Бен-Гур
Льюис Уоллес, 1880

Эпоха Римской империи, эпоха Пришествия Спасителя. Знатного гражданина Иуду Бен-Гура предал его лучший друг – римский трибун Мессала. Бен-Гур был осужден и долгие годы провел в рабстве, мечтая о возвращении домой. Он преодолел немало испытаний – и наконец судьба ему улыбнулась… Но ни долгожданное возвращение на родину, ни месть бывшему другу не подарили Бен-Гуру счастья. Ведь для обретения настоящей свободы всегда нужно нечто большее, чем возмездие…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бен-Гур предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Книга вторая

Ты жил дерзаньем смелым,

Огнем души, чьи крылья ввысь манят,

Ее презреньем к нормам закоснелым,

К поставленным природою пределам.

Раз возгорясь, горит всю жизнь она,

Гоня покой, живя великим делом,

Неистребимым пламенем полна,

Для смертных роковым в любые времена.

Чайльд-Гарольд.

Глава 1

Иерусалим под властью римлян

Теперь читателю необходимо перенестись вперед на двадцать один год, в начало того периода, когда римскую власть возглавлял Валерий Грат, четвертый имперский правитель Иудеи, — период, который запомнился спадом политической агитации в Иерусалиме. Это было не лучшее время, чтобы сводить старые счеты между иудеями и римлянами. Иудея претерпевала перемены, затрагивавшие многие стороны ее существования, но ничто не волновало ее так, как политический статус. Ирод Великий умер примерно через год после рождения Младенца — умер столь жалко, что христианский мир впоследствии имел все основания думать: он был сметен Божественным гневом. Подобно всем великим правителям, целую жизнь занятым совершенствованием той власти, которую они создали, он мечтал передать свой трон и свою корону по наследству — стать основателем династии. С этим намерением он оставил завещание, согласно которому разделил все подвластные ему земли между тремя своими сыновьями, Антиппой, Филиппом и Архелаем, из которых последний должен был также унаследовать и его титул. В соответствии с заведенным порядком завещание было представлено на рассмотрение императору Августу, который утвердил все его положения за одним исключением: он воздержался от присвоения Архелаю царского титула до тех пор, пока тот не докажет свою способность управлять государством и свою преданность римской власти; взамен этого он дал ему титул наместника и в этом качестве позволил править в течение девяти лет, после чего за неспособность к управлению и к обузданию тех возмутителей спокойствия, которые укреплялись и набирали силу при нем, Архелай был переведен в Галлию в качестве ссылки.

Цезарь не ограничился устранением Архелая; он нанес удар также и по жителям Иерусалима, унизив их гордость и ранив чувствительность высокомерных обитателей Храма. Он низвел Иудею до статуса провинции Римской империи и ввел ее в состав префектуры Сирии. Таким образом, взамен царя, лояльно управлявшего народом из дворца на холме Сион, оставленного Иродом, город попал во власть второстепенного чиновника, именуемого прокуратором, выходившего на римских царедворцев только через наместника Сирии, постоянно пребывавшего в Антиохии. Чтобы сделать оскорбление еще более чувствительным, прокуратору не было позволено иметь своей резиденцией Иерусалим; он сам и его чиновники расположились в Кесарии. Но унизительнее всего было то, что Самария, самая презираемая всеми в мире Самария — эта самая Самария была присоединена к Иудее в качестве части той же самой провинции! Каких мук стоило правоверным иудаистам встречаться на совещаниях с фанатиками-фарисеями, которые показывали на них пальцами и смеялись над ними в присутствии прокуратора!

В этом море слез и печали униженному народу оставалось одно утешение: верховный священнослужитель воцарился в бывшем дворце Ирода и завел там некое подобие царского двора. О том, какой долей истинной власти он обладал, можно судить по следующему примеру. Смертные приговоры утверждались прокуратором. Правосудие осуществлялось от имени римского императора и по его законам. Еще более знаменательным было то, что царский дворец был забит акцизными чиновниками императора, его дипломатическими посланцами, советниками, регистраторами, сборщиками податей, откупщиками, доносчиками и соглядатаями. Мечтающим о днях вожделенной свободы оставалось утешаться тем, что главным правителем в царском дворце был все же иудей. Одно только его присутствие изо дня в день напоминало им об обещаниях пророков и о том времени, когда Иегова правил племенами через сынов Аарона; для них в этом был определенный знак того, что Бог не покинул их: это питало их надежды и помогало терпеливо дожидаться прихода сына Иуды, которому предстояло взять бразды правления Израилем.

Иудея была римской провинцией более восьмидесяти лет — громадный срок для того, чтобы узнать, до какой степени ее население не выносит римскую власть, и более чем достаточный, чтобы понять: иудеями, при всей их гордости, можно вполне спокойно управлять, если только уважать их религию. Придерживаясь такой политики, предшественники Валерия Грата всячески избегали каких бы то ни было споров с блюстителями священных обычаев и законов их религии. Грат же избрал совершенно другую политику: самым первым своим официальным актом он лишил Анну звания верховного жреца и передал его дворец Ишмаэлю, сыну Фабуса.

Исходила ли идея такого акта от Августа или же была рождена в голове самого Грата, но неразумность ее вскоре стала явной всем. Жалея читателя, мы не будем посвящать его во все тонкости политических процессов внутри самой Иудеи; скажем об этом только несколько слов, которые совершенно необходимы для критического осмысления происходящего. В те времена, оставляя в стороне вопрос об их происхождении, в Иудее существовали партия знати и партия сепаратистов, или народная партия. После смерти Ирода обе эти партии объединились в борьбе против Архелая; они изводили его в Храме и во дворце, в Иерусалиме и в Риме то интригами, а порой и с оружием в руках. Не единожды священные стены монастыря Мориа сотрясались от криков вооруженной толпы. В конце концов они добились ссылки Архелая. Но в ходе этой борьбы союзники преследовали каждый свои собственные цели. Знать ненавидела Иоазара, верховного священнослужителя; сепаратисты же были его рьяными приверженцами. Когда ставленники Ирода пали вместе с Архелаем, Иоазар разделил их судьбу. Анна, сын Сита, был выбран знатью в качестве нового хозяина дворца; вслед за этим пути союзников разошлись. Возвышение ситиан привело к возобновлению жестокой вражды.

В ходе борьбы с несчастливым наместником знать сочла для себя выгодным найти союзников в Риме. Сообразив, что с разрушением существовавших ранее учреждений на смену им должна прийти какая-то форма правления, они предложили преобразование Иудеи в провинцию. Это дало сепаратистам новый повод для нападок; и, когда Самария стала частью провинции, знать превратилась в меньшинство, которое поддерживал только императорский двор и престиж их звания и богатства. Тем не менее в течение пятнадцати лет — вплоть до пришествия Валерия Грата — им удавалось сохранять свои позиции как во дворце, так и в Храме.

Анна, идол своей партии, использовал власть единственно в интересах своего имперского покровителя. Римский гарнизон был расквартирован в Антониевой башне; римская стража несла караул у врат дворца; римский судья отправлял правосудие, гражданское и уголовное; римская налоговая система безжалостно душила город и страну; ежедневно, ежечасно, тысячью различных способов народ попирался и страдал, постигая разницу между состоянием независимости и жизнью в порабощении. Тем не менее Анна держал его в сравнительно спокойном состоянии. У Рима не было более верного друга, и его уход империя ощутила мгновенно. Передав свои ризы Ишмаэлю, назначенцу новой власти, он пересек внутренние дворики Храма и вошел в совет партии сепаратистов, где тотчас стал главой новой политической комбинации, объединившей ситиан и бетусиан.

Прокуратор Грат, оставшись, таким образом, без партии, на которую он мог бы опереться, понял, что то пламя, о существовании которого в течение пятнадцати лет можно было только догадываться по пробивавшемуся дыму, вспыхнуло с новой силой. Через месяц после вступления в должность Ишмаэля римляне сочли, что ему необходимо появиться в Иерусалиме. Когда иудеи с высоты стен города увидели его охрану, марширующую по городу в направлении Антониевой башни, они поняли истинную цель этого посещения: к прежнему гарнизону добавилась целая когорта новых легионеров, так что веревку на шее жителей города можно было затянуть с легкостью. Если прокуратору кажется необходимым дать урок, что ж, тем хуже для его первого обидчика!

Глава 2

Бен-Гур и Мессала

Снабдив читателя вышеприведенными разъяснениями, мы приглашаем его теперь бросить взгляд на сады дворца, расположенного на Сионском холме. Происходит все около полудня в середине июля, когда солнечный жар достигает своего максимума.

Сад раскинулся по обе стороны от зданий, местами достигающих двух этажей в высоту, с затененными верандами у входов и с окнами в нижнем этаже, в то время как расходящиеся галереи, окаймленные прочными балюстрадами, украшают и защищают от солнца верхний этаж. То здесь, то там здания переходят в нечто, напоминающее колоннады и позволяющее ветрам проникать в здания, а также дающее возможность видеть различные части дворца и восхищаться его значительностью и красотой. Равным образом приятно глазу устроена и вся поверхность земли внутри дворцового комплекса. Здесь протянулись аллеи и раскинулись участки земли, засаженные травой и кустарниками, растет несколько больших деревьев, поражают своим изяществом рощицы пальм редких видов, перемежающиеся с цератонией, абрикосовыми и ореховыми деревьями. Посередине, на самой верхней точке комплекса, расположен глубокий мраморный бассейн. По его периметру имеются водоспуски с затворами, которые, будучи поднятыми, открывают воде путь в оросительные каналы, идущие параллельно аллеям, — хироумное устройство, предохраняющее землю от пересыхания, весьма частого в этом регионе.

Неподалеку от фонтана располагался небольшой бассейн с чистой водой, питавший поросль тростника и олеандров, таких же как на берегах Иордана или на побережье Мертвого моря. Между порослью и бассейном, не обращая ни малейшего внимания на солнце, в неподвижном воздухе заливающее все вокруг своими лучами, сидели двое юношей, один лет девятнадцати, а другой — семнадцати, и вели серьезный разговор.

С первого взгляда их можно было принять за братьев. У обоих были черные глаза и волосы; лица покрывал густой загар; когда они сидели, разница в их росте вполне соответствовала разнице в возрасте.

Голова старшего была ничем не покрыта. Свободно спускавшаяся до колен туника составляла все его одеяние, не считая сандалий и светло-голубой накидки, на которой он сейчас сидел. Костюм этот оставлял открытыми руки и ноги, такие же загорелые, как и лицо; тем не менее определенное изящество манер, утонченность черт лица и изысканность разговора изобличали его положение. Сделанная из тончайшей шерсти сероватого цвета туника вокруг шеи, на рукавах и по подолу была оторочена красным и подпоясана шелковым поясом с кистями, что выдавало в нем римлянина. И если в разговоре он время от времени бросал высокомерно-пристальный взгляд на своего собеседника и обращался к нему как к низшему по положению, то это было вполне простительно, потому что он происходил из семьи, знатностью своей знаменитой даже в Риме, — обстоятельство, которое в те времена оправдывало любое высокомерие. В период ужасных войн между первым из цезарей и его великими врагами семейство Мессала поддерживало Брута. После Филипп, не принося в жертву свою честь, они сумели помириться с победителем. И позднее, когда Октавиан боролся за императорский жезл, Мессала поддерживали его. Октавиан, став императором Августом, запомнил эту поддержку и пролил на семейство целый дождь милостей. Кроме всего прочего, когда Иудея была низведена до уровня провинции, он направил в Иерусалим сына своего давнего сторонника, возложив на него сбор и распределение налогов, собираемых в этом регионе; в таком качестве тот и пребывал здесь, деля дворец с верховным жрецом. Юноша, только что представший перед нами, был его сыном, который должен был служить постоянным напоминанием всем окружающим об отношениях, связывавших его прадеда и великих римлян нынешних дней.

Собеседник Мессалы был более хрупкого сложения, облачен в одежды из тонкой белой холстины традиционного в Иерусалиме покроя; голову его покрывала накидка, удерживавшаяся желтым шнурком. Она закрывала лоб до середины, а сзади ниспадала на спину, закрывая шею. Наблюдатель, опытный в наблюдении расовых различий и обративший большее внимание на черты его лица, довольно быстро пришел бы к заключению об его иудейском происхождении. Лоб римлянина был высоким и вытянутым в высоту, нос прямым с небольшой горбинкой, губы тонкими и плотно сжатыми, близко посаженные глаза холодно поблескивали из-под густых бровей. Напротив, лицо израильтянина было широким, с невысоким лбом; длинный нос заканчивался слегка вывернутыми ноздрями; верхняя губа несколько нависала над нижней, более короткой и прихотливо изогнутой наподобие лука Купидона, что вместе с круглым подбородком, большими круглыми глазами и овальными щеками, отливавшими розово-винным цветом, придавало его лицу мягкость, энергию и красоту, свойственную его расе. Привлекательность римлянина заключалась в его суровости и чистоте, иудея же — в его чувственности и мягкости.

— Разве ты не слышал, что новый прокуратор должен прибыть уже завтра?

Вопрос этот исходил от более юного из друзей и прозвучал на греческом языке, который в те времена преобладал в кругах утонченных обитателей Иудеи, проникнув из дворца в военные лагеря и колледжи, а оттуда — никто не знал когда и как — даже в сам Храм, причем не только в его хозяйственные приделы, но даже в святая святых Храма, недоступные для неиудея.

— Да, именно завтра, — ответил Мессала.

