвал его с тем, чтобы узнать, как продвигается дело с моей книгой.

— Мы опубликуем ее на следующей неделе, — сказал он, самодовольно потирая руки и обращаясь ко мне со всевозможным уважением из-за моего банковского счета. — И раз уж о тратах вы не задумываетесь, я скажу вам, что намереваюсь сделать. Я помещу в газету интригующую заметку строчек на семьдесят, в которой дам размытое описание книги, например, «нечто, способное открыть новую эпоху мысли», или «вскоре каждый, кто что-то собой представляет, будет вынужден прочесть этот выдающийся роман», или «ему будут рады все, кто постигнет смысл одного из самых острых и злободневных вопросов наших дней». Все это шаблонные фразы, раз за разом используемые рецензентами, и для их печати прав не требуется. Последняя всегда срабатывает, несмотря на то, что стара как мир, и так часто встречается, так как любой намек на «острый и злободневный вопрос» некоторыми воспринимается как свидетельство непристойности книги, и ее тут же заказывают.

Он усмехнулся, довольный собственной проницательностью, я же сидел молча, изучая его с удивлением. Человек, решения которого я униженно и взволнованно ждал несколько недель назад, теперь стал моим купленным инструментом, готовый неограниченно служить мне ради денег, и я снисходительно слушал, как он вещает о своих планах, собираясь угодить моему тщеславию и набить свои карманы.

— Рекламу книге дали шикарную, — продолжал он. — Большего шика трудно вообразить. С заказами пока не слишком торопятся, но еще будут, будут. Мою заметку можно пустить на передовицу и тиснуть сотнях в восьми, а то и в тысяче газет и здесь, и в Америке. Стоить это вам будет, скажем, гиней сто, может, чуть больше. Вы не против?

— Ничуть! — ответил я, все еще охваченный удивлением.

С минуту поразмыслив, он придвинул свое кресло ближе ко мне и заговорил уже тише:

— Полагаю, вы понимаете, что сперва я издам только двести пятьдесят экземпляров?

Столь малое число казалось мне абсурдным, и я принялся негодующе возражать ему.

— Что за нелепая идея! — воскликнул я. — Таким ничтожным тиражом спрос не насытить!

— Любезный господин, подождите, подождите — вы чересчур нетерпеливы. Вы даже не дали мне объясниться. Все двести пятьдесят экземпляров будут розданы мной равными частями в день публикации, не спрашивайте, как — их нужно будет раздать…

— Зачем?

— Зачем? — И достойный Морджсон умильно рассмеялся. — Я вижу, мой дорогой Темпест, что вы, как и прочие гении, в бизнесе ничего не смыслите. Причина, по которой нам нужно раздать первые двести пятьдесят экземпляров, кроется в том, что мы сможем объявить во всех газетах: «Первое крупнотиражное издание нового романа Джеффри Темпеста распродано в день публикации, второе спешно готовится к выходу в печать!» Так мы обдурим общественность, ничего не знающую о наших секретах и о том, сколько экземпляров в первом издании — двести пятьдесят или тысяча. За кулисами, конечно, будет готово второе издание, и тоже числом в двести пятьдесят копий.

— И подобный метод вы называете честным? — тихо спросил я.

— Честным? Любезный господин! Честным? — Самодовольство на его лице сменилось оскорбленным выражением. — Конечно, честным! Загляните в ежедневные газеты! Подобные объявления появляются каждый день — сказать по чести, все чаще. Я открыто признаю, что есть несколько издателей, строго отстаивающих свою позицию, утруждая себя не только точным указанием числа копий, но и даты публикации каждого издания — это можно было бы назвать принципами, если им так нравится, но это требует точных расчетов и сулит множество волнений! Если читателям нравится, когда их обманывают, к чему тогда точность? Итак, продолжим: второе издание отправится провинциальным книготорговцам на условиях продажи с правом возврата, а затем мы объявим следующее: «Вследствие невероятного спроса на новый роман Джеффри Темпеста весь тираж его второго издания распродан. Третье издание будет выпущено в течение следующей недели». И так далее, пока мы не доберемся до шестого или седьмого издания (каждое тиражом в двести пятьдесят экземпляров) в трех томах, быть может, путем ловких манипуляций нам удастся довести общее число до десяти. Дело лишь за дипломатией и небольшой долей искусного очковтирательства. Затем мы приступим к изданию однотомному; здесь потребуется иная тактика. Но времени у нас достаточно. Частая реклама немного повысит расходы, но если вы не возражаете…

— Не возражаю, пока мне весело.

— Весело? — удивился он. — Я-то думал, что вы хотите славы, а не веселья!

Я громко рассмеялся.

— Я не настолько глуп, чтобы думать, будто славу мне обеспечит реклама. К примеру, я один из тех, кто считает, что слава Милле померкла, когда он опустился до портрета маленького мальчика в зеленом, выдувавшего пузыри при помощи мыла «Пирс». Это была реклама. И этот случай в его карьере, хоть и кажущийся незначительным, навсегда низверг его с высот таких мастеров, как Ромни, сэр Питер Лели, Гейнсборо или Рейнолдс.

— На мой взгляд, в ваших словах есть немалая доля правды, — глубокомысленно покивал головой Морджсон. — С позиции чистого искусства и чувственного восприятия вы правы. — Вдруг он нахмурился, заколебался.

