Жизнь каждого из нас состоит из бесконечной вереницы событий – радостных и печальных, занимательных и скучных, порою ничем не примечательных, но важных и необходимых, чью значимость рано или поздно мы оценим. А ещё жизнь напоминает старый детский калейдоскоп с постоянно меняющимися узорами, и трудно предугадать, что нас ждёт через мгновенье. Не хотелось бы, вспоминая их впоследствии, стыдиться сделанного или сожалеть об утраченном. Любой из нас достоин романа – героического, приключенческого, фантастического, авантюрного, иногда комедии или мелодрамы. И, конечно, трудно обойтись при этом без юмора и доброй иронии над собой и над окружающим миром… Читатель непременно увидит в главном герое романа «Калейдоскоп, или Наперегонки с самим собой» себя, узнает ситуации, в которые также попадал, рассмеётся вместе с ним, задумается, а кое-где погрустит и даже пустит слезинку. Именно ради этого роман автором и писался.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Калейдоскоп, или Наперегонки с самим собой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть 1
Наперегонки на одной ножке
1. Возвращение домой
Если следовать строгой хронологической последовательности, то любое жизнеописание следует начинать даже не с появления героя на свет, а гораздо раньше. Может, даже с пресловутых динозавров, бродивших по необъятным просторам будущей родины нашего персонажа. Для чего? А вдруг это как-то отразилось на его характере, мировоззрении, образе жизни. Тогда всё, может быть, станет понятней в его личной истории — запутанной и непредсказуемой, как, впрочем, и у каждого из нас… Никто точно не знает истины, но пофантазировать-то можно.
Что там было интересного, в эти доисторические времена? В том-то и дело, что ничего. Сплошная скукотища, и не за что зацепиться глазом дотошному биографу из будущего. Можно, конечно, повторяю, нафантазировать всякой ерунды, нагородить того, чего не было и быть не могло, но современного искушённого книжками и фильмами-фэнтези читателя этим не удивишь — сегодня любой, зная элементарную грамматику и таблицу умножения, может вполне наплести таких достоверных подробностей, что в конце концов и сам поверит в написанное. Однако читать этот словесный винегрет уже никто не станет, разве что самые близкие друзья и не очень далёкие родственники. И то из уважения, не более того.
Поэтому лучше начинать не с доисторических времён, и даже не с момента появления на свет нашего героя, ибо даже здесь не особо много любопытного, кроме разве что мокрых пелёнок и бессмысленного гугуканья. Лучше всего обмакнуть перо в чернильницу и вывести первую заглавную букву будущего шедевра именно с того момента, когда герой осознал себя личностью со всеми её прибабахами, открытиями и обломами. То есть стал не просто гомо, извините за выражение, сапиенсом по праву рождения, но и человеком, мыслящим самостоятельно — пускай не без врождённых или приобретённых стереотипов, тем не менее способным отличить белое от чёрного, сладкое от горького и доступное от недоступного, чтобы в итоге всё равно всё сделать по-своему.
Мой герой впервые ощутил себя человеком с большой буквы, как ни странно, именно тогда, когда за его плечами остались школа, дружба с дворовыми пацанами, первые поцелуи в полутёмных подъездах с местными девицами-оторвами, выпитый из горла дешёвый портвейн, подкреплённый водкой, склеенные ацетоном магнитофонные плёнки с песнями битлов и песняров… Да мало ли ещё что можно перечислять из того, что нашему читателю хорошо знакомо и вряд ли позабыто. Такое никогда не забывается и изредка вспоминается с теплом и нежностью.
Правда, всё же не лишне для полноты картины сделать маленькие раскопки в истории, которая, применительно к нашему герою, представляется не бесконечным полем чудес с закопанными в разных местах золотыми сольдо, а маленькой детской песочницей, и покопаться в ней — или даже не покопаться, а просто несколько раз зачерпнуть содержимое детской лопаткой. Это необходимо для того, чтобы протянуть тонкую ниточку из прошлого в настоящее, а потом в будущее. Это для нашего жизнеописания совсем не помешает.
Итак, звали нашего героя Яшкой… Фамилия? Ну, дадим ему, скажем, самую что ни на есть распространённую — Рабинович. Хоть герой наш и не совсем собирательный персонаж, как хотелось бы автору, чтобы придать сочинению некоторый оттенок эпичности, но и не будем долго ломать над этим голову. Фамилия у героя могла быть совершенно любой, но нам пока сгодится и эта. Не в фамилии суть, а в её носителе.