— Кто тебе об этом сказал?

— Я слышал, как Ишмаэль, новый правитель во дворце — вы зовете его верховным жрецом, — говорил об этом моему отцу вчера вечером. Такие же известия, которым, заверяю тебя, можно верить куда больше, пришли и от моего знакомого египтянина, человека расы, давно забывшей, что есть правда, и даже от идумеянина, чей народ никогда и не знал, что такое правда. Но, чтобы удостовериться в этом, я перемолвился с центурионом, который заходил нынешним утром к нам из башни, — он рассказал мне, что там вовсю готовятся к встрече: оружейники чистят орлов, щиты и шлемы, долгое время стоявшие пустыми апартаменты убирают и проветривают, словно собираются размещать там дополнительные войска, скорее всего — телохранителей нового прокуратора.

Трудно передать то изящество, с которым был высказан ответ — все его тонкости невозможно изложить пером. На помощь читателю должно прийти его воображение; а для этого необходимо напомнить, что благоговение как качество римского образа мысли быстро сходило на нет или, скорее, становилось немодным. Старая религия почти уже не существовала как вера; в большинстве случаев она оставалась в качестве привычки или обрядов, пестуемых лишь ее жрецами, которые находили службу в Храме делом выгодным, да поэтами, которые, в отличие от их стихов, не могли обходиться без привычных божеств. Как философия приходила на смену религии, так и сатира заменяла благоговение; тем более что по представлению римлян в ней и заключалась соль даже самого малого диалога, самой краткой диатрибы. Юный Мессала, получивший образование в Риме и позже вернувшийся в Иерусалим, был в полной мере привержен этому обычаю; едва заметное подергивание уголка нижнего века, легкое трепыхание ноздрей, вялая манера произносить слова — все это как нельзя лучше выражало идею общего безразличия. Тому же служили и намеренные паузы в определенных местах. В произнесенной тираде такая пауза была сделана после упоминания о египтянине и идумеянине. Краска на щеках юноши-иудея стала темнее, но он, скорее всего, не слышал последних слов своего друга, поскольку ничего не сказал, глядя с отсутствующим выражением лица в глубину бассейна.

— Мы с тобой попрощались в этом же саду. «Да будет мир тебе!» — были твои последние слова. «Да хранят тебя боги!» — ответил я. Ты помнишь? Сколько же лет прошло с тех пор?

— Пять, — ответил иудей, по-прежнему глядя в воду.

— Что ж, у тебя есть причина быть благодарным… но кому же? Богам? Не стоит. Ты вырос красавцем; грек бы назвал тебя прекрасным — счастливый итог этих лет! Если Юпитер довольствовался одним-единственным Ганимедом, каким кравчим ты бы смог стать у императора! Скажи же мне, мой иудей, почему прибытие прокуратора столь занимает тебя?

Иудей поднял взгляд своих больших глаз на спрашивающего; серьезно и задумчиво взглянул прямо ему в глаза и ответил, не отводя взгляда:

— Да, пять лет. Я помню наше расставание; ты отправился в Рим; а я смотрел тебе вслед и плакал, потому что я любил тебя. Годы прошли, и ты вернулся ко мне во всем своем великолепии и пышности — я не смеюсь; но все же… все же… я хотел бы видеть того Мессалу, которым ты был тогда.

Изящно вырезанные ноздри насмешника раздулись, и, все так же растягивая слова, он произнес:

— Нет, нет, не Ганимед — скорее ты оракул, мой иудей. Тебе лишь надо немного поучиться у моего преподавателя риторики, и можно будет выступать на Форуме — я дам тебе рекомендательное письмо к нему, если у тебя хватит ума принять то предложение, которое я для тебя припас. Немного практики в искусстве мистики, и Дельфы примут тебя, как самого Аполлона. При звуках твоего мрачного голоса пифия падет пред тобою ниц, протягивая тебе корону. Нет, серьезно, мой друг, чем же я отличаюсь от того Мессалы, который уезжал в Рим? Мне как-то довелось слышать крупнейшего логика в мире. Он говорил об искусстве спора. И одно его высказывание запомнилось мне — «Пойми своего соперника в споре, прежде чем отвечать ему». Позволь же мне понять тебя.

Юноша покраснел под направленным на него циничным взглядом, но тем не менее твердо произнес:

— Ты смог использовать все открывшиеся перед тобой возможности; ты усвоил знания и манеры своих учителей. Ты говоришь с легкостью мастера; но каждое твое слово жалит. Когда мой Мессала уезжал в Рим, у него не было яда в душе; и ни за что на свете он не позволил бы уязвить чувства друга.

Римлянин улыбнулся, словно услышал сделанный ему комплимент, и еще выше вскинул свою патрицианскую голову.

— О мой мрачный иудей, мы с тобой все же не в Дельфах. Перестань быть оракулом и говори прямо. Чем же я уязвил твои чувства?

Его собеседник протяжно вздохнул и ответил, подергивая себя за пояс на талии:

— За эти пять лет я тоже кое-чему научился. Энлиль, возможно, и не ровня твоему логику, витийства которого на Форуме тебе довелось слышать; да и Симеон и Шаммай, без сомнения, не дотягивают до твоего учителя красноречия. Но они в своих поисках не следуют запретными тропами; те же, кто сидит у их ног, просто обогащаются знаниями Бога, Закона и Израиля, а в результате проникаются любовью и уважением ко всему, что имеет отношение к ним. Присутствие в Верховной Коллегии и изучение тех вещей, о которых я там узнал, привело меня к выводу, что Иудея совсем не то, чем она должна была бы быть. Я понял, какая пропасть лежит между независимым царством и незначительной провинцией, которой стала теперь Иудея. Я пал куда ниже презренного самаритянина, когда не возмущался деградацией моей страны. Ишмаэль не законный верховный жрец; да он и не сможет стать им, пока жив благородный Анна; к тому же он, помимо этого, еще и левит, один из тех посвященных, которые тысячи лет верой и правдой служили Господу Богу нашему…

Мессала прервал его слова, разразившись язвительным смехом.

— О, теперь я понял тебя. Ишмаэль, утверждаешь ты, просто узурпатор, но тем не менее верится в то, что скорее идумеянин ужалит, как гадюка, чем Ишмаэль. Клянусь вечно пьяным сыном Семелы, вот что значит быть иудеем! Меняются все и вся, даже небеса и земля, но иудей — никогда. Для него не существует движения ни назад, ни вперед; он остается таким же, какими были его предшественники на заре времен. Вот на этом песке я рисую тебе круг — вот тут. А теперь скажи мне, разве это не самое лучшее олицетворение жизни иудея? Все идет по кругу, Авраам здесь, Исаак и Иаков вон там, Господь посередине. Но этот круг еще слишком просторен. Я нарисую его по новой…

Он помедлил, упер большой палец в песок и обвел вокруг него указательным.

— Смотри, вот эта точка от большого пальца есть Храм, линия от указательного пальца — Иудея. Неужели вне этого ничтожно малого пространства нет ничего ценного? Искусство! Ирод был строителем, именно поэтому он и был проклят в веках. Живопись, скульптура! Даже смотреть на них — это грех. Поэзия служит только вашим алтарям. Кто из вас блещет красноречием, кроме как в синагогах? На войне вы на седьмой день теряете все то, что завоевали в первые шесть. Такова ваша жизнь и ваши границы; кто запретит мне смеяться над вами? Довольствующийся почитанием такого народа, что стоит ваш Господь против нашего римского Юпитера, который даровал нам своих орлов, чтобы мы могли охватить нашими руками всю вселенную? Энлиль, Симеон, Шаммай, Абталион — кто они такие по сравнению с нашими учителями, которые учат: надо познавать все, что только может быть познано?

Иудей вскочил на ноги, лицо его пылало.

— Нет-нет, сядь на место, мой иудей, сядь на место! — воскликнул Мессала.

— Ты дразнишь меня.

— Послушай меня еще немного. Совсем скоро, — римлянин насмешливо улыбнулся, — совсем уже скоро Юпитер и вся его семья придут ко мне, как это у них заведено, и положат конец серьезному разговору. Я ценю твое доброе отношение, ты ведь вышел из старого дома твоих отцов, чтобы приветствовать меня с возвращением и возродить ту любовь, которую мы питали друг к другу в детстве, — если это нам удастся. «Ступай, — сказал мой учитель, — и, чтобы жизнь твоя стала великой, помни — ею правит Марс, Эрос же ловит его взгляд». Этим он хотел сказать, что любовь ничто, война же — все. Так заведено в Риме. Женитьба есть лишь первый шаг к разводу. Добродетель — талисман торговцев. Клеопатра, умирая, оплакивала свои искусства и была отомщена — у нее есть наследница в каждом римском доме. Мир идет тем же самым путем; поэтому во имя нашего будущего — долой Эроса, и да здравствует Марс! Я должен стать солдатом; а ты, о мой иудей, мне жаль тебя; кем же станешь ты?

Иудей придвинулся ближе к бассейну; тягучая медлительность речи Мессалы стала еще заметнее.

— Да, я жалею тебя, мой утонченный иудей. Из церковной школы ты попал сразу в синагогу; потом в Храм; затем — о, венец славы — тебя ждет место в Синедрионе. Что ж, да помогут тебе боги, но ты ничего не увидишь в жизни. Я же…

Иудей бросил взгляд на своего собеседника как раз в тот момент, когда лицо того было исполнено гордости, и услышал продолжение его речи:

— Я же… ах, не весь мир еще завоеван. Никто не бывал в глубине покоренных стран. На севере есть народы, которые еще не видели римского орла. Честь и слава завершить поход Александра на Дальний Восток еще ждет кого-то. Только подумай, сколько возможностей лежит перед римлянином!

В следующую секунду он снова заговорил в своей прежней манере, растягивая слова.

— Военная кампания в Африке; еще одна — против скифов; а потом — и легион. Большинство карьер на этом и кончаются, но только не моя. Я — клянусь Юпитером! — оставлю свой легион только ради поста префекта. Подумай, какова жизнь в Риме, если иметь деньги, — вино, женщины, сражения на аренах, поэты на пирах, придворные интриги, игра по-крупному круглый год. Такого круговращения жизни вполне можно добиться — заполучить бы только себе префектуру пожирнее! О мой иудей — хотя бы здесь, в Сирии! Иудея богата; Антиохия — столица всех богов. Я буду преемником Кирения — и ты разделишь мой успех!

Ученые софисты и риторы, которые толпами наводняли Рим и практически монополизировали обучение его золотой молодежи, вполне одобрили бы эти рассуждения Мессалы, поскольку таков был обычный ход мыслей; для молодого же иудея эти мысли были внове, к тому же они полностью шли вразрез с принятым в здешнем обществе торжественным стилем рассуждений и дискуссий, к которому он привык. Кроме того, он принадлежал к породе людей, законы, поведение и привычки которых исключали иронию и юмор; поэтому, вполне естественно, он слушал своего друга со смешанными чувствами — то негодуя, то удивляясь, поскольку не понимал, как надо воспринимать его слова. Тон изысканного маньеризма был для него в высшей степени неприятен, очень скоро начал раздражать, а под конец стал едва выносим. Любой из нас на месте иудея пришел бы от этого в ярость, и наш насмешник умудрился сделать это без всяких усилий. К тому же для иудея периода правления Ирода патриотизм всегда жил в глубине души в виде дикой страсти, обычно скрываемой под обычным благодушием; но все, что затрагивало его историю, религию и Господа, мгновенно выпускало эту страсть на волю. Поэтому нет смысла доказывать, что слушать Мессалу было для его собеседника утонченной пыткой; когда же тот на секунду замолчал, иудей произнес с вымученной улыбкой на лице:

— Мне приходилось слышать, что есть немногое число людей, которые позволяют себе несерьезно относиться к своему будущему; ты убедил меня, о мой Мессала, что я тоже в их числе.

Римлянин внимательно поглядел на него; затем ответил:

— Почему ты не допускаешь, что в иронии может содержаться истина в виде иносказания? Великая Фульвия как-то однажды удила рыбу, так она поймала куда больше, чем все бывшие вместе с ней. Поговаривали, потому, что крючок на ее удочке был покрыт золотом.

— Так ты иронизировал не просто так?

— Мой иудей, я вижу, что предложил тебе недостаточно, — быстро ответил римлянин, сверкнув глазами. — Когда я стану префектом, а Иудея обогатит меня, то сделаю тебя первосвященником.

Иудей в гневе отвернулся.

— Не оставляй меня, — попросил Мессала.

Его собеседник явно колебался.

— О боги, как палит солнце! — воскликнул патриций, видя его растерянность. — Давай пересядем в тень.

Иудей холодно произнес в ответ на это:

— Нам лучше разойтись. Мне не стоило приходить сюда. Я искал друга, а нашел…

— Римлянина, — поспешил закончить за него Мессала.

Пальцы иудея сжались, но он снова пересилил себя и поднялся со скамьи. Мессала тоже встал и, взяв со скамьи лежавшую на ней накидку, набросил себе на плечи и направился вслед за иудеем. Поравнявшись с ним, он положил руку ему на плечо и зашагал в ногу.

— Точно так же — вот как сейчас — я клал руку тебе на плечо, когда мы разговаривали в детстве. Давай дойдем так хотя бы до ворот.

Несомненно, Мессала пытался быть серьезным и любезным, но так и не смог до конца избавиться от привычной иронии, уже ставшей его второй натурой. Иудей позволил ему эту фамильярность.

— Ты еще юноша, я уже мужчина; так что позволь мне и говорить соответственно.

