Автор книги не профессиональный литератор, и в данной книге делается попытка засвидетельствовать не столько о себе и о своей жизни, сколько о том времени и о том окружении, которое формировало автора как личность. В книге приведены подлинные отрывки из личных дневников автора, сохранившиеся в личном архиве письма, и эти вставки являются также свидетельствами того периода жизни, в котором жил автор. Отражено время не столь давнее в историческом аспекте, с середины прошлого века, но уже ставшее непонятным и непОнятым для нынешнего молодого поколения. И в первую очередь эта книга для них, молодых. Содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бежала по полю девчонка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть I. ВЕРХНИЕ КАРАСИ
Бежала по полю девчонка,
Над ней кружился небосвод,
И пели жаворонки звонко,
И плыл куда-то самолёт.
Весь мир раскрытый,
словно книга,
Смотри, запоминай, учись.
Ах, только бы не вышла фига!
Ах, если б мудрость я постигла,
Что жизнь моя имеет смысл!
Л. Кузьмина
Моя предыстория
Помню летний, солнечный день. Я, босоногая, в застиранном блёклом платье, с растрепавшимися волосами, играю с девчонками на деревенской улице. Мимо по дороге проносится с сумасшедшими глазами мой рыжий брат Женька и орёт:
— За «Майской» самолёт сел!
«Майская» — это шахта, место работы моих родителей. В шахте добывали золото, но это было таким обычным делом, что неинтересно рассказывать. Что тут говорить? Ну, золото. Ржавые крупинки его я видела в грязных от глины кусочках кварца — отец показывал.
А на самом деле из шахты поднимали много-много камней разной величины, и это называлось «руда». Тяжёлая работа — добывать её в мокрой и тёмной шахте. Горняки-шахтёры шли в конце рабочей смены с усталыми лицами в грязных брезентовых одёжинах и в сапогах, и ноги их ступали тяжело, словно прилипали к дороге. Ничего интересного!
А вот самолёт! В нашем селе даже грузовик-машина вызывала переполох в ребячьей среде, а уж заехавашая машина-легковушка была нескончаемой темой разговоров и у ребят, и у взрослых — к кому приехала, кто за рулём и как он одет? Основным транспортным средством на селе была лошадь. При шахте существовал конный двор, куда мы, ребятня, бегали иногда посмотреть на лошадок.
Самолёт явился как бы из другого мира, как бы из кино или из книжки с картинками.
С бьющимся сердцем я понеслась вместе с другой ребятнёй вначале по пыльной, прогретой солнцем дороге, потом, выскочив за пределы деревни, напрямик по колкой стерне через поле. Ах, как больно было босым ступням ног, не успевшим за лето задубеть, как у других ребятишек! По причине частых моих простуд, в отличие от сверстников, снимавших обувь с весны, мне позволялось бабушкой и мамой бегать босиком только жарким летом.
Бежать через поле надо было далеко. Шахта «Майская» находилась в километрах двух-трёх от деревни. И я не успела. Остановившись среди поля, я смотрела в небо, в которое всё выше и выше, с затихающим рокотом, покачивая крыльями, взмывал уменьшающийся в размерах самолёт.
Ну, как обидно! Мальчишки потом хвастались, что они видели этот самолёт на земле, что из кабины вылез лётчик «в лётной одежде» и разговаривал с ними. Он будто бы сказал, что в моторе у самолёта случился «непорядочек». Слово это мальчишки произносили вкусно, с особым смаком, шумно втягивая вытекавшие изо рта слюни и небрежно сплёвывая их сквозь зубы длинным плевком.
И так люто захотелось мне всё видеть самой, всё знать — где и какая неведомая мне жизнь идёт на земле! Скорее бы вырасти! И стать, может быть, лётчицей, может быть, путешественницей, или ещё не знаю кем, но обязательно видеть города, страны, моря, людей и знать, как живут другие люди.
Сколько же лет мне тогда было? Да, наверное, лет пять или шесть, не больше, а значит, это были годы 1944–1945. Где-то грохотала большая война, но мы о ней знали понаслышке. А село, в котором я жила, называлось Верхние Караси. И почтовый адрес у села довольно длинный: Челябинская область, Чебаркульский район, Непряхинский сельсовет, село Верхние Караси. Это — на Южном Урале.
Моё село — лучшее на свете. И всё-таки манило вдаль. Вот вырасту и уеду в Москву! Я слышала по радио в деревенском клубе сквозь потрескивание далёкий бой часов и густой мужской голос: «Говорит Москва!» По малолетству не сразу я поняла, кто на самом деле говорит, и однажды спросила у старших моих братцев:
— А кто это Москва?
Братцы не на много старше меня, такая же мелюзга, те ещё грамотеи, но для меня являлись непререкаемым авторитетом и относились ко мне снисходительно и покровительственно. Как водится, они обсмеяли меня, объяснили, что Москва — это огромный и главный город страны, а вместо неё по радио говорит дяденька. От меня последовал немедленно вопрос:
— А как дяденька залез в радио?
Братцы снова смеялись и говорили, что голос дяденьки передаётся по проводам из Москвы.
— Видишь столбы с проводами? — показывали они на шеренгу столбов вдоль дороги, уходящей далеко-далеко за пределы деревни. Я радостно кивала головой и думала, что если идти следом за столбами, то можно дойти до Москвы. Как просто! Надо будет как-нибудь попробовать. Дойду до Москвы и на дяденьку посмотрю…
А вот я стала чуть старше. Война закончилась. Прошёл год или два после войны. Помню трескучую уральскую зиму. Утоптанный снег на дороге не хрустит, а прямо-таки взвизгивает, если разбежаться и проехаться на валенках. Предвечерье. Я уже дома. Сижу на полу у печки-«голландки» и во что-то играю. От святящейся раскалённой, неплотно прикрытой дверцы печки приятно исходит на меня тепло; блескучий огонь, видимый сквозь щели, рождает какие-то неясные мыслишки.
За столом родители азартно играют в подкидного дурака со своими друзьями — дядей Серёжей и тётей Тосей Верещагиными, бездетной супружеской парой. Дядя Серёжа улыбался солнечно — у него передний верхний зуб во рту был золотым. Тётя Тося, вся уютно-мягкая, с плавными движениями рук, а смех у неё звонкий, заливистый. Они запомнились мне всегда весёлыми и неунывающими…
Игра в карты закончилась, и, продолжая какой-то разговор, дядя Серёжа подошёл ко мне, подбросил меня вверх и вдруг сказал, обращаясь к моим родителям:
— Вот что, Андрей и Шура! Мы с Тосей собираемся в Москву родню проведать. Отпустите Люсеньку с нами!
И тётя Тося:
— И правда, отпустите! А? Москву посмотрит. Кремль!
А мама:
— Да вы что, всерьёз ли? Ведь она вас по рукам и ногам свяжет. Да и болеет часто. Даже и думать нечего!
У, какая мама! Сердце моё затрепыхалось от обиды, и я готова немедленно бросить и отчий дом, и родителей. В Москву хочу! Хочу в Москву! И заныла, и запросилась, пока папка сердито не приструнил меня. А дядя Серёжа весело и таинственно подмигнул мне, показывая глазами на кухню. Продолжая разговор с родителями о том о сём, дядя Серёжа и тётя Тося стали собираться домой. Шумно простились с родителями, хотя идти им надо было через дорогу, потом в проулок — совсем недалеко. Тётя Тося немного задержалась в комнате и задержала родителей, а дядя Серёжа, шагнув на кухню, увидел меня у вешалки, понял, какие чувства клокочут во мне. Быстро оделся, закутал меня в подвернувшийся мамин пуховый платок и, не найдя моей обувки, прижал меня к груди, запахнул своим полушубком. Я, как мышка в норке, затаилась у него на груди и, наверное, от счастья потеряла память, потому что совершенно не помню момента перехода от нашего дома к дому дяди Серёжи и тёти Тоси. И мороза не помню. Да и тепло мне было под полушубком дяди Серёжи.
Следующий момент запомнился. Я играю с дядей Серёжей на кровати — строим домик из костяшек домино. Тётя Тося возится на кухне у плиты. За окнами сгустившаяся темнота. В окошко снаружи стукнула чья-то рука.
— Бабушка твоя идёт! Прячься! — быстро, с выражением в голосе опасности для меня, сказал дядя Серёжа.
Не заметив смешинок в его глазах, я соскользнула под кровать и затаилась, прижав ручонку к груди, где так громко колотилось сердчишко — ну, так громко! — ещё бабушка услышит.
Бабушка вошла, уселась, не раздеваясь, на табуретке и как ни в чём не бывало застрекотала, завела разговоры о разных разностях с хозяевами дома. Её уговаривали пить чай, но она, посидев и наговорившись, встала и сказала:
— Ну, Люськ, вылезай. Где ты там? Домой пошли, а то тёмно уж на дворе.
С недовольным лицом я вылезла из-под кровати. Бабушка, оказывается, принесла мою пальтушку, валенки и варежки. Дядя Серёжа и тётя Тося говорили мне что-то утешительное, но я была окутана безутешной печалью. И рождалось чувство протеста против всех взрослых: вот назло всем вырасту и уеду в Москву!
…С какого же возраста я стала осознавать себя и помнить? Могу сказать уверенно: с конца непряхинского периода жизни, а это первая половина 1943-го года, и мне шёл четвёртый год. В деревне Непряхино жили родители моей мамы, и какое-то время жила наша семья до переезда в соседнее село Верхние Караси. Но, конечно же, мои воспоминания были такими отрывочными, что даже и не верилось, было ли то, что я помню, на самом деле. И всё же именно эти фрагменты воспоминаний с отдельными деталями, чем-то поразившими моё воображение и потому осевшие в моей головёнке на долгие годы, убеждают меня теперь в реальности того или иного события.
Ну вот, например. Я, мои братцы, наш дядя Витька Тырданов — только мы не сознаём, что он нам приходится дядей, он ровесник моему старшему брату Герке — летним, погожим деньком бегаем то ли на пустыре, то ли на поляне около какой-то закопчённой избушки, в которой никто не жил. От избушки пахнет горелым железом. И избушка эта называется кузницей. Впрочем, я не бегала вместе со всеми. Для мальчишек я была слишком мала и путалась у них под ногами. Они меня отгоняли от себя, чтобы ненароком не сбить, не толкнуть, а сами носились с ором и топотом. Чтобы чем-то занять себя, я стала отыскивать около кузницы какие-то камешки и железки. Вдруг увидела отливающую медью змею, греющуюся на солнце. Только я не знала ещё, что это змея. Я видела на грядках в огороде дождевых червяков, поэтому и закричала:
— Ой, какой большой червяк!
Ближе всех ко мне оказался мой пятилетний брат Женька. Он испуганно завопил:
— Змея! — и оттащил меня за подол платья в сторону. Прибежали Герка с Витькой и палками то ли забили, то ли прогнали змею.
Эту картинку и особенно отливающую медью и действительно похожую цветом на дождевого червяка змею я запомнила на всю жизнь. Однако я сомневалась: таких змей вроде нет на Урале. Может быть, это был уж, но почему ясно запомнился цвет змеи — не чёрный или серый?
Много, много лет спустя, в 1997 году, будучи в гостях у старшего брата Георгия и его жены Анны в Магнитогорске, я стала рассказывать эту историю и назвала змею ужом, не уточняя цвет. Георгий тут же поправил меня:
— Это был не уж, а медянка.
Оказывается, на Урале водятся такие змеи. И, конечно же, они не чёрного, а медного цвета! Вот как зримо детская память сохранила то, что я увидела в своём трёхлетнем возрасте.
И запомнила я похороны деда Тырданова в июне 1943 года. Мои старшие братцы, шестилетний Герка и пятилетний Женька, откуда-то примчались, попросили у бабушки Кузьминой два пятака и вновь умчались. Через какое-то время они прибежали домой окончательно. Перебивая друг друга, они стали возбуждённо рассказывать о том, что увидели в доме деда и бабушки Тырдановых, куда они, оказывается, бегали:
— Бабка Тырданова плачет — никак дедушку не может разбудить, а он так крепко заснул, что совсем не двигается. Мама наша тоже плачет и говорит, что он умертый! Ему зачем-то положили на глаза два пятака. Когда он проснётся, пятаки скатятся, и он наверное засмеётся!
Непривычно притихшая бабушка Кузьмина, слушая их, горестно качала головой и крестилась.
А мне было совсем не грустно, а даже весело: светило солнышко, между берёзок росла мягкая травка. Какие-то кресты и холмики совсем не пугали, ибо я не понимала, для чего они здесь и почему их так много. И мёртвого дедушку я не видела. Гроб с его телом стоял на телеге, и мне с моего малого роста не было его видно. И гроб — это просто длинный ящик. И вообще было непонятно, для чего сгрудились взрослые вокруг глубокой ямы. На миг в поле моего зрения оказались плачущие бабушка Тырданова, моя мама и тётя Клавдия. Я уже хотела зареветь в голос, но в это время какая-то тётенька сунула мне в рот ложку сладкого риса с изюмом. Плакать расхо-телось. Проглотив вкусное угощение, я убежала к малышне, которая носилась неподалёку по дорожкам между непонятными холмиками с крестами.
Когда, будучи взрослой, я рассказывала это моей маме, она недоверчиво хмыкнула:
— Маленькая ведь ты была! Не могла помнить деда.
А я даже его живого немного запомнила. Правда, очень смутно, да и то потому, что он мастерил под навесом рядом с сараем верёвочные качели для меня. И запомнила его шершавую ладонь, когда он гладил меня по голове и рукам.
Мои братья больше, чем мама, верили моим детским воспоминаниям и даже прибавляли свои детали. Например, мой брат Евгений — всего на год старше меня — тоже запомнил похороны деда Тырданова. Он рассказывал, что ехал на телеге с каким-то мальчиком и тот хвастливо заявил:
— А мой дедушка давно помер, от него остались под землёй одни кости!
Брата задел хвастливый тон мальчишки и он ответил:
— Ну и что? Скоро и от моего дедушки останутся одни только кости!
Сам процесс похорон он не запомнил. Видимо, тоже бегал с ребятнёй среди могил. Но запомнил, что обратно с кладбища его, полусонного, несла на руках мама и ему было хорошо и уютно.
Счастливое время! Мы, ребятишки, ещё так малы и не понимаем, что рядом с жизнью ходит смерть. Ведь где-то шла большая война, убивало много-много людей. А мы есть, живём и уверены в том, что будем жить всегда!
Три года мне исполнилось 22 декабря 1942 года. Мама моя пригласила фотографа — я запомнила, что это была «тётя». Именно по этой детали моих воспоминаний моя мама поверила мне, когда я ей сказала, что помню, как меня фотографировали.
Перед этим меня одевали и обували. Чулочки, ботиночки. Плотное серенькое в мелкую клетку платьице, вокруг шеи повязали мягкий широкий воротник круглой формы и жёлтого цвета. Что жёлтого, на чёрно-белой фотографии нельзя было видеть, но мама подтвердила спустя годы:
— Жёлтого. Была такая пелеринка, связанная из шёлковых ниток.
Платье было с карманчиками. На стриженую мою голову с трудом — мало волос — привязали бантик, да так неудачно, что он на фотографии получился в виде бугорка сбоку макушки. Потом, разглядывая эту фотографию, мои братья каждый раз говорили:
— Вот Люська. А на голове у неё шишка!
И меня эти слова сильно обижали, и каждый раз я капризно ныла:
— Мам! Ну, чё они смеются? Скажи им, что это не шишка, это — бантик!
А как получилась эта фотография, мне было совсем непонятно. Меня поставили на столик. Тётя-фотограф сказала, что из этого стеклянного глазочка на ящике в виде гармошки вылетит сейчас птичка. В это я поверить не могла, потому что глазок был стеклянный и без дырки — птичке оттуда никак не вылететь. Поэтому я получилась на фотокарточке с недоверчивым и испытующим взглядом. Мама моя недовольно сказала потом:
— Хоть бы улыбнулась! Смотрит букой.
А чего улыбаться, раз тётенька сказала неправду и никакая птичка не вылетела!
А теперь я иначе смотрю на это моё детское изображение.
С фотографии девчушечка-трёхлетка
Смотрит так, что душу мне прожгла.
— Ну-ка, бабушка, скажи, ответь-ка,
Как ты жизнь свою-то прожила?
Говорю девчушке я со вздохом:
— Ох, не спрашивай! Какое твоё дело?
Прожила я хорошо ли плохо,
Но жила на свете, как сумела.
Ты вот ничего пока не знаешь,
Как пойдёт твоя большая жизнь.
Ты мала, совсем не понимаешь,
Что во мне добро со злом сошлись.
Я жила, сама с собою споря,
Словно чувствуя твой чистый строгий взгляд,
Знала я и радости, и горе,
А теперь вот близок мой закат.
И душа моя порой мятётся:
Господи! Прости за всё меня!
Знаю, девонька, как жизнь твоя соткётся,
Потому что ты — ведь это я!
Человеческая жизнь — это даже совсем не малая планета. Это — космос. В ней много чего заложено, но реализуется у всех по-разному. И, к сожалению, далеко не в полной мере.
И кому-то нужно было, что я взяла и родилась? То есть вошла в большой мир, в котором уже обитает и живёт множество других людских существ, и моя дальнейшая судьба пересечётся со многими судьбами других.
Схема любой жизни в чём-то перекликается с макрокосмосом Вселенной. Сгусток праматерии. Большой взрыв. Рождение Вселенной. Её расширение.
И вот — Я. Вначале — зародыш, поселившийся в женской матке. Болтаюсь там, привязанная к матке пуповиной и через пуповину получающая от мамы всё необходимое для роста и поддержания жизни. Но все мои пращуры-предки своими генами уже живут во мне и предопределяют моё дальнейшее развитие.
Вначале я не похожа на человеческую особь. Головастик. Хорда вместо позвоночника. Жуть!
Серия превращений — и я готова к выходу в большой мир. Уже не зарождаюсь, а рождаюсь. Шок и стресс. И мой крик. То ли боль, то ли ужас. А-а-а! Куда это меня вынесло? Но мои лёгкие расправляются, я делаю вдох. И начинаю жить по-новому. Правда, не осознаю этого. Живу ощущениями.
Тепло. Сыта. Мне хорошо: сплю.
Холодно. Проголодалась. Мучают газы в животе. Плачу: дескать, эй, помогите мне!
Моя мама берёт меня на руки, я впиваюсь в сосок её груди. Чмокаю. Успокаиваюсь. Мне опять хорошо и спокойно.
И я — ужасная эгоистка. Мне нет дела до других. Мне надо, чтобы только мне было хорошо. Мой мир вначале ограничен кроваткой, материнскими руками. Смотрю на мир, как правило, снизу вверх. Говорят, в первые дни после рождения зрение у младенцев вообще перевёрнуто. И поскольку голова моя ещё не держится прочно на шее, я и не пытаюсь что-то видеть. Сейчас это не главное. Главное: есть, спать, какать и писать. Расти.
И я расту. По мере моего роста мир начинает мало-помалу раскрываться и расширяться. А я превращаюсь в неутомимую исследовательницу всего, что попадает в поле моего зрения. Мне интересно трогать разные предметы и тянуть их в рот, чтобы ощутить их вкус. Если нет подходящего предмета, годятся пальцы руки. Спустя какое-то время делаю открытие: можно и собственную ногу подтянуть ко рту и сосать пальцы на ноге.
Однако лежать и сосать пальцы становится уже скучным занятием. Я пытаюсь перевернуться на живот. Удаётся. Потом начинаю ползать. Пытаюсь встать на ноги. Надо же! Удаётся! Мама меня придерживает, и я прыгаю, как на пружинках. Развиваю мышцы ног.
И вот я пошла. Превратилась в человечка прямоходящего. О, какие возможности открываются для познания мира! Этот исследовательский интерес порою по недосмотру взрослых может обернуться бедой. Однажды, двухлетняя, я перевесилась через подоконник и чуть не выпала со второго этажа непряхинского дома. Чуть не выпала, потому что зацепилась платьем за большой гвоздь и повисла вниз головой. Мои братцы, один трёхлетний, другой пятилетний, игравшие поблизости, схватили меня за подол и за ноги и не дали выпасть. Дружным криком они привлекли внимание мамы, которая вышла на кухню. Я была спасена.
Мои братцы осознанно совершили подвиг. Они не были уже такими эгоистами, как я.
А когда я родилась и меня принесли из роддома, они поначалу встретили меня отнюдь не дружелюбно. Трёхлетний Герка заметил между мной и собой всего лишь одно отличие, но очень существенное на его взгляд. Он критически глянул на меня, голенькую, и спросил у бабушки:
— А почему у неё нет письки?
Бабушка моя, простецкая по натуре, пошутила:
— Она же в больнице родилась. Вот дохтур ей и отрезал петуха-то!
Герка был потрясён и проникся ко мне сочувствием: как же я буду писать?
Ну а братец Женька ещё совсем маленький, всего на год с небольшим старше меня. Он спал в младенческой люльке, и теперь его удалили из неё, а на его место положили меня. Это его возмутило: посягательство на его территорию! Рёв и протест. И когда мама взяла меня и положила на свою кровать, чтобы перепеленать, Женька, затаивший мстительное чувство, схватил за край пелёнку и попытался сбросить меня на пол. Кстати, нечто подобное он тоже испытал от своего старшего братца. Мама купала Женьку в корытце, а Герка от обиды, что купают не его, запустил в Женьку мокрой пелёнкой.
Я — младшая. Со мной много хлопот. Когда мне было около трёх месяцев (апрель 1940 года), наше семейство переехало в небольшую шахтёрскую деревню Даниловка в северной части Казахстана. На это у моего отца были свои резоны. Но в дороге я простудилась и по приезде чуть не умерла. Двустороннее воспаление лёгких, осложнённое плевритом.
Отец нашёл попутную лошадь с телегою, уговорил возчика и отправил меня с мамой в больницу за два километра от Даниловки. Сам ушёл на работу в ночную смену.
Мама привезла меня в больницу почти бездыханной: я была синяя и хрипела. Врач не принял меня, сказал: помочь ничем не смогут, ребёнок не выживет, он уже в агонии. Мама в прострации, не знала, что делать. Какая-то женщина довела её до аптеки.
Дальше вспоминал отец. Он пришёл с ночной смены, лёг отоспаться. Вскоре его разбудила бабушка, которой сообщил кто-то из приехавших в Даниловку, что я умерла.
— Вставай, Андрей! — трясла она сына. — Люся умерла, надо ехать за ней и матерью. Сказали, она в аптеке ждёт.
Отец вскочил, бестолково стал одеваться, не соображая, что просовывает ноги в рукава рубашки. Потом оделся кое-как, выскочил в сени и разрыдался. Корил себя: я повинен в этой смерти со своим переездом!
Бабушка лучше владела своими эмоциями, в своей жизни ей довелось не раз хоронить своих и чужих деток. Она прикрикнула на сына, отец выбежал из избы. Что делать? Где искать лошадь? И он побежал в райцентр и не помнит, как всю дорогу он не шёл, а бежал.
Нашёл маму и меня в одной из квартир, и я была ещё живая. Отец выпросил лошадь у местного начальства. Гнал, нахлёстывая лошадь кнутом. В голове сверлила мысль: «Я не могу допустить этой смерти!»
Привёз домой. Ужас. Я хрипела и слабенько стонала. Грудка и живот вздулись. Синее личико. Отец побежал за фельдшером. Тот сделал мне какой-то укол, потом сделали клизму, чтобы освободить живот. А затем фельдшер безнадёжно махнул рукой и сказал: всё равно умрёт. Бедная моя мама сотрясалась от дрожи — плакала.
И тут взвилась бабушка:
— Ну да как же! Умрёт! Андрей, беги у кого-нибудь по соседям выпроси аржаных отрубей. А ты, Шура, перестань реветь! Найди марлю. Затопляй печку, грей в котелке воду. Дело надо делать, а не реветь! Не умерла ведь ещё Люська-то!
Отец вернулся быстро. С отрубями. Бабушка их распарила, переложила слоями марли, и в этот горячий компресс завернули моё умирающее синюшнее тельце, оставив открытой только головёнку.
Дальше вспоминала бабушка. Рассказывала мне уже взрослой:
— Глядим, лицо стало розоветь, ты завздышала, изо рта пошёл дурной дух, грудка и живот обмякли, и ты заснула! А потом и выздоровела! Дохтур, когда тебе уже семь лет было, узнал, что ты оживела, сказал: «Ну чудо, да и только!»
Бабушка любила пересказывать этот случай. Отец же не мог слушать её рассказ спокойно: темнел лицом и уходил. Лишь однажды — я была уже взрослой — он, всё ещё переживая прошлое, сдавленным голосом сказал:
— Да, доченька! Чуть мы тебя не потеряли.
А у мамы относительно меня развился постоянный страх за мою жизнь. Куда бы она ни шла, ни ехала, старалась оставить меня дома под присмотром бабушки. Старших мальчишек берут то в гости, то на покос, то за грибами-ягодами, а меня оставляют дома! Обидно! У меня тоже по этой причине развился комплекс. Я его называю: «Меня не взяли!» Уже взрослая, уже учусь, работаю, уже сама мама, но каждый раз, когда при стечении обстоятельств меня оставляли в стороне событий, я страдала: опять меня не взяли!
Но это ещё что — «меня не взяли»! Иногда меня вообще не было! В детстве я частенько листала семейный фотоальбом. Он был небольшого формата в светло-жёлтом переплёте. В его толстые картонные листы были врезаны фотографии членов нашего семейства.
На одной из фотографий вижу мою бабушку с толстощёким мальчишкой. Рядом большая раскрашенная утка. Спрашиваю бабушку, тыча пальцем в бабушкино изображение:
— Это ты?
— Я, — отвечает она. — А это Герка.
— А я где?
— А тебя ишо не было. Ты не родилась. Мы жили тогда в Баландино.
И на других нескольких фотографиях — «меня не было». Мне это странно и удивительно. Я мала, живу только в настоящем времени. Для меня нет ни прошлого, ни будущего. Я сейчас живу. И мои родители, бабушка были всегда. И я снова удивилась, когда узнала, что и родители мои не всегда жили вместе.
Вижу на другой фотографии мою маму с каким-то высоким дяденькой. В пальто оба. Стоят боком и держат друг друга за руки, словно прощаются. Лицом обратились к фотографу.
Пристаю уже к маме с вопросом:
— Это чей дяденька?
— Да так, учитель один. Я тогда на учительницу училась.
— А где папка был?
— А я его ещё не знала. Он жил в другом месте.
— А где мы были? — спрашиваю, имея в виду братцев Герку и Женьку и себя, разумеется.
— А вас не было. Вы ещё не родились.
— А где же мы были?! Не родились — что это значит?
Оказывается, всё наше семейное бытие начиналось со встречи двух людей в Непряхино: моего папки и моей мамы.
И вот как это происходило.
Начну с мамы. Хотя это не имеет никакого значения, с кого — мамы или папки — начинать.
До 1933 года мамина семья Тырдановых проживала в деревне Запивалово, недалеко от Чебаркуля. Это в Челябинской области на Южном Урале. Деревенька небольшая. Вся администрация находилась в соседнем селе Травники, километра за два–три от Запивалово. Я, например, знаю, что маму после рождения в 1916 году крестили в Покровской церкви в Травниках — у меня сейчас есть архивная справка с выпиской из церковной книги, что в дореволюционные времена соответствовало нынешнему свидетельству о рождении.
В начале 1931 года маме 14 лет. Она записана уже членом колхоза в Запивалово, заведует детскими яслями и по совместительству избой-читальней, а также является секретарём комсомольской ячейки. Эти сведения я получила из справки, выданной Тырдановой Александре Ивановне для поступления на девятимесячные курсы подготовки учителей. Между прочим, мама недавно лишь сама окончила 4 класса начальной школы и с таким вот багажом знаний — в учителя. Что делать? Стране не хватало учителей, особенно в сельской местности. До революции в сельских районах было до 90% неграмотных, и в 1921 году на съезде комсомола Ленин определил главную задачу молодёжи: «Учиться, учиться, учиться!» И теперь взят курс на ликвидацию неграмотности. Даже взрослых посадили за парты, создав курсы с названием «Ликбез». Какая-нибудь тёмная ещё сельчанка водила пальцем по классной доске, читая по слогам:
— Ма-ма мы-ла ра-му.
Курсы мама окончила в январе 1932 года. К этому времени её родитель надумал уехать с семьёй в село Непряхино. Подальше от созданного колхоза. Власти тогда что-нибудь да провозглашали, чтобы построить социализм в «отдельно взятой» стране. И началось! Раскулачивание. Обобществление скота. Погоня за процентом согнанных крестьян в колхоз. Увидел мой дед Тырданов на деле, что ничего хорошего в колхозе для семьи он не получит. Семья и так полунищая — сказался голод 20-х годов, а тут последние крохи достояния забирают. Лошадь уже забрали. К корове приступают. Как жить с малыми детьми? В Непряхино дед Тырданов (хотя он ещё не дед, и мама моя ещё не мама) устроился плотником на действующую шахту. Не только ведь шахтёры, нужны были рабочие разных специальностей. И дед стал рабочим.
Своими руками дед построил удобную и просторную землянку для своей большой семьи. Старшая дочь Шура в сентябре 1932 года после окончания учительских курсов получила назначение в Непряхинскую школу. Так записано в её трудовой книжке. Ещё записано, что она по профессии — учитель. Член ВЛКСМ, член профсоюза с 1932 года. Ценнейший для истории семьи документ — трудовая книжка! Можно установить даты, место работы и проживания любого трудящегося в советское время…
Через год маму возвращают учительствовать туда, откуда она была направлена на учительские курсы и где ощущалась нехватка учителей. В трудовой книжке имеется запись, что с 1 сентября 1933 года она работает учителем 1-го и 3-го классов в Травниковской начальной школе. В это время её то и дело делегируют на районные конференции учителей. Это видно на больших фотографиях в нашем семейном альбоме. У неё взрослое, независимое лицо. Она — учитель! Я, правда, подивилась маминому не совсем презентабельному виду на одной из фотографий участников конференции. И не только маминому. Все одеты кто в чём и абы как. Мама сидит в первом ряду. В белой кофточке, в плотно повязанной «по-комсомольски» косынке. А ноги в шерстяных носках и галошах. Без чулок. Не зима, видать.
— Фу, мама! — обратилась я как-то к ней. — Чего это ты в галошах на голые ноги?
— Так ведь грязь была непролазная. Да и обуви хорошей у меня тогда не было. Разруха в стране. Ребятишки были босы, в школу многим не в чем было ходить.
Мама хвалилась, что её постоянно отмечали грамотами за хорошую работу. И вот её через год, в 1934 году, направили работать в большое село Верхние Караси. Она попадает в крепкий учительский коллектив. Директор школы — Павел Михайлович Рохмистров, пожилой уже учитель с дореволюционным стажем. Его жена Александра Тимофеевна тут же. Она потом стала моей первой учительницей.
Здесь мы остановимся. Вернёмся на год назад. В 1933 год…
Село Вознесенка в Башкирии. Недавно произошли драматические события в семье Кузьмина Алексея Васильевича — моего другого деда, которого я никогда не видела. Его, организатора первых сельскохозяйственных артелей по совместной обработке земли при советской власти, по навету односельчанина объявили кулаком и разлагателем колхоза, посадили в тюрьму, затем угнали вместе с эшелоном арестованных куда-то в район Акмолинска. Это в Казахстане. Город не однажды переименовывали. В советское время при Хрущёве он был Целиноградом. После крушения Советского Союза столицу Казахстана перенесли из славного города Алма-Ата сюда, и город опять переименован. Астана называется. И совсем недавно дали новое имя городу: Нурсултан. Сразу скажу: там где-то и остался в земле прах моего деда Кузьмина Алексея Васильевича.
Моему будущему папке, когда в марте 1933 года арестовали родителя, шёл 19-й год. У него имелся небольшой опыт работы в геологических партиях в золотодобывающем районе Вознесенки — вначале учеником, потом в должности коллектора. Последнее место работы — Поляковский прииск 2-го Башкирского комбината. Уволен 5 мая 1933 года по собственному желанию. И вот почему. Со своей матерью они приняли решение разыскать осуждённого и высланного главу семьи. Большинство раскулаченных из Вознесенки направлялись в Сибирь, в тайгу в районе Ново-Кузнецка.
Продав корову, мои папка и бабка с огромными трудностями и дорожными приключениями поехали туда же. Вознесенских многих видели, Алексея Васильевича туда не привозили. Вернулись в Вознесенку. Своего дома у них не было, ещё до ареста главы семейства жили в чьём-то доме, опустевшем после выселения из села прежних хозяев. Корову продали, чтобы были деньги на дорогу. Как и на что жить? Мой папка получил от своего руководителя геологической партии рекомендацию на работу в Непряхино, где действовали шахты. Уезжают из разорённой властями Вознесенки. В Непряхино мой папка получил неплохое место и должность старшего коллектора при Куйсаринской группе Непряхинского прииска. Дали казённое жильё в двухэтажном деревянном доме, где проживало несколько семей.
Тем временем мой папка, посылая запросы в соответствующие организации, выяснил-таки, что его отца отправили в Акмолинск. В сентябре 1933 года послал запрос. Ответ получил лишь в начале 1934 года. Оказывается, отец его Алексей Васильевич 8 декабря 1933 года скончался в больнице посёлка № 7 от дизентерии и схоронен на общем кладбище. Адрес, откуда пришел ответ: Северный Казахстан, Райкомендатура, посёлок № 3, счетовод комендатуры Жирдяев Никита Степанович.
Горькая, трагическая потеря. Но жизнь продолжалась.
Моему отцу по его работе приходилось часто курсировать между Непряхино и Верхними Карасями. Эти населённые пункты разделяли семь километров.
Ну а в Непряхино, под родительским кровом время от времени появлялась молоденькая учительница из Верхних Карасей Шура Тырданова.
Вот и встретились. Подружились. Мама рассказывала, что зимой, соскучившись, бегали друг к другу на свидания на лыжах через лес, в котором водились волки.
Любовь пришла. Однако вплоть до середины 1935 года их отношения строились чаще всего на расстоянии и были целомудренно чистыми. Первый опыт любви. Оба очень молоды.
Мою маму в свободное от работы в школе время постоянно куда-то посылали учиться и набираться преподавательского опыта. Она и сама этого хотела. Так, в июне 1935 года её направили в Миасс на краткосрочные педагогические курсы — повышать свою квалификацию. Занимается там по 8 часов в день. Предметы: русский, математика, география, история, литература, воспитательное дело, физкультура. По всем этим предметам предстоит сдать зачёты.
И в комсомоле она проявляла себя активно. В то время среди комсомольцев возникло движение агитбригад «Синяя блуза». Сшила она себе синюю блузу, и вот в компании таких же синеблузников они ездят и ходят по деревням, выступают в клубах и на митингах, просвещая и призывая местное тёмное население включаться в строительство социализма.
Сохранилось единственное письмо от мамы той поры. К моему отцу она обращается ещё на «Вы»: «Здравствуйте, Андрей!» Но пишет, как уже к близкому человеку. Сообщает, что приедет в Караси 20 июля 1935 года.
А в августе молодые люди поженились. Никакой широкой свадьбы не принято было в то пуританское время. Просто сходили в сельсовет, получили справку, и мама пришла со своими нехитрыми пожитками к жениху. Фамилия у неё осталась та же — Тырданова. В связи с семейными обстоятельствами работать стала учителем в Непряхинской начальной школе.
Через год родился первенец — Георгий, по-домашнему — Гера. Если бы не помощь по хозяйству свекрови, моей бабушки, работу в школе сразу пришлось бы оставить. Но мама пыталась двигаться в своей профессии дальше. В 1937 году она поступила заочно в Миасский педагогический техникум. Год отучилась, перешла на второй курс. В характеристике отмечают, что она хорошо владеет профессией учителя, успешно сдаёт экзамены. Только вот политически развита слабо, хотя и посещает политзанятия по изучению истории ВКП(б). Попробуй, разберись в этой партийной истории в 30-е годы! Борьба с правым уклоном в партии. Борьба с левым уклоном. Шолоховские герои-казачки в «Поднятой целине» судили-рядили так: «У Советской власти образовались правая и левая крыла. Хоть бы она взялась и улетела к едрене-фене!» Моя мама так не считала. Она учила и воспитывала будущих советских граждан. Старалась соответствовать духу времени.
Мой отец тоже не стоял на месте и обозначил себе задачу своего профессионального роста. Самостоятельно осваивает программу проведения горных работ, допущен комиссией к испытаниям. Едет в Свердловск и сдаёт в горном техникуме экзамены по горному делу. Это даёт ему право занимать более высокие должности и, следовательно, повысить свою зарплату.
Ему предложили должность начальника участка в мраморном карьере в Баландино, которое тоже входит в Непряхинское рудоуправление. Оклад 450 рублей вместо 300 на прежней должности старшего коллектора.
Переезжают в 1937 году жить в Баландино. Там рождается в 1938 году второй сынишка — Евгений. Однако крутой был взят старт моими родителями в деторождении! В этом году отцу только ещё исполнится 24 года, маме — 22. А через полтора года в Миассе появлюсь на свет я!
Вообще траектория передвижения и проживания семейства была сложной. Переезды с места на место. Как цыгане. Поживут на одном месте — переезжают на другое. На это были свои объективные и субъективные причины. И все причины связаны с горными работами моего отца.
А я в более поздние свои годы удивлялась тому, что наша семья в некоторых географических точках Урала жила дважды: в том же Непряхино, на Ленинском прииске, в Миассе. И меня то в одном случае, то в другом «не было ещё на свете», а мои братцы уже были.
Когда рождался Женька, мой папка устраивался на работу на Ленинском прииске. Что-то в Баландино у него не заладилось. Возможно, объект работы был не по зубам. Разработка мрамора в карьере — это не ставшая привычной золотодобыча. Отец мой был практиком, не имел глубоких специальных знаний и всю науку горной профессии постигал на деле. Мама приспосабливалась к этим переменам. Работала с перерывами то учительницей младших классов в школе, то воспитательницей в детских садах…
Через год — в 1939 году — переезд в город Миасс. Жили на съёмной квартире. В конце года, а именно 22 декабря, родилась я. Мой отец зафиксировал это событие в своём дневнике такой вот записью: «30 декабря 1939 года. Утро. 10 часов. Чему появлению на сей свет я радовался восемь дней тому назад — привёз домой. Живи и здравствуй, моё поколение!»
Через два месяца, как отмечает папка в своём дневнике, в Миассе начинаются перебои с хлебом, все продукты дорожают. Внешняя причина — начавшаяся в ноябре 1939 года Финская война. В январе на фронт призвали из Вознесенки старшего брата моего отца — дядю Фёдора. И вот очереди за хлебом. Занимать очередь надо с вечера и дежурить всю ночь. Папка в своём дневнике приводит страшноватую подробность: ночью замёрз насмерть мальчишка, посланный матерью с вечера дежурить в очереди. Присел на брёвнышке с устатку в сторонке от очереди, заснул и во сне замёрз! Моего отца перспектива голода пугала. Он уже пережил голод 20-х годов, да и в 30-х с хлебом было туго.
А тут какие-то папкины знакомые поманили его в Северный Казахстан. Там, мол, на шахтах хорошие деньги платят и с продуктами перебоев нет. Отец съездил на разведку в Даниловку (если посмотреть на карту, она расположена чуть в стороне от железной дороги между Кокчетавом и тогдашним Акмолинском, ныне Нурсултаном, столицей Казахстана). Всё правильно: там — лучше жить. Отец договорился с местным начальством об условиях работы, нашёл временную квартиру для семьи, пока не подыщет собственное подходящее жильё.
По натуре мой отец был энергичен и лёгок на подъём.
Выехали 5 апреля налегке, взяв только самое необходимое в ручной клади. Домашний скарб — 323 кг багажа — отправили малой скоростью. Однако на сей раз дорога оказалась мучительной. Не было билетов, их удалось купить каким-то левым путём через билетного спекулянта. Билеты в восьмой вагон, а сели с превеликим трудом в шестой. До Челябинска ехали стоя в переполненном общем вагоне. Только маме со мной трёхмесячной уступили сидячее место.
Через сутки, к вечеру, прибыли на станцию Ельтай. До Даниловки 15 километров. Квартира для ночёвки, о которой отец договорился заранее в марте, оказалась наполовину залита водой весенним половодьем. Отец нашёл хату на краю посёлка, в ней переночевали.
Утром отец пешком (15 км!) отправился в Даниловку. Сразу пошёл в горное управление, а там — ни директора, ни главного инженера. Никто не в курсе о его договорённостях получить работу. И квартира, которую отец наметил заранее для семьи, оказалась занятой. Отец купил за 1300 рублей землянку в сосновом лесу, на краю посёлка в двух километрах от места работы, но ему было не привыкать к большим расстояниям, он уже изрядно помотался на прежних горных работах.
Наконец и с начальством договорился. Ему дали две подводы для перевозки семьи и багажа со станции. 8 апреля в 11 часов ночи прибыли на место жительства.
Последствия этого кошмарного переезда не замедлили сказаться: тяжко заболела я, а мне — напоминаю — было три месяца от роду. Об этом я уже рассказала.
А потом, в середине мая, чуть не лишился жизни отец: его завалило в шахте осыпавшейся горной породой, и папка минут пятнадцать или двадцать лежал под слоем породы. Умереть не дал рабочий-казах, находившийся поблизости. Откопал быстро. Отец был в сознании и, видимо, от нервного стресса рассмеялся в лицо казаху и сказал ему: ты — молодец!
Условия жизни в Даниловке были не ахти какие. Избушка типа землянки. Жара, блохи. Мы, ребятня, постоянно поно´сили. Лето жаркое и сухое, весь урожай зерновых выгорел на корню. К осени бесхлебье и рост цен возникли и здесь. А тем временем из Непряхино сообщали, что жизнь там наладилась. Хлеб привозят регулярно. И отец принимает решение возвращаться на Урал. Мама его обругала за все переезды и метания, но согласилась. Непряхино — всё-таки её родные места, родители там живут. Начиная с сентября 1940 года вся семья снова живёт в Непряхино.
И мои первые проблески восприятия жизни начались там. Годы 1940–1943.
В 1943-м мне не было ещё и четырёх лет. Но я уже что-то запомнила. Вспоминались мелкие детали какие-то, но по этим деталям я осознавала себя. Я живу, чего-то хочу, что-то вижу и слышу. Я живу.
И всё-таки первая моя настоящая школа жизни началась в селе Верхние Караси, куда вся наша семья переехала осенью 1943 года в связи с новым назначением на работу моего отца. Главное, там наша семья впервые обрела собственный дом!
«Вот моя деревня, вот мой дом родной»
Лето 2009 года. Случилось так, что мы с моей двоюродной сестрой Галиной съехались на Урале в родных нам местах. И я предложила сестре:
— Давай, может быть, напоследок — лет-то нам уже сколько! — съездим на денёк в Верхние Караси.
Сказано — сделано. Родственник Галины Анатолий согласился отвезти нас на своей машине. Не доехав десятка метров до села, свернули направо от дороги в сторону деревенского кладбища. Моя это была идея. Ибо только тут мы сегодня могли встретить своих односельчан в бытность нашего детства.
И вот мы бродим по заросшим травой дорожкам между могил. Вот они — Панковы, Карташовы, Боронины.
А вот и учителя наши — Павел Михайлович и Александра Тимофеевна Рохмистровы.
А вот хозяйка нашего дома Вьюгина Антонина Арсеньевна, её не стало в 2004 году. Я с нею виделась в предыдущий мой заезд. Кто же теперь владеет нашим домом? Сегодня узнаем.
