Представляем читателям увлекательный сборник рассказов и этюдов Марианны Домниковой. Повествование, диалоги, которыми насыщена данная книга, доступны и легки для восприятия, они будут интересны читателям разных возрастных групп. Персонажи абсолютно разные, многохарактерные, автор умело оживляет даже неодушевлённые предметы, отражая их собственный мир, сопоставляя его с миром людей. Над страницами сборника можно будет не только улыбнуться, но и серьёзно призадуматься о самых важных вещах нашей жизни.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Система предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Марианна Домникова, 2022
© Общенациональная ассоциация молодых музыкантов, поэтов и прозаиков, 2022
Рассказы
Мечты
— А чем ты хочешь стать, когда вырастешь?
— Не знаю, не думал…
— Как так? Тебе уже столько лет, ты такой высокий и крепкий, а всё ещё не знаешь?
— Не знаю, мне и так нравится.
— Но ведь ты понимаешь, что так не может продолжаться вечно, каждый чем-то становится через какое-то время.
— Неправда, не каждый, можно и так простоять, просто наслаждаясь жизнью.
— А вот и нельзя, посмотри вокруг! Одни сломались, другие заживо сгорели, третьих вырубили как лишние элементы, а кто-то сгнил…
— Ну что ты ко мне привязалась?! Что об этом разговаривать — не всё ли тебе равно пока что? Живёшь — и на том спасибо. А кем уж ты там хочешь стать — вот ведь дурацкие вопросы!
— Ладно, тогда скажи, чего ты больше всего боишься?..
— Час от часу не легче. Ничего другого придумать не можешь, чем бестолковые вопросы задавать? Задавай кому-нибудь другому.
— Я задавала, все всё разное отвечают. И это так интересно!
— И что интересного, например?
— А вот, например, видишь, та Липа непременно хочет стать скамейкой в парке. Она очень хочет — чтобы потом и среди деревьев стоять, и вроде бы и для людей. А древесина у Липы слишком мягкая, поэтому скамейкой ей точно быть не придётся, ни в парке, ни ещё где. Представляешь, какое горе?
— Ну и что? Сделают из неё что-нибудь другое, прямо горе! Будет не скамейкой, а бочкой с вином, вполне себе даже весёлое будущее. Люди её будут во главе угла ставить, ни один праздник без неё не обойдётся.
— Всё ты шутишь…
— И совсем не шучу. Из Липы как раз делают плошки, ложки, миски, бочки — честное слово, мне ещё прадедушка мой говорил сто семьдесят лет назад.
— Раз прадедушка говорил, тогда верю. А знаешь, чем хочет стать вон та Берёзка? Вообще потеха! Лыжами! Она зимой видела людей на этих штуках и просто загорелась этой мыслью. Чтобы дерево и с такой скоростью перемещалось!
— И ничего смешного нет. Очень даже оригинально. Станет твоя знакомая Берёза многократным чемпионом мира по лыжному спорту. Зимой — работа, а всё лето — отпуск, по-моему, шикарная идея! А чем хочет стать вон тот Каштан? Не знаешь случайно? Не интересовалась?
— Интересовалась. Он совсем странный, видимо, потому, что очень красивый. Он хочет стать картиной!
— То есть как? Рамой?
— Нет, просто картиной. Видел, как художник приходил, поляну рисовал. И с тех пор считает, что художник обязательно вернётся и нарисует его, потому что он у нас на поляне — самое красивое дерево. Надо только подождать, когда цвести начнёт, хотя и это не обязательно — он у нас в любое время года совершенно неотразим.
— Да, и правда, интересно! Как у всех всё по-разному.
— А знаете, что я хочу, — в разговор вмешался молоденький Дуб, — дожить до тысячи лет! Чтоб меня вокруг оградили цепочками, приезжали ко мне толпы туристов, фотографировали и загадывали желания. И они бы обязательно исполнялись, потому что я дожил бы до тысячи лет!
— Да жуки тебя съедят раньше, — съехидничала Ива.
— А вот и не съедят, поспорим?
— Что с тобой спорить, с Дубом!
— Конечно, нечего. Ты уже в реку скоро опрокинешься совсем! И совсем ничего видеть не будешь.
— Прекратите базар! Как птицы, в самом деле, — вмешалась Лиственница. — Каждый из нас имеет право мечтать стать чем-то, пусть это даже самые невероятные мечты. И некрасиво смеяться над этим. Что, думаете, я, Лиственница, не знаю, что из меня делают шпалы, сваи, телеграфные столбы, — знаю. Моих бабку с дедом через три поляны от нас по осени видели? Стоят, родненькие, друг за другом. И провода на них нацеплены. Не самая красивая мечта, не самая завидная участь. Зато вместе, рядышком. Тут простояли вместе сто тридцать лет, такая любовь была, такие отношения! И Бог дал им ещё рядышком на другой поляне постоять. И от нас недалеко, что тоже, знаете, ещё заслужить надо!
Все как-то притихли, и в лесу на какое-то время воцарилась уважительная тишина.
— А знаешь, чего я больше всего на свете боюсь?..
— Чего?
— Бензопилы…
— Да… это чудовищно, не то слово. Не надо об этом думать…
— А зря вы так боитесь, — сказал старый Тополь, — это не менее печально, чем сломаться при шквальном ветре. Это даже лучше в какой-то степени. Тебя выбирают и потом используют — может, дом построят, может, корабль соорудят. А так рухнешь и будешь тут лежать, корнями своими пугая соседей. В лучшем случае на дрова потом растащат.
— А что, Тополь, вы не слышали, как она визжит и как летят опилки?
— Слышал. А ещё слышал, как стонут деревья, когда их ломает ветер. Вы ещё слишком молоды, но, поверьте мне, бензопила — это не самое страшное.
— Самое страшное — это пожар. Это всё, это конец для всех, — зазвенела серёжками Ольха. — И неважно, в лесу этот кошмар или в городе! Сгорит всё, чем бы ты ни был. Вот что самое страшное.
— Давайте не будем о страшном, — прервал старый Тополь. — Мы знаем, отчего случаются пожары, но не можем знать, для чего они случаются. И не нам об этом рассуждать.
— Какой вы, однако, философ. Наверное, книжкой хотите стать или карандашом? — встрепенулась Ольха.
— Вовсе нет, не угадали, уважаемая, — замялся Тополь, — всё гораздо проще. Я хочу, чтоб из меня делали спички.