Своей родословной Яшка, к разочарованиям будущих биографов, почти не интересовался. Да и что в ней интересного, в этой родословной? Были бы там какие-нибудь генералы или политики, лорды или бароны, на худой конец, известные артисты и писатели, так ведь нет — один дед был сапожником в небольшом белорусском городке на границе с Польшей, второй — управляющим помещичьим хозяйством в Черниговской губернии. Такими предками толком не похвастаешься в тёплой компании! Лучше уж хвастаться не заслугами дедов, а успехами внуков. Именно это сегодня вызывает уважение у окружающих. Или зависть.
Но с чего-то ведь надо начинать, правда? Великие люди, судя по воспоминаниям современников, помнили себя чуть ли не с пелёнок. Яшка же, сколько ни пытался копаться в розовых клубах собственной памяти, ничего достопримечательного вспомнить не мог, кроме…
Сколько лет ему тогда было? Четыре или пять? Вероятней всего пять…
Итак, погнали вспоминать!
Вторые сутки он с родителями ехал на поезде с Урала домой. Где находится этот «дом», Яшка толком не представлял, потому что почти всю свою недолгую жизнь провёл на Урале, но ему не раз говорили, что, как только закончится какой-то непонятный срок, они с родителями вернутся в их по-настоящему родной город далеко от Урала, и там их давным-давно дожидаются бабушка с дедушкой.
Тринадцать лет назад закончилась война, но все вокруг постоянно вспоминали о ней, будто у взрослых не было других, более интересных тем для разговоров. Яшку удивляло: как можно помнить то, что происходило так давно? Сам он умел считать пока до десяти, а уж тринадцать лет — такая древняя древность, что в голове не укладывалась! Лишь папа с мамой не любили разговоры про войну, но это и хорошо — с ними хоть не так скучно разговаривать, как с остальными.
В поезде было шумно и интересно. Почти весь вчерашний день Яшка, не отрываясь, сидел у окна и разглядывал всё, что в нём проносилось. Сперва считал людей на перроне, махавших руками вслед поезду, потом принялся за мелькающие дома, но они быстро закончились, и пошли абсолютно неинтересные вещи, от которых только клонило в сон. Не любоваться же на телеграфные столбы и сидящих на проводах галок!
После обеда он впервые вышел самостоятельно прогуляться по вагону. Его внимание привлекла узкая ковровая дорожка, протянутая по коридору из конца в конец. Он попробовал громко топнуть, но мягкий зелёный ворс пружинил под ногами и заглушал звуки.
Потом ему встретился толстяк в сиреневой майке и широких парусиновых брюках, куривший у открытого окна. Толстяк оценивающе посмотрел на мальчика и, неторопливо пошарив в глубоком кармане, извлёк конфету «Мишка на Севере».
— Как тебя зовут, хлопчик? — поинтересовался он и стряхнул с конфеты налипшие табачные крошки.
— Яша.
— А фамилия?
Фамилию Яшка забыл. Ему не хотелось останавливаться и беседовать со взрослым, но упускать возможность получить конфету было глупо. Он замер перед парусиновыми брюками и взглянул поверх гигантского живота в узкие заплывшие глазки.
— Хотя все вы на одну фамилию, — захохотал толстяк, — Бронштейн какой-нибудь или Эпштейн, а то ещё позаковыристей!
Однако конфету дал и попытался потрепать Яшку по волосам, но тот, зажав добычу в кулаке и ощутив на мгновенье терпкий запах пота из-под мышек толстяка, проскочил под рукой и помчался по коридору, чуть не сбив с ног сердитого проводника, разносившего по купе чай в тонких стаканах и высоких серебристых подстаканниках.
Навстречу попалась незнакомая девчонка с распущенными редкими волосёнками и большой куклой в руках. Вытаращив глаза и раскрыв рот, девчонка проводила его взглядом, а он даже не взглянул в её сторону, потому что хотел поскорее заняться «Мишкой на Севере». Шоколадные конфеты он получал лишь по праздникам, а вот так, ни за что — ни разу.
Перед купе проводников он притормозил и, забыв про конфету, стал разглядывать диковинное сооружение, которое папа назвал вчера «титаном». Яшке было строго-настрого запрещено даже приближаться к титану, но сейчас никого из взрослых поблизости не оказалось. В блестящих трубочках и цилиндриках этого замысловатого прибора тысячекратно отразилась его любопытная мордашка, и это Яшку развеселило. Он дунул на одну из трубочек, и она тотчас запотела, изображение в ней пропало, но тут же появилось снова. Яшка оглянулся, но никого по-прежнему не было, и он качнул блестящий краник, очень похожий на самоварный. Шипящая струйка кипятка брызнула на пол, и он пулей выскочил в коридор. И вовремя — по коридору возвращался проводник с пустыми стаканами и бутылками из-под водки, собранными по купе.
Девчонки с куклой уже не было, но толстяк всё ещё курил. Мальчик присел на откидное сиденье и стал внимательно