Много знакомых имён. И я даже взялась переписывать с крестов даты жизни знакомых односельчан. По этим датам я смогу потом восстановить «историческую память» в моей голове.
Потом Анатолий подвозит нас к нашему дому. О, Господи! Стоит мой дом! И дом не брошен, как некоторые другие дома. И в нём, судя по новым постройкам во дворе, живёт хозяин. И постаревшая сосна в палисаднике с каким-то усталым видом тянется ветвями вверх. И напротив нашего дома сильно обветшавший, видать, бесхозный дом Карташовых — весь скукожившийся, как бы уменьшившийся в размерах, с тёмными от времени воротами.
Но сколько изменений вокруг! Главное изменение — широкая, добротно мощёная дорога, по которой стремительно, почти сплошным потоком проносятся разномастные легковые (грузовых почему-то гораздо меньше) машины, да их столько, что трудно найти миг, чтобы безопасно перейти дорогу.
— Ну задолбали совсем! — в сердцах воскликнула моя сестра. Ведь нам то и дело надо переходить и на ту, и обратно на эту сторону дороги и успеть за неполный день обойти село и окрестности. Зачем нам это надо? Ну, скажем, чтобы оживить память о тех местах, где прошли самые первые годы нашего более или менее сознательного детства.
Мы с сестрой стоим на обочине дороги — сильно пожилые, со всякими скрытыми в наших организмах хворями, с трудным дыханием, с потускневшими от времени глазами, но своим внутренним взором уже видим устремлённые на нас юные, распахнутые миру глазёнки — тоже наши глаза семидесятилетней давности…
Итак, вот моя деревня — Верхние Караси.
А ещё когда-то были Нижние Караси, Сладкие Караси, деревня Карасинская. И все эти сёла, деревни, как уже можно догадаться, располагались по течению реки Караси. А река-то не ахти какая глубокая и длинная вытекает из озера Малое Миассово. Какая рыба там только ни водилась! Караси, само собой. Увесистые, крупные. А ещё мелочь, годящаяся на уху: пескари, ерши, плотва. И потребитель этой мелочи — метровые щуки!
В годы 50-е прошлого XX-го столетия в селе — я это помню — создали рыболовецкий колхоз «Пламя». В селе организовали рыбокоптильню за высоким забором. Помню и толстенного дядьку, начальника этого заведения — мы, детвора, звали его коптильщиком. Вероятно, его непомерная толщина была следствием болезни, но худосочные послевоенные жители за глаза ворчали: «Его бы самого закоптить, сало-то с боков свисает!» Но, встречаясь с ним, уважительно здоровались, а заведующий клубом во время демонстрации какого-нибудь фильма выносил ему два прочных стула. Одного стула для широкой задницы коптильщика было мало, а хлипкая лавка для всех зрителей под его весомым телом грозила обломиться. Впрочем, дядька был добрым и не обижался на дразнилки хулиганствующих мальчишек. Он просто не обращал на них внимания.
Ну так что же? Река Караси взяла своё название от рыбы карась? А вот и нет! Это тюркское слово: «карасу» означает «тёмная вода». Правда, в краеведческой литературе я встретила подхваченное интернетом другое толкование: мол, это река с чистой прозрачной водой, берущая начало из чистого источника. По-моему напутали. Слово «кара» с тюркского означает «чёрный»: пустыня Каракум — чёрные пески в Средней Азии; город Карабаш, получивший название от горы, переводится как «чёрная голова». Да и сама я, живя в Верхних Карасях и купаясь в речке, не помню светлой, прозрачной воды. Река вырыла себе русло в богатой перегноем почве, течение её медленное, дно илистое, и даже в солнечную погоду вода казалась тёмной, хотя и была чистая. И башкирам-кочевникам, заселявшим обширные края Южного Урала ещё задолго до прихода русских и давшим свои названия рекам, озёрам, горам, можно верить, когда речь заходит о топонимике края. Их топонимика точно отражала приметы того или иного географического объекта. При кочевой жизни башкир эти названия позволяли быстрее ориентироваться на местности.
Что касается самого села, у него есть своя история.
В 60-е годы XVIII века казаки Чебаркульской крепости основали станицу Верхне-Карасинскую. Места были отличные: сосновый и берёзовый леса, ягоды-грибы, окружающие озёра полны рыбой, а плодородная земля давала хлеб и овощ. К концу XIX-го века построены школа, часовня, водяная мельница.
Что ещё надо для благоденствия растущих казацких семей? Казаки верно служили царю и Отечеству и участвовали во всех военных походах того времени. Вернувшись после окончания войны 1812 года с победой, на широкой площади в центре станицы они заложили двупрестольный каменный храм во имя Святой Троицы и Архангела Михаила. Храм был построен и освящён в 1831–38 годах. И стоял храм более ста лет, пока большевики во время гонений духовенства в 30-х годах двадцатого века не снесли его до основания, оставив обширную площадь опустевшей, а село духовно осиротелым.
Бывшая казачья станица в XIX веке росла и богатела, постепенно превратилась в большое село. Из специальной краеведческой литературы известно, что в 1833 году оно имело название Большие Караси, было центром Карасинской волости. В нём насчитывалось 300 мужских душ. Женщины и дети в статистику не включались как активно не работающее население.
И так было до революции.
Не знаю, насколько можно верить туристической карте Челябинской области, изданной в советский период в 1986 году, на которой нанесены достопримечательности и памятные места, связанные с революционными событиями и с Гражданской войной. На карте село Верхние Караси отмечено красным флажком, а в примечании внизу сказано, что в 1898 году здесь находилась подпольная типография первой марксистской организации Урала. Мемориальную доску будто бы на доме повесили. Я пыталась выяснить, на каком доме такая доска висела, но никто из жителей села достоверно ответить не смог. Да уж! Большевики «искрили» из-за границы, и при наличии железной дороги через всю Россию с запада на восток их номера ленинской газеты «Искра» распространялись агентами. А на местах по материалам газет подпольно издавались прокламации, несли потом смуту в народ. И не только тихо, мирно действовали большевики, но случались и громкие дела. Так, в 1908 году на станции Миасс, лихо и по-разбойному со стрельбой, агенты большевиков (их называли «эксы», то есть экспроприаторы) грабанули золото с почтового поезда для партийных нужд. Об этом деле услышал даже Максим Горький, обитавший в то время на Капри в Италии. Ну а к 1917 году по-настоящему «из искры возгорелось пламя» — и в 1918 году заполыхал пожар Гражданской войны по всей России. И кроваво развивались события и на Южном Урале…
Во время Гражданской войны в окрестностях В. Карасей шли бои между частями 26-й стрелковой дивизией красных и волжской группой белых. 19 июля 1919 года закрепились красные. Да и на всём Южном Урале в 1919 году установилась Советская власть.
В Верхних Карасях сражавшиеся на стороне белых казаки были вытеснены из села, большей частью уничтожены как противники Советской власти. Только за один день ОГПУ арестовало и расстреляло 22 казака.
Не избежало село и насильственно проведённой по всей стране коллективизации сельского хозяйства и раскулачивания богатых семей казаков. Доподлинно знаю, что в 1929 году арестованы и расстреляны 9 казаков и один священник, их семьи высланы на север Западной Сибири, а их дома заняли представители Советской власти. Но, как показала дальнейшая история, созданный в 1929-м рыбоколхоз «Пламя» большой пользы государству не принёс, и колхозники жили впроголодь.
Село возродилось, главным образом, благодаря притоку переселенцев из других мест Урала.
На Урале с давних пор старатели по берегам рек промывали золотоносные пески, а в шахтах горнорабочие добывали рудное золото. Известна в Верхних Карасях шахта «Ольгинская», но она просуществовала недолго: с 1903 по 1910 год. Из-за бедного содержания золота в руде её закрыли и законсервировали. К тому же она оставила недобрую память из-за плохой оснастки крепёжным материалом стенок внутри штреков. Помню, рассказывал отец со слов старожилов села: однажды осыпавшейся и просевшей горной породой завалило главный «ствол» шахты, а в одном из забоев, к счастью, неглубокого залегания, находилось несколько шахтёров. Живы ли они? Пробурили узкую скважину, через неё услышали голоса — шахтёры дали знать, что все живы, сидят в полной темноте без надежды самим выбраться из-под завала. Первым делом через узкое отверстие скважины на верёвках им спустили воду, еду и для поднятия настроения спирт, а затем стали нагнетать с помощью помпы свежий воздух. Приняли решение бурить более широкое отверстие в стволе шахты, чтобы на канатах поднять шахтёров наверх, однако для этого дела нужно затратить несколько дней. Всё село, не говоря о близких, переживало. Каждый день через узкую скважину подбадривали земляков, передавали продукты, воду и водку, а в ответ на эти действия из-под земли слышалось пьяное пение. Жёны и матери шахтёров не спали ночами, молились за благополучное спасение мужей и сыновей. Ведь неизвестно, как обернётся бурение скважины, опасались новых обрушений породы, которая заживо похоронит горняков. Но всё прошло удачно. Шахтёры внизу привязывались к верёвке, и по одному их вытягивали наверх. От долгого сидения в темноте они ослепли, самостоятельно не могли передвигаться. Их несли на носилках по домам, рядом с носилками шли рыдающие жёны и матери, а спасённые, хоть и ослабевшие и слепые, от выпитого спиртного и радости своего спасения из-под завала пели! И отлежались потом, зрение восстановилось.
За давностью лет, может, не всё так складно и правильно я излагаю, но такую историю со счастливым концом оставила шахта «Ольгинская».
В 30-е годы уже при Советской власти геологами и старателями в районе Непряхино были разведаны новые месторождения золота. В созданное Непряхинское рудоуправление, кроме самого Непряхино, вошли Верхние Караси, Малое Куйсарино, и началась промышленная добыча золота. Потребовалась дополнительная рабочая сила на шахты. И, как говорит пословица, «не было бы счастья, да несчастье помогло». Начавшаяся принудительная коллективизация, раскулачивание сильно ударили по хозяйствам жителей сёл, где создавались колхозы. Многие семьи, спасаясь от колхозного разора, потянулись в районы золотодобычи. Так, в Верхних Карасях оказалось много выходцев из Вознесенки, прародины Кузьминых и многих наших знакомых в тот период времени — Борониных, Конюховых, Баталиных, Карташовых и других. Некоторые семьи были связаны родством. Так и селились на одной улице. Вспоминали родную Вознесенку с ностальгическим чувством утери земли обетованной. Только и слышно было в разговорах: «Вот раньше жили!»
Я пыталась выяснить, а чем Верхние Караси хуже Вознесенки? И не находила ответа.
Лично я, войдя в этот мир значительно позднее, принимала свою жизнь как данность. Мне не с чем было её сравнивать, и если что-то происходило в жизни, значит, так надо было — не важно кому.
И я понятия не имела, какой такой храм стоял в центре села, да ещё и рядом с нашим домом, как выглядел храм и зачем он был нужен. На обширной площади нам, ребятишкам, хорошо было собираться и играть, да и взрослая молодёжь, бывало, играла в лапту или городки. И только недавно узнала я, что каменный храм в Верхних Карасях разрушили при Советской власти в 30-е годы, как рушили многие и многие храмы в нашей стране, изгонялись и уничтожались священники во имя новой коммунистической идеологии и поставленной сверхзадачи: «Мы наш, мы новый мир построим». Зачем нам Бог и Церковь, мы сами будем почти как боги: «отречёмся от старого мира» и построим новый. Ну и что строили? Да вот, например, из камня разрушенного храма построили горно-обогатительную бегунную фабрику в Куйсарино.
В мои детские годы однажды вместе с моими братцами меня занесло в район Куйсарино недалеко от шахты «Майская». Вначале издалека я услышала страшный грохот и скрежет, потом, подбежав поближе к металлической решётке ограждения и заглянув сквозь неё в темноватое помещение, я увидела, как два чудовищно огромных колеса «бегают» в огромной чаше и дробят-перемалывают камни. Было такое у меня ощущение, что я по-гулливеровски маленьким лилипутиком попала в страну великанов.
И, словно смутный сон, вспоминаю такую картину. Иногда с подружкой мы забегали в соседний с нашим дом Булатихи, нелюдимой и немногословной старушки. Её взрослая дочь Клавдия, напротив, отличалась чересчур бойким нравом, зналась со всей деревней, да и со многими за пределами деревни. У неё подрастала хорошенькая трёхлетняя дочурка Галинька. Рассказывали, что Клавдия родила её «от залётного молодца», вроде бы от милиционера из Чебаркуля. К «тёте Клаве» мы по-соседски забегали. На селе ведь — как? Можно запросто, без всякого приглашения зайти в любой дом.
Однажды мы с подружкой долго засиделись в горнице — пили чай. Клавдия открыла дверь в соседнюю комнатку. Свет в неё не попадал с улицы через окна, всегда закрытые ставнями. И в этой темноте я увидела на стенах очень большие «картины каких-то необычно строгих дяденек в длинных материях». Таких «картин» я ещё никогда не видела. А это были иконы святых, и как я теперь понимаю, храмовые иконы. Возможно, из снесённого храма. Булатиха хранила их у себя. Интересно, где они теперь — эти старинные иконы? Тогда я была мала, не спросила, не узнала, так это или не так? Прошедшее время меня не интересовало.
Наверное, от прежних времён осталась на реке мельница. Казаки жили оседло и для прокорма своих семей имели земельные наделы и сеяли хлеб. А раз так, то и мельница была нужна. Вот и поставлена на реке такая водяная мельница, которую мы видели главным образом в книжках с картинками. А я видела её в детстве, но что-то не помню мельницу работающей. В мою бытность всё взрослое население было занято в золотодобыче, обширные поля за рекой заросли травой. Муку горнякам привозили откуда-то из района и распределяли по талонам.
И теперь хватит историй, пора снова вернуться в моё нынешнее время.
Мы с сестрой стоим на крепком мосту. Той давней плотины уже нет. Река расширилась, и она полноводна и справа от моста, где когда-то стояла мельница. Но я опять внутренним своим взором вижу невдалеке деревянные, шаткие мостки, с которых деревенские женщины полоскали выстиранное бельё, и здесь, ниже плотины, река была совсем мелководной — можно было перейти её вброд по каменистому дну на противоположный берег.
А сейчас мы с сестрой видим на крутом спуске берега двух мужиков с удочками, расположившихся на травке. Впрочем, один мужик, по всему видать, был сильно нетрезв, он не сидел, а почти безжизненно возлегал. Сестра прямо с моста затеяла переговоры с более вменяемым мужиком: мол, мы вот из здешних мест, жили давным-давно, и река была совсем не такая. В ответ ей мужик с удочкой что-то отвечал. Зашевелился и другой, и вдруг пополз навстречу нам по крутому склону, срываясь и падая, вероятно, надеясь что-то получить от нас на выпивку или даже, может, выпить за встречу с землячками. Я испуганно потащила сестру прочь от нежелательного контакта. Да и что они, пришлые и явно моложе нас, могут нам рассказать?
Попробую рассказать о том, что было в те далёкие годы, когда наша семья жила в Верхних Карасях.
Тогдашний мост при ближайшем рассмотрении — это была плотина. Стоящие вертикально и плотно подогнанные толстые брёвна перегораживали реку и повышали уровень воды в русле реки слева от плотины. Здесь же была предусмотрена система водосброса, регулирующая поток воды. Это было необходимо для работы мельницы правее плотины. Когда открывали шлюзовое устройство, поток воды попадал на лопасти мельничного колеса, колесо крутилось и приводило в действие жернова внутри помещения мельницы, и жернова перемалывали зерно в муку.
Русло реки слева от плотины-моста называлось «канал», потому что участок реки примерно в 100 метров вдоль берегов был действительно укреплён под водой толстыми брёвнами.
Вода в канале была довольно чистая без всякой тины и ила, хотя течение из-за преграждающей плотины небыстрое. Если присовокупить к этому то, что левый берег, напротив дома Панковых, был пологим и покрыт мягким ковром травы, то получилось отличное место для купания сельской ребятни. К тому же и у берега было неглубоко — настоящий «лягушатник». Если дальше идти в воде по пояс, то наткнёшься на брёвна, под водой уложенные на стояках горизонтально вдоль берега. Мне трудно объяснить, почему так, а не этак укрепляли берег от сползания грунта в реку.
Ну а по другую сторону плотины, за мельницей, уровень воды был гораздо ниже, чем в верхнем «канале». Вода с шумом падала вниз с высоты мельничного колеса и текла по каменистому дну. Мелкий камень насыпали, видимо, специально. Течение здесь было довольно быстрым, но совсем не глубоким — примерно по колено взрослому человеку. Под камнями, ближе к плотине, прятались скользкие налимы. При хорошей сноровке их можно было ловить голыми руками, переворачивая камни и хватая рыбу за жабры.
Дальше вода снова текла по илистому руслу, которое постепенно углублялось, ещё ниже по течению находился омут — глубокая яма, может, какая горная выработка с давних времён. Говорили, что там тонули иногда люди.
За пределами села река приобретала обычный вид и лениво текла в дальние края среди зелёных берегов. И там, за сколько-то километров, находилось бывшее казачье село Нижние Караси. Ну а впадала небольшая река Караси в широкую водную артерию Южного Урала — реку Миасс.
В Верхних Карасях я была мала. Село казалось очень большим, окрестные поля безразмерные, дали неоглядные, деревья большими. И моя свобода то и дело поначалу ограничивалась взрослыми: туда не ходи, это не делай.
И всё равно я раскрывала для себя мир, а он постепенно входил в меня своими красками, запахами, событиями.
Вот — наш дом. Как будто всегда был нашим. Это сейчас мне интересно знать, когда и кем он был построен и что было в нём до того времени, когда наша семья поселилась в нём.
Покопавшись в семейном архиве, я нашла любопытный документ: договор 6-го июля 1943 года по соглашению с Непряхинским поселковым Советом об обмене двух домов, принадлежащих А. А. Кузьмину (то есть моему отцу) на Куйсаринской бегунной фабрике, на один дом в самом центре села. О том, что поначалу у моего отца было аж два дома, я не знала. В бытность моего детства история нашей семьи нимало не интересовала меня, и я никогда не задавала моим родителям вопросов типа: а что тут было до нас?
Позднее я бывала в деревеньке Малое Куйсарино, расположенной на восточном берегу озера Малое Миассово. Ужасно неказистая деревенька, населённая в основном башкирами. Домишки-развалюшки. Размолоченная тележными колёсами дорога, вся в ямах и рытвинах, заполненных жидкой грязью.
Ну и что там за два дома, принадлежащие моему отцу?
В другом, более раннем договоре — месяцем раньше — есть свидетельство о покупке моим отцом у Непряхинского приискового управления этих домов, и есть подробное их описание.
Цитирую: «Первое, одноэтажное деревянное здание в две комнаты, используемое поселковым Советом для школы, вполне оборудованное и пригодное для этих целей. В помещении имеется русская печь, очаг и чулан в исправном состоянии. При входе в помещение имеется тамбур, состоящий из сеней и чулана. Помещение крыто тесовой крышей, ремонта не требуется. Наружные и тепловые рамы застеклены, ремонт не требуется».
Как указано в документе, этот дом был куплен за три тысячи рублей.
«Второе деревянное помещение, использованное ранее Непряхинским горным управлением под общежитие, представлено одной комнатой и предназначается для квартиры учителей. Недостатком этого здания является отсутствие завалин и требуется капитальный ремонт крыши до 1 ноября сего года. Кузьмин А. А. обязуется его произвести. Внутри помещения имеется очаг — голландка».
Видимо, совсем плох был дом, какая-нибудь времянка, потому что за него назначена цена в 250 рублей. А может, его столь малая оценка дана с вычетом стоимости предстоящего капитального ремонта за счёт покупателя.
Кое-какие пояснения относительно этих двух школьных домов могу дать. В одном доме, собственно школе, прежде до своего замужества работала моя мама-учительница, а в другом помещении-времянке она жила.
Смотрю на фотографию в семейном альбоме. На ней — школьники и моя мама-учительница в центре. В детстве меня эта фотография забавляла смешными рожицами маминых учеников. Словно они нарочно гримасничали перед фотографом.
— Мам! А чего это они все строят рожи? — спрашивала я маму.
— Они не строят рожи. У них лица такие. Это — башкирята. Я их тогда учила. Хорошие ребятишки, старательные.
Словом, это были школьники Куйсаринской школы, а Куйсарино была башкирской деревней. Фотографировались школьники на фоне бревенчатой стены своей школы. Это школа? Да, такие школы были в то время по деревням. И я в такой училась. Позднее расскажу.
В те годы мой отец вёл дневник — очень ценный для меня документ сейчас. Ну кто бы мне сейчас рассказал, как устраивалась наша жизнь тогда?
1941 год. Война.
Предыдущая перед началом войны запись сделана моим отцом 9 июня 1941 года. Краткая, какая-то очень личная запись. Кем-то обижен.
Пишет: «Я понял окончательно жизнь. Люди беспощадны и эгоистичны все, остальное ложно и льстиво. Вперёд же к жизни, надеясь на собственные силы». И решительно-размашистая подпись: А. Кузьмин.
Отцу шёл 27-й год.
Мой отец наметил себе план самостоятельных занятий для прохождения курса по программе средней школы, чтобы потом поступить, чем чёрт не шутит, в высшее учебное заведение. Писал запросы даже в Москву. А у него за плечами всего семь классов образования. Смело замахнулся. Планы были нарушены войной.
Следующая запись в дневнике сделана 23 ноября 1941 года: «Сегодня в выходной ходил впервые на военные занятия. Всё это вызвано войной с немцами, напавшими на Россию 22 июня 1941 года в 4 часа утра с целью её захвата. Благодаря этому я и в гражданской обстановке работаю за троих чуть ли не круглые сутки. Это — коллектор-геолог, начальник участка и взрывник, не считая попутной обязанности зав. складом взрывчатых веществ».
Когда объявили войну, отец ушёл в военкомат и стал проходить военную подготовку в звании радиотелефониста. Мама и бабушка его добровольную явку категорически осудили. А семья? А трое детей? Вишь, чего выдумал? К их радости, отца от военной подготовки освободили, рассудив, что на золоте надо оставить работников-мужчин. Здесь — их основной фронт.
4 февраля 1942 года, как следует из дневниковой записи, отца назначили начальником Куйсаринского участка и участка имени 18-го съезда ВКП(б). Уже не до учёбы. Участки включали несколько шахт и открытых разработок небольшой глубины залегания, две бегунные фабрики. Множество рабочих на шахтах, три старательские артели на россыпях. И на фронт мужчин-шахтёров не брали. Стране необходимо было золото. И моему отцу, несмотря на отсутствие у него специального горного образования, но ввиду его практического опыта работы на горных объектах, сразу доверили ответственную должность. И дали бронь (освобождение) от призыва на фронт до 1 мая 1942 года. Потом эту бронь неоднократно продлевали вплоть до окончания войны.
…Работает «один за троих». Запись 30 апреля 1943 года: «Программа выполнена на 140 процентов. Получили переходящее Красное знамя Непряхинского приискового управления». Как это на 140 процентов? Надо понимать с перевыполнением на 40 процентов? В общем, вкалывал круглые сутки. Рассказывал потом, что, заканчивая смену, сдавал объект, можно сказать, самому себе, и по форме записывал в регистрационный журнал: «Объект сдал», указывал время — и расписывался. А ниже строчкой тут же писал: «Объект принял», указывал то же самое время, снова ставил подпись: Кузьмин. Не было у него сменщиков. Спал урывками в купленном куйсаринском домике.
Встала необходимость переселения семьи в Верхние Караси поближе к местам работы отца. Для этого и были куплены освободившиеся в Куйсарино два школьных дома. Учителей не хватало на всех, шло повсеместное объединение классов. Школьников распределяли по другим школам в ближайших деревнях. Ничего, мол, страшного, ножками школьники побегают за знаниями из своей деревни в соседнюю.
Про жизнь нашей семьи в Куйсарино я ничего не знала, да мы, дети, там совсем и не жили, оставаясь в Непряхино под присмотром бабушки. Пока отец готовился к переезду, на наше счастье, через месяц после покупки двух домов в Куйсарино освободился двухэтажный дом в центре Верхних Карасей. Тут же заключили новый договор об обмене купленных двух домов на этот освободившийся дом, который тоже требовал серьёзного ремонта.
Вот описание дома в договоре обмена домов:
«Верх здания деревянный, крытый железом. Низ — каменный.
Каменные стены надворных построек, огороды, полусадик и уборная.
Деревянные постройки, как то: амбар, завозня и несколько штук брёвен (остаток от сарая остаётся за сельсоветом в распоряжении школы).
Здание использовалось (вот!) как школа и для швейной мастерской промкомбината, а в настоящее время не используется из-за ненадобности.
Низ здания разделяют на кладовку и кухню. Кухня в данный момент занята под квартиру, а кладовка под инструменты промкомбината. Последние поселковый совет обязуется освободить к 10 сентября сего года.
Верх здания представлен одной комнатой, так как стены, разделяющие на три комнаты, отсутствуют.
Пол между верхней комнатой и кладовкой одинарный, требуется подвод второго пола. Потолок местами прогнулся, местами прогнил, требуется капитальный ремонт.
Наружные и тепловые рамы требуют ремонта, одной тепловой рамы нет, застеклённых внутренних рам в наличии имеется три штуки.
Кухня имеет русскую печь и очаг.
Верх имеет печь-голландку. Отопительные приборы требуют ремонта. Парадное крыльцо почти развалилось, требуется также капитальный ремонт.
Каменная стена вблизи парадного крыльца на протяжении 6 метров отсутствует. Сельсовет разрешает А. А. Кузьмину взять для восстановления последней камень из остатка стены возле школы. Ворота при дворе отсутствуют».
Как я полагаю, камень из остатка стены у школы — тот самый, что остался от сломанной в 1933 году церкви. Мой отец этот камень не использовал, а продлил деревянную ограду палисадника перед домом дальше за угол до соседского огорода. Мои братья вытащили гвозди внизу из трёх вертикальных досок в ограде с правой стороны нашего дома, «смотревшего» окнами на площадь. Доски оставались подвешенными на верхних гвоздях, их можно было сдвинуть в сторону, в образовавшийся лаз выбраться из огорода и бежать напрямки в школу.
Отец перед нашим переселением из Непряхино отремонтировал здание, укрепил пол, поставил ворота, привёл в порядок надворные постройки. Новые ворота я зрительно запомнила по жёлто-янтарному цвету досок; они ещё не успели потемнеть от времени.
Наш дом был необычным в деревне. До нашего вселения в нём не жили, а учились и работали. Как сказано в договоре, он использовался как школа и как швейная мастерская. И был он двухэтажный! Нижний полуподвальный этаж, каменный, отапливаемый печью и имеющий очаг, одновременно служил фундаментом верхнего этажа. Окна на уровне земли, пробитые в толстой каменной кладке полуподвала, достаточно хорошо пропускали дневной свет с двух сторон, с фасада и правого торца, если стать спиной к дому. Только надо было постоянно отгребать зимой снег от окон. Видимо, в нижнем этаже и располагалась упомянутая в договоре швейная мастерская с кладовкой, и в неё можно было попасть со двора через отдельный вход позади дома. Когда наша семья заселила этот дом, в нижнем помещении время от времени жили какие-то другие люди. Потом там жил наш дядя Фёдор с семьёй. Они приехали в Верхние Караси из Вознесенки, и на первых порах им негде было жить. Спустя какое-то время они приобрели собственный дом и уехали совсем недалеко от нас, и нижнее помещение стало безраздельно нашим.
Итак, это был родительский дом № 1. В этом доме с 1943 года по 1950 год обитала наша семья.
Летом полуподвальное помещение служило нам кухней. А мы, ребятишки, в ненастье любили устраивать там шумные игры, напустив пол-улицы своих друзей.
В холодное время года, чтобы не тратить дрова на отопление, мы в подвале не жили, а бабушка держала там народившийся молодняк от козы Маньки. Козлята как-то умудрялись запрыгнуть на довольно высокую лежанку. Зайдёшь, бывало, с улицы в темноватое помещение, забыв включить электрический свет, а с лежанки смотрит на тебя бесовскими глазами рогатая голова! Больше для собственного успокоения, крикнешь: «Кызь, отседа!», но козлик и не подумает соскочить с печки, ему там хорошо. Бывало, я играла с козлёнком. Он так забавно стучал копытцами, иногда подпрыгивал, как на пружинках, высоко или, принимая игру, шёл на меня бочком, нагнув голову: забодаю, мол!
И ещё одна история запомнилась: трагическая для нашей кошки Капли. Мы её взяли крохотным котёнком, потому и нарекли поначалу именем Капелька, а потом она выросла в нашей семье, оформилась вполне взрослой кошкой и стала Каплей. Зимой ей пришло время в первый раз окотиться. Окотилась почему-то в холодном подвальном этаже и родившихся котят перетаскала в холодный очаг с незакрытой по нашему недосмотру дверцей, и котята там задохнулись в золе. Бабушка наша стала чистить очаг от золы кочергой, а оттуда в ведро посыпались голенькие мёртвые котята! Ох и крыла на все корки наша бабушка неразумную кошку-мать!
Когда мы только поселились в доме, в этом нижнем помещении рядом с печкой в стене можно было заметить непонятный ход, заложенный досками. Жаль, что я по своему малолетству не могла ещё фантазировать, как это бывало позднее. Я бы нафантазировала что-нибудь необыкновенно-сказочное. Например, через этот ход можно было попасть в таинственную страну подземелья, в которой живут маленькие человечки.
Однажды доски убрали и ход открыли — и… ничего необыкновенного не оказалось. Из темноты несло затхлостью, сырой гнилью. Скорее всего, это была кладовка с того времени, когда в доме находилась швейная мастерская. В кладовку можно было попасть и со двора через отдельную дверь, но дверь эта всегда была закрыта на амбарный замок. Теперь помещение очистили, проветрили, пролом в стене нижнего помещения заделали, заштукатурили, и кладовка стала служить погребом, в нём хранили картошку и овощи с нашего огорода.
Двери в полуподвальную комнату и в погреб находились под навесом верхнего этажа; небольшая площадка под навесом выложена досками и огорожена от двора жердями. Здесь, в этой открытой нише можно было оставить грязную уличную обувь, тут же стояли вёдра, и находилась разная хозяйственная утварь, а на горизонтальных жердях можно было проветрить или просушить домашние половики и коврики.
С фасада верхнего этажа на улицу «смотрело» пять окон. Ещё три окна выходили на площадь с правого торца дома и два окна обращены во двор с противоположного торца. Окна, как у всех деревенских домов, имели ставни, но наш дом выглядел наряднее благодаря резным наличникам окон и украшенному резьбой козырьку над парадным крыльцом с правой стороны дома. Правда, при нас это крыльцо выглядело плачевно, ступеньки его прогнили, и поэтому ходить по нему было опасно, да и с этой стороны дома росла какая-то огородная зелень. Мой отец, произведя перепланировку дома, сделал другое крыльцо, где находился двор и дворовые постройки. Со стороны улицы дом обнесён невысокой деревянной оградой.
В договоре об устройстве дома на верхнем этаже записано: «верх здания представлен одной комнатой, так как стены, разделяющие на три комнаты, отсутствуют».
Одна большая комната, вероятно, была «школьной», и в ней обучались школьники младших классов. Мой отец восстановил три комнаты для нашего проживания, возведя разделяющие стены.
И сейчас, из нынешнего времени, я отправляю себя на экскурсию по нашему дому тех давних лет. Уж очень хочется, прежде всего для меня самой, воскресить ту среду обитания, в которой я росла и впитывала окружающий мир, постепенно расширяя его.
Итак, захожу во двор, поднимаюсь по крыльцу на открытую площадку вдоль «глухой» стены дома. С неё через наш двор и часть огорода открывается вид на очень просторную для села площадь, на трансформаторную будку, на соседние дома.
К ограждению площадки примыкает широкая лавка. На ней стоят вёдра с водой, и лежит что-то подручное для хозяйства.
Открываю массивную, утеплённую дверь слева и вхожу в продолговатые тёмные сени, где на крючках висит разная верхняя (то есть бытовая, обычная) одежда, на полу оставлена обувь — всё это, необходимое для выхода во двор и на улицу по всякой надобности. И обязательно лежит «голик» — это веник без листьев, им подметают пол, а зимой отряхивают снег с валенок.
В глубине сеней, прямо по ходу, видна дощатая дверца — это вход в холодный чулан. Туда пока не пойду.
И ещё одна дверь слева ведёт непосредственно на кухню верхнего этажа. С кухни и начинается наше тогдашнее жильё. Сюда своим фасадом выходит большая русская печь, боками она обогревает все три комнаты верхнего этажа, второе её назначение — приготовление еды для нашей семьи, и командует этим делом бабушка, ловко орудуя кочергой, ухватом, разного рода горшками и сковородками. И у бабушки всегда заготовлены сухие лучинки для растопки, и спички лежат в неглубокой выемке печи, и охапка поленьев принесена со двора заранее — всё должно быть под рукой. В том числе и посуда. На стене слева висит «посудник» с полочками для тарелок, мисок, кружек, стаканов, а под ним стоит небольшой шкафчик для кастрюль, чугунков и разного рода кухонной утвари. Тут же, левее печки, висит рукомойник и на гвоздике рядом с ним полотенце.
В деревенском быту использовались рукомойники, главным образом, двух типов. Первый и простейший представлял собой подвесной медный чайничек с носиком. Он неудобен тем, что свободна была только одна рука, второй рукой надо было наклонять чайничек, чтобы вода из него выливалась. У нас на кухне висел умывальник с ёмкостью для воды литра на три и металлическим гвоздиком-штырьком, плотно подогнанным к отверстию внизу ёмкости. Чтобы умыться, надо поддавать ладошкой этот «гвоздик» снизу вверх, и вода вытекает. Опустил «гвоздик», и он садится на отверстие для стока воды. Грязная вода попадает в металлическую раковину, а под ней стоит «поганое» ведро, и надо следить, чтобы оно не переполнялось, и вовремя освобождать его от грязной воды.
И здесь же на кухне, левее от двустворчатой двери, ведущей в следующую комнату, стоит простой обеденный стол, за ним, примыкая к стене, широкая лавка, и по числу едоков ставились дополнительно табуретки. Бывало, зайдёт кто-то из соседей или приедет какой гость издалека, во время семейной трапезы или чаепития его обязательно приглашают за общий стол.
Освещение на кухне обеспечивает единственное окно, выходящее во двор. Ну а в тёмное время суток во всех комнатах по мере надобности зажигали электрические лампочки без всяких абажуров или плафонов, как в городских домах.
В те годы свет часто отключали и, чтобы не сидеть в темноте, в доме имели запас парафиновых свечей. Помню, как бабушка делала их сама с помощью кустарно изготовленной кем-то формочки. Это была тонкостенная металлическая трубка с диаметром и длиной, какие нужно для свечи. С обоих концов трубка прикрывалась плотно подогнанными крышечками с двумя небольшими отверстиями в центре, через них продёргивались белый шнурок или толстая нитка достаточной длины. В трубку вливали расплавленный парафин, и после того, как парафин остывал и затвердевал, надо было аккуратно извлечь готовую свечку из трубки. Как извлечь? Так, чтобы не сломать её. Для этого обе крышечки снимали и шнурок осторожно тянули туда-сюда, тем самым ослабляли сцепление застывшего парафина с внутренней поверхностью трубки. И как только часть свечи выходила из трубки, можно было вытягивать её — опять-таки осторожно — своими пальчиками. Вытянули свечку, ножницами отрезали лишнее от шнура с обоих концов — свечка готова. Если же свечка ломалась или получался другой какой брак — не беда. Можно было использовать парафин бракованной свечки вторично. Кстати сказать, свечные огарки от использованных свечей тоже не выбрасывались и шли в переработку…
Иду дальше.
Из кухни через двустворчатые двери захожу в так называемую «мамину» комнату — это мы, ребятишки, дали ей такое название. Нашего папку в то время мы редко видели дома; он «пропадал» на работе. Взрослые называют эту комнату «большой». Она служит гостиной, но в ней слева у стены, в углу комнаты стоит родительская кровать, и, стало быть, это и спальня родителей.
Кровать такая, каких теперь, пожалуй, и не увидишь. Её легко можно собрать и разобрать, и на протяжении многих лет она переезжала по новым адресам проживания семьи — до самой смерти родителей служила им.
Основание для постели — разбирающаяся металлическая рама, с помощью болтов крепилась с двух сторон к спинкам кровати. Спинки кровати выглядят довольно нарядно, собраны они были из никелированных трубок разной толщины с блестящими шариками наверху. На основание-раму плотно уложены толстые доски, на крайнюю доску во всю длину кровати постелен так называемый «подзор», неширокая полоса белой ткани, украшенная мамой специальной машинной строчкой «ришелье». Подзор прикрывает пространство под кроватью так, чтобы со стороны не было видно, что там находится, а находиться под кроватью могло что угодно. Ну и понятное дело, на кровати постельные принадлежности: пуховая перина, простыня, одеяло, подушки в наволочках. На день поверх одеяла постелено голубое пикейное покрывало; взбитые попышнее подушки в изголовье кровати уложены одна на другую горкой и накрыты белой строче-вышитой накидкой.
В комнате этой четыре окна. Одно, сбоку, выходит во двор, три — в палисадник. Палисадник с невысокой деревянной оградой отделяет дом от улицы, и в нашем палисаднике — о! Ни у кого такого не было — растёт большая раскидистая сосна с прибитым к её стволу скворечником.
В доме горшки с цветами на подоконники не ставили. На зиму вставляли вторую застеклённую раму, от этого подоконники становились узкими. К тому же при больших уральских морозах даже в комнате стёкла иногда покрывались красивым серебристым узором — цветы могли замёрзнуть. А когда стёкла оттаивали, вода стекала на подоконник. Её отводили с помощью тряпичных жгутиков, уложенных под рамой вдоль подоконника, причём их концы опускались в подвешенную на гвозде ниже подоконника жестяную банку. По мере её наполнения кто-нибудь из взрослых воду выливал и банку вешал на место. Делов-то! Зато на полу не образовывались лужи.
Из мебели стоит в этой комнате прямоугольный стол для редких праздничных застолий с гостями или для наших школьных занятий, тоже редких — основные задания в младших классах мы выполняли в школе. И на этом столе мама кроила ткани для шитья одежды. Четыре прочных и без изысков стула вокруг стола завершают мебельную обстановку.
У окна, выходящего во двор, в «ногах» родительской кровати, в большой кадке росло экзотическое дерево — олеандр. Это на Южном-то Урале? Где только родители его откопали? Полагаю, досталось «в наследство» от школы, занимавшей этот дом. На дереве изредка появлялись розово-красные цветы. Потом кто-то сказал родителям, что цветы ядовиты, и они от греха подальше избавились от него. Вместо олеандра, тоже в большой кадке, укоренился аспарагус, игольчатое растение, но иголки были мелкими и не колючими. Плети аспарагуса быстро вытягивались, их с помощью бечёвок направили расти вверх к потолку. Они росли и через какое-то время этакой мохнатой «бородой Черномора» из сказки Пушкина тянулись по поверхности потолка. Был, конечно, и мусор на полу — осыпавшиеся засохшие иголки. Но это ничего! Веничком, веничком мусор выметался. Делов-то!
В другом углу комнаты растёт фикус с широкими кожистыми листьями, и рядом с ним перед окном стоит «мамина» швейная машинка «Зингер» на чугунной подставке каслинского литья.
Моя мама-мастерица, по-моему, владела всеми видами не только ручной, но и машинной вышивки. Занавески на окна, шторы на двери, скатерть на стол, парадные наволочки и накидку на подушки, упомянутый выше «подзор» для кровати из самых простых хлопчатобумажных белых тканей она украшала ручной вышивкой цветными нитками «мулине» или отделывала белой строчкой «ришелье» на швейной машинке.
Долгое время у нас не было ковра на стене. Родительская кровать стояла у стены в известковой побелке. После войны мама из тёмно-коричневого байкового одеяла смастерила ковёр, увидев который, все забегавшие соседки ахали. Узор для ковра мама нашла в журнале «Работница», в котором в виде приложения предлагались выкройки одежды и разного рода рисунки для рукоделия. Надо было придумать, как этот узор перенести на байковое одеяло. И мама придумала: от рулона чертёжной кальки она отрезала несколько широких полос, длина каждой полосы равнялась длине байкового одеяла. Таких полос получилось пять: одна полоса размещалась в центре ткани, по две симметрично закреплялись сверху и снизу от центральной полосы.
Мне сейчас трудно представить, как маме удалось из рисунка в журнале воссоздать крупно на кальке весь узор будущего ковра. Сделать это надо было очень аккуратно и так, чтобы срисованный узор «лёг» потом на ткань без искажений и смещений.
Распределив полосы кальки с нарисованным орнаментом поверх байкового одеяла, мама белыми нитками, как она говорила «на живульку», закрепила их на ткани, а потом все контуры цветов-лепестков и орнаментов поверх кальки белыми нитками прошила вместе с тканью одеяла, после чего кривыми ножничками выстригла уже ненужную кальку. На ткани одеяла остались обозначенные белыми нитками контуры узора будущего ковра. Дальше можно было в свободное от работы время заняться вышивкой, а свободного времени было мало, и готовый ковёр появился в нашем доме нескоро.
Чтобы замаскировать мрачный тон коричневой байки, годилась только яркая вышивка гладью с помощью цветных шёлковых ниток «мулине». Слева, в нижнем уголке ковра, несколько узоров мама вышила нитками другого оттенка, и они отличались по цвету от таких же узоров в трёх других уголках. Причина простая: ниток нужного оттенка не хватило, и достать их было негде. После того, как мама закончила свою длительную и кропотливую работу, белые нитки она выдернула. Ковёр получился нарядным и красочным. «Не тот оттенок» в левом нижнем углу в дневное время закрывала горка подушек.
На протяжении долгих лет ковёр украшал стену, у которой стояла родительская кровать, не только в Верхних Карасях, но и на Ленинском прииске, но и в Миассе, куда переезжала жить наша семья. Только в семидесятых годах мама приобрела магазинные ковры, а этот самодельный ковёр безжалостно был использован как подстилка на лежанке в огороде летом.
Я никогда не знала, где мама раздобыла такие разноцветные нитки, и откуда у неё появилась «зингеровская» швейная машинка с ножным приводом. Настоящий музейный экспонат по нынешним временам. Сейчас начинаю догадываться. Наверное, машинка была приобретена у располагавшейся в этом доме швейной мастерской.
Во время войны жители Непряхинского прииска и местная власть готовили разного рода посылки для отправки на фронт. Мама шила ватники-телогрейки, тёплые рукавицы, кисеты для табака. Материал и нитки ей выделяли.
В 1943 году ей поручили сшить и вышить знамя для уральского добровольческого танкового корпуса имени Сталина, формирующегося в Челябинске. А для вышивки и кистей ей, конечно же, выделили необходимые материалы, нитки и толстый золочёный шнур. Мой отец ездил в Челябинск на областной митинг 9 мая 1943 года как представитель от Непряхинского прииска. На митинге он передал воинам, отбывающим на фронт, наказы трудящихся Непряхинского прииска и сшитое мамой знамя. Возможно, знамя потом «участвовало» в Курской битве. А может, и до Берлина «дошло». Очень интересно было бы узнать его дальнейшую историю…
Продолжаю мою экскурсию по дому. От следующего помещения «мамину комнату» отделяет стена и круглая, обшитая чёрным металлическим листом печка-«голландка» с небольшой топкой, закрываемой чугунной дверцей. Мы называем её «галанка», не понимая истинного происхождения слова от страны Голландии, где такие печки устраивались для обогрева помещений. Ведь это только царица-русская печь была универсальной в суровых условиях России — и для обогрева, и для приготовления еды, и для выпечки хлеба и пирогов, и для просушки чего-нибудь, и спальное место-лежанка на ней было предусмотрено. Мама рассказывала, что в такой печке даже мылись.
