С некоторой условностью – малая проза, в прямом и переносном смысле слова. Перо в руке автора щупает, пробует, внимает слогу и букве с их игрой полутонов. Образ рождается из глубины слова, и лаконичность миниатюр – летопись мгновений – должна бы помочь встрече с читателем, или дробность текста, пестрота сюжетной мозаики, неяркость посыла способны оттолкнуть? Намек на сюжет случается после точки в конце, в подтексте, в улыбке можно «домыслить». Слова умеют быть интригой: «бизнес-линч», «рецедевица», «проспект Нуворишский»… Нимб художественной сути, что витает вокруг предмета, обнаружим в этот миг: березовый лист веника на мокрой груди – медаль «За отвагу» на полке. Найдем семь нот для строчек. И строку в проходе между креслами самолета: рука с псориазом развернула «Фигаро».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Уроки лишнего и нужного предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Ронин Л.Г., 2021
© «Пробел-2000», 2021
«Вообще жизнь для полного развития требует событий»
«Все есть текст[1], все в мире… Нужно уметь читать»
«Они были простыми заурядными людьми. Кому нужно, чтобы они ожили на белом листе.…Памяти белого листа»
«Еще не жила, вся жизнь впереди, сделаю аборт» «А мне детей Бог не дал. Вся жизнь позади, а еще и не жила…»
Миниатюры[2] или Всячина всякая
Жизнь собачья
…домашняя или дворовая; возле взрослых и детей; кошек, попугаев, черепашек… Нравы и характеры лающих, лохматых, лопоухих… Истории их смешные или грустные — для нашей повести
…Где котята вякают в сумке, птица пискнет.
У мальчишек клетки с живым товаром, голубей прячут на груди.
Пока шарил мелочь и разглядывал — счастливый ли билетик — приехали. И тут, сразу… кошки.
«Сиамские» в розницу: двадцать пять.
Пустыми, словно, выцветшими, глазами дорогие кисы в упор тебя не видят, смотрят в вечность.
Простые оптом: рубь пара.
Тут еще, как бы, не рынок, даже не «птичка», скорее «рыбка», царство Нептуна, разнесенное в банки, баночки, большие и малые аквариумы.
Сосуды на земле, в руках, на шее через ремешок, как фотоаппарат. Черви спутаны в красноватый клубок и хозяин рыбьего корма поглаживает кишащую массу, запускает пальцы — нежно, будто в загривок любимого пса.
Собаки, оказалось, вообще за другим забором.
Гавкают, скулят, или понуро молчат, устало, от мельтешения наших ног.
Породу щенячьего товара определить затруднительно.
Но хозяин охотно объясняет: «Лайка»…
Может, от «лай-ять»?
Наконец, вот, чистопородные «дворяне» — черные кобельки дремлют в хозяйственной сумке.
Разбудили, достали — покрутился и лег на землю мелко дрожать, не желая демонстрировать свои стати. Другой принялся бегать вокруг ног хозяина, мотать тонкий поросячий хвостик, черные глазки весело блестят.
Поднял его, а к высоте не привык, тревога в глазах.
Но в следующее мгновение хвостик ожил, лизнул ладонь — познакомились.
От темной шерстки — «Темка», билетик вышел счастливый.
Черная собака несется, не видя округ.
Надеясь на «да», нюхает асфальт… «нет».
Крутится, вертит голову.
Обратно бежит.
Снова стоит.
Потеряла хозяина?
Тащится за прохожим.
И назад — за женщиной…
Увязалась с дорожными рабочими в оранжевых куртках.
«За кем-то идти, а то горе», — поскуливает тоскливо, отвечает сочувствующим взглядам и словам…
Пушистый шар подкатил, и девочка отдала пирожок — не взглянул на угощение, нос в сумку, где мясо.
Так и шел за ней к дому.
И стал Диком — волчонок, маленький и дикий.
У крыльца, в сугробе, черный пес, кто Угольком, кто Цыганом кличет.
Спина вихляет, хвост мотается, а зубы скалит фальшивая улыбка — здороваюсь прохладно, голосом, не подавая руки. И боком, не оступиться в сугроб на тропке, расходимся.
Пса словно душат — отпускают, снова душат, и он хрипит в этих паузах — лает…
Рыжие кудряшки Жю, светлые Ли.
На «ЖюЛи» подымают обе морды.
Встречных приветствуют звонко и небрежно, на бегу, как дети, взрослых и неинтересных персонажей.
Носятся за птицами, тянут за собою миниатюрную сеньору — искусственный мех короткой шубки, зеленое трико.
Колченогого песика звали «шериф», с большой буквы, другого имени не получил.
Не приписан какому двору.
Знал, где кормят, а подкармливали все, много ли малому надо.
Незнакомого не облаивал.
Заходил с тыла, трусил позади, вынюхивал.
Вставал на пути и с достоинством тявкал.
Будто доку́мент требовал предъявить.
Человек улыбался, что-то ласково произносил — «паспорт» был в порядке…
Если пьян, зол, без чувства юмора — подымался трезвон на всю деревню; вертелся, забегал с флангов, с тыла.
Чужак размахивал руками-ногами, от комара в собачьем роду. Малыш не отступал, пока хозяин ближнего двора не выходил.
Тогда подкатывал, приветствуя его хвостиком и словно докладывая о происшествии.
Деревня его обожала.
Но никому не позволял фамильярного сюсюканья, попытки гладить — увертывался, будто подчеркивал: шериф на службе…
Из-под земли, почти буквально, у ног, кутенок вырос.
Если не в капусте соседнего огорода жил.
По часовой стрелке за своим хвостом с белой кисточкой, против часовой…
К бабочке взлетает, то шаловливо жмет морду к земле.
И неописуемая радость в глазах под седыми бровями — будто очень соскучилось обо мне это милое существо с белым шарфиком на шее, манишкой на груди, в белых носочках и смешной бородой на детской мордочке… А под шерстью ладонь встретила ребра стиральной доски — миска с манной кашей очистилась мгновенно, живот раздулся.
Тотчас принялся тянуть зубами штанину, рыча, повизгивая — может то щенячья благодарность за угощение?
Но испуганно присмирел, когда высоко — глянуть, мальчик у нас, девочка?
Ткнулся в плечо, прижался успокоено, только что не заснул.
…И вновь стремительное уничтожение пищи, полеты за бабочкой, гребля носом травы, с чихами и фырками.
Уходя от воображаемой погони в сумасшедшие виражи и бешеные зигзаги, подкатить к ступеням крыльца, передними лапами обнять мое колено, чтобы сразу оттолкнуться и умчаться в дальний край двора.
Сухого сена в будку, теплое что-нибудь на крыльцо…
Вернулся с матрасиком — его не видно.
И в огороде нет.
За огородом.
У колодца.
В саду.
В деревне о собачонке не знают, не видели.
В самом деле — а был ли песик?
Лизнул колбасу.
Головой повертел: случается еда — нет желающих покуситься?
Спешно заглатывать?
Лучше не быстро.
Вспомнить запах.
Дух волнующий, не припомнить…
Теперь в снежные и зеленые дни, в холод и зной случалась тянущая боль в брюхе — пока не найдется что проглотить.
Прежде, за высоким забором, такой не знал.
Хотя в щели конуры дуло, но под сеном всегда можно спрятать нос, а из брюха грело.
И тогда снилось — чисто оставляет миску и довольно облизывается…
Миниатюры Побегать не пускала цепь.
Лаял на всех, кого не знает.
Но удирать-то не собирался…
Случайно скользнул через голову ошейник.
Ворота были настежь — трактор тарахтел по двору.
Побегаю и вернусь, думал.
Летел на край улицы, и дальше.
Густой травой нырял и выныривал.
Купался волей.
Вдруг уперся на бегу.
Поднял морду к близкому перелеску.
И сорвался туда спущенной стрелой, на голоса собратьев — там двигалась свадьба.
Невеста, скромная сученка, испуганно озирала женихов.
Те, что пришли раньше, свесив мокрые языки, тяжело трусили, изрядно отстав.
Но и усталость не могла лишить надежды на обещанное, казалось, именно ему, угощение в конце пути.
Пес забыл службу, конуру.
Миску не вспомнил.
И покатил со свадьбой невесть куда.
Давным-давно было.
Но живо припомнилось.
Доел колбасу и задремал.
Светло-коричневый карликовый пинчер, с острыми ушками — маленький Конек-Горбунок…
Вьется у ног хозяйки — высокой, тонкой девицы — словно бабочка, только что не липнет к элегантным брюкам.
Ее волосы тоже светло-коричневы и ноги — от шеи, у хозяйки, у собачки…
Не надо быть Ньютоном, догадаться, как притягивают мальчишек яблоки чужого сада — и нарядить туда Мухтара.
Пес придворно-вольный, на свободных харчах у деревенских калиток, работать ради хлеба насущного отвык.
И хозяйский сад сторожит спустя рукава.
Понуро волочит цепь. Лениво, может и через губу, полаивает на пацанов, идущих мимо.
От бессмысленности такой жизни часто поскуливает-подвывает: лапы и нос скучают по норам сусликов, шкура вспоминает теплые лужи песчаной дороги…
В ночи фосфоресцирующие стрелы собачьих глаз летят к окнам освещенного дома хозяйки.
Кладет морду на лапы — терпеливо ждать, отпустят на волю когда.
На поводке, собранном из мятых платков — уголки торчат листиками ритуального дерева — семенит беспородная собачонка.
В метро хозяйка уложила ее в колени — «отдохни, собач» — и та устало не шевелилась.
Летняя шляпка с причудливыми кренделями на тулье.
В светлом пакете мешанина пищи, такой несут к мусоропроводу.
На женское пальто — мужское…
Жилет еще, поверх.
И неотрывно смотрит куда-то далеко, но осмысленно и серьезно.
Пассажиры, входя, опускаются рядом.
Оглядевшись, пересаживаются.
Не острый дух бомжей возле — запах гари и пепелища.
Конечная станция — «…просьба освободить вагоны».
— Пойдем, собач.
Дама и собачка перешли к поезду в обратную сторону.
Другое наше завтра
— Мама, а когда машина эта моя вырастет — она будет автобусом?
— Собака пришелец.