— Да, порою слава совершенно немыслимым образом ускользает от людей, когда они уже вот-вот готовы схватить ее. Их подталкивают навстречу ей всевозможными путями, и все же по прошествии некоторого времени ничто не способно удержать их на ее вершине. Есть и другие — те, что сносят удары и невзгоды, насмешки и издевки…

— Подобно Христу? — перебил я его, улыбаясь. Он с ужасом посмотрел на меня — он был нонконформистом — но вовремя вспомнив, как я богат, с безропотным смирением склонил голову.

— Да, — тут он вздохнул, — как вы и предполагаете, мистер Темпест — подобно Христу. Сносят насмешки, издевки и препоны на каждом шагу, и все же, по странной причуде судьбы, преуспевают в завоевании всемирной славы и власти…

— И снова подобно Христу! — ехидно ввернул я, так как мне нравилось подтрунивать над его нонконформистской высокоморальностью.

— Вот именно! — Он помолчал, почтительно опустив взгляд. Затем к нему вернулась мирская оживленность, и он добавил:

— Но думал я не о столь возвышенном примере, мистер Темпест, а о женщине.

— Вот как! — безразлично сказал я.

— Да — женщине, что, несмотря на поношения и препятствия, быстро завоевывает популярность. Вы точно услышите о ней в кругу литераторов и в обществе, — и он с сомнением посмотрел на меня исподлобья — но она не богата, всего лишь известна. Однако сейчас нам не до нее — вернемся к делу. Единственным неясным моментом в деле успеха вашей книги остается реакция критиков. Ведущих рецензентов всего шестеро, они делят между собой все английские журналы, кое-какие из американских, а также лондонские газеты. Вот их имена, — он передал мне написанную карандашом записку, — и их адреса, насколько мне удалось выяснить, или адреса изданий, для которых они пишут чаще всего. Человек во главе списка, Дэвид МакУинг, опасней всех прочих. Он пишет все обо всем — будучи шотландцем, он привык всюду совать свой нос. Если вам удастся справиться с МакУингом, о прочих можно особо не волноваться, так как он подает пример всем остальным, и у него свои методы работы с редакторами. К примеру, так как он один из лучших друзей редактора «Девятнадцатого века», вас там точно упомянут — иным способом добиться этого невозможно. Ни один рецензент не может поместить свою рецензию в этот журнал, если не является другом редактора[5]. Вы должны поладить с МакУингом, или он, просто потому, что захочет порисоваться, подрежет вам крылья.

— Это неважно, — ответил я, забавляясь мыслью о том, что придется «поладить с МакУингом». — Немного критики всегда поможет книге лучше продаваться.

— Иногда это так. — Морджсон рассеянно пощипывал свою жиденькую бородку. — Но в других случаях — решительно нет. Там, где присутствует совершенно определенная, вызывающая оригинальность, враждебная критика эффективнее всего. Но труд, подобный вашему, требует подпитывания протекцией, короче говоря, здесь нужна сенсация…

— Мне все ясно! — Я был весьма уязвлен. — Вы не считаете мою книгу достаточно оригинальной для того, чтобы она говорила сама за себя?

— Милостивый государь! Вы и правда… в самом деле… как бы сказать? — Он извиняюще улыбнулся. — Несколько резки? Я считаю, что ваша книга — пример выдающейся образованности и изящества мысли, и если я вижу в ней недостатки, то лишь благодаря своей непонятливости. Единственное, чего, по моему мнению, ей недостает — того, что я, за неимением лучшего слова, назову цепкостью, способностью пригвождать внимание читателя. Но пожалуй, это общая проблема современной литературы — немногие авторы чувствительны настолько, что способны заставить что-то чувствовать других.

С минуту я ничего не отвечал ему. Я думал о словах Лучо на эту же тему.

— Что ж! — сказал я наконец. — Если я ничего не чувствовал, когда работал над книгой, то сейчас и подавно. Да что там, я прочувствовал каждую строчку! Остро, болезненно!

— Да-да, в самом деле! — успокаивающе проговорил Морджсон. — Или, быть может, вам казалось, что вы что-то ощущаете — весьма любопытный аспект литературной страсти. Видите ли, чтобы в чем-то убедить читателя, сперва надо самому иметь убеждения. Результатом обычно является необычайный магнетизм, возникающий между автором и читателями. Однако спорщик из меня неважный, и может статься, что после спешного прочтения у меня могло сложиться неверное мнение о ваших намерениях. Так или иначе, книга будет иметь успех, если мы об этом позаботимся.

Я пообещал сделать все, что в моих силах, и на этом мы расстались. Я понял, что Морджсон куда проницательней, чем мне представлялось, и его наблюдения снабдили меня пищей для не слишком приятных раздумий. Если моей книге, по его утверждению, недоставало цепкости, с чего бы ей владеть умами читателей? Успех ее будет эфемерным, сезонным — она станет одной из скоротечных литературных «сенсаций», которые я так открыто презирал, и слава будет дальше, чем когда-либо, а ее фальшивую имитацию обеспечат мои миллионы. В тот день я был в дурном настроении, и Лучо заметил это. Скоро он выяснил суть моего разговора с Морджсоном и долго и довольно громко смеялся над предложением «уладить дела» с грозным МакУингом. Бросив взгляд на имена других ведущих критиков, он пожал плечами.