Следующая комната — «наша», другими словами, детская, но мы, малышня, как-то не считали себя детьми. Мы — это мы, и комната не чья-нибудь, а безраздельно наша. Когда мы надоедали взрослым, они так и говорили: «Идите в свою комнату!» И родители предусмотрительно приделали на двери в нашу комнату крючок, ведь в их жизни бывали моменты, когда мы могли ворваться в их комнату в неподходящее время.
В комнате этой четыре окна. Два окна «смотрят» в палисадник на улицу. В простенке между окон стоит комод с бельём, а над ним висит небольшое зеркало. Два других окна справа, обращённые на площадь, всегда закрыты снаружи ставнями. Дело в том, что вплотную к стене и этим окнам стоят две детские узкие железные кровати моих братьев. Вероятно, из разговоров взрослых я услышала сказанное ребятам в шутку: ставни закрыты, чтобы ночью к ним в постель кто-нибудь с улицы не влез через окно. А я по моему малолетству все разговоры воспринимала всерьёз и была напугана.
Моя кроватка находится у противоположной стены. И тут же перед кроваткой в полу квадратная деревянная западня с металлическими петлями с одной стороны и с металлическим кольцом с другой, прикрывает ход на нижний полуподвальный этаж. Потянув за кольцо, можно западню откинуть и по наклонной, сбитой из крепких широких досок лестнице спуститься вниз. Чтобы мы, дети, не баловались с западнёй, пытаясь открыть, отец замкнул её на замок. И, как я уже рассказывала, в иные времена в нижнем подвальном этаже жили другие люди.
Мне было непонятно, зачем эта западня нужна, я боялась, что ночью ко мне в постель «кто-нибудь приползёт». И было дело, когда я играла на полу, а снизу кто-то из жильцов чуть-чуть приоткрыл западню и в щель посмотрел на меня. Я вскочила, побежала к бабушке на кухню и завопила:
— Там пол открылся! Кто-то хотел утащить меня! Я боюсь!
Укладываясь спать, я хныкала, показывая на западню:
— Боюсь! Боюсь! Ночью ко мне приползёт бука!
— Не придумывай! — говорила бабушка. — Кто к тебе приползёт? Вишь, какой крепкий замок навесил отец?
А я продолжала ныть:
— Мне на замок больно наступать! Я падаю из-за него!
Но и эту проблему решили просто, прикрыв западню толстым половиком.
Зимой мою кроватку передвигали подальше от окна и ближе к печке-«голландке». Я часто болела, а из окна на меня тянуло холодом. Когда у меня поднималась температура и болела голова, случалось, меня рвало. Мальчишек это сердило. Сердил и мой горшок под кроватью. Бабушка их увещевала:
— Ну а куда я дену Люську-то? На печку? Так там жарко, а у Люськи свой жар в теле. И на двор она ещё не может бегать. Она маленькая, а вы большие. Вот и терпите, пока она вырастет!
В летнее время мама устраивала нам, малышне, общую постель на полу и укладывала спать всех нас троих. И ничего. Спала я крепко. Ребята из шалости однажды закатили меня, спящую, под кровать на голый пол, и я даже не проснулась, а проснувшись, сначала испугалась, потом заплакала больше от обиды на братьев. Маленькой я росла обидчивая. По словам бабки, то и дело «бутусилась».
Наша комната соседствует с другой маленькой комнаткой, которую мы называем «тёмной», в ней поначалу не было окна. Единственное окно — наверное, то самое, про которое в договоре говорилось, что в нём отсутствуют застеклённые рамы — было заложено досками. Позднее окно папка восстановил, и стали видны школьная изба и площадь, но по традиции название комнаты мы не изменили: она так и называлась всегда — «тёмная». А между тем комната получилась светлой, к окну был придвинут столик, на котором рос столетник в горшке. Столетник, по-другому алоэ, мы называли почему-то «сад». Если случалось заиметь царапину где-нибудь на теле, так и говорили: «Надо помазать «садом».
Дверной проём из нашей комнаты в тёмную прикрывают только шторы из плотной ткани, мама повесила их «для красоты», и шторы обычно не задёргивались полностью. Наш папка во время ремонта дома рассудил, что двери здесь не нужны для лучшей вентиляции маленькой тёмной комнаты.
В этой комнатке спит бабушка, она же приглядывала за нами по вечерам, вставала и ночью, если кто-то из нас болел. И в ногах её железной скрипучей кровати стоит массивный сундук, заполненный разного рода одеждой, скатертями, полотенцами, шторами, тканями. И ещё у печки есть лесенка на лежанку — место очень хорошее для ребячьих шушуканий в зимнюю пору, когда надо было посекретничать и повозиться вне зоны видимости старших.
Из «тёмной комнаты» ведёт очень узкий — только протиснуться взрослому человеку — ход на кухню.
Такая вот «кругосветка» получилась из нашего жилья на верхнем этаже.
Когда родители принимали гостей издалека, мы, ребятишки, любили проделывать такой, как мы говорили, фокус: из кухни заходили гуськом в «мамину» комнату, медленно и степенно удалялись в «нашу», потом, прикрыв двери, стремглав пробегали «тёмную», попадали через узкий ход вновь на кухню и снова степенно шествовали в «мамину». И так несколько раз, пока взрослым не надоедала наша ходьба-беготня по кругу.
…После «кругосветки» верхнего этажа выхожу через кухню вновь в сени. Я упоминала про холодный чулан в глубине сеней. В нём хранились разнообразные бытовые вещи: какая-то рухлядь, бельевые корзины с грязным, предназначенным для стирки бельём, веники, тазики и мочалки для бани, цинковое корыто со стиральной доской, коромысло, верёвки — э, всего не перечислить. В чулане же есть узенькая лестница на чердак дома. Почему-то я боялась лазить туда, и за всё время, пока мы жили в Карасях, ни разу не побывала на чердаке. Наверное, братцы напугали меня какой-нибудь страшилкой про чертей. Они это любили делать. Сами-то они ничего не боялись.
Наш чулан особенный — он сквозной, двери у него с двух сторон. Вторая дверь из него ведёт на то самое парадное крыльцо, упоминаемое в договоре на домовладение. Дверь закрыта изнутри на замок и вот почему: парадное крыльцо отец так и не восстановил, видимо, в связи с перепланировкой жилых помещений наверху. Некоторые ступеньки у крыльца отсутствовали, а сохранившиеся ступени, местами прогнившие, могли под ногами обломиться. В том, что это парадное крыльцо, можно было убедиться по украшенному резными финтифлюшками козырьку над ним. Выход с крыльца «смотрит» на обширную площадь, в центре которой в 30-е годы ещё стояла каменная церковь. Теперь площадь выглядела как большая поросшая мягкой травой поляна — отличное место для ребячьих игр. Совсем близко от нашего дома деревенского вида дом, это школа с единственной классной комнатой, и в этой школе в две смены учились мои братья и я. Вторая школьная изба находилась на другом конце площади. Там мы учились в 3-м и 4-м классах. А школа-семилетка была только за семь километров в Непряхино. Но об этом после.
Я всё-таки приспособила парадное прогнившее крыльцо под свои девчачьи игры. Осторожно поднявшись на него со стороны огорода, я устраивала на сохранившихся ступеньках «выставку» моих сокровищ. В солнечном свете они казались мне действительно сокровищами. Это были найденные по огородам, на улицах, помойках черепки посуды, а также цветные стёклышки. Мы, ребятишки, их называли «сечками». Некоторые черепки от разбившихся фарфоровых чашек или блюдец, видимо, сохранились от былых благополучных для села времён; они были очень красивыми — синими с золотой каёмкой, или красными в цветочках, или белыми в зелёный горошек — и стократно возрастали в цене у нас, ребятни. Эти «сечки» особенно берегли.
Другим любимым моим местом, когда меня почему-то не пускали на улицу, была лавка на площадке крыльца с другой стороны дома. Забравшись на неё с ногами, я пускала с высоты мыльные пузыри и следила, как они, радужно переливаясь, медленно опускались вниз. Братцы научили меня, как можно было использовать для этого дела обычную деревянную катушку от ниток — мы называли её «тюрючок». В отверстие катушки надо было всунуть маленький кусочек влажного мыла, а в баночку или любую подходящую посудинку наливалась мыльная вода. Обмакивая «тюрючок» одним отверстием в эту воду, в другое отверстие надо было несильно подуть, пока не появлялся вначале маленький пузырёк. Продолжая осторожно дуть и медленно покачивая «тюрючок», добивались того, что пузырёк увеличивался всё больше и больше и, наконец, отрывался.
И раз я заговорила про «тюрючок», расскажу ещё об одном его использовании в моих играх. Однажды брат Женька сказал мне:
— Хочешь, я покажу тебе, как сделать радио?
Конечно, я хотела. Всё дело в том, что у нас не было игрушек, но очень хотелось разнообразить свою игру.
Женька взял пустой коробок от спичек, одну горелую спичку и длинную белую нитку, отмотав её от катушки из маминых швейных запасов. В центре крышечки спичечного коробка он продырявил гвоздём небольшое отверстие, через него продел нитку. Затем один конец нитки привязал к спичке, а другой неплотно к «тюрючку». Закрыл коробок крышечкой, при этом спичка с привязанной ниткой оказалась внутри коробка. «Радио» готово. Женька скомандовал:
— Возьми коробок и отойди подальше так, чтобы нитка натянулась. Но смотри, не сильно тяни, а то порвешь нитку.
«Ну и что за радио получилось?» — разочарованно подумала я.
А Женька, предварительно послюнив «тюрючок», стал его вращать. К моему изумлению коробок в моих руках громко затарахтел — ну прям, как радио из чёрной тарелки в нашем клубе! Такие непонятные тарахтящие звуки, бывало, неслись сквозь помехи в эфире. А если нитку натягивать то сильно, то слабо, то и звуки из нашего самодельного «радио» получались разной тональности и громкости.
— Теперь играй сама! — сказал Женька. Закрепил коробок на шпингалете оконной рамы и отдал мне «тюрючок». Женьке надо было бежать на улицу к ребятам.
Наше детское освоенное пространство не ограничивалось, конечно, домом. Ведь был ещё двор. А во дворе сарай и «стайка». В договоре на домовладение сарай назывался «завозней». Видимо, в иные времена, когда в хозяйстве имелась лошадь, туда «завозили» телегу и сани, хранили хомуты и сёдла, там же хранились лопаты и грабли, пилы и топоры, косы и вилы и т. д.
Впервые после скитальческой жизни нашей семьи и проживания в казённых домах у нас появился собственный дом, огород и двор и разного рода живность.
Помню, недолгое время по двору бегали куры во главе с петухом. Бабушка с криком «цап-цып-цып» выносила им корм и ставила тазик с водою. Куры и сами кормились, весь день хлопотливо рылись в мусоре, отыскивая что-то съедобное для себя; склёвывали, набивая себе зоб, и мелкие камешки, а на ночь удалялись на нашест в сарай. Там же, в сарае, куры неслись. Но иногда они — твари такие! — забирались под сарай, пол которого был настлан на каменном подклете, чтобы талая или дождевая вода не заливала сарай. Под сараем куры тоже неслись. В этом можно было убедиться по громкому их квохтанью после того, как яичко «выкатилось» из них. Но как залезть взрослому под сарай, чтобы собрать снесённые яички? А никак. Хоть пол в сарае разбирай. Лазили мы, ребятня. Несмотря на пыль и мусор под сараем, мне это нравилось. Ползёшь на пузе, чихая от пыли, и вдруг видишь сияющее белизной яичко. Бабушка давала мне обычно старую негодную мужскую шапку, и я набирала в неё яички.
Не знаю почему, куриное сообщество в нашем дворе не задержалось. Возможно, в зимнее время в холодном сарае их нельзя было держать, а в доме городить для них клетки было неспособно.
Сравнительно недолго у нас жила коза Манька. Её пахучее молоко мне совсем не хотелось пить, и бабка насильно заставляла меня, «золотушную», выпивать кружку тёплого ещё козьего молока от утренней дойки. Я плевалась и морщилась, но пила. По степени «противности» козье молоко я ставила на второе место после рыбьего жира: фу! До сих пор меня передёргивает от словосочетания «рыбий жир». Даже рассказывать неохота, как я проглатывала ложку этой мерзости.
Козу-дерезу с её рогами я нисколько не боялась из-за её смирного характера. Почему-то бабушка не всегда отпускала козу в деревенское стадо, и коза бродила в нашем дворе — весь двор был засеян её какашками в виде сухих совсем не вонючих шариков. В жаркое время Манька ложилась в тенёчке у плетня и постоянно меланхолично жевала травяную жвачку. Я очень любила играть с козлятами, манькиными детьми, не догадываясь, куда они так скоро исчезают, а у наших кроватей или на табуретках появляются с белой мягкой шерстью коврики из козьих шкурок, и время от времени мы едим варёное и жареное в печке козлиное мясо с картошкой.
Жизнь Маньки оборвалась в то время, когда родители купили у местных башкир корову по имени Флюрка, которая ежегодно телилась и давала много вкусного молока. Корову я побаивалась — уж очень она была большая, и навозные её лепёхи во дворе весьма неэстетично то и дело шлёпались из-под её хвоста на землю и пачкали двор, поэтому, бегая в огород или на улицу, надо было смотреть под ноги, чтобы ненароком не наступить на такую лепёху. Впрочем, взрослые, обычно бабушка, лопаткой закидывала коровьи лепёхи в навозную кучу около стайки, где жила Флюрка.
У Флюрки по весне рождался телёнок, он тоже вносил разнообразие в нашу детскую жизнь. Особенно мне запомнился игручий бычок Борька с боевым характером.
Новорожденный Борька поначалу жил у нас на кухне. Бабушка принесла его на руках совсем беспомощного и уложила на подстилке в углу. Выглядел он жалконько, вставал на дрожащих и подгибающихся ножках. Такого в стайке у коровы нельзя было оставлять. Во-первых, вёсны были холодными, но главным образом, его надо было побыстрее отнять у коровы, чтобы он не привык сосать её вымя. Наша Флюрка была кормящей матерью прежде всего для нас, а не для Борьки. Но и природа запрограммировала Флюрку поначалу на выдачу после отёла «моло´зива», водянистой, синеватой жидкости для новорождённого детёныша-телка. Бабушка сцеживала молозиво в подойник и приносила его Борьке. Пить из ведра он пока не умел. Отлив молозиво из подойника в ведёрко поменьше, бабушка обмакивала свои два пальца и совала их в рот телёнку, создавая ему иллюзию коровьего соска. Он начинал чмокать, тогда бабушка опускала пальцы в ведёрко с молозивом и другой рукой толкала голову телка туда же. Голод не тётка, телёнок вынужден был сосать бабушкины пальцы, какое-то количество молозива попадало ему в рот. Постепенно он привыкал питаться таким вот способом, а бабушка через несколько дней свои пальцы телку уже не давала сосать, просто наклоняла Борькину голову в ведёрко, и он пил, и при этом, наверное, от удовольствия, забавно крутил хвостом туда-сюда и переступал своими крепнущими ножками. Наблюдать за ним мне было интересно. Конечно, он и писался, и какал после еды, бабушка стелила в углу свежее сено, на котором Борька лежал, а рядом ставила «поганую» банку. Когда Борька готовился пустить струю, и удавалось уловить этот момент, то, подставив под его струю банку, не давали ручейку растечься по полу.
Борька рос, питался болтушкой, приготовленной бабушкой из давленной картошки, ещё чего-то с водой, пополам с молоком. Состав и количество Флюркиного молока тоже изменялись, и его могли пить уже и мы. С каждым днём Борька веселел, ему скучно было находиться привязанным в углу. Помнится, однажды он каким-то образом отвязался, я в это время играла в «маминой» комнате, а бабка ушла на улицу. Борька подбежал ко мне и толкнул своей головой в бок: наверно, просто хотел поиграть, но я испугалась, побежала в «нашу» комнату, Борька погнался за мной, я от него — в «тёмную» комнату и там догадалась залезть на печку. Борька смотрел на меня снизу вверх, словно удивляясь: чего это я? Но я просидела на печке, пока не вернулась бабушка.
Тем временем на улице солнышко пригревало, появлялась весенняя молодая травка. Борьку выпускали во двор, от радости бытия он взмекивал и оголтело носился по двору, пока не уставал.
Мы стали замечать, что Борька становится не только игручим, но и бодучим. Разбежится и так наподдаст лбом, что мало не покажется. И было дело, когда бычок повалил брата Женьку во дворе и стал валять его по земле. Женька вопил, но никак не мог подняться. Я, наблюдавшая эту картину через окно из дома, позвала бабку, она схватила подвернувшийся под руку веник и побежала вызволять орущего внука.
Почему-то бычок жил у нас не год, а дольше, и оформившиеся на его голове острые рожки пугали меня. Я боялась выходить во двор одна, когда там бегал непривязанный Борька. И однажды весной коза Манька, находившаяся тут же во дворе, серьёзно была травмирована Борькиными рогами. Она просунула через дыру в плетне голову и стала щипать травку в огороде по ту сторону плетня. Борька подбежал к козе и крепко саданул её рогами в бок. Манька попятилась назад, но запуталась в плетне своими изогнутыми рогами, крутила головой и так и сяк, не могла высвободить свою голову. Борька принял её отчаянные телодвижения за игру и стал бодать её по-настоящему и пропорол рогом Манькин бок. Из широкой раны ручьём хлынула кровь. Бабушка позвала с конного двора ветеринара, тот сердито сказал:
— А что я могу сделать? Видите, кишку видно через рану? Прирежьте козу, не дайте ей помереть плохой смертью!
От Борьки тоже решили избавиться. Его сдали в колхозный «коровий Освенцим». Был такой в Польше лагерь смерти во время войны. У частников в нашем селе скотина нормальная и ухоженая, а на колхозном дворе от бескормицы и болезней наблюдался «большой процент убыли поголовья скота». Колхозное начальство естественно боялось районных комиссий и проверок, поэтому то и дело обращалось к частникам с предложением сдать молодняк за предоставление каких-нибудь услуг.
В нашем хозяйстве вместо погибшей козы завели двух-трёх овец. Нужна была шерсть для носков, варежек и валенок. Помню, как мама или бабушка весной или летом, связав ноги овцы верёвкой и уложив её на бок на подстилку, присаживались на низенькую скамейку и широкими «овечьими» ножницами стригли шерсть. Овца сначала брыкалась, но постепенно успокаивалась. После стрижки смешно было смотреть на её враз похудевшее и голое тело.
Состриженная шерсть широкими полосами выкладывалась под навесом на сухих досках и хорошенько просушивалась. Затем её надо было перебрать, очистить от мусора и пыли, как следует растрепать и проветрить — шерсть делалась пушистой и объёмной. Хранили её у нас в старых ненужных наволочках или в матерчатых мешках.
Шерсть, состриженная с овцы, называлась «весниной» или «летниной», смотря по времени года, в какое она была сострижена: весной или ближе к концу лета. Отличалась такая шерсть длиной волокон и, помнится, такая шерсть по-разному использовалась. Например, какой-то вид шерсти отвозили «шерстобиту», который «катал» на заказ любого размера валенки. Он жил то ли в Непряхино, то ли в Чебаркуле. К нему относились все сельчане с особым уважением, ибо в деревенском быту в условиях холодного климата без валенок никак не обойтись.
Часть шерсти оставлялась для домашнего рукоделия — вязать тёплые варежки и носки. Этим делом в нашей семье занималась бабушка.
И всё же главным нашим приобретением в те годы была корова. Её, 1942 года рождения, родители купили в 1946 году у башкир, поэтому имя у неё было тоже нерусское: Флюрка. Чёрной масти, с белой звёздочкой на лбу. Кормилица наша на долгие годы. Без всего, что она давала нашей семье, нам бы всем пришлось туго, несмотря на работу родителей в Непряхинском рудоуправлении в золотодобыче. А Флюрка ещё и с государством делилась своей молочной продукцией.
По своему малолетству я не интересовалась житейскими вещами. Разбирая бумаги, оставшиеся после смерти родителей, я нашла много любопытного для себя. Казалось бы, что интересного в сохранившихся разного рода квитанциях и справках? Да вот, например, есть документы о нашей корове. Один документ — обязательство, датированное 1947 годом и предписывающее Кузьмину А. А. сдать в колхоз «Красная Армия» в Верхних Карасях за пять летних (дойных) месяцев 130 килограммов молока 4%-й жирности. Ничего себе! 26 кг молока каждый месяц. А в 1948 году за 9 месяцев надо было сдать 5,6 килограмма сливочного масла. Положим, Флюрка выдавала в первозданном виде только молоко и, надо сказать, оно было густое, пахнущее луговыми травами, жирность его была куда выше 4-х процентов. Поставишь молоко стоять в банке, и на поверхности образуется слой сливок чуть не с четверть объёма. Чтобы уложиться в норму 4%, при молокосдаче определяли жирность молока и делали пересчёт. Я помню некое заведение, вроде бы как лабораторию, именуемую в обиходе «молоканкой», на другом краю площади, недалеко от второй нашей школы. Туда и носили молоко, а я бегала смотреть, как работает сепаратор, разделяющий молоко на сливки и «обрат» — обезжиренное молоко.
Ну всё-то от нашей Флюрки шло в пользу. Вот, например, такое неприятное дело — убирать после Флюрки навоз. Причём ежедневно. И чаще всего папка или бабка выкидывали его из стайки широкой лопатой в навозную кучу в углу двора. А когда набиралась высокая горка, кучу куда-то увозили. Часть перепревшего навоза использовалась для устройства парников под огурцы в огороде, а также для удобрения почвы. Надо сказать, земля на Южном Урале и так была плодородная: чернозёмная, жирная. Если бы не короткое лето, воткнутая, как говорится, в землю палка прорастала бы и давала урожай.
Двор отделялся от огорода плетнём. В плетне — калитка. Надо было не забывать её плотно закрывать, чтобы скотина не проникла в огород и не потоптала бы грядки. Но это была лишь часть огорода, засаженная картошкой, и на паре грядок рос лук для летнего потребления в зелёном виде.
Малый огород был отгорожен от большого невысокой добротной каменной стенкой. Часть каменной стенки имела открытый проём, через который можно было пройти в большой огород.
А ещё у каменной стенки в малом огороде находилось очень нужное место — уборная. Только теперь, зная многоплановость нашего дома (бывшая школа и швейная мастерская), я понимаю одну странность уборной: в её удлинённом помещении было четыре «очка» для свершения нужды, и она не запиралась изнутри. Неудобство, потому как, если кто-то шёл по направлению к уборной, надо было голосом дать знать, что помещение занято. Спустя какое-то время отец приделал изнутри железный крючок. А ещё в углу уборной он приделал наклонный жёлоб под пол уборной непонятного мне назначения. Это был примитивный писсуар для мужчин.
Наш большой огород со стороны улицы был отгорожен забором, а от соседских — Селивановского и Булатовых — огородов граница проходила по межам. Большой соблазн для ребятни: этак ненароком забрести в чужой огород и полакомиться соседским овощем — чужое казалось слаще.
Однажды братцы вовлекли меня в это нехорошее дело. Мы поползли на животах между рядами картошки в Селивановский огород, чтобы надёр-гать не росшего у нас турнепса. Захотелось попробовать, что за овощ — этот турнепс. И ведь сошло нам! А вкус у турнепса оказался похожим на вкус брюквы, которая у нас росла. Так что больше мы к Селивановым не лазили. И то сказать: опасно! Увидят соседи — уши надерут. А стыдно-то как будет!
Основные огородные лакомства для нас ребятишек были огурцы, морковь и — о! горох, росший высокой стеной. Для того чтобы закрепить его плети в вертикальном положении, в землю втыкались длинные тычины (палки). Казалось, сколько его ни ешь, стручков меньше не становится. Ну а если надоедало лущить стручки, были ещё и толстые бобы, росшие из экономии места вдоль картофельных посадок. Бобами быстрее наешься. Однако от созревших тёмных бобов во рту оставался неприятный мясистый привкус — много есть бобов не хотелось.
А когда вдоль забора созревали подсолнухи, не было ничего лучше — свернуть головку одному из них, уютно примоститься на лавочке или просто на травке, ладошкой стряхнуть отцветшую шелуху и пожухшие лепестки с корзинки подсолнуха, обнажив попки чёрненьких семечек, и затем выколупывать их по одному и щёлкать, пока не надоест. Обычно не надоедало щёлкать, аж язык начинал болеть, а вокруг тебя, сидящей, образовывался слой выплюнутой шелухи семечек.
Ну и конечно, у кого-то в огороде росли ягоды, но не у нас. За ними бегали в лес, на пригорки. Но об этом после.
Такая маленькая девочка
Я совершенно не помню, как и когда точно мы всей семьёй переехали из Непряхино в Караси. Из маминого послужного списка в трудовой книжке я узнала, что в июне 1942 года она стала работать воспитателем детского сада в Непряхино. В этот садик ходил мой старший братец Гера. Сохранилась групповая фотография воспитанников, одетых в одинаковую одежду. На мальчиках — тёмные рубашечки, на девочках платьица, и у всех светлые воротники. Вид «инкубаторский», зато опрятный, чистенький. И наш Герка сидит среди других воспитанников в центре. А на заднем плане стоят работники детского сада, в том числе музыкант (надо же!) с непривычной для сельских мест скрипкой.
Из трудовой книжки мамы я знаю, что 20 октября 1943 года её назначили заведующей детским садом в Верхних Карасях с окладом 324 рубля. Ведь к этому времени мой отец уже трудился на горных объектах Верхних Карасей.
Соседи сказывали, что в Карасях «Кузьмины жили поначалу на одной капусте». Это спустя какое-то время мы обзавелись живностью, засеяли огород. Шла война, на одни получаемые продуктовые талоны семье без подсобного хозяйства не прожить и детей не поднять.
И мама моя решила отдать нас, всех троих, в недавно организованный детский садик.
Наши головы остригли «под нуль». Мама сказала: от вшей; перед устройством нас в садик так потребовало руководство. Хотя какое там руководство? Одна воспитательница, одна нянечка, она же сестра-хозяйка на всю единственную группу детей, разных по возрасту. Вся поселковая администрация и приисковое начальство находились в Непряхино. А всю медицину в Верхних Карасях представляла фельдшерица Дора Михайловна Кудлаева, славная женщина и мамина приятельница.
Одно их первых моих воспоминаний. Мама куда-то несёт меня на руках. Я вся закутана в пуховый платок поверх тёплого пальто. Даже лицо прикрыто, и мне душно. Значит, было по-зимнему холодно. Мне было слышно, как хрустел снег — хрум-хрум! — под мамиными валенками. И ещё было темно: раннее утро.
Мама спешит, чуть не бежит. Ей ведь потом на работу надо успеть. Она опять сменила место работы. Есть запись в послужном списке трудовой книжки, что с апреля 1944 года она поступила на работу в артель «Горняк» в должности счетовода.
Следующий момент: мы с мамой оказываемся в очень тёплом, но темноватом помещении (сенях-раздевалке какого-то дома). Мама раскутывает меня, и я вижу чужую тётю, приветливо и дружелюбно, как давняя знакомая, разговаривающую с моей мамой. Но мама торопится уйти. Тётя берёт меня за руку, открывает дверь в большую комнату, а в комнате шумно играют, бегают дети. Много детей.
Завидев меня, некоторые начинают кричать: «Новенькая, новенькая!» Все смотрят на меня — мне неловко. Я смущаюсь. И вдруг я замечаю своих старших братцев — они, наверное, прибежали в садик раньше своим ходом: садик был не так уж далеко от нашего дома, на той же улице. И Женька важно говорит:
— Это не новенькая! Это наша Люська!
Потом ребята, утратив ко мне интерес, разбегаются. Я не знаю, куда себя деть. Мне грустно до желания заплакать. В это время открывается дверь в соседнее помещение, ребята с криками устремляются туда. А тётя-воспитательница опять берёт меня за руку, ведёт туда же, в столовую, сажает за низенький столик рядом с какой-то бойкой девочкой. В тарелках на столе — вкусная пшённая каша с маленьким кусочком масла. На большой тарелке нарезанный хлеб, который ребята быстро начинают хватать, о чём-то споря между собой. И ещё был в алюминиевых кружках компот из сухофруктов — я его пила впервые в жизни. Потому и запомнился.
На этом мои приключения и впечатления дня не закончились. После завтрака тётя-воспитательница позвала нас снова в первую комнату. Она что-то сказала ребятам, и они встали по трое в колонну. В первой тройке двое крайних ребят держали дугу, обклеенную цветной бумагой. К дуге привязаны ленты и верёвочная уздечка, которую держал средний мальчик, чуть отступив назад.
Тётя-воспитательница нашла место в колонне и для меня, сказала, чтобы я делала то же, что будут делать остальные. Потом хлопнула в ладоши и громко запела. Ребята тоже запели вразнобой, перевирая слова и мелодию. При этом они затопали ногами. Передние ребята под дугой, тоже топая на месте, высоко поднимали согнутые в коленках ноги. Они изображали лошадок. Потом все побежали. Я бестолково тыкалась в соседних девочек и мальчиков и путалась у всех под ногами, не понимая, что должна делать, но увлекаемая детьми, тоже побежала.
А пели все песню про непонятную мне тачанку. И пока слышала вот что:
— Ты лети с дороги, птица. Зверь, с дороги уходи!
Видишь, облако клубится, кони мчатся впереди!
И с налёта, с поворота по цепи врагов густой
Застрочил из пулемёта пулемётчик молодой.
При словах «застрочил из пулемёта» все дети азартно закричали: «Тр-р-р-р-р!» А потом был припев, совсем непонятный мне:
Эх, тачанка, ростовчанка — наша гордость и краса.
Конармейская тачанка — все четыре колеса!
А я слышала и долго потом пела «растопчанка», производное от слова «топать», поскольку все мы топали ногами. Тачанка — это вроде как тачка с четырьмя колёсами и может кого угодно затоптать, если её быстро-быстро катить по дороге. И тачку в селе я уже видела.
Что за «конармейская»? Этого никто из ребят наверняка не понимал. Откуда им знать, что была во время Гражданской войны (а песня относилась к этому времени) конармия Будённого. И в этой армии были «тачанки» — повозки с двумя или тремя лошадьми в упряжке. В повозке сидел боец, стегающий кнутом лошадей, а спиной к нему сидел другой боец с пулемётом, стрелявший по врагам.
И вот уже в недавнее время я узнала, что «тачанка», косившая пулемётным огнём врагов любого ранга в южных степях Украины, была изобретением в степной армии крестьян-анархистов батьки Махно. Потом опыт Махно переняли в других армиях и войсках.
Так эту песню я услышала в раннем моём детстве. Ничего не поняла в ней, но песня мне очень понравилась. А ещё больше понравилось скакать и топать с толпой ребят.
Я быстро привыкала к детсадовскому распорядку дня. Мне всё здесь нравилось. Бойкая девочка, сидевшая рядом со мной в столовой, обучала меня правилам поведения в ребячьем коллективе.
Например, она говорила:
— Как только дверь в столовую открывается, ты беги быстро в столовую, чтобы захватить горбушку хлеба: в ней сытости больше.
Я не совсем это понимала и готова была отдать девочке просто так, ради дружбы, свою горбушку, если она мне доставалась. Но девочка не соглашалась взять горбушку просто так, а предлагала мне:
— Давай меняться по справедливости. Ты мне — горбушку, а я тебе свой хлеб и немного отолью компота (или дам в придачу две ложки каши без масла).
Я опять готова была отдать девочке всё, что она захочет, — мне льстило, что девочка «дружит со мной», — но мне понравился и сам процесс обмена. Я воспринимала его как интересную игру.
А вот ещё одно впечатление. После обеда полагался «тихий час». Дома это не было заведено. Жили без всякого режима дня. Ели, как придётся. Засыпали, когда хотелось спать.
Здесь же нянечка вдвоём с воспитательницей в той большой игровой комнате расставляли деревянные топчаны, застилали их. Нас укладывали спать. При этом свою одежду надо было аккуратно сложить на стульчиках, а не бросать, как это делалось дома. И в один из первых моих «тихих часов» я описалась! Не знала, что надо было попроситься в уборную. Когда мне объяснили, где она находится, я впервые вошла в неё и испугалась. Пугали тёмные и вонючие круглые дырки в небольшом возвышении. Дома я по своему малолетству ещё не бегала в нашу уборную, а сидела на горшке. И хотя нянечка, которая привела меня в уборную, объяснила, как всем этим пользоваться, оставшись одна, я растерянно стояла и не решалась, спустив штанишки, присесть над круглой дыркой на корточки. Казалось, что из них должен был кто-то выползти и утащить меня.
Постепенно я привыкала жить в коллективе. С братцами — а мы все, и старшие, и младшие, были в одной группе — в детском саду я как-то не общалась. Скорее всего, это они не общались со мной. Ведь у них тут были мальчишки-друзья, и меня, глупую девчонку, они не жаловали своим вниманием.
Однажды, проходя мимо тёмной раздевалки в прихожей детского сада, я услышала плач моего братца Женьки. Его за что-то наказали и поставили в угол.
Я вошла в раздевалку, увидела, что Женька уткнулся лицом в чьё-то пальто и тихонечко воет. Мне стало его безумно жалко. Я немедленно встала в другой угол и, тоже уткнувшись носом в чьё-то пальто, заскулила. Время от времени я отнимала ладошки от лица, смотрела в сторону Женьки, снова утыкалась в ладошки и ревела чуть громче, чтобы Женька понимал, что я реву от сочувствия и жалости к нему.
Проходившая мимо воспитательница, услышав наш скулящий дуэт, вошла в раздевалку, очень удивилась моему плачу за компанию с братцем и разрешила обоим покинуть наши углы.
Дома я бы и не подумала плакать из жалости к Женьке, если бы он был наказан взрослыми. Я бы даже мстительно злорадствовала. И часто по собственной инициативе выкладывала взрослым все нехорошие проделки моих братьев, а они меня презирали за это и, конечно же, обзывали ябедой.
Так проходил процесс моего воспитания параллельно чувственному (зрительному, слуховому, осязательному, обонятельному) восприятию окружающего меня мира. Надо полагать, что мой мыслительный процесс был ещё примитивным, без логических умопостроений, но память была цепкой. И даже неодушевлённый мир казался мне живым, потому что из него исходили звуки, запахи, тепло или холод, разнообразные краски.
…Утром я просыпаюсь в своей кроватке дома и замечаю пробивающиеся в комнату сквозь щели закрытых ставен лучи солнца. В этих лучах играют, кружатся пылинки. Они — живые!
Один лучик падает на висящую на гвозде гитару. Она тоже кажется мне живым существом. Круглая дырка в её корпусе — это широко открытый рот. Симметричные цветные наклейки по обе стороны от гитарных струн — это глаза. И я начинаю уговаривать гитару, грозя ей пальцем:
— Ты меня не тронь! Ты маму мою не тронь! Ты бабушку мою не тронь! И Герку с Женькой не тронь! А то мой папка придёт и расколотит тебя!
А то чудовищем становлюсь я сама. Я ем пельмени. Расположив их по кругу на тарелке, я представляю, что это цыплятки. Моя вилка хищно кружит над ними, нацеливается на одного из них, протыкает и несёт к широко открытому моему рту. И это не рот, а отверстие в горе, где живёт страшила-змей. Вот он: время от времени высовывается из отверстия, толстый и красный. Он ждёт очередного цыплёнка, которого хочет сожрать. Уже догадались, что это мой язык. А мои зубы — это забор, который не даёт цыплёнку убежать от страшилы-змея. Такой вот триллер, придуманный моей фантазией.
Или вот зима. Снега много и холодно на улице. Всё застылое, мёртвое.
Но вот стало чаще показываться солнце, на улице теплеет, снег уплотняется и темнеет. Я прислушиваюсь к журчащим звукам под снежным покровом. Что же это? Вроде вода журчит? Я топаю валенком по насту, валенок проваливается в снег и быстро намокает, а я продолжаю протаптывать канавку, и в неё из-под снега вытекает весёлый ручеёк. Это он, оказывается, журчал, отыскивая себе выход. Я его освободила!
Потом снег исчезает. Бурые от засохшей прошлогодней травы полянки начинают покрываться свежей зеленью. Да и всё в мире преображается: небо, облака, деревья. В траве расцветают маленькие солнышки — одуванчики. Но меня больше всего начинает волновать какой-то необъяснимо приятный запах, от которого кружится голова. Мне хочется бежать на этот запах, но я ещё мала и одна боюсь выбегать со двора.
Однажды мама приносит ветку с кисточками белых мелконьких цветов. От них пахнет так же! Я спрашиваю её, где она взяла эту веточку. Мама отвечает:
— Да у Борониных целый сад этих деревьев. Это — черёмуха.
— Че-рё-ё-ё-муха, — растягивая слово, повторяю я. Слово звучит музыкально, мне становится хорошо даже от звуков в этом слове.
Борониных я знаю. Их дом на нашей улице слева от нашего дома, но по ту сторону дороги. Прошу маму показать мне этот чудесный и сказочный сад. Она ведёт меня к Борониным. Действительно: за их домом огромный сад. Деревья такие высокие, и ветви столь густо растут, что в саду даже днём сумрачно и темно. Но запах! Я буквально пьянею от него.
До сих пор запах черёмухи — один из любимейших мною…
Как много интересного и волнующего вокруг!
Вот в печке-«голландке» я вижу, как пляшет огонь, и слышу, как кряхтят, потрескивают поленья. Им жарко. Вскоре от поленьев остаются пламенеющие золотом головёшки, потом они чернеют и постепенно превращаются в горку серого пепла. А начинаются все эти превращения от одной зажжённой спички.
А однажды вечером я заметила в кухонном окне что-то непонятное мне. Сквозь стекло мне была видна тревожно-багровая краснота. Она была не ровная и неподвижная, а мерцала отблесками огня. Свет этой красноты уже начал проникать через окно на кухню.
— Бабка? Чё это? — указывая на окно пальцем, обратилась я к бабушке, копошащейся у печки.
Она быстро подошла к окну и выдохнула:
— Батюшки! Пожар!
И убежала на улицу.
Прильнув лицом к окну, я стала смотреть на пожар. Столько огня я ещё не видела. Но горело довольно далеко от нашего дома. Издалека доносились крики взрослых. Там что-то происходило.
Бабки не было очень долго. Я уже устала её ждать. Мне даже в голову не приходило побежать вслед за ней. Я — маленькая. Всего боялась. Была трусиха.
Наконец, огонь вдалеке стал распадаться на отдельные части, иногда пробовал вспыхнуть с прежней силой, но постепенно его было всё меньше и меньше. И вот он совсем потух.
С улицы пришла возбуждённая бабушка. От неё густо пахло дымом. Она рассказала, что сгорела баня на краю нашего села. Никто от огня не пострадал.
— Ну сгорела баня! Чё ж теперь поделаш? — качая головой, повторяла без конца она.
Да, я была ещё мала. За пределы ворот одна не выходила. И взрослые мне об этом напоминали:
— Упаси тебя Бог! Никуда одна не ходи! — то и дело предупреждала меня бабка.
И правда: на улице многое было мне интересно, но и страшное.
Для наблюдения за происходящим на улице я научилась вскарабкиваться по поперечным балкам на верх ворот. Обзор был больше, и калитку не надо было открывать: мало ли кто ворвётся через неё во двор.
Вот вижу: по пыльной дороге возвращается домой деревенское стадо. Впереди идёт большой чёрный бычище со страшными рогами. Я уже знаю от взрослых, что он бодучий и, было дело, загнал в реку одного дядьку, вздумавшего подразнить его. И теперь быку лучше не попадаться на пути. Пуская длинные слюни, он тяжело ступает по дороге. Не мычит, а буквально хрипит на очень низких нотах.
Вслед за быком суетливо и толпой спешат разномастные коровы. Они хотят разбрестись по домам как можно быстрее к вечерней дойке. Их вымя переполнено молоком, им тяжело. А дома хозяйки, гремя подойниками, уже дожидаются своих бурёнушек.
В этом же стаде бежит разная блеющая мелочь: козы и овцы. Они даже опережают быка. Да плевали они на него! Тоже мне вожак! Ноги быстры. Если что, убегут от его рогов. Нас не догонят! И такое вот моё наблюдение: у многих овец в продырявленных ушах цветные тряпочки. У одних — красные. У других — голубенькие. У третьих — пёстренькие. Овцы все одинаковые, и хозяйки по договорённости друг с другом метили своих овец определённого цвета тряпочкой.
И позади стада идёт пастух, за ненадобностью повесив свой кнут через плечо. Каждая овца, коза или корова и без пастуха знает свой двор. Время от времени от стада отделяется та или иная животина и направляется к калитке своего двора. Калитка уже предусмотрительно распахнута. И наша тоже. Но я залезла на самый верх ворот и не боюсь. Да и чего бояться? Нашей пока ещё единственной в хозяйстве козе Маньке явно не до меня. Ей моя бабушка нужна, чтобы поскорее подоила, угостив её предварительно кусочком хлеба.
Мои наблюдения со двора продолжались, наверное, лет до пяти. Без сопровождения старших на улицу не дозволялось выходить, а я была послушной тихоней. Я боялась одна ходить даже в наш огород, вообразив себе, что в густых зарослях гороха, стена которого была намного выше моего роста, живёт некая «бука». И однажды моя фантазия подтвердилась реально, хотя это была не совсем умная шутка нашей соседки Клавы Булатовой.
Клава, нарядившись в вывороченный наизнанку, шерстью наружу, тулуп и взлохматив свои рыжие волосы, неожиданно выглянула, да ещё с рычанием, из-за плетня, в то время как мы, девчонки, играли на улице напротив её дома. Старшие мои подружки Нина Боронина и Надя Панкова шутку приняли, засмеялись. А мы с Зойкой Конюховой впали вначале в ступор. Зойка быстрее меня завелась. С истошным криком «мама!» она понеслась по дороге, почему-то не в ту сторону, в которой был её дом. Я кричать от испуга не могла. Поддавшись Зойкиной панике, с сердцем, готовым выскочить из моей груди, побежала следом за ней. За нами, по-прежнему смеясь и больше за компанию с нами, устремились и старшие девчонки. Нина Боронина держала на руках маленькую дочурку Клавы Галиньку. Возможно, Нина опасалась, что Галинька сильно напугается, и хотела унести ребёнка от непутёвой матери.
Когда мы поравнялись с нашим домом, из ворот показалась моя бабка, закричала:
— Люськ, чё такое? Куда вы?
Но я не реагировала на бабкин зов и бежала вместе со всеми под Зойки Конюховой визг и крик.
Дома бабка долго заочно ругала соседку:
— Ну Клавка! Ну халда! Девчонок-то напугала!
Вроде бы мне было понятно, что в образе «буки» была наша соседка, но в огород я не шла ни под каким видом.