— Как пришелец?
— Ну, она сама к нам пришла.
— А горлышко-то у тебя красное, — доктор говорит.
— Как яблочко?
— Сейчас пописаю и пойдем к дедушке?
— Пойдем.
— И будем там жить?
— Да.
— И бабушка нас не найдет?
— Негр. Он из Африки. Он учится в нашей школе.
А потом будет учиться в институте.
— А в Африке школ нет? И института?
— Там очень жарко, в Африке.
— Ну и что, что жарко?
— Ну как же, очень-очень жарко и негры ходят там совсем голые.
— Совсем-совсем?
— Совсем, только в трусиках, а голых в институт не принимают…
— Орел всех сажает на спину, орлят, их друзей и товарищей, летает с ними, всем показывает землю и город. А потом вдруг опустился и сел в автомобиль.
Почему, я спросила. Крылья у меня устали, говорит…
— Для резиновой черепашки я сделала домик из детской книжки.
— А папа где?
— Он ушел.
— Куда ушел?
— Куда его выгнали.
— А куда его выгнали?
— К тете.
— Лева, а деньги тебе нужны?
— Нет.
— Почему?
— Не надо баловать.
— Кто сказал, что деньги балуют?
— Папа.
— У папы тоже денег нет?
— У него есть.
— А кто его балует?
Лева задумался:
— Его на работе балуют.
— Ты тоже работал нынче летом?
— Да, археологом.
— Кем?
— Ну, на кухне…
— Трудно было?
— Да не очень.
— Ты один был поваром?
— Да, я был один. Другие менялись.
— Довольны были, как ты готовил?
— Да, все жали мне руку и говорили спасибо, Лев Николаевич.
— А ты готовил завтрак, обед и ужин?
— Да, обед и ужин, а завтрак нет.
— Почему?
— Я просыпал на завтрак…
— Лева, а тайну тяжело хранить?
— Тяжело. А когда расскажешь кому-нибудь — легче.
— А какие девочки тебе нравятся? Беленькие или черненькие? Может, та, с длинной косой?
— Я про косу не помню. А какой у нее был рюкзак?
— Лева, почему ты не выучил урок?
— Мария Степановна, вы меня обычно не спрашиваете, вот я и подумал, не спросите же…
— Лева, составь предложение со словом «лето».
— Вот и снова прошло такое короткое лето.
— Лева, ты далеко?
— В туалет, Мария Степановна, я не хотел вас беспокоить…
Слово, которое не произнес, и молчаливый мне ответ — оба услышали: он потянулся ко мне.
Я не мог его предать.
И помочь — не могу.
Сейчас его уведет высокая женщина с грубыми руками.
Он опустил голову.
А поднял лицо, мокрое от слез, впору тоже было зареветь.
Она смилостивилась; или помучить напоследок?
Позволила нам еще, совсем немного.
…в сон приходил сын, не успевший увидеть свет.
На цыпочках сидит человеческий клубочек, светлые кудряшки, пальчики тянет потрогать синенький цветок…
Крик новорожденного — лишили теплого гнездышка…
И на бюст сильный пол смотрит, может, невольно, первый рефлекс детства — грудь матери…
Детей любим — свое прошлое…
Тянется к затонированному окну лимузина, шумно дышит на стекло и пальчиком, по запотевшему — каляки. А девочка, по снегу бокового стекла, пальчиком тоже, сердечко — оно улыбается и глазки…
Громко и шумно:
— Ой!
— Что с тобой?
— Влюблена!
И хохочут обе.
У калитки мальчуган, отцовские сапоги, плащ до земли.
Шаркает подошвами, догоняет, встает на пути и, глядя в сторону, простуженно хрипит:
— Ты сто без сапки? Потерял сапку, да?
— Ты меня любишь? Тогда поцелуй в лобик.
Тянет губы к ее лбу.
— Да нет, в другой лобик. Где мама целует и говорит люблю.
И опускает… трусики!
Мальчик покраснел.
— Так ты меня не любишь?
Восемь с половиной им.
На двоих.
— Мама Инга говорит, что она артистка. Наверно врет…
— А ты кем хочешь стать?
— Я тоже хочу быть артистом. Но мама говорит, что только через ее труп…
Бежит, ранец шаркает асфальт.
Трудно на крыльцо, запнулась.
— Куда спешишь?
— За вами. Меня лифт одну не везет. Я легкая, — и обида в глазах на этот плохой лифт.
В автобусе яблоку негде…
А кто-то обнимает… ногу?
Возле колена…
Нежно и крепко…
Пассажиры тесно спрессованы.
Длани воздеты к поручням.
С остановкой отпустили…
Белобрысый пацан рядом, держится теперь за сумку мамы.
Разглядывает теть и дядь, за которых хорошо уцепиться…
Талибу отец поручил ночью ишака закрывать одеялом.
Талиб хорошо справлялся с этой работой, а тут как-то задремал. Проснулся, отец одеяло стянул, в ногах сидит: — Что, сын, замерз? Ишаку тоже холодно…
Кнопка задранного носика, любопытные глазища…
На другую линию метро — девушка, мило вздернут нос, умны и внимательны глаза.
… Как быстро растут дети!
Девичья стайка за воротами школы рассыпалась.
В спину одних, вдогонку им, другие:
— Сами вы лесбиянки!
Рядом шагаю:
— Что они крикнули?
— Не знаем, — одна, поменьше.
— Это когда девочка с девочкой, — другая.
И уже готова объяснить…
— А сколько вам лет?
— Девять.
Мальчики лет десяти останавливают такси, заглядывают в кабину, ведут переговоры с водителем — смело садятся, хлопают дверцами, привычно, будто на такси с пеленок.
Девочка спрашивает маму: «А где контролер?» — и улыбается радостно, предвкушая эту встречу с минуты на минуту.
Сижу напротив — отчего-то неловко и тревожно, словно душу твою видят распахнутые глаза слепого ребенка…
Риту из третьего «Б» поцеловал мальчик четвертого «А».
В дневнике записала: «Сегодня я стала женщиной».
Под идиотскими и грязными письменами на стенах подъезда, ниже их, корявое детское, трогательное — «мама»…
«Фитиха» зовут дети учительницу Фиону Тихоновну.
Легкий, от бедра, шаг.
Высоко голова, плечи развернуты.
Умеет гореть глаз и обманывает голос…
И в ребре бес живет — семидесяти не дают.
…А ребенка катят в коляске.
Тянет пальчик и глаголет, неизвестный младенец, одно из трех, наверное, слов, ему знакомых:
— Деда!
Вот-те-раз…
Упали плечи.
— Я сегодня по лестнице без лифта унизилась.
У папы на коленях, нежно ручкой обвивает, юная кокетка:
— Тебе со мной хорошо?
— У меня такое тело, что оно не может спать днем.
— На рубль купи хлеба, на другой мороженого.
— А хлеб на какой рубль купить — на этот, или на этот?
Из озорства, чаще, путал имена.
Аня не сердилась, в самом деле, словно, была Алена.
Алена, хотя посмеивалась, не соглашалась, что она — Аня…
Может и правда забывал — их совершенно похожие ручки на прогулках держались за его палец.
Еще не умея говорить, сидели на коленях и любопытные пальчики изучали его губы, нос, глаза, уши, брови… Впрочем, и Аня-Алена, или «Анена», дочка и внучка, тоже звали его одним именем — дедушка.
— Ты мишку плюшева знаешь?
— Нет…
— Вот он и есть ты.
— Мама, у дяди ножки нет, а почему он хромает?
Папа Римский однажды вернулся в Ватикан сильно веселый. «Вас послы ждут, — говорят ему. — Изволите принять?» — «Не хочу и не буду, мне и так хорошо», — ответил Римский П.
А в городе К на реке Е тоже жил товарищ П. В детстве он был мальчик Ж и не хотел кушать перепелиные яйца: «Не хочу и не буду, мне и так хорошо», — отвечал он маме.
Пусть не знает, не умеет, но может — «младое, незнакомое» другое наше завтра!
«…Ну что Париж?»
Проходом кресел неспешна раздача заоблачного питания.
Красное вино — 187 грамм, точно в аптеке.
Но пары хватило почувствовать себя гражданином мира.
В узком и легком смысле — меж небом и землей; а в проходе кресел у в и д е т ь строчку: рука с псориазом развернула «Фигаро».
Через полчаса испарится мировое гражданство, стали спускаться. Ниже мини-самолет, светлый, как нательный крестик.
И движется, кажется, боком. Что-то из разных плоскостей, плюс скоростей?
Если теперь нельзя путешествовать в карете или возке…
А ежели по воздуху, ковром-бы-самолетом.
Только не авиалайнером.
В этой консервной банке, где анестезируют бешеной скоростью, искусственным давлением, дозированным кислородом. Открываешь глаза с ударом колес о бетон при посадке — как оказался за тысячи верст от дома?
E-два, е-четыре, только и всего.
Текут люди, ручьи от боковых улиц, реки по главным.
Разлились озерами, зрелище у центра Помпиду или митинг на площади Республики.
Людские водовороты в подземелья метро.
Запруды у плотин красного света — и отпущено катят встречные волны на зеленый.
Мгновенья плывущих мимо лиц…
Усы солидного господина заточены пиками острых стрелок: восемь часов, двадцать минут. Глубокая морщина на переносице, отчего глаза другого сеньора сидят, кажется, на дужке пенсне.
Просторный комбинезон, словно белый хитон.
Черные кудри схвачены лентой через лоб.
Рабочий вцепился в крестовину ограждения, свободная рука тянется что-то достать: распят на строительных лесах.
Угол узкой улицы облюбовали путаны.
Помоложе мило улыбается, кивнуть ей приветливо…
Другая, совершенно Кабирия, независимо и недовольно отворачивается, словно ее чем-то обидел.
Она родом с Кавказа, ее кличут Ляля Кебаб.
В полдень шабашут коллеги «распятого» мастерового.
Собирая капли вина в последний глоток, рабочий высоко задрал пустую тару — будто подзорную трубу.
Перед центром Помпиду зрители на траве, амфитеатром по склону газона.
И выше, по балкону бульварной ограды.