— Хам! — бросила Ольха. — Я тут про пожары, а он… Гадкий, низкий, ужасно, просто ужасно!
— Ну что вы опять, в самом деле, — снова вмешалась Лиственница, — повторяю, каждый имеет право мечтать. И мечты необязательно должны совпадать со взглядами окружающих.
Солнце медленно садилось за их макушки, красиво подсвечивая разноцветные осенние листья. Сосна наклонилась к Ясеню и тихонечко спросила:
— Ты ещё не придумал, чем хочешь стать?..
— Не придумал… Придумай ты! Я так тебя люблю, что всегда хочу быть с тобой, а чем я буду — это уже неважно, — ответил Ясень.
— А знаешь, чем я хочу стать?.. — улыбнулась Сосна.
— Чем же?
— Виолончелью…
— Чем?..
— Это такой музыкальный инструмент, на нём играют прекрасную музыку… И я слышала, что её корпус делают из Сосны, а гриф из Ясеня, поэтому я давно уже об этом за нас двоих мечтаю…
45-й километр
В кабине локомотива было душно. Машинисты ехали молча — грохот вагонов и стук колёс не располагали к беседе. Фёдор — первый машинист, здоровенный крепкий мужик, сидел по своему обыкновению в чёрных очках и хмурил лоб. Дима — второй машинист, от нечего делать смотрел в боковое окно, пытаясь на этой скорости определить пейзаж, который сливался в единую кляксу. За их спинами на поворотах вилял огромный железный хвост товарняка с сыпучими грузами и цистернами с мазутом.
Неожиданно Фёдор сказал:
— Что-то не нравится мне звук сзади! Слышишь?
— Нет, звук как звук. Всё как обычно.
— Надо тормозить. Свяжись с диспетчером.
— Да нормально всё, доедем, осталось каких-то сорок пять километров.
— Я сказал: свяжись с диспетчером!
Товарняк отчаянно заскрипел и начал агрессивно толкать головной вагон в затылок. Пройдя приличный тормозной путь, состав наконец остановился и, резко выдохнув, зашипел.
Фёдор снял чёрные очки, взял колотушку для колёс и грузно спрыгнул на землю. Дима аккуратно вылез за ним. Они шли вдоль состава и проверяли колёса, всё было в порядке. Дима начал раздражаться.
— Попадёт нам с тобой за ложную тревогу, Фёдор. От графика отстали, другие из-за нас тоже стоят. Сейчас бы уже к сортировочной подъезжали.
Фёдор молча шёл своей тяжёлой походкой и продолжал стучать колотушкой. Когда состав закончился, он продолжил, не оглядываясь, идти по рельсам. Через пару километров он остановился, что-то разглядывая, после чего пошёл назад. Дима уныло сидел на рельсах и ждал.
— Ну что там?
— Размыло дорогу, и рельса одна висит почти уже в воздухе, надо ремонтников вызвать.
— А как ты это услышал?!. — потрясённо произнёс Дима.
— Ну как… звук другой в этом месте был, такой пустой, как если по стенке бьёшь, а там полость. Звони диспетчерам, пусть ремонтники приезжают, а мы поедем дальше, у нас всё в норме. Только медленно поедем, такое ещё и дальше может быть — дождей многовато было за это лето. Не хочется под откос навернуться на скорости.
Они влезли в кабину, ритуально проверили все датчики, сообщили о происшествии диспетчерам. Фёдор надел чёрные очки и отдал команду трогаться. Поезд дёрнулся, лязгнул железом, и они медленно поехали дальше.
— Не понимаю, как ты всё-таки это услышал… ты же спас следующий состав, понимаешь ты это? Тебя к награде должны! Ты и так у нас легендарный машинист, а тут вообще!
— Что-что? Легендарный? Не слышал такого, — усмехнулся Фёдор.
— Слушай, мы с тобой уже десять лет вместе ездим и никогда не разговаривали ни о чем, кроме работы.
Фёдор повернулся к Диме лицом, за очками не видно было, куда он смотрит, но казалось, что он видит его насквозь.
— Да, пожалуй, так, ты прав, — сказал первый машинист.
— У меня ребята спрашивают, как я с тобой сработался, что вроде с тобой непросто… и про очки эти уже достали своими вопросами!
— И что очки? — настороженно спросил Фёдор.
— Да ничего, говорю, стиль такой. К тому же они тебе идут. Какая им разница, далось тоже. Ты вот поезд спас, причём тут очки.
Фёдор промолчал. Засветилась лампочка, предупреждающая о светофоре, и он два раза отжал рукоятку бдительности.
— Тормозим.
— Да, в этом месте надолго обычно, — сказал Дима.
По одну сторону магистрали было бескрайнее поле, на которое медленно сползало солнце, с другой стороны был когда-то маленький посёлок. Покосившийся серый домик слабо напоминал об этом.
— А я здесь когда-то жил, — сказал Дима, — моё детство тут прошло.
— Да ну! — удивился Фёдор.
— Да, давно это было, моего дома уже нет давно. Развалился, а потом поджёг его кто-то. Вот только этот серенький домишко напоминает мне о детстве, когда мы тут стоим подолгу. И он уже так покосился сильно, что вот-вот упадёт совсем… Фёдор, а ты в детстве тоже мечтал стать машинистом?
— А то!
— А железная дорога у тебя была игрушечная?
— Была…
Фёдор снял очки и внимательно посмотрел на Диму. Никогда он не испытывал никакого интереса к своим напарникам. Не то чтобы ему было всё равно, с кем он ездит, нет, но второй машинист ему всегда казался такой же частью поезда, как кран или скоростомер. В каком-то поезде эта деталь удобнее сделана, в ином менее удобна, но думать о ней как об одушевлённом существе — никогда он не думал. Возможно, его напарники это чувствовали и в большинстве своём избегали с ним работать. Вот Дима этот как-то закрепился с ним.
— Мы с тобой сколько лет уже работаем вместе, Дима?
— Лет десять… Нет, двенадцать!
— Да… Порядочно…
— А почему вдруг спросил?
— Да так просто. Бежит время.
Дима смущённо заёрзал на месте. Ему казалось, что сейчас, когда они, можно сказать, прямо разговорились, уместно, наконец, спросить своего напарника про эти чёрные очки. Когда ещё представится такая возможность и Фёдор обратит внимание, что, кроме него, в кабине кто-то есть?