А однажды я услышала доносящийся с улицы «железный» рокот. Я моментально взлетела наверх ворот и увидела два танка! Они и остановились как раз напротив нашего двора. Из люков вылезли два дяденьки в комбинезонах и куда-то ушли. Налетели толпой мальчишки, в числе которых я заметила Герку и Женьку. Люк у одного танка остался открытым. Герка забрался на гусеницу танка, потом подлез к башне, перевесился через открытый люк головой вниз и стал рассматривать, что там внутри. А я увидела, что дяденьки-танкисты уже возвращаются обратно, и ужасно испугалась за Герку: ох, попадёт ему сейчас! Но ничего страшного не произошло. Дяденька поймал Герку за штаны, спустил его на землю и дал лёгкого шлепка по попе. Затем отогнал с дороги всех мальчишек. Вскоре танки зарокотали моторами и, пыля, поехали по дороге. А Герка возбуждённо стал рассказывать, что он увидел внутри танка и, конечно, привирал при этом. Надо же было рассказать поувлекательнее, а времени для осмотра было до обидного мало. Вот и пришлось на ходу что-то придумывать.
А откуда взялись в нашем селе танки-то?
Где-то в районе Непряхино находился учебный танковый полигон (он и сейчас существует вместе с войсковой частью). Тогда ведь шла Большая война с фашистами. В Челябинске, в других городах Урала вместо тракторов и вагонов делали танки. «Всё для фронта! Всё для победы!» То и дело в окрестностях сёл проводились войсковые учения. В небо взлетали сигнальные ракеты. По лесам тянулись телефонные провода. Мальчишки озоровали, обрывая их. И тогда появлялись телефонисты с катушками проводов; ругаясь, искали место обрыва.
И те же мальчишки находили и приносили в село гильзы и даже целые патроны, которые рвали на кострах. До сих пор удивляюсь, что никто из них не покалечился и не лишился глаз.
Далёкая война меня не волновала. Я жила в настоящем времени, а оно было милостиво ко мне. Родной и уютный дом. Папка и мама с нами — их, правда, редко видели дома, особенно папку, сутками пропадающего на шахте. Казалось, родители всё время были на работе. Зато шустрая наша бабка — вот она!
В детский сад мы ходили недолго. Старший брат Гера пошёл в школу осенью 1944 года. Через год следом за ним отправился Женя.
Я стала убегать из садика домой. Помню, мы вышли на прогулку. Играли во дворе. Я спряталась за поленницей дров, а когда воспитательница увела детей с улицы, стриганула по улице, благо бежать было недалеко и дорогу я уже знала. Прибежала домой и с порога как можно жалостнее закричала бабке:
— Я исть хочу!
Не потому, что и правда хотела есть, а чтобы она разжалобилась и не заругала за побег. Что-то мне надоело быть в саду. К этому времени у меня появились подружки, которые в садик не ходили. С ними было веселее и интереснее.
А после войны садик был за ненадобностью закрыт.
…В 45-м война закончилась. Конец её я запомнила по-детски смешно и не понимая грандиозности перемен в жизни всех людей. Отныне время пошло разграничено на «до» и «после» войны.
Был майский день. Мои мама и бабка пришли откуда-то сильно весёлые. Бабка даже приплясывала вокруг стола, напевая на мотив «Барыни» «ри-та-та-та». А я испугалась необычности их поведения и залезла под стол. Испугалась и пьяных криков, доносящихся с улицы. Во время войны ничего подобного я не могла услышать. Взрослые чаще всего пребывали с серьёзными озабоченными лицами. И я почему-то не помнила бабьего воя от приходящих похоронок с фронта, но чувствовалось постоянное напряжение в людях. Многие женщины из-за нехватки мужчин работали на шахтах. Вагонетки с рудой возили, а то и в шахту спускались, что в мирное время было запрещено трудовым законодательством.
И вот — отпустило. Победа! Всё село было пьяным.
Взрослые острее почувствовали окончание войны. В моей жизни ничего не изменилось. Моё детство продолжалось. Я росла.
Наша бабка
Пока мы, братья и я, росли и взрослели, наша бабка постоянно присутствовала в нашей жизни. Кормилица, заботница, врачевательница, в меньшей степени наша «пушкинская Арина Родионовна» — на ней ведь и домашнее хозяйство с огородом и скотиной «висело». Некогда ей было рассказывать сказки, петь песни. Она была неграмотная, говорила простонародно, в нашем присутствии из её рта летели слова типа «жопа», «насрать», «поссать», а то и покруче слова в словесных перепалках и разного рода уличных разборках с деревенскими бабами. Когда мои родители пытались её образумить и не обращаться вольно со словами в нашем присутствии, бабка возмущённо хмыкала:
— А то они не знают, что «жопа» — это «жопа»!
Овдовев в 44 года, она посвятила свою дальнейшую жизнь семье младшего сына и больше замуж не выходила. Однако раза два она куда-то уезжала от нас. Помню, она появилась у нас в Непряхино, и я, соскучившаяся, полезла к ней на колени. Она охнула и сказала:
— Погоди, Люська. Глянь, какие у меня ляжки.
Подняла подол юбки, и я увидела багровые струпья вместо нормальной кожи на её бёдрах. И помню, что папка долго и сердито выговаривал своей матери, что она на полном ходу поезда спрыгнула вблизи станции Чебаркуль. Позднее я узнала все обстоятельства этой истории от неё самой:
— В 43-м годе Федька из армии пришёл, к нам в Непряхино приехал. Ранило его на войне, отлежался в госпитале и его начисто списали. Контуженый был — всего трясло, ложку до рта не мог донести. И нога не зажила. Ну и я с ним поехала проведать родню в Вознесенку. Таня и её ребята, Васька с Галькой, там жили. Ну, повидалась в Вознесенке со всеми, назад до Чебаркуля поехала с попутчицами, молодыми девками. Мы в Миассе было сели на поезд, едем, а нам говорят, что поезд в Чебаркуле не остановится и едет до Челябинска. Девки собрались прыгать, ну и я за ними. Прыгнула, меня и проташшыло по насыпи, хорошо хоть об столб головой не вдарило — он совсем близко от меня стоял. А то бы и хоронить вам пришлось меня. Ну а ляжки ободрала в кровь. Девки на станции фельшара нашли, он мне йодом ляжки намазал. Немного очухалась, да и — к вам.
Второй раз она уехала из Карасей надолго. Что-то не заладилось у неё с моей мамой. Бабка привыкла верховодить в семье, ругала молодуху за то, что она всё не так делает по хозяйству, и не подпускала маму на кухне, когда что-то готовила и стряпала. Мамины глаза то и дело были на мокром месте. Папка пытался их помирить, но однажды бабка собрала свои вещи в узелок и заявила:
— Ну и живите без меня! Ухожу от вас!
Потом я узнала, что бабка нашла работу в Миассе на железной дороге, на какой-то стройке, чуть ли не шпалы укладывать. Наверное, надеялась и свою личную жизнь как-то наладить, может, и замуж выйти. Ведь она была совсем ещё не старой.
Прошло какое-то время. Выходной день, и мы все дома. Сидим за столом, обедаем. Хлопнула калитка в воротах. Папка глянул в окошко и сообщил:
— Ну вот и мать идёт!
Бабка вошла и сказала:
— Приехала, значит. Не могу без этих засранцев жить. Кажный день всё думала: как они тут без меня?
Конечно, и мы обрадовались, что бабка вернулась. Она снова взяла бразды в свои руки на кухне и по хозяйству, и поскольку шить, как мама, она не умела, то шитьё стало основной маминой домашней работой.
Ну а наша бабушка освоила с детства прядильное ремесло. Как только выдавался свободный час днём, она привязывала к спинке стула кудель (клок очищенной овечьей шерсти), и усаживалась боком на стул. Мне было интересно смотреть, как она вытягивала из кудели левой рукой, одновременно скручивая, тонкую нить пряжи — по-деревенски надо говорить: «ссучивая» — и, привязав нить к веретену, правой рукой ловко закручивала его так, что веретено вращалось — аж плясало на полу и наматывало на себя пряжу. Бабушка левой рукой только успевала вытягивать из кудели нитку. Пряжа у неё получалась ровненькая, нужной толщины. Закончив работу, она подзывала меня, вела на кухню и командовала:
— Ну-к, Люсь, помоги перемотать пряжу в клубок. Садись вот тут напротив меня на лавку и держи концы веретена ладошками, да неплотно держи.
У меня ничего не получалось, веретено с намотанной пряжей щекотало мои ладошки, вырывалось из ручонок и падало на пол.
— Учись, Люська, сызмала прясть и вязать! Вырастешь, всё это пригодится, — говорила бабушка, но и понимала, что я ещё для этого дела мала.
Спустя какое-то время родители где-то приобрели настоящую прялку и «донце», к которому привязывали шерсть. Процесс прядения пошёл гораздо быстрее. Устройство прялки не буду здесь описывать. В интернете можно найти всё на свете: и как устроен тот или иной старинный механизм и предмет, и как он назывался раньше. Хочу только заметить здесь, что прялку бабушка называла самопрядкой, словно бы это устройство само прядёт. А вот и не само! Потому что не только руки, но и одна нога была задействована в процессе — ногой ритмично она нажимала на педаль, отчего колесо прялки крутилось, и нитка пряжи наматывалась на крутящуюся вверху бобину. В остальном всё то же. Деревянное «донце» из двух широких гладких досок имело Г-образную форму. На горизонтальную доску усаживалась бабушка, к верхнему концу вертикальной доски, собственно к «донцу», привязывала клок шерсти и тянула, ссучивая, нитку пряжи, одновременно нажимая ногой на педаль.
Пока я была мала и сама не читала, бабка под жужжание колеса прялки рассказывала мне разные истории из деревенского быта, а иногда и сказки в своём пересказе. Помню, одна из её сказок меня ужаснула такой вот жутью. Сказка обычная про Ивана, которому надо было за каким-то делом перебраться через океан. А как? Океан ведь не переплывёшь. Он поймал орла, да и сел ему на спину. Орёл полетел через моря и страны. Лететь далёко, он ослаб от голода. Иван понял, что они сейчас упадут в воду и утонут. С собой у Ивана была краюшка хлеба и фляга с водой, сам-то он не голодал в пути. А орёл хлеб не ест, ему мясо надо. А где его взять? И тогда Иван стал ножом срезать куски мяса со своих ляжек и бросать орлу, а тот ловил клювом мясо и дальше летел. Так и перелетели океан.
Я не выдерживала такого ужаса, прерывала бабкин рассказ:
— Но Иванушке больно же было своё мясо срезать!
— Конечно, больно. А чё поделаш? Тонуть в океане не хотелось, жить ему хотелось…
У бабушки за рекой завелась приятельница. Звали приятельницу необычно для меня: Сусанна Петровна. Иногда она навещала бабушку, приносила какую-то выпивку, скорее всего, брагу собственного изготовления. Накушавшись, они устраивались на табуретках у тёплой печки-«голландки» в «нашей» комнате и начинали долгие свои беседы, видимо, совсем не предназначенные для моих детских ушей, потому что во время разговора они то и дело шептали что-то друг другу на ухо. При этом хихикали и смеялись. Если я пыталась приблизиться к ним и подслушать, бабка грозила мне пальцем и говорила:
— Ты давай играй в сторонке. Да матери-то не говори потом, что мы тут с Сусанной Петровной брагу пили.
А иногда под хмельком они душевно и протяжно пели вдвоём. Одна их песня меня потрясла. Наизусть эту песню не помню. Что-то вроде этого: про девочку, у которой умерла мать, а отец женился и привёл в дом молодую и красивую мачеху, которая не взлюбила девочку, тиранила её по-всякому. Девочка часто бегала на могилку матери, чтобы выплакаться и пожаловаться. Мачеха и заявила однажды отцу девочки: или я, или дочь твоя! Однажды девочка побежала в очередной раз поплакать на могилке матери, а отец тихонько пошёл следом. Он так сильно любил мачеху, что решил избавиться от дочки. Песня заканчивалась словами: «И тогда на могилке у матери отец дочку заре-е-е-зал свою!»
Обе бабушки заливались слезами, ревела и я, кричала:
— Надо было мачеху заре-е-еза-а-ать!
Бабка наша всей душой была предана нам и нашей семье. На плохую жизнь никогда не жаловалась, обычно говорила: «Ничё живём! Не хужее других». Когда в клубе показывали фильм о Зое Космодемьянской, бабка наша тоже посмотрела этот фильм, пришла домой вся в слезах, приговаривала:
— Ну вот чё такое? Ро´стишь их ро´стишь, а тут война. Молоденьких девок вешают. А она, Зоя-то эта, под виселицей с петлёй на шее кричит: «Всех не перевешать! Много нас! И Сталин придёт!» Господи, Господи! Да хоть бы войны-то не было!
Нас, детей, она не только оберегала в быту, но и защищала от обидчиков. Когда нашего Женьку избил великовозрастный третьегодник и хулиган Щелконогов, и Герка, придя домой, доложил об этом бабке, маленькая и хрупкая наша бабка, не раздумывая, прибежала в школу и прямо на уроке на глазах директора школы Павла Михайловича отхлестала вицей Щелкана. Павел Михайлович спросил её:
— За что Вы его?
— Он сам знат за что! — сердито сказала бабка и ушла.
Мы, дети, по-своему ценили бабкину заботу, хотя и не очень вдавались в её домашние дела. Вот мы с сестрой Галькой играем в «нашей» комнате и вдруг слышим стон, доносящийся из «тёмной» соседней бабкиной комнатки. Бежим туда и видим бабку лежащей на своей постели, ей совсем худо, на все наши с Галькой крики и призывы молчит, потом приходит в себя, несвязно что-то мычит и стонет. Подняла, было, свою руку, а рука её не слушается и бессильно падает. Мы с Галькой растерялись. Дома никого, надо кого-то из взрослых позвать на помощь. Галька быстрее меня сообразила:
— Люсь, бабка-то помирает! Надо позвонить дяде Андрею на работу, а он врача приведёт!
Поскольку мой папка был начальником на шахте, нам на кухне повесили телефон, но папка запретил нам в его отсутствие, балуясь, снимать телефонную трубку и вообще трогать телефон. Дело в том, что на другом конце связь поддерживала телефонистка с телефонной станции. Её почему-то называли непонятным для нас словом «коммутатор». Я это слово переиначивала и говорила более понятно для себя «кому — тата´р?».
Галька подскочила к телефону, а я ей кричу:
— Не трогай! Папка наш ругается и не велит трогать трубку!
Но Галька решительно сняла трубку и заорала в неё:
— Алё! Кому — тато´р! Скажите дяде Андрею Кузьмину на шахте, что у него мать помирает, и мы с Люськой не знаем, что делать!
Мои родители незамедлительно появились оба. Бабка наша, слава Богу, была в сознании и умирать не собиралась. Пришла и фельдшер Дора Михайловна, осмотрела и прослушала грудь у бабки. Видимо, бабка сильно простудилась и застудила лёгкие, у неё высокая температура, надо лечить такими-то порошками, давать тёплое молоко и т. д. Мама моя ушла с Дорой Михайловной за порошками, а папка похвалил нас с Галькой, что мы не растерялись и вызвали его с работы.
Я ещё не раз в моей повести буду рассказывать о нашей бабке. И когда в апреле 1974 года она по-настоящему ушла из жизни, мы, уже взрослые её внуки, побросали свои дела и семьи и помчались в Миасс: я — из Москвы, Георгий из Магнитогорска, Евгений из Челябинска, младший брат Геннадий из Новосибирска. Это была первая и тяжкая для нас потеря, нашей хлопотуньи, говоруньи и помощницы, которая то и дело в своих молитвах просила Господа о нашем благополучии в нашем ученье, работе и, где бы мы ни жили и что бы ни делали, в наших делах «чтобы всё было хорошо»!
Наша бабка свою миссию выполнила: она, как могла и умела, «ро´стила» нас!
Братик Гена. 1946 год
После войны мои родители, видимо, на радостях решили сотворить ещё одного человечка. А может, это вышло у них случайно. Однако ж мы-то, трое, у них появлялись до войны с интервалом в один — полтора года. Потом прошло 6 лет. Отцу 31 год, маме 29. 12 мая 1946 года родился Гена.
Время ожидания появления на свет ребёнка как-то отразилось и на мне. Наверное, что-то застревало в моём сознании из подслушанного разговора взрослых. У меня проявился интерес к маленьким детям. Изменения в маминой фигуре для меня происходили незаметно. Мне не было дела до её внешнего вида. Мама — она и есть мама, толстая или худенькая всё равно мама. Зато я бурно реагировала на любого сосунка в соседних домах.
Однажды забежала в дом очередной моей подружки по дворовым играм и увидела в люльке хорошенького мальчика. Стояла и рассматривала его крохотные пальчики на руках и ногах. От светлых его волосиков (каких там волосиков? — пушок на голове) исходил необъяснимо милый запах.
Тётя Зина, мама ребёночка, заметила мой интерес, спросила:
— Что, Люсенька? Нравится наш Вовка?
— Какой хорошенький! — восхищённо сказала я. — А у нас такого нет.
Тётя Зина решила пошутить, но до меня, пятилетней, шутки взрослых не доходили. Она сказала:
— А пусть твоя мама купит его у нас! Или вот что: сбегай домой, попроси у мамы рубль и приходи, мы его тебе отдадим.
Я побежала домой и с порога закричала:
— Мам! Дай мне рубль. Я хочу купить Вовку!
Мама, конечно, рубль не дала. Я побежала назад и огорчённо объявила, что мама не дала мне денег. Наверное, их у неё нет.
Тётя Зина покачала головой, как бы о чём-то размышляя, потом сказала:
— Ну, ладно! Отдам даром. Больно много он писает и какает! Все пелёнки обмарал! Не успеваю застирывать.
Я не заметила смешинки в её глазах, решительно подошла к люльке, но тётя Зина остановила меня:
— Что ты, Люсенька! Сейчас же зима. Иди за санками, да не забудь одеялко взять, а то он замёрзнет!
Я помчалась домой, вбежала, как угорелая, в комнату, где сидела за шитьём мама, молча сдёрнула с кровати покрывало и хотела бежать на улицу, но мама остановила меня вопросом:
— Куда это ты?
— За Вовкой! Тётя Зина отдаёт нам его так! — выдохнула я, еле справившись со своим сбившимся от спешки дыханием.
Тут уж мама решительно пресекла мои намерения, сказав:
— Ну хватит! Сиди дома! Разбегалась.
Но я вырвалась из маминых рук и опять убежала. Чуть не плача, сообщила тёте Зине, что мама не велит забирать Вовку.
— Ну, ясно не велит. И я сейчас его не отдам. Видишь, он уже спит. И на улице становится темно. Ты завтра приходи!
Тётя Зина думала, наверное, что завтра я забуду о своих намерениях. Не тут-то было! Назавтра я опять явилась за Вовкой, и опять мне его не дали, придумав очередную отговорку.
А дома я ещё долго продолжала канючить: «Мама! Я хочу Вовку!»
И так надоела маме, что она купила где-то небольшую куклу — мальчика в пионерской форме. (Может, папка ездил в город в командировку и привёз по заказу мамы.)
Кукла мне понравилась. Я тут же нарекла её «пионером-Вовкой» и утешилась.
А когда мне исполнилось лет семь, мама привезла откуда-то настоящую большую куклу. Утром я проснулась, а на стуле сидит ОНА. Мой вздох восхищения. Куклу звали Таня. Не помню, куда она потом делась. Наверное, мама взяла её на время — куклы в то время были большой редкостью. И больше за все остальные детские мои годы кукол у меня не было.
Зато в один солнечный майский день — 12 мая 1946 года — родился братик. Мама рожала его дома в своей комнате. Роддом в селе отсутствовал.
Двери в нашу детскую комнату были плотно закрыты на крючок, да и спали мы тогда крепко.
Я проснулась утром. Увидела, что у запертой двери о чём-то шепчутся Герка с Женькой. Тут же вертится моя двоюродная сестрёнка Галька, поднявшаяся к нам снизу из подвального этажа.
А потом дверь распахнулась. Я увидела, что мама моя лежит на кровати, укрытая до пояса одеялом. Улыбается. Бабушка выносит из комнаты ведро и таз. Лицо у бабки довольное — прямо-таки светится. У стола стоит наш фельдшер Дора Михайловна, тоже улыбается. А на столе лежит какой-то свёрток.
Дора Михайловна приглашает меня подойти поближе. Говорит:
— Ну, смотри, Люсенька! Какой теперь у тебя есть братик!
Я приподнимаюсь на цыпочках, заглядываю в красненькое, сморщенное личико маленького человечка.
Один солнечный лучик пробивается сквозь окно и упирается в это личико. Солнце тоже словно бы улыбается и радуется появлению у нас нового члена семьи.
Существует домашняя легенда: как мы выбирали имя ребёнку. Мама рассказывала, что на её вопрос, как назовём ребятёнка, будто бы Женька сказал:
— Назовём его Енакием!
Дело в том, что они с Геркой недавно прочитали повесть «Сын полка» Катаева и почему-то им понравился не главный герой книжки Ваня Солнцев, а командир Енакиев. Вот в честь его и решили назвать родившегося брата.
Мама поправила:
— Геннадием. Мы назовём его Геной.
И мы дружно приняли это имя, трансформировав его в Генку.
Так или иначе, Генка стал вдруг центральной фигурой в доме.
То и дело кто-то задавал вопрос:
— Ну, что наш маленький?
Маленький рос, сосал мамину грудь, спал в люльке, подвешенной на толстой пружине к потолку. Я видела все перемены, происходящие с ним по мере его роста, радовалась наравне со взрослыми. Вроде как в доме поселилась радость. У Генки были огромные голубые глаза, он был светленький весь — как такого не полюбить?
Но я вдруг стала ощущать и некую зависть внутри себя. До сих пор я была младшенькой, взрослые оказывали мне больше внимания, чем старшим братцам. А теперь — всё Генка да Генка. Вот бабушка кормит его с ложечки размоченной в какао печенюшкой. Я, видя это, вдруг возмутилась:
— Почему всё Генке и Генке! Я тоже хочу печенье и какаву!
И заревела от обиды. Бабушка стала урезонивать меня:
— Ну, Люськ! Ты уже большая! А у него и зубов-то всего два. Он ещё не может исть, как ты!
А однажды мама дала мне в руки ведро с грязными Генкиными пелёнками и послала на речку их отполаскивать. Я же была брезглива до рвоты, не переносила даже собственную нечистоту, поэтому заупрямилась:
— Не пойду-у-у! Мне противно полоскать Генкины какашки! Меня вы-ы-рвет!
Мама рассердилась на меня: иди и всё, некому больше, все заняты, а у Генки чистые пелёнки закончились.
Выручила меня подружка. Она превратила процесс отполаскивания пелёнок в речке в игру, и мы с нею вдоволь наполоскались, фантазируя, куда поплывёт очередная Генкина какашка.
Конечно, Генка не раз ограничивал мою свободу. Подружки побежали на улицу играть, а меня бабушка не пускает, потому что надо «водиться» с Генкой. Бабушка вся в делах, а с Генкой — мало ли что может случиться по недогляду.
В первый момент я возмущалась, но потом заигрывалась с братиком и забывала о своих намерениях бежать к подружкам на улицу. Оставить Генку без присмотра — мне и в голову не приходило. Я уже ощущала ответственность за безопасность брата. Он уже и падал со ступенек крыльца, и однажды, когда Герка и Женька сильно раскачали люльку, сорвавшейся с крюка пружиной чуть его не убило. Они же, как-то развлекаясь, сильно толкали от стены к стене плетёную коляску, в которой сидел Генка, коляска перевернулась и вывалила его на пол. И было и такое, что я на всю жизнь изуродовала Генкин ноготь на большом пальце руки.
Генка сидел на разостланном одеяле на полу комнаты. Я возилась с ним. Для игры дала молоток, какие-то брусочки. Он выпустил тяжёлый молоток из рук, занялся деревянными брусочками. И вдруг я увидела ползущую по одеялу двоехвостку! ( Как она называется по-научному, до сих пор не знаю). Я этих насекомых жутко не переваривала. У, противные какие! Длинненькие, цветом, как дождевой червяк, с шевелящимися шестью ножками, а на конце вилкообразный хвост. И вонючие, если раздавить. Двоехвостка заползла на кисть Генкиной руки, он в это время опирался на руку. Недолго думая, я схватила молоток и стукнула, как я намеревалась, по двоехвостке. Получилось — по Генкиному большому пальцу! Генка громко заплакал. Прибежала из кухни бабушка, треснула меня по затылку, стала дуть на Генкин посиневший палец. Через какое-то время ноготок воспалился, почернел, а потом и сошёл. Новый отросший ноготь получился кривым. Такую вот «примету» оставила я братцу на всю жизнь.
В ранний период своей жизни Генка ходил за мной, как привязанный. Мне это даже надоедало. «Ходил», конечно, не сразу. Вначале он ползал. И очень бойко. Иногда заползал куда-нибудь под кровать, под стол — ищи его!
Я помню, как одевали маленького Генку дома. После рождения, пока он был совсем крохотным, его зачем-то туго спелёнывали так называемым «свивальником». Считалось, для того, чтобы ножки не были кривыми. Свивальник представлял собой длиннющую полосу ткани, им обматывали Генкино завёрнутое в пелёнку тельце так, что он становился похожим на кокон. Вот издевательство! Но так было принято.
Женщинам тогда декретного отпуска не давали: родила мама, день-два дома — и на работу; выделяли по закону положенный час для кормления грудью. Мама всегда врывалась домой, вываливала набухшую грудь, кормила Генку, потом торопливо сцеживала после кормления лишнее молоко над тазиком, брызгая струйками молока во все стороны. И убегала на работу.
А в отсутствие мамы, когда Генка заходился от голода криком, бабушка жевала своими редкими уже зубами (фу!) хлебный мякиш, заворачивала его в тряпочку шариком — получалась своеобразная соска. Давала Генке в рот, и он сосал. Хлебный мякиш иногда заменялся картошкой. Так было принято! Да и не было резиновых сосок тогда в деревне (в городах, может, они и были).
…Когда я студенткой училась в университете, на лекции по органической химии, посвящённой ферментам, профессор Есафов привёл в качестве примера использования ферментов в быту обычай на Руси давать младенцу пережёванную пищу. Мол, это даже полезнее, чем искусственные питательные смеси, от которых у ребёнка образуются газы и болит живот. Пережёвывая пищу, мать снабжает её ферментами слюны, облегчая тем самым процесс переваривания пищи в желудке ребёнка. Интересно бы знать, а сколько и каких микробов при этом получает ребёнок?
Но вот наш Генка подрос. Пелёнки ему не нужны: он ползает. И опять одевали младенцев не так, как сейчас. Никаких тебе штанишек-ползунков. Не настираешься, потому как ребёнок постоянно писает. Такого младенца облачали в платьице. В этот период Генка становился похожим на девочку. В платье и ползал. Бывало, так его выпускали летним жарким днем поползать во дворе, и он мог сесть своей голой попкой в какую-нибудь грязную кучу. Ну и что? Генку подносили к рукомойнику и отмывали его «причандалы» от грязи.
В погожий денёк я выносила его за ворота и ставила у лавочки. Он уже мог сделать несколько неуверенных шажков, падал. Я его опять ставила на ножки.
Но однажды он вдруг оторвался от лавочки и пошёл вдоль загородки палисадника. Я боялась спугнуть его. А он завернул уже за угол загородки и всё шёл и шёл вдоль длинной стороны, дошёл до следующего угла. Устал и сел на землю.
Из окна выглянула бабушка, чтобы проверить, чего мы делаем.
— Генка пошёл! — радостно возвестила я.
И Генка на самом деле пошёл и ходил с каждым днём всё увереннее.
Он по-прежнему был очень привязан ко мне. Старался подражать мне во всём.
Мне было лет 9, Генке 3 с чем-то, когда мама сшила мне пёстренький ситцевый сарафан в красных цветах. Генка тут же потребовал, чтобы ему сшили такой же. А маме что стоит сшить из оставшихся лоскутов сарафан поменьше? Взяла и, ради шутки, сшила и Генке. Облачила его и выпустила вместе со мной на улицу. Идём мы с Генкой по дороге в одинаковых сарафанах — модничаем. Я держу его за руку. Навстречу попадаются тётеньки, улыбаются, говорят:
— А мы, Люсенька, и не знали, что у тебя появилась сестрёнка! Да какая хорошенькая!
Я была большая, быстро сообразила, что тётеньки подсмеиваются над нами. Пришла домой и сердито объявила маме, что больше не пойду с Генкой гулять, если он наденет девчачье платье.
И старшие братья возмутились, дружно стали протестовать: нельзя Генку превращать в девчонку, пусть растёт мальчишкой! (Яйца курицу учат!) И больше Генка в сарафанах не ходил!…
Забегая далеко вперёд, могу теперь сказать, что из моего брата вырос замечательный мужчина, учёный-физик, доктор наук. Мы с ним в 2000 году побывали в Верхних Карасях, набрались смелости и попросили хозяйку дома разрешить нам пройти в дом. Хозяйка помнила наших родителей, а с маминой сестрой Клавдией училась в школе, потом сама учительствовала и теперь доживала свой век.
Заметили в доме изменения. Войдя из сеней, попали в прихожую, а не на кухню, как прежде. Печка передом была обращена в бывшую тёмную комнату. Кухня теперь там.
Большая или «мамина» комната так и осталась большой и светлой — между прочим, всегда такой была. Это гостиная. Диван на месте родительской кровати, на которой 54 года назад рождался мой младший брат. Печка-«голландка» напротив окрашена в белый цвет. На стене слева от неё портрет, видимо, умершего мужа хозяйки. Мимолётно глянули на не представлявший для нас интереса телевизор в углу, и я сразу перевела свои глаза и уставилась на толстый крюк, ввинченный в потолок. Весело обратила внимание брата на него:
— Ген! А на этом крюке полвека назад сосунком ты качался в люльке.
В спальню, бывшую «нашу» комнату мы не решились пройти — неловко как-то смущать хозяйку. Там через раскрытую дверь была видна неприбранная постель.
Сели на стулья по бокам от печки-«голландки» и сфотографировались на память. Для брата Гены это был последний визит в дом, в котором он родился.
Расширение моей Вселенной
Поскольку я — это Я, то всё остальное пространство было вокруг меня. Дом — это прежде всего наша семья: мама и папка, бабка, братья Герка и Женька. Пока без родившегося после меня Гены. А вне дома — двор со всеми нашими обитателями-животными. И дом, и двор — это ближний круг, осваиваемый мной в самый ранний период.
А дальше пространство расширилось до размеров улицы и прилегающих к ней зон. И оттуда в мой круг познания входили просто чьи-то «дяденьки и тётеньки» — наши соседи и их дети — мальчики и девочки, некоторые из них становились нашими друзьями. Мальчишки стали приятелями моих братьев. А у меня завелись подружки.
Улица и окрестные её территории стали главным местом игр и встреч с друзьями-подругами.
Наш дом стоял на главной улице села. В одну сторону дорога уходила к Непряхино, откуда мы приехали. В Непряхино находились местные органы власти, приисковое управление, а в Верхних Карасях крупного начальства не было. Село большое, но улицы не имели названия. Это в нынешнее время, навестив село в 2000 году, я узнала, что наш дом стоит на улице Свободы (надо же!) под номером 7А. А тогда письма приходили по такому адресу: Челябинская область, Чебаркульский район, Непряхинский поселковый Совет, село Верхние Караси, фамилия, имя, отчество адресата. Единственная почтальонша знала всех жителей наперечёт и кто где живёт. Но можно было оставить почту в конторе, куда все работающие на шахтах непременно заглядывали.
А вот где эта контора находилась, я что-то не помню. По малым моим летам она мне была не нужна. Видимо, помещение скучное и непривлекательное. Там, правда, некоторое время работала моя мама в должности счетовода. Наверняка контора существовала у шахты «Майская», а это было за речкой, довольно далеко, и туда ребятня обычно не бегала.
Главная дорога в другую сторону шла мимо нашего дома к речке, потом через мост-плотину к магазину, и, как ни странно, место для ребятни непривлекательное. Ну ничего там интересного! Убожество, а не магазин. В народе этот магазин назывался «Золотоскупка». Название это пришло со времени 20-х годов, когда после революции, Гражданской войны и политики военного коммунизма в нашей стране нормальные деньги обесценились и полки магазинов опустели. Кто сейчас не знает, коробок спичек стоил тогда миллион старых рублей. В стране небывалый голод, которому способствовала ещё и засуха. Советская власть как бы отступила от социалистических методов хозяйствования и взяла курс на проведение «новой экономической политики» (НЭП) с разрешением частного капитала и свободной рыночной торговли. Инициатором проведения новой политики был В. И. Ленин. В числе многих мер для пополнения золотого запаса и выхода из финансового кризиса были открыты магазины «Золотоскупка», где в обмен на сданные населением ювелирные украшения и драгметаллы, у кого они были, выдавались товарные ордера — так называемые боны, за которые в магазине можно было приобрести товары и продукты.
Новая экономическая политика за короткий период времени наполнила товарный рынок, нэпманы контролировали 75% всего капитала в стране. С приходом к власти Сталина частному капиталу пришёл конец, был взят курс на индустриализацию страны со всеми вытекающими положительными и отрицательными для страны последствиями. Но что бы ни происходило в стране, страна всегда нуждалась в пополнении золотого запаса. В 40-е годы в местах золотодобычи, кроме промышленно работающих шахт по извлечению из недр земли залежей рудного золота, широко применялся труд вольнонаёмных рабочих, работающих в старательских артелях в летний сезон. Старатели добывали золото в россыпях на промывке золотоносных песков и мягкого грунта в долинах рек. Добытое золото артель обязана была сдать в банк, а ей выдавали товарные ордера-боны: нечто вроде зарплаты. Частная продажа-скупка золота преследовалась законом — можно и тюремный срок получить, ибо золото было собственностью государства.
Ну и какие-такие товары можно было купить на эти боны? В нашем селе магазин «Золотоскупка» размещался в обычном деревенском доме, в тесноватом помещении. На полках товары, что сумели привезти из города: неказистые женские туфли, валенки, дешёвые ткани, какая-то одежда, кухонная посуда. На отдельном стеллаже — буханки чёрного хлеба, консервные банки, бутылки вина. Если вдруг привозили липкие конфеты-подушечки, они вмиг раскупались. И над всем этим убожеством — портреты Сталина и Калинина. Скука в магазине для нас, ребятни!
А во время войны была введена карточная система оплаты труда. Я помню талончики с надписями «мука», «жиры», «сахар», «крупа», которые приносила мама. На них и приобретались указанные продукты. После войны, в 1947 году, была проведена денежная реформа — появились деньги. Увы, в нашем сельском магазине по-прежнему был скучный набор товаров и продуктов. Если бы не корова и огород, трудно было бы прокормиться семье в послевоенное время.
Жарким летом особо притягательна для нас была речка. Купались до посинения и дрожи! Потом, стуча зубами, согревались на мягкой травке на берегу и снова ныряли и плавали.
Зимой же чаще ходили кататься на санках с горки. Но и помню, что как-то с санками мы, ребятня, пришли на речку, укрытую льдом. По гладкому льду мела снежная позёмка. Я поскользнулась, растянулась во весь рост на льду, и мне стало интересно: а что там подо льдом. Разгребла снег варежками, расчистила лёд. Он отливал синевой и был прозрачным. Но не как стекло. В его толще виднелись то пузырьки, то веточки и палки. Напрягая зрение, я всё же пыталась разглядеть — что там в этой таинственной воде подо льдом? И увидела — честное слово! — большую рыбину (щуку?), медленно шевелящую плавниками!
Летней порой мужчины иногда объединялись в небольшую группу, перегораживали реку неводом, а потом пойманную рыбу раскладывали кучками «по справедливости» и по справедливости делили её. Делалось это так: кто-нибудь из них отворачивался, прикрывая рукавом глаза, а кто-нибудь, указывая на кучку рыбы, спрашивал: «Это — кому?» Ответ, предположим, такой: «Это — Андрею Алексеевичу», то есть моему папке; означало, что эта кучка рыбы — наша. Я как-то присутствовала при дележе пойманной рыбы. Заметила в нашей кучке небольшую щуку. Она лежала неподвижно, словно мёртвая, и такая была красивая в серебристой чешуе! И мне захотелось потрогать её. Указательным пальцем я прикоснулась к «щучьему носику», а она — ам! — сомкнула челюсти на моём указательном пальце. Испуганно я отдёрнула руку. Лучше бы я не делала этого — щучка была небольшая, отпустила бы мой палец. А так её острые зубы содрали кожу на моём пальце, показалась кровь. Дома, показывая травмированный палец, я жаловалась бабке и братцам:
— А меня щу-у-ка укусила!
И чтобы вызвать сочувствие, надулась и изобразила плаксивую физиономию. Вместо сочувствия братец Женька легонько щёлкнул меня по макушке и сказал:
— Какая ты дура, Люська! Эх ты!
Несколько раз в погожий день взрослые брали меня на озеро Малое Миассово, из которого вытекала наша речка. Берега этого озера вообще были безлюдными, лесистыми. Вдали в синей дымке виднелась зелёная гряда невысоких гор. Озеро находится в охранной зоне Ильменского заповедника. Повсюду запрещающие надписи с угрозой штрафов: дескать, не пугайте диких зверей, не разоряйте птичьих гнёзд, не собирайте грибы, ягоды. В общем: туда не ходить, сюда не ходить. Вместе с тем в заповеднике существовали секретные и полусекретные объекты разного назначения. Так, с «нашего» берега озера, начиная от деревни Малое Куйсарино, куда свободный доступ народу ещё был разрешён, — можно было разглядеть далеко-далеко на другом берегу несколько бревенчатых строений. Отец говорил непонятно для меня:
— Там кордон.
А моя бабка как-то сказала, что туда нельзя ходить, там работают немцы. Это испугало меня. Война прогремела недавно. Немцы — это враги наши, страшные люди, напавшие на нашу страну. Видела в кино и слышала от взрослых.
После, в годах 60-х, я прочитала книгу Даниила Гранина «Зубр» — о выдающемся учёном-биологе, легендарной личности со сложной судьбой Николае Владимировиче Тимофееве-Ресовском. «Зубр» — так прозвали его коллеги. Из этой книги я узнала, что на озере Миассово, начиная с 1948 года, то есть как раз в период, когда я жила в Верхних Карасях, находилась биологическая станция. Но писатель Гранин не уточнил, на каком озере была она. А озёр Миассово существуют два: Большое и Малое. Они соединены широкой протокой. Какие-то слухи о немцах ходили в народе, и связано это было с личностью Тимофеева-Ресовского и его некоторых коллег.
Но он никакой не немец, а русский из перерусских. По материнской линии род идёт от князей Всеволожских, по отцу — от донских казаков.
Во время Первой Мировой войны, будучи молоденьким 16-летним солдатиком успел повоевать. С началом революции русская армия развалилась. Тимофеев-Ресовский поступил в Московский университет. Учился у великих учителей Кольцова и Четверикова. Занятия то и дело прерывались — шла Гражданская война, студентов призывали воевать. Слава Богу, способный парень уцелел. В университете познакомился с умненькой студенткой — оба стали биологами-генетиками. В 1925 году их командировали в Германию для продолжения работ по генетике. Тимофеев-Ресовский быстро достиг большого научного опыта. И тут наступил 1934 год. В СССР развернулся террор, а в Германии в 1933 году к власти пришли фашисты. Тимофеев-Ресовский рвался домой, но учитель его Кольцов передал ему через коллег-учёных: «Не возвращайся — погибнешь». Шли травля и аресты учёных, многие на родине сгинули в ГУЛАГе.
Тимофеев-Ресовский остался в Германии, работал в институте все годы военного времени, сохраняя российское гражданство. Нацисты его не трогали.
В 1945 году он с женой поспешил в Россию. Вроде бы его власти даже пригласили возглавить исследования по генетике. И оборудование из его немецкой лаборатории вывезли. Дело в том, что в это время по указанию Сталина был принят Атомный проект. Главная задача ставилась перед учёными-атомщиками — разработка атомной бомбы, но в проект входили многие попутные и не менее важные проблемы. В частности, исследования воздействия излучений на живые организмы. Имя и опыт мирового учёного вполне подходили для руководства исследованиями. Но вместо этого, словно бы «по ошибке», Тимофеев-Ресовский был арестован, и след его поначалу затерялся в лабиринтах ГУЛАГа. Там он чуть не погиб от голода и болезней.
И вдруг его находят, направляют на Урал для создания биологической станции на берегу Большого Миассова озера. Это спасло его от дальнейших преследований — ведь в стране началась травля генетиков. Наука эта была объявлена реакционно-буржуазной, в то же время набирал вес и авторитет «народный академик» Лысенко.
Сейчас даже странно думать, что многие учёные — и не только они — сложили головы в годы репрессий. Тимофеева-Ресовского не трогали, потому что он был нужен Сталину и Атомному проекту. Где надо было, власть закрывала глаза на всякие «реакционные» теории и анкету с «пятнами». И в некоторых закрытых научных заведениях работали и немецкие специалисты, вывезенные из поверженной Германии.
Поистине целебная природа Ильменского заповедника с его прекрасными лесами и множеством озёр помогла «Зубру» восстановить своё здоровье. Имея независимый характер, старую интеллигентскую закваску добропорядочности, широко эрудированный во всех областях науки и культуры, он быстро стал своеобразным магнитом для многих молодых учёных. После смерти Сталина станция продолжала работать и при Хрущёве. Строгая секретность с работ была снята, и на Урал зачастили учёные на знаменитые семинары, проводимые «Зубром».
К чему я всё это рассказываю? И какое отношение имеет этот рассказ к истории конкретно моей жизни? Говорю с сожалением, что, мечтая о каких-то дальних горизонтах, я проходила мимо многих прекрасных и выдающихся людей. Вины моей в этом не было.
В 1957–1962 годах я была студенткой Уральского университета в Свердловске (ныне Екатеринбурге), а в 1962-м на нашем биофаке читал лекции студентам Тимофеев-Ресовский, и его сын учился на биофаке. Но я знать не ведала об этом.
Тогда не было принято распространяться о «тёмных» пятнах в биографии многих и многих наших сограждан. Даже полностью реабилитированные и выпущенные на волю гулаговцы помалкивали о лагерной жизни, тем более о жизни при немцах в оккупации. Вроде бы культ личности Сталина был развенчан Хрущёвым, но все опасались, что преследования могут вернуться. Доносительство среди отдельных людей и шпионство КГБэшников никуда не делось.
Я росла в неведении, доверчиво относясь ко всему, что говорили старшие, и о людях судила по их поступкам, а не по каким-то политическим мотивам. И ведь столько хороших людей было вокруг меня!
Но вернёмся на главную улицу, называемую теперь улицей Свободы, которая, как ось, соединяла все участки села. Не знаю, почему она получила такое название, но мы, ребятня, чувствовали себя в то время свободными в своём маленьком детском царстве, устраивая жизнь по-своему.
Было такое место, которое мы называли «тот край». Оно располагалось у подножья невысокой, но длинной с одного бока горки Зырянки. В «тот край» мы не особенно стремились — незачем. Ну жили там люди в своих домах. Но нам-то они на что? Нам и своих людей «на нашем краю» хватало для общения.
А Зырянка, покрытая берёзовым леском, была опять-таки наша. Переулками взбирались — именно взбирались, потому что «от нашего края» подъём был покруче и путь к её плоской вершине короче. Летом резвились и играли в березняке, можно было и на землянику наткнуться. Ах, какая она душистая и сладкая! А зимой лезли на горку, чтобы потом долго ехать на санках, въезжая в «тот край». Правда, иногда на какой-нибудь рытвине санки переворачивались, мы зарывались в снег, но это только прибавляло веселья. С хохотом и визгом мы снова ложились или садились на санки и мчались вниз.
И опять вернёмся к главной дороге.