Мелкими волнами плещет недружный аплодисмент простеньким фокусам и жонглированию уличных циркачей. Смеются шуточкам ниже пояса.
Площадь Республики шумит митинговыми банальностями.
Кроме хлеба зрелищ, пипл ищет и крови красных, хотя бы, флагов?
Или ностальжи по баррикадам у парижан в генах?
Не отбирайте игрушку у ребенка, красный флаг у ветерана — детство и старость так быстротечны…
Синие полицейские автобусы картинно катят с мигалками и сиренами, неспешно и бережно тормозят.
Будто важные чины прибыли, не ажаны.
За тонированными стеклами эти vip-персоны должны бы сидеть развалясь, нога на ногу — так расслабленно и нехотя покидают машины.
Высокие ботфорты, шеломы на головах — хоккеисты…
Только игроки, кажется, не настроены бороться и победить.
Так, поприсутствовать решили, чем победа уже обеспечена. Митингующие не глянули на блюстителей, тем оставалось лишь покурить на свежем воздухе.
Городской патруль плывет на роликах — он и она, разве за руки не взялись, влюбленные…
Парочка при исполнении: дубинки, наручники, пистолеты, но улыбчивы и спокойны.
А вот и три товарища в легкомысленных, непонятно как держатся, пилотках. Полицейские словно гуляют по городу, мило беседуют.
Останавливаются — что-то важное в общем разговоре.
Спорят и жестикулируют.
Может, после смены идут пропустить стаканчик?
Но профессиональный укол бокового зрения — тип слишком пристально их разглядывает…
А тот любуется черными мундирами.
Ладно пригнаны, точно на моделях сидят.
В самом деле, свалился с иной планеты, людей не видел?
Да, на его малообитаемой лица иные.
Нередко похожи стражи порядка и братки из черных джипов.
Тех и других лучше огибать за версту. И не дай бог пялиться бесцеремонно на физиономии…
Таинственные фигуры в черном — разрезы вместо рукавов, крылья за плечами…
Театральные кулисы, прячут легкое, бесплотное.
Невольно ищешь взгляд под невообразимой шляпкой, или накидкой-капюшоном, или подобием вуали — но они лишь рампа сцены, где живет пара блестящих глаз, стреляющих навылет, не говорящих о возрасте; вечность, из которой они пришли сюда на миг.
Черная фетровая шляпа прошлого века поверх теплого коричневого платка. Длинное пальто тех времен — за витриной, в глубине магазинчика, в старинном кресле, царственно беседует с хозяйкой… профиль Анны Ахматовой!
Хозяйка нервно суетится.
Гостья величественно немногословна, больше говорят руки, с пальцами красивыми и тонкими не по летам: парижанка…
Из сумки, в ее коленях, собачонка на фигуру за стеклом тявкнула — не понравилась…
Сеньора тоже глянула.
Кивнуть — глупая двусмысленность. Пожалел, что ношу бейсболку.
Почтительно бы приподнять шляпу…
У перекрестка, перед красным, изысканно тонкий профиль молодой дамы. Трость-зонт с вязью черно-белой ткани и золотого цвета ручкой.
Индийский плат на плечах.
Но взгляд туманный, будто не в фокусе.
Строг и вовсе не добр, профиль обманул.
На зеленый она шагнула, опираясь тростью и сильно хромая.
Плечи закачались чашами весов, а под платком обнаружился невеликий холмик.
Быстро и деловито ее обогнала девица с кошкой на плече. Серебряная сбруя по блеску черной шерсти и белые джинсы смотрелись, хочется сказать, островагантно — совершенство юной фигуры в идеальной оболочке из современной ткани.
А эти стоят в кружок.
О высоком градусе спора можно судить по жестам возмущенных рук.
Презрительным гримасам.
Осуждающим взглядам и нетерпеливым движением головы, откидывающей волосы. Но голоса журчат еле слышно — ручей в лесу.
Велосипедистов целая семья — папа, мама и дочери.
Совсем маленькая на багажнике мамы спит, крепко схвачена ремнями.
Даже на свидании мадмуазель вяло крутит педали, он бодро шагает рядом. Говорят, смеются, переглядываются нежно — мадонна в седле…
Бездомные улиц Парижа не походят на наших бомжей, немытых и мало берегущих свою полупьяную жизнь.
Здесь они клошары, вроде бы романтики-бродяги, почти туристы.
Под стеной бульвара по берегам Сены ожидают парохода в счастливую страну.
Дым костров коптит камни берегового откоса.
От дождя, снега и тумана навес из прозрачной пленки. Ждут, похоже, давно…
Угол улиц Святого Антония и Риволи, девочка под теплым одеялом.
Мама устроила «окоп» из пустых коробок, чтоб не дуло.
Сидит в ногах ребенка, спокойно и негромко говорит, может сказку, про ту счастливую страну?
Спиной к автомобилям у бетонного столба, алый подбой «аляски». Небрит и обветрен.
Что называется, огонь, вода и все остальное за плечами, чисто разбойник…
Ноги вытянул, мешают прохожим.
Вязаная шапка рядом: «положи варнаку краюху, чтоб дом не разорил», — сказали бы в Сибири.
И быстро пишет в толстую тетрадь — «записки у обочины»?
В пустом вечернем переходе эстет и любитель комфорта.
Легким барьером, такие ставят на гаревой дорожке бегунам, демаркировал занятое пространство.
Свое, хотя бы на ночь.
Надувной матрац, белоснежный пододеяльник.
Рядом скамейка, где стакан и бутылка воды.
Этот на шумной улице в нише здания, тонкий тюфячок…
Собака спиной греет хозяина, тоже спит.
Жалкий скарб чуть в стороне. Да кто покусится?
Молодые негры пританцовывают под барабан пластмассового кейса. Раскачиваются, что-то африканское репетируют, шляпа на асфальте с монетами.
Лица грубо рублены от целого ствола.
Или выбиты из глыбы черного гранита, без отделки и шлифовки.
Волос свалялся в толстый войлок.
…Вот он, желанный пароход!
К бордюру причалил белоснежный лимузин. Не сразу дверь отворилась.
Дама с красным крестом на куртке несет человеку, он сидит на камнях, свежий «французский» батон.
Другая, следом, пакет, достает: носки, полотенце, брюки спортивные, постельное белье.
Первая, с батоном, опустилась рядом.
Человек тычет щеку: здесь болит…
То же место она трогает у себя, долго не убирают пальцев.
Он коротко продолжает спрашивать.
Она терпеливо объясняет.
Шофер, тоже с пакетами, расположились вокруг.
Тема, очевидно, зуб, что беспокоит.
Беседуют дружески, словно давно знакомы, неспешно и обстоятельно.
Когда, наконец, подымаются, жмут его руку…
В Париже солнце и холодный ветер из России: в Москве снег и минус два. Здесь каштаны в огромных кадках.
Их белые цветы — маленькие весенние елки, или новогодние свечи.
Люди в майках и… дубленках; легкий пиджак распахнут; шарф этаким немыслимым кренделем, точкой над «и» парижского шарма.
В сквере острова Ситэ утка неловко прыгает на одной лапе.
Мокрая и жалкая, квохчет, разинув клюв.
Селезень преследует, сухой и красивый.
И никакого сочувствия даме…
Забилась под скамью, отряхивается, чистит перья.
Он неподалеку, наблюдает и ждет.
На траве любовным бутербродом другая парочка.
Целуются, им не холодно.
Художник дремлет в гамаке, узком, как раскрытый стручок.
От тяжести тела створки почти сомкнулись. Ветер покачивает цветастую люльку.
Рисунки внизу прижаты камнями.
С дерева бог послал…
Может, птичка метила в раскрытый блокнот, не нравятся эти записки?
Но ее критическое «фи» попало на рукав.
Или хотела оставить свой след в словесности — и тоже промахнулась…
Живет друг в обычном муниципальном доме, где цветы и ковры в холле. Десяток велосипедов, мужских и дамских, молча льнут друг к другу, пока хозяева не спустятся с этажей…
В окнах через дорогу раздвинуты шторы.
Полумрак вокруг зеленого абажура не разгоняют язычки мерцающих свечей.
Скачет по комнате обезумевший заяц — свет телеэкрана от частой смены кадров.
Дама в пижаме склоняется к абажуру, он на низком столике — теперь солнечное затмение ее круглым задом зыбкого ореола горящей лампы.
Сцены домашней жизни, похоже, не принято особенно прятать от сторонних глаз.
Значит, и смотреть не грех, все свои, все парижане…
Утром другого дня в дверях балкона та же, решил он, дама, в голубом халате.
Пятернями забрала назад длинные волосы, открыв лицо… мужчины.
Он ушел в черный квадрат комнаты, за пластиковой, оказалось, бутылью.
Через ажурный чугунный бортик поливает цветы, лишняя вода прерывисто трассирует каплями вниз.
Снова скрылся в квадрате.
Там лег, или сел на его границе, теперь рука с сигаретой появляется и исчезает на черном фоне — «разговаривает» с кем-то в глубине помещения.
Сюжет окончательно запутал фокус, когда из того же пространства возник негр в белой майке — крупно кусает от длинного батона, жадно прихлебывает из желтой кружки, по-хозяйски оглядывает улицу.
Может, владелец двухместного кабриолета?
С откинутым верхом простоял внизу ночь — ну, не чудо ли, еще одно, Парижа?
Впрочем, все же свои…
…Можно спрятать шарф в сумку, если мадмуазель лишена воображения.
Но скользящая на роликах устроила его бантом рюкзака; красный хвост празднично вьется следом.
Девице мало победного полета, еще перекатывает матового стекла шар, с ладони к плечу и обратно — Жанна Д’Арк, играет пушечным ядром на пути к баррикадам.
У площади Сен-Жермен тротуарный блюз женщин: кларнет, саксофон, «ударница», джазового, разумеется, труда.
Танго «Маленький цветок» не сразу узнал.
И догадался: джаз — когда импровизируют вразнобой, но все об одном…
Армстронг прав: если спрашивать, что такое джаз, никогда этого не узнаешь.
В лавке крепкий цветочный настой.
Видел здесь всех, ее не было — выпорхнула из цветов, как бабочка.