— Морджсон прав, — сказал он, — МакУинг закадычный друг этих ребят — они посещают одни и те же клубы, ужинают в одних и тех же дешевых ресторанах, спят с одними и теми же накрашенными танцовщицами. У них уютное маленькое братство, и они в своих журналах по случаю угождают друг другу. О да! Будь я на вашем месте, я бы постарался поладить с МакУингом.

— Но как? — спросил я, так как, несмотря на то, что его имя до тошноты примелькалось мне почти во всех литературных изданиях, встречаться с ним мне никогда не доводилось. — Я же не могу ни о чем попросить литературного критика.

— Конечно, нет! — вновь громко рассмеялся Лучо. — Если бы вы поступили столь идиотским образом, за свои страдания вас бы полили грязью! Больше всего критик любит бичевать писателя, опустившегося до того, чтобы просить об услуге тех, кого превосходит интеллектом. Нет, нет, мой дорогой друг! С МакУингом мы разделаемся совершенно иным образом, так как хоть вы с ним незнакомы, я знаю его.

— Что ж, это хорошая новость! — воскликнул я. — Клянусь вам, Лучо, вы, кажется, знакомы со всеми!

— Полагаю, что знаю всех, с кем следует заводить знакомство, — тихо проговорил Лучо. — Хотя господин МакУинг не числится в моем списке достойных кандидатов. Мне довелось познакомиться с ним при довольно необычных и волнующих обстоятельствах. Я был в Швейцарии, на труднопреодолимой горной тропе Мове-Па. Уже несколько недель в тех местах я занимался своими делами, и, будучи уверенным в себе и бесстрашным, часто предлагал свои услуги наравне с другими проводниками. В качестве гида-любителя благодаря капризу судьбы я имел удовольствие сопровождать трусливого и желчного МакУинга над безднами Мер-де-Глас, обращаясь к нему на первоклассном французском, в котором, невзирая на свою хваленую эрудицию, он, к моему прискорбию, был абсолютно несведущ. Должен сказать, что знал, с кем имею дело, так как мне было знакомо и его ремесло, и авторитет убийцы подающих надежды гениев. Добравшись с ним до Мове-Па, я увидел, что его сразил приступ высотной болезни; крепко схватив его за руку, я сказал ему на чистейшем английском: «Мистер МакУинг, вы написали отвратительную, клеветническую статью на труд одного поэта, — и назвал его имя, — статью, что от начала до конца переплетена ложью, чьи жестокость и яд отравили жизнь подающего необычайные надежды и сломили благородный дух. А сейчас, если вы не пообещаете написать и опубликовать в ведущем журнале публичное отречение от своих преступных слов, когда вернетесь в Англию — если вернетесь! — и помянуть лестным словом того, с кем обошлись так несправедливо — вы сгинете в пропасти, едва я отпущу вас!» Джеффри, если бы вы могли видеть МакУинга в тот миг! Он скулил, извивался, цеплялся за меня! Еще никогда светило прессы не представало в таком неприглядном свете! «Убийство, убийство!» — он хватал ртом воздух, голос изменил ему. Над его головой вздымались снежные вершины, словно пики славы, которой он не сумел достичь, теперь завидуя другим — внизу сверкающие ледяные волны разверзлись прозрачной опалово-сине-зеленой бездной, а в неподвижном воздухе издалека доносился звон колокольчиков, напоминая о безмятежной зелени лугов и домашнем уюте. «Убийство!» — хрипло прошептал он. «Нет! — возразил ему я. — Это мне стоит называть вас убийцей, и разве не руку убийцы, подобно служителю закона, сейчас сжимает моя рука? Вы убиваете не так, как тот, кто крадется в ночи — тот убийца разит тело, вы же стремитесь поразить самую душу. Правда, преуспеть в этом вы не способны, но сама попытка ужасна. Не кричите и не противьтесь мне, здесь это бесполезно — вокруг лишь вечная природа — признайте, наконец, достойным того, чье имя очернили, или, как я уже говорил — вы рухнете вниз!» Короче говоря, он сдался и поклялся сделать так, как я велел — тогда, обняв его как дорогого брата, я вывел его с опасной тропы Мове-Па туда, где горы были куда дружелюбнее; там, все еще одолеваемый страхом и головокружением, он горько разрыдался.

Можете ли вы представить, что до того, как мы добрались до Шамони, мы стали лучшими из друзей? Он оправдал себя и свои подлые действия, и я благородно снял с него бремя вины — мы обменялись визитками, а когда расставались, это пугало для писателей от избытка чувств и виски (он шотландец, знаете ли) поклялось, что я величайший из людей во всем мире и с радостью послужит мне, чем сможет. Тогда ему уже было известно, что я ношу титул князя, но он величал меня иными высокими титулами. «Разве вы сами… ик!… не поэт?» — бормотал он, опираясь на меня, пока не повалился на кровать. Я сказал, что нет. «Мне так жаль! — объявил он, и пьяные слезы выступили у него на глазах. — Были б вы поэтом, я бы сделал для вас великое дело — я бы прославил вас… бесплатно!» Я оставил его благородно храпеть и больше его не видел. Но думаю, Джеффри, что он меня узнает; я лично навещу его. Клянусь всеми богами! Если б он только знал, в чьих руках он был на тропе Мове-Па, между жизнью и смертью!

Я непонимающе уставился на него.

— Но узнал же, — сказал я ему. — Разве вы не упомянули, что обменялись визитками?