Другое её направление в строну Непряхино, до которого было семь километров пути, и маленькими без сопровождения взрослых так далеко мы не ходили. Несколько раз родители брали меня с собой в Непряхино, и по дороге мы проезжали участок леса, в котором даже днём было сумрачно из-за тесно росших хвойных деревьев и густого подлеска. Этот участок так и назывался — Тёмный лес. Проезжая в 2000 году мимо него по хорошей добротной дороге на машине, я не сразу узнала этот лес. Главное, мы его так быстро проскочили! А тогда, я помню, езда казалась очень долгой. Однажды по моему хотению я отбежала подальше от телеги и, стесняясь папки, присела за кустиком, но тут же в ужасе подскочила, потому что совсем рядом захохотала какая-то птица. Я же не знала, что так может хохотать птица, зато хорошо была наслышана от бабушки и подружек о леших и разной другой лесной нечисти. Леса я боялась и решалась бегать в одиночку и вместе с ребятнёй только за окраину села. Там было одно любимое нами местечко для игр. Это — лесопилка. Как ни гоняли нас взрослые от неё, мы упорно стремились туда в отсутствие старших.
В строительстве лесопилки принимал участие мой отец. Есть групповой фотоснимок при открытии её, датированный 1943 годом. Мой отец рукой взялся за рубильник, как будто включал электромотор, от которого начинала вращаться страшнозубая фреза. Она с визгом распиливала любое толстое бревно вдоль его оси. Получались доски. Их складывали в штабеля. Конечно же, после работы лесопилки оставались кучи янтарно-жёлтых опилок.
Взрослые, закончив работу, расходились, а мы прибегали валяться и кувыркаться в опилках. Кто-нибудь из мальчишек покрепче вытягивал из штабеля примерно на одну четверть длины доску. Встав на её свободный конец, можно было раскачаться, а потом подброшенным вверх лететь в кучу опилок. Некоторые мальчишки проделывали это с кувырком в воздухе. Опилки амортизировали падение, травм почти не было. Разве ж только глаза засорялись, но ничего: промаргивались! Дома моя мама недовольно выговаривала, вытряхивая от опилок мою одежду и вычёсывая опилки из волос.
Лесопилка существовала вблизи шахты «Ольгинская», которая в то время была уже закрыта. Во всяком случае, там уже не было конусообразного копра, как у действующей шахты «Майская». Золото выбрано, или просто шахта была законсервирована до поры до времени. А вокруг шахты остались отвалы пустой породы, в которой попадались разные интересные камешки. После фильма «Медной горы хозяйка», от которого я была в большом восторге (хозяйкой Медной горы была очень красивая актриса Тамара Макарова), я стала играть на тему фильма. Побежала на отвалы, набрала плоских камней и тут же соорудила маленький грот, его я постоянно украшала чем-нибудь блестящим. Цветными стёклышками, редкой в то время фольгой (шоколадок тогда нам в рот не попадало) или конфетными обёртками. В грот сажала под перевёрнутую стеклянную баночку то пойманную стрекозу, то бабочку, то жучка, а себя воображала хозяйкой Медной горы. Пыталась сделать из камней и каменный цветок, но у меня ничего не получалось. Вместо этого я взяла живой и синенький василёк, воткнула его в катушку из-под ниток и поместила в гроте. Жалко, что цветок быстро увядал. Но я на время очередной игры срывала другой цветок от мать-и-мачехи, шиповника или ещё какого цветущего растения, и игра моя продолжалась. Хорошо помню, что играла в полном одиночестве. Мне не хотелось посвящать никого из подружек в мою тайну. Тем более ничего не говорила братьям. Мальчишки иногда хулиганили и просто из озорства разрушали игрушечное царство, сотворённое нами, девчонками. От них лучше было держаться подальше.
За «Ольгинскую» шахту в лес мы не углублялись. Это было ещё и опасно. Дело в том, что в окрестностях села старатели то там, то тут оставляли так называемые «дудки» — узкие, цилиндрической формы, глубокие ямины. В поисках золота они вели разведку, а если посчастливилось наткнуться на золотоносную «кварцевую жилу», то разрабатывали её. Не дай Бог, провалишься в такую «дудку». Самостоятельно не выбраться: больно глубока.
Я помню, как из стада однажды не пришла домой наша корова Флюрка. Искали почти неделю. Думали, что её задрали волки, которые водились в лесах и иногда зимой довольно близко от села обозначали своё присутствие жутковатым воем. Но Флюрка нашлась. Её случайно обнаружили тётки, ходившие в лес по ягоды. Оказывается, Флюрка провалилась задними ногами в «дудку» и почти висела так всё время. Передние ноги, подогнутые в коленках, она ободрала в кровь — пыталась выбраться. Вся трава по краям «дудки» была истолочена ею до глины. Вытаскивали её мужики с помощью широких ремней от лошадиной сбруи. Корова пришла домой своим ходом, но на неё было страшно смотреть! Она еле шла, пошатываясь — того и гляди упадёт. Худющая, с кровавыми ранами на боках и коленях, в которых копошились крупные белые черви! Бабушка встретила её рыданием, потому как уже не чаяла увидеть нашу кормилицу. Но постепенно корову выходили. Она поправилась и вновь давала нам вкусное и питательное молоко.
Напротив лесопилки от главной дороги шло ответвление влево в сторону горы Королёвой. Вид на гору живописный благодаря росшим на ней группами соснам. Прогретая солнцем в летнюю пору дорога почему-то именно в этом направлении манила вдаль. Хотелось посмотреть: а что там за горой? И однажды с братьями мы пошли-таки на Королёвку. Но зачем-то свернули с дороги и попали на болотные кочки. Мне стало интересно: подпрыгнешь, а под тобою травяная кочка пружинит, и выступает из-под неё вода с каким-то гнилым запахом. Братья предостерегли меня:
— Перестань прыгать! Ещё провалишься, и тебя затянет в болото!
Они предусмотрительно не пошли дальше, а повернули на дорогу. Ну её, эту Королёвку! Далеко идти. Ребята более опытные, уже знали подстерегающие нас в окрестностях села опасности.
И по эту сторону от главной дороги, совсем близко от села располагалось сельское кладбище — оно и теперь там же. Поскольку смерть и похороны я ещё глубоко не осознавала, то я и не боялась крестов. В поисках вожделенных осколков от разбитой посуды — «сечек» я бегала по ближним от села местам и однажды выбралась к кладбищу. Моё внимание привлёк какой-то беленький осколок, выпячивающийся из земли. «Сечка»! — радостно подумала я. С помощью палочки я выколупнула черепок, и это оказался на самом деле «черепок», да ещё и человеческий. Вернее, лобная часть черепа. Но ведь я и не догадывалась, что это череп! Принесла домой. Братья дружно завопили:
— Где ты это взяла? Это же от покойника, от мёртвого человека!
Когда в селе кого-то хоронили, так получалось, что видела я это со стороны. Например, у соседки нашей Клавы Булатовой умерла от дифтерии трёхлетняя дочурка Галя. Хоронили всем селом. Мама меня категорически не пустила. Она всегда боялась за меня. Вдруг подцеплю заразу? И не дай Бог, дифтерийную.
Я смотрела на процессию с верха ворот. Впереди несли портрет Галиньки. Маленький гробик утопал весь в цветах и зелёных ветках. Издалека мне даже не видно было лица моей маленькой подружки — я, пользуясь соседством, бегала играть с нею ещё живой. И в голове у меня не укладывалось, что я Галиньки никогда не увижу. Неправда всё это!
Не помню идущих за гробом мать и бабушку девочки. Меня поразила другая женщина. Хочу здесь сказать, что в то время в сёлах ещё специально приглашали (или они сами приходили?) «плакальщицу», которая могла так причитать, что из камня выжимала слёзы! Это было надрывающее душу и рыдающее пение. И вот эта женщина шла за гробом и «плакала»: «Ой, да ты, родимая де-е-е-етонька! (короткий взрыд), Ой да, на кого ты нас поки-и-и-и-нула! (снова короткий взрыд)». Через какое-то время останавливала плач и шла, отдыхая, спокойно переговариваясь с шедшей рядом тёткой. Потом спохватывалась и опять начинала причитать. В других ситуациях, в зависимости от того, кого хоронили, менялись слова в причитании: деточка, матушка, батюшка и т.д.
Такое вот у меня было наблюдение. Когда я спросила мою бабушку, «зачем чужая тётя так плачет?», она ответила: «чтоб жальче было покойника»! Кошмар!
Детские впечатления всегда яркие, потому запоминались на всю жизнь. И таких впечатлений было много.
Вдруг до моего ума дошло однажды, что и моя мама может умереть. К этой мысли меня подтолкнула одна из подружек. Мол, все умрём, и ты тоже умрёшь. Я разревелась: мне стало жалко мою маму. Но я даже мысли не допускала, что Я могу умереть! Этого никогда не будет!
Подружки
Одной из первых моих подружек была Зойка Конюхова. Она и сейчас, когда я пишу, жива. Конюховы жили через дом и проулок от нас. Зойкин отец — я звала его дядя Володя — за что-то не любил моего отца. А может, мой отец за что-то не любил Конюховых. Встречаясь, они не здоровались. Потом я узнала, что причина неприязни крылась в прошлом, со времени жизни в Вознесенке. Конюховы тоже были оттуда родом, как и мои отец с бабкой. Но нам-то что за дело до разногласий взрослых?
Зойка была чуть старше меня, того же 1939 года рождения, но она родилась в начале года, а я в конце. Общительная, охочая до игр, а мне того и было надо. Одной-то ведь скучно играть!
Зойкина мать не гоняла нас из дома и со двора, как бы мы ни шумели. И ещё больше очень любила кормить своё чадо, а заодно и меня. Пироги и пышки Зойкина мать стряпала, по-моему, постоянно, и они у неё получались очень вкусными. В воскресный день на столе являлся огромный, чуть не во всю поверхность стола пирог. Зойкиной матери, видимо, не хотелось лепить несколько отдельных пирогов, и она за столом всем объясняла:
— Этот край — с рыбой. Этот — с рисом и луком. Этот — с картошкой.
Или ещё с чем-то. Меня это очень забавляло. И главное, начинка, из чего бы ни была, такая вкусная, душистая, сочная! А моя подружка была от этой маминой стряпни пухленькой, в отличие от меня — худенькой и костистой.
Мне было всегда интересно у Конюховых. Пришёл с фронта Зойкин брат Коля, привёз необыкновенные в наших краях платья для Зойки и старшей сестры Юли. Немецкие! Если дома не было никого, мы с Зойкой доставали эти наряды и начинали их примерять. Одно Юлино платье поразило меня — сиреневое гипюровое (Зойка говорила: тюлевое, слова «гипюр» мы не знали), через ткань которого видно всё тело. Но Зойка объяснила мне, что платье это надевается на другое платье (то есть на чехол).
Ну а если приходил с работы дядя Володя (он был бригадиром артели старателей) и укладывался отдыхать с устатку, мы с Зойкой уже и сами понимали, что надо вести себя тихо. Дядя Володя спал смешно: сквозь сомкнутые губы у него в такт дыханию вырывалось этакое «пфу-у-у»! Мы с Зойкой давились от смеха.
Чтобы не шуметь, мы садились за стол на кухне, рисовали: вот небо, вот домик, вот ещё что. Рисунки получались корявыми и беспомощными, но они жили в нашем сознании. Мы тихо комментировали нарисованное, и это нарисованное составляло какой-нибудь определённый сюжет, созданный нашей фантазией.
Помню, как Зойка достала из комода карандаши, от которых исходил незнакомый запах. Пахла древесина, из которой были они сделаны. Зойка сказала:
— Это Коля с войны привёз.
Спустя многие годы, будучи в туристической поездке за границей, я купила для сына карандаши. Принюхиваясь к ним, я не могла отделаться от ощущения типа дежавю. Когда-то я вдыхала подобный запах. Но когда? И где? Вспомнила! Зойкины карандаши так пахли. Это был «заморский» запах, наверное, сандалового дерева.
Иногда Зойкина мать подсаживалась к нам. Ей хотелось поделиться с нами какой-нибудь новостью. Ну и просто поговорить охота, не обращая внимания на наш с Зойкой несмышлёный возраст.
Например, она сообщала:
— Коля-то наш на войне невесту себе нашёл. Скоро она приедет. Хохлушка! Мотя зовут!
Доставала фотографию девушки, показывала её. Нам с Зойкой Колина невеста не понравилась: некрасивая, щекастая, бедно одетая — словом, совсем обыкновенная для невесты. И что это за имя — Мотя! Ведь мы с Зойкой считали, что если невеста издалека, то должна быть похожа на сказочную принцессу.
И мне тогда казалось, что война не такая уж страшная, раз Зойкин брат «с войны» привёз красивые платья, карандаши и даже невесту Мотю. Взрослым бы объяснить нам, что не с войны он всё это привёз, а с завоёванных вражеских территорий, в руинах немецких городов, в брошенных немецких магазинах можно было многим поживиться. На наших оккупированных немцами территориях выжженные города и сёла выглядели куда ужаснее, и люди бедствовали страшно, и главное, у нас и до войны не было такой красивой одежды, таких красивых консервных банок и красочных упаковок конфет, чая, печенья. А невесту Мотю Коля в сущности спас от голода и бесхлебья — попробуй после войны проживи в наших бывших в немецкой оккупации полуразрушенных городах и сёлах. У нас и в глубоком тылу люди голодали, работая на износ. «Всё для фронта, всё для победы!»
И раз уж Зойкина мать достала фотоальбом, мы все трое принимались разглядывать фотографии. Какая у Зойки красивая сестра Юля! Она учится в городе « на врача» и скоро приедет на каникулы. А вот она в обнимку со своим женихом Виктором Потаповым. Тоже красивым. И он в военной «офицерской» форме. А Юля как-то испуганно прижалась к его груди, словно боялась расстаться на миг.
И вдруг на глаза нам попалась фотография совсем маленького ребёнка в гробике. Тут Зойка пояснила:
— Это мой братик ещё до меня родился и сразу умер!
А Зойкина мать простецки добавила:
— Кровью захлебнулся при родах. И шею обмотала пуповина.
Ух, страшно-то как! А жалко-то как! Личико не жившего мальчика было кукольно крохотным и даже на фотографии видно, очень беленьким. А так казалось, что он просто спокойно спит.
Однажды, наконец, приехала из города Юля. Кудри волос уложены по городской моде, с валиком-чубом надо лбом. От неё пахло духами. Я не отрывала от неё глаз. А Зойка, увидев на Юлиных ногах лёгонькие белые босоножки с открытыми задниками (мы не знали, что они называются босоножками), немедленно спросила сестру:
— Юль! А если ты наступишь в говно, ты же ноги замараешь! Зачем туфли с дырками на пятках?
И как-то я прибежала играть к подружке, а у них в доме какая-то непонятная мне суета. Из города приехали молодые дяденьки. Высокие, симпатичные, в городских костюмах и с галстуками. Зойка объявила:
— Свататься к нашей Юльке.
Я не поняла:
— Все?
— Да нет, вон тот, чёрный, а эти с ним, — сказала она.
Принаряженная Зойкина мать хлопотала у стола, лицо её было торжественно-взволнованным. Ещё больше принаряженная сама Юля, наоборот, казалась смущённой и растерянной.
У дяденек был с собой фотоаппарат. Ура! Значит, будем фотографироваться! Дело редкостное по тем временам.
Вся компания вышла во двор. На воротах повесили белую простыню и стали выстраиваться для фотосъёмки. На Зойке было нарядное «немецкое» (привезённое из Германии) платье в мелкий цветочек, рукавчик «фонариком». Я, одетая совсем не нарядно, по-уличному и в нечистом замызганом платье, тоже было пристроилась с боку вместе со всеми, но дяденька-фотограф попросил меня:
— А ты, девочка, отойди в сторону. Это семейный снимок!
Я страшно обиделась, надулась. У меня шевельнулось нехорошее чувство к этим симпатичным дяденькам.
Потом они уехали. Юля тоже куда-то ушла, а Зойкина мать, смеясь, поведала нам:
— Ведь отказала Юлька жениху-то! А он-то — еврей! На кой он нам?
И я подумала мстительно-злорадно: «Правильно, отказала! У, какие! Не взяли меня фотографироваться!»
А всё дело было в том, что Юля была верна Виктору Потапову, и кроме него, ни за кого замуж идти не хотела. Через несколько лет они поженились.
Вспоминается ещё один случай, связанный с Юлей, — она чуть не убила нас с Зойкой.
К Юле пришёл один из её молодых приятелей. Он хотел попросить у дяди Володи охотничье ружьё-двустволку, висевшее на стене над кроватью. Но дяди Володи дома не оказалось. Юля сняла с гвоздя ружьё и понесла в комнату показывать его приятелю. Естественно, она думала, что ружьё не заряжено.
Мы с Зойкой в это время сидели за столом и рисовали за дощатой стенкой на кухне. И вдруг за стенкой бабахнуло, посыпалось со звоном стекло. Мы с Зойкой не столько испугались, сколько нас вынесло в комнату наше любопытство: что случилось? В первый момент я подумала, что упало висевшее в простенке между окон большое зеркало и разбилось. А в комнате стояла столбом растерянная и очень бледная Юля. В руках у неё было ружьё, из стволов которого шёл дымок, и пахло порохом. Ружьё оказалось заряженным, а Юля нажала на оба курка! Её приятель выглядывал в разбитое окно: не убило ли кого?
Юля потом рассказывала, что вначале целилась в нашу сторону, но что-то её остановило, и она направила ружьё в окно, выходящее в проулок. Слава Богу, там никого не оказалось.
Зойка ввела меня в девичий коллектив подружек. А может, и не вводила. Чего тут вводить, если мы все постоянно играли на улице? Заводилами наших игр были старшие по возрасту девочки — Нина Боронина и Надя Панкова.
Надо сказать, что примерно половина всех жителей Верхних Карасей были выходцами из Вознесенки, некоторые из них состояли в близком и дальнем родстве. В разорительные 30-е годы коллективизации сюда стали приезжать, точнее, убегать от колхозов, целые семьи. Главы семейств устраивались на горные работы, куда работники постоянно требовались. Здесь платили деньгами, а не «палочками» за трудодни, и если везло попасть на богатую золотоносную «жилу», то и заработок, соответственно, был выше. Так что жители села были связаны общим делом, дружили порой домами и семьями. Соответственно, и молодое их потомство дружилось в играх, не особенно обращая внимание на материальное положение разных семейств. Да и какое там материальное положение? Все примерно жили одинаково — в трудах и заботах. И всё-таки какие-то дома были побогаче, какие-то победнее.
На нашей улице была самая настоящая ребячья республика со своими вожаками, неписаными правилами поведения и законами игры. Мальчишки предпочитали играть в свои игры, девчонки — в свои. Иногда объединялись, например, во время игры в прятки. Играли азартно, мальчишки, бывало, хулиганили. Помню, один такой хулиган во время пряток спрятался за угол бани, но выставил из-за угла, спустив штаны, свою голую задницу. Водила — не очень смышлёная и простоватая девчонка, вытаращив от удивления свои глазки, показывала пальцем на это непотребство, кричала: «Ой! Кто это жопу показывает? Выходи! Я тебя застукала!» Мы, собравшиеся на площади, умирали со смеху.
И мы тогда и звали друг друга по именам: Люська, Зойка, Женька, Герка. Так принято было в нашей ребячьей республике.
Нина Боронина жила на другой стороне улицы, чуть наискосок от Зойкиного дома. Однажды она пригласила всю нашу девичью компанию в свой черёмуховый сад. На сколоченных из досок столах угощение — пироги, шаньги, плюшки, сладкий морс из ягод. Вдоль столов — длинные скамьи. Наверное, это был праздник Троицы. Специально этот праздник не выделялся и не афишировался (и как же иначе в то безбожное время, когда вера в Бога порицалась ведущей государственной идеологией). Но бабушки и мамы, отдавая дань традиции, в этот летний день устраивали пикники на природе. И детям перепадало вкусное угощение. Причём их отделяли от взрослых, чтобы они могли вволю наиграться и напрыгаться.
Нина Боронина мне нравилась. Высоконькая против нас с Зойкой, с милыми чертами лица, с негромким смехом, по характеру мягкая и уступчивая, очень дружелюбная. И книжку с картинками даст посмотреть, и не гонит малышню от себя, какой бы эта малышня ни была бестолковой и шумной.
Однажды Зойка прибежала ко мне и сообщила, что Нина заболела, её повезут в Чебаркуль на операцию — у неё, непонятное, трудно произносимое для меня слово «аппендицит». Необычное название болезни — не сопли какие-нибудь или вскочивший ячмень на глазу — возбудило моё любопытство. Хотелось глянуть на Нину: какая она в этой болезни? Зойка тут же предложила сходить к Борониным. И у нас с Зойкой никакой жалости к заболевшей подруге — только любопытство и даже зависть: ну почему не я так заболела, чтобы меня повезли в Чебаркуль?
Мы прибежали в дом. Нинина мама встретила нас на кухне и предостерегающе прошептала:
— Тише! Ниночка заснула. У неё жар.
Но тут из комнаты прозвучал слабый, болезненный голосок Нины:
— Я не сплю, мама. Девчонки, идите сюда.
Во мне шевельнулось что-то жалостное. Мы прошли в комнату и увидели осунувшееся личико Нины. Она лежала на спине, выпростав из-под одеяла тоненькие ручки, то и дело облизывая запёкшиеся губы. Нинина мама присела на стул рядом с постелью, дала Нине попить воды из чашки и стала гладить дочурку по руке, потом целовала её то в лоб, то в руку. Лицо у мамы тревожное, глаза заплаканные. Переживает! Ну и до нас с Зойкой, наконец, дошло, сколь серьёзно заболела подружка. Меня привело в ужас Зойкино сообщение о том, что Нинин живот разрежут, найдут этот чёртов аппендицит и отрежут! Но ведь это больно-то как!
Появился Нинин папа. Он привёл с конного двора лошадь с телегой: шахтное начальство разрешило взять ради такого серьёзного дела. Нинина мама положила на телегу перину и подушку — не солому! Для дочери ничего не жалко! Нинин папа поднял дочь на руки и уложил на перину. Сверху одеяло. Поехали. Нинина мама смотрела вслед и плакала. Мы с Зойкой наблюдали всё это уже с неподдельным испугом.
Прошло какое-то время. Нина вернулась домой здоровой. Рассказывала об операции. Мы слушали, открыв от усиленного внимания рты.
И после этого ещё больше полюбили Нину — как же! Ей резали живот, а она терпела! А мы с Зойкой смогли бы так?
…Надя Панкова училась с Ниной в одном классе, они дружили наравне. Жила она в большом доме за речкой, который был на взгорке, — до берега речки совсем близко — и смотрел окнами в нашу сторону. Увы! Летом 2009 года я увидела страшное запустение от разрушающейся усадьбы Панковых, а на кладбище я «встретилась» с пятью Панковыми, навсегда оставшимися здесь, в родном своём селе.
Надину маму мои родители за глаза называли запанибратски Панчихой, а в глаза уважительно — по имени, отчеству. Работала она продавцом в магазине. Я тоже звала её уважительно тётей Верой, но не потому, что она работала в магазине, а потому что она была Надина мама. Отца у Нади уже не было — он успел умереть, как мне подсказала надпись на кладбищенском кресте, в возрасте 39 лет в 1937 году. Стало быть, своих пятерых детей Вера Дмитриевна Панкова поднимала сама, замуж больше не выходила и в мир иной ушла в 1969 году. Да будет ей земля пухом!
Кроме младшей Нади, у Панчихи было ещё три взрослых сына и дочь. Два старших — Женя и Борис — после окончания войны появились однажды в родном доме, попировали и уехали жить в город. А третий сын Веня по возрасту на войну не попал, но тоже не жил дома, а где-то в городе учился, как сообщила Надька, на лесника.
Самую старшую из детей Тамару я не запомнила. Видать, и она училась в городе, а может, уже вышла замуж.
Младшая Надя была бойчее своей подружки Нины, казалась несколько балованным ребёнком. Например, Нина не могла допустить такого, как если бы она ела за столом и не поделилась с нами чем-нибудь вкусненьким. А Надька, хоть и не была жадной, но любила слегка покуражиться над нами, покрасоваться, что ли. Вот мы с Зойкой застали её за едой. На столе стояла тарелка с кашей, обильно политой растопленным маслом (после войны было голодновато, но Надькина мама получала от сыновей какие-то деньги, а как продавец, наверное, имела доступ к дефициту). Ну, каша — это ладно, можно не завидовать. Но тут бабушка ставит перед Надькой полную тарелку домашней сметаны и вторую тарелку с малиной! У нас с Зойкой потекли слюнки. А Надька, подначивая нас, куражилась:
— В-о-от как вку-усно кормят меня!
И нарочито громко причмокивала губами.
Надькин пример оказался заразительным. Я пришла к Зойке, когда она ела, и впервые Зойка меня не позвала за стол. Она ела горячие пышки со сметаной и, как Надька, чмокала губами и говорила:
— Во-от как меня вку-у-усно кормят!
Вообще подражательность в нашем девичьем коллективе была в большом ходу. Надели Нина с Надей так называемые башлыки — дело было зимой, когда мама обматывала мою голову тёплым платком, всё время наползающим на глаза, — и я немедленно потребовала от мамы сделать мне такой же на голову башлык. Его сделать просто: надо сшить две стороны шерстяного шарфа со швом длиной сантиметров 20, и колпаком надеть на голову. Свободные концы шарфа перемотнуть вокруг шеи, завязать на затылке и концы оставить на спине, а если шарф достаточно длинный, то распустить концы на груди. Башлык удобнее платка, который то и дело развязывался или открывал уши.
Достали Зойке где-то меховую шубу мехом наверху — доха называлась. И я потребовала сделать мне такую же. Мама сшила доху из каких-то остатков шкурок, и я гордо облачилась в обновку.
Летом мы не так следили за модой. Бегали кто в чём. Чаще босиком — это было даже лихачество: кто первый по весне снимет обувку. Изнеженным за зиму в толстых шерстяных носках и валенках голым ступням ног поначалу было колко от камушков и других неровностей земли, даже прошлогодняя трава сильно кололась, но потом кожа дубела, привыкала. Однако и летом, видя, во что одеваются подружки, я старалась им подражать.
А зимняя «мода» была такая. Валенки на ногах — это непременно: уральские зимы ой как холодны. Чтобы в валенки не набивался снег, да и теплее было ногам, толстые штаны-шаровары на резинках внизу надевались так, чтобы штанины были поверх валенок. Резинки не давали валенкам соскакивать с ног при лазании по сугробам или катаниях на санках.
Шуба или тёплое пальто на вате подпоясывались крепким кушаком (поясом) — тоже для тепла, — «чтобы снизу не поддувало». Платок или, как я сказала, башлык на голову. Дополнительно под платок или башлык при больших холодах голова повязывалась тёпленьким тонким платочком. И на руках — толстые из овечьей шерсти варежки. Чтобы варежки не терялись, они были пришиты к тесёмке, продеваемой в рукава пальто или шубы.
Старшие наши подружки были во всём для нас с Зойкой авторитетом, мы охотно им подчинялись. Большинство наших игр строилось по сценарию жизни взрослых. Но подробности этого сценария устанавливали наши старшие подруги. Мы с Зойкой ещё были довольно бестолковы и не опытны, но раз сыграв в игру, мы её повторяли сами и вносили свои варианты. Игра превращалась в процесс.
Например, играем «в магазин». Весы мастерим, как делали старшие подружки: на круглую чурку кладём широкую дощечку. Набираем камни-гири.
А «продукты» творчески создаём из подручного материала. Тёмные козьи сухие какашки в форме маленьких шариков (они не пахнут к тому же) — это конфеты. Ясное дело, мы есть их не станем. Они — понарошку конфеты, только для игры.
Комки глины — это халва. Сухие стебли сныти (мы её звали почему-то «пекана») — это макароны. Песок (а он у нас был белым, из кварцевых пород) — соответственно сахарный песок. И так далее. Деньгами служили зелёные листочки берёзы.
И шёл торг, как в магазине. Обращение к продавцу на «вы»: «Взвесьте мне сахарного песку!» Слово «килограмм» мы не понимали. «Продавец» с важным видом произвольно взвешивала озёрный песок. «Покупатель» расплачивался берёзовыми листочками-деньгами. Всё, как у людей. И, как у людей, чрезвычайно серьёзно…
И вот сыграли взрослые на селе свадьбу, и мы тут же играем «в свадьбу». Выбрали «жениха» и «невесту» из подходящих девчонок. Обрядили их в соответствии с полом в мужское и женское платье. Невесте на голову водрузили фату из оконной занавески. Поскольку я хорошо запоминала разные мелодии (хорошая музыкальная память у меня была, и я не перевирала ничего, пела чисто), меня, как правило, делали «гармонистом». В качестве гармони служила подушка с кровати — её можно было сжимать и разжимать. Готовили угощение, натаскав из дома хлеб, пирожки — у кого, что было. В бутылки наливали воду или компот из ягод. Всё, как у людей.
Угощались, чокались стаканами с водой или компотом, пели истошными голосами, «как взрослые», плясали «под гармошку».
Однажды и Надька стала для меня Надей. Я её зауважала. Шутка ли? В неё «молонья» ударила!
Я помню из своего детства, что грозы случались страшенные, что иногда убивало скот и даже людей. Мама моя панически боялась грозы, и при приближении чёрной тучи бежала закрывать ставни окон, нас загоняла в комнаты, а сама усаживалась в тёмном углу и тряслась при каждом раскате грома. Рассказывала, что её сильно напугала гроза, когда она была маленькая. Ну а бабушка наша, если «вдарит гром», привычно крестилась и шептала молитвы.
При грозах на Урале не редки были и шаровые молнии. Видимо, сказывалось строение земной коры: под землёй залегали медные и железные руды, и небесное электричество притягивалось к земле по законам физики.
О «молонье», ударившей в Надю, рассказывали так. Надя стояла в комнате перед большим зеркалом, окантованным металлом. Примеряла какое-то платье. Вдруг в открытое окно влетел маленький синеватый шарик, который с тихим потрескиванием медленно поплыл к зеркалу. Заворожённая и впавшая в ступор Надя застыла с открытым ртом. Шарик подлетел ближе, задел Надино бедро — она почувствовала обжигающую боль, закричала. Шарик уже плыл по направлению к открытой на улицу двери. На вскрик Нади в дверях показалась бабушка с медным тазиком в руках — до этого она варила варенье из малины. Дальше у обеих как бы отшибло память. Очнулись — бабушка оказалась сидящей в тазике с вареньем на полу! Руки — в ожогах.
Рассказывая это, Надя приподнимала подол платья и обнажала бедро. Действительно: на коже видна была широкая красная полоса, как от ожога.
За давностью времени, может, я что-то перевираю, но красную полосу на бедре Нади и аханье взрослых я хорошо помню. И наверняка кто-то из рассказчиков для красного словца присочинил про тазик с вареньем и сидящую в тазике бабушку Нади. Но столь «живописные» подробности для того и сочинялись, чтобы привлечь внимание к Наде Панковой. От аханья взрослых и по своей ещё несмышлёности я испытывала зависть: ну, почему со мной ничего не происходит? Мне тоже хотелось чем-нибудь привлечь всеобщее внимание взрослых! И таинственно вплывший через окно синеватый шарик хотелось самой увидеть!
Впрочем, так бывало не всегда. В возрасте примерно четырёх лет я чуть не захлебнулась в речке, при этом неприятность произошла на глазах моей мамы и наверняка острее была ею осознана и пережита. Она полоскала выстиранное бельё на мостках правее мельницы, где было совсем мелко, а я зашла в воду недалеко от неё и близко от берега. Вода доходила до моих коленок. Мне захотелось «помочить головку», я наклонилась к воде и, видимо, от быстрого течения у меня закружилась голова, я упала лицом вниз, течение понесло меня, и вмиг я уже плыла мимо мамы. Она в три прыжка нагнала меня, вынесла на берег, усадила на траве. Помню, как от попавшей в дыхательное горло воды я не могла сделать вдох, потом ещё долго мучительно и, задыхаясь, кашляла. Мама хлопала меня по спине, что-то кричала, но я плохо реагировала на все её действия и кашляла-кашляла-кашляла.
Такая же история, только более «живописная» и в присутствии многих свидетелей, произошла с Наденькой Сабуровой. Она упала с плотины в водонакопитель перед мельничным колесом. Шлюзовое отверстие было приоткрыто, спускали лишнюю воду. Потоком воды Надю вынесло на колесо, с большой высоты сбросило в речку на мелководье, и течение понесло её дальше. Все бывшие при этом люди истошно закричали, засуетились. Мужчины побежали вниз вылавливать из речки Надю. Выловили, вытряхнули из её лёгких воду, привели в чувство. И ничего! Через час она уже бегала по улице как ни в чём ни бывало.
Меня при этом происшествии не было. Я болела и сидела дома. О приключении с Надей мне рассказала с оханьем и вскриками моя бабка. И в данном случае, пережив сама своё утопление, я не завидовала Наде.
Надю Сабурову — только теперь она носит другую фамилию — я встретила в 2004 году, когда гостила в Челябинске в семье моего покойного брата Евгения, и мой племянник, по моей просьбе, свозил меня и свою маму Риту на машине глянуть на наш карасинский дом. Нынешняя хозяйка дома Антонина Арсеньевна предложила сходить к Костиненковым — они — де приехали тоже из Челябинска.
— Да Надя-то тебя, Люся, должна знать, — прибавила она.
Не зная, о какой именно Наде идёт речь, мы отправились с визитом в указанный дом. Навстречу вышла дородная и красивая дама. Я представилась ей. Она ахнула и бросилась меня целовать, обнимать.
— Люся! Да неужели не вспомнишь меня, утопленницу-то? — восклицала она.
Я, конечно, всё вспомнила. И как мы отгоняли её из своей играющей компании, потому что она нам мешала. А она рассказала, что Надя Панкова живёт в Челябинске, абсолютно ослепшая, но как-то ухитряется обслуживать себя сама, хотя домашние ей во всём стараются помочь. И Нина Боронина жива, болеет, давление высокое, живёт где-то в Омске. Я же со своей стороны рассказала этой даме о моей подружке Зое Конюховой, которая вырастила двух «музыкальных» дочерей (обе окончили музыкальное училище), все живут теперь в Миассе, у Зои четверо внуков, и муж Юрий очень хороший — всё нормально.
Мои старшие братья
Старшие-то старшие, но меня по возрасту отделяло — от Женьки всего один год четыре месяца, от Герки — два года восемь месяцев. И тем не менее они старшие. Ко мне относились несколько покровительственно, но не так, как взрослые, а чувствуя своё превосходство по отношению ко мне в силу своей принадлежности к другому полу. По их мнению, я глупая девчонка. Они — мальчишки. У них был другой круг интересов, свои игры, свои друзья.
Впрочем, в самом раннем возрасте мы не очень-то различали друг друга даже в половом отношении. Бабушка водила нас в баню скопом всех троих — ей так было удобнее. Пока моет одного, двое дожидаются своей очереди, сидя на порожке (не так жарко внизу у двери в предбанник). Все трое банную жару еле терпели. Да и вообще не любили сам процесс мытья. То едкое мыло в глаза попадёт, то бабушка не рассчитает и слишком крепко шваркнет по нежной коже мочалкой (мы называли мочалку вехоткой). А уж париться с веником — это и вовсе не для нас. Ну совсем непонятно было, для чего взрослые добровольно истязают себя распаренным берёзовым веником, нещадно нахлёстывая им по всем частям своего тела?
Перемыв всех троих, бабка одевала нас и выпроваживала из бани. И тут наступал час её удовольствия. Она, плескала на печку-каменку воды — это называлось «поддать пару» — залезала на поло´к и вволю хлестала себя веником.
Мылись мы в бане у Карташовых, потому как своей бани у нас не было. Карташовы жили через дорогу напротив. Вымывшись сами, они давали нам условный знак: задёргивали белые занавески в среднем окне. Это означало: «Идите мыться».
После бани я чувствовала себя куда как лучше, чем во время мытья. Всё тельце дышало чистотой и наслаждалось приятным теплом изнутри и одновременно прохладой снаружи. Кожа становилась шёлковой и гладкой, только на ладошках и подошвах кожа почему-то сморщивалась, что всегда удивляло меня. Хорошо после бани! Но однажды чуть не случилась беда. Наша семья мылась в первую смену и, бабушка, торопясь поскорее вытопить баню и не задерживать потом соседей, видимо, закрыла трубу раньше времени. Сама-то она ничего — залезла на полок и не чувствовала никакого угара. По законам физики угарный газ тяжелее воздуха и скапливается внизу, у пола. И мы, трое, сидя на порожке, вероятно, надышались им и угорели.
Вымытый Герка отправился домой первым и не дошёл, потерял сознание и упал в придорожную канаву. Его заметила проходящая мимо тётка. Она схватила его в охапку, принесла к нам домой. Вместе с мамой привели Герку в чувство, и мама побежала в баню. Ругаясь на бабку — недоглядела! — быстро одела Женьку. Меня, голую, просто запахнула в своё пальто и затащила к Карташовым, а Женьку доставила домой.
Меня вырвало, в голове стоял сильнейший звон. Тётя Маня Карташова уложила меня на овчинном полушубке, прикрытом тканью, прямо на полу в кухне. Видимо, какое-то время я тоже была в отключке. Очнулась — звон в ушах по-прежнему остался, но был тихим и словно издалека. В ноздрях и в ушах у меня были чесночные дольки. Это был такой народный способ: чеснок, мол, вытягивает угар. Жгучие дольки из носа я тут же выкинула, расчихалась. Тётя Маня не велела трогать чеснок в ушах, поднесла мне выпить стакан тёплого молока.
В общем, всё обошлось. Мы все трое пришли в себя.
Прошло немного времени, и вдруг братцы запротестовали: не хотим мыться с Люськой, ребята над нами смеются! Потом дали отставку и бабке. Бабка ругалась и ворчала, но они упрямились. Сами будем мыться! Приходили из бани не домытые, с золой в волосах, но стояли насмерть. Я не понимала причины их очередного «зловредства». А они просто почувствовали свой мужской пол. Это чувство пола гораздо позднее пришло и ко мне, и я помню, стала ужасно стыдливой. Но, может, просто упрямилась. Это за мной тоже водилось.
Братья стали ходить даже в уборную вдвоём. Не подумайте что-нибудь нехорошее. Пока один сидел на корточках над дыркой и делал свои дела, другой караулил у дверей, чтобы кто-нибудь не вошёл. А меня прямо-таки несло следом за ними — посмотреть. Женька, заслышав мой топот, по обыкновению высовывал через приоткрытую дверь кулак.
У мальчишек были свои игры. Они сами себе выстругивали из куска дерева наганы, мастерили «самострелы» и «пики» к ним. Играли в войну. И вот помню ещё повальное увлечение всех деревенских мальчишек — игру в «жёстку». Вы не знаете, что это такое? Рассказываю. Это — кусочек меха, прикреплённый к небольшому плоскому кругляшу диаметром пять сантиметров. Кругляш, точно не помню, вытачивался из тонкой металлической пластинки или отливался из олова. Он должен быть достаточно тяжёленьким. В центре кругляша высверлены две дырки, чтобы можно было с помощью толстой нитки приладить кусочек меха из шкуры домашнего животного или чаще всего вырезанный тайком от родителей из чьей-нибудь старой меховой шапки, воротника и т. д. И эту жёстку надо было подбрасывать вверх внутренней стороной ступни.
Мальчишки проделывали это виртуозно, на счёт до пятидесяти, до ста раз или на спор — кто больше, да ещё при этом меняли ногу.
Пока я была мала, меня постоянно тянуло к братьям, и я бегала за ними хвостиком. Они, секретничая, запрутся в «нашей комнате», а я стою под дверью, подслушиваю. Да ладно было бы — только подслушиваю, но я ещё и бежала выкладывать все их секреты взрослым.
— Ябеда! — возмущались они. — Да врёшь ты, ничего ты не слышала!
— Слышала, слышала! И видела! Я шепотком подглядела! — злорадно вопила я.
Услышав очередное моё «словотворчество» — я тогда часто перевирала слова, — они дразнили меня так, что доводили до слёз.
Братья порою воспитывали меня лучше и доходчивее, чем взрослые, которые жили от нас отстранённо. Конечно, взрослые заботились о нас в житейском плане, но я не помню, чтобы у них доходили руки до воспитательного процесса. Мама и папка постоянно пропадали на работе. Бабка хлопотала по хозяйству. А мы общались между собой. Герка с Женькой отучали меня «нюнить», ябедничать. Как отучали? Не словесно. Чаще всего презрительным отношением ко мне (эх, ты — нюня!) и бойкотом. И мне становилось стыдно.
Однажды зимой Женька провалился на речке под лёд. К счастью, было неглубоко, а течение в нашей речке небыстрое, и ребята вытащили его из воды. Пальто набухло, в валенках — вода. Они сушили пальто и валенки в чьей-то протопленной бане, не досушили, и так в сырой одежде Женька пошёл домой. Я знала от их ребят-товарищей, что Женька чуть не утонул, его чуть не затянуло под льдину. И братья строго-настрого наказали мне, чтобы дома я молчала. А мне страстно, по моей привычке ябедничать, хотелось всё выложить бабке прямо с порога! Но я впервые преодолела это желание, и в награду получила от братьев благодарность: они взяли меня кататься на санях с Зырянки. Сани были большими, с подбитыми железом полозьями, не такие детские санки, как у меня; в большие сани можно сесть группой втроём, вчетвером.
Это доверие дорогого стоило, потому что, когда они играли с мальчишками, они как бы стыдились меня, девчонки, и не принимали в свои игры. Но, оставшись вдвоём, они брали меня то в лес, то на речку, то в какие-нибудь дальние свои походы.
И от них, например, я выучилась читать в пять лет. Герка пошёл в школу в 1944 году. Он был несколько тугодум. Это Женька всё схватывал на лету. И вот Герка, выполняя домашнее задание, водит пальцем по букварю, пытаясь по слогам составить всё слово. А я, не умея ещё читать, успела выучить этот букварь наизусть. И сначала повторяла за ним, как попугай. И как-то быстрее его потом стала читать целиком слова. Пока он пыхтит над очередной строчкой, я уже кричу ему и эту строчку, и следующую. И делаю это не потому, что хочу помочь брату, а наоборот, с некоторой долей ехидства: «Ты не умеешь читать, а я умею!» Герку это злило, он гнал меня от себя, но я высовывалась через дверь, кривлялась и передразнивала его.
И плавать научили меня тоже братья. Видя, как я беспомощно барахтаюсь на мелководье, они заговорщицки пошептались о чём-то, потом схватили меня в охапку, поволокли на глубокое место и бросили. Сами отплыли, следя за моими действиями и давая советы, что я должна делать. Я испугалась, советов, конечно, не слышала, зато, что есть силы, замолотила руками и ногами по воде и вдруг почувствовала, что плыву! А они подбадривали меня криками. Один раз я зазевалась и ушла под воду, хлебнув воды. Герка тут же подплыл ко мне и поддержал, пока я откашлялась. Учил задерживать дыхание, нырять. С тех пор, хоть по-собачьи, но я могла подолгу плавать и совершенно не боялась глубины.
Они же показали мне, как из обыкновенной наволочки можно «сделать пузырь и плавать на нём». Потихоньку от мамы стянув наволочку — лучше из корзины с грязным бельём в чулане — они шли на речку вместе со мной. «Пузырь» получался просто: надо было намочить наволочку в воде, раскрыть её края и, хлопнув раскрытым краем об воду, зажать руками под водой этот край. Вот и всё. Руки под водой держат наволочку, голова лежит в выемке между двумя её углами, ноги бултыхают по воде, придавая телу скорость, и ты плывёшь какое-то время без особых усилий, пока наволочка не сдуется.