Самодовольство римлянина было совершенным. Ментор, дающий наставления молодому Телемаху, не мог бы вести себя более естественно.

— Ты веришь в парок? Ах, я же забыл, ты ведь саддукей, а в сестер верят ваши ессеи, они самый чувствительный народ у вас. Верю и я. Сколь утомительно ощущать присутствие этих сестриц, когда мы занимаемся, чем хотим! Вот я повелеваю судьбами народов. И в тот самый момент, когда я уже держу мир в своих руках, я слышу у себя за спиной щелканье ножниц. Я оборачиваюсь — там стоит она, эта проклятая Атропо! Но почему ты разъярился, мой иудей, когда я сказал, что хочу стать преемником старого Кирения? Ты подумал, что я хочу обогатиться, разоряя и опустошая Иудею? Пусть так; но ведь так поступит любой римлянин. Почему бы и мне не делать этого?

Иудей замедлил шаг.

— Были и другие пришлые, которые правили Иудеей до римлян, — произнес он, взмахнув рукой. — Но где они теперь, Мессала? Она пережила их всех. То, что было раньше, повторится и теперь.

Мессала вернулся к своему насмешливому тону:

— Не только ессеи верят в парок. Добро пожаловать в нашу веру, иудей!

— Нет, Мессала, не считай меня в их числе. Моя вера покоится на скале, которую положили в ее основание наши праотцы во времена Авраама; на заветах Господа Бога Израиля.

— Слишком много страсти, мой иудей. Как был бы шокирован мой учитель, если бы я стал с таким жаром что-то доказывать ему! У меня было еще много что сказать тебе, но теперь я даже боюсь делать это.

Пройдя еще несколько метров, римлянин заговорил снова:

— Думаю, теперь ты меня выслушаешь, поскольку то, что я хочу сказать, касается тебя лично. Я помогу тебе, о подобие Ганимеда, я хочу помочь тебе по своей доброй воле. Я люблю тебя — всеми своими силами. Я собираюсь стать воином. Почему бы и тебе не поступить так же? Почему бы тебе не выступить из пределов того круга, который, как я показал, заключает в себе всю ту возвышенную жизнь, которую допускают ваши законы и обычаи?

Иудей ничего не ответил на это.

— Кого можно считать мудрецом наших дней? — продолжал Мессала. — Только не тех, кто проводит свою жизнь в бесплодных спорах о давно почивших вещах; обо всех этих Ваалах, Юпитерах и Иеговах; в филосовских и религиозных диспутах. Назови мне хоть одно великое имя, о иудей; не имеет значения, в какой стране ты его найдешь — в Риме, Египте, на Востоке или здесь, в Иерусалиме, — и, клянусь Плутоном, это обязательно будет имя человека, который построил свою судьбу из материала современности. Разве не таким человеком был Ирод? Или Маккавеи? А наши первый и второй цезари? Уподобься им. Начни прямо сейчас.

Иудея била гневная дрожь; и, поскольку ворота были уже близко, он ускорил шаг, явно желая поскорее расстаться со своим спутником.

— О, Рим, Рим! — пробормотал он про себя.

— Будь разумен, — продолжал Мессала. — Отринь глупости Моисея и традиций; взгляни на положение вещей реально. Наберись смелости взглянуть паркам прямо в лицо, и они подтвердят тебе, что Рим и есть мир. Спроси их об Иудее, и они ответят тебе: она то, чем ее пожелает сделать Рим.

Они были уже у ворот. Иудей остановился, мягко снял руку римлянина со своего плеча и повернулся лицом к Мессале. На его ресницах блестели слезы.

— Я понял тебя, потому что ты римлянин; но тебе не понять меня — я израильтянин. Ты причинил мне сегодня боль, убеждая меня, что мы не сможем быть друзьями, как были когда-то, — не сможем никогда. Здесь наши дороги расходятся. Да пребудет с тобой Бог наших отцов!

Мессала протянул ему руку; иудей пожал ее и вышел из дворцовых ворот. Когда он исчез из виду, римлянин некоторое время оставался недвижим; затем, в свою очередь, вышел из ворот, качая головой и бормоча про себя:

— Да будет так. Эрос мертв, торжествует Марс!

Глава 3

Дом Иудея

Сразу от входа в Святой Город у того места, которое известно ныне как ворота Святого Стефана, начинается улица, ведущая на запад, вдоль северного фасада Антониевой башни. Направляясь было к Тиропеонской долине, которая расположена немного южнее, улица поворачивает и снова уходит на запад, где вскоре после ворот, которые по традиции называются Судными, резко поворачивает на юг и обрывается. Опытный путешественник или историк, знакомый с топографией Святого Города, сразу же узнает в этом описании его главную артерию — часть Виа Долороса, которая для каждого христианина, пусть и печальным образом, притягательнее любой другой улицы в целом мире. Исходя из предмета наших интересов, мы не будем уделять внимание всей улице, а отметим для себя только дом, стоящий как раз на углу, после которого улица уходит на юг. Дом этот, играющий важную роль в нашем повествовании, заслуживает более подробного описания.

Стены выходят на север и запад, каждая стена длиной футов четыреста. Дом, подобно большинству претенциозных зданий Востока, имеет два этажа в высоту и форму правильного квадрата в плане. Проходящая вдоль его западного фасада улица шириной около двенадцати футов, а та, что проходит с севера, — не более десяти; человек, идущий близко к стенам и обративший на них внимание, будет поражен грубой, необработанной и ничем не украшенной их поверхностью: стены сложены из каменных блоков — таких, какими их добыли в каменоломне. Современник назвал бы этот дом построенным в «крепостном» стиле, единство которого нарушали разве что окна, несколько необычно украшенные, да витиеватая резьба на входных дверях. На западном фасаде четыре окна, на северном же только два, все в одну линию на уровне второго этажа, нависая над оживленной улицей. Входы в здание представляют собой просто отверстия в стенах, видимые снаружи на уровне первого этажа; укреплены они железными засовами такой мощи, что невольно приходит на ум — а не ждут ли хозяева дома осады с применением таранов? Дополнительной защитой служат также карнизы из мрамора довольно изящной работы и изрядной толщины, одним своим видом говорящие, что состоятельные люди, обитающие в этом здании, являются саддукеями по политическим пристрастиям и религиозным верованиям.

Вскоре после того как юный иудей расстался с римлянином у ворот дворца, он остановился у западного входа в описанный нами дом и постучал в ворота. В них открылась небольшая калитка, и юноша поспешил войти в нее, не ответив на почтительный поклон привратника.

Чтобы получить исчерпывающее представление как о внутреннем устройстве здания, так и о том, что еще случится с юношей, войдем в дом вслед за ним.

Проход, по которому тот направился внутрь здания, напоминал узкий туннель, обшитый деревянными панелями, с осклизлым сводчатым потолком. По обеим его сторонам тянулись скамьи, за многие годы покрывшиеся пятнами и вытертые до блеска. Сделав двенадцать — пятнадцать шагов, юноша оказался во внутреннем дворике прямоугольной формы, со всех сторон, кроме восточной, окруженном строениями двухэтажного дома; первый этаж был разбит на отсеки, верхний — устроен в виде террасы и обнесен балюстрадой. Вдоль террасы сновали туда и сюда слуги; откуда-то доносился скрежет жерновов; на веревках, протянутых из угла в угол, болталась сохнущая одежда; по двору свободно бродили цыплята и голуби, в отсеках первого этажа содержались козы, коровы, ослы и лошади; массивное корыто с водой, явно поставленное здесь для общего пользования, наглядно свидетельствовало о том, что этот двор является главной хозяйственной заботой владельца дома. В восточной части двора видна была разделительная стена, сквозь которую вел другой проход, во всех деталях напоминающий первый.

Миновав второй проход, молодой человек очутился во втором, более просторном, дворике квадратной формы, чистом и свежем, усаженном кустарником и увитом виноградом, которые орошались из бассейна, сооруженного рядом с крытой галереей, тянущейся вдоль северной стены. Отсеки первого этажа здесь были высокими, просторными и затенены от солнца полосатыми навесами из материи в белую и красную полосу. Арочные перекрытия отсеков покоились на собранных в пучки колоннах. Пролет лестницы на южной стороне двора открывал доступ к террасам второго этажа, над которыми простирался еще больший навес для защиты от солнечных лучей. Пролет другой лестницы вел с террас на крышу, по краю которой, огибая весь двор, тянулся украшенный скульптурами карниз и парапет из ярко-красных шестигранных плит из обожженной на огне глины. В этом жилище все демонстрировало тщательную аккуратность, которая, не оставляя без внимания не то что пыль в углах, но даже увядший листок на кустарнике, вместе со всем остальным обликом дома призвана была производить впечатление на каждого гостя: вдыхая чистый и сладкий воздух, тот еще до представления хозяевам сразу ощущал утонченность и изысканность семьи, в которую был приглашен.

Сделав несколько шагов в глубь второго двора, юноша повернул направо и, выбрав путь сквозь кустарники, часть из которых стояла в цвету, прошел к лестнице и поднялся по ней на террасу — широкий деревянный настил, устланный белыми и коричневыми половиками. Пройдя под тентом к входной двери, ведущей в северную часть дома, он вошел в апартаменты и, опустив за собой полотняный полог, оказался в темноте. Не обращая на нее никакого внимания, юноша прошел по выложенному плиткой полу к дивану и бросился на него ничком, лицом вниз, положив голову на скрещенные руки.

Уже под вечер к двери подошла женщина и позвала его; он ответил, и она вошла в комнату.

— Ужин закончился, на дворе уже вечер. Мой сын не голоден? — спросила она.

— Нет, — кратко ответил он.

— Ты не болен?

— Я сплю.

— Твоя мать спрашивала о тебе.

— Где она?

— В летнем домике на крыше.

Юноша поднялся с дивана и сел.

— Очень хорошо. Принеси мне чего-нибудь поесть.

— Что тебе угодно?

— Все равно, Амра. Я не болен, просто нет настроения. Жизнь не кажется такой приятной, какой она была еще этим утром. Это просто хандра, о моя Амра, и ты, так хорошо знающая меня, обязательно принесешь что-нибудь такое, что поможет мне излечиться.

Вопросы, заданные Амрой, и тон, каким они были произнесены — негромко, сочувственно и заботливо, — свидетельствовали о нежной любви между этими двумя людьми. Женщина положила ладонь на лоб юноши; потом удовлетворенно кивнула и вышла со словами: «Я что-нибудь найду».

Несколько минут спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашу молока, несколько лепешек из пшеничной муки, пшеничную халву, отварную курицу, мед и соль. Кроме этого, на подносе были серебряный кубок с вином и зажженный бронзовый светильник.

В его свете комната преобразилась: стены ее оказались покрыты нежных тонов штукатуркой; мощные дубовые стропила поддерживали потемневший от времени потолок; пол был вымощен белой с голубым плиткой, прочной и долговечной; стояло несколько стульев с резными ножками в виде львиных лап, приподнятая над полом тахта, обитая голубой материей и частично закрытая полосатым шерстяным покрывалом, — словом, обычная еврейская спальня.

В свете лампы стало возможным рассмотреть и женщину. Придвинув к тахте стул, она поставила на него поднос, а потом опустилась рядом с юношей на колени, готовая к услугам. Ее лицо — лицо женщины лет пятидесяти с темной кожей и темно-карими глазами — в этот момент отражало почти материнскую заботу о своем питомце. Голова ее была покрыта белым тюрбаном, оставлявшим открытыми лишь мочки ушей, в которых темнели проколы, сделанные толстым шилом, — знак ее положения в доме. Она была рабыней египетского происхождения, не ставшая свободной даже после освященного обычаем своего пятидесятого года жизни — она не приняла этой свободы, поскольку выращенный ею юноша стал всей ее жизнью. Она нянчила его в детстве; ухаживала за ним в годы отрочества и не могла оторваться от него даже сейчас. Для нее он по-прежнему оставался ребенком.

Занявшись едой, он только раз заговорил с ней.

— Ты помнишь, о моя Амра, — произнес он, — того Мессалу, который бывал здесь у меня в былые годы?

— Я помню его.

— Несколько лет назад он отправился в Рим, а вот теперь вернулся.

Юношу передернуло от отвращения.

— Как я понимаю, что-то произошло, — сказала женщина, явно заинтересованная разговором. — Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.

Но юноша погрузился в раздумья и на повторную просьбу женщины произнес только одну фразу:

— Он очень изменился, и я не хочу иметь с ним никаких дел.

Когда Амра встала, чтобы унести поднос, он тоже встал и поднялся с террасы на плоскую крышу дома.

Полагаем, наш читатель немного знаком с обычаем использования плоских крыш домов на Востоке. Как и повсюду, в основе этого обычая лежит местный климат. Летний день в Сирии загоняет человека, ищущего комфорта, в затемненные помещения; ночь, напротив, уже ранним вечером зовет его наружу, и сумерки, опускающиеся на склоны холмов, кажутся покрывалом, укутывающим певцов Цирцеи; но они довольно далеко, в то время как крыша дома гораздо ближе, так что достаточно подняться, чтобы вдохнуть прохладу ночного воздуха и оказаться в свете низких звезд. Крыша, таким образом, становится местом отдохновения — игровой площадкой, спальней, женским будуаром, местом, где собирается вся семья, музыкальным салоном, танцзалом, местом беседы, медитации и молитвы.