— Верно, но лишь впоследствии! — рассмеялся Лучо. — Уверяю вас, мой дорогой друг, что с МакУингом мы все уладим!

Его рассказ весьма заинтересовал меня — он говорил и жестикулировал с таким драматизмом, что все действо развернулось передо мной, как на ладони. Под впечатлением от увиденного я воскликнул:

— Из вас бы получился великолепный актер, Лучо!

— А откуда вы знаете, что я не актер? — спросил он, сверкнув глазами, и быстро добавил: — Нет, нет нужды гримироваться и скакать на мостках в огнях безвкусной рампы как наемный мим, чтобы история сочла тебя великим. Лучший из актеров тот, кто может безупречно отыграть комедию жизни, к чему я и стремлюсь. Достойно шагать, говорить, улыбаться, плакать, стенать, смеяться и — достойно умереть! — все это лишь игра, ведь в каждом человеке есть тупой, безобразный бессмертный истинный Дух, неспособный притворяться — он просто есть, и он упорно, хоть и бессловесно противится лживому телу!

Я ничего не сказал в ответ на его тираду — я начинал привыкать к резким переменам его настроения и странным изречениям, и они лишь усиливали ту таинственную приязнь, что я испытывал к нему, придавая его образу загадочность, в чем был некий утонченный шарм. Время от времени, чувствуя себя несколько униженным, я сознавал, что полностью нахожусь под его влиянием, и жизнь моя подчиняется его распоряжениям и советам, но оправдывал себя тем, что это послужит мне на благо, так как он намного опытнее и влиятельнее меня. В тот вечер мы ужинали вместе, как уже делали часто, и разговор наш был полностью посвящен деньгам и торговым предприятиям. По совету Лучо я сделал несколько крупных финансовых вложений, что дало нам уйму поводов для обсуждения. Вечер был морозным и свежим, подходящим для короткой прогулки, и мы направились в частный карточный клуб, где мой товарищ хотел представить меня в качестве гостя. Располагался он в конце таинственной улочки, невдалеке от респектабельной Пэлл-Мэлл, и снаружи почти ничем не выделялся, но внутри был отделан роскошно, хоть и безвкусно. По всей видимости, председательствовала здесь женщина с подведенными глазами и крашеными волосами, принявшая нас первее всех прочих в англо-японской гостиной. Ее вид и манеры безошибочно выдавали в ней одну из полусветских дам, тех «невинных женщин с прошлым», что представляются жертвами мужских пороков. Лучо что-то сказал ей вскользь, после чего она взглянула на меня с почтением и улыбнулась, а затем позвонила в колокольчик. Явился осмотрительный слуга, весь одетый в черное, и, повинуясь легкому жесту госпожи, поклонившейся мне, когда я поравнялся с ней, повел нас наверх. Мы шли по мягчайшему ковру — я заметил, что все в этом заведении поглощало шум: даже на дверях с бесшумными петлями были плотные занавески. Наверху слуга очень осторожно постучал в боковую дверь — в замке повернулся ключ, и нас впустили в длинный двухместный номер, ярко освещенный электрическими лампами, где множество людей играли в красное и черное и баккара. При виде Лучо некоторые подняли головы и приветственно кивнули ему, улыбаясь, остальные вопросительно смотрели в мою сторону, но в целом наше появление прошло малозамеченным. Лучо, взяв меня за руку, увлек за собой, сел наблюдать за игрой — я последовал его примеру, обнаружив, что мне передалось волнение, пронизывающее комнату, как безмолвное напряжение в воздухе перед грозой. Мне были знакомы лица многих известных людей, видных политических и общественных деятелей, о которых вряд ли бы подумали, что они могут почтить своим присутствием карточный клуб. Но я старался ничем не выдать своего удивления и тихо следил за игрой и игроками с почти таким же нетерпением, как и мой спутник. Я был готов играть и проигрывать, однако оказался не готов к необычайной, разыгравшейся вскоре сцене, ведущую роль в которой силою обстоятельств довелось сыграть мне самому.

X

Как только закончилась игра, за которой мы наблюдали, игроки поднялись из-за стола и с большой охотой и не скупясь на слова поприветствовали Лучо. По их поведению я инстинктивно догадался, что они видели в нем влиятельного члена клуба, того, кто может дать им взаймы денег на игру и оказать разного рода финансовые услуги. Он представил меня каждому из них, и я заметил, какое впечатление мое имя произвело на большинство из присутствующих. Мне предложили сыграть в баккара, на что я охотно ответил согласием. Ставки были губительно высокими, но колебаться не было нужды. Рядом со мной сидел один из игроков, светловолосый молодой человек приятной наружности и аристократических манер — мне представили его как виконта Линтона. В особенности я отметил то, как лихо он вдруг удваивал ставки, очевидно, просто рисуясь, а когда проигрывал — а проигрывал он часто, — то раскатисто хохотал, словно пьяный или безумный. Начав игру, я совершенно не заботился о ее исходе, о своем проигрыше или выигрыше. Лучо не стал присоединяться к нам, расположившись поодаль и наблюдая, как мне казалось, больше за мной, чем за остальными. По воле случая, удача была на моей стороне, и я постоянно выигрывал. Чем больше я выигрывал, тем сильнее распалялся, пока в скором времени мой душевный настрой не переменился и мной не завладело загадочное желание проиграть. Полагаю, некая благая часть моей натуры заставляла меня желать этого в угоду юному Линтону. Непрерывная череда моих побед буквально приводила его в бешенство, но он продолжал играть отчаянно, безрассудно — черты его юного лица заострились, исказились, глаза лихорадочно блестели. Остальные игроки, несмотря на то что делили с ним череду неудач, переносили их куда легче, а может, более умело скрывали свои чувства — так или иначе, я поймал себя на мысли о том, что искренне желаю, чтобы мое дьявольское везение изменило мне, перейдя на сторону молодого виконта. Но желания были напрасны — я снова и снова срывал банк, пока наконец все игроки не покинули стол, и в том числе виконт Линтон.