— Слушай, я вот никогда тебе не задавал никаких вопросов, я про тебя ничего не знаю, и тебе до меня дела нет, но всё же, скажи, зачем тебе эти чёрные очки? — осторожно спросил Дима.
Фёдор вздрогнул и нахмурился.
— Вот уж не ожидал этого вопроса от тебя, Дима. Просто так, такой стиль, сам же знаешь.
— А в темноте, ты ведь их и ночью не снимаешь?
— Ночью что в очках, что без — ничего не видно и так, — огрызнулся Фёдор.
— Неправда, разница есть ещё какая. Я сам пробовал как-то — когда прожектор светит, всё видно, а в очках всё мутное… вообще невозможно на скорости управлять.
— Управляю же. Поехали, светофор загорелся.
Фёдор резко сдёрнул со лба очки, нахохлился, всем своим видом показывая, что разговор окончен. Прогудел длинный свисток, и они тронулись.
Дима не осмелился произнести что-либо ещё и отвернулся, уставившись в зеркало заднего вида. Колёса ритмично стучали всё быстрее и быстрее. Дима, не отрываясь, смотрел назад, на старый серенький домик, который, казалось, вот-вот упадёт от вибрации товарняка. Ему показалось, а может и нет, что действительно с последними проходящими вагонами домик не выдержал и рухнул. Дима совсем расстроился и, задумавшись, перенёсся куда-то совсем далеко, позабыв, что он на работе. Они снова ехали молча, каждый сосредоточенно думал о своём, как вдруг Дима вздрогнул:
— Фёдор, что-то не то, где мы едем? Я пейзаж не узнаю. У сортировочной должна быть берёзовая роща, и за ней зелёный забор начинается, а тут лес стеной стоит. Надо тормозить, слышишь?
— Свяжись с диспетчером, — буркнул Фёдор, включил аварийное освещение и стал тормозить.
— Чертовщина какая-то! Что такое, не отвечают, гады! Что за день такой сегодня!? — выругался Дима и бросил трубку.
Поезд издал угрожающий низкий звук тифона.
— А ты, куда ты смотрел? — рявкнул Фёдор.
— Я… Я задумался… — промямлил Дима. — Что делать-то будем? Сидеть ждать, когда на нас кто-то налетит? Сзади или спереди? Знали бы хоть, где мы!
— Хватит мямлить. Что делать — звони им, не переставая. Пока сидим ждём.
Время тянулось очень медленно. Уже почти стемнело. Плотный лес по бокам железной дороги жутковато шумел. Свет от аварийных фонарей, которые теперь светили красным огнём с левой стороны и прозрачно-белым с правой, дополнял неприятное ощущение.
Рация захрипела.
— Поезд номер пятьдесят три, где вы? — раздался долгожданный голос радистки. — Что у вас случилось?
— Мы сошли с маршрута. Стоим на аварийке. Где мы — не знаем! Приём.
— Приём, у нас тут тоже на станции ЧП — диспетчеру стало плохо, увезли на скорой. Поэтому не отвечали. Стойте на месте, до выяснения.
— Как стойте? Нас надо куда-то отогнать? Если налетит кто? Какие тут варианты маршрутов были после светофора на семьдесят втором километре?
— Четыре магистрали. Я не знаю, на какой вы. Мы блокируем все. Ждите.
— Ну что, Дима, давай поговорим, раз уж такая ситуация. Стоять очень долго придётся, пока они четыре магистрали проверят. Очки тебя интересуют… ну что ж. Расскажу тебе историю. Так получилось, что я с детства хотел стать машинистом. Когда слышал гудки паровозов, когда видел большие составы и, наконец, когда играл в игрушечную железную дорогу. И вот вырос и стал учиться на машиниста. Ко всему этому делу у меня были определённые способности. Я отлично понимал всю теорию и так далее. Всё шло прекрасно, но когда наступила первая практика, я перепугался. Объяснить не могу, почему так страшно сидеть во главе состава и смотреть на уходящие под локомотив рельсы. А представить себе, что сзади столько вагонов едет, а в этих вагонах люди! А вдруг поезд сойдёт с рельс? А если стрелки не так переведут, и два поезда столкнутся? А птица о стекло разобьётся, или зверь выскочит? Или самоубийца бросится? Но, с другой стороны, мне так нравился стук колёс, скрип рельс, запах шпал, приветственные гудки встречного поезда, железнодорожная форма… И ведь уже выучился почти, бросать как-то стыдно было. От пассажирских поездов я сразу отказался. Вот дали товарняк с сыпучими грузами. И маршрут небольшой. Вроде приличные условия, достойная зарплата, человеческий график. Как от такой работы отказаться? Решил, что привыкну, надо просто потерпеть. Но не привык! Ну, никак! Даже когда сидел помощником машиниста, просто не знал, куда деваться, хоть увольняйся! И ничего не помогало — ни успокоительные капли, ни сто грамм, ни дыхательные упражнения. Бесконечный изнурительные стресс. Домой приходил вымотанный и от этого раздражённый. Появилась дикая неуверенность в себе, всякие комплексы, которые я тщательно скрывал. Уж больно стыдно было перед людьми — такой здоровый мужик и боится…
— Фёдор, я ни за что на свете не подумал бы, что ты вообще чего-то боишься. У тебя такой вид всегда суровый, независимый. Тебе вообще на всех плевать! Ты меня второй раз за этот день поражаешь…
— Так я мучился, а потом в книжке одной прочитал фразу: «Не надо подкармливать свой страх. Надо смотреть ему в глаза либо закрыть на него глаза, игнорировать». И вот, раз мой страх было не убрать, я решил закрыть на него глаза. В прямом смысле. Напарнику говорил, что солнце слепит, или снег отсвечивает, или ночью встречный поезд ослепляет. Вроде бы как и правдоподобно. А очки себе сделал на заказ, чтоб они снаружи всё отражали и глаз совсем не видно было, а изнутри вообще чёрной плёнкой залепил, чтобы совсем ничего не видеть. Так и работаю, вслепую.
— Не представляю… Это же ещё страшнее, когда не видишь, куда едешь!
— Мне достаточно всё слышать. Я знаю все звуки мотора, звуки трассы, свистков и тифонов всех поездов. Потом, в кабине есть приборы, на которые я смотрю, в конце концов, есть и второй машинист — мои глаза.
— Так вот оно что… вот почему ты услышал размытую рельсу…
— Да, именно поэтому.