В руках горшок с крошечными розами. «Правда, хороши?» — спросили ее глаза, естественно, по-французски. Ответил, беззвучно улыбаясь, тоже глазами, по-русски: «Да, правда, но вы хороши необыкновенно».
В тесном проходе не разминуться.
С трудом разошлись.
А зря.
Всегда бы помнить, половинки божьего замысла обречены на поиск друг друга, да редко счастливо встречаются, что тоже в замысле, и коварно.
…Но однажды ищем и вспоминаем во сне единственную женщину — маму. Ради ничтожных, случайных дам, не замечая достойных, из коварства того же замысла, заставляли ее плакать.
Имен не помним, думать забыли.
А слезы те все жгут.
…Гигантский квадрат ее опор, как подножье космического корабля, всегда готового к пуску.
Лениво, кажется, ворочают сами себя огромные колеса подъемников.
Стальные переплеты корпуса подсвечены желтыми лучами, и навстречу течет вязь золотых конструкций, слегка кружа голову.
На первой смотровой площадке палуба долго не может прибиться к причалу. Дергает — выше, ниже.
От этих конвульсий взвизгивают и ахают дамы.
Так в шторм корабль с трудом швартуется высадить пассажиров на качающийся берег; или встряхивают мешок, чтоб больше вошло.
Теперь пересадка — лифт ко второй ступени корабля.
Очередь здесь короче. Выше стремится, в основном, молодежь, шумно предвкушая полет к небу. Где море огней отхлынуло к горизонту, подальше от центра.
Он освещен скромно.
Световая реклама не агрессивна.
Лишь по каналам главных улиц текут реки автомобильного света и огромный огненный хула-хуп неспешно вокруг Триумфальной арки…
Как и положено главному маяку порта, его морские прожектора ведут круговой луч: каждый в своем сегменте подхватывает эстафету и скользит по охре ближних крыш, будто режет в ночи крупные куски пирога с шоколадной корочкой.
В ярко освещенной каюте Александр Гюстав Эйфель.
Одет просто, скромно умостился на краешке стула.
Застенчиво и почтительно тянет руку к фонографу, подарку Эдисона.
Денди лондонский, тот в светлом костюме последней моды.
Высокие ботинки желтой кожи.
Сигара в пальцах, нога на ногу, развалился в кресле.
Подобно современникам тоже находит эту городскую каланчу, железную даму, пошлой безделицей, глупым и бессмысленным нагромождением металла.
А глупышка шагает себе символом Парижа, славя своего создателя…
Которому автор присвоил звание «капитан порта Париж».
Над каютой Эйфеля в небе странная конструкция.
Может, ее ради и вся затея?
Металлические нити тянутся к звездам и по сторонам света; закручены в спирали, спутаны в мистический колтун — загадочная антенна шлет сигналы родственным душам?
Бесплатный Лувр не бесплатный сыр.
Попасть под купол стеклянной пирамиды — помайся-ка в длинной очереди, пока, наконец, ряды блестящих турникетов гигантской мышеловки бросят на конвейер эскалатора и опустят в чрево музея.
Подземное чистилище, пардон, кошельков магазинами, салонами, ресторанами. Увидеть Мону Лизу жаждет не рыхлая одиночная очередь, как у входа в Лувр, но плотная масса тел в отведенном ей коридоре из коричневых ленточек, где людей закручивают в ряды спиралей.
И в этих змеевиках, как на керамике старых электроплиток, они медленно и тупо движутся встреч друг другу, что походит на странный групповой танец.
А мимо Моны, забранной под стекло, уже не останавливаются, тянут шеи, разглядеть.
У Венеры Милосской тоже густо, но тут лишь плотное полукольцо тонких ценителей.
Вспышками фотокамер слепят друг друга, «стреляют» снизу, справа, слева, терпеливо кладут на видео.
Этакие папарацци вокруг принцессы Дианы.
Разглядывать будут, очевидно, потом, по возвращении домой — «эпоха ксерокса, сэр»…
Не столько циник, сколько патологоанатом с комплексом садиста, этот странный художник…
Будто ему мало рабочей занятости профессией.
Желает длить мгновения восхитительного общения с изуродованными клиентами, у которых расплющены лица, расколоты черепа, оторваны носы и уши, тела скрючены в пламени, раздавлены упавшими стенами, истерзаны взрывами.
Но, может, он пророчествует?
И в дорогих рамах препарированные пресервы будущей действительности подносит на блюде больших полотен в благостной тиши музейных залов?
А публике уже мало такой пищи на телеэкране — смакует, солидно от одной расчлененки к другой…
Вернисажный бомонд музея Майоля — тонкие парфюмы, галстуки и драгоценности.
Причесан и побрит, сдержанны жесты и манеры. Перемещается по зале как бы не случайно, с достоинством, виртуозно и ловко — так ножом и вилкой находят кусочкам говядины кратчайший путь к горчице на краю тарелки.
Из амбразур в стенах собора таращатся химеры — бесконечная шея с каменной мордой, без рук, ног, туловища.
В три человечьих роста дверь подалась легко — а там гудит воздух, сотрясая, кажется, стены и своды.
Само время словно дышит трубами органа.
Века клубятся в этих пределах.
Их бездну чувствует потревоженная душа, которую держим в черном теле, суетном и грешном.
И редко балуем мгновениями божественного света.
Спинами прихожан зашаркан серый камень колонн и стен, а запах веков походит на запах пыли.
Но даже в солнечный день свет от окон под куполом не опускается к подножию.
Чтобы каждому было понятно: светло там, наверху…
Страж ворот медицинской академии за стеклом искоса глянул, не подняв головы.
Встретили и закружили тихие дворики — овальные, квадратные, неправильной формы.
Крытые галереи с анфиладами колонн из белого камня.
Мраморные мантии патриархов медицины в глубоких нишах. Магнолии и сакура, а может просто вишня. Нет скамей, присесть.
Только птицам дозволяется в этом раю.
Счастливо щебечут на ветках, во множестве, со всего Парижа, словно, здесь укрылись от апрельского ветра.
Белый камень, белый мрамор… и ни души на белом свете?
Неширокий коридор к низкому своду в пещеру.
Там, в глубине, в таких же мраморных одеждах, капюшон на голом черепе… прячется смерть.
Черная бездна пустых глазниц — озноб по спине.
Бросив на асфальт куртку рядом со шляпой — посреди тротуара вдруг на колени юноша.
Волосы повисли, закрыли лицо.
Люди обтекали его безучастно, словно вода — ненужную сваю бывшего моста.
Подсвеченные набережные Сены с башнями и шпилями.
Настил моста чуть пружинит, слышат ноги.
В зазорах досок качаются звезды огней в реке.
Ближе к перилам, как на травке, «столы» — полотенце, салфетка, лист ватмана.
Фужеры на тонких ножках.
Под «столами» теплоходы. «Хорошо сидят», — позавидовал…
Да, каждый месяц первого числа Лувр открыт желающим.
Прибыла и королева Англии.
Не ради, конечно, бесплатного посещения музея…
Дождик моросит.
Париж накинул плащи.
Поднял капюшоны и раскрыл зонты.
Полицейские походят на мушкетеров, треугольники белых накидок расклешены понизу.
«Мушкетеры» закрыли движение с поперечных улиц, пока следует королевский кортеж.
Толпа наблюдает виртуозное соло полицейского для свистка и жеста белой перчатки.
Дневной свет уходил. Стены замкнутого двора Лувра таинственно розовели. Так разгорается театральный занавес перед спектаклем.
Камень превращался в потемневшее от времени золото, пока сдержанно растекалась тонкая подсветка стен.
Площадь внутреннего пространства обратилась в черный квадрат, нежно шелестят в полутьме струи неосвещенного фонтана.
Скрипач у дальней стены.
Мелодия из «Орфея и Эвридики» — жизнь и смерть, и вечная любовь — звучит, казалось, рядом, у золотых стен с причудливыми тенями каменных фигур, выступов, карнизов и кариатид. — Мерси боку, — чуть склонил голову, когда монеты звякнули в пустом полиэтилене на асфальте.
Пара влюбленных у фонтана, десяток одиноко бредущих фигур — вся публика концертного зала.
Возвращался случайными переулками, темными тротуарами, и ни души.
Таблички улиц ничего не говорят.
Еще перекресток — куда грести?
Двухместный «Смарт» от небольшой тени у колес рулит как бы несколько боком, а катит прямо, может это нос майора, бегущий хозяина?
Гордая горбинка, глубокие ноздри страстно дышат огнем…
«Нос» развеселил.
Повернул за ним — и стрелы: «Лувр» — «Площадь Республики».
По шумной Риволи, домой вернулся.
— Где шлялся?! — сердито встретил друг.
Лучший ужин — сыр и вино.
От батона с пропеченной корочкой ломают руками.
Щенки разных пород в клетках с белой стружкой весело задирают друг друга.
Нюхают палец, прижатый к стеклу, и крутят дружески хвостиками. Спят на боку, калачиком.
На спине, раскинув «руки» и «ноги», как дети. Голова в миске, а там стружка вместо еды — мягкая подушка.
Птичьи вольеры походят на трибуны стадиона.
Ряды ярусов полны птичьего народа.
Тесно, локоть к локтю, то бишь, крыло к крылу.
Особо нервные «тифози» скачут по рядам, машут крыльями, толкаются и галдят.
Но большинство чинно и покойно, ожидает начала матча…
Как нечаянный привет «коряги» из стволов, корней, толстых веток.
Тоже едва тронуты рукой — убрать грязь, землю, труху, чтобы в обычной гнилушке обнаружить почти реальную, но лучше фантазийную, фигуру зверя или птицы.
А то и скульптурный портрет деревенского соседа; девицу, лежащую на боку…
Из подобных шедевров, без кавычек и ложной скромности, у него экспозиция от «Адама», «Евы» и «змея-искусителя» в райском яблоневом саду, сразу за домом и грядкой лука; разбросана по усадьбе и завершается там, где огромный олень, сколок разбитого небесным огнем векового дуба, в последнем, но вечном прыжке распластался по бревенчатой стене дома.
Яркая голубая заплата на строгом сюртуке Парижа — Центр Помпиду. Небоскребы уродами торчат, слава богу, далеко по окраинам.