— Что ж, я разорен! — воскликнул он, громко, натянуто рассмеявшись. — Завтра вы должны дать мне возможность взять реванш, мистер Темпест!

Я поклонился в ответ.

— С удовольствием!

Он подозвал официанта, чтобы тот принес ему бренди с содовой, а тем временем меня окружили все прочие, как и виконт, наперебой предлагая реванш и настойчиво убеждая меня в необходимости вернуться в клуб следующим вечером, чтобы дать им возможность отыграться. Я с готовностью согласился и в самый разгар беседы Лучо вдруг обратился к юному Линтону.

— Сыграете еще раз со мной? — спросил он его. — Для начала я положу в банк вот это — и положил на стол пару хрустящих банкнот по пятьсот фунтов.

На какой-то миг стало тихо. Виконт жадно поглощал бренди с содовой, глядя поверх бокала алчными, воспаленными глазами, затем безразлично пожал плечами.

— Ставить мне нечего, — ответил он. — Я уже сказал, что разорен — как говорится, обчищен до нитки. Что пользы от того, что я присоединюсь к вам?

— Садитесь, садитесь, Линтон! — подначивал его один из стоявших рядом. — Я дам вам взаймы; вам хватит, чтобы сыграть.

— Благодарю, но лучше не стоит! — ответил он, слегка покраснев. — Я уже и так немало вам задолжал. Впрочем, вы весьма щедры. Продолжайте без меня, господа, а я за вами понаблюдаю.

— Позвольте переубедить вас, виконт Линтон, — сказал Лучо с непроницаемой ослепительной улыбкой. — Просто ради забавы! Если вы не считаете уместным ставить деньги, поставьте что-нибудь пустячное, ничтожное, чтобы посмотреть, не улыбнется ли вам удача — например, вашу душу!

Ответом ему был всеобщий взрыв хохота. Лучо тоже негромко смеялся вместе со всеми.

— Все мы, надеюсь, достаточно знакомы с современной наукой и знаем, что души не существует, — продолжал он. — Следовательно, предлагая ее в качестве ставки в баккара, я предлагаю поставить нечто меньшее, чем волос с вашей головы, так как волос существует, а душа нет! Ну же! Рискнете ли вы этой несуществующей величиной ради шанса выиграть тысячу фунтов?

Виконт осушил бокал с бренди до капли и взглянул на нас: в глазах его сверкали насмешка и презрение.

— Решено! — воскликнул он, после чего игроки сели за стол.

Партия была короткой; от сильного волнения все затаили дыхание. Хватило шести-семи минут, и Лучо, одержав победу, встал. Он улыбнулся, указав на жетон, представлявший собой последнюю ставку виконта Линтона.

— Я выиграл! — тихо проговорил он. — Но вы ничего не должны мне, мой дорогой виконт, так как ничем не рисковали! Мы сыграли просто ради забавы. Если бы души существовали, конечно, я бы забрал вашу; кстати, интересно, что мне с ней тогда делать?

Он добродушно рассмеялся.

— Какая чушь, не правда ли? И как благодарны мы должны быть, что живем в столь продвинутое время, когда подобные глупые суеверия сметает с пути прогресс и чистый разум! Доброй ночи! Завтра Темпест и я дадим вам шанс полностью отыграться — удача переменчива, и возможно, вы выиграете. Еще раз доброй ночи!

Он протянул руку — в его сверкающих темных глазах сквозила странная тающая мягкость, в облике — трогательная доброта. Что-то — не могу сказать, что именно — на миг словно околдовало нас и нескольких игроков за соседними столами, услышавших о необычной проигранной ставке и с любопытством следивших за нами. Виконт Линтон, однако, был весьма весел и сердечно пожал протянутую руку Лучо.

— Вы весьма милы, — поспешно пробормотал он, — и я всерьез уверяю вас, что если бы обладал душой, то сейчас охотно расстался бы с ней за тысячу фунтов. Душа, в отличие от тысячи фунтов, не принесет мне ни атома пользы. Но я убежден в том, что завтра победа будет за мной.

— Я тоже уверен в этом! — дружелюбно откликнулся Лучо. — Тем временем в лице моего друга Джеффри Темпеста вы найдете надежного кредитора — он может позволить себе подождать. Но в случае с проигранной душой я, разумеется, не могу позволить себе ждать!

Виконт слегка улыбнулся этой шутке и почти сразу вслед за тем покинул клуб. Едва за ним закрылась дверь, некоторые игроки обменялись краткими кивками и взглядами.

— Ему конец! — вполголоса сказал один из них.

— Карточных долгов ему никогда не выплатить, — добавил другой. — Слышал, что он спустил пятьдесят тысяч на скачках.