— И вот почему тебя мотористы и автомобилисты зовут моторы слушать и ты за пятнадцать минут определяешь проблему… феноменальный слух… легендарный машинист!
— Про легендарного не слышал… Ещё услышу, когда нас будут распекать за эту развилку. Не заметили, как съехали… Хорошо работаем… благо, ты увидел. Эти трассы одинаково звучат, я не ожидал такого подвоха.
— Я, наоборот, знаю почти все пейзажи. Смотреть-то, в общем, не на что. По бокам лес, впереди пустая дорога, мелькают столбы с проводами. Я не скажу никому про это, Фёдор, про твои очки.
— Спасибо… — кивнул Фёдор и снова замкнулся в себе.
Дима был потрясён услышанным. И ведь с этим человеком он работал больше десяти лет и даже не подозревал, что тот ничего не видит, когда едет! Что по факту получается… Дима был первым машинистом, хотя, нет… всё равно Фёдор всегда отдавал правильные своевременные команды. И никогда, никогда не ошибался. Но то, что он чего-то боится, — в это просто невозможно поверить!
Заскрипела рация:
— Поезд номер пятьдесят три, приём. Слышите меня? Следуйте на узловую станцию, на запасной путь. Трасса свободна.
— Вас понял, отбой. Давай, как закончится всё это, выпьем, а? — вдруг сказал Фёдор.
— Давай, уж больно денёк сегодня тяжёлый, — улыбнулся Дима.
Окончательно стемнело, Фёдор надел очки и плавно пустил поезд по магистрали. Дима тоже закрыл глаза и начал прислушиваться, но, ничего интересного не услышав, стал смотреть на пути.
На узловой они зашли к начальнику станции с бумагами, отметились, написали объяснительную и получили пропуск в гостиницу железнодорожников.
— Ну что, буфет уже закрыт, — пожал плечами Фёдор, — но мы ведь уже как-то настроились…
— Давай тогда просто, как в молодости, — бутылку водки, плавленый сырок и на рельсы, на запасной путь? — предложил Дима.
Пообщавшись с местным таксистом, через пятнадцать минут они уже шли вдоль запасного пути, хрустя камнями.
Выбрав укромное тёмное местечко, где не бывает начальства, они разложили на газетку закуску и разлили по пластиковым стаканам водку.
— Вот мы с тобой сколько лет уже работаем вместе, а никогда не пили вдвоём!
— Да и заговорили-то мы сегодня, и то, если б не эти происшествия, так бы и отъездили ещё лет двадцать молча! — засмеялся Дима.
— Да уж.
— Скажи, всё-таки у меня в голове не укладывается эта твоя история, почему ты, несмотря на страх, остался работать на этом месте?
— Ты хочешь сказать, что я занимаю не своё место?
— Ничего такого я не хочу сказать. Просто, если я не могу преодолеть страх… я туда не лезу, это, наверное, трусость…
— Я много лет считал себя трусом. И не на своём месте. И очки эти от трусости. Но есть один момент, который не отпускает меня с этого места. Только, боюсь, будешь смеяться…
— Не буду, обещаю.
— Мой слух настолько обострился за несколько лет работы, что… как бы тебе сказать: на железной дороге столько интересных звуков! Это уже как наркотик, я не могу без них! Когда я даже ещё не учился, я всё время слушал эти звуки, а когда стал учиться и начал работать — это просто невероятное богатство и разнообразие! И каждый раз разные сочетания. Я имею в виду не только свистки и гудки тифона. Кстати, в них чётко слышны настроения: радостно-приветственные, когда встречаешь по дороге знакомый встречный поезд; предупредительно-уважительные, когда подъезжаешь к станции; раздражённые, когда на путях бывает что-то непонятное. Не говоря уж о том, когда два паровоза гудят на два голоса или на станции пересвистываются несколько паровозов и им вторит эхо диспетчера. А колёса! Столько разнообразных ритмов отстукивают колёса, какие удивительные бывают ускорения и замедления! Или причудливые перебивки ритма при сохранении скорости. И какие модуляции в тональности мотора происходят, когда поезд выезжает, например, из леса в открытое место или после поля в промзону. А на мостах, в тоннелях, возле озёр — ну что я тебе рассказываю, неужели ты сам этого не слышишь?..
— Фёдор, ты необычный всё-таки! Ни за что бы не подумал, что ты можешь даже так поэтично это всё описывать. Обычно ведь отвечаешь на всё односложно и только по делу, ничего лишнего!
— Я всё это скрываю. Вот и стараюсь поменьше говорить вообще. И побольше слушать. Потому что в каждую поездку тут всё вокруг резонирует, дышит, меняется! И так захватывающе, что не оторваться.
— Но, согласись, ведь это очень опасно — ездить вслепую.
— Согласен, не поспоришь. Но, знаешь, последнее, что хочу сказать: когда я понял, что управляю не только поездом, но и звуками поезда… Все вагоны — как мой собственный оркестр! Ведь и вагоны тоже всегда звучат по-разному, в зависимости от того, какой нынче состав. И их звук, соответственно, зависит от их загруженности и скорости, с которой я еду. Это всё же удивительная работа, каждый раз приносящая много новых неожиданных звуковых открытий! Тогда я и забываю про страх…
— Я попытался сегодня закрыть глаза и послушать, но ничего такого я не услышал… даже обидно. Обычный ритмичный стук колёс…
— Ты был когда-нибудь в опере? Я вот в Москве один раз был в Большом. Поразительно, там бесконечно что-то пели, играли, ничего не понятно, а потом вдруг — раз! Играет один какой-то инструмент аккорд, и певица начинает долго петь, и не то чтобы поёт, а будто говорит, наверное, какую-то важную по сюжету информацию. А когда заканчивает, снова играет этот инструмент аккорд, после чего опера продолжается. Так я однажды на пассажирской услышал то же самое: громкоговоритель воспроизводил на весь вокзал вступительный аккорд, после чего девушка-диспетчер сообщала важную информацию, и, когда она закончила говорить, снова повторился первый аккорд! Чем тебе не опера?!
— Ну ты даёшь! Забавно… И в голову бы не пришло, — засмеялся Дима.
— Ладно, Дима, хватит лирики. Скажи, почему же мы проскочили-то сегодня? Ты знаешь теперь, почему я не увидел. А куда ты смотрел?