Те же соображения, что в холодном климате побуждают за любую цену украшать внутренность помещений, здесь, на Востоке, требуют богатой отделки крыш. Парапет, возведенный по заказу Моисея, стал шедевром гончарного искусства; в еще более поздние времена цари и властители увенчивали крыши своих дворцов летними домиками из мрамора и золота. Верхом экстравагантности, непревзойденным шедевром и одним из чудес света стали висячие сады, созданные вавилонянами для своей царицы.

Юноша, за которым мы следуем, медленно прошел по крыше своего дома и приблизился к башенке, возвышающейся на северо-западном углу здания. Будь он пришлецом в этих местах, он наверняка задержал бы свой взор на ней, отметив для себя то, что позволяла различить темнота, — темная масса, низкая, решетчатая, со сводом, опирающимся на столбики. А так — он вошел в дверь, миновав наполовину поднятую завесу. Внутри было темно, лишь в арочные проемы виднелось небо, усыпанное крупными звездами. На фоне одного из этих проемов он увидел фигуру полулежащей на подушках софы женщины, смутно различимую даже под белым покрывалом. При звуках его шагов по полу веер в ее руке прекратил движение и сверкнул светом звезды, преломленным одним из драгоценных камней, которыми он был усыпан. Женщина села на софе и позвала юношу:

— Иуда, сын мой!

— Это я, мама, — отозвался тот, приближаясь к софе.

Подойдя к ней, он опустился на колени. Женщина обеими руками обхватила его за плечи, поцеловала в лоб и прижала голову юноши к своей груди.

Глава 4

Странные вещи, о которых хотел узнать Бен-Гур

Мать снова откинулась на подушки в изголовье софы, а сын присел рядом с ней, положив голову ей на колени. Глядя в проемы, они могли видеть крыши близлежащих домов, черно-голубую полоску там, где, как они знали, высились горы, и небо, в черноте которого бриллиантами горели звезды. В городе царило спокойствие ночи, нарушаемое лишь посвистыванием ветра.

— Амра сказала мне, что с тобой что-то произошло, — сказала мать, погладив рукой сына по щеке. — Когда мой Иуда был ребенком, я хранила его от всех волнений, но теперь он уже мужчина. Он не должен забывать, — голос ее стал очень нежным, — что однажды он станет моим кумиром.

Она произнесла эти слова на языке, почти забытом в стране, который лишь немногие — обладатели древней крови и немалых состояний — хранили в его первозданной чистоте, чтобы тем отличаться от пришлецов; на языке, которым Ребекка и Рахиль пели колыбельные песни Вениамину.

При этих словах юноша снова погрузился было в мучавшие его мысли; но мгновение спустя, однако, поймал руку матери, ласкавшую его, и произнес:

— О моя мать, сегодня мне пришлось задуматься о многих вещах, которые никогда раньше не занимали мои мысли. Но прежде всего скажи, кем мне предстоит стать?

— Разве я не сказала тебе? Ты станешь моим кумиром.

Хотя он не мог видеть ее лица, но знал, что она шутит. Он произнес более серьезно:

— Ты очень добра ко мне, о мама. Никто никогда не будет любить меня так, как ты. — Он покрыл поцелуями ее руку. — Думается мне, я понимаю, почему ты устраняла все проблемы на моем пути, — продолжал он. — Таким образом вся моя жизнь принадлежала только тебе. Но как же нежно и мягко ты опекала меня! Однако я хочу, чтобы этому пришел конец. Так дальше продолжаться не может. По воле Господа нашего я должен когда-то стать хозяином своей жизни — отделиться от тебя. Я знаю, день этот станет для тебя ужасным днем. Так будем же отважны и разумны. Я буду твоим кумиром, но ты должна указать мне путь. Ты знаешь закон — каждый сын Израиля должен иметь какое-нибудь занятие. Я не исключение, и вот теперь я спрашиваю тебя — должен ли я пасти стада? или пахать землю? плотничать? стать писцом или законником? Кем мне быть? Моя дорогая добрая мама, помоги мне найти ответ.

— Гамалиэль как раз сегодня читал проповедь, — тщательно подбирая слова, сказала она.

— Если так, то я не слышал его.

— Если так, то, значит, тогда ты гулял с Симеоном, который, как мне говорили, унаследовал гений своего отца.

— Нет, я его не видел. Я был на Рыночной площади, а не в Храме, встречался с молодым Мессалой.

Едва уловимая перемена в тоне его голоса не прошла мимо внимания женщины. Предчувствие заставило ее сердце забиться чаще; веер снова остановил свое движение.

— Мессала! — произнесла она. — И что же он мог сказать такого, что так расстроило тебя?

— Он очень изменился.

— Ты хочешь сказать, что назад он вернулся совершенным римлянином.

— Да.

— Римлянин! — снова повторила она как бы про себя. — Во всем мире под этим понимается владыка. И как долго он был в отъезде?

— Пять лет.

Она приподняла голову и всмотрелась в ночную тьму.

— Воздух на Виа Сакра ничуть не отличается от воздуха египетских или вавилонских улиц; но в Иерусалиме — нашем Иерусалиме — пребывает Завет.

И, уйдя в свои думы, она снова откинулась на подушки ложа. Сын первым нарушил наступившее молчание:

— То, что говорил Мессала, о мама, само по себе было достаточно резко; а если вспомнить еще и то, как он говорил, — то и вообще невыносимо.

— Думаю, я понимаю тебя. Рим, его поэты, ораторы, сенаторы, придворные буквально помешаны на том, что они называют сатирой.

— Я полагал, что все великие люди горделивы, — продолжал он, едва обратив внимание на ее замечание, — но гордыня этих людей затмевает все; в последнее же время она так раздулась, что посягает даже на самих богов.

— Даже на богов! — воскликнула мать. — Многие римляне относятся к богослужению как к своему божественному праву.

— Что ж, в Мессале всегда был силен дух противоречия. Еще когда он был ребенком, я видел, как он дразнит чужестранцев, которых с почетом принимал и сам Ирод; но все же он никогда не касался Иудеи. Сегодня в первый раз в разговоре со мной он позволил себе смеяться над нашими обычаями и Богом. А теперь, дорогая мама, я хочу понять, есть ли у римлян какое-нибудь основание для такого презрения. В чем я ниже его? В чем наш порядок жизни хуже? Почему я должен чувствовать на себе рабские путы? И особенно объясни мне, почему, если у меня есть душа и свобода выбора, почему я не могу искать себе славу и почет на всех поприщах? Почему я не могу взять в руку меч и отдаться страсти войны? Почему я не могу, став поэтом, слагать песни обо всех вещах на свете? Мне можно стать кузнецом, погонщиком стад, купцом, но почему не художником, как любому из греков? Скажи же мне, о мама, — и в этом весь мой основной вопрос, — почему сын Израиля не может делать то, что может римлянин?

Читатель, безусловно, поймет, что все эти вопросы возникли у молодого человека после разговора на Рыночной площади; его мать, вслушиваясь в слова сына со всей чуткостью материнского сердца, по тем признакам, которые ускользнули бы от внимания менее пристрастного собеседника, — по направленности вопросов, по горячности расспросов и тону — пришла к тому же выводу. Она приподнялась на ложе и в тон сыну быстро и резко произнесла:

— Понимаю, понимаю! По кругу своего общения Мессала в юности был почти что иудеем; останься он здесь, он мог бы стать прозелитом, поскольку все мы много перенимаем от окружающих; но годы, проведенные в Риме, чересчур сильно повлияли на него. Я ничуть не удивляюсь таким переменам в нем; но все же, — голос ее стал тише, — он все же мог бы вести себя сдержаннее по крайней мере ради тебя. Только такой жесткий, даже жестокий человек, как он, может забыть все то, чем он жил в юности.

Ее рука осторожно легла на лоб сына, пальцы погрузились в его вьющиеся волосы и принялись ласково их перебирать. Глаза женщины, не отрываясь, смотрели на высоко стоящую в небе звезду. Ее собственная гордость откликнулась в нем. Она могла бы ответить ему; но больше всего боялась недостаточности своего ответа — если она даст ему почувствовать свою второсортность, это может ослабить в нем любовь к жизни. Она опасалась не найти достаточной энергии в себе самой.

— Что же до твоих вопросов, о мой Иуда, они не для слабой женщины. Позволь мне отложить их до завтра, и я при мудром Симеоне…

— Только не посылай меня к ректору, — резко прервал ее сын.

— Я попрошу его прийти к нам.

— Нет, я хочу не просто знать, а понять; даже если он может дать мне знание и лучше тебя, о мама, ты можешь дать мне то, на что он не способен. Я должен проанализировать все, ибо анализ и есть суть душа мужчины.

Она на долю секунды подняла взор к небесам, пытаясь представить все возможные повороты их разговора.

— Требуя справедливости в отношении самих себя, неразумно быть несправедливым к другим. Отрицать доблесть врага, который завоевал нас, — значит преуменьшать нашу силу; а если враг оказался достаточно силен, чтобы держать нас загнанными в угол — а это куда больше, чем просто завоевать, — она заколебалась, но продолжала, — то чувство собственного достоинства обязывает нас найти другое объяснение нашим несчастьям, чем просто приписывать врагу качества несравненно ниже наших собственных.

Произнеся это скорее для самой себя, она начала:

— Мужайся же, о сын мой. Мессала благородного происхождения; его семья знаменита на протяжении многих поколений. В дни республиканского Рима — я даже не могу сообразить, как давно это было, — члены этой семьи снискали славу, кто как воин, кто на гражданской службе. Я могу припомнить не одного консула, который носил это имя; среди них было много сенаторов, их покровительства искали, поскольку они всегда были богаты. Но, даже если сегодня твой друг хвастался своими предками, ты можешь посрамить его, припомнив своих. Если он упоминал о древности своего рода или хвалился его деяниями, положением, богатством — хотя такие доводы не являются свидетельством большого ума, — если он упоминал все это как доказательство своего превосходства, то ты мог предложить ему сравнить его происхождение с твоим.

Подумав с минуту, мать продолжала:

— Одна из идей, которые сейчас витают в воздухе, состоит в том, что в нынешние времена требуется знатность рас и семей. Римляне кичатся своим превосходством по сравнению с сынами Израиля на том основании, что мы всегда проигрываем в поисках доказательств нашей древности. Началом их истории было основание Рима; даже самые лучшие из них не могут проследить свое происхождение далее этого события; и лишь очень немногие пытаются сделать это; да и те не находят ничего лучше, как ссылаться на доводы традиции. Мессала уж точно не может сделать этого. Обратимся же теперь к нам самим. Можем ли мы сделать это лучше?

Если бы в помещении было чуть больше света, юноша смог бы заметить тень гордости, скользнувшую по лицу матери при этих словах.

— Представим себе, что римлянин бросил нам вызов. Я бы ответила ему, не испытывая ни сомнения, ни чванства.

Голос ее дрогнул, пришедшая в голову мысль заставила ее изменить форму своих доводов.

— Твой отец, о мой Иуда, пребывает сейчас в покое вместе со своими праотцами, но я помню, как если бы это случилось нынешним вечером, как мы однажды отправились в Храм, чтобы представить тебя Господу. Мы принесли в жертву голубей, и я назвала жрецу твое имя, которое он и записал в моем присутствии, — «Иуда, сын Итамара, из рода Гура». Имя это было тут же унесено и записано в книгу в разделе записей, отведенном для самых святых семейств.

Я не могу сказать точно, с каких пор пошла традиция регистрации имени подобным образом. Мы знаем, что она существовала еще до исхода нашего племени из Египта. Я слышала, как Энлиль говорил, что начало этому положил сам Авраам, первым записав свое собственное имя, а потом имена своих сыновей, движимый обещанием Господа, который выделил его и их среди всех остальных народов, сделав их высочайшими и благороднейшими, самыми избранными среди всех народов на земле. Завет с Иаковом послужил тому же. «В лице твоего потомства да будут благословенны все народы земли», — было сказано Аврааму. «И ту страну, где вы живете, отдам я тебе и твоему потомству», — сказал сам Господь Иакову, уснувшему в Бетеле по дороге в Харан. После этого мудрецы ожидали день обретения страны Завета; тогда было положено начало Книге Поколений. Обещание же благословения для всех людей на земле от патриархов дошло до будущих поколений. Было упомянуто одно имя. Благодетелем мог стать даже самый униженный из избранного рода, поскольку для Господа нашего Бога не существует разницы между славным и несчастным, нищим или богачом. Таким образом, с целью сделать свершение этого обещания совершенно явным для тех поколений, кому предстоит узреть его, — и воздать почести тому, кому они должны принадлежать, — и был заведен обычай вести такие записи в строжайшем порядке. Вели ли их должным образом?

Веер в ее руке ходил взад и вперед до тех пор, пока молодой человек, снедаемый нетерпением, не повторил ее вопрос:

— А эти записи абсолютно верны?

— Энлиль сказал, что так оно и есть, а из всех ныне живущих он более кого бы то ни было осведомлен в этом вопросе. Наш народ время от времени мог быть небрежен в отношении какой-либо части наших законов, но только не в этом отношении. Наш знаменитый ректор сам занимался Книгами Поколений в течение трех периодов — от Завета до открытия Храма; затем до Плена Египетского; а после него затем вплоть до наших дней. Лишь однажды ведение этих записей было нарушено, и произошло это как раз в конце второго периода; но, когда наш народ вернулся из долгих скитаний домой, первым делом, исполняя нашу обязанность по отношению к Богу, первосвященник Зеруббабель восстановил ведение этих Книг, дав нам возможность вести родословную еврейского народа на протяжении целых двух тысяч лет. И вот теперь…

Она замолчала, словно давая возможность сыну осознать всю бездну времени, упомянутую ею.

— И вот теперь, — продолжала она, — как выглядят римляне, хвастливо заявляющие, что кровь с годами становится все более драгоценной? По этому признаку сыны Израиля, пасущие стада на холмах Рефаимских, куда благороднее самых благородных отпрысков рода Марсиев.

— А я, мама, согласно этим Книгам, кто я такой?

— Все, что я сказала до сих пор, сын мой, имеет отношение к твоему вопросу. Я отвечу тебе. Если Мессала был бы здесь, он мог бы сказать, как и говорили другие, что истинная линия твоего происхождения была прервана тогда, когда ассирияне взяли Иерусалим и разрушили Храм. Тогда тебе следовало бы вспомнить про набожность Зеруббабеля и возразить ему на это, что вся достоверность римской генеалогии закончилась тогда, когда варвары с Запада штурмом взяли Рим и шесть месяцев стояли лагерем на развалинах города. Хранило ли их правительство фамильные архивы? И если да, то что стало с ними в те ужасные дни? Нет, нет; истина сохранилась лишь в наших Книгах Поколений; и, прослеживая историю нашего рода вплоть до Плена Египетского, до основания первого Храма, до исхода из Египта, можно с абсолютной уверенностью сказать, что твой род восходит к Гуру, соратнику Иисуса. Полагаю, ты удовлетворен своим происхождением и можешь гордиться им. Хочешь знать его более подробно? Тогда возьми Тору и открой Книгу Чисел. Там в числе семьдесят второго поколения после Адама ты найдешь основателя своего рода.

На несколько минут в комнате наступило молчание.

— Благодарю тебя, о мама, — произнес наконец Иуда, сжимая ее руки в своих ладонях. — Я благодарю тебя от всего сердца. Как же хорошо, что я не слышал призыва нашего доброго ректора; он не смог бы успокоить меня так, как это сделала ты. Но все же — неужели, чтобы сделать род воистину благородным, нужно только время?

— Ах, ты забыл, ты совсем забыл, что наши претензии основываются не только на времени; избранность Богом — вот наша особая гордость.

— Ты сейчас говоришь обо всем нашем народе, а я, мама, имею в виду род — наш род. За годы, прошедшие со дней праотца Авраама, чего он достиг? Что совершил? Какие великие деяния подняли его над другими?

Мать колебалась, думая о том, что все это время она могла говорить не то, что требовалось. Знания, которых добивался ее сын, могли быть ему необходимы для куда более серьезных вещей, чем просто для удовлетворения уязвленного тщеславия. Юность — не более чем раскрашенная раковина, внутри которой живет, постоянно вырастая, дух мужчины, ожидающий момента своего выхода на свет, у одних более раннего, чем у других. Она трепетала при мысли о том, что у ее сына такой момент наступает именно сейчас; что как новорожденное дитя пытается своими неумелыми руками схватить тени, плача от огорчения, так и его дух может в своей временной слепоте сражаться за овладение своим неосязаемым будущим. Тот, к кому подросток приходит, вопрошая: «Кто я есть и кем мне предстоит стать?» — должен уметь ответить на эти вопросы с величайшим тактом, ибо каждое слово ответа будет подобно прикосновению пальцев скульптора к глине, из которой тот ваяет свою модель.

— У меня такое чувство, о мой Иуда, — сказала она, потрепав рукой по щеке сына, — что все сказанные мной слова были ударами в бою с противником более воображаемым, нежели существующим. Если таким противником является Мессала, то не заставляй меня сражаться с ним в темноте. Расскажи мне, что он говорил.

Глава 5

Рим и Израиль: сравнение

Молодой израильтянин подробно изложил свой разговор с Мессалой, особо подчеркнув явное презрение последнего к евреям, их обычаям и образу жизни.

Какое-то время мать, опасаясь говорить, молча слушала его рассказ, совершенно ошеломленная услышанным. Иуда отправился к дворцу на Рыночной площади, ведомый любовью к своему другу юности, которого он рассчитывал найти совершенно таким же, каким он был при их расставании несколько лет назад; но человек, которого он увидел перед собой, вместо того чтобы вспоминать былые приключения и спортивные успехи, был полон планами на будущее и говорил о славе, которую предстоит снискать, о богатстве и власти. Ошеломленный услышанным, юноша покинул своего бывшего друга с уязвленной гордостью, но и с взыгравшими в его душе природными амбициями; но она, исполненная материнской заботы, поняла это и, не зная, куда может привести ее стремление успокоить сына, стала в своем страхе за него истинной еврейкой. Что, если соблазн мирской славы отвратит его от веры отцов и дедов? Это было бы ужасно. Она видела единственный способ избежать этой опасности и взялась за решение задачи с энергией, усиленной любовью к сыну до такой степени, что речь ее приобрела мужскую силу, а временами — и поэтическую страсть.

— Не существовало еще на земле народа, — начала она, — который бы полагал себя по крайней мере равным всем остальным народам. Не было еще такой великой нации, сын мой, которая не считала бы себя выше всех остальных. И когда римляне смотрят сверху вниз на Израиль и смеются над ним, они всего лишь повторяют глупость египтян, ассирийцев и македонян; а так как смех их являет собой вызов Богу, то и результат будет соответствующим. — Голос ее окреп. — Нет способа определить превосходство одного народа над другими, поэтому все претензии на превосходство тщетны, а все споры об этом — бесполезны. Народы рождаются, проходят свой путь и умирают либо сами по себе или от рук других народов, которые, унаследовав их могущество, занимают их место на земле, а на памятниках, воздвигнутых своими предшественниками, высекают новые имена; таков, мой сын, ход истории. Если бы мне предложили изобразить символы Бога и человека, я бы начертила прямую линию и круг. Про линию я бы сказала: «Это Бог, потому что он единственный, кто всегда движется прямо вперед», а про круг: «Это человек — таков процесс его развития». Я не хочу сказать, что нет различия в прогрессе народов. Однако это различие, как утверждают некоторые, не в размере того круга, который они очертили вокруг себя, не в величине того пространства, которое они занимают на лоне земли, но в том, что высочайшие из них находятся ближе других к Господу.

Остановиться на этом месте наших рассуждений, сын мой, значило бы оставить предмет нашего обсуждения там, где мы его начали. Пойдем же дальше. Существуют знаки, которые позволяют измерить высоту круга, который прошел каждый народ в ходе своего развития. Сравним же евреев и римлян.

Таким знаком могла бы быть повседневная жизнь людей. Но здесь я скажу одно: Израиль порой забывал Бога, Рим же никогда его не знал; вследствие этого сравнение невозможно.

Твой друг — или твой бывший друг — считает, если я правильно поняла тебя, что у нас нет поэтов, художников или воинов; на этом основании, я полагаю, он отрицает у нас существование великих личностей — а это следующий знак. Простое размышление о сути этого обвинения требует дать определение исходного положения. Великим человеком, о мой мальчик, считается тот, чья жизнь стала основанием для признания его самим Богом. Перс стал орудием наказания наших трусливых праотцев, и он пленил их; другой перс был избран, чтобы вернуть их детей в Святую землю; но куда более великим, чем любой из них, стал македонец, который отомстил за разорение Иудеи и Храма. Исключительность этих людей состояла в том, что каждый из них был избран Господом для осуществления Божественного замысла; а также в том, что они были язычниками, не знавшими о его славе. Имей же в виду это определение, когда я буду продолжать свою мысль.

Существует мнение, что война есть самое благородное занятие людей и что самые великие плоды славы рождаются на полях сражений. Весь мир усвоил и разделяет эту идею, но не обманывайся ею. То, что мы должны поклоняться чему-то, является законом, который действует до тех пор, пока существует нечто, чего мы не можем понять. Молитва варвара — это вопль страха, обращенный к Силе, единственному божественному качеству, которое он может ощутить и понять; отсюда происходит его вера в героев. Кто такой Юпитер, как не римский герой? Греки снискали великую славу потому, что они первыми возвысили Мысль над Силой. В Афинах оратор и философ были куда более уважаемы, чем воин. Возничий колесницы и быстроногий бегун до сих пор остаются кумирами арены; но иммортели все же увенчивают голову самого искусного поэта. За честь считаться родиной одного поэта семь городов спорили между собой. Но были ли эллины первыми в своем отрицании древней варварской веры? Нет. Честь эта, сын мой, принадлежит нам; против варварства наших отцов поднялся сам Бог; в нашем богослужении вопль страха уступил место осанне и псалму. Таким образом, именно евреи и греки выдвинули вперед и поставили превыше всего человечность. Но, увы, правители мира считают войну постоянным условием существования людей; по этой причине римляне и вознесли превыше Мысли и Бога своего цезаря, поглотителя всей достижимой власти, преграду для всякого иного величия.

Расцвет Греции был золотым веком для гениев. В награду за ту свободу, которая там царила, какое великолепное общество мыслителей подарила им Мысль! В этом обществе торжествовало всякое искусство, и совершенство было столь абсолютным, что во всем, кроме искусства войны, римляне только подражатели. В наши дни греки являются образцом для ораторов, выступающих на Форуме; прислушайся, и в каждой римской песне ты услышишь греческие ритмы; если же римлянин откроет рот, чтобы умно порассуждать о морали, о каких-нибудь абстрактных вещах, о загадках природы, он окажется либо плагиатором, либо же прилежным учеником той или другой школы риторов, основанной греком. Я повторю еще раз — ни в чем, кроме войны, римляне не могут претендовать на самобытность. Их зрелища и представления суть изобретения греков, орошенные кровью, дабы усладить жестокость римской толпы; их религия, если так можно назвать их верования, составлена из обрывков вер других народов; их самые чтимые боги родом с Олимпа — даже их Марс, и именно по этой причине они так превозносят Юпитера. Вот и получается, сын мой, что во всем мире только наш Израиль может оспаривать превосходство греков и вместе с ними претендовать на пальмовую ветвь первенства в гениальности.

Самовлюбленность римлян не дает им видеть выдающихся качеств других людей, она непроницаема, как кираса их лат. О, эти безжалостные разбойники! Под ударами их солдатских сапог земля дрожит, как пол под ударами цепов. Мы были повержены наряду с другими — увы, сын мой, это так! Они захватили наши самые роскошные жилища, самые святые места, и никто не знает, чем это закончится; но я это знаю — они превратят Иудею в подобие миндаля, расколотого молотком, уничтожат Иерусалим, который сама сладость; и все же слава народа Израиля останется подобной свету в небесах, ни для кого не достижимых: потому что их история есть история Бога, который писал ее их руками, говорил их языком и сам пребывал во всем, что они творили, даже самом малом. Он был тем, кто жил вместе с ними, — законодателем на Синае, вожатым в пустыне, полководцем на войне, царем в правительстве; кто снова и снова задергивал завесы в шатре, который был его жилищем, невыносимо ярким, кто, говоря с людьми как человек, указывал им добро, дорогу к счастью, и заключил с ними соглашение, в котором ограничил могущество своего всесилия заветами на вечные времена. О сын мой, может ли быть так, что те, с кем жил Иегова, с кем он водил дружбу, ничего бы не переняли от него? что в их жизни и деяниях обычные человеческие качества не перемешались бы и не получили божественные цвета? что их гений не сохранил бы в них, даже по прошествии стольких лет, хоть частицу небес?

Некоторое время было слышно только движение веера.

— Если сводить искусство только к скульптуре и живописи, то он прав, — произнесла она затем. — В Израиле нет художников.

В ее голосе просквозило сожаление — она происходила из саддукеев, вера которых в отличие от фарисеев позволяла любовь к прекрасному во всех формах и безотносительно к их происхождению.

— И все же тот, кто хочет быть справедливым, — продолжала она, — не должен забывать, что искусность наших рук была связана запретом: «Не сотвори себе никакого кумира и никакого искусного подобия кого-либо», который был неправомочно распространен за пределы его смысла и времени. Не следует забывать и о том, что задолго до появления в Аттике Дедала, который своими деревянными статуями так преобразил искусство ваяния, что сделал возможным появление школ в Коринфе и Эгине и их шедевра Капитолия, — так вот, задолго до эры Дедала два израильтянина, Бецалель и Ахолиаб, создатели первой скинии, были, как говорили про них, «столь искусны во всех умениях», что создали статуи херувимов, установленные на Ковчеге Завета. Херувимы были выкованы из золота, а не изваяны, и в их облике человеческое было слито с божественным. «И да распространят они крыла свои вширь… и лики их да будут обращены друг к другу». Кто посмеет сказать, что они не были прекрасны? или что они не были первыми статуями?

— О, теперь я понимаю, почему греки превзошли нас, — сказал Иуда, в высшей степени заинтригованный ее словами. — И почему Ковчег Завета был проклят вавилонянами, которые разрушили его.

— Нет, Иуда, будь справедлив. Он не был разрушен, но только исчез, надежно спрятанный в какой-нибудь пещере в горах. В один прекрасный день — Энлиль и Шаммай в один голос утверждают это — однажды, в день славы Господней, он будет найден и явлен народу, и все люди будут танцевать вокруг него и распевать песни, как в стародавние времена. И те, кто увидит лики херувимов, хотя бы он и видел до того лицо вырезанной из слоновой кости Минервы, преклонятся перед гением еврейского народа, дошедшим до него через все эти тысячи лет.

Мать, воодушевленная своими собственными словами, впала в экстаз, знакомый всем ораторам; но тут же, взяв себя в руки, смогла сдержаться и замолчала, закончив свою мысль.

— Ты так добра ко мне, о мама, — благодарно произнес ее сын. — И мне никогда не доводилось слышать ничего подобного. Ни Шаммай, ни Энлиль не смогли бы говорить убедительнее. Теперь я снова истинный сын Израиля.

— Льстец! — ответила она. — Ты просто не знаешь, что я всего лишь повторила доводы Энлиля. Однажды в моем присутствии он вел спор с одним софистом из Рима.

— Пусть так, но твои слова шли от самого сердца.

Но она уже снова была серьезна.

— Так на чем мы остановились? Ах да, я утверждала, что праотцы нашего народа создали первые статуи. Но величие скульптора, Иуда, даже не в его мастерстве, оно — в грандиозности поставленной перед собой задачи. Я всегда представляла себе великих людей в виде дружеских компаний, шествующих сквозь столетия, разделившись по своим нациям — там индусы, здесь египтяне, а вот тут ассирийцы; над ними гремят трубы и полощутся по ветру знамена; и вокруг, как почтительные зрители, стоят бесчисленные поколения. И я представляла себе, как при виде этой процессии взирающий на нее грек восклицает: «Смотрите! Их возглавляют эллины!» Но ему возражает римлянин: «Замолчи! Ваше место заняли теперь мы и оставили вас, как пыль под ногами». Но весь их путь, и сзади, и далеко впереди, озарен светом, источника которого крикуны не знают; они лишь знают, что он вечно ведет их вперед — свет Откровения! Но кто же они, те, что несут этот свет? Ах, в их жилах течет древняя иудейская кровь! По этому свету мы и узнаем их. Да будут же трижды благословенны они, наши праотцы, служители Господа, хранители заветов! Им дано быть водителями людей, живых и мертвых. Место в первых рядах принадлежит им, и, даже если бы каждый римлянин был цезарем, ты не должен завидовать этому!

Иуда был глубоко взволнован.

— Молю тебя, не замолкай! — воскликнул он. — Воистину я словно слышу звон кимвальный. Теперь мне остается только ждать Маркам и тех женщин, которые пришли насладиться ее танцами и пением.

Она поняла, что он хочет сказать, и воспользовалась его словами в своей речи.

— Отлично, сын мой. Если ты слышишь кимвалы пророчицы, ты сможешь выполнить то, о чем я хотела просить тебя; призови же на помощь свое воображение и встань рядом со мной, когда избранные Израиля будут шествовать мимо нас во главе этой процессии. Вот они уже поравнялись с нами — впереди патриархи; следом за ними вожди племен. Я почти слышу звон колокольчиков на шеях их верблюдов и мычание их стад. Но кто же человек, одиноко шествующий впереди своих соплеменников? Он уже в возрасте, но взгляд его остер и мышцы его крепки. Он смотрел в лицо самого Господа! Воин, поэт, оратор, законодатель, пророк! Его величие подобно солнцу на восходе, исходящее от него сияние превосходит все подобное, даже свет, изливаемый самыми доблестными Цезарями. За ним следуют судьи. Потом идут цари — сын Иессея, герой на войне, слагатель песен, вечных как море; и его сын, превзошедший всех других царей богатством и мудростью, сделавший пустыню жилым местом и основавший в ней города, не забывая при этом Иерусалим, который Господь избрал местом своего пребывания на земле. Склонись ниже, о сын мой! Те, кто следует за ним, первые и последние в своем роде. Их лица обращены к небу, словно бы они слышат неземные голоса, звучащие с небес, и внимают им. От их одежд исходит запах гробниц и пещер. Прислушайся к голосу женщины, идущей среди них! «Воспой имя Господа, да будет превознесена слава Его!» Скрой лицо свое в дорожной пыли перед ними! Они были глаголами Господа, его слугами, с высоты небес взирающими на нас, и, видя наше будущее далеко вперед, они записали то, что открылось их зрению, и оставили записанное, чтобы со временем оно сбылось. Цари бледнели, приближаясь к ним, и народы трепетали при звуках их голоса. Земные стихии подчинялись им. В их руках дары и кары небесные. Взгляни на Тишбита и слугу его Елиша! Посмотри на печального сына Хилкия и на того, кому было дано узреть видение на реке Чебар. И на трех детей Иуды, которые отвергли идола Вавилонского; и на того, кто на празднике, в присутствии тысячи владык, поверг в смущение астрологов. А вон там — о сын мой, скорее поцелуй прах у его ног! — там благородный сын Амоса, от которого мир узнал о том, что должен прийти Мессия!

В течение всего этого рассказа веер в руке матери двигался не переставая; но тут вдруг внезапно остановился, и голос ее упал до шепота.

— Но ты устал, — сказала она.

— Нет, — ответил сын, — ведь я внимал новому гимну в честь Израиля.

Мать продолжала рассказ:

— Я постаралась, как могла, провести перед тобой, мой Иуда, всех наших великих людей — патриархов, творцов законов, воинов, певцов, пророков. Обратимся же к лучшим людям Рима. Напротив Моисея поставим Цезаря и Тарквиния против Давида; Суллу против любого из Маккавеев; лучших консулов против наших судей; Августа против Соломона, и дело сделано: на этом сравнение и заканчивается. Но подумай тогда о пророках — величайших из великих.

Она пренебрежительно рассмеялась.

— Извини меня. Я вспомнила о предсказателе, предрекшем Юлию Цезарю смерть на мартовские иды, и представила себе его, ищущего дурные знамения во внутренностях жертвенных животных. От этой картины обратимся к другой — к пророку Элии, сидящему на вершине холма по дороге в Самарию среди дымящихся тел павших воинов и предрекающему сыну Ахаба гнев Божий. О мой Иуда, если говорить о божествах, — как мы можем судить о Иегове и Юпитере, если не по тем делам, которые слуги их творят их именем? А что же до того, чем тебе заняться…

Последнюю фразу она произнесла медленно, дрогнувшим голосом.

— Что же до того, чем тебе заняться, мой мальчик, — служи Господу, Господу Богу Израиля, не Рима. Потомок Авраама может снискать себе славу только на путях Господа, и нет славы выше этой.

— Тогда я могу стать воином? — спросил Иуда.

— Почему бы и нет? Не Моисей ли назвал Бога воином?

На крыше наступило долгое молчание.

— Я смогу дать тебе свое позволение, — произнесла наконец мать, — только если ты станешь служить Господу, а не цезарю.

Он успокоился и сам не заметил, как задремал. Мать тихонько поднялась, подложила ему под голову подушку, укрыла его своим покрывалом и, ласково поцеловав, вышла из беседки.

Глава 6

Происшествие с Гратом

Хорошему человеку, как и плохому, суждено умереть; но, вспомнив уроки нашей веры, мы говорим об этом так: «Не важно, он снова откроет глаза на небесах». В земной жизни подобное событие больше всего напоминает быстрый переход от здорового сна к бодрствованию, полному радости и веселья.

Когда Иуда проснулся, солнце уже поднялось над горными вершинами; повсюду в воздухе уже порхали голуби, наполняя его мельканием белых крыльев; на юго-востоке в небо вздымалась громада Храма, сверкая золотом на лазури неба. Все эти привычные ему картины он удостоил мимолетным взглядом; но на краешке лежанки, рядом с ним, сидела девушка, которой едва ли минуло пятнадцать лет. Держа на коленях небель и грациозно касаясь его струн, она негромко пела. Повернувшись к ней, Иуда велушался в слова ее песни:

Не просыпайся, но внемли мне, любимый мой!

Скользя, скользя по морю сна,

Твой дух стремится услышать меня.

Не просыпайся, но внемли мне, любимый мой!

Дар сна, целительный монарх,

И все самые сладкие сны тебе я принесу.

Не просыпайся, но внемли мне, любимый мой!

Из нежных миров сна

Выбери самый божественный.

Так избери же и спи, любимый мой!

Но больше никогда так не поступай,

Лишь только — если захочешь увидеть во сне меня.

Допев, она опустила инструмент и, сложив руки на коленях, посмотрела на Иуду, явно ожидая его приговора. И поскольку наступила необходимость сказать несколько слов о ней, мы воспользуемся случаем и добавим несколько штрихов к портрету семьи, в чью частную жизнь мы только что вторглись.

После смерти Ирода у многих обласканных его милостями остались громадные состояния. Если к тому же некоторые из них вели свое не вызывающее сомнений происхождение от сыновей известных «двенадцати колен Израилевых», в особенности колена Иудина, то счастливчики причислялись к отцам города Иерусалима — отличие, приносившее им почет менее обласканных судьбой сограждан и уважение неиудеев, с которыми их сводили дела или жизненные обстоятельства. Среди этих людей не было более почитаемого в частной или общественной жизни человека, чем отец юноши, с которым мы только что познакомились. Всегда помня о своей национальной принадлежности (а чувство это никогда не изменяло ему), он верно служил своему царю на родине и за ее границами. Некоторые сугубо доверительные задания привели его в Рим, где он привлек к себе внимание Августа и сумел снискать его дружбу. В доме хранилось много подарков, способных насытить даже тщеславие царей, — пурпурных тог, кресел из слоновой кости, золотых патер — материальная ценность которых существенно увеличивалась от прикосновения императорской руки, их преподнесшей. Такой человек просто не мог не быть богатым; но его богатство зиждилось отнюдь не на щедрости его царственных покровителей. Ему всегда благоволили законы, во всех сферах деятельности; он же, в свою очередь, не занимался многими делами. Многие скотоводы, пасшие стада на тучных пастбищах равнин и холмов вплоть до страны Ливанской, считали его своим хозяином. В городах как приморских, так и лежащих далеко в глубине страны он основал транспортные предприятия. Корабли его везли серебро из Испании, шахты которой считались самыми богатыми; снаряжаемые им караваны два раза в год привозили из восточных стран шелковые ткани и специи. Он был правоверным иудеем, ревностно соблюдавшим закон и обряды. Его постоянное место в синагоге и в Храме редко пустовало. Священное Писание он знал едва ли не наизусть; в обществе законоучителей его ученостью восхищались; свое почитание Энлиля он довел до степени едва ли не обожания. При этом его нельзя было назвать сепаратистом; в его доме равно гостеприимно привечали людей из всех стран; придирающиеся ко всему фарисеи даже упрекали его за то, что он не единожды принимал за своим столом самаритян. Родись он неиудеем и останься в живых, мир услышал бы о нем как о достойном сопернике Иродов Аттиков, но он в расцвете лет погиб при кораблекрушении лет за десять до нашей истории и был оплакан повсюду в Иудее. Мы уже познакомились с его вдовой и сыном; еще в семье была дочь — та самая, которую мы застали поющей песню своему брату.

Девушка носила имя Тирца. Лицом и сложением она очень походила на брата и принадлежала к такому же еврейскому типу. Так же, как и брат, она очаровывала всех выражением детской невинности на лице. Домашняя обстановка и доверие, которое они с братом питали друг к другу, вполне допускали ту небрежность в одежде, которую Тирца себе позволила сейчас. Легкая сорочка, схваченная застежкой на правом плече, свободно падала вниз по ее спине, проходя под левой рукой и скрывая тело выше талии, но оставляя руки полностью обнаженными. Поясок стягивал складки одеяния, обозначая начало юбки. Головной убор был очень простым, но весьма шел девушке — шелковая шапочка пурпурно-лилового цвета, поверх которой был накинут полосатый шарф из того же материала с богатой вышивкой, обвивавший голову легкими складками так, чтобы не увеличивать ее зрительно; все это венчалось кисточкой, спадавшей набок с верхушки шапочки. Пальцы и мочки ушей девушки были украшены золотыми кольцами, на запястьях и на лодыжках позвякивали золотые же браслеты; на шее ее красовалось золотое ожерелье, изысканно перевитое целой паутиной цепочек, на которых покачивались жемчужины. Глаза были подведены, ногти на пальцах покрыты краской. Волосы, заплетенные в две косы, спускались по спине. На щеки перед ушами падало по завитому локону. Никто не смог бы устоять перед ее красотой, утонченностью и изяществом.

— Чудесно, моя Тирца, просто чудесно, — с воодушевлением произнес ее брат.

— Песня? — спросила она.

— Да, но и певица тоже. Мотив, полагаю, греческий? Где ты его услышала?

— Помнишь того грека, что выступал в театре прошлым месяцем? Говорят, в свое время он хотел стать певцом при дворе Ирода и его сестры Саломеи. Он выступал сразу после представления борцов, когда шум еще не улегся. Но при первых же звуках его голоса все сразу замолчали, стало так тихо, что я слышала каждое его слово. Так вот это его песня.

— Но он пел по-гречески.

— А я переложила на иврит.

— Ну что ж, я горжусь моей маленькой сестричкой. У тебя есть еще что-нибудь столь же чудесное?

— И очень много. Но довольно об этом. Амра послала меня сказать тебе, что она принесет завтрак, и тебе не надо спускаться вниз. Через пару минут она придет. Она думает, что ты заболел — какой ужасный случай произошел с тобой вчера! Что же это было? Расскажи мне, и я помогу Амре вылечить тебя. Она знает много всяких снадобий египтян, которые всегда были на редкость глупы по этой части; но у меня есть арабские рецепты…

— А арабы были еще глупее египтян, — закончил он за нее, покачав головой.

— Ты так думаешь? — ответила она, подняв руки к своему левому уху. — Ладно, мы не будем иметь с ними ничего общего. У меня есть кое-что понадежнее и лучше — амулет, который когда-то, очень давно, дал одному из наших людей персидский маг. Вот, посмотри, слова, которые были вырезаны на нем, почти совсем стерлись.

С этими словами она протянула ему серьгу, которую он взял, бросил на нее мимолетный взгляд и тут же вернул сестре.

— Даже если бы я умирал, Тирца, я не смог бы использовать этот талисман. Это ведь пережиток идолопоклонства, запрещенный всякому правоверному сыну и дочери Авраама. Возьми и никогда больше не надевай его.

— «Запрещенный»! А вот и нет, — возразила она. — Мама нашего отца носила его даже не знаю сколько шаббатов за всю свою жизнь. И он уже многих излечил — троих как минимум. К тому же на него есть разрешение — смотри, вот здесь отметка раввина.

— Но я не верю во все эти амулеты.

Она подняла на него изумленный взор.

— А что сказала бы Амра?

— Отец и мать Амры обслуживают sakiyeh при саде на берегу Нила.

— Но Гамалиэль!

— Он говорит, что это безбожное изобретение неверных.

Тирца, засомневавшись, уставилась на серьгу в своих руках.

— Что же мне с ней теперь делать?

— Носи ее, моя маленькая сестричка. Она принадлежит тебе — и делает тебя еще прекраснее, хотя я думаю, ты вполне хороша и без украшений.

Успокоенная девушка вернула амулет на место как раз в тот момент, когда Амра вошла в комнату, неся на подносе тазик для умывания, воду и салфетки.

Поскольку Иуда не принадлежал к фарисеям, ритуальное омовение было простым и кратким. Затем служанка вышла, предоставив Тирце самой причесывать волосы брата. Когда его локоны были уложены по ее вкусу, девушка достала небольшое зеркальце полированного серебра, которое по обычаю своих благородных соотечественниц носила за поясом, и протянула ему, чтобы он мог полюбоваться трудами ее рук. Все это время не прекращался разговор.

— Что ты думаешь, Тирца, — ведь я собираюсь уехать.

Удивленная, она на миг прекратила свою работу.

— Уезжаешь? Когда? И куда? Зачем?

Он рассмеялся.

— Столько вопросов, и все на одном дыхании! Какая же ты прелесть!

Он снова стал серьезным.

— Ты же знаешь, закон требует, чтобы я занялся каким-нибудь делом. Наш добрый отец является мне примером. Даже ты стала бы презирать меня, если бы я праздно промотал результаты его трудов. Я собираюсь в Рим.

— О, и я поеду с тобой.

— Ты должна остаться с мамой. Если мы оба уедем, она умрет с тоски.

Оживленное лицо ее тут же стало серьезным.

— Ах да. Но — должен ли ты ехать? Здесь, в Иерусалиме, ты вполне можешь научиться всему, чтобы стать купцом, — если это то, о чем ты мечтаешь.

— Нет, это отнюдь не то, о чем я думаю. Закон не требует от сына заниматься тем же, что и отец.

— Кем же тогда ты станешь?

— Солдатом, — с оттенком гордости в голосе ответил он.

У девушки на глаза навернулись слезы.

— Но тебя убьют!

— Если такова будет воля Господа. Но, Тирца, не всех же солдат убивают.

Она обвила его шею руками, точно желая удержать при себе.

— Нам так хорошо здесь! Останься же дома, брат мой!

— Дом тоже не будет всегда таким, как сейчас. Да ты и сама довольно скоро покинешь его.

— Никогда!

Он улыбнулся ее серьезности.

— Глава племени Иуды или кто-то другой из вождей скоро придет, заявит права на мою Тирцу и увезет ее из дому туда, где ей предстоит стать хозяйкой другого дома. Что станет тогда со мной?

Она только всхлипнула в ответ на эти слова.

— Война — это серьезная профессия, — продолжал он. — Чтобы как следует изучить ее, надо отправиться в школу, а лучшей школы, чем лагерь римской армии, не существует.

— Но ты не будешь сражаться за Рим? — спросила она, затаив дыхание.

— И ты — даже ты ненавидишь его. Весь мир ненавидит Рим. Поэтому, Тирца, пойми правильно то, что я отвечу тебе на это, — да, я буду сражаться за него, если он, в свою очередь, научит меня сражаться, чтобы я мог однажды обратить свое оружие против него самого.

— И когда ты уезжаешь?

На лестнице послышались шаги возвращающейся Амры.

— Тсс! — прошептал он. — Не надо ей знать, о чем я думаю.

Верная служанка вошла в комнату и поставила поднос с завтраком на стул перед братом и сестрой; затем, держа в руках белую салфетку, выпрямилась, готовая служить им. Они ополоснули пальцы в чаше с водой и как раз вытирали их, когда шум внизу привлек их внимание. Прислушавшись, они различили звуки маршевой музыки, доносившейся с северной улицы.

— Солдаты из претория! Я должен на них взглянуть! — воскликнул он, вскакивая с дивана и выбегая из комнаты.

Через минуту он уже свесился через невысокий парапет, ограждавший дальний северо-восточный угол крыши, так поглощенный зрелищем, что даже не заметил Тирцы, державшейся рукой за его плечо.

Этот наблюдательный пост — крыша их дома возвышалась над всеми другими в округе — господствовал к востоку от неправильных очертаний громады Антониевой башни, которая, как уже упоминалось, служила местопребыванием гарнизона и штаб-квартирой правителя. Над улицей, не более десяти футов в ширину, тут и там были перекинуты мостики, открытые и крытые, на которых уже, как и на крышах, собрались зеваки, привлеченные звуками военной музыки. Слово это, однако, можно применить лишь весьма условно; ибо то, что услышали прибежавшие люди, представляло собой рев труб и пронзительное завывание литусов, столь восхитительное для слуха солдат.

Через несколько минут взору молодых людей предстал весь вооруженный отряд римлян. Сначала появился авангард легковооруженных воинов — пращников и лучников, — марширующих разомкнутым строем, с большими интервалами между шеренгами и колоннами; затем подразделение тяжеловооруженной пехоты, несущей щиты и hastoe longoe, длинные копья, подобные тем, которыми пользовались во время сражений под стенами Илиона; за ними группа музыкантов, потом офицер, гарцующий верхом. Почти вплотную за ним следовала конная стража; а потом снова колонны тяжеловооруженных пехотинцев, двигавшихся плотным строем во всю ширину улицы. Казалось, им не будет конца.

Загорелые руки и ноги солдат; мерное покачивание щитов; сверкание бронзы накладок, застежек, кирас и шлемов, начищенных до ослепительного блеска; колыхание плюмажей на гребнях; раскачивающиеся значки на древках и железные наконечники копий; четкий, уверенный шаг в отработанном за годы темпе; суровые и настороженные лица; машинообразная сплоченность двигающейся массы — все это произвело впечатление на Иуду. Но нечто особое всколыхнуло его чувства. Сначала орел, эмблема легиона — позолоченный значок, вознесенный на высоком древке, распростерший свои крылья так широко, что они почти сомкнулись над его головой.

Затем — верховой офицер, в гордом одиночестве гарцующий в середине процессии. Он был в полном защитном облачении, но ехал с непокрытой головой. На левом бедре офицера красовался короткий меч; в руке он держал жезл, издали напоминавший свиток белой бумаги. Вместо седла под офицером было пурпурное покрывало, которое вместе с уздой, золотым нагрудником и шелковой попоной золотистого цвета, складками ниспадающей едва ли не до земли, составляли убранство его коня.

Хотя до этого человека было еще далеко, Иуда заметил, что одного его присутствия было достаточно, чтобы люди смотрели на него раздраженно и угрюмо. Они свешивались через парапеты своих крыш или дерзко выступали вперед, грозя ему кулаками; с криками бежали за ним; плевали на него, когда он проезжал под перекинутыми с крыши на крышу мостиками; некоторые женщины даже снимали с ног сандалии с явным намерением запустить ими в него. Когда процессия приблизилась, крики стали более отчетливыми: «Грабитель, тиран, римская собака! Долой Ишмаэля! Верни нам нашего Анну!»

Когда офицер поравнялся с их домом, Иуда обратил внимание, что тот отнюдь не разделял безразличия, которое так искусно было написано на лицах сопровождавших его солдат: лицо офицера было сумрачно и гневно, а взгляды, которые он время от времени бросал на своих обвинителей, исполнены такой угрозы, что наиболее малодушные отшатывались в сторону.

Только теперь юноша вспомнил об обычае, существовавшем со времен первых цезарей: главнокомандующие, для демонстрации своего положения, показывались на публике только с лавровым венком на голове. По этому признаку он определил, кем был этот офицер — ВАЛЕРИЙ ГРАТ, НОВЫЙ ПРОКУРАТОР ИУДЕИ!

Сказать по правде, поведение римлянина под градом ничем не спровоцированных обвинений заслужило симпатию юного иудея; так что, когда римлянин завернул за угол их дома, юноша перегнулся через парапет. Под его рукой кусок плитки отделился от парапета и заскользил вниз. Ужас охватил юношу. Он быстро выбросил руку вперед, чтобы перехватить падающий кусок. Для стороннего наблюдателя все выглядело так, как если бы он что-то бросил вниз. Его усилие пропало втуне, даже наоборот — его выброшенная вперед рука лишь оттолкнула кусок плитки еще дальше. Он закричал во весь голос. Солдаты стражи взглянули вверх, поднял свой взгляд и новый наместник, и в это мгновение кусок плитки ударил в него, свалив на землю.

Когорта тут же остановилась; солдаты эскорта спешились и поспешили прикрыть наместника своими щитами. С другой стороны, зеваки, видевшие все происшедшее, не усомнились в том, что удар был нанесен намеренно, и принялись приветствовать юношу, до сих пор стоявшего за парапетом у всех на виду, окаменев от содеянного и от предчувствия последствий.

Мятежный дух между тем с неимоверной быстротой охватил всех стоявших на крышах вдоль линии движения процессии, объединил людей и заставил их действовать. В едином порыве они принялись отбивать облицовку своих парапетов, выламывать куски самана, из которого были сложены крыши большинства домов в округе, и в слепой ярости метать их в легионеров, столпившихся внизу. Разгорелось сражение. Но дисциплина и опыт, как и всегда, взяли верх. Мы не будем описывать привычку к сражениям одних и отчаяние других — они в равной мере не играют особой роли для нашего рассказа. Посмотрим лучше на несчастного виновника всего случившегося.

Он отступил на шаг от парапета, лицо его было бледным.

— О, Тирца, Тирца! Что же с нами будет?

Сестра его не видела всего случившегося внизу, но слышала крики и видела, что делают стоявшие на крышах домов люди. Она понимала, что происходит нечто ужасное; но не знала, что именно послужило причиной всего происшедшего и грозит ли опасность ей или ее близким.

— Что случилось? Что все это значит? — охваченная тревогой, спросила она.

— Я убил римского правителя. Плитка упала прямо на него.

Казалось, невидимая рука бросила ей в лицо горсть пепла — так оно посерело. Девушка обхватила брата за шею и, не говоря ни слова, с тоской посмотрела ему в глаза. Его испуг передался ей, а вид сестры придал ему сил.

— Я сделал это не намеренно, Тирца, — это был просто несчастный случай, — уже более спокойно произнес он.

— Что они сделают с нами? — спросила она.

Он бросил взгляд на суматоху, мгновенно возникшую внизу на улице, на крыши домов и подумал о грозном выражении лица Грата. Если бы он не был мертв, то до какого предела простерлась бы его месть? А если он мертв, то во что выльется гнев легионеров, и так уже доведенных толпой до неистовой ярости? Чтобы избежать ответа на эти вопросы, он снова посмотрел вниз через парапет как раз в тот самый момент, когда один из стражников помогал римлянину снова сесть на коня.

— Он жив, он жив, Тирца! Да будет благословен Господь Бог наших отцов!

С этим криком и посветлевшим лицом он отпрянул от парапета и ответил на ее вопрос:

— Не бойся, Тирца. Я объясню, как все это произошло, они вспомнят нашего отца и его службу и не сделают нам ничего плохого.

Он уже вел сестру к летней беседке на крыше, когда крыша дрогнула под ногами, а до слуха их донесся треск выбиваемых дверей, сопровождавшийся воплем страха, раздавшимся во внутреннем дворике. Он остановился и прислушался. Вопль повторился; затем послышался топот множества ног и яростные голоса, смешавшиеся с мольбами; после чего донеслись вопли обезумевших женщин. Солдаты выломали выходившую на север дверь и рассыпались по дому. Ужасное ощущение загнанных зверей охватило брата и сестру. Первым его порывом было убежать; но куда? Спасти их в такой ситуации могли бы только крылья. Тирца, с глазами полными слез, схватила его за руку.

— О, Иуда, что там такое?

Во дворе явно убивали слуг — и его мать! Не ее ли голос он слышал среди других? Собрав все остатки воли, он произнес:

— Оставайся здесь и жди меня, Тирца. Я спущусь вниз, узнаю, что случилось, и вернусь к тебе.

Голос его звучал не так уверенно, как ему бы хотелось. Сестра лишь плотнее прижалась к нему.

Снизу снова донесся животный крик его матери. Теперь в этом не было никаких сомнений. Он больше не колебался.

— Ладно, пойдем посмотрим.

Терраса или галерея, от которой начиналась лестница, была полна солдатами. Другие, с обнаженными мечами в руках, рыскали по комнатам. В одной из них несколько женщин, сбившись в кучку, просили о пощаде и молились. Чуть в стороне другая женщина в разорванной одежде, с растрепанными волосами изо всех сил вырывалась из рук солдата, державшего ее. Ее истошные крики, перекрывая общий шум, были слышны даже на крыше. К ней-то и бросился Иуда — длинными шагами, едва ли не прыжками, — крича: «Мама, мама!» Она протянула к нему руки и почти уже коснулась его, как вдруг сильная рука схватила Иуду и оттащила его в сторону. Он услышал, как кто-то громким голосом произнес:

— Вот он!

Иуда взглянул на говорившего и узнал Мессалу.

— Что, этот и покушался? — произнес высокий человек в защитном облачении легионера, чрезвычайно искусной работы. — Да это же всего лишь мальчишка.

— О боги! — ответил на это Месссала, даже сейчас не отказавшийся от своей манеры разговора. — Вот новая философия! Что бы сказал Сенека о суждении, что человек должен быть достаточно взрослым, чтобы смертельно ненавидеть кого-то? Он у вас в руках, вот это его мать, а там его сестра. Вам попалась вся семейка.

Ради своих родных Иуда забыл недавнюю ссору.

— Помоги им, о мой Мессала! Ради нашего детства — помоги им. Я — Иуда — молю тебя.

Мессала сделал вид, что не слышит его слов.

— Я вам больше не нужен, — произнес он, обращаясь к офицеру. — Зрелище на улице куда забавнее. Эрос низвергнут, да здравствует Марс!

С этими словами он повернулся и вышел на улицу. Иуда понял его и с горечью в сердце вознес молитву к Небесам.

— В час моей мести, о Боже, — шептал он, — дай мне возложить руку на этого человека.

Собрав всю свою волю, он повернулся и сделал шаг к офицеру.

— Господин, эта женщина, как вы слышали, — моя мать. Пожалейте ее, пожалейте и мою сестру. Господь справедлив, Он отплатит вам добром за добро.

Офицер, похоже, был тронут его словами.

— В башню женщин! — отдал он приказ солдатам. — Но не позволяйте себе ничего. Я спрошу у них, как с ними обращались.

Затем он повернулся к солдатам, державшим Иуду, и приказал:

— Найдите веревку, свяжите ему руки и выведите на улицу. С ним мы еще разберемся.

Мать увели. Юная Тирца в своем домашнем одеянии, оцепенев от страха и внезапности всего случившегося, под присмотром солдата двинулась за ней. Иуда бросил на каждую из них прощальный взгляд и закрыл лицо руками, словно желая навсегда сохранить в памяти эту сцену. Может быть, он и проронил несколько слез, но никто из окружающих этого не заметил.

Затем в душе его произошло то, что по праву может быть названо чудом. Внимательный читатель нашего рассказа из предыдущего повествования знает уже достаточно, чтобы понять: молодой иудей, о котором идет речь, обладал мягкостью характера, граничащей с женственностью, — что, как правило, свойственно тем, кто любит и любим. Обстоятельства его жизни не требовали пробуждения в нем жесткости и твердости натуры. Временами он ощущал в себе всплески амбиций, но они оставались мечтами ребенка, гуляющего по берегу моря и всматривающегося в величаво проходящие мимо суда. Но теперь, если мы представим себе кумира, привыкшего к обожанию и внезапно сброшенного с алтаря, лежащего среди обломков своего маленького мира любви, то это вполне сравнимо с тем положением, в котором оказался юный Бен-Гур. Но ничто внешне не говорило пока о том, что внутри его произошла перемена. Разве что, когда он гордо вскинул голову и протянул руки солдатам, принявшимся связывать его, детская припухлость губ, напоминавших рот Купидона, исчезла, сменившись жесткой мужской складкой. В это мгновение он отринул свое детство и стал мужчиной.

Со двора раздался звук трубы. Услышав сигнал отбоя, с веранды стали спускаться солдаты, многие из которых, не осмеливаясь появиться в строю с «трофеями», просто бросали их на пол, пока он не оказался весь усеян многими ценными предметами. Когда Иуду свели вниз, солдаты уже стояли в строю.

Мать, дочь и домашнюю прислугу вывели через северные ворота, обломки которых еще болтались на петлях. Вопли челяди, многие из которых родились в этом доме, разрывали душу. Когда же из дома вывели всех лошадей и выгнали скот, Иуда начал осознавать размах мстительности прокуратора. Здание было обречено. Ни одно живое существо не должно было остаться в его стенах. Если в Иудее был кто-то еще, осмелившийся хотя бы задуматься о покушении на римского наместника, гнев, обрушившийся на благороднейшую семью Гур, послужил бы ему предостережением; руины же обиталища должны были служить живым напоминанием о случившемся.

Офицер терпеливо ждал на улице, пока несколько его подчиненных на скорую руку чинили выбитые ворота.

Сражение на улице уже почти прекратилось. Лишь клубы пыли, поднимавшиеся из-за некоторых домов, говорили о том, что кое-где схватка продолжается. Когорта уже почти построилась, ее великолепие, как и ее ряды, совершенно не уменьшилось. Не заботясь о своей собственной судьбе, Иуда не смотрел ни на что, кроме группы пленников, тщетно разыскивая среди них взором свою мать и Тирцу.

Внезапно с земли поднялась недвижно лежавшая женщина и бросилась назад, ко входу в дом. Несколько солдат попытались было схватить ее, но она с неожиданной ловкостью увернулась от них. Подбежав к Иуде, она бросилась на землю и обхватила его колени, прижавшись к ним головой. Ее растрепанные черные волосы, перепачканные пылью, упали ей на лицо.

— О, Амра, моя добрая Амра, — сказал юноша, — да поможет тебе Господь, я, увы, бессилен.

Старуха не могла произнести ни слова.

Он нагнулся к ней и прошептал:

— Живи, Амра, ради Тирцы и моей матери. Они вернутся, и тогда…

Солдат попытался было оттащить ее, но она вырвалась у него из рук и бросилась сквозь ворота в опустевший двор.

— Да черт с ней, — махнул рукой офицер. — Мы опечатаем дом, и она сдохнет с голоду.

Солдаты продолжили возню с воротами. Закончив работу, они забили их крест-накрест досками и вышли через западный вход, тоже забив его.

Когорта промаршировала обратно в башню, где прокуратор расположился на отдых, заключив под стражу своих пленников. На десятый день после этого события он побывал на Рыночной площади.

Глава 7

Галерный раб

На следующий день отряд легионеров подошел к опустевшему дворцу и, крепко-накрепко заколотив ворота, запечатал их восковыми печатями, прибив на каждом углу здания табличку на латыни:

«СОБСТВЕННОСТЬ ИМПЕРАТОРА».

Высокомерные римляне считали, что одного только провозглашения приговора было вполне достаточно. Впрочем, так оно и было.

Еще сутки спустя, около полудня, декурион с командой из десяти всадников вошел в Назарет с юга, по дороге, ведущей из Иерусалима. В те времена это была пригоршня беспорядочно рассыпанных по склону холма домов, с одной только улочкой, скорее похожей на тропу, пробитую входившими и выходившими стадами. К местечку этому с юга подходила большая равнина Эздраэлона, с вершин холмов, возвышавшихся к западу от городка, можно было увидеть и голубую даль Средиземного моря, и равнины за Иорданом и Хермоном. Долина под городом и земли, лежащие за ней, были отданы под сады, виноградники, огороды и пастбища. Несколько рощиц пальмовых деревьев придавали ландшафту восточный колорит. Домики, в беспорядке разбросанные тут и там, имели весьма непритязательный вид — квадратные одноэтажные строения с плоскими крышами, увитые виноградными лозами. Недостаток влаги, превративший холмы Иудеи в ржавую и безжизненную пустыню, заканчивался у границ Галилеи.

Звук трубы, раздавшийся, когда кавалькада приблизилась к селению, произвел магический эффект на его обитателей. Ворота дворов и двери домов распахнулись, из них выскочили люди, страстно желающие первыми увидеть и встретить необычных гостей.

Назарет, следует помнить, и был под властью Иуды из Гамалы; поэтому нетрудно представить чувства, с которыми были встречены легионеры. Но когда они вступили в город и двинулись по единственной улице, стало понятно порученное им задание. Страх и ненависть сменились любопытством, под влиянием которого люди, зная, что отряд обязательно должен будет сделать привал у колодца в северо-восточной части города, вышли из своих ворот и дверей и потянулись вслед за процессией.

Внимание толпы привлек заключенный, которого вели под охраной конные стражники. Он двигался пешим, с непокрытой головой, полунагой, со связанными за спиной руками. Ремень, привязанный к его запястьям, был закреплен к упряжи одной из лошадей. Кавалькада в движении поднимала дорожную пыль, которая окутывала ее желтой завесой, а временами всадники даже скрывались в густом облаке пыли. Изнемогающий узник шагал впереди, еле двигая стертыми в кровь ногами. Обитатели поселения видели, что он совсем молод.

Около колодца декурион скомандовал привал и вместе с большинством всадников спешился. Измотанный узник рухнул в дорожную пыль, не издав ни звука: было совершенно ясно, что силы его на исходе. Когда обитатели приблизились, то смогли рассмотреть, что по возрасту он едва ли не мальчик.

Пока солдаты утоляли жажду, передавая друг другу бадью с водой, на дороге, ведущей из Сеппориса, появился человек. Завидев его, одна из женщин закричала:

— Смотрите! Там идет плотник! Теперь мы что-нибудь узнаем.

Человек, которого она имела в виду, обладал весьма почтенной внешностью. Длинные седые волосы падали из-под края его высокого тюрбана, белая борода спускалась на грудь. Он был облачен в длинную серую рубаху и двигался медленно не только в силу своего возраста, но еще и потому, что нес с собой массивные и тяжелые инструменты — топор, пилу и разметочный нож. К тому же было видно, что он прошел довольно большое расстояние без отдыха.

Он остановился неподалеку от собравшихся зевак.

— О, рабби, добрый рабби Иосиф! — воскликнула женщина, подбегая к нему. — Здесь узник, пойдем, спроси солдат про него, потому что мы хотим знать, кто он такой, и что он сделал, и что они хотят сделать с ним.

Лицо рабби осталось невозмутимым. Взглянув на узника, он приблизился к офицеру.

— Да ниспошлет вам Господь мир! — просто приветствовал он пришлецов.

— И тебе того же! — ответствовал декурион.

— Вы идете из Иерусалима.

— Да.

— Ваш узник еще молод.

— Да — годами.

— Могу я спросить, что он сделал?

— Он убийца.

Толпа в изумлении зашепталась, но рабби Иосиф продолжил свои расспросы:

— Он сын Израиля?

— Он еврей, — сухо ответил на это римлянин.

Собравшуюся толпу охватила жалость.

— Я ничего не знаю о ваших племенах, но могу вам сказать о его семье, — продолжал офицер. — Вы, может быть, слышали об одном из отцов города Иерусалима по имени Гур — так вот, его зовут Бен-Гур. Его отец жил во времена Ирода.

— Мне доводилось его знать, — сказал Иосиф.

— Так вот, это его сын.

В толпе раздались крики, и декурион поспешил охладить ее пыл.

— Позавчера, среди бела дня, на улице Иерусалима он едва не убил благородного Грата, бросив ему в голову плитку с крыши дворца — полагаю, отцовского.

В разговоре наступила пауза, во время которой взоры всех назаретян обратились на юного Бен-Гура.

— Он его убил? — спросил рабби.

— Нет.

— Но он все же осужден.

— Да. Каторга на галерах пожизненно.

— Господь да поможет ему! — сказал Иосиф, впервые за это время потеряв свою флегматичность.

Тем временем юноша, пришедший вместе с Иосифом, но стоявший до этого за его спиной, положил на землю топор, который он держал в руках, и, подойдя к большому камню, стоявшему рядом с колодцем, взял с него бадейку с водой. Проделано это было так тихо, что охранники даже не успели ему помешать — юноша уже стоял около узника, протягивая ему воду.

Рука, мягко легшая на его плечо, привела в себя несчастного Иуду. Подняв взор, он увидел лицо, которое невозможно было забыть — лицо юноши примерно такого же возраста, обрамленное прядями светло-каштановых волос, с лучистыми темно-голубыми глазами, столь нежными, столь призывными, столь исполненными любви и святой цели, что в них словно была сосредоточена вся власть и воля. Дух иудея, ожесточившийся за эти дни и ночи страданий от свершенной над ним несправедливости до такой степени, что мысль о мщении заполнила для него весь мир, растопился под этим взглядом совершенно незнакомого ему человека и стал мягче воска на солнце. Он припал губами к бадье с водой и стал жадно глотать холодную влагу. Ни он, ни незнакомец не обменялись ни единым словом.

Когда жажда была утолена, рука, которая все это время лежала на плече страдальца, опустилась ему на голову и оставалась на пыльных завитках его волос на время, необходимое для благословения; затем незнакомец поставил бадью на место и, подняв топор, снова ушел за спину рабби Иосифа. Взоры всех собравшихся, в том числе и декуриона, были прикованы к нему.

Привал подошел к концу. Когда все солдаты напились и напоили лошадей, декурия снова двинулась в путь. Но декурион уже был не тем человеком, что раньше: он помог узнику подняться из дорожной пыли и подсадил его на круп лошади за спиной одного из солдат. Назаретяне разошлись по своим домам — а вместе с ними рабби Иосиф и его подмастерье.

Так в первый раз встретились — и тут же расстались — Иуда и Сын Марии.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бен-Гур предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я