В этих словах слышалось совершенное безразличие, будто речь шла о погоде — в них не было ни сочувствия, ни напрасной жалости. Каждый игрок был эгоистом до мозга костей, и глядя на их бесчувственные лица, я чувствовал откровенное негодование — негодование, мешавшееся со стыдом. Сам я тогда еще не стал черствым и жестокосердым, хотя, оглядываясь на те дни, теперь напоминающие мне скорее сумасбродное видение, нежели реальность, я понимаю, что с каждым часом все больше превращался в бесчеловечного себялюбца. Все же тогда я был еще настолько далек от бытности злодеем, что мысленно решил в тот же вечер написать виконту Линтону и сообщить ему, что аннулирую его долг и отказываюсь от своих притязаний. Когда эта мысль внезапно пришла мне в голову, я встретился взглядом с пристально смотревшим на меня Лучо. Он улыбнулся и спустя мгновение сделал мне знак сопровождать его. Через несколько минут мы покинули клуб, оказавшись на холодном ночном воздухе, под небом, где неприветливо мерцали звезды. Немного постояв, мой спутник положил мне на плечо руку.

— Темпест, если вы собираетесь благодетельствовать и сочувствовать не заслуживающим того негодяям, мне придется с вами расстаться! — сказал он со странной смесью иронии и серьезности. — По вашему лицу я вижу, что вы задумали некий глупый безынтересный акт искренней щедрости. С таким же успехом вы можете прямо сейчас шлепнуться на мостовую и публично читать молитвы. Хотите простить Линтону долг — напрасно стараетесь. Он урожденный негодяй, и никогда не сходил с этого пути, так зачем вы ему сочувствуете? С тех пор как поступил в колледж и до сего дня он вел низменную жизнь — он никчемный развратник, и заслуживает уважения не больше обыкновенной собаки!

— Полагаю, что кто-то его все-таки любит! — ответил я.

— Кто-то его любит! — эхом отозвался Лучо, не скрывая презрения. — Ба! Он содержит трех танцовщиц, если вы это имеете в виду. Мать любила его, но она мертва — он причинял ей лишь горе. Говорю вам, что он человек дрянной — и пусть полностью платит по счетам, хотя бы и своей душой, которую ни во что не ставит. Если бы я был дьяволом, победившим в сегодняшней игре, согласно священнической традиции мне следовало бы, ликуя, развести костер для Линтона — но будучи тем, кто я есть, я скажу, что человек сам творец своей судьбы — пусть все идет своим чередом, и если он рискнул поставить все на кон, пусть заплатит сполна.

Тем временем мы медленно шли по Пэлл-Мэлл, я хотел что-то сказать в ответ, когда увидел на другой стороне улицы недалеко от клуба Мальборо знакомую фигуру, и у меня вырвалось невольное восклицание:

— А вот и он! Виконт Линтон!

Лучо крепко стиснул мою руку.

— Уж не хотите ли вы заговорить с ним?

— Нет. Но куда он идет? Его походка довольно шаткая.

— Скорее всего, он пьян!

И вновь на лице Лучо отразилось неумолимое презрение, столь часто удивлявшее меня.

С минуту помедлив, мы наблюдали за тем, как виконт бесцельно шатался от клуба к клубу, пока наконец не пришел к какому-то внезапному решению и, резко остановившись, закричал:

— Извозчик!

В тот же миг бесшумно подкатил экипаж на рессорах. Отдав какие-то распоряжения кучеру, он вскочил в него. Кэб быстро приближался, и едва он поравнялся с нами, в тишине раздался громкий пистолетный выстрел.

— Милосердный боже! — вскричал я, отпрянув на шаг или два. — Он застрелился!

Экипаж остановился, кучер спрыгнул с сиденья — бог знает откуда к месту происшествия сбежались швейцары, официанты, полицейские и масса людей — я ринулся вперед, чтобы слиться со все возраставшей толпой, но, прежде чем успел, сильная рука Лучо обхватила меня, увлекая прочь.

— Не горячитесь, Джеффри! — сказал он. — Хотите, чтобы вас привлекли к опознанию тела? Предать клуб и всех его членов? Нет, пока я здесь и могу остановить вас! Следите за своими безумными порывами, мой друг, иначе неприятностям вашим не будет конца. Если человек мертв, значит, он мертв, и всему настал конец.

— Лучо! У вас нет сердца! — воскликнул я, изо всех сил пытаясь вырваться. — Как можно сейчас следовать рассудку! Подумайте об этом! Я причина случившегося несчастья! Мое проклятое везение в баккара нанесло последний удар этому несчастному юноше, я в этом уверен! Я никогда себя не прощу…

— Клянусь, Джеффри, у вас такая нежная совесть! — ответил он, еще сильнее сжав мою руку и поспешно оттаскивая прочь, несмотря на мое сопротивление. — Вы должны попытаться закалить ее, если хотите достичь успеха в жизни. Вы думаете, ваше «проклятое везение» повинно в смерти Линтона? Да уж, применительно к везению слово «проклятое» звучит противоречиво, а что касается виконта, то он не нуждался в этой последней игре в баккара, чтобы подтвердить, как низко он пал. Вас не в чем винить. И хотя бы ради клуба я не позволю ни вам, ни себе вмешиваться в дело о самоубийстве. Следователь в своем заключении всегда с удобством расправляется с подобными случаями при помощи двух слов: «временное умопомешательство».

Я содрогнулся. Моя душа томилась при мысли о том, что в нескольких ярдах от нас лежало истекающее кровью тело человека, которого я только что видел живым и с которым говорил, и несмотря на слова Лучо я чувствовал себя убийцей.