Дима посерьёзнел и нахмурился. Замолчав на какое-то время, они ещё выпили, закусили, ещё выпили, и Дима заговорил каким-то приглушённым голосом.
— Я смотрел на серенький домик. Вот ты говоришь о звуках, а у меня предметы на пути — они, знаешь, как коллеги по работе. Ты их порой не замечаешь изо дня в день, а вот когда они исчезают, понимаешь, что тебе их очень не хватает. И ведь ты с ними даже не общаешься, но они часть тебя, часть пути, часть работы. Без них тебе становится вдруг как-то неуютно, что ли. Видел сегодня серый старый домик на сорок пятом километре? Кажется, он развалился, когда мы отъезжали…
— Поэтому у меня чёрные очки. Я не хочу это видеть, пропускать через себя. Я ориентируюсь по звукам, а они всегда разные. И у меня нет такой привязанности ко всяким дурацким домикам!
— Возле этого домика когда-то тридцать лет назад я вечерами играл с мальчишками в футбол, а потом там же сидел на завалинке с одной девчонкой… Запах смолы от шпал, стук колёс от проезжавших мимо поездов и моя первая любовь. Где она теперь?
— Да что ты прямо из-за этого всего! Не бери ты в голову! — удивился Фёдор.
— И вот развалился сегодня этот домик — и как будто вся моя жизнь окончательно развалилась… Грустно, Фёдор, всё это и ужасно бессмысленно. И мы всё едем, едем куда-то, везём вагоны, а по дороге эти полосатые столбы с километрами режут мне глаза — 20, 30, 45… как отметки моей жизни. А потом пройдёт ещё сорок пять… и я не вспомню про серый домик… вот что самое страшное.
— Да что ты в самом деле? Что-то ты мне совсем не нравишься. Никогда тебя таким не видел.
— Вот, смотри, две рельсы идут параллельно. Иногда кажется, что они переплетаются и пересекаются с другими, но никогда не между собой. Если смотреть на узловых станциях с пешеходных мостов сверху на рельсы — они же сплетаются, как огромная железная паутина, так их много там! Как человеческие жизни, сходятся эти пути и расходятся, но, как бы то ни было, в конце их ждёт тупик. Куда бы ты ни ехал — впереди всё равно тупик! А я не хочу туда. Не хочу!!! И ошибаться ведь нельзя: свернёшь не на тот путь — катастрофа. Да в жизни, в общем-то, тоже… не тот путь, не та жизнь. И всегда со смертельным исходом!
— На это есть диспетчер.
— У нас на железке — да. Все претензии к нему, если, конечно, жив останешься. А в жизни где этот диспетчер? Где и когда он тебе что скажет?!
— Надо тебе попроситься на новый маршрут, Дима, вот что! Сменишь обстановку.
— А что новый, это он первую неделю новый. Как фильм: когда смотришь первый раз — интересно, потому что не знаешь, что дальше. А потом, пересматривая, уже помнишь почти наизусть все кадры. Кадры-то старые, а ты другой. Мне нравится фильмы пересматривать. Спустя годы они вообще про другое оказываются. Ты же пересматриваешь старые фотографии? И каждый раз видишь их по-разному, так же и фильмы! Я не люблю фотографии, Фёдор, тоскливо это. После отпуска тебе отдают из ателье напечатанные фотографии и плёнку, и ты разматываешь эту плёнку, смотришь маленькие тёмные кадры подряд. Вот, ты только приехал, вот первый поход на море, потом какое-то кафе, с кем-то познакомился, играешь на пляже в волейбол, прыгаешь с пирса, катаешься на кораблике… ночные посиделки под открытым небом… а вот уже и уезжаешь… Двадцать четыре кадра или тридцать шесть — у кого сколько. Маленький кусок жизни в этих кадрах — какие-то удачные, какие-то не очень. И все они существуют одновременно. Так же и игра в футбол с мальчишками, и вот как мы сейчас сидели в кабине, и та зеленоглазая девочка на завалинке у серого домика, где так сильно пахло смолой от шпал, и которая вдруг первая взяла меня за руку… А стоп-крана нет! Как бы я хотел сорвать его на том кадре… Только я это хочу сейчас, а тогда ещё не понимал, что вот оно — настоящее, искреннее. И что другого не будет, что лучше не будет и что этот момент прошёл, его уже не вернуть. И стоп-крана нет…
Они надолго замолчали. На узловой станции продолжалась ночная жизнь, отцепляли вагоны, перегоняли локомотивы, диспетчеры говорили между собой, заполняя пространство гулким эхом.
— А если сейчас сорву — что будет? Да ничего… пустота. Поезд только остановится, и объяснительную писать будем. Поезд-то остановится, а жизнь продолжится — серая, невзрачная. И я устал от такой жизни, не представляешь себе как.
— Жениться тебе надо, вот что! — будто бы нашёл решение Фёдор, — где твоя девочка с завалинки, с зелёными глазами?
— Девочка выросла. Я не знаю, где она. Кажется, в Москве.
— Значит, найдём другую! Вот у нас у начальника вокзала помощница какая милая, сидит, на машинке стучит, а глаза всегда светятся. И замуж ей уже пора. И ты чем не жених? Будете прекрасной парой, прямо сказку про вас можно будет рассказывать: жили-были машинист и машинистка. Ты колёсами стучишь, она машинкой!
— Это всё мило, Фёдор, но, увы. Давай на мост пройдёмся, на огни посмотрим и песню споём. Мы уже такие пьяные, что самое время.
Они поднялись и, пошатываясь, побрели к мосту. Водка тепло и мягко растекалась по отяжелевшим мышцам. Были предрассветные сумерки, с земли поднимался туман, становилось зябко и неуютно. Они останавливались отдышаться на ступеньках, будто в раздумьях — идти дальше или этого достаточно, но пошли до конца.
— Дима, я вот песен никаких не знаю, не обижайся, но ты пой, я послушаю. Небо какое мрачное сейчас с этой стороны, а с той уже рассвет собирается. Смотри-ка! С красными прожилками — ветрено будет завтра…
— Почти всю ночь проболтали мы с тобой по душам. Мне кажется, я никогда ни с кем об этом и не говорил. Кому такое скажешь. Да и надо ли? Ты меня извини, Фёдор, за весь этот разговор — ни к чему это.
— Нормально всё. Выговорился и хорошо. На завтра легче будет.