В летнюю пору наша речка была любимейшим местом всех ребячьих развлечений. Мы как-то и не знали её названия — Караси. «Айда на речку!» Она одна такая, можно обойтись и без названия.
Жарко. Летнее солнце припекает макушку. На дороге лежит пыль толстым слоем, от горячего солнца она тоже горяча, по ощущению бархатиста и очень приятна. Сбившись в стайку, мы топаем босиком по дороге в направлении речки. Из-под наших ступней пыль вздымается фонтанчиками и не сразу успокаивается и ложится.
А на речке слышны девчоночьи визги, весёлые ребячьи крики, вода летит брызгами вверх. Мальчишки озоруют. Вымажутся грязью и илом до черноты и ныряют в воду с разбега. Или ныряют с брёвен в глубину, всплывают «свечкой» ногами вверх, головой вниз. Наиболее отчаянные и хулиганистые нарочно, чтобы смутить девчонок, всплывают голой попкой — поплавком. Видеть это было смешно и терпимо. А если кто-то из «охальных» мальчишек изображал так называемый «американский поплавок», выставляя из воды своё мужское достоинство — впрочем, чего там ещё смотреть-то было на торчащий из воды стручок? Но, помню, мы, девчонки, стыдились, отводили глаза, сердились на хулигана, да и вообще старались купаться отдельно.
Мои братья тоже были выдумщики на разные проделки и не принятые в моей девчачьей среде игры, что значительно расширяло мой игровой диапазон.
— Пошли на Зырянку! Покажем тебе что-то! — командуют они.
Поднимаемся проулком в горку, углубляемся в березняк. Мы с Женькой приотстали, а Герка куда-то исчез. Через какое-то время раздаётся его голос сверху:
— Лезьте сюда!
Я поднимаю голову и вижу, что несколько вершин тесно стоящих молодых берёз сплетены в короб, в коробе сидит Герка.
Женька меня подсаживает, и я с его помощью лезу по наклонному стволу берёзы, Герка втягивает меня за руки наверх. Я в восторге. Сверху далеко видно. Сидеть в ветках приятно. Короб под тяжестью наших тел покачивается. Здорово они придумали!
И потом мы то и дело бегали на наше секретное место. Никому из друзей не говорили — а то сломают ещё Геркино сооружение. Но от частого лазания короб сам сломался. Мы с Женькой ещё не успели залезть, а Герка, сидя наверху, провалился сквозь ветки и сверзился вниз. Ушибся, конечно, но не подал виду. По сравнению со мной, мальчишки были более терпеливыми и закалёнными к разного рода травмам, синяки вообще не считали за травму. Их они получали порою в драках с мальчишками.
Когда они шли стенка на стенку, братья терпели побои без слёз. Если же случались драки один на один, Герка, несмотря на свой более высокий рост, был слабаком. Расквасит ему какой-нибудь великовозрастный мальчишка нос, и вот идёт Герка домой в слезах и соплях. Но плачет не столько от боли. Обидно ему! Женька слёз не допускал. Он храбро кидался в бой, невзирая на малый рост и возраст мальчишки. Это был рыцарь! И он был главный мой защитник от нападок мальчишек, сто´ит кому хоть пальцем меня тронуть.
Братья росли вместе, играли вместе, шастали везде вместе. По-моему, не было такого уголка в селе и за селом, где бы они ни побывали. Но они были разные. Герка — тихоня и молчун. Зато руки у него были лучше приспособлены к какому-нибудь деланию. Соорудит хитроумный шалашик, в который нужно вползать чуть ли не под землёй. Замаскирует его так, что снаружи и не догадаешься о секрете. Да вот и короб, сплетённый из веток берёз, о котором я рассказала, наверняка был Геркиной придумкой, а Женька ему помогал. Вместе они строгали из дерева наганы, ружья, мастерили самострелы. Порой дрались, повздорив из-за чего-то, но всегда были вместе. И никто не лидерствовал над другим. Один как бы дополнял другого.
Женька озорничал забавнее, а Герка примитивнее, шкодливее и не всегда мог избежать наказания взрослых, убежать от них. Вот, например, он поймал селивановского козла и намазал ему под хвостом скипидаром. Козёл словно взбесился: сильно жжёт одно место. Взмекивая, он понёсся по дороге. Соседка увидела всё это, догнала Герку и оттрепала его за уши. Герке больно, он заревел, побежал домой.
Женька устраивал в ребячьей среде представления, чтобы всем было смешно и весело.
— Показать, как барышни ходят? — обращался он к нам, девчонкам и мальчишкам, собравшимся от непогоды в нижнем подвальном этаже.
Мы согласно кивали головой.
Женька манерно шёл, виляя своим тощим задом, да ещё очень смешно двигал своим веснушчатым носом вправо и влево в такт ходьбе. И вдруг неожиданно для всех громко пукал! Мы умирали со смеху, а Женьке того и надо.
— А давайте, я покажу лягушку?
Мы опять согласно кивали. Женька сдёргивал с вешалки пальто, садился на пол, засовывал ноги в рукава, голову просовывал под пальто так, чтобы оно наделось на спину. Упираясь, руками в пол, сидя, Женька начинал прыгать, как лягушка. Мы приходили в восторг, разбирали все пальто с вешалки и проделывали то же самое. Порвали мамино пальто. От мамы досталось.
Как-то в дождливый день мы с Женькой лежали на кровати, рассматривали книжку с картинками.
— Хочешь, я тебе расскажу, что мне сегодня приснилось?
Я, конечно, очень хотела.
— Будто сижу я на проводах, как птичка, и не падаю нисколько вниз. А подо мной большое озеро. Я взял да спрыгнул в воду. Нырнул глубоко, глубоко — аж, воздуху мне стало мало. И вдруг вижу под водой большой стеклянный дворец. Я подплыл к нему, быстро открыл дверь, чтоб вода не втекла, и оказался во дворце. А там так красиво! Всякие маленькие деревья стоят в кадках, цветы в горшках. А через стеклянные стены видно, как в озере плавают большие золотые рыбины и маленькие разноцветные рыбки…
Мне интересно и одновременно невыносимо от лютой зависти слушать о такой необыкновенной красоте. Я прерываю Женькин рассказ:
— А я-то где была?! Почему ты меня не позвал?!
— Так ты мне не приснилась!
— А ты бы велел: А ну, Люська! Приснись сейчас же мне! У, какой ты, Женька!
Галька
Это моя двоюродная сестрёнка. Семья дяди Фёдора — он, тётя Таня, двое детей Васька и Галька — приехала из Вознесенки, кажется, в 1947 году. А до этого дядя Фёдор приезжал к нам в Непряхино после госпиталя и демобилизации в результате тяжёлой контузии и ранения в ногу на фронте в 1943 году. Я, маленькая, совсем не запомнила этот приезд дяди. Рассказывал Женька позднее:
— У дяди Фёдора так сильно тряслись руки, что водка из стакана выплёскивалась, когда они с нашим папкой выпивали за столом.
В Караси дядя приехал вначале тоже один, и запомнился мне по незначительному эпизоду. Я собиралась идти на улицу и никак не могла справиться со шнурками на ботинках. Он присел на корточки, хотел помочь мне, а я раскапризничалась:
— Бо-о-о-ты! Хочу боты!
Недавно мама купила мне чёрные резиновые боты; они такие блестящие и так хорошо пахнут. На улице сухо и тепло, но вот поди ж ты — хочу боты.
И дядя Фёдор примирительно сказал:
— Ну, боты — так боты. Боты, советские работы.
И поверх ботиночек натянул их. А мне понравилась его складная фраза, и я любила повторять эти слова долгое ещё время после отъезда дяди…
Пока у них не было собственного дома, семья дяди Фёдора поселилась в нашем подвальном этаже. Тётя Таня быстро преобразила жилище своими скатёрочками, занавесками, покрывалом на кровати, накидками на подушках, самоткаными половиками. У неё было много вязанных крючком изделий, в сундуке хранились незнакомые мне наряды и вещи.
Мой папка помог брату устроиться на работу, и дядя стал, как и папка, редко бывать дома. Тётя Таня наверх к нам не поднималась — чувствовалась какая-то неприязнь к ней со стороны моих родителей и нашей бабушки. Спустя годы я узнала, что причины этой неприязни скрыты были в прошлой жизни в Вознесенке и имели косвенное отношение к обстоятельствам ареста деда Кузьмина.
Моего двоюродного брата Василия в этот период жизни в Карасях я почти не запомнила. Он учился в городе в ремесленном училище. Иногда летом появлялся и снова уезжал. Васька пребывал уже в подростковом возрасте; с моими братцами, 10-летним Геркой и 8-летним Женькой, дружба у него не заладилась. В общем, был «чужой» в нашей семье.
А моим вниманием и временем всецело завладела Галька. Моя ровесница, старше меня всего на месяц. И полная противоположность мне характером и поведением.
Бедовая, с карими живыми глазёнками, в которых то и дело проблёскивали озорные искорки. Домашнее прозвище у неё было «бесёнок». Позже, когда я слышала по радио куплеты Пепиты из оперетты «Вольный ветер», я отмечала про себя, что Пепита похожа на Гальку: «Это — не ребёнок, это — дьяволёнок!»
Галька затмила образ моей закадычной подружки Зойки Конюховой. К тому же сестрёнка то и дело поднималась к нам наверх, как и я спускалась к ней вниз. Мы жили под одной крышей, а до Зойки надо было ещё добежать.
Не так давно Галина призналась мне, что она возревновала меня к Зойке и побила её, чтобы она не дружилась со мной.
У Гальки было немалое преимущество перед Зойкой: она приехала откуда-то издалека и рассказывала о своей Вознесенке с такой ностальгической любовью, что мне становилось завидно. Вознесенка была, по словам Гальки, «раз в сто» больше Верхних Карасей. Там тоже есть речка, есть большое озеро, из которого по ночам выходят русалки, много разных горок, на которых растёт много-много ягод. А посреди Вознесенки есть очень высокий храм. Я никогда не видела церквей, просила рассказать, что это такое — храм.
— Там, когда Пасха была, поджигали бочки со смолой, из соломенных снопов выкладывали буквы «Христос Воскрес!» и тоже поджигали. Красиво-то как!
А в храме была служба. Батюшка служил. Ну, поп, значит. Только «поп» — это нельзя так говорить. Он молится, и все молятся: «Господи, Господи!»
А ещё батюшка причащает. Подойдёшь к нему, а он спрашивает о твоих грехах: «Ругаешься плохими словами? Вино пьёшь?»
А ты должна отвечать: «Грешна, батюшка!»
А он говорит:
«Ну, Бог тебя простит!» И даёт тебе в рот с серебряной ложечки маленький кусочек хлеба с вином. А зачерпывает он кусочек из красивой серебряной вазы.
Галька явно что-то путает, рассказывает не о себе, а подсмотренное и подслушанное у кого-то из взрослых, но я верю, что она рассказывает о себе, и даже не замечаю в её рассказе несоответствия: батюшка спрашивает, считая грехом, пьёшь ли вино, а сам потом даёт этим вином запивать кусочек хлеба.
В отличие от меня, тихони, Галька была шумливой и вездесущей. Ни капельки не боялась мальчишек и бросалась в драку с ними, если кто-то из них сказал плохое слово о ней. Но была справедливой. Первой, ни за что, ни про что, не дралась. Я не помню ни одного случая, чтобы она побила меня. Наоборот, защищала от обидчиков. Мы с нею жили и играли дружно.
Когда мы шли на речку купаться, Галька удивляла меня тем, что не стеснялась своей наготы. Ей не хотелось мочить трусики. Растелешившись, она прикрывала ладошкой стыдное место и быстро сигала в воду. Плавала шумно, бултыхая ногами по воде, как можно сильнее, чтобы брызги фонтаном взлетали вверх.
Свои чувства выражала бурно. Умер как-то котёнок, и Галька плачет навзрыд «на всю деревню» и так, что становится от её слёз тошно. Мы идём с нею на горку, и там, под берёзкой она устраивает пышные похороны котёнку. Мёртвый котёнок завёрнут в тряпку (не было под рукой коробки). От самого процесса похорон мне интересно, и я забываю, что надо плакать. Смотрю во все глаза, как Галька выкапывает ямку, устилает её травой, зарывает котёнка, украшает могилку цветами, обкладывает её камушками, втыкает связанные в виде креста палочки. Всё — по-настоящему. Под конец — снова её истошный плач.
А у меня реакция, видно, замедленная. Только дома я вдруг спохватываюсь, как плохо лежать котёнку в земле, и он никогда не выберется наружу. У меня течёт от этих воспоминаний из носа и глаз, я накуксилась, слёзы уже катятся со щёк горохом. А Гальке — хоть бы хны! Она уже забыла про свою скорбь и во всё горло распевает частушки, вроде этой: «Боева я, боева, боева остануся. Ох, и горе и тому, которому достануся!»
Галька научила меня делать тряпичные куклы — «ляльки», наряжать их в лоскутки ткани, выпрошенные у мамы. Я что-то не помню, чтобы у моих ближайших подружек были магазинные куклы. Большинство семей в селе были прибывшими откуда-то, перевозили только самое необходимое для хозяйства. Игрушки себе дети мастерили сами из подручного материала.
Тряпичная Лялька оставалась моей куклой даже тогда, когда у меня появился пионер-Вовка. Я «кормила» её, укладывала, баюкая, спать. Кажется, выдавала Ляльку замуж за пионера-Вовку. Фату ей смастерила из куска белого тюля.
Мы с Галькой на бесхозном другом крылечке рассаживали кукол среди «сечек» — битых черепков, каждую куклу в своём доме, «ходили» друг к другу в гости.
Но однажды во время игры я чуть не пробила Галькину голову молотком! Тихоня тихоней, но если разозлить меня хорошенько, то я становилась невменяемой.
Мы играли с Галькой вдвоём в подвальном их жилье. Гальке, видимо, наскучило играть, она расшалилась. Набрав полный рот воды из ковша, она стала брызгать на меня. А на мне было недавно сшитое мамой новое платье. Новых вещей я вообще не любила и боялась испачкать: «от мамы попадёт». Я уговаривала Гальку перестать издеваться надо мной, но она не унималась. Чтобы как-то защититься от неё, я взобралась вверх по лестнице, ведущей на наш верхний этаж. Западня была закрыта, я упёрлась в неё макушкой — дальше мне ходу не было. А Галька, озорно сверкая глазёнками, полезла следом за мной с ковшом воды. И тут я заметила в выемке под потолком забытый кем-то молоток. Схватив его, я пригрозила Гальке: «Не лезь — стукну!» Галька опять набрала в рот воды, чтобы брызнуть в меня, и я, не помня себя от злости, опустила молоток на её голову. Из рассечённой кожи полилась кровь. Галька завопила. Испугавшись того, что я натворила, я скатилась с лестницы и убежала во двор. Вообразила, что я убила Гальку, что сейчас она умрёт, от ужаса залезла под сарай.
После Галька рассказывала, что тётя Шура (моя мама) услышала её крик, прибежала вниз, обработала рану йодом, от чего стало ещё больнее, и Галька от жгучей боли какое-то время вопила ещё громче.
Я слышала из-под сарая эти вопли, потом они стихли, и я решила, что всё — Галька умерла. Но она появилась во дворе и как ни в чём ни бывало стала звать меня: «Люсь! Ты где? Мне уже не больно». Она справедливо полагала, что виновата сама, а я защищалась, поэтому не сердилась на меня.
Волосы Гальки были выстрижены вокруг раны, я видела запёкшуюся кровь. И я чувствовала угрызения в душе и благодарность к сестрёнке, которая не думала сердиться на меня.
Мне казалось, что Галька знала про всё на свете. Что ни спроси, у неё был ответ. Спрашивала я о конкретных вещах, о том, кто или что нас окружает. А Галька была вездесущей, и знала так-о-о-ое!..
Она посвятила меня в интимную жизнь взрослых, чем занимаются папка с мамкой в постели. Я поражалась, спрашивала:
— А зачем они это делают?
— Чтобы ребёнок родился! — отвечала она. — Ты ведь тоже родилась, потому что тётя Шура и дядя Андрей тебя «заделали».
— Неправда! — возражала я. — Я сама по себе родилась!
— А откуда ты родилась? — ехидно спрашивала Галька.
— Ну, откуда? Скажи!
— Моя мамка сказывала, что я родилась у неё из-под мышки! А ты наверно из живота тёти Шуры. Наверно из её пупка!
Тут надо отметить, что Галькины познания о деторождении были ещё не столь исчерпывающими. Видимо, как-то пристала к тёте Тане с вопросами, а та, чтобы отвязаться, пошутила. Представить другой путь нашего появления на свет мы не могли, а если охальные мальчишки с улицы докладывали нам иные подробности, мы решали, что они нарочно врут. Ведь мы слышали и знали даже все матерные слова и знали, что они обозначают, но понимали, что слова эти плохие, ругательные. При чём тут рождение ребёнка? И как он мог родиться из той маленькой дырки, которая зовётся «пися»? Противно же ему рождаться из писи!
И однажды она позвала меня и таинственно прошептала:
— Наша Лёлька залетела! Ей в бане выкидыш сделали. Ох и кричала Лёлька — так больно ей было! Хочешь, покажу мёртвого ребёнка, которого из Лёльки достали?
Я почему-то не запомнила этого ребёнка. Наверное, потому, что мной владели страх и ужас по невероятию и невозможности такого «зверства» по отношению к ребёнку. Но взрослая моя сестра, уже сейчас на склоне наших лет, подтверждает, что мы видели завёрнутого в тряпки маленькое тельце нерождённого и нежеланного человечка, которому взрослые не дали жить только потому, что «залететь» до свадьбы для девушки считалось зазорным делом.
Лёлька — это двоюродная сестра Гальки, родственница по материнской линии. У неё другое имя, но тогда старшую девочку в семье принято было так называть. Она помогала матери нянчить младших детей. Лёлька, молоденькая симпатичная девушка с завлекательными ямочками на щеках, приехала из Вознесенки с семьёй дяди Фёдора. Устроилась работать, мечтала здесь выйти замуж — в опустевшей Вознесенке трудно было найти жениха, тем более в послевоенное время. Да вот, поди ж ты: «залетела» от удалого парня, который «в замуж её не взял»!
Рассказывала Галька и невероятные разные истории: про ворожбу, про чертей и домовых, про то, что происходит с человеком, когда он умирает.
— Ты думаешь, он насовсем умирает? Нет! Душа у него остаётся живой. И она, если человек жил хорошо и не грешил, попадает в рай — Бог её туда забирает, а если был грешником, то черти утаскивают душу в ад и там мучают её: варят в кипящей смоле, гвозди забивают в руки, расплавленное олово льют в глотку. Тут Галька сбивается: какие руки у души? Какая глотка?
И вообще на дальнейшем отрезке моей жизни двоюродная сестра Галька на какое-то время окажется ко мне ближе, чем подружки, которые будут меняться в связи с переездами нашей семьи по другим адресам. Братьев-то у меня волею судьбы было несколько, а сестра — сверстница мне, хоть и двоюродная — одна-единственная. И будучи сильно пожилыми, мы с нею не однажды отправлялись по родным местам на Урале — в Вознесенку и в Верхние Караси. Мы теперь старшие в роду Кузьминых. Нет никого на свете старших из наших семей. Грустно…
Родня
Круг моего общения расширялся; из этого общения, из рассказов моей бабушки я узнавала, что в селе живут другие наши родственники. Например, я тогда считала, что наша бабка — только наша, и фамилию она носила нашу — Кузьмина. И считала, что дядя Фёдор и Галька — это просто какие-то родственники. Но оказывалось, что дядя Фёдор такой же сын нашей бабушке, как и мой папка, а Галька такая же внучка, как и я. А до того, как бабушка стала нашей, в детстве и молодости у неё была другая фамилия — Густоева.
Сестрёнка Галька однажды позвала меня:
— Пойдём к Густоевым, они приехали из Вознесенки, будут жить в Карасях. С Зоей Густоевой я дружусь, она ведь родня нам.
— Какая родня? — удивилась я.
— Ну как же! Она нам с тобой сестрой приходится, только я не знаю какой — двоюродной или троюродной. Пошли! Зоя звала нас.
Вообще узнавать, «кто кому родня», и сейчас сложно, а тогда и вовсе лучше было не заморачиваться на эту тему. Познакомились, подружились — играем вместе. Вот, как, например, я с Зоей Конюховой дружу, хоть она мне не родня. Но меня всегда тянуло к новым сверстникам, прибывшим из далёких, как мне казалось, мест, поэтому я охотно согласилась познакомиться с новой для меня «роднёй».
Мы пришли в домик недалеко от речки. Встретила девочка немного старше нас. Повыше ростом, не очень складная в теле, я бы сказала — плоская, с невыразительным лицом, но с независимым «взрослым» видом. Словно давно нас знает, она распорядилась:
— Девчонки, мне надо суп поставить варить папе с мамой — они вечером с работы придут. Вы пока посидите, посмотрите мой альбом, что ли.
Надо же! Ей лет 10–12, а она такая уже хозяйка в доме. Шустро растопила очаг, поставила котелок с водой, предварительно вынув два чугунных кружка с плиты, чтобы дно котелка опустилось поглубже в очаг и вода быстрее закипела. Тем временем принесла из сеней и настрогала капусту, морковку, быстро почистила картошку, бухнула в закипевшую воду, поджарила много лука на сковородке с постным маслом и спустя какое-то время отправила и лук в котелок. Между делом сбегала во двор, накормила поросёнка, а дома подмела веником пол и вытерла лужу у стола от пролившейся воды, когда мыла в тазике овощи. Несколько крупных картофелин она нарезала плоскими кружочками, присолила их и положила на горячую чугунную плиту. Вкусно запахло печёной картошкой. Сняла картофельные кружочки с плиты на тарелку, поставила тарелку на стол.
— Нате, девчонки, ешьте, — позвала нас.
Суп тоже сварился, ухватом она отставила котелок на загнеток печки, закрыла кружками отверстия на очаге, пошуровала кочергой угли и головёшки в топке, чтобы быстрее догорели, закрыла дверцу. Присоединилась к нам. Всё это время, пока она готовила суп, они с Галькой говорили о том, о сём, а я смотрела на Зою и про себя удивлялась, как ловко, словно взрослая, она управляется.
Наевшись печёной картошки, мы с Галькой напомнили Зое, что она хотела показать нам какой-то альбом. Я думала — с фотографиями, какой у нас дома был.
Но это был самодельный «девичий» альбом, со стихами про любовь, с переписанными словами песен — и тоже про любовь. Страницы альбома в цветных рамочках, с завитками и цветами. Попадались и засушенные цветы между листками прозрачной бумаги. На некоторых листах альбома были наклеены открытки с любовными парочками.
Сестра Галька знала уже про этот альбом и доложила мне, что в этом альбоме «есть ворожба» — кого ты встретишь, когда вырастешь, за кого выйдешь замуж, «узнаешь свою судьбу». Конечно, я немедленно захотела узнать свою судьбу.
Зоя открыла последние листы альбома. Я увидела разлинованные таблицы, детали сейчас не помню, но что-то вроде этого:
Слева колонка с вопросами: кто он, его имя, какой цвет волос, какой цвет глаз, откуда он родом, кем работает, сколько будет получать денег, и т. д. и т. п. Последний вопрос: «чем дело кончится».
Остальное поле таблицы было заполнено вертикальными колонками с цифрами. Против каждого вопроса — горизонтально много, много разных цифр. Надо было наугад ткнуть в какую-нибудь цифру в колонке напротив вопроса, потом перевернуть лист — там такие же вопросы, но под цифрой обозначено, что на неё «выпало». Допустим в итоге «выпало»: Он — молодой парень, зовут его Василий, волосы светлые, глаза голубые, родом с Украины, работает трактористом, много зарабатывает…
На вопрос «чем дело кончится» в ответах можно было прочитать: свадьбой, рождением ребёнка, изменой, смертью, «разбитым сердцем» и т.д. «Разбитое сердце» потрясло моё детское сознание: как это?!
Некоторые листы в альбоме были с загнутыми уголками, на них нарисованы цветными карандашами кружочки, ромбики. Галька предостерегла меня:
— Не открывай! Тут тайна: плохо тебе будет!
Но любопытство моё было столь велико, что я улучила момент и отогнула уголки, когда Галька с Зоей ушли на двор. Да… Лучше бы не отгибала. Прочитала: «Кто откроет уголок: тот останется без ног». Или: «Не лезь без спросу, останешься без носу»». А то и вовсе: «Обманули дурака на четыре кулака!» Фу!
Закрыла альбом и стала дожидаться подружек.
Мы с сестрой зачастили к Зое. Почему-то в то время не помню, какими были дядя Ваня и тётя Нюра, Зоины родители. Иногда мы с Галькой даже оставались «домовничать» у Зои, предупредив своих родителей: «Зойке скучно одной, она нас позвала ночевать». И родители отпускали нас, малолеток, спокойно.
Зима, за окном темно и мечется вьюга, на столе горит заплывшая парафином свечка, надёжно поставленная в банку, а мы лежим на горячей печке, и Зоя рассказывает нам «страшные истории». И не обязательно про нечистую силу. Недавняя война оставила много страшного, вернувшиеся с фронта наши солдаты рассказывали всякую «бывальщину», наверное, и привирали при этом во время пьяных застолий. Дядя Ваня, отец Зои, тоже воевал, но он был неразговорчив и в пьяных застольях почему-то не пьянел, как остальные собутыльники, а бледнел и сидел молча.
Запомнился мне один рассказ Зои:
— Наши заняли один немецкий город, выгнали всех немцев, а город этот был старинный и в нём были старинные за´мки.
Я перебиваю подружку:
— Ты неправильно говоришь: не за´мки, а замки´.
— Не мешай, Люська. Это дворцы такие — за´мки. Какие у царей бывают, только у немцев дворцы другие, потому так и называются. Они с высокими башнями, а внутри всё в золоте, и стены, и диваны с креслами, на стенах огромные зеркала в золотых рамах, печи выложены цветными плитками, а по углам стоят такие железные памятники — рыцари называются. У них лицо закрыто железной маской, в которой есть прорези для глаз. Я видела кино про Александра Невского, так там русские воины сражались с такими же немецкими рыцарями…
Галька вмешивается, торопит:
— Ну, дальше, Зоя, рассказывай!
Зоя продолжает:
— Ну и вот. Чтобы это золото не разграбили, нашим солдатам приказали охранять этот замок, чтобы после войны устроить в нём музей.
Мы с Галькой не знаем, что такое музей, но нам и не важно знать. Слушаем, раскрыв от внимания рты.
— Один наш солдат вызвался стоять на посту ночью, пока остальные спят, а он потом отсыпался днём. Конечно, наши проверили, что в замке никого нет. И вот солдат рассказывал потом:
— Стою ночью, кругом темень, только на моём посту горит керосиновая лампа. Электричество отключено. Слышу — шаги чьи-то приближаются ко мне. Я: «Стой, кто идёт? Стрелять буду!» А на меня идёт… немец, и морда у него белая-белая, как у покойника. Я шумлю: «Хенде хох! Стрелять буду!» А он всё равно идёт. Я стреляю, а он не падает! Так и прошёл мимо меня! Думаю — привиделось мне, что ли? Утром рассказываю ребятам, а они ржут. На следующую ночь — такая же картина. Я чуть с ума не сошёл. Немец-то на покойника или на приведение похож. Днём опять обошли и проверили все помещения. Полный порядок везде и тишина. Но когда я шёл мимо одного рыцаря, он чуть покачнулся. Гляжу в прорези для глаз — зрачки живые. Я фонариком посветил, а в прорези глаза моргнули! У меня махорка в кармане, я взял да и метнул немного махорки в прорезь, а там к-а-к чихнёт кто-то! Ну никакое это не привидение. Долбанул прикладом по шлёму, сшиб его. Ну и в рыцаре живой немец стоял, а морда, наверно, специально чем-то белым намазана, чтобы ночью на приведение походить. Стали с ребятами и других рыцарей проверять, в них тоже живые немцы прячутся! Они, видно, ночью выходили из замка таким вот способом. И главное, в винтовках наших сумели как-то патроны подменить, патроны-то оказались холостые…
…Вот такая «бывальщина», рассказанная нам Зоей с чьих-то слов. Враньё, но мы верили, что так всё и было в немецком замке…
К нам, вернее, к моим братьям, часто прибегал бойкий мальчишка и ровесник нашему Герке Вовка Боков. Как рассказала потом наша бабка, он тоже из Густоевской родни и тоже из Вознесенки. Он-то прибегал к моим братьям, а мои подружки стали вдруг дразнить меня, будто Вовка — мой жених, потому и бегает к нам. Слово «жених» применительно ко мне казалось обидным с оттенком неприличия, и я со слезами жаловалась бабушке и просила не велеть Вовке к нам бегать.
— Ну да как же — жених! Он нам родня, не может жениться на тебе. Брат он тебе. Так и скажи девчонкам, — утешала меня бабушка.
Боковы жили недалеко от «молоканки», я у них почему-то никогда не бывала. Да и Вовкина мама и старшая сестра его Фая к нам почему-то не заходили. Отец Фаи и Вовки то ли погиб во время недавней войны, то ли сгинул в 30-е годы при массовых репрессиях. Семья без кормильца бедовала. А между тем Соня, мать Фаи и Вовки, приходилась нашей бабушке племянницей, была дочерью родного её брата Степана Пименовича Густоева. Я запомнила тётю Соню тихой и робкой женщиной. Фая, видимо, пошла в маму, — встречаясь с моими родителями, здоровалась застенчиво, стеснялась бывать у нас…
А вот и другая нам родня, очень близкая, — Тырдановы. Жили они в соседнем Непряхино. Вначале повести я рассказывала, что деда Тырданова я смутно запомнила живым.
Ныне никого из Тырдановых нет на этом свете, и я склоняю голову в молитвенной памяти о них. Жизнь тырдановской семьи складывалась более драматично, чем жизнь нашей семьи. В 1943 году, когда умер дед Тырданов, мама наша была уже замужем, её сестре Клавдии было 23 года, братьям Павлу — 16, Алёше — 14, Вите — 7 и младшей сестрёнке Нине — 4.
И моя бабушка Тырданова, овдовев в возрасте 46 лет, стала главой большого семейства. Была она неграмотной, без профессии, и пришлось ей устраиваться завальщицей в старательскую артель «Подземник». В 1950 году она перевелась завальщицей на бегунную фабрику при шахте. Что это за рабочая должность — завальщица?
А это надо было вагонетки с добытой в шахте и поднятой наверх рудой толкать по рельсам и опрокидывать с помощью особого устройства — «заваливать» в отвалы или сразу в бегунное отделение. Этим и занималась моя бабушка вместе с напарницей. Что и говорить, работа тяжёлая, и от такой работы у некоторых женщин случалось выпадение матки.
Бабушка предпочитала выходить в ночную смену, когда вагонеток было поменьше и можно было пристроиться в каком-нибудь уголке и поспать, а днём она «бежала» работать в колхозе, иногда брала с собой младших Витьку и Нину дёргать с колхозных грядок лук или морковку. И надо было ещё во время покоса колхозное сено грести в копны: за тонну колхозного сена давали делянку травы для собственной коровы.
Без коровы и огорода не прокормиться, и так жили голодно и в страшной нужде.
Тут я готова зареветь в голос от запоздалого сочувствия к бабушке: после ночной работы завальщицей на бегунной фабрике она радовалась, что поспеет ещё в поле или на покос, или ещё куда! А это как? — Накосить тонну травы для колхоза и только тогда косить для своей коровы! Нам трудно представить этот чудовищно тяжёлый труд, но в годы войны и в послевоенные голодные годы так трудились многие.
Взрослая уже дочь и моя младшая тётя Нина, почти ровесница мне, рассказывала:
— Мама не говорила: «я пошла», всегда говорила: «я побежала», летом мы собирали ягоды-грибы, но ягоды не разрешала нам есть, а отсылала на станцию Чебаркуль продавать.
— Как это продавать? Вы же с Витькой ещё маленькими были, и Чебаркуль от Непряхино не так уж близко, — с удивлением говорила я.
— А мы ходили в Чебаркуль, спрямив путь через полигон, когда там не стреляли. Однажды мама взяла нас с собой рано утром на полигон — там клубники можно было много набрать, и мы не успели: начались учения, полетели с визгом снаряды, грохот, дым кругом. Мама затащила нас в глубокую воронку, и мы просидели в ней до вечера. Ох и натерпелись мы страху!
И вот другой рассказ Нины:
— Мама заболела. Наверно, у неё была какая-то женская или инфекционная болезнь, потому что её увезли в больницу в Чебаркуль, и нас с Витькой, когда мы прибегали из Непряхино, к маме в палату не пускали. Мы с Витькой голодные, бегаем под окнами больницы, зовём: «Мама! Мама!» А она откроет форточку, плачет и бросает нам из форточки хлеб, печенье. И мы жадно едим.
Я возмущаюсь:
— Да что же соседи ваши в Непряхино не помогли вам, не покормили вас! Да и к нам в Караси вас никто не привёз!
— Ну, ведь война была, соседи все на работе и кто где. У нас некому корову было подоить, пока мама в больнице лежала. Корова в стайке мычит, Витька брал подойник, надевал мамин платок на голову и шёл доить (Витьке в то время было лет 7–8). Строго-настрого наказывал мне, чтобы я соседям и на улице не проболталась, что он, мальчишка, доит корову. Стеснялся!
— А что вы ели дома? — спрашивала я.
— Мы делали «затерюху». Смешаем муку с лебедой и водой вроде густой каши и печём на плите очага. Получались твёрдые лепёшки — аж звенели, если постучать ими об стол. Но вкусные были. Ещё бы не вкусные — с голодухи-то.
— А где в это время были Клава и Павел с Алёшей? — спрашивала я.
— Клава работала в Чебаркуле на военном заводе в пошивочном цехе — солдатское обмундирование шила. Работа по 12 часов в сутки, жила в общежитии. Пашу в 17 лет призвали в армию, но не сразу на фронт, а в пожарную часть в лагере немецких военнопленных; в действующую армию он попал через год. Алёша учился в Миассе в горном техникуме, кормили там плохо, худющий был. Иногда зимой во время каникул вместе с товарищем пешком по льду через озеро приходил домой. Так было короче. Помню, пришёл с помороженными щеками. Мама, как могла, отогрела его. Он лёг спать, а утром встал, а кожа со щёк на подушке осталась!
Бабушка Тырданова у нас в Карасях очень редко бывала — некогда ей было. Братцы мои, начиная с пятого класса, учились в Непряхино в школе-семилетке и жили в интернате. Моя мама, отправляя их в Непряхино, всегда передавала с ними хлеб, сахар, ещё какие-нибудь продукты. Иногда летом Витька с Ниной появлялись у нас. Подозреваю, что бабушка Тырданова нарочно посылала их к нам — «подкормиться». А наша бабка недолюбливала Тырдановскую родню. Ворчала:
— Пришли… Нищие-то. Своих у нас орава. Корми их тут!
Мои родители, как обычно, были на работе. Ворчания и недовольства нашей бабки не слышали. Впрочем, наша бабка не была жадной, ворчала больше просто так, от сознания полной хозяйки в доме.
Натрескавшись вместе с нами картошки с молоком, «дядя Витька» убегал с моими братцами на улицу играть. Нину я пыталась вовлечь в свои игры. Мне она тогда не нравилась: белобрысая, с облезлым носом, бесцветная какая-то, сидит в углу, смотрит в окошко, плачет, ждёт свою маму. Я брала её к Зойке Конюховой, мы с Зойкой играли и забывали про всё на свете. Нина и не пыталась присоединиться к нам, сидела вся в тоске, со слезами на глазах. Я про себя возмущалась: «Чего это она всё ревёт? Да ну её!»
И совсем редко к нам приходил из Непряхино «дядя Алёшка».
Он сильно отличался от старшего брата Павла, взяв от матери мягкий характер и доброту души. Не были они с братом похожими и внешне. Евгений, мой брат, запомнил дядю подростком, лет 13–14. Рассказывал:
— Смутно помню, как Алёшка (так мы его звали в детстве) повёл нас, малышню, в лес. Там мы нашли дупло дятлов. Алёшка дал нам подержать птенцов, которые страшно царапались своими острыми коготками. Потом птенцов посадил обратно в дупло. Алёшка сказал, что их надо пожалеть — они полезные и, когда вырастут, будут спасать деревья от гусениц.
А я помню, как Алёшка, будучи студентом горного техникума в Миассе, зимой навестил нашу семью в Верхних Карасях. Шмыгая подмороженным в зимнюю пору носом, он скромно сидел за столом в «большой комнате» и разговаривал с моим папкой. При этом был серьёзен, держался с достоинством, а папка очень ценил серьёзных людей — не «шалтай-болтаев». Видимо, они говорили о горных работах и технике золотодобычи, что в глазах папки поднимало авторитет Алёшки. У папки-то не было горного образования, он был практик и говорил с ним, ещё подростком, на равных.
После окончания техникума в 1949 году Алексея как молодого специалиста направили в Забайкалье, в город Балей. Там были золотоносные шахты, урановые рудники. На одно из этих предприятий Алексей устроился горным мастером…
Дядю Павла в его детском подростковом возрасте я не видела, в 17 лет его призвали в армию. Война катилась уже на Запад, и следом за ней следовал, не поспевая на боевые действия, молоденький боец — дядя Павел. Прыгал с парашютом на колхозное поле под Нижним Новгородом, недолго служил в Ярцево под Смоленском и только в самом конце войны — в 45-м — принимал участие в «не шибко боевых сражениях» в Литве и под Кёнигсбергом. Между прочим, в Вильнюсе он был старшиной зенитного артдивизиона, состоявшего из «96 девок» — прямо как Васков из кинофильма «А зори здесь тихие», только дядя Павел был гораздо моложе Васкова. О разных пикантных историях с девками дядя Павел мне, спустя годы и уже взрослой, распространяться не стал, лишь скромно заметил, что «с этим делом было строго». Во время одного из авианалётов его контузило, и он на 4 месяца залёг в госпитале.
Ему было 19 лет, когда всякая война, в том числе и японская, закончилась. Очень хотелось домой — шла послевоенная демобилизация со всех фронтов, а его не отпускали — не истёк срок службы. Его отправили на Сахалин в расположение войсковой части, где он работал в мирной уже профессии: был механиком-трактористом. От моей мамы я знала, что дядя Павел на Сахалине был ранен ножом в бок и рана была получена от пленного японца. Воображение рисовало мне какую-нибудь геройскую историю. Спустя годы я спросила дядю Павла, как это произошло. Он ответил кратко:
— По дурости. Я напился и полез в драку.
Ну положительно ничего героического нельзя было выудить у дяди Павла! В ответ на мои сетования он сказал:
— Так вся моя война была такая! Ты думаешь, что я только и делал, что «Ура!» кричал? Это только в кино показывают да в книжках пишут!
Закончил службу дядя Павел на Чукотке, в Анадыре. Там он однажды чуть не погиб: работая на тракторе, провалился под лёд.
Я пролистала военный билет дяди Павла и сделала выписки:
«9-я окружная школа снайперов, курсант, ноябрь 1943 — июнь 1944.
Развед-десантная бригада, парашютист, июнь 1944 — октябрь 1944.
254 стрелковый полк, старший командир взвода, октябрь 1944 — ноябрь 1945.
423 стрелковый полк, командир стрелкового отделения, ноябрь 1945 — июнь 1946.
В\ч 78645, механик-тракторист, июль 1946 — март 1950.
В\ч 78645, тракторист-скреперист, март 1950 — сентябрь 1950».
Письма дяди Павла с Чукотки я помню. Я читала на конверте название города Анадырь, выделяя ударением окончание слова «дырь», — смеялась. Мама поддакивала: «Дырь и есть!» Но своим дядей я очень гордилась: Сахалин, Камчатка, Чукотка — край земли! Вот бы глазком хоть глянуть! И тогда я написала письмо дяде детскими каракулями, а он стал мне отвечать и однажды в конверте прислал два засушенных цветочка с далёкой Чукотки. Я вдыхала горький увядший запах и удивлялась, как они дошли в письме и не превратились в труху.
Приходили и фотографии в военной форме. Дядя Павел казался мне героем. Я с гордостью показывала эти фотографии моим подружкам.
Один раз написала незнакомая женщина. Письмо пришло с Сахалина. Она назвалась невестой дяди Павла и собиралась приехать к нам в гости. С присланной фотографии на нас смотрело довольно приятное лицо. Женщина была одета по-городскому. На голове замысловатая шляпка с бутоньеркой. Мне она понравилась. Я стала с нетерпением ждать «тетю Аню», мечтая, как много конфет она мне привезёт. Но реальная тетя Аня оказалась староватой, у неё были гнилые зубы и неприятная улыбка. Я заметила, как моя мама, поцеловавшись с нею при встрече, отвернулась и стала незаметно, но тщательно вытирать свои губы.
Приехавшая тётя о чём-то долго и серьёзно говорила с мамой, конфет мне не привезла, а мои родители откровенно старались выдворить её поскорее. Она оказалась невестой-самозванкой, и дядя Павел жениться на ней не собирался, о чём он уже успел предупредить своих родных в письме, обозвав самозванку одним нехорошим словом. Пробыв у нас дня два, она исчезла, и больше я её никогда не видела. А мама потом вспоминала, что «невеста» давила на психику бабушки Тырдановой, утверждая, что от дяди Павла у нее якобы есть ребёнок — мальчик. Может быть, так всё оно и было, но факт тот, что дядя Павел в жёны ее не взял. Пожив достаточное время вольной молодой жизнью, он не обременял себя излишней моралью в отношениях с женским полом. Трижды был женат, что в роду Кузьминых и Тырдановых бесспорно осуждалось и порицалось. Но я должна сказать, что дядя Павел никогда не казался этаким лихим бабником-ухажёром. Был он по-тырдановски спокоен и немногословен. Моя младшая тётя Нина говорила о своём брате: он жил только для себя и сам по себе. Жил как бы отдельно от своей семьи. Не помогал и бедствовавшей своей матери. Осуждал его и мой папка, называл «перекати-поле».
В те годы, когда наша семья жила в Карасях, я узнала, что в Чебаркуле живёт и работает мамина сестра Клавдия. Имя Клавдия по древнегречески означает «хромая». Как бы оправдывая своё имя, данное ей при рождении, Клавдия, переболев в детстве полиомиелитом, на всю жизнь осталась хромой. Одна нога у неё была согнутой в колене и намного короче другой, в результате чего Клавдия при ходьбе словно падала вперёд. Никакими палками и костылями она не пользовалась. Детская инвалидность мешала Клавдии жить полноценно, но она приспособилась к хромоте и всю жизнь обеспечивала себя всем необходимым сама и иждивенкой ни у кого не была. Все советовали Клавдии учиться, получить какую-нибудь интеллигентную профессию, и она была не без способностей, окончила десять классов с хорошими отметками, могла бы поступить в институт. Могла бы, но не поступила: война началась. Да и на какие шиши учиться? Чтобы не сидеть на шее родителей, поступила работать на военный завод в Чебаркуле. По случаю инвалидности ей доверили работать контролёром готовой продукции. А в 43-м году отец умер, стало голодно и туго. Клавдия перевелась шить солдатское обмундирование на том же военном заводе. Жила в общежитии. Ну а молодость брала своё. Несмотря на хромоту, парням она нравилась. Правда, мало их было — война выкосила мужское население стократно. На замужество виды были ненадёжные, и в 1946 году от какого-то залётного молодца Клавдия родила дочь Людмилу.