— «Временное умопомешательство», — повторил Лучо, словно обращаясь к себе самому. — Все сожаление, отчаяние, уязвленная честь, растраченная любовь вкупе с современной научной теорией Разумного Ничто — жизнь есть ничто, Бог есть ничто — когда они доводят обезумевшее человеческое существо до обращения в ничто самого себя, «временное умопомешательство» скрывает его прыжок в бесконечность за ложным обаянием. Однако как бы там ни было, как говорит Шекспир, — этот мир сошел с ума!

Я ничего не сказал в ответ. Я был слишком поглощен своими горестными чувствами. Я шел рядом с ним, почти не сознавая, что иду, и растерянно смотрел на звезды, плясавшие перед моими глазами как светляки в туманных испарениях. Вдруг слабая надежда охватила меня.

— Быть может, он не застрелился? Просто пытался покончить с собой?

— Он был отменным стрелком, — спокойно ответил Лучо. — Это было его единственным достоинством. Он был беспринципным, но метким. Не могу представить, чтобы он промахнулся.

— Это чудовищно! Всего час назад он жил, а теперь… Лучо, это ужасно!

— Что именно? Смерть? Она и вполовину не так страшна, как жизнь, прожитая напрасно, — ответил он с торжественностью, впечатлившей меня, несмотря на обуревавшие меня чувства. — Поверьте, душевная болезнь и смятение сознательно падшего существа — пытки куда хуже тех, что изображены в церковных картинах ада. Полно вам, Джеффри, вы слишком близко принимаете все это к сердцу — вы ни в чем не виноваты. Если Линтон по своей воле мгновенно расстался с жизнью, он поступил как нельзя лучше — пользы от него никому не было и не будет. Ваша слабость в том, чтобы придавать значение такой мелочи. Вы в самом начале своей карьеры…

— Что ж, надеюсь, что моя карьера не приведет меня к трагедиям, подобным той, что случилась этой ночью, — с жаром выпалил я. — Если это все же случится, то против моей воли.

Лучо с любопытством взглянул на меня.

— Ничто не может случиться с вами против вашей воли, — заметил он. — Полагаю, вы хотите намекнуть на то, что я виноват в том, что ввел вас в этот клуб? Мой дорогой друг, вы не отправились бы туда, если бы сами не пожелали этого! Я же не вел вас туда на привязи! Вы расстроены и взволнованы — поднимемся ко мне в номера и выпьем по бокалу вина, и мужество вернется к вам!

К тому времени мы уже достигли отеля, и я охотно последовал за ним. С той же охотой я выпил предложенное вино и стоял, наблюдая за ним с мрачным восхищением, пока он скидывал с плеч свое пальто на меху. Затем он обратился ко мне: его бледное, красивое лицо было необычно решительным, строгим, а черные глаза сверкали, как холодная сталь.

— Последняя ставка Линтона… — срывающимся голосом выговорил я. — Его душа…

— В которую не верил он, и в которую не верите вы! — ответил Лучо, пристально глядя на меня. — Почему вы дрожите от столь сентиментальной мысли? Если бы фантастические идеи Бога, души и дьявола были реальными, может, и нашлась бы причина для дрожи, но будучи лишь плодами воспаленного воображения суеверного человечества, они не в силах пробудить малейший проблеск страха.

— Но вы, — начал было я, — вы же говорите, что верите в существование души?

— Я? Я сумасшедший! — горько рассмеялся он. — Разве вы еще не поняли? Знания свели меня с ума, друг мой! Наука завела меня в столь глубокие бездны открытий, что нет ничего удивительного в том, что рассудок иногда изменяет мне, и в подобные моменты умопомрачения я верю в существование души!

Я тяжко вздохнул.

— Думаю, мне пора отправляться в постель. Я устал и ужасно себя чувствую.

— Увы, несчастный миллионер! — тихо проговорил Лучо. — Уверяю вас, что сожалею о столь катастрофическом завершении этого вечера.

— Как и я! — откликнулся я мрачно.

— Представьте! — продолжил он, мечтательно глядя на меня. — Если бы моя вера, мои безумные теории чего-то стоили — а это не так — я бы мог претендовать на единственную положительную существующую часть нашего покойного знакомого виконта Линтона! Но куда и как мне прислать ему счет? Будь я сейчас Сатаной…

Я натянуто улыбнулся.

— У вас была бы причина возрадоваться! — сказал я.

Сделав два шага навстречу, он осторожно положил руки на мои плечи.

— Нет, Джеффри, — в его звучном голосе звучала странная музыка. — Нет, мой друг! Если бы я был Сатаной, мне бы, вероятно, стоило скорбеть! Ведь каждая заблудшая душа поневоле напоминала бы мне о собственном падении, о собственном отчаянии и воздвигала новую преграду между мной и небесами! Помните — сам дьявол когда-то был ангелом!