Дима опустил голову и свесил руки с перил, глядя вниз на сплетающиеся рельсы. Фёдор облокотился спиной и стал смотреть на фонари. Неожиданно Дима запел тихим приятным голосом: «Отговорила роща золотая берёзовым, весёлым языком, и журавли, печально пролетая, уж не жалеют больше ни о ком…»
Фёдор стоял, опустив голову, слушал, как голос напарника смешивается с редкими гудками паровозов, шумом ветра, обрывками фраз диспетчера. «Стою один среди равнины голой, а журавлей относит ветер в даль…» Гирлянды огней мерцали на фоне тёмного неба, словно крупные звёзды, где-то вдали тоскливо скрипел локомотив. «Я полон дум о юности весёлой, но ничего в прошедшем мне не жаль…» Мелодия песни совершенно не вписывалась в звуки железнодорожного полотна. Она была здесь инородным звуком и будто пыталась вырваться из железных оков.
От этого возникала щемящая боль и дискомфорт, да так, что наворачивались слёзы.
«Не жаль мне лет, растраченных напрасно, не жаль души сиреневую цветь. В саду горит костёр рябины красной, но никого не может он согреть». А может, так действовала водка. Почему так горько от всего сегодня?.. Фёдор отвернулся, старясь не показывать своего лица, тёмные очки было бы совсем глупо сейчас надевать.
«В саду горит костёр рябины красной, но никого не может он согреть…»
Они долго стояли молча, глядя в разные стороны. Песня будто висела в воздухе.
— Послушай, Фёдор, ты хороший человек. Я тебя очень ценю и уважаю как напарника, как первого машиниста, как доброго товарища, да что тут говорить — как друга. Ты такой суровый мужик с виду, и чёрные очки этот твой вид дополняют. Ты дело своё хорошо знаешь, как никто. Никто тебя в трусости заподозрить не может. Держишься всегда молодцом, самые сложные перевозки выполняешь, ничего не говоря. Так и держись! И когда едешь с тобой — ты всегда такой уверенный, и знаешь: если этот парень в кабине, с составом ничего никогда не случится, у него всё под контролем, всё железно.
— К чему ты это, Дима? Ты совсем пьян, что ли?
— Ни к чему, просто чтоб ты знал, Фёдор, и не сомневался в себе никогда и не боялся ничего. Дай тебе руку пожму, — он крепко и долго жал руку Фёдора. — А теперь иди в гостиницу, я хочу один тут постоять немного. Так здесь смолой от шпал пахнет… Я постою ещё, подумаю. Такой день сегодня.
— Ты уверен?
— Да, нормально всё.
— Ну давай, догоняй, — Фёдор хлопнул его по плечу, развернулся и медленно пошёл своей уверенной тяжёлой походкой в сторону спуска. Он никогда не оглядывался, когда прощался, а тут вдруг, уже почти спустившись, почему-то оглянулся и посмотрел наверх.
— Дима, нельзя!!! Стой! Дурак!..
Его крик потонул в грохоте проходящего по соседнему пути товарняка.
Зелёный сундук
Это было давно. Я жила в большой коммунальной квартире. Одной из многочисленных соседей была женщина предпенсионного возраста. Она была совсем одинокая, у неё не было ни семьи, ни детей, даже друзей, по-моему, не было. В коммунальной квартире она держалась особняком, близко ни с кем не общалась, в разговоры и сплетни не влезала, из своей комнаты выходила редко, только по необходимости. Единственное, что про неё знали: она работает чертёжницей в каком-то закрытом НИИ и до пенсии ей остаётся около года.
Рядом с входом в её комнату стоял большой зелёный сундук, он с детства привлекал моё внимание, всегда хотелось вскрыть его и посмотреть, что же там такое хранится, чего нельзя было никогда посмотреть. Но мне говорили, что зелёный сундук принадлежит этой чертёжнице и трогать его нельзя. Я никогда не видела, чтобы она его открывала и что-то оттуда брала или, наоборот, прятала. По вечерам, когда все расходились по комнатам, женщина неслышно выходила из своей комнаты, садилась на этот сундук, доставала пачку папирос и курила, только красный огонёк изредка загорался в темноте. Потом так же тихо она тушила папиросу и уходила к себе. В моём представлении её жизнь проходила так: к восьми утра она шла на работу, ровно по звонку — закрытое заведение, у них там всё строго было, а вечером домой — в коммуналку. Телевизора у неё, кажется, не было, она слушала радио или читала, потом курила несколько папирос и ложилась спать. Следующий день проходил практически так же. На выходных она брала какую-то работу на дом, потому что я видела, как она приносила некие большие листы, свёрнутые в трубочку, и потом целый день сидела чертила что-то у себя в комнате.
Однажды она заболела. Никто сразу этого не заметил, потому что она и так была не очень заметная в нашей большой и шумной квартире. Я столкнулась с ней днём на кухне, чего никогда прежде не случалось в это время суток. Поздоровалась и, кажется, спросила: всё ли у неё в порядке, раз она днём дома. Она как-то засмущалась, заторопилась уйти к себе, ещё больше засмущалась и растерянно сказала, что заболела. Я предложила помочь — сходить в магазин или в аптеку. Она сухо отказалась и поспешила в свою комнату. Я не обиделась — видимо, когда человек ведёт такой замкнутый образ жизни, ему очень сложно вступать в какие-либо диалоги.
Вечером этого же дня я постучалась к ней в дверь и сказала, что собираюсь в магазин и может быть ей что-нибудь всё-таки нужно. К моему удивлению, она открыла дверь и даже впустила меня к себе в комнату, где я ни разу не была, и попросила принести какое-то лекарство, хлеб и молоко. С этого вечера мы с ней постепенно начали сближаться. Прошло ещё какое-то время, она уже поправилась, так же к восьми ходила на работу, возвращалась вечером домой, слушала радио и курила папиросы на своём зелёном сундуке, но в её жизни появилось что-то новое — иногда я выходила к ней вечером, тоже садилась на сундук и что-нибудь спрашивала или рассказывала. Обычно мы ни о чём серьёзном не говорили. Она отвечала всегда очень смущённо, односложно и, я бы даже сказала, немного нескладно, как человек, не имеющей частой практики разговаривать. Но меня её замкнутость привлекала каждый раз всё больше и больше. Мне было интересно, чем же живёт эта женщина, какой смысл её существования, может быть, он заключается в её работе — очень, наверное, нужной и ответственной, которая накладывает на неё такой отпечаток. Или, может быть, в её жизни когда-то давно случилась серьёзная драма или даже трагедия. Или она скрывает какую-то страшную тайну. А иногда я думала, что как-нибудь наберусь смелости, пусть это по-детски наивно и глупо, и спрошу про зелёный сундук, загадка которого так и не давала мне покоя с юных лет…
Как-то вечером я пришла посидеть с ней на сундуке, а она вдруг предложила пойти к ней в комнату. На столе у неё стояла бутылка шампанского и пирожные. Оказалось, что у неё день рождения. Я была очень удивлена этому факту — потому что она производила впечатление человека без возраста. И представить себе, что у неё есть такой вот день рождения, как у всех людей, представить, что она была когда-то маленькой девочкой, потом ходила в школу, потом в институт, была молоденькой, хорошенькой, весёлой… Я, кстати, никогда не слышала, чтобы она смеялась, хотя улыбалась она часто, правда, одними глазами и только совсем уголками губ, но это было очень искренне и тепло и очень ей шло.