Четыре революции здесь не разрушили храмов, России одной достало все, почти, разорить.
Может, потому трудно живем до сих пор?
А Маяковский еще мечтал — всемирная пролетарская превратит и Собор Парижской Богоматери в кинотеатр…
С нарочитой доброжелательностью в глазах подкатил художник. Нетрудно понять из его французского или итальянского: «портрето, портрето».
Ткнул в грудь себя, потом его — сам, мол, арт, тебя нарисую, зачем-то соврал.
— А-а… — поверил и закивал, протянул холодную ладонь. — Коллего, коллего.
Так принят был в союз художников Монмартра.
И никто больше не пожелал писать его портрет.
…Как там оказался? Кто вооружил волшебной оптикой первого взгляда — видеть витающий вокруг предмета нимб его художественной сути?
«Не захочешь, а воспаришь» — этот самый Париж?
«Ах» — Париж! «Эх…» — Мало… «Ох…» — Пожить бы.
«…н у ч т о П а р и ж? Дома там пониже, толпа пожиже, авто пореже. А вот зелени в Москве больше!»
(из разговора)
Entre nous[3]
Чем Отметил, распорядись.
Не сетуй, чего не Дал.
Неумение молчать опаснее умения говорить.
Лицо женщины — выше плеч и ниже талии.
Еще язык и глаза, бюст и пейзаж спины…
Походка, наконец.
В общем, много статей…
Кто-то сказал, лень — ржавчина, разъедает быстрее, чем труд изнашивает.
Не от «противного» женщине, лучше от «приятного»…
Сознательно или случайно в чужую роль, коли заложено предками — обезьянничать…
Скаредность прячется за бескорыстие.
Порочность клянется любить.
Трус петушится.
Дурак умничает.
Этому, например, удается обманывать, играя, самого себя: «я — писатель».
…Какой артист пропадает!
Девица, как малина, краснеет раньше, чем созревает.
А пощупаешь — еще не готова…
Доброта — в душе?
Если отсутствие прочесть в глазах…
Значит материальна?
И душа?
Другую можно жену, друга — только потерять…
Один умный другой… другой — так…
Оба умные…
Ну, а два дурака — полная гармония!
Имя — «никто».
Там, сям — «нигде».
Нелегкая носит…
Тяжелое одиночество вдвоем.
…Это ты, или мы, может они?
Коэффициент порядочности — о д и н р е н; у самой Рены, моя подруга, он, коэффициент, зашкаливает…
Потерянные таланты, в процентах от состоявшихся, все человечество, без малого.
Не пьешь — не пей, но знай меру…
Не смешно
— Если мне купят том Шекспира за 50 рублей, перед немецким, ровно в 10 ч. 50 минут в 25-й аудитории на глазах всей группы подойду к одному мальчику и, посмотрев на него томным взглядом, положу голову на его плечо… Мальчик из тихих, он сдохнет на месте!
Мальчик тихо спросил: «Спать будешь?»
Закрыл книгу.
Достал челюсть.
Что-то пожевал.
Вернул челюсть в карман.
Раскрыл книгу.
— Ой, не могу, я растолстею с вами от со смеху!..
— Господа, тише будете говорить, я дальше вас увезу.
— Всего доброго, господа. Дальше некуда — это Капотня.
— Бывалычи сядешь в ресторане… На пять рублев до соплей накушиишси. А тебя культурненько, да под локотки, проводят. Какой коммунизм профукали… — вздыхает Шилоглазов.
— Чой-то он такой антиллигент?
— Абрам…
— А-а!
«Выход от себя»
«Вход к себе»
— Не стой над душой…
— От красного почки, от крепкого печенка… Куда бедному алкашу податься? — гадает Шилоглазов.
Старуха в мужской шляпе на широких ладонях баюкает пакет сосисок — взвешивает?
Обеими руками что-то перебирает, ищет в сумке…
А отъехали — в проходе вагона электрички, постно и жалко просит «Христом Богом».
…Рукав ее пальто болтается, пуст.
Шатает, ломает — назад, вперед…
Добрался, все же, до подъезда.
Мужественно на дверь, грудью.
А набрать код…
Упрямо борется с цифрами!
Болею за Шилоглазова…
Победы нашей не дождался.
— Пардон, — сказал он за ее спиной, еще не решив, что собирается сообщить, — пардон.
С благородной горбинкой нос, мягким вопросом полуулыбка, она оборотилась, глаз вытянут в его сторону.
«И прекрасен, как у лошади», — успел подумать.
Последняя была мысль на родном его языке — оторопел, дар речи потерял…
— Сынок, а что вы тут будите рыть?
— Трубы ложить.
— Там же есть трубы?
— Те все полопаны.
Рожа уголовника — Шилоглазов.
Шелуху семечек в кулак большой лапы с наколками — и в карман, чтобы — той же рукой, тут же, новую горсть семечек — цирковой фокус!..
— Я эпик, — сказал таксист, — пишу только романы.
Рассказы не пробовал и не тянет.
— Может, уступите место инвалиду, участнику войны? Спасибо, молодой человек.
Пара по тротуару…
Издалека — стихи.
Вблизи — шарж.
Рядом фарш: он, она?
Коротко стрижены.
Джинсы — синие мешки; много лишних размеров метут асфальт.
Пиво из жестянок.
Сигареты в пальцах.
Черным грубо брови.
Ярко красным губы.
У обоих.
Пугают друг друга ложными выпадами кулака ниже пояса…
И хо-хо-очут!
Выпил, рыдал над своей мужичковой недостаточностью.
И еще сильно выпил Шилоглазов, с горя.
Но познал какую-то бабу!
А утром… опознал собственную свою жену. «Мм-даа»… — подумал.
«Зато вылечился», — хохотнул.
И снова выпил.
На радостях…
— Распродажа!
— Два продажа!
— Три продажа!
— Да-ром отдам…
Кружок лимона в широко разинутый рот, словно вставную челюсть…
И лицо Шилоглазова потом «комикует» — подобно размахивающим рукам, когда не хватает слов.
Шумно тянет воздух.
Пережевывая сухарик, губы собираются в щепоть, исчеркиваются морщинами, точно печеное яблоко.
Нижняя губа, через верхнюю, тянется к носу — и платочек не нужен… Булькает пивом, жадно и глубоко засовывая горлышко бутылки, нетерпеливо звякая им о стенки стакана.
Откушав, устало выдохнув, Шилоглазов развешивает, как на просушку, мокрые губы.
— Приезжай, если будет совсем худо. Дня два я тебя покормлю…
— Я так долго не ем, — ответил Вовка.
«Чур меня, чур» — приближался Иосиф Виссарионович!..
С овчаркой на поводу. Глухой китель, брюки в сапоги, высокая фуражка — все военное, зеленое.
Глаз черен, ус черный, рост невелик.
Были двойники — не один из них?
Вместо «я в неглиже» говорил: «Я в не гляди».
Небриты, лохматы, помяты — в подпитии.
Рвут друг у друга черный полиэтилен, что-то там ищут.
Наконец, вот…
Щетка для обуви!
Теперь, со смехом, Шилоглазов щетку тянет и трудно согнувшись, «чистит», будто, желтые ботинки.
— Имей совесть, Шило!
Успокоились, наконец, задремали.
Бригадир катит на двуколке.
— Та-ак… Этого снова нет, который как Пушкин, и голос у него такой же? Семь человек и две девушки… Куда мне вас седни, студенты… — затылок чешет.
«Жили-были три брата.
Двое умных.
А третий я…» — чего-то опечалился Шилоглазов.
Листает страницы тощего журнальчика, а длинный нос будто нюхает строчку, провожает ее до конца;
нюхает, встречает, провожает другую.
Туалеты «М» и «Ж». Предъявите билет на посещение музея.
Туалетная бумага выдается строго по требованию бесплатно.
Уважаемые посетители! Пожалуйста, не забывайте нажимать на кнопку сливного бачка! Не забывайте и про писсуары! Вне зависимости от поставленной цели и достигнутых результатов просьба смывать за собою. Если достигнутые результаты превзошли Ваши ожидания, воспользуйтесь ершиком.
Путина бояться — в сортир не ходить…
…А Эйфелева башня — в Пизе?
То-то же… Н е с м е ш н о.
Ввиду несообразности
«Пляж для загара организма»
«Радостно смотреть на садик, в котором бригада тов. Мозгового прилежно отнеслась к сохранению древонасаждений»
«Ноги шагают легко, не чувствуя земного притяжения»
«Он стоял вкопанной в землю статуей»
«Ведется, товарищи, большая работа по очковтирательству. Чем мы активнее осудим поставленный на повестку вопрос, тем смелее и увереннее пойдем на достижение новых побед»
«Предоставлена свобода творчества в земледелии и животноводстве»
«Требуется продавец. Гражданин Р.»
«В непорочном контакте с матерью-природой» (из телепередачи про альпинистов)
«Продаю манометры и делаю ремонт ИХ»
«Меня пытались убить в процессе овладения моим автомобилем»
«Туалет ООО «Двойной дубль».
«У нас есть много студентов, здоровье которых пошатнулось в стенах нашего института…»
«Эти телятницы достигли привеса 800 грамм»
«Ручная автоматика»
«Адвокат по взяткам»
«Рагу свиное из мяса тощих поросят»
«Вниманию плохослышащих и плоховидящих»
«На фабрике отсутствует какая-либо производственная и трудовая дисциплина среди рабочих и особенно мастеров. И на основании этого приказываю ограничиться проведенной беседой с рабочими, опаздывающими на работу. А ввиду несообразности работы вахтера днем — перевести ее на ночное время»
«Уважаемые господа жители! В связи с понижением температуры наружного воздуха просьба проявлять инициативу по закрытию входных дверей»
«Прием пробок у населения»
«Незаконная юмористическая компания» (от прокурорских)
«Директор по свежести»
«Стрижка пенсионная — 100 руб.»
Идет беседа
— Доченька, разбей десять яиц… Кажется, в маленьком холодильнике, внизу, посмотри… Стакан сахара, два молока… Если у тети Нюры есть белое вино, возьми у нее и рюмочку влей… Папа пришел?
А печку затопили? И язык варится? Ну, все дома, и слава богу, я тоже скоро буду.