Работая в 12-часовой смене на военном заводе, могла ли она выкормить новорождённую дочь, которая и родилась-то уже ослабленной от вечно голодной матери? В общежитии ей отгородили уголок для детской кроватки. Её младшая сестра Нина вспоминала и рассказывала мне, как она летом восьмилетней девчонкой ходила одна в Чебаркуль на подмогу сестре, носила ей в общежитие уголь в ведре с железнодорожной станции и однажды набрала столько, что не смогла донести и по дороге по кусочку уголь выбрасывала. Живя у сестры в общежитии, приглядывала за девочкой, которая от слабости не могла плакать, а тихо-тихо пищала. Нина рассказывала:
— Оставит Клава для ребёнка варёную картофелину или печенюшку, надо было нажевать их и давать Люсе в тряпочке сосать. А мне самой есть хотелось до колик в животе, однажды не вытерпела, жевала для Люси половинку печенья и проглотила.
И Клавдия отправила Нину обратно в Непряхино к матери: сестру надо было кормить, а нечем. Ну а Клавдина дочь умерла в возрасте 9 месяцев. В свидетельстве о её смерти указана причина: гипотрофия. Другими словами умерла девочка от недоедания.
Больше детей у Клавдии не было, да и замуж она не выходила. Возможных женихов поубивало на войне. Так и жила одиноко всю жизнь вначале в Чебаркуле, потом уехала в Миасс.
О Тырдановых я ещё буду писать в следующих главах моей повести, а здесь хочу рассказать, как в 2002 году я подвигла мою тётушку Нину поехать со мной на Урал, посетить места, где прошло наше детство.
Первым делом мы приехали в Непряхино. Уже тогда я готовилась писать эту повесть и надеялась, что Нина оживит мою память, покажет, где находилась их землянка.
В моём детстве я бывала в дедовой землянке раза два или три, когда мама брала меня с собой, как она говорила, «в командировку».
Помню, я сидела на табуретке за добела выскобленным, ничем не покрытым столом и пила чай из блюдечка вприкуску с кусочком колотого сахара и с душистым белым хлебом. Скорее всего, и сахар, и хлеб привезла моя мама. Бабушка Тырданова с двумя детьми жила в постоянной нужде и впроголодь.
Один солнечный лучик пробился через окно землянки и лёг на стол рядом с кусками сахара-рафинада, отчего они ещё больше засияли белизной. И комната совсем не казалась тёмной. Окна выходили на разные стороны избы — по фасаду и с торца. Свет с улицы попадал в помещение как бы с двух сторон. Но окна землянки находились сразу над землёй, и странно было видеть только чьи-то ноги, шагающие мимо окон.
Разомлевшую от дороги и чая отнесла меня бабушка на деревянную кровать, сделанную, как и вся мебель, руками деда. Ну и кровать была! Очень высокая для моего малого роста, и сама бы я ни за что не вскарабкалась на неё. А ширина! Можно было улечься хоть вдоль, хоть поперёк. И можно было уложить таких, как я, по крайней мере, ещё пятерых-шестерых.
Укрытая лоскутным одеялом, я повозилась под ним и вскоре провалилась в сладкий и глубокий сон. Помню, что мне было мягко и уютно. И бабушка Тырданова запомнилась мне тоже уютной, доброй, с большими мягкими ладонями. Бабушка в разговоре «окала», говорила, например: Олёша, ро´бята. И когда гладила меня по голове, приговаривала: «Хо´ро´шая ты мо´я».
И вот спустя годы мы с Ниной ходим по селу, ищем место, где была их землянка.
От площади в центре села идёт главная улица Кирова — по ней мы приехали. Есть ещё и другая улица — Рабочая. Нина не помнит, чтобы в те годы, когда она здесь жила, улицы имели названия. Их землянка стояла на краю села. Это она точно помнила. Но где теперь этот край? Вот там? Или там? «Да ну, конечно, вот на этом пустыре, заросшем дурной травой и Иван-чаем. Я огородами бегала от нашего двора на ту сторону села», — вспоминала Нина. А те ли это огороды?
Мда… Я предложила найти самых старых бабушек, которые могли бы нам помочь. Нашли 80-летнюю, почти ослепшую старушку. В сороковых годах она работала на бегунной фабрике при шахте и вроде бы знала Тырданову Евгению Афанасьевну, Нинину маму, а мою бабушку. Однако место землянки она совсем не помнила. Слишком много изменений произошло с тех лет.
Неожиданную помощь мы получили от другой женщины, явно моложе нас. Она здесь родилась и училась в той же школе, в которой училась Нина, но гораздо позже её. Значит, она не могла знать Нину. Зато она длительное время работала в поселковом Совете и помнила, что и где стояло и куда подевалось. Она уверенно показала нам место, где находилась «балагашка Тырдановых». Сейчас это конец Рабочей улицы, и там построен большой добротный дом, с просторным двором, в котором есть и другие хозяйственные постройки, есть клумбы с цветами. В общем, это усадьба какой-то местной элиты.
Недалеко от усадьбы сейчас есть трансформаторная будка. Наша добровольная помощница сообщила нам, что на месте будки раньше была кузница. Нина эту кузницу вблизи их землянки отлично помнила и теперь окончательно утвердилась в том, что место их жилища найдено правильно. Да и я в трёхлетнем возрасте играла около кузницы и увидела змею-медянку, греющуюся на солнце.
Однако «за балагашку» мы с Ниной несколько обиделись. Нет, это была не балагашка. Это был дом, хоть и ушедший в землю наполовину, но всё-таки дом — гнездо, в котором обитала большая семья. Дед Тырданов не пожалел своих усилий и так удобно обустроил и жильё, и двор, и огород, что Нина, забыв про свой городской комфорт, на протяжении всей жизни ностальгически вздыхала по тому родительскому крову.
Непряхино находится в очень живописной равнинной местности, среди разнолесья, богатого грибами и ягодами. Сосны, берёзы, осины. Настоящий густой лес начинается не здесь, а ближе к горам. Здесь же светло и просторно. А главная краса — большое озеро Сунукуль (на Южном Урале в топонимике сохранились башкирские названия). Недаром в нынешние времена на берегах этого озера есть турбаза, и регулярно устраиваются слёты туристов. И большие новорусские чьи-то дома уже подступают к самому берегу. Дома-то хороши, но высоченные заборы портят общий вид и своим нахальным видом словно кричат: «Это — моё!»
И, конечно, же мы с Ниной захотели навестить на местном кладбище могилу отца Нины и моего деда. Ныне кладбище огорожено железной оградой и отнюдь не заброшено, пополняемое новыми множащимися покойниками.
Моя детская память сохранила невысокие берёзки и залитые солнечным светом тропинки между могилами, а теперь деревья уходили вершинами в небо, заслоняя солнце, а бурно разросшаяся зелень и трава давали приют бесчисленным полчищам комаров и гнуса, которые принялись нас жалить, испытывая наше терпение и выдержку.
Мы стали искать могилу деда. Надписей на крестах и памятниках, относящихся к 40–50-м годам, совсем нет. Могилы, не посещаемые родственниками, ушли в землю.
Нина в качестве ориентира могилы отца с детства помнила три сросшиеся у корней берёзы. Их ли, нет ли, но она нашла три толстоствольных дерева, устремлённых своей кроной к небесам, а рядом были чьи-то нестарые ещё могилы с крестами. И вроде бы среди них я заметила чуть приподнятую почву с контуром могильного холмика. Ау! Дедушка! Ты здесь лежишь? Наверное, здесь. Почти 60 лет прошло с тех пор, когда ты лёг в эту землю… Порадуйся, дедушка: дочь и внучка, гораздо старше тогдашнего тебя, пришли к тебе с поклоном…
Что такое хорошо и что такое плохо?
Сейчас, из своего возраста, я стараюсь оценить себя, тогдашнюю маленькую девчонку, которая жила в Верхних Карасях.
Начну с плохого.
Была я довольно эгоистичным ребёнком. Не жадная, вовсе нет. Но я считала, что если мне хорошо, то это нормально — и пусть всегда будет хорошо, плохого я себе не хочу. Но если кому-то плохо, то я не очень-то была способна на сопереживание, мол, что же теперь делать? Я не злорадствовала: так, мол, и надо, сам или сама виновата. Я просто была равнодушна к чужой боли. Не воспринимала и опасные моменты жизни близких мне людей.
В 1946 году (мне шесть лет) папка тяжело заболел: высокая температура, боли в животе. Фельдшер Дора Михайловна предположила, что у него аппендицит, и направила в Чебаркуль. Я вообще не запомнила отъезда папки. Ну уехал и уехал куда-то. И не отметила сильнейшей тревоги мамы и бабки. Переживания взрослых меня не затрагивали. Я жила в своём маленьком мире, где центром была я.
Чебаркульские врачи при обследовании определили, что у папки что-то похуже аппендицита и это что-то связано с почкой. Отправили в Челябинск. А дорога долгая.
Когда его привезли в хирургическое отделение областной больницы, он уже был в тяжелейшем состоянии. Хирург Георгий Фёдорович Синяков (вечная ему благодарность от нашей семьи!) скомандовал: «Немедленно в операционную!» Когда он проник в область правой почки, она была загноившейся настолько, что буквально взорвалась от гноя в руках хирурга. Ещё бы немного протянуть, началось бы общее заражение крови — и нашему папке было бы не выжить.
И вот папка вернулся домой. Помню, был он в тулупе, с мороза. Я сидела за кухонным столом и увлечённо рисовала. Папка чмокнул меня в макушку, на стол передо мной легла кисточка невиданного прежде винограда. Я попробовала ягодку: показалось очень кисло. Отодвинула, есть не стала. И вообще на папку — ноль внимания. Продолжала рисовать.
А бабка, застирывая в корыте рубаху отца от следов крови, плакала навзрыд. Мы его чуть не потеряли навсегда! И как бы мы стали жить без кормильца?
Может, я слишком строго себя сужу? Мала ещё? Но вот вспоминается другой совершенно безобразный случай.
Братья Герка и Женька, я с Галькой пошли на Зырянку. Глубокий снег. В руках у нас заострённые с одного конца палки. Галька перевернула зачем-то свою палку острым концом вверх, оперлась на неё, коснулась губами. Вдруг поскользнулась, острый конец палки вошёл ей в рот. На снег закапала кровь. Я громко и весело засмеялась! Зачем? Почему? Непонятно. Братья возмутились: Гальке же больно! Они были не на много старше меня. Да ещё мальчишки. По моему тогдашнему мнению, зловредины порядочные. А вот, поди ж ты! У них хватило сердца пожалеть сестру, а у меня сердце равнодушное! Помню это со стыдом.
И был период, когда я вытворяла разные жестокости по отношению к живым тварям, пусть даже к насекомым. Оторвать лапки мухе, потом крылышки, потом голову и смотреть, что будет. Интересно было смотреть на паучка (не знаю его научного названия) — мы называли его «косиножкой», потому что, если оторвать длинные нитевидные его ножки, они даже оторванные продолжали судорожно двигаться: «косили».
Ну, положим, я не осознавала, что лишаю кого-то жизни, и мною руководил исследовательский и познавательный интерес. Но вот это как расценить?!
Гуляю на площади рядом с домом. Почему-то никого нет, кроме меня, и мне скучно. Я подхожу к недостроенному срубу то ли домика, то ли бани напротив Селивановского двора. Брёвна венцов сруба ещё новые, вкусно пахнущие смолой. Солнышко светит, приятное тепло обволакивает меня. И вдруг из-под нижнего венца сруба выползает изуродованный кем-то котёнок. Шерсть на боках изодрана, видны гноящиеся раны. Глаз нет — они выколоты! Жалкий, беспомощный, он пищит. Думаете, я его пожалела? Нет. Я решила про себя, что такому безобразному котёнку нельзя жить, его надо убить!
Я нашла увесистый плоский камень, но убивать так вот прямо — страшно. Зажмурившись, я просто опустила камень на котёнка! И только тут меня охватило чувство ужаса: что я делаю? Боюсь открыть глаза. Но слышу писк котёнка. Я промахнулась! Он пополз под венец сруба. А я помчалась домой с отвратительным чувством: не хочу видеть такого котёнка!
Наверное, котёнок погиб. А я не помогла ему и даже не пожалела…
И ещё я была обидчивой. Обижалась, например, когда «меня не взяли!». Об этом я писала.
И ещё я была задавакой. Училась хорошо и гордилась собой, какая я хорошая девочка! Первая ученица класса.
Здесь я ставлю в вину педагогические приёмы учительницы. Если в тетради по письму были одни пятёрки, она приклеивала к обложке красную ленточку. Если не было троек, а были четвёрки, пятёрки — приклеивала синюю ленточку. Но хватило у учительницы такта, что на тетрадках двоечников не наклеила чёрных ленточек. На моей тетрадке по письму в первом и втором классе красовалась ленточка красная. В первый раз учительница Александра Тимофеевна выдала мне тетрадь с такими словами: «Вот иду я по улице со стопкой тетрадей. А навстречу (допустим: кто-то). И спрашивает: «А чья это тетрадка с красной ленточкой?» А я отвечаю: «Это Люси Кузьминой тетрадка! У неё в тетрадке одни пятёрки!»
В общем-то, она хотела поощрить лучшую ученицу, чтобы другие равнялись, а я ужасно загордилась: я — лучшая в классе!
Задавалась и дома перед старшим братом Геркой, у которого не шла учёба, как у меня. Но вот недавно в домашних бумагах попался его табель за третий класс: одни четвёрки и пятёрки!
Этот комплекс лучшей ученицы у меня сохранился вплоть до окончания школы, и только, учась в университете, я избавилась от него, хотя на первых порах страдала, что не всегда удавалось сдать предмет на пятёрку, проскакивали и тройки. Очень уж трудные были предметы: высшая математика, всех родов химия и физика. Да ещё плохо слышала на лекциях, а выучить это всё по учебным книгам и сдать на пять можно было, только если сутками корпеть в библиотеках и в общежитии. Это было выше моих сил. Молодость с её молодыми заботами брала верх. Превращаться в «синий чулок» мне не хотелось. И, слава Богу, что это было так.
А сколько страхов у меня было в школе перед каждой контрольной и экзаменом! Боялась до дрожи! Мои дневники (а я несколько лет вела их, записывая свои интимные переживания) в старших классах полны этим нытьём перед контрольными.
Сейчас я склонна оправдать себя. Возможно, виноват был всеобщий культ, царящий в нашей стране, — погоня за рекордами Стахановых и Ангелиных. И мне хотелось быть первой. А учёба — это ведь не геройство, а прежде всего процесс накопления знаний. При чём тут рекорды? Порицаю себя за то, что отравила себе жизнь в погоне за пятёрками абсолютно по всем школьным предметам. Даже нелюбимой физкультурой занималась не для того, чтобы стать сильной и ловкой, а чтобы вытянуть на пятёрку, потому что мне нужен был только отличный табель успеваемости. И порою там, где ума не хватало, особенно в старших классах по физике, я просто вызубривала школьный урок по учебнику, чтобы от зубов отлетало!
Впрочем, в начальных классах я училась ещё без страхов получить двойку. Я ведь в школу пошла, уже умея читать и писать. Но об этом после.
Теперь зададимся вопросом «что такое хорошо?» в тот мой деревенский период жизни.
Была я любознательна, тянуло ко всему новому и необычному. Не знала, что на площади, рядом с нашим домом стоял когда-то храм, но моя сестрёнка Галька и подружка Зоя рассказывали мне что-то о Боге и о церкви. И моя бабушка привычно крестилась на единственную иконку Николая-Угодника, но иконку прятала за ширмочку на кухонной полке, потому что в то безбожное время религия считалась «опиумом для народа», священники изгнаны, посажены, а то и расстреляны. Мои родители были «при должностях», но хотя и не были активными безбожниками и крещены в детстве, плыли по течению в берегах антирелигиозной идеологии нашей страны и партийного руководства, а в дни церковных праздников Рождества, Пасхи и Троицы вместе с жителями села всё же традиционно тихо отмечали их. Поэтому мои братья и я, родившиеся в то время, не были крещены. И негде было принять крещение в виду отсутствия батюшек и церквей и незачем — считали взрослые: мало ли, как дальше сложится наша жизнь. И всё же о Боге, о Богородице и о церкви мы имели хоть какое-то представление в нашем раннем детстве.
Помню, прибегает моя подружка Зоя, зовёт меня на площадь:
— Люсь! Там батюшка приехал, говорит, что будет крестить, кто захочет, прямо на площади. Пойдём, окрестимся! Меня посылает мама, я ведь некрещёная. Только батюшке надо потом дать рубль, он бедный, нигде не работает, на свечи у него нет денег.
Я мигом воодушевилась. День был воскресный, папка мой дома, а бабушки почему-то нет. Наверное, она там же на площади. Лучше бы мне сразу побежать туда же вместе с подружкой. Но я побежала в большую комнату, где мой папка на кровати отдыхал и читал книжку:
— Пап! Дай мне рубль! Я хочу окреститься! Батюшка приехал и сейчас всех будет крестить!
— Сиди дома. Как жила некрещёная, так и дальше будешь жить. Тебя в пионеры приняли, а ты креститься собралась.
Бабушка моя, наверное, расстроилась от такого решения сына. Но я помню, как в один из дней, когда родители работали, бабушка привела в дом батюшку, пришли соседки — они молились, а батюшка обмакивал кисточку в чашу с водой и брызгал на стены и на всех молящихся — святил дом. Помню, ставни дома были закрыты, горели свечи, на стене появилась икона. Потом бабушка угощала всех, пили чай с пирогами, но после она меня уговаривала не проболтаться родителям, что в дом приходил батюшка и святил дом.
— А зачем он брызгал водой на стены? — спросила я.
— Это святая вода, она оберегает наш дом от нечистой силы, и мы молились, чтобы в доме были все здоровы, а Бог простил наши грехи.
О грехах я смутно тоже что-то знала и слышала: «Не делай ничего плохого, не убивай, не воруй, не завидуй, не ругайся, не ври, люби своих родителей, не обижайся — это заповеди от греха, а за грехи Бог наказывает!» А ещё матушка Богородица. Она Бога родила Иисуса Христа, за всех заступается и оберегает. Когда плохо тебе, надо помолиться и попросить её: «Матушка-заступница, помоги мне!»
Вот таким евангельским «горчичным зёрнышком» наши бабушки хранили в своих душах веру и зарождали её в наших детских душах, надеясь, что это горчичное зёрнышко когда-нибудь прорастёт по Божьей воле и вырастет древо нашей веры в Господа Бога, а древо даст свои плоды…Спустя долгие годы моей жизни, в 1997 году, в Москве я прошла оглашение и в Великую Субботу Пасхи 1998 года крестилась. Первое причастие приняла в возрождённом храме Христа Спасителя.
Я не хочу разграничивать и сравнивать деревенское и городское детство. И всё же мы, деревенские дети, жили в постоянном контакте с окружающей природой. Задача взрослых — накормить, а дальше делай, что хочешь. Ну, положим, зимой приходилось чаще проводить время под крышей: школьные дела, детские хвори да просто непогода — сильный мороз или вьюга. А летом — домой не загнать. Улица и все прилегающие территории становились местом ребячьего общения, игр, и здесь же происходил воспитательный процесс. Да-да — улица и ребячья среда ещё как воспитывали! Такое было и у городских детей, но наши возможности были шире. Нашей крышей было само небо!
Собирались, бывало, на широкой площади за углом нашего дома и затевали коллективные игры: прятки, догонялки, в лапту и вышибалы.
Вот прятки. Кто-то один должен «водить», остальные — прятаться. Считалка непременно какая-нибудь смешная и складная:
«Шёл трамвай десятый номер, а в трамвае кто-то помер, раз, два, три, это наверно, ты!»
Или игра в вышибалы. Надо разделиться на две команды «по справедливости», чтобы не было преднамеренного уговора. Все составляют пары и секретно договариваются, например, так: «Я буду — вишня, а ты — берёза». Подходят к «водиле», спрашивают: «Вишня или берёза?» «Берёза», допустим, говорит «водила». И «берёза» идёт в одну команду, а «вишня» в другую.
Правда, иногда в этом процессе допускались хитрости. «Водиле» хочется набрать сильную команду. А пара подходит к нему с таким вот провокаторским предложением: «Ведро с вином или пирог с говном?» Ясное дело, водила выбирает «ведро с вином», а это оказывается слабенький игрок, которому хочется попасть в сильную команду.
Сами игры проходили азартно, с шумом и порою спорами. Хотя и существовали неписаные правила игры, случалось, что кто-то их нарушал. Начиналась словесная перепалка. Если кто-то был не согласен и со злостью заявлял, что он «больше не играет», остальные с презрением вопили: «А! Схлыздил!» Ведь если несогласный выйдет из игры, он подводит весь коллектив играющих.
В таких коллективных играх развивались ловкость и сноровка, но ещё больше воспитывались воля к победе и чувство, что от одного зависит успех всей команды.
И я эту школу тоже проходила.
А вот игры-провокации. Это даже и не игры. Просто устали, набегались, сели на брёвнах. Но сидеть просто так скучно. Надо непременно затеять что-нибудь этакое, испытующее выдержку. Кто-то произносит: «Шёл солдат с боя, нёс три бочки гноя. Кто первый слово скажет, тот этот гной выпьет!» Другой вариант, не менее противный: «Шла гусыня по льду, высрала говёшку с кровью, кто первый слово скажет, тот говёшку съест!» Чем противнее присказка, тем лучше. Все замолкали, изо всех сил стараясь не проговориться. И кто-то ведь обязательно проговаривался к общему веселью остальных!
Иногда старшие девочки затевали на лужайке какие-то особые игровые действа, с хоровым пением, которые сейчас я называю «языческими». Наверное, таковыми они и были в старину. В них жила память народных праздников.
Участницы становились двумя шеренгами напротив друг друга. Одна шеренга запевала и шла навстречу другой:
— А мы просо сеяли, сеяли!
Другая шеренга подхватывала и шла навстречу первой:
— Ой, дид-ладо, сеяли, сеяли!
Встречались на середине пути, затем отступали на исходные точки с пением другого куплета. В пение включались все стадии взращивания проса, были и такие слова: «А мы просо вытопчем, вытопчем!»
Закончив пение, участники одной шеренги разбегались, в то время как участники из второй шеренги должны были их ловить.
Вообще-то, по сценарию игры должны были участвовать девушки в одной шеренге и парни — в другой. И после пения парни должны были ловить девушек. Но наши мальчишки отказывались водить «девчачьи» хороводы.
И была другая игра, смысл которой я тогда не совсем понимала.
Одна шеренга кричала:
— Кондалы! Кованы!
Другая отзывалась:
— Раскуйте! Подайте!
Были и какие-то другие слова. Потом участник одной шеренги бежал на прорыв: надо было разорвать цепь, и это не всегда удавалось, если цепь была составлена из сильных участников.
Ну а слово «ко´ндалы» — теперь я догадалась, что это были «кандалы´».
Нынешние дети этих игр, пожалуй, не поймут и не примут. Заткнут уши плеером и будут слушать попсу. Или тусуются во дворе или на дискотеке. Но я не хочу осуждать и обсуждать разницу нынешних игр и прошлых. Другое время! А в нашем деревенском детстве не было плееров, звучащей отовсюду попсы и рока. Мы сами создавали игры, они несли творческое начало. Так или иначе, мы не скучали. Иногда говорят, что деревня «оту-пляет». Ничего не отупляет! Может, мы и были менее образованы (я, например, очень долго говорила по-деревенски «лисапед» вместо «велосипед»), меньше знали, но мы росли в какой-то чистой атмосфере. Видели постоянно изнанку жизни, но грязь к нам не приставала. А сейчас попробуй ребёнок избежать пороков времени: наркотики, ранние половые связи, отсутствие всяких норм во взаимоотношениях. Как сейчас дерутся мальчишки? Очень жестоко — ногами! Тогда такие драки были вне правил. Тогда мальчишки дрались кулаками «до первой крови».
Тогда девчонки были стыдливы. Всё, что касалось интимной жизни взрослых, безумно интересовало, но было закрытой (или запретной) темой. Мы понимали, что до поры до времени надо жить целомудренно. А сейчас? Теперь уже девчонки подглядывают в туалете за мальчишками, а не наоборот. А мат у нынешних школьников звучит неприкрыто и постоянно — и у девчонок, и у мальчишек.
Все матерные слова я знала с раннего детства, но никогда не слышала мат дома. Конечно, ребёнком я понимала, что матерные слова — это не для постоянного употребления. Они — плохие, ругательные! Есть определённая норма отношений в человеческой среде, и надо соблюдать правила общежития.
Так что моему деревенскому детству я ставлю оценку «хорошо». И вы увидите в следующих главах, что это было так на самом деле.
«Всем лучшим во мне я обязана книгам!»
— Говорю я теперь вслед за писателем Горьким.
Я бы не хотела жить подобно «Колдунье» — Марине Влади (кто из нынешних видел этот великолепный, полный романтической прелести фильм по рассказу Куприна «Олеся»?) — жить только в лесу и только на природе. Нужно расширять свой кругозор, чтобы потом войти подготовленной в большой мир людей. Как расширять кругозор в то моё время? А книги? Как я благодарна им! И, слава Богу, что я рано стала читать и что чтение мне полюбилось, стало неотъемлемой частью моего духовного роста.
Вот убей — не помню, в каком доме была у нас в селе изба-читальня. В школу я ещё не ходила, но уже читала. Наверное, с мамой я заходила в читальню, но хорошо помню, как набралась смелости и первый раз зашла в помещение одна. Робко встала у порога.
Библиотекарша приветливо спросила:
— Что тебе, Люсенька?
— Книгу! — почти прошептала я.
На столе лежали тонкие и толстые книги. Я выбрала самую толстую, в красном переплёте с каким-то зигзагом на обложке. Называлась «Борьба за мир».
— Ты, наверное, для мамы или папы берёшь? Да?
Я почему-то оробела и утвердительно кивнула головой.
— Запишу на твою маму. Смотри, не потеряй! — напутствовала меня библиотекарша.
И вот я иду по улице с толстенной книгой. Меня распирает гордость. На лавочке у дома Карташовых сидит дед Костя в очках, читает газету. Увидел меня. Со смешинкой в голосе сказал:
— Ну-к, Люся! Почитай мне. Что-то глаза мои плохо видят, а у тебя глазки вострые.
Я подсаживаюсь к деду, пытаюсь читать его газету, но слова все непонятные. К тому же я не знаю, в каком месте надо ставить ударение в том или ином слове. Получается абракадабра. И такая же абракадабра была написана в книге из читальни: «агрессо´ры», «ин-тер-вен-ты´» и всё в таком духе. Что ни слово, язык спотыкается.
Через какое-то время я отнесла книгу в читальню.
Библиотекарша с улыбкой спросила:
— Понравилась книга маме?
Я потупилась и сказала:
— Я сама её читала.
— Да ты что? Ты уже читаешь? Но тебе рано читать такие книги. Они для взрослых. Вот возьми-ка эту книжку!
И протянула тоненькую книжечку в пёстрой обложке. На обложке были изображены кот и кошка, одетые, как люди, идущие на задних лапках и «под ручку». Книжка называлась «Базар». Кто помнит, как кот Федот и кошка Матрёшка пошли на базар, где товарами торговали звери и насекомые?
Я читала и перечитывала. Счастливо смеялась. Повторяла, как жук с воза кричал: «Брын-з-з-з-а!» И хотя слово «брынза» я не знала и брынзу никогда не пробовала, но всё мне было понятно, читалось и запоминалось легко. Хорошая книжка!
В мою жизнь вошли, как лучшие друзья, все детские поэты и писатели той поры. Сергей Михалков, Агния Барто, Маршак, Корней Чуковский, позднее Гайдар. И как хорошо, что книжки доходили до таких глухих, в общем-то, мест. У нас и электричество порою отключалось, и дома жгли свечи.
Когда братья пошли в школу, я читала и перечитывала их учебники: «Букварь», «Родную речь» и даже «Арифметику».
И однажды сестрёнка Галька принесла «Сказки Пушкина», и я зачарованно прочитала: «У лукоморья дуб зелёный…» И: «Там, на неведомых дорожках следы невиданных зверей». Ну мороз по коже и душевный трепет от этих слов!
Должна сказать, что Урал не такое уж глухое место. Через него проезжало много людей. Например, в войну и после войны появлялись люди издалека — беженцы и эвакуированные. Изголодавшиеся, они нередко приезжали именно в сельские местности, где можно было за нехитрую работу на огороде, а то и просто, как милостыню, получить кружку молока, ломоть хлеба. После этих проезжих людей в селе оседали кое-какие вещи, в обмен на продукты. И книги оседали. Ну вот откуда взялась в селе Верхние Караси богато иллюстрированная книга Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель»? Притащили её к нам домой братцы. Рвали друг у друга из рук, чтобы скорее прочитать. На страницах проходит неведомая жизнь в неведомое нам время, но чувства людей понятны. Содержание понятно. И, мы, читая, то ужасаемся (когда сожгли на костре Клааса), то хохочем над проделками Тиля.
Так что чтение книжек стало моей неодолимой потребностью. Читала я в жизни много. Я и сейчас считаю, что грамотность приобретается не столько зубрёжкой грамматических правил, а подсознательно из прочитанных книг. Слово, прочитанное целиком, откладывается в памяти, и уже не надо думать о безударных гласных и глухих и звонких согласных. Русская грамматика трудная, всё в ней не упомнишь. Только практические навыки чтения и письма закрепляют грамоту…
Ну, так. Уже забылось, о чём эта глава. О хорошем.
Кино приехало!
Вот ещё что — хорошее. Для всех без разбора. Для взрослых и детей. Кино приехало!
Это означало, что из райцентра прибыл киномеханик с очередным кинофильмом. И как все ждали это кино! Ведь телевидения тогда не было, а кино открывало нам большой мир. Причём документальные заставки перед художественным фильмом смотрели с не меньшим интересом.
Наш сельский клуб, бывший чей-то деревенский дом, имел вид непрезентабельный. Обычное помещение в обычном деревянном доме. Над сколоченным из досок помостом («сценой»), в большой раме на стене натянута белая ткань. В «зале» — ряды лавок. Места, конечно, не нумерованы. Кто как сумел сесть, так и сидел. Обычно ребятне мест не хватало, и мы усаживались прямо на довольно грязном и заплёванном полу перед первой скамьёй. Приходилось задирать голову, чтобы видеть снизу экран. Но мы не замечали этого неудобства.
Итак, все разместились и в нетерпении ждут начала сеанса. Смех, разговоры взрослых, ребячий гвалт какое-то время продолжается, но вот свет погашен, на экране запрыгали первые блики, появились кадры киножурнала. Все: и взрослые, и дети — замерли. Музыка. Москва. Кремль. Далёкий от нас мир. Героический наш советский народ борется за рекордное выполнение пятилетки. Калинин награждает передовиков. Нам интересно. Мы гордимся, какие у нас в стране замечательные люди…
Наконец, наступило время художественного кинофильма. И не важно, о чём он был. Про войну или комедия — всё безумно интересно. Вот сейчас вызывает досаду блок рекламы посреди телепоказа, а тогда фильм шёл частями и с перерывами. Закончилась часть — замельтешили световые блики на экране и погасли. В зале стало темно. Киномеханик в это время в своей будке готовит к запуску следующую часть. Бывало, лента рвалась посреди показа, и все начинали нетерпеливо топать, свистеть, кричать. Скорее, мол, запускай — «сапожник!» А иногда киномеханик путал коробки частей и запускал совсем не то. В зале — смех, потому что получалось забавно.
Вот, говорят, что фильмы советской поры были лживыми, показывали жизнь, как хорошо у нас в стране и замечательно. Лакировщики! Одни «Кубанские казаки» чего стоят! Фильм был создан после войны, в 1949 году. Но мы верили: пусть не у нас на Урале, а на Кубани так замечательно живут колхозники! А песни «Каким ты был» и «Ой, цветёт калина» ушли в народ. Народу хотелось праздника! Зачем ему показывать изнанку жизни? И хорошо, что в фильмах звучало много бодрых песен, которые сразу подхватывались и пелись в народе.
«Кино приехало!» — и в селе праздник. Взрослые шли, принарядившись.
После показа кинокартины все обменивались впечатлениями, не расходились. В 1947 году вышел на экраны фильм «Подвиг разведчика» с прекрасным актёром Павлом Кадочниковым, полюбившимся зрителям всех возрастов. Мы, ребятишки, шли по улице толпой и взахлёб, перебивая друг друга, пересказывали наиболее понравившиеся эпизоды. Как правило, мы не запоминали всех имён действующих лиц или не хотели тратить время на имена — и так понятно было. В ребячьем пересказе звучало, примерно, так: «А этот наш — в каске — к-а-ак даст немцу! Он — кувыркнулся: «Гитлер капут!» И мы все весело гогочем.
И наш разведчик (Павел Кадочников) вызывал бурю восторга, когда среди фашистов, пьющих за столом «За победу Германии», он — наш разведчик в немецкой форме — чуть помедлив, поднимает бокал и говорит: «За нашу победу!» Разумеется, он говорил эти слова по-немецки, но весь фильм шёл на русском языке.
Случалось, по какой-то причине киномеханик где-то задержался, его долго не было, но зрители в клубе терпеливо ждали. Кто-нибудь с улицы забежит и крикнет: «Кина не будет!» Вздох разочарования.
Перед школой
В 1946 году, когда не доставало трёх месяцев до семи лет, я вполне могла бы идти в школу. Читала я довольно бойко, осваивала и письмо, подражая старшим братьям. К тому же в этом году отправилась учиться моя закадычная подружка Зойка Конюхова. Но именно в этом году вслед за старшими братьями Герой и Женей я заболела корью. Они переболели нормально, а у меня случилось тяжёлое осложнение на уши: гнойный отит. Сейчас это заболевание с помощью антибиотиков благополучно лечится, но тогда после войны и обычных-то лекарств не хватало — всё шло в военные госпитали. Меня лечили доморощенными средствами — компрессами, тёплыми вливаниями в уши масла. В первый, самый острый период болезни страдала я ужасно! В ушах стреляло, любое прикосновение к вискам отзывалось сильнейшей болью. Когда началось гноетечение, стало немного полегче, но болезнь перешла в хроническую форму, отчего я стала терять слух. В дальнейшем это снижение слуха мешало мне всю жизнь. Тем более мешало во время школьных занятий. Приходилось приспосабливаться к моему физическому недостатку. Сколько помню я себя в школьные и студенческие годы, я всегда сидела за первой партой или столом, но и это не всегда помогало — я не всех преподавателей слышала, и основным моим подспорьем учения были не столько слова преподавателя, сколько учебники и записи в тетрадях с доски.
Так что и в деле моего учения я с полным правом могу сказать, что всеми своими познаниями я обязана книгам. Преподаватели являлись для меня как бы лоцманами в море знаний, что также было очень важным. Без них можно было просто утонуть в этом безбрежном книжном море.
Итак, школьный год 1946–1947 был ещё без меня. А я безумно хотела ходить в школу, как моя подружка Зойка Конюхова! Я завидовала её школьной форме, особенно белому фартуку, надеваемому лишь в парадных случаях — в первый школьный день или в праздничные даты. В остальных случаях в школу ходили в обычной будничной одежде — кто в чём.
Помню один зимний день. Зойка в школе, и мне скучно до невозможности. А главное, очень хотелось посмотреть, как проходит урок. Набравшись храбрости, я оделась по-зимнему и отправилась в школу, благо идти-то было совсем недалеко; только пересечь узкий переулок.
Войдя в школьное здание, я попала в тёмные сени, через дверь классной комнаты до меня доносились неясные звуки и отдельные слова учительницы. Чуть приоткрыв дверь, я заглянула в класс. Увидела знакомые мне лица ребят, которые сидели за партами и писали. Увидела свою подружку, сидевшую за второй партой. Учительница писала мелом на доске и не видела меня. А я проскользнула в класс и, как была в валенках и в пальто, присела на корточки у входной двери, привалившись спиной к стене.
Ученики зашумели. До меня донеслись возгласы: «Люська Кузьмина пришла!» И тут учительница повернулась ко мне, но, вопреки моим страхам, не выставила меня из класса, а приветливо сказала:
— Что, Люся? Учиться пришла? Ну раздевайся, садись рядом со своей подружкой.
Я торопливо сняла пальтишко и бросила его у двери прямо на пол. Учительница подняла пальто, повесила его на спинку стула. А когда я заняла место за партой рядом с Зойкой, дала мне карандаш, листок чистой бумаги и велела переписать то, что было написано на доске. Я на всю жизнь запомнила эту первую фразу: «На грядке рос горох». Потом переписывала ещё какие-то фразы, пока урок не закончился.
И так досидела до конца на всех уроках. И мне очень понравилось и на переменах — такое оживление, беготня ребят, и никто из них не сказал, что я лишняя. Ведь сама учительница разрешила мне быть среди них.
После уроков, вся такая гордая, отправилась домой. Бабка с порога закричала:
— Ну, где ты шлялась? Мне надо к скотине идти, а Генку не на кого оставить!
— Я была в школе! — торжественно возвестила я.
Увы! Мама мне сказала, что эту зиму и весну я должна потерпеть, а осенью обязательно пойду в первый класс. Я была послушной девочкой, протестовать не стала. А Зойкина учительница, встретив как-то маму, сказала, что меня могли бы принять сразу во второй класс. Но зачем? Я «не проходила» такого важного предмета, как чистописание, не знала устный счёт по арифметике. Да и здоровьем, по мнению мамы, я была слаба.
Летом этого года меня свозили в Челябинск показать «ушному» доктору. У моего отца случилась командировка в Челябинск, и он решил взять в город маму и меня. Сама поездка отразилась в моей памяти такими яркими впечатлениями, что я не могу не рассказать здесь о ней.
До Чебаркуля мы долго-долго тряслись на телеге с лошадью в упряжке. Потом сели в поезд, где ехало много-много людей. Помню, как по соседству с нами сидела городская тётя с двумя чистенькими, красиво одетыми дочками. Я так упорно на них смотрела, что мама меня одёрнула: не пялься, нехорошо. А мое внимание привлёк обычный стакан в руках тёти, но стакан был в другом металлическом стакане без донышка. Я никогда ещё не видела подстаканника.
Тётя пила чай, при этом громко разговаривала с другой тётенькой и так размахивала руками, что стакан у неё выскользнул из подстаканника, упал на пол и разбился! Я бы расстроилась сильно, потому что в деревенском быту вещи ценили и берегли. Если я что-то разбивала дома или портила вещь, то мне за это не раз попадало от старших. Помню, как мама больно отхлестала меня по щекам после того, как я испачкала не просохшей чёрной краской новый трикотажный джемпер. Я играла с подружками в прятки возле школы и, прячась, залезла под одну парту среди прочих парт, оставленных на улице для просушки после окрашивания. Свежую краску я не заметила — и вот результат: испортила обновку. Но тут, в поезде, разбитый стакан никого не огорчил. Чистенькие девочки звонко хохотали, приговаривая: «Ой, мама, мама, разбила свой любимый стакан!» И опять все смеялись…
Челябинск поразил меня высокими домами. Многое я видела впервые в жизни. Вот парк, в котором растущей на земле зелёной травой были написаны год, число и месяц. Как это трава сама собой так выросла и написала год, число и месяц? Разве это не чудесное чудо! Расскажу подружкам в Карасях — не поверят!
А трамвай! Как заводной, едет по рельсам! Разве это не чудо?
Жить мы остановились где-то на окраине города у папкиных знакомых, родственников Сабуровых из Карасей. Нас не ждали, и чувствовалось, что они не очень обрадовались нашему приезду, разместили нас на ночлег в совершенно пустой комнате отдельно стоящего на отшибе домика, с постелью прямо на полу. Дескать, в комнатах у них тесно, а тут нам никто мешать не будет. Измученная дорогой, я спала как убитая, но сквозь сон чувствовала, как меня кусали какие-то насекомые. Я вертелась, как уж на сковородке, потому что всё тело моё зудело. Родители среди ночи зажгли свет, стали перетряхивать постель от множества здоровущих клопов, которые и по стенам ползли в нашу сторону! Такая беспокойная была ночь.
Утром родители выпили чаю с хозяевами и куда-то ушли. Я загрустила среди незнакомых мне людей. Старая бабушка ворчала что-то типа: понаехали тут! Я сидела на кухне на сундуке не выспавшаяся, с чувством своей ненужности в этом доме и не заметила, как, привалившись к стене, заснула. Хозяйский сын, старше меня несколькими годами, отнёсся ко мне более радушно. Он — «по-тимуровски» — подсунул под мою голову мягкую подушку и укрыл лёгким одеяльцем, и я безмятежно проспала до прихода родителей.
А на следующий день родители взяли меня с собой. Опять поехали на тряском и гремучем трамвае, который на стыках рельсов немного подпрыгивал. Оказывается, накануне родители записали меня на приём к врачу в детской поликлинике. Запомнилась мне докторша в белом халате, с круглым зеркальцем на лбу. Докторша заглядывала мне в рот и нос, смотрела в уши и, что было для меня страшно и болезненно, засовывала в мои больные уши тоненькую проволочку с накрученной ваткой, смоченной жгучим лекарством. Мне хотелось заплакать от боли, но докторша строго приказала: терпи, девочка! И я изо всех сил терпела.
Потом она долго что-то писала на небольших листочках бумаги и говорила маме, как меня надо лечить. Запомнила я её непонятную фразу:
— К сожалению, барабанные перепонки — (От какого барабана? И что за перепонки у меня внутри ушей?!) — у Вашей дочери повреждены, слух у неё не восстановится. Чтобы она совсем не потеряла слух, надо лечить уши, следить, чтобы в них не попадала вода.
Мама страшно расстроилась, а я была очень рада, когда мы ушли от докторши, которая делала мне больно.
Мама повела меня в большой дом, он назывался непонятно и смешно: «Трест». Там у моего папки были какие-то дела, и мы его очень долго ждали. Я развлекала себя тем, что скакала на одной ножке по квадратикам, выложенным плитками на полу.
Наконец, папка появился, сказал, что мы пойдём сейчас в гости. В семье этой хозяйка работала хирургической сестрой в той самой областной больнице, где хирург Синяков Георгий Фёдорович зимой 1947 года прооперировал папку и спас ему жизнь.
О своём спасителе папка много раз рассказывал удивительную историю. В годы войны доктор Синяков попал в окружение под Киевом вместе с госпиталем и ранеными бойцами. Находился потом в двух немецких лагерях на территории нашей страны, оказывал раненым посильную медицинскую помощь, при этом сам переносил все тяготы немецого плена. В середине 1942 года немцы отправили его в международный лагерь военнопленных недалеко от Берлина. Там он был назначен хирургом в лагерный лазарет, блестяще провёл множество операций военнопленным, при этом все операции и перевязки проходили под контролем и наблюдением фашистских врачей. Однажды он спас сына гестаповца. Мальчик подавился костью, кость попала в трахею, мальчик задыхался и был при смерти, и никто из немецких врачей не смог ему помочь. А Синяков прооперировал мальчика и спас его. Мать мальчика, немка и жена гестаповца, встала на колени перед русским доктором. И доктору Синякову дали усиленный паёк, которым он потом делился с ранеными и больными в лагере.