Мы открыли шампанское. На улице была поздняя осень, слышен был редкий плеск холодной воды в ещё не замёрзшей реке, и мерцал тусклый фонарь под окном. Не хотелось бы оказаться сейчас там, где так холодно, темно и одиноко. В тот вечер я попросила её рассказать что-нибудь про её работу. И она, к моему удивлению, стала рассказывать с большим увлечением и чувством про работу в НИИ. Какие там серьёзные люди, какие важные разработки и эксперименты, как там всё строго и засекречено, и какую большую роль она там играет. Как она перечерчивает важнейшие схемы, в которых нельзя ошибаться, в них нет права даже на помарку. А если такое случается — помарка или клякса — надо чертить всё заново с чистого листа.
«Всю свою жизнь я работаю в этом НИИ, поначалу это было тяжело и даже занудно, но потом — это ведь такая красота, такая поэзия чертить схемы, пускай не я их придумываю, но в каждом чертеже я вижу не только замысел инженера, но и характер самого этого инженера, его мышление, его изобретательность, его интеллект, даже образ его жизни. Будто переписываешь некий концентрат его творческих мучений, поисков, разочарований, находок, цепочку его мыслей — это не просто чертёж, это практически тайный роман с этим человеком… Особо талантливые чертежи я копировала себе на память дома по выходным, эти шедевры я храню в зелёном сундуке, храню как редчайшие картины, как произведения искусства. Я помню их в деталях и восхищаюсь ими, но не имею права поделиться ни с кем — это всё-таки засекреченная информация. Даже по истечении времени они сдаются в архив, а потом и вовсе уничтожаются…»
Меня потряс её монолог, её трепетное отношение к такой, казалось бы, рутинной работе. Я вдруг посмотрела на неё другими глазами: ведь она не старая и вполне даже симпатичная женщина, могла бы иметь мужа, детей, уютный дом. А она посвятила всю свою жизнь и даже свободное от работы время копированию чертежей, даже не ею придуманных, но видела в этом такой смысл, такую необходимость и даже такую поэзию — просто удивительно. Слушая её, я сама вдохновилась этой красотой и смыслом.
Потом мы пошли посидеть на сундук, тайну которого я теперь знала и которая была наша общая теперь тайна, отчего этот сундук стал ещё прекраснее. Мы молча сидели, говорить что-либо ещё было лишним. Впервые в жизни я попросила у неё папиросу. В этот вечер в темноте единственный раз над этим сундуком загорались два красных огонька.
Прошло ещё какое-то время. Мы по-прежнему хорошо общались. Никому из соседей я ничего не рассказывала про всё, что я теперь знаю, хотя любопытство их всё больше возрастало.
Однажды она пришла с работы совершенно потерянная. Я никогда её такой не видела. Когда она закуривала папиросу, я увидела, как дрожат её пальцы.
— Что случилось? — спросила я.
Она долго молчала. Видимо, собиралась с силами. Потом произнесла:
— У нас на работе приобрели новый аппарат, он не засекречен, поэтому я могу тебе сказать. Он называется копировальный аппарат. Теперь он будет выполнять за меня мою работу. Надо заправить в него порошок, положить лист, что надо копировать, и нажать кнопку… и через несколько… секунд… он выдаст копию.
Я долго не могла найти, что сказать. Наконец спросила:
— Вас уволят?.. Или сократят?..
— Нет, мне остался месяц до пенсии, ко мне там все очень хорошо относятся, дадут доработать этот месяц. Месяц — заправлять порошок и нажимать кнопку… Вот он, прогресс цивилизации…
Она больше ничего не сказала. Докурила и молча ушла к себе. Я боялась себе представить, что происходит в душе у этой женщины. О чём она думала сейчас? Был ли смысл в том, чему она посвятила всю свою жизнь? Или: как ей жить теперь дальше? Зачем изобрели этот копировальный аппарат и, главное, привезли именно в это время к ним в НИИ, а не когда она уже выйдет на пенсию месяцем позже… От всех этих мыслей было как-то очень страшно.
Получалось, что вроде смысл есть везде, а, с другой стороны, — его нет нигде.
На следующий день она не пошла на работу, видно, так переживала, что даже заболела. Попросила меня купить ей папирос. Весь день она не выходила из комнаты, слышно было, что она там что-то делает: ходит, перекладывает, чем-то шуршит. Вечером она не пришла посидеть на сундук. Я не знала, что делать. Посоветовать что-то или помочь я вряд ли чем-то могла. Могла лишь выслушать и посочувствовать, но о чём тут говорить — заправить порошок и нажать кнопку может любой. Я прекрасно понимала, что её точит эта мысль и обесценивает весь смысл её работы и её жизни. Так лучше тогда совсем не лезть с сочувствием — ещё хуже будет.
Весь следующий день она тоже не выходила. Ночью, когда все уже спали, мне показалась, что кто-то ходит в коридоре, скрипит какая-то дверь или половицы, что-то шуршит. Я не стала выходить смотреть — это было бы неудобно. К утру всё затихло.
Утром я пошла стучаться к ней в дверь — никто не открыл. Наверное, спит, если это она ночью ходила. Днём она тоже не открывала, вечером не вышла посидеть на сундуке. Соседи тоже заметили неладное. Мы долго стучали, звали её, потом решили ломать дверь. Моё предчувствие подтвердилось — она умерла. Нет, она не покончила с собой и не умерла от какой-то болезни, я бы сказала, что она просто не пережила того, что с ней произошло.