Меж сугробов стежка за огород, тянется достать магазин. Деревенская улица колдыбачит к «бетонке».
Ее всасывает главное шоссе, где неспешная поземка толкает снег, и он нехотя ползет через асфальт, словно ленивое стадо коров. Автомобили тоже еле тащатся.
Спят на ходу.
И во сне молча пытаются выдавить «пробку» где-то там, впереди.
Да и само это утро как стакан, из которого выпили молоко.
Толпа куропаток, толкаясь и мешая друг другу, мелко семенит впереди пешехода — маленькие солдатики в серых шинелях, в панике, спасаются от неприятеля…
— Говорила я ему: вступай в партию, а отец мой язык за тебя протянет. Так нет же, сами с усами. А теперь щи пустые хлебаем… А оне, хось бывшие тепереча, а жируют, как прежде…
— Простите, с вами поговорить, если можно, о Боге…
— дамы-баптистки.
— Наедине о Боге предпочитаю.
— Спасибо, что высказали свое мнение.
— Пожалуйста.
Называется поговорили…
Штормовой ветер повалил деревья, заборы, наломал веток.
А гнездо аистов на крыше водонапорной башни не смог разрушить — лишь сдвинул в неровный какой-то квадрат.
Две зари сошлись — закат и восход.
И в два ночи розовеют над головой сумерки, а большая лужа у дороги тонко блестит, как свежий лед.
— Пассажиры, знайте сами свою остановку, не надейтесь, у меня говорилка сломалась.
Снежные звезды на стеклах.
Бабочка на подоконнике холодной избы.
От тепла печи крылья вздрагивают, слабо шевелятся, как страницы под легким ветерком.
В светлом круге настольной лампы садится на рукав. На верх ручки перебралась.
И осторожно водит пером, помощница, и соавтор:
«…Страницы толстой тетради, как мои крылышки, шевелит ветер. Все спешат мимо: студент, поди, конспект потерял… А если это рукопись несчастливого мастера, думает он за окном автобуса. И успокаивает себя — рукописи не горят… Но их легко затоптать сапогами и колесами — это я уже знаю! Вообще-то он не подал руки утопающему, такое я от него однажды слышала».
— Стреляют по уткам. А мне жаль этих уток. За что губят? Есть нечего? Не война же. А они все мажут и мажут, ничего у них не получается, такие горе-стрелки. Тогда мне их жалко стало.
Белокурые девичьи локоны за креслом дамского мастера, на полу, ветерок от окна бережно шевелит.
И светло-спутанные кудри облаков в голубом небе высокий ветер едва трогает…
Берегом пруда фигура тяжело бежит.
Скорее, пожалуй, трусит.
Да нет, просто шаркает, чуть сгибая колени.
А за фигурой легкая, оказывается, женщина прячется, как тень, и сдерживает себя, и ноги ее танцуют нетерпеливо, почти на месте, в семейно-черепашьем этом «беге»…
На черно-белых клавишах ночных теней редкого забора — блюз полной луны.
Топчу ветки деревьев,
шагаю по облакам.
по чистому небу иду…
В зеркале мокрого асфальта.
Дымком в вагоне — лесной хлам жгут на обочинах.
Птичьи «ноты» голубей на контактных сетях.
Мертвые элеваторы, где были горы зерна.
Совсем, кажется, недавно…
…Колеса это говорят, говорят.
— А заводы пустые и поля пустые, забросили сады, потом фермы, вырезали скот, заросли дороги, а народ в городе колышется, — тетка у окна вагона, сама с собою…
Выше зализывают волны берег.
Громче галька, откатывается с водой.
Южные облака, а встречные, от севера, задирают друг друга…
Меж ними солнечный луч, подобен пешеходу, хочет проскочить перед летящими авто…
Блики бушующего моря — лезвия танцующих ножей.
К вечеру холодный «новороссийск» победил.
Крутые накаты пенятся пуще прежнего.
На черных клавишах волнорезов, белых клавишах пены — песня волны и моря…
Оранжевый парашют ветер чуть протянет над заснеженным прудом и теряет интерес к забаве. Лениво шевелит ткань, словно пустой полиэтиленовый пакет…
И юноша сел в снег.
Завалился на спину — а белые облака плывут так легко и просто!
Внезапный порыв вновь…
Вскочил, зачем-то подогнул колени…
А крыло не тянет груз и с поджатыми ногами.
Подпрыгивающий Икар смешон — снова на бок, ждать погоды у моря. Спасаясь от холодного «востока» под мутным целлофаном, скрюченный человеческий зародыш не шевелится — рыбак над лункой на скамеечке, тоже ждет…
Южные откосы пруда к близкой весне красят снежные седины впадин буро-зеленоватыми буграми оттаявшей земли.
Кажется, без смысла мельтешат на пруду утки и селезни — туда, сюда. Клюв-голова-шея — вместе как знак вопроса.
Ныряют, шумно вываливаются на поверхность, умея стоять на воде в рост, отряхивают перья и крылья.
Вдруг селезень присоединяется к даме, это походит на танец парного катания, синхронно повторяет ее движения под мелодию, которую слышат только они, а ее шея теперь вытянута вперед, клюв над водой скользит, как нос лодки¸ — вопроса больше нет…
«На стук вышел старик, он нес в руке свет», — как тишину; можно прикоснуться к Ницше?
«Все оболочка. Самое главное то, чего не видишь глазами», — догадался Маленький Принц — большой философ…
Весны и Лета
Птицы с Восходом,
Дождя и Листьев
Ветра с Деревом,
Реки и Волны
Весла с Озером,
Осени и Зимы
Дня с Ночью.
Когда от музыки плачем —
Бог с нами говорит…
Идет беседа
Земли и Неба.
Всячина всякая
— У пьяной женщины губы чужие, не позволяю себе воспользоваться ее слабостью…
— Идиот! Она и выпила, чтобы ты воспользовался!
«Техпомощь» неспешно тянет за собой фургон «Экспресс аптека»
— Не кури здесь.
— Чего это?
— Так сено же близко, и сами мы горели и людей жгли, так что ни-ни.
— Столько лет?! Я бы вам никогда не дала…
— А мне, милая, уже и не надо.
— За рулем пил?
— Нет, выходил из кабины.
Горбатый нос мамы, клюв попугая у симпатично-мужественного папы…
А сын их — хороших людей небо награждает за свои шуточки — правильные, тонкие черты античного юноши, при странной похожести на родителей в глазах и улыбке.
Фото бабушки в ее нежном возрасте девичьем, — с этой бездной рядом, на краю своих крайних годов, — через лета и зимы…
Луна катит за окном вагона, отставая, то убегая вперед стремительно, или рядом, со скоростью самого поезда, весело мелькает сквозь ветки голых придорожных тополей.
Неожиданно тормозит, как вкопанная, на месте, едва полоса деревьев кончилась, а поезд продолжает лететь, пыхтеть, спешить, но не может ее догнать в чистом поле, как в чистом небе… Позже она еще немного поиграет, перепрыгнет на другую сторону состава, назад вернется, пока ей окончательно не наскучит эта забава с железнодорожной мышкой.
На путях встали нефтяные цистерны, мокры от дождя бока — загнанные, в поту, скакуны…
Как старший брат, «левша» о правой заботится.
Глупость подобна кирпичу, вдруг, с крыши — тоже может убить…
Еще в середине прошлого века было — «пампуша» и «твербуль»[4] — предчувствие твиттера? Если буквально, с английского — «щебетать», «болтать», «хихикать»? Может «чирикать» свои сто сорок знаков…
Трусит по деревне лошадка с телегой на мягком резиновом ходу — как вагон метро в Париже…
Майку — в туманно-капельное замачивание ночной росой и дождиком.
Сушка солнцем.
Разглаживание ветром.
Еще ночь и день — звездно-солнечное отбеливание, росисто-туманное ополаскивание.
Сушка солнцем.
Стирка холодная или холостяцкая?
В общем, холостирка — без рук…
— Я ноги об ее вытру, а она веревку с меня вяжет…
— С муженьком мы словно мосты в Питере — сводятся, разводятся…
— Здравствуйте, как вы себя чувствуете?
— Местами…
Они жить не могут друг без друга, шагу не ступят…
Молча терпят половицы с бугорками старых сучков, стельки до дыр, и особенно обидное запихивание то одного, то другой под пыльный диван…
Семейной жизни у тапочек учиться бы, а?
В общем, вс я ч и н а вс я ка я..
С кем не бывает…
— И вот ведь как можно зарабатывать денежку! Пальчиками! И как еще живет! Ловкость рук и все тут, — говорит он.
— Да и еще не старый, — она.
— Нет, что ты, лет сорок пять ему.
— Не спорь, пожалуйста, нет ему сорока.
— Ах ты, каналья, как ловко стукает! — восхищается он.
— И головой ведь себе помогает, и ногами, — сообщает она. Подняв удивленно брови и подбородки, приоткрыв рты, слушают Рихтера в губернском городе муж и жена, одна сатана…
Бутылка с остатками молока лежит в кухне на полу, туда забрался мышонок и мальчик обрадовался, он будет мышонка кормить, играть с ним…
Потом мама сказала пора мышонка отпустить, он хорошо кушал и подрос.
Мальчик вздохнул, но ничего не поделаешь, положил бутылку на бок — вылазь, говорит, это не я, это мама велела тебя выпустить…
А мышонок уже не может обратно в горлышко…
— Мамочка, что же делать, он не вылазит?
— Ладно, — сказала мама, — папа придет и придумает, как его выпустить.
Сидит на холодном крыльце магазина, рыжая щетина.
А товарищ подходит и думает рыжему дураку сказать «радикулит схватишь…» Встретились глазами — «ведь начнет канючить на бутылку…» — и молча в магазин.
Где и засовестился — «пожалел пару монет, плохой ты, товарищ…».
Вышел — рыжего нет.
Под ногами снежная мешанина, а маленький старичок тянет тележку, набитую чем-то с помойки, старая табуретка поверх.
Из последних старается, тележка в сугробе вязнет.
— Давай, дед, помогу, — говорит «плохой» товарищ.
Старик непонимающе глаза поднял:
— Ты здесь живешь?
— Держи, держи, — и выкатил тележку на чистое место.