После освобождения лагеря нашими войсками, доктору, как побывавшему в немецком плену, угрожали действующее тогда разбирательство в органах нашей безопасности и в лучшем случае высылка в места отдалённые на лесоповал или на Колыму. Избавило его от этой участи заступничество множества спасённых доктором наших солдат, которым Синяков помогал бежать из лагеря. И особенно помогло заступничество советской лётчицы Егоровой, Героя Советского Союза. Она была сбита под Варшавой в 1944 году, на неё даже похоронку состряпали наши военспецы, но она, обгоревшая, выжила и была доставлена в немецкий лагерь. Доктор Синяков при осмотре доставленной нащупал «корочки» под комбинезоном, догадался, что это документы Егоровой. Если бы он вынул партбилет и другие её документы при немецком докторе, лётчицу расстреляли бы, как расстреливали всех советских коммунистов и лиц командного состава. Но Синяков разрезал комбинезон и отправил его в таз, куда выбрасывал весь перевязочный материал, а санитарка всё это обычно сжигала. Санитарка была русская и не раз помогала доктору в разных щепетильных случаях. Она вынула документы лётчицы и спрятала, а доктор помог потом лётчице бежать из лагеря и партбилет ей вернул.
Наша армия находилась на подступах к Берлину, война в мае 1945 года закончилась, лётчица Егорова вернулась к мирной жизни. Она обратилась к нашим властям и сообщила о подвигах доктора Синякова в немецком лагере, настаивала даже, чтобы его наградили Звездой Героя, но он был в плену, и таких было не положено награждать.
После войны доктор Синяков скромно жил в Челябинске, работал хирургом в больнице и спас ещё многих от смерти, в том числе и моего папку…
В Челябинске всё было настолько для меня новым и необычным, что я готова была верить всему, что мне говорили родители. Вот на следующий день они мне заявили, что пойдут в ресторан, куда детей не пускают, поэтому я останусь их ждать у Сабуровых. Перспектива для меня была совсем не радостной. Хозяйский сын, правда, пытался меня развлечь, давал мне читать детские книжки, но я смертельно обиделась на родителей. Как же: меня опять не взяли!
Заглаживая вину передо мной, мама принесла мне купленный сладкий пирожок в виде плоского брусочка — я не знала, что он назывался «пирожное». Сверху на нём была намазана какая-то сахарная белая масса и на ней лежала похожая на дождевого червяка розовая загогулинка. Я смутилась и не сразу взяла пирожное с тарелочки. Тем более что, когда я стала расспрашивать маму, что они ели в ресторане, мама вдруг недовольно сказала: «Да, ну! Дали нам окрошку с мухами!» После этих слов я решительно отодвинула от себя пирожное и заявила:
— Не буду я есть этого червяка!
Мама рассмеялась:
— Да это не червяк! Это сладкий крем! Ты ешь, не бойся!
И действительно: было очень сладко и вкусно.
Оставшееся время до отъезда домой в Караси родители потратили на ходьбу по магазинам. Разумеется, взяли и меня с собой. Мы зашли в магазин, где продавались товары только для детей. Я впервые видела такой огромный магазин, в котором мои глаза буквально разбегались от вида всевозможных игрушек, детской одежды и других полезных вещей. Из покупок мне запомнился двухцветный резиновый мяч — один бок красный, другой синий, с золотой полоской посредине. Мяч был в сеточке, как в авоське. И это — мне! Я в восторге. Братьям мама купила коробочки с цветными карандашами.
А когда мы вышли из магазина, мама купила мне стаканчик с мороженым. Я его отведала впервые в жизни. Вначале я слизывала мороженое языком. А дальше его как есть? Как бы я ни старалась высовывать свой язык, чтобы зацепить мороженое из стаканчика, в рот оно не попадало. Мама заметила эти мои безуспешные старания, засмеялась и сказала, что мороженое можно есть вместе со стаканчиком: он, мол, из специального теста. А мне показалось, что стаканчик картонный. Я и слова-то «вафля» никогда не слышала. И была потрясена! И когда дома в Карасях я попыталась рассказать об этом подружкам, они не поверили мне, сказали: «Врёшь ты всё, Люська!», что сильно обидело меня.
Наш отъезд из Челябинска почти мне не запомнился. Видимо, в поезде, переполненная впечатлениями, я просто спала. А в Чебаркуле папка куда-то сходил и вернулся неожиданно с Клавдией. Это была мамина сестра и моя тётя, которая жила и работала в то время в Чебаркуле. Однако она повела нас не к себе домой (она жила в рабочем общежитии), а направилась за угол вокзала, где, оказывается, нас ждала лошадь с телегой. Зная о нашем приезде заранее, Клавдия организовала для нас транспорт. И вот я лежу в телеге на охапке душистого сена, в полудреме долго еду, пока опять не засыпаю…
Последнее моё перед школой лето катилось в деревенском приволье, в играх с подружками. Я долго пересказывала им всё, что увидела в большом городе. Что касается купленного мне красивого мячика, то он прослужил совсем недолго: буквально несколько дней. Я играла им без конца, давала поиграть подружкам. Мы весело колотили его об землю, на которой то и дело попадались острые камешки, и последствия этой игры были причиной одного ночного переполоха в нашей семье.
По обыкновению на ночь ставни окон плотно закрывались. Мы спали, когда среди ночи в доме раздался очень громкий хлопок, похожий на выстрел. Обеспокоенные родители быстро вскочили с постелей, включили свет во всех комнатах, всё осмотрели. Папка, несмотря на боязливые протесты мамы и бабки, выходил на улицу, проверял ставни. Ничего и никого! Все стёкла были целы. В комнатах тоже как будто всё в порядке. Еле успокоились все. Заснули.
А утром я подбежала к комоду, на котором лежал мой любимый мячик, и вместо него нашла жалкий сморщенный резиновый кружок с осыпавшейся краской. Мячик мой лопнул — такая жалость! Видимо, колотя его об землю с острыми камешками, мы с подружками повредили его поверхность, она истончилась, в ней образовались микротрещины, и мячик лопнул в самое неподходящее время…
После войны жизнь в селе была вовсе не безмятежной и сытной.
Дело в том, что перестали выдавать «американскую помощь» в виде галет, консервированной ветчины, сгущёного молока и чая в необыкновенно красивых жестяных коробках с изображениями негритянок и экзотических пальм. Эти коробки остались в нашей семье навсегда, в них родители хранили разные документы.
Заморские посылки выдавали нечасто, но и они разнообразили наш скудный ассортимент еды. Помню, меня поразила сгущёнка. Выливая её с ложечки в чай, я наблюдала, как белая струйка не смешивалась с чаем, а ложилась на дно чашки разнообразными узорами. Это развлекало меня, и, можно отметить сейчас, значит, не так я была голодна, раз играла во время еды.
Тогда существовала карточная система распределения основных продуктов питания. Я помню, как моя мама — она работала счетоводом в конторе — выреза´ла с больших листов бумаги талончики, на которых было напечатано: «мука», «жиры», «сахар», и затем помечала их фамилиями работающих на шахте «Майская», в том числе и нашей фамилией. Так у нас в доме появлялись мука, серые макароны, жиры в виде маргарина или постного масла, сахар, чаще всего в виде разновеликих кусков, которые надо было колоть на мелкие кусочки резким ударом тупой стороной ножа. Чай пили обычно «вприкуску». Я брала кусочек колотого сахара губами и старалась через него втягивать чай — так было слаще. А однажды мама принесла розовый сахар-песок, видимо, плохо очищенный, да ещё и сырой. Он лежал на тарелочке и, оплывая, шевелился! Это меня напугало. Сахар-то живой!
Нет, во время войны наша семья не голодала. У нас был спасительный огород. А потом завелась и разная живность на дворе в виде козы, овец и — о! — коровы Флюрки. Уход за скотиной целиком лежал на бабушке. Она тоже была героиней труда. Кроме хозяйства, были ведь ещё и мы. С утра до вечера она возилась на кухне и во дворе. Топила печи, кормила нас; когда хворали, лечила по своему разумению отварами, компрессами; сидела за прялкой или вязала нам из толстой овечьей шерсти носки и варежки. Впрочем, сидение за прялкой было для бабушки скорее отдыхом, чем трудом. Как и вязание. Сморит её за этими делами, бывало, сон — она уронит голову на грудь или прикорнёт на полчасика в своей комнатёнке, и снова крутится по хозяйству. Такой хлопотливой я её и запомнила. А родители вспоминаются из тех лет нечасто. Они «пропадали на работе».
В 46-году, первом послевоенном, в не оправившейся от военного лихолетья стране случилась засуха. Нехватка продуктов питания погнала людей из голодных районов в сёла. Стало как-то неспокойно жить. Помнится, как в наш двор забрёл какой-то полоумный измождённого вида старик. Бабушки в это время дома не было, а мы, разная ребятня, играли на кухне. Старик, бормоча непонятное, схватил вдруг нашего Герку, накинул ему на шею верёвку и поволок в сени, но Герка оказался сильнее, оттолкнул его. Мы дружно заорали, а появившаяся наша бабка выгнала старика на улицу.
И однажды около нашего двора остановились исхудавшие мужчина и женщина. Дело было осенью, когда на огороде картошка была уже выкопана. Они, видимо, стыдились попрошайничать, потому что попросили разрешения ещё раз перекопать огород в надежде найти в земле не замеченные нами корнеплоды, поскольку им нечем было расплатиться. Бабушка разрешила им это сделать, но и пожалела их: накормила супом, налила в большие алюминиевые кружки молока, дала им в узелке картошки.
Хлеба не хватало. И у нас хлеб попадал на стол не каждый день. Бабка па´рила в русской печи морковь, свёклу и брюкву. Ох, если бы не огород — туго бы пришлось нам, хоть и трудились наши родители на золоте! Не скажу, чтобы дома ощущался голод, потому что на столе была родимая картошка во всех видах: печёная в мундире, варёная в мундире и без мундира, в виде пюре (слова «пюре» мы не знали, наша бабка называла это блюдо картошинной кашей). А иногда бабушка настрогает картошку пластинками, чуть присолит их и кладёт прямо на чисто выметенную гусиным крылышком чугунную поверхность очага. Картошка пеклась и была для нас чуть ли не лакомством. И Флюрка наша исправно телилась и давала молоко. Натуральное хозяйство выручало, коль государство не могло кормить. И всё же без хлеба что это за жизнь? Помню, моя мама принесла буханку чёрного хлеба, нарезала нам несколько кусков, сказала: «Ну, вот вам пряники!» И мы с радостными воплями «Пряники! Пряники!» накинулись на хлеб.
В конце 1947 года отменили продовольственные карточки. Одновременно власть провела денежную реформу: за 10 старых рублей стали выдавать рубль. Только вот я что-то не припомню ни старых, ни новых денег.
Увы! В нашем деревенском магазине за речкой выбор продуктов и товаров был совсем не велик. Ну там были соль, спички, сатин и ситец нескольких неброских расцветок. Скука в магазине.
Я пошла в школу
1 сентября 1947 года я переступила порог школы как полноправная ученица, но уроки почему-то не запомнила. Наверное, я уже привыкла к школьным порядкам в предыдущий год, то и дело навещая подружку Зойку Конюхову во время переменок. Школа-то была рядом с нашим домом.
Мою первую учительницу звали Александра Тимофеевна, и была она женой директора нашей маленькой школы Павла Михайловича Рохмистрова, и оба они не походили на деревенских жителей. Были это, видимо, представители старой сельской интеллигенции, к ним относились все с большим уважением. Да и вообще учителей в деревнях уважали за их благородное дело. Половина деревенских дедушек и бабушек, в том числе и наша бабка, грамоту в царское время не освоили, в школе никогда не учились, а тут побегает ребятёнок в школу, глядишь — и грамотный становится, и книжки читает не хуже взрослого! А кто научил? Учитель!
Директора мы побаивались. Очень строгим казался, хотя я не помню, чтобы он проявлял эту строгость по отношению к нам. Он занимался своими директорскими делами, непосредственно не касаясь учебного процесса.
Александра Тимофеевна, напротив, была мягкой, доброй, не придирчивой. Но мы её слушались, на уроках сидели тихо. Бывало, какой-нибудь ученичок-малолеток от грубой деревенской пищи громко пукал во время урока. В классе обидный и злорадный смех. Мальчишке стыдно. Александра Тимофеевна не смеялась, говорила:
— Ну что тут смешного? Подумаешь, пукнул. Нюхай, друг, хлебный дух!
И продолжала вести урок как ни в чём ни бывало. И если кто-то действительно бедокурил, шумел и шалил, она тоже не кричала, не ругалась, а просто отсылала нарушителя дисциплины постоять за печку-«голландку». Многим это даже нравилось: за печкой тепло и уютно.
Учиться в школе мне понравилось. Для меня наступил новый этап жизни, появились постоянное дело и забота. Ну сколько можно носиться по селу, порой не зная, особенно холодной зимой, куда себя приткнуть?
Постаралась и моя мама выделить эту особую дату — 1 сентября. Она сшила мне школьное платье и белый фартучек, купила где-то в городе узкие розовые ленточки для кос. До этого я вплетала в косы, как многие девчонки, цветные тряпочки за неимением городских лент.
Ах, эта мама-мастерица! Каких усилий ей стоило, чтобы обшивать и одевать всю нашу семью! И когда только она научилась так ловко шить, вышивать, рукодельничать? Ведь с 14 лет работала. И всегда я вспоминаю мою маму, сидящей за шитьём, если она была не на работе. Наверное, она испытывала удовлетворение, приодев меня в обнову. Только я-то вот не ценила этих её усилий. Я вовсе не была кручёной-верчёной девчонкой, но, живя, можно сказать, на улице, трудно было соблюдать опрятность в одежде — где-то всё равно испачкаешься или порвёшь платье. И мама моя сердилась, могла влепить пощёчину или шлёпнуть по спине или по попе. А я росла очень обидчивой, копила обиду на маму. Ну за что она меня шлёпнула? Разве я виновата, что попался гвоздь, разорвавший мне подол платья? А грязь? Она везде есть. Других ребятишек на селе родители и ремнём стегали, и за уши драли, а им хоть бы что. Только почёсывались. Я — нет. Меня не так часто и наказывали, а я боялась наказаний. Не любила новой одежды, боясь, что непременно её порву или испачкаю.
Вот и тогда праздничное настроение от первого школьного дня было испорчено неприятностью. Возвращаясь из школы домой, перед самым нашим домом я споткнулась и упала в грязную лужу, испачкав мой чудесный белый фартучек. Жалко фартучек, и мама заругает! Я громко заревела и не решалась ступить во двор. Ох, попадёт ведь мне! Однако на сей раз я не была наказана. Мамы не было дома. А бабушка, выглянув в окно на улицу и узнав причину моего рёва, беззлобно крикнула:
— Ну иди домой! Счас застираем. Делов-то!
Вороша мою память, я сейчас удивляюсь тому, что на всю мою долгую жизнь сохранила в памяти такую ерунду, приключившуюся со мной. А первое сентября 1947 года и первый школьный урок не запомнила совсем.
Современные дети даже представить не могут, в каких условиях мы учились. Но в городах в то далёкое время хоть школы были похожи на школы.
Я расскажу про деревенскую школу.
Это была обычная бревенчатая изба, в которой, как говорили, раньше жила раскулаченная и высланная семья, с одной комнатой-классом и небольшими сенями. Вместо раздевалки в сенях гвозди, вбитые в стену, на которые мы вешали свои пальтишки.
На урок нас созывал звон колокольчика — такого, какой подвешивали на шею лошади, когда она паслась на лугу. Назывался колокольчик «бо´талом». Заканчивался урок по словам учительницы: «Урок окончен. Перемена». И не обязательно 45 минут урок длился. Часов у учительницы не было. Сделали определённые задания по предмету — идите, гуляйте. Я видела у моей мамы тетрадки, в которых она довольно подробно записывала конспект урока. Тема урока, кого спросить, новый материал и т. д. Ведь она тоже какое-то время работала учительницей младших классов.
Классная комната отапливалась печью-«голландкой». Я не помню, чтобы нам во время занятий было холодно. Значит, печку топили исправно. Да и то сказать, на Урале дрова не проблема, жили мы в лесном краю.
Школьные парты, сколоченные из толстых досок и выкрашенные чёрной краской, были тяжёлыми — с места не сдвинуть, но вполне удобными, с наклонной поверхностью для письма, с выдолбленной ямкой для чернильницы и желобками для ручек.
В качестве чернильницы служил обычный стеклянный пузырёк с самодельной пробкой, который можно было ненароком опрокинуть и испачкать тетрадку и себя чернилами. Но у кого-то были и так называемые чернильницы-непроливайки — тоже из стекла, при этом верх этого сосудика представлял конус, вдающийся внутрь чернильницы, что и препятствовало случайному проливу чернил. Естественно, конус имел круглое отверстие, через которое можно было обмакнуть перо.
Помнится, что чернил мы никогда не покупали. Они были приготовлены самой учительницей из фиолетового или синего красителя, растворённого в воде, и хранились у неё в шкафчике в обычной бутылке. Когда у кого-то из школьников заканчивались чернила, учительница сама наливала их по пузырькам и непроливашкам.
Кстати сказать, не всегда у нас были тетрадки — они были дефицитны в ту пору. Частенько учительница сшивала разрозненные листочки, оставшиеся не записанными в прежних чьих-то тетрадках. В некоторых случаях ей приходилось дополнительно разлиновывать тетради в линейку наклонными линиями в соответствии с правилами наклонного письма.
И к каждой тетрадке полагался листочек промокательной бумаги для подсушивания написанных букв. Написал страницу — прежде чем перевернуть лист, аккуратно промокни её, а то размажется вся твоя писанина.
Но вначале почти полгода мы писали простым карандашом. Затем, привыкнув держать пишущее устройство в руках, брали для письма деревянную ручку со стальным пёрышком. И тут надо было следить, чтобы при обмакивании пера в чернильницу, на нём не набиралось слишком много чернил (для этого надо было лишнюю жидкость стряхивать с пера обратно в чернильницу), а то при письме сорвётся досадная клякса прямо на тетрадный лист и испортит твою работу. Какое уж тогда «чистописание»!
При таком непростом процессе письма, пожалуй, самым зловредным и трудоёмким школьным предметом было именно «чистописание». Так и называлось. Никаких прописей не было. Учительница, самолично разлиновав наклонными линейками наши тетради и написав в качестве образца элементы букв — палочки, кружочки, крючочки, задавала нам в классе и на дом воспроизвести то же самое по две-три строчки. И это было так трудно! Карандаш не слушался в руках, грифель часто ломался. Освоив палочки, кружочки, крючочки, переходили к написанию букв — прописных и заглавных. Опять ух как трудно выписывать их! Не справился с заданием, криво написал, пиши ещё несколько строчек. Нудное занятие, что и говорить.
Не хватало на каждого и учебников. Я, например, не помню, чтобы у меня дома были собственные учебники. Их учительница выдавала по очереди: в один день одному ученику, в другой — следующему. Всю учебную работу выполняли обычно в классе, а на дом учительница в каждой тетрадке собственноручно записывала задания: прописи и примеры по арифметике.
Поскольку я читала уже бегло, букварь мне домой не давали. Писать я тоже научилась довольно сносно. Учительница отмечала мои тетрадки красной ленточкой. Это означало, что в моих тетрадках полный порядок — одни пятёрки.
На первых уроках арифметики требовалось такое простейшее учебное пособие, как счётные палочки. Их выстругивал дома кто-то из старших. А можно было самим просто наломать их из тонких прутьев, надёрганных из банного веника. Но хотелось, чтобы палочки были красивыми, одинаковыми. Моя мама сшила для них красивый мешочек с завязками. Вообще к школе я готовилась старательно, ничего не забывая, что велела сделать дома учительница.
С письменными заданиями по арифметике я справлялась успешно. Но помню, очень не любила устный счёт на уроках, особенно вычитание. Случалось, путалась в ответах. Что касается знания таблицы умножения во втором и третьем классах, то вызубривала её — аж от зубов отскакивало. Зубрилка я была с первых дней моей учёбы.
Очень я любила урок пения. И не важно, что´ надо было петь. Вот Александра Тимофеевна запевает народную песню: «В тёмном лесе, в тёмном лесе». И мы подхватываем: «За´ лесом, за´ лесом!» Я была довольно музыкальна, мелодии схватывала и запоминала на лету и одно время всем говорила, что, когда вырасту, буду артисткой.
Второй и третий классы я училась в другом «школьном здании». Это была такая же бревенчатая изба на другом краю площади. Классная комната, как и в первом школьном здании, была одна, поэтому учились школьники разных классов в первую-вторую смену.
Сменилась у меня и учительница, теперь учила Татьяна Ильинична Мохерева. Она была из Непряхино и в течение учебного года жила в тесной боковой комнатушке в этом же доме и вместе с нею жила её племянница Галя Расщектаева.
Мне всегда были интересны «новенькие». Ведь они приезжали из неведомых мне краёв, и, значит, от них можно было узнать о чём-то новом и интересном. Вот появилась из Вознесенки моя двоюродная сестра Галька, и я стала с нею дружить, забывая свою закадычную подружку с малых моих лет Зойку Конюхову. А теперь я подружилась с Галей Расщектаевой.
Сейчас я не вспомнила бы многие подробности этих моих ученических лет и тем более не вспомнила бы фамилии своих одноклассников, но передо мной лежит моя первая школьная фотография, довольно некачественная по нынешним понятиям, естественно чёрно-белая, сделанная каким-то заезжим фотографом. И я даже помню, как боялась, что мне вдруг не достанется фотография, и когда я её получила, то первым делом на обратной чистой стороне, вверху, своим детским, неопределившимся почерком написала: «Фотографировались в В-Карасях во втором классе 23 апреля 1949 года». Мы фотографировались весной, в конце учебного года, и значит, перешли все в третий класс, но я написала, что фотографировались во втором классе. Далее следовали пронумерованные 34 фамилии учащихся. Причём, чтобы не получились ряды фамилий вкривь и вкось, я старательно нанесла простым карандашом линейки. Надписи делала чернилами. И видно, что писала в два приёма: надпись вверху более яркая, наверное, в классе писала, а перечисление фамилий, заканчивающееся внизу фамилией учительницы Татьяны Ильиничны Мохеревой, сделано по линейкам дома. Оттенок чернил другой, и перо более тонкое.
Ну какая я молодец была! Все одноклассники и учительница теперь словно воскресли. Помню каждого, со всеми хорошими и плохими привычками и поступками.
Наверное, нас не предупредили о том, что будут фотографировать. Мы смотримся все одетыми кто в чём, очень по-деревенски, как привыкли бегать на улице и одеваться дома.
Я в блёклом платьице и сама тщедушная такая, волосы зачёсаны на прямой пробор, сзади, помнится, и коса была — увы, не такая толстая и длинная, как у моей подружки Зойки Конюховой. Бывая у неё дома, я однажды спросила, почему у неё такая длинная коса, может, она чем-то волосы мажет и они лучше растут, чем у меня? Зойкина мама засмеялась и сказала:
— Соплями мажет. Попробуй и ты свои волосы соплями смазывать!
И я ведь поверила! Дома доложила эту новость моей бабушке, и она смеялась. Всегда я отличалась какой-то внушаемостью и подражательностью. Помню в класс пришла медсестра и должна была всем ученикам сделать прививки от чего-то. Одна из учениц Вера Мурзина, испугавшись укола, запаниковала и залезла под парту. И я сделала то же самое. Учительнице пришлось проявить немалые усилия, чтобы вытащить меня из-под парты, — уговаривала, сердилась, стыдила, но я, даром, что маломощная по сравнению с учительницей, цепко ухватилась за спинку парты. Учительница тянула меня, и я двигалась вместе с партой (а парты у нас были ох и тяжёлые, сбитые из толстых досок). Медсестра улучила момент и, подняв мою кофточку, быстро сделала укол под лопатку. И было не больно, но совершённое насилие надо мной вызвало в моей душе бурную реакцию. Ухватив учительницу за талию и уткнувшись носом ниже её груди, я стала кричать. И даже потом, придя домой, я плакала, жаловалась бабке, что в школе в меня воткнули большую иглу и что мне якобы очень больно даже сейчас, и я, может быть, умру. И ведь к ночи у меня поднялась высокая температура, мне и впрямь было плохо, меня вырвало! Бабка меня чем-то отпаивала. Богатое у меня воображение, однако, было. На другой день выяснилось, что ни у кого из учеников никакой реакции на укол не было. Только у меня.
Несколько мальчишек и девчонок на фотографии демонстративно выставили учебники или тетрадки. Для чего — непонятно. Но так захотелось, чтобы и книжки с тетрадками попали на фотографию. Кстати, мы обращались с учебниками и тетрадками бережно, как с ценностью. Учебники были не у всех — их не хватало. И тетрадки порою были сшитые учительницей из разнородных листов — их тоже не хватало. Я вспоминаю, как в третьем классе я сбавила старания в учёбе, стала писать небрежно, в результате в моих тетрадках появились четвёрки и даже тройки. И однажды дома мой папка решил посмотреть мои тетрадки, увидел мазню и кляксы, рассердился (наверное, он был не трезв) и бросил тетрадку в топившуюся печку-«голландку». Помню моё чувство недоумения: как же так можно? Тетрадь — в печку? Ведь мне её дала учительница, и, наверное, теперь мне не на чем будет писать? Выручила мама. Она сшила мне другую тетрадку. У неё хранились тетрадные листки на всякий случай ещё с тех времен, когда она работала учительницей и в детском саду…
И какие же мелочи мне вспоминаются! И зачем-то я пишу об этом? И если кто-то из моих одноклассников или их потомки прочитают эту мою книгу, пусть не обижаются на меня за то, как я здесь, возможно, негативно представляю моих одноклассников. Они так запомнились мне в моём детском восприятии.
Вот вспомнила, что мой одноклассник Максимов имел привычку есть свои козявки из носа, называя их «су´шенками». Эко, чего запомнила!
Многое может напомнить давняя фотография. Со мной учился мальчишка по фамилии Люцер — немец из высланных волжских немцев. Если не путаю, он жил с какой-то роднёй, потому что его мать разбилась в шахте, упав на рудоспуске. Я запомнила похороны этой несчастной женщины в гробу с обвязанной головой. Маленький Люцер, ему было тогда лет пять или шесть, окаменело стоял у гроба и не плакал. Какая-то бабка растормошила его: ты, мол, поплачь, больше ведь никогда не увидишь свою мамку. И вдруг мальчишка весь сморщился и так безутешно и жалобно заплакал, что я разозлилась на бабку: зачем-де его «разжалобила». Мальчонку пришлось увести от гроба. Это было во время войны, когда женщины допускались к работе в шахте — мужчин не хватало, а женщины просились в шахту, потому что за этот тяжёлый труд давали талоны на продукты.
И вспомнился мне ученик-переросток по фамилии Щелконогов, по кличке Щелкан. Его неоднократно били взрослые за воровство, чаще всего чего-нибудь съестного. Мать не могла прокормить сына и дочь. Щелкан с задатками главаря был обозлён на весь мир.
Он был довольно любознателен. Помню, расспрашивал меня даже о пионерах-героях. Но мой статус лучшей ученицы в классе разъярил Щелконогова, и он стал всячески издеваться надо мною. Однажды сильно меня толкнул, я упала, больно ударившись о парту. Учительница вступилась за меня, и именно в это время в школу зачем-то пришёл директор Павел Михайлович — его Щелконогов за угрозу исключить из школы боялся. О приходе директора сообщила Татьяна Ильинична. И чтобы Щелкан не выскочил из класса, она заслонила собою дверь. Щелкан сильно толкнул учительницу в грудь, выскочил из класса и где-то спрятался от директора.
Хронический второгодник Щелкан начинал учиться с моим братом Геркой, потом с другим братом — с Женькой, затем стал учиться в классе, в котором училась я. Всячески обзывался, делал мне разные пакости. А кличку он мне дал «Помещица»! Как я понимаю теперь, эта кличка носила «классовый» характер и задевала честь всей нашей семьи. Мы жили в большом доме большой семьёй и в относительном достатке, с папой и мамой, а у Щелкана были только мать и младшая сестра, а в доме голодуха и бедность. И Щелкан решил выместить на мне свою «классовую» злобу. При этом пригрозил, что, если я пожалуюсь дома или учительнице, он меня побьёт по лицу цепочкой от стенных часов. Запугал меня насмерть. Я боялась ходить в школу. Об этом каким-то образом узнал брат Женька и объявил Щелкану войну. Более сильный Щелкан избивал Женьку до крови, но Женька в течение длительного времени дрался с ним ещё и ещё. И Щелкан отстал от меня. А потом он в очередной раз что-то натворил, его исключили из школы, и он куда-то исчез из села.
Я мало что знала в последующие годы моей жизни о своих бывших одноклассниках. Может, просто не помню. Но хорошо помню, что мы, ребятня, вступили в эту жизнь, приняли её как данность и не подозревали, что она может быть другой. Ох, где же вы, те ученики? Наверное, многие уже в земле.
Праздники детства
В моём детстве одним из ощущений праздника было моё удивление. Другой приметой — не столько само веселье, сколько ощущение, что мне хорошо, потому что всё вокруг меня не так, как всегда. Иногда захватывало общее веселье. Но иногда хватало одной лишь яркой детали или необычного явления, чтобы пришло ощущение праздника.
Почему-то за три года, что я проучилась в Верхних Карасях, в школе не было ни утренников по случаю торжественных всенародных дат, ни новогодних ёлок. И я не помню, как меня принимали в пионеры, но запомнила лишь один «пионерский» день, когда нам надо было прийти в школу на «сбор». «Тётя из Непряхино» о чём-то рассказывала, я слушала её в пол-уха, а потом она поставила на стол «какую-то странную штуку», сказала, что это прибор и называется он микроскоп. Выдернула у одной из учениц волосок с головы, положила его на кругленькое стеклышко под трубкой, подкрутила что-то и дала нам по очереди смотреть в «верхний глазок» трубки, и мы видели не волосок, а толстенную палку. Потом мы рассматривали, как выглядит часть крыла бабочки под микроскопом, но больше всего поразило, как в прозрачной и чистой капельке воды плавают какие-то «соринки», не видимые глазом, если капелька воды находится просто на стекле, а не под микроскопом.
И запомнилось, как однажды в школе к какой-то дате нам вручили по одному яблоку. И это был тоже праздник.
На Урале яблони, кроме мелких и кислых ранеток, из-за долгой морозной зимы не росли, поэтому свежие яблоки до нас никогда ещё не доходили, я видела их только на картинке в книжках или читала в сказках нечто совсем волшебное, типа: «золотое, наливное, видно семечки насквозь» — в «Сказке о мёртвой царевне» Пушкина. А тут старательская бригада дяди Володи Конюхова, Зойки Конюховой отца, закупила где-то далеко, чуть ли не в Казахстане, целый мешок яблок. Да каких! Как я сейчас понимаю, это был сорт апорт, отличающийся крупными и яркими плодами. А запах!
Всем классом мы были удивлены и обрадованы. Даже хулиган Щелкан, подобрев от такого необыкновенного дара, подошёл на улице к Зойке Конюховой, манерно пожал ей руку и сказал: «Передай привет отцу!»
А я принесла это чудо-яблоко домой, и сразу по дому поплыл яблочный аромат — хотелось нюхать и любоваться. Но бабушка объяснила, что яблоко лучше съесть, а то испортится. В это время Гера и Женя учились в Непряхино, были «не наши ученики», приезжали на каникулы, как и сейчас, в праздничные дни. Яблоко разрезали на дольки, чтобы досталось всем. Ребята моментально сжевали свою порцию. Маленький Генка, получив кусочек яблока, пускал слюни, жадно обсасывал и грыз его. Я старалась жевать яблочные дольки как можно медленнее, продлевая удовольствие от вкуса. Бабушка взяла одну маленькую дольку — положить её в чай для вкуса и запаха. Родители отказались от угощения, найдя какую-то причину. Они схитрили, чтобы нам, детям, больше досталось.
Поскольку в то время у меня был период активного рисования, в моих рисунках появился яблочная тема. Я рисовала яблоко по отдельности, раскрашивая его бока цветными карандашами. Изображала и целое дерево, на ветках которого висели ну очень крупные яблоки, соизмеримые по величине, наверное, с арбузом. Увидев мой рисунок, братец Женька критически заметил: «Таких яблок не бывает!» Ну и что? По своей наивности и незнанию я думала, что и арбузы растут на деревьях. И жалела я, что не могу передавать на рисунке чудесный запах…
Так о чём это я? О праздниках. Приходилось мне видеть, как «гуляли» в деревне взрослые, и мне это совсем не нравилось: взрослое застолье было пьяным, ошеломляюще шумным, крикливым и заканчивалось порою плохо — скандалами, даже драками, безобразным ором и пьяными слезами.
Справедливости ради сказать, праздники взрослых не всегда были пьяными. Но можно ли считать праздником, например, выборы депутатов? Никто не напивался, хотя какое-то возбуждение среди взрослых наблюдалось. С утра пораньше они принаряженные спешили в местный клуб, на котором вывешивался красный флаг. Наша бабка даже норовила прибыть к клубу первой ещё до открытия избирательного участка, чтобы быстрее проголосовать — мол, такая она передовая, но больше для того, чтобы побыстрее освободиться для домашних дел. А я не понимала, зачем надо было так спешить, потому что всё и дело-то было — опустить листочек бумаги с написанными фамилиями в урну. Ещё и слово урна — непонятное, по созвучию нехорошее, бабушка ночной горшок называла «урыльник». Меня смущали и другие непонятные слова: «выборы», «депутат», «голосовать», «блок коммунистов и беспартийных».
Запомнила я фамилию депутата, которого с деланым ликованием выбирали взрослые — Белобородов. «С белой бородой? Не дед ли Мороз?» — недоумевала я.
На тех запомнившихся мне выборах куда-то выбрали и моего папку. Собравшиеся в клубе вдруг зашумели, загалдели, схватили папку и начали подбрасывать вверх. Это называлось «качать». Мне стало жалко папку, даже страшно за него — не уронили бы, а он смеялся и был не против того, что его качали. Но, может, память моя соединила два разных события — выборы и награждение? После войны папку наградили медалью «За доблестный труд во время Великой Отечественной войны». Выдали солидную по тем временам денежную премию, на которую папка приобрёл взрослый и детский велосипеды, а мама купила красивые материи себе на платье.
Почему-то тогда никто не праздновал дней рождения. Я даже и не знала, что такой день можно праздновать, и в семье у нас никто никого не поздравлял и подарки не дарил.
Иногда взрослые по собственному усмотрению устраивали праздник в Пасху или в день св. Троицы, но праздновали больше по традиции, помня их с детской своей поры. Пусть храмы снесены, батюшек извели во время религиозных гонений, но почти в каждом доме можно было увидеть икону Божьей Матери или Николая Угодника. А моя бабушка все церковные праздники помнила, рассказывала, как они проводились «раньше». И не только рассказывала, но на Пасху красила отваром луковой шелухи яички, а на Троицу пекла пирожки, собирала в чистый узелок всякие вкусности и отправляла нас в лес на поляну, вроде бы поиграть, повеселиться, а получалось — праздновать Троицу. Кто-то из старших детей выполнял наказы своих домочадцев — выбирал на поляне молодую берёзку, ветки её украшали цветными ленточками. Солнышко светит, мягкая весенняя травка, берёзка такая красивая — от всего этого рождалось в душе ощущение праздника, хотя смысла его мы не понимали. Мы угощались принесённой из дома едой, веселились, пели песни, играли.
А самым хорошим и весёлым праздником была новогодняя ёлка. С Рождеством мы её не соединяли. В советское время первые детские ёлки стали проводиться при Ленине, потом они были на какое-то время запрещены и снова разрешены Сталиным. Надо же было как-то отмечать наше «счастливое детство»!
…Самая первая ёлка случилась у меня в Непряхино, ещё в дошкольный мой период.
Моя мама иногда уезжала в Непряхино по делам — в командировку. Заодно навещала свою мать, братишку с сестрёнкой, везла им гостинцы — жили они там впроголодь. Я всегда ныла, просила маму взять меня с собой, но она не хотела обременять меня дорогой.
И вот однажды зимой у наших ворот остановилась упряжка: лошадь, сани-розвальни, в санях дяденька-кучер. Мама закопошилась дома со сборами, а я, узнав, что она едет в Непряхино, выскочила неодетая, в чём была, и молча влезла в сани. Кучер решил подшутить над мамой, велел мне зарыться в сено, положенное в сани для тепла и мягкости, а сверху прикрыл огромным фамильным нашим тулупом — в нём и папка ездил зимой в командировки.
Я притаилась, свернувшись клубочком в санях. Появилась моя мама. Заметила что-то лишнее. Спросила кучера, что он везёт под тулупом. «Да, собака тут моя лежит! Давай садись сама», — сказал он деланно серьёзно. Но мама, конечно, не поверила кучеру, откинула тулуп, увидела меня с такими трагическими умоляющими глазами, что у неё не хватило духу прогнать меня домой. Позвала только в дом одеться потеплее в дорогу: холодно ведь, зима. А я, боясь, что мама обманет меня, вцепилась в сани намертво. Тогда она вынесла мою шубейку, валенки, варежки, платок, укутала меня, и мы поехали. И я была счастлива! Обычное — «меня не взяли!» на сей раз не получилось.
А в Непряхино, в детском саду, где моя мама до переезда в Верхние Караси работала воспитательницей, в эти дни, оказывается, дети праздновали ёлку, и мама отвела меня туда.
Я была ошеломлена. Яркий свет в зале. В центре стоит наряженная игрушками пушистенькая сосёнка — до самого потолка доходила её верхушка! Почему сосна, а не ель? Да потому что ёлки в наших краях не росли. Леса вокруг были преимущественно лиственными да сосновыми.
Чувствовала я себя от стеснительности, как говорится, «не в своей тарелке». Кругом были незнакомые мне мальчики и девочки. Девочки наряжены снежинками, такие сказочно-красивые, а я — увы — не наряжена. Воспитательница-тётя попробовала меня вовлечь в общий хоровод вокруг ёлки, но я упёрлась, дичась, не хотела танцевать и петь со всеми.
А вскоре я была ещё больше потрясена, когда в зал вошёл, как мне показалось, совсем огромный дедушка Мороз с палкой и с большущим мешком, в котором, наверное, могла поместиться я. Даже в книжках на картинке деда Мороза я не видела никогда, какой он бывает. И я испугалась. Дело в том, что когда я не слушалась, моя бабка иногда стращала меня:
— А вот придёт бабай с мешком и заберёт тебя!
Слово-то какое страшное — «бабай». И только будучи взрослой, я узнала, что «бабай» означает «дедушка». Наша Челябинская область граничила с Казахстаном, соседствовала с Башкирией, и многие тюркские слова переходили в местные наречия…
Праздник продолжался, ребята веселились уже вместе с дедом Морозом. И вдруг дед Мороз подошёл ко мне и спросил:
— А ты, девочка, почему не идёшь к ребятам?
Помолчал, потому что и я стояла молча. Снова сказал, как приказал:
— Ну, давай свою лапку-то!
«Какую лапку? У меня же руки», — подумала я и показала деду Морозу ладошки. Он взял меня за руку, сняв со своей ладони рукавицу. Рука его была тёплая, даже горячая. А он воскликнул:
— Да что это ручонка у тебя такая холодная? Ты, наверное, льдинка! Ну пойдём со мной к ёлке. Я тебе подарок из лесу принёс!
От такого предложения я сразу оттаяла. Пошла, встала в круг с ребятами. И получила от деда Мороза бумажный кулёк, а в кульке — конфетки в бумажках и пряники! Ух ты, как здорово! Оказывается, у деда Мороза в мешке лежали подарки для ребят.
В Верхних Карасях новогодние ёлки для детей устраивались в некоторых семьях, где взрослые были не прочь поучаствовать в этом празднике.
Помню, если было очень холодно — уральские зимы случались ой-ёй-ёй, бабушка укутывала меня, помимо одежды, в ватное одеяло — так, что немного были приоткрыты глаза и нос, сажала меня в цинковое корытце, поставленное на санки, и везла на другой край села — например, к Панковым — на очередную ёлку. Однажды корыто перевернулось, накрыло меня, и я, спелёнутая одеялом, самостоятельно не могла выбраться, а бабушка из-за метели не слышала мой придушенный крик и уехала вперёд. Через какое-то время заметила пропажу, вернулась и подняла меня с дороги, как куклу.
А когда я стала побольше, то вместе с подружками активно готовилась к празднику. Старались заучить подходящие стихи или песенки.
Ёлочные игрушки в селе были не у всех. Например, у Зойки Конюховой сохранился с довоенных времён ящик новогодних игрушек, и она своим ближайшим подругам одалживала их. Ёлки мы устраивали по очереди и веселились чуть ли не весь январь. Ну, может быть, и не весь январь, но сейчас в памяти у меня застряло, что ёлочная гульба была что-то уж очень длительной. Отгуляем у Конюховых, готовимся проводить ёлку у нас, потом у Панковых, потом ещё у кого-то. А моя мама, работавшая в разное время в детских садах, подсказала мне, что игрушки можно делать самим, и показала, как их делать. И мы с подружками взялись мастерить игрушки с большим энтузиазмом. Не было цветной бумаги, мы раскрашивали красками и карандашами листы белой бумаги, которой нас снабжала моя мама. Она приносила с работы конторские книги, бесхозные бланки. Не беда, если на них было что-то написано. Из этих листов мы нарезали полоски и потом склеивали их заваренным бабушкой клейстером в колечки, сцепляя их друг с другом. В результате получались длинные бумажные гирлянды — цепи для украшения ёлки.
Использовали мы также фантики от конфет, фольгу от плиток чая. Никогда это добро не выбрасывалось в мусор. Это — ценность. Съев какую-нибудь карамельку, я старательно прибирала конфетную обёртку в коробочку.
Разумеется, можно было мастерить игрушки из ваты, если она была у кого. Проще всего получались снежинки: ватные комочки подвешивали на нитках. А можно из фольги нарезать звёздочки. Да мало ли можно из чего сделать украшения, если работает фантазия.
Тем временем кто-то из взрослых снаряжал подводу в лес за ёлками, то бишь сосёнками, выполняя заказы односельчан. Ёлки в тех краях не росли.
А бабушка пекла пирожки с распаренной сушёной клубникой, с черёмуховой мукой, с картошкой или обсыпанные сахаром витушки или шанежки со сметанной подливкой или, или, или… И в других домах тоже готовили угощение.
И все зимние каникулы детвора ходила друг к другу в гости. При этом сравнивали, у кого ёлка проходила веселее, а угощение было вкуснее. Порой хвастались своею ёлкой и осуждали в других домах. Вот это плохо и стыдно. Помню, мы с Зойкой пришли на ёлку в бедный дом на другом конце села. И девочка, пригласившая нас, вовсе не была нашей подружкой. Но её мама захотела, чтобы у дочки тоже была ёлка, и девочка пригласила всех, кого хотела. А мама, видимо, не имела возможности принять такое количество детей. Мы пришли и были разочарованы убогостью и страшной бедностью. В тесной халупе с подслеповатыми окнами ни занавесок, ни штор. Колченогий стол ничем не покрыт. Всё убранство в комнате было в нарезанных фигурно салфетках из белой бумаги и книжных страниц. Эти салфеточки лежали на пустых полках. Тут же единственная застеленная стареньким лоскутным одеялом кровать, на которой по всему видно спали вдвоём мать с дочкой. Мы с Зойкой не знали, что у девочки нет отца, что он погиб на войне, и до сих пор мне стыдно за наши пренебрежительные насмешки после, когда мы дома рассказывали об этой скучной ёлке, на которой вместо игрушек висели простые скрученные бумажки и цветные лоскутки. Не было угощения и гармониста. И мама у девочки не смогла создать праздничный настрой. Вообще не помню, была ли она с нами. А мы разбежались по домам быстро.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бежала по полю девчонка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других