Тихо и незаметно жила и так же тихо ушла.
Когда прошло сорок дней, я помянула её и вышла поздним вечером посидеть на зелёный сундук. В тот вечер я впервые заметила, что замка на нём уже нет. Я осторожно приоткрыла его — он был пустой, видимо, перед смертью она уничтожила все чертежи, которые там хранила, ведь они были засекреченные… На дне пустого сундука лежала помятая пачка с одной папиросой, может быть, она оставила, чтоб я выкурила её в память о наших вечерах на зелёном сундуке.
Белое сияние
Машина мчалась по пустынному шоссе. В окнах мелькал одинаковый зимний пейзаж с застывшими в инее деревьями и огромными сугробами. На правом сидении сидела большая добрая собака и улыбалась по-собачьи, свесив набок большой розовый язык. Почему-то ни одна радиостанция не ловилась, но было хорошо и так, просто нестись с огромной скоростью, слушать ровный рёв мотора и шуршание колёс по снегу. Кажется, никогда не было так свободно и хорошо, или, возможно, когда-то было, но так давно, что уже и не вспомнить.
Куда вела эта дорога, она не знала, и откуда ехала, тоже не могла вспомнить. Но это, как ни странно, нисколько не напрягало, а даже, наоборот, придавало поездке больший кураж. Собака вела себя спокойно, периодически преданно поглядывая в её сторону. Время словно остановилось, застыло вместе с зимним пейзажем. И если бы не мелькающие деревья, можно было подумать, что машина стоит на месте. В зеркалах отражалось солнце, немного слепило, но это было даже приятно — ведь солнце так редко и так недолго бывало последнее время.
Она попыталась прибавить скорость, но с удивлением заметила, что всё в этой машине было как на автопилоте, самой управлять было нельзя. «Надо же, как удивительно, — подумала она, — я за рулём, а от меня ничего не зависит, хотя есть и руль, и педали, и коробка передач!» Впрочем, и так хорошо, ни попутных, ни встречных машин нет, даже знаки не встречаются на пути!
Солнце впереди стало слепить ещё сильнее, превращаясь в белое сияние.
Больничная палата казалась чудовищно унылой. Зеленоватые стены наводили тоску, резкие запахи вызывали тошноту. Вдобавок ко всему было холодно, и всё тело болело. Вокруг ходили люди в белых халатах с неприятно-равнодушными лицами. Меня подняли на руки и куда-то понесли. Я стала истошно орать, чтоб меня оставили в покое, но вместо слов получался пронзительный противный визг.
— У вас девочка, — сказал врач с неприятным лицом и положил меня рядом с какой-то женщиной.
Незнакомая женщина устало улыбнулась и попыталась меня погладить, от чего я стала визжать ещё громче. Руки и ноги мне не подчинялись, отчего было ужасно неловко и противно, и, как выяснилось, ни одну мысль и чувство я не могла выразить кроме как истошным визгом.
Куда делась машина, большая добрая собака? Ведь всё было так хорошо, а сейчас что? Неужели теперь надо всё сначала — учиться ходить, говорить?
Меня завернули в полотенце и куда-то понесли. Дальше я ничего не помню.
Следующее воспоминание пришлось на раннее весеннее утро. Мама вела меня в детский сад. Было ещё темно и холодно, в лицо летел колючий снег. Я остановилась и заплакала, не знаю почему. Всё здесь мне не нравилось, а объяснить этого я не могла.
Так началась моя осознанная в какой-то степени жизнь.
Если бы я вела дневник, мне нечего было бы записывать, кроме малоинтересных и в основном малоприятных событий. В этом городе всё происходило медленно и замороженно, а точнее, вообще ничего не происходило. Все жили одинаковой серой жизнью: работа — дом или школа — дом. У взрослых по вечерам был телевизор, а по выходным — бильярд или дискотека. У детей и этих радостей не было. Можно было смотреть редкие мультики, которые показывали в самое неудобное для детей время, и играть во дворе. Играть приходилось недолго, потому что в этом городе всегда было холодно и темно. Перед походом во двор нужно было очень долго одеваться, а двигаться в таком количестве одежды было всегда затруднительно. После прогулки одежда была вся мокрая и перепачканная, на что мама всегда сердилась и в следующий раз уже неохотно отпускала гулять или запрещала вообще.
Моему старшему брату разрешалось гораздо больше, и я с завистью и уважением смотрела на него. Ждала, что, когда вырасту, будет как-то интереснее. А пока что брат играл со мной в свои мальчишеские игры по своим правилам, не считаясь с тем, что я младше и что я девочка. Мы дрались подушками, он выкручивал мне руки, переворачивал вниз головой, держа за ноги, стрелял в меня шариками из бумаги через трубочку, один раз засадил по голове камушком из рогатки, после чего его наказали. Брата я очень любила и позволяла ему делать со мной всё, что ему взбредёт в голову. С моей точки зрения, мы были с ним настоящие друзья, с его — я была для него просто игрушкой, только живой и иногда капризной.
Взрослые часто тогда говорили, что детство — это самое счастливое время. Не помню, чтобы я чувствовала и понимала это счастье в детстве, скорее всего, то время было ожидание чего-то: когда мама с папой придут с работы, когда будут мультики, когда брат захочет со мной поиграть в мои игры, и когда настанет, наконец, пора готовиться к школе, а значит, я уже стану почти взрослой, как брат. Я продолжала терпеливо ждать и надеяться, что дальше будет интереснее и лучше.
После тягучего и унылого дошкольного периода настал наконец долгожданный момент, когда я пошла в школу. В первые две недели были смешанные чувства страха и восторга. Восторга, потому что я впервые видела так много детей, а страха, потому что они носились по коридорам и орали. А на уроках орали учителя, пытаясь успокоить наш самый шумный класс. На самих уроках я плохо понимала, что требуется делать, и сразу сильно отстала от класса.
Подружиться мне ни с кем толком не удалось — в компании отличников и хорошистов меня не брали, а троечников-хулиганов я боялась. На переменах я обычно скучала, забившись в дальний угол, а на уроках, если меня спрашивали, ещё больше стеснялась и мямлила.
В основном же я тихо наблюдала за сверстниками и учителями, пытаясь с каждым годом разобраться, что в ком мне нравится и на кого я хотела бы быть похожа.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Система предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других