Снова удивленный взгляд маленького старичка…
Что ему непонятно?
«Да, я плохой. Но… хороший?»
Жена директора сельской школы неумело, «по-городскому», старается через грязную деревенскую улицу.
— Такую фифу тебе и надо, не будешь перебирать! Иди, иди, чтоб ты не дошла… — бабы, у магазина, отчего-то злятся.
На высоко нажженном кострище новая трава горит с макушки до черной лысины, а по бокам свисают, еще не тронуты огнем, зеленые «власы».
«Ограбил» двор старыми граблями — более тридцати «гребаных» навильников на костер; не поленился, потом и счет потерял.
…А расшумится дождь, заглохнет пила, или бачок забыли с бензином.
Словно нехотя подчиняясь обстоятельству, кто помоложе, бежит в магазин (удар на «а» второе).
Всем полстакана: кому мало, кому много…
И эти, последние, кажется, сейчас подерутся.
— Ты мясо держал? Держал. Нюхал? Нюхал. Свежак!
Смеешься — тринадцать рублей?! Издеваешься? Тот шмот о два кило.
— Скоко же просишь?
— Не мене сорока. Больше можно, мене нет.
— Где такие деньги?
— А мне че!
— Нету теперь.
— Дак займи.
— Где?
— Где хошь.
— Кто теперь даст.
— Мне один хрен. Укради.
— Скажешь тоже. Сам, поди, шмот скрал. Или на путях нашел…
— Я скрал? Ты че, в своем уме, когда я крал?
— А еще какое мясо, может и собачатина.
— Сам ты собачатина! — глаза бешеные. — Тебе мясо надо?
— Надо.
— Так бери и не позорь, — смачно плюнул. — Мать твою!..
— Уже три месяца не плачу за свет. Выйду, а там четыре счетчика. Который мой? Никак не пойму… Может, и раньше по чужому платила. И сколько там цифр прибавлять, брать?
— А как вот, называется… вот шнур, ну чем он кончается и всовывается в розетку?
— Вилка? — недоверчиво переспросила. — Не вилка, а штепсель, раньше так говорили.
— Я хожу в синагогу с покрытой головой и в головном уборе, у нас их две — католическая и православная.
У отца первая жена была русская, я родился от второй. А еще у него было два брата и две сестры, но только он один не был евреем. Когда я вырос, мама сказала, что я еврей, сам я до этого не догадывался.
А когда у мамы родился внук, его окрестили еврейским именем…
Высокий и красивый мальчик говорил уверенно, словно заучено, грешным делом, было, подумал — уж не Жванецкого ли репетирует?
Да нет, увы, увы, отец тяжело вздохнул: «С этим мы живем…»
Сосед качается меж стен в коридоре к лифту, куда шагаю с лыжами. Неожиданно трезво взглянул и посочувствовал искренне:
— Спортом занимаешься? А жизнь-то мимо проходит.
«Может «скорая» у подъезда опять ко мне? — Старик возвращается из магазина. — А меня нет дома…»
— А? Дежурю. Первый день сегодня. Да. А я не узнала спервоначала тебя. Аха, аха… Да… Миша, ты на меня еще сердишься? Отлегло от сердца, позвонил раз? Отлегло, говорю, от сердца у тебя, раз позвонил мне? Нет? Не простил? А я бы тебе простила. Сердце мое бы простило. Болит? У тебя болит сердце? Миша, ну с кем не бывает, может это быть в жизни?
Ну приди, отлупи меня. Отлупи, говорю, приди…
Я очень даже хочу! Неужели уж нельзя. Заступится?
Нет, нет, Миша, я его и знать больше не хочу… Миша, приходи ко мне, я до утра буду дежурить… Да что неудобно, приходи. Что ты боишься? Я не боюсь, а ты боишься… Ну что ты говоришь, какая я законная…
Мы не регистрировались… Не регистрировались, говорю… Люди годами живут, а тут месяц какой-то… Да, да. Завтра в восемь приду домой. Нет, лучше приходи сегодня, а? Миша, ну неужели нельзя сделать, чтобы мы были вместе? Нужно только твое согласие.
Придешь сегодня? Ало, ало, Миша! Миша!.. Ду-урак, бросил трубку.
Да, с кем н е б ы в а ет.
Чужие интересы
— Встретился мне тут писатель один. Кто? Неважно.
Лесник, говорит, дров пару кубиков можно? Отчего же… Сколько, спрашивает. Триста рэ, говорю. Ладно, он согласный. Привез ему дрова. Расколоть-распилить?
Триста рэ… Поколол дрова ему чин-чинарем. Просит в сарай перенести и уложить. Известное дело: триста рэ.
Дача у него — леса только аж два гектара! Сидит, книжку пишет. А деньги-то, они ему куда? Тут вот жена, говорят, блядует. С жиру бесятся. Как баре ране…
Далеко вбок мальчик-калека выбрасывает ноги, при этом клонит голову к плечу и двигает руки, словно плывет неумелой «размашкой».
Он спешит за товарищами, «бежит», по-своему, сил уже нет, сел на заборчик, отдохнуть…
Снова бежит, падает на колено; бежит, падает на руки…
Догнал у табачного киоска, дают покурить — давится дымом, кашляет.
Рядом «мороженое» — ковыляет туда.
Развернул обертку, еще шатает усталость, отбросил назад ногу, с трудом держится.
Товарищ подошел:
— Дай куснуть, я же дал тебе курнуть!
«Куснул» и, начал было, с мороженым уходить…
— Отдай, отдай! — из последних сил за ним. — Отдай!…
— А он, это… Говорит… У меня, это… Седни, типа, бля, дочь родилася… Не могу я седни, никак.
Один хмуро молчит. Другой говорит быстро, дергает собеседника за рукав и полу расстегнутой куртки:
— В Орел приедешь, на пятом номере до Малаховки.
Квартал пройдешь, номер 21. Звать сестру Мотя Панова. Не будет дома — езжай на радиозавод, улица Мира, 4. Спросишь Катю Петровых, подружка моя.
А в Новосибирск приедешь… дай листок, нарисую.
Вот… улица Комарова, 45, вход хитрый, с этой, гляди, стороны. Брат работает до двух, приходи после обеда, застанешь. Парень он выше меня, волос жесткий. Ну теперь, вроде бы, есть тебе где остановиться… Давай знакомиться: Мишка.
— Сенька.
— Ну вот, Сенька, — Мишка хмыкнул носом. — Теперь с тобой мы друзья… Ставь пузырь.
На два кофе столик кафе.
Молоды и прелестны.
Не умолкают губы и глаза.
Свои партии окольцованных пальцев
и розовых ладошек.
Руки танцуют
и успевают
дирижировать словами — изысканный сурдоперевод
намеков, насмешек,
интонаций…
Вопросов без ответа,
ответов без вопроса…
Маленькое дуэттино на два голоса и четыре руки.
— Я в общаге жил, стучит парень: «можно переночевать?» — «давай». Он сходил, принес. Отец ему в Калуге оставил наследство. Парень оказался хороший, но алкоголик. Год пили. Я с работы ушел.
Он мне как родной стал. Деньгами сорил!… Страх божий. Тыщ тридцать за год пропили. Бабу нашли прописать его. Дал он ей пять тыщ. А по пьяни еще пять сперла. Деньги кончились — тут контейнер пришел с наследством. Оченно умная библиотека, фарфор, хрусталь, ковры. Посуда серебряная. И даже золотая. Погудели мы еще. Девки на бабки — как мухи на дерьмо. Он мне их стал отдавать — по его карманам шарили. Потом вдруг пропал, месяц его нет. Оказалось, в больнице был, инфаркт с ним приключился. Неделю не пьем, другую. Купи, говорит, коньячку. Выпил рюмку — вроде ничего. Раздавили мы этот коньяк, начал он пить снова. А валюты уже совсем не оставалось. Ну, у меня к нему интерес и пропал. Куда он делся — не знаю. Может, помер.
Черно-белое кино «Високосный год».
Приблатненный тип.
Кепка на нос.
Глаз не видно.
Цигарка в зубах.
Рука со спичкой.
Странно знакомое в этой руке…
Прикуривает…
От ветра огонек прячет.
Господи!
Это же руки Смоктуновского!
Гений — и такие пустячки…
Венгерский фильм «Высоконравственная ночь».
Героиню, после неудавшегося самоубийства, утешает мать ее возлюбленного:
— У вас все будет хорошо, все наладится, вы еще будете счастливы, мой сын тоже вас любит…
— Ах, нет, вы не все знаете… Во-первых, я еврейка…
— Да?! Не могу сказать, что я очень люблю евреев…
Зал дружно и громко смеется удачной, ему кажется, шутке. Действительно, а за что их, собственно, любить?
— Я из совета федерации…
— Какой федерации? — товарищ тянул, в лучшем случае, на совет ветеранов.
— Российской, конечно, федерации, — обиделся он.
— Ну и что? — поинтересовался я.
— О чем у вас эти современные художники? Стыдно мне, как русскому человеку, смотреть на такое «искусство» (кавычки он обозначил гримасой). Откуда руки растут у таких мазил, знать бы? Не менее важно узнать имя инвестора данной акции… Мне поручено доложить.
— Докладывайте.
— Введите меня в курс.
— Сами входите, вам же докладывать.
Ленинградский вокзал, к метро, встречные и по сторонам стоят.
Тонкий, рядом, голосок, тихо и неуверенно:
— Девушку… берем?
Пошутить?
Взглянуть с усмешкой?
Лучше «не услышать».
И долго еще, и с укором, не отпускала робкая, показалось, мольба — а просящему не подал…
Садовые или огородные — вдоль жэдэ — сооружения.
Шалаши, палатки, навесы какие-то, мотает ветер рваный полиэтилен — крыльями машет, улететь не может!
Жалкая картина, печальная.…Кладбище мечты?
Дальше, не более чем скромные, впрочем, домики и домишки…
…Мечта сбылась?
Наконец, виллы, особняки, похожи на дворцы…
…И не мечталось о таком?
В белых, когда-то, перчатках, молодая женщина из мусорных контейнеров что-то в сумку.
Кругом люди, прохожие — а словно одна на свете, не замечает никого.