Его глаза улыбались, и все же я мог поклясться, что в них стояли слезы. Я крепко сжал его руку, чувствуя, что, невзирая на кажущуюся холодность и цинизм, участь юного Линтона глубоко тронула его. Моя приязнь к нему разгорелась с новой силой, и ко сну я отошел, примирившись с собой и обстоятельствами. За ту пару минут, что я провел, раздеваясь, я даже сумел поразмыслить о ночной трагедии с меньшей долей сожаления и большей — спокойствия, так как не было нужды сожалеть о необратимом, и в конце концов, какое дело мне было до жизни виконта? Никакого. Я начал смеяться над собой из-за собственной слабости и равнодушия и вскоре от усталости уснул крепким сном. Однако ближе к утру, в четыре или пять, я внезапно проснулся, словно от касания невидимой руки. Я дрожал всем телом и покрылся холодным потом. В темной комнате что-то странно светилось, будто облако белого дыма или огня. Я сел в постели, протирая глаза, и на мгновение уставился перед собой, сомневаясь в истинности своих чувств. Ясно и отчетливо шагах в пяти от моей кровати я различил три фигуры в темных одеждах и капюшонах. Столь бездвижными, мрачными были они — и столь плотно закутаны в свои траурные одежды, что невозможно было сказать, мужчины это или женщины, но изумление и ужас сковали меня при виде странного свечения над ними и вокруг них — призрачного, мерцающего, подобного слабым лучам зимней луны. Я попытался вскрикнуть, но язык отказывался мне подчиняться, а голос застрял в горле. Трое оставались совершенно неподвижными, и я вновь протер глаза, думая, что это сон или какая-то отвратительная оптическая иллюзия. Все мои члены содрогались, и я протянул руку к колокольчику, чтобы позвонить и позвать на помощь, когда прозвучал голос, гнетущий, низкий, и я отпрянул в страхе, а рука моя безвольно поникла.

— Горе!

Слово с металлическим лязгом прозвенело в воздухе, и я почти лишился чувств от ужаса. Одна из фигур зашевелилась, из-под одеяния показалось лицо — белее самого белого мрамора, искаженное жуткой гримасой отчаяния, и кровь застыла в моих жилах. Раздался тяжкий вздох, словно предсмертный хрип, и снова тишину сотряс все тот же голос:

Горе!

Обезумев от страха, не понимая, что я делаю, я вскочил с постели, бросившись навстречу этим невероятным незваным гостям, намереваясь схватить их и потребовать объяснить, в чем смысл их удавшейся несвоевременной шутки, но вдруг все трое вскинули головы, открыв мне свои лица — что это были за лица! неописуемо отвратительные мертвенно-бледные лица страдальцев! и шепот, что был страшнее вопля, проник в самую глубину моего естества:

Горе!

Один лишь яростный прыжок — и мои руки рассекли пустоту! Но я видел их так же отчетливо, они стояли передо мной, неотрывно вглядываясь в меня, пока, сжав кулаки, я бил, пронизывая плоть, что казалась телесной! И вдруг я увидел их глаза, безжалостные, пристальные, надменные, подобно колдовскому огню сжигавшие мою плоть и мой дух чудовищным откровением. Содрогаясь, почти обезумев от нервного напряжения, я в отчаянии опустил руки — я видел смерть в их жутких глазах, воистину, пришел мой последний час! И я увидел, как раскрылись губы на одном из этих кошмарных лиц, и некий сверхчеловеческий инстинкт заставил меня цепляться за жизнь — каким-то образом я догадался, что за слово сорвется с них сейчас, и вскричал, собрав последние силы:

— Нет! Нет! Только не вечная погибель! Не сейчас!

Молотя руками по воздуху, я пытался оттеснить этих неосязаемых ужасных призраков, что нависали надо мной, испепеляя душу взглядом, и задыхаясь, зовя на помощь, я провалился в темную бездну, милостиво лишившую меня чувств.

XI

Не знаю, что происходило в часы меж этим ужасным случаем и утром. Я умер для всех впечатлений. Наконец я проснулся, или, точнее, пришел в чувство, увидев, как солнечный свет приветливо льется сквозь полуоткрытые занавески на моем окне и что я лежу в кровати так безмятежно, будто вовсе не покидал ее. Было ли то, что я видел, всего лишь сном? ужасным ночным кошмаром? Если так, то воистину он был самым гнусным из тех, что когда-либо являлись из страны сновидений! Это не могло быть следствием болезни, так как я никогда еще не чувствовал себя таким здоровым. Какое-то время я лежал неподвижно, обдумывая случившееся, пристально глядя туда, где, как мне казалось, стояли три призрака, но с недавних пор я стал подвержен привычке холодного самоанализа, и к тому времени, как слуга принес мне чашку кофе, я решил, что все это было ужасной фантазией, порожденной моим воображением, распаленным самоубийством виконта Линтона. Вскоре я узнал, что не оставалось сомнений в том, что этот несчастный юный аристократ действительно погиб. В утренних газетах дали краткую заметку о происшествии, хоть и без подробностей, так как все случилось поздней ночью. В одной из газет намекали на его «финансовые трудности», но помимо этого и упоминания о том, что тело отправили в морг до следствия, нигде не говорилось ничего личного и конкретного. Я обнаружил Лучо в курительной, и он указал мне на краткую заметку, озаглавленную: «Самоубийство виконта».

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***
Из серии: Магистраль. Главный тренд

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Скорбь Сатаны предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Александр Поуп. Moral Essays, Epistle III (Здесь и далее прим. пер.).

2

Варьете на улице Стрэнд (театр просуществовал с 1890 по 1916 г.).

3

Се — устар., книжн., церк., поэт. То же, что вот.

4

Факт (Прим. авт.)

5

У автора имеется письменное свидетельство мистера Ноулза о реальности услуг подобного рода.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я