— Мы где выходим? Знаешь станцию?
— 80-й километр.
— И только?
— Буду смотреть по столбам. Что-то нет столбов-то этих…
— Тогда считай по опорам, через каждые шестьдесят метров.
— Ладно… Ой, сбился… Да они и падают, эти опоры.
— Вот 45-й километр!
— Суки! Они экономят столбы между станциями.
— Кто сильнее, Тишки или Скобели?
— Тишки.
Бью его:
— Кто сильнее?
— Тишки.
— Я щас тя убью!
— Ну, убей, Тишки!
Заведение с претензией — право «пиво», лево «кафе»…
Уже церемонились с чашечками коричневой бурды густо крашенные девицы.
Темненькая старалась чашкой не потратить краски с губ.
Другая бессмысленно таращилась — не смазать бы ресницы…
Просили Андрея Александровича — через друзей из «Квадратуры круга» — послушать, на пробу, их дуэт. Для начала «проб» взяли ноль-семь портвейна.
Андрей шепчет: «Какую хочешь?»
Он без предрассудков, а мне…
Но агент «ноль-семь» сработал — забыты макияж, предрассудки, с другим «огнетушителем» шагаем, они неподалеку снимают.
В комнате кровать, на кухне диванчик, где мы с глазастенькой присели.
Потянулся к ее губам — рот ее широко открылся, как у голодного птенца, и целование неаппетитно провалилось в образовавшееся отверстие.
М-мдаа…
Но под тонкими пальчиками скользнул язычок брючной застежки, и они, пальчики, нырнули в кривую ухмылку раздвинутой «молнии», чтобы…
Ну, и так далее.
Лед пруда для хоккея замороженным яблоком!
Эх, яблочко, да куды ты катишьси — игроки галдят, шумят, пихают друг друга, кто нахальнее — прав!
Хозяин игры — этот фрукт притащил и матч затеял — бесцеремонно всех руками-ногами-головой, а потеха наскучила — схватил яблочко и… улетел.
Вослед обиженно что-то кричат игроки.
— Але, здорово… Почта, положите трубочку. Ну как ты, все в той же мере? Почта, положите трубочку, нечего чужие интересы подслушивать. Кого? Я интересуюсь про Голуцкого Петра спросить. Голуцкого Петра позовите к трубочке, будьте добрые… Здорово, дядя Петя, это Шура, узнал? Тут вот Пелагея, может, поговоришь с ней. Чувствуешь лучше самого себя?
Ты подумай-ка! А так вот никто и не знает? Ты подумай-ка! Тебе, может, в больницу что привезть? Это Шура говорит. Ты с Пелагеей будешь говорить? Осердился? Ты не скоро еще приедешь домой? Ты подумай-ка…
Одним словом
Понюхать букет у цветочного магазина.
Взглядом старуху, ковыляющую на согнутых коленях.
Беспечно и скоро потекла дальше, догнала слепого.
Огибает осторожно, не отводя глаз, такому ужасному горю страшно заглянуть в лицо, а тянет…
Девочка с ранцем за спиной семенит решительно и деловито, но… картинок жизни соблазн?
Вчера приходит завтра.
Стучит, не слышим — ловим момент, даром не теряем, не упускаем своего, себе на уме, чужого не надо — разве что плохо лежит; сей час живем…
Тихо покачиваться в гамаке под вековыми липами — блаженство неземное!
А может вспоминание давнее, еще в животике матери, было…
Чтоб и последние капли — бутылку поднял, голову задрал, через донышко и на звезды глянуть, уж заодно?
«Отец,
два брата,
сестра,
мать…» — пять костяшек на счетах бухгалтер.
Пока полусонный пастух постреливает лениво бичом, коровы, пе-ре-же-вы-ва-я жва-чку, задушевно ведут беседы.
Скрепки спокойно лежат в коробке.
А одну захочешь — сразу схватились за руки, переплелись меж собой!
Мистика какая-то…
У полотна железной дороги фасад домика мелко исписан библейскими текстами, а крупно — «Жив Саваоф, бог Израиля».
Ураганный ветер и выше крыш белая рубаха, раскинув вздутые рукава — словно душа к небу отлетает…
Одеколон «Шипр», новогодний школьный вечер, сибирская стужа, проводы, поцелуи, счастливое возвращение пустыми улицами.
А ожидание матери блудного сына — ни упрека, косого взгляда: «Есть будешь?» — лишь усталый выдох.
Зоотехник большегубый — хватило бы на двоих — широко разевая рот:
— Боровка выкладать? Можно.
(А на спор, кстати, гвоздем в кулаке пробивает доску скамейки!..)
Дама прочла рассказ «Париж» и сделала вывод, что этот город, должно быть, не произвел впечатления на автора…
«Нет, это я не произвел впечатления на Париж», — подумал автор.
«Товарищи офицеры» на сборах; через военный городок; сквозь сосновую рощу; по тропке в рыхлом снегу.
Тир — котлован на склоне горы.
Пистолет ТТ; три патрона.
— Заряжай!
— Огонь!
Волосы шевелит ужас: рука хочет дуло к виску! Лишь подумал, что рука этого хочет…
А вообще-то — слабо?
Увидел бездну под ногами, ночь без края…
Руку вытянул, нажал спуск — отдача дернула дуло вверх.
«И в себя бы не попал…»
Старухи на посиделках, как рыбы — едва трогая губы — поют; душою, не голосом.
Человек держится за бок коровы, та шагает мелко, не спеша, педали велосипеда можно не крутить, катить рядышком…
Кто кого пасет?
— Во что тебе?
— Во что бы то ни стало…
«Отпуск дров для мелкого населения»
Интим для взрослых
В деревне нет чужих смертей, все они возле, близко…
«Женьшень» — может, от «женщина», корень жизни?
Продолжение которой — смерть, она учит радоваться и хаосу земному и вечному покою. Оптимистическая трагедия, одним словом .
Или трагикомедия?
…А без памяти пьян — пожароопасен?
А. Ч. — «После шестидесяти лечиться безнравственно»; после восьмидесяти аморально — Л. Р.
Секунда за секундой
Томятся на узлах, чемоданах, газетках — радиоголос задерживает и отменяет рейсы.
К администратору тянутся кулаки с голубыми «молниями» похоронок.
Толпа под балконом буфета набухает пассажирами, нарастает недовольный гул.
Женщина похожа на девочку, перед недопитым кофе, опустила веки и тонко улыбается.
Может, вспоминает материю, что ускользнула, но осталась ей в ощущение? Понял, что ошибся, едва поднялась — материя аккуратно вылепила невеликий шар под ее платьем.
Горстка пепла из крематория, да загадочная улыбка женщины, похожей на девочку…
Стеклянная колыбель мелкого омута рюмки… Ее пальцы с бугорками усохших суставов, измучены работой девять десятков лет. Глаза без теплой старушечьей доброты, часто сердито не смотрят, или взгляд гневный и быстрый, как укол…
А я — третий побег этого стебля.
Ушли свидетели рождения, уйдут очевидцы, что жил.
Но смерти-то нет, пока дышишь, как сломанная только что ветка.
А придет — тебя не застанет…
Лиственные обнажили головы и укрыли могилу одеялом сухих листьев. Хвойные памятником вечнозеленой жизни.
С третьим глотком из фляги, как с последним звонком, очевидно — «займите свое место»… Порыв слетевшего ветерка, похож на вздох, сорвал слабый аплодисмент уже редких листьев — будто нехотя, трепеща и опасливо кружа, опускались на дорогую могилу.
…А губы тронуло безнадежное шутовство: «Сюда меня принесут в хозяйственной сумке? Или в полиэтиленовом пакете?»
«Еще не жила, вся жизнь впереди, сделаю аборт…»
«А мне детей Бог не дал. Вся жизнь позади, а еще и не жила».
«Здравствуйте» незнакомым, что возвращаются с деревенского погоста.
В ответ ироничная усмешка…
Ирония слетит с губ, улетит с ветром, пожелание останется — они этого не знают…
Еще перед ее глазами гроб с дешевой обивкой.
Пудрены небрежно голубоватые островки холода у висков.
А тут избыток безжалостной людской энергии клубится под потолком вагона пригородной электрички.
Солдаты в отвратительном камуфляже — разложившаяся трупная ткань на молодых телах — страстно хлещут «королями» и «тузами».
Пузыри жвачки на губах девиц, как предсмертная пена, будят легкую тошноту.
Тяжело бьет чугун колес, вагон качает, будто во сне.
…Чьи-то пальцы трогают ее щеки, держат плечи.
Женщина, очки в темной оправе, глядит, не мигая, сжимает ее запястье.
Бабушка тянет валидол:
— Прими, милая, под язык, лехчи станет.
Неловко от внимания лиц и глаз.
Нет сил, благодарить, виновато дрогнули губы в слабой улыбке.
«До», и будет «после», но «сей час» — свидетель ты: сама вечность земного мгновения — с вычитанием, делением, умножением, выносом за скобки — от нуля и снова к нулю…
А всего-то кардиограмма пиков и падений грудной клетки.
Сицилиана Баха!
Бог — его устами — дает светлые, легкие, солнечно-грустные минуты, они учат стареть — тонкое искусство…
…То небо запомнилось синим.
Грохот колес булыжниками мостовой.
В телеге стоит высоченный человек, машет кнутом, что-то кричит.
Мама плачет.
Почему?
Еще не знал слова «победа» — продолжение жизни, «после беды»…
…А сегодня под окном одинокий алый тюльпан — капля отцовой крови, девятого-то мая.
…Запах смолы и пыльной пакли в бревенчатом подъезде.
Темный силуэт солнечного входного проема спрашивает: «Дома?»
И почтальонка скрывается за дверью квартиры.
Когда вернулся, мама слабо пытается освободиться из рук бабушки.
У той слезы в немигающих глазах, и будто всматривается далеко, куда маму не отпускает. Силуэт принес похоронку погибшего под Смоленском отца.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Уроки лишнего и нужного предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
2
У французов «кроки» и «грифонаж», у Виктора Астафьева «затеси», у Александра Солженицына «крохотки»… Здесь — этюды для пера и блокнота, или «любовь втроем» — рука, перо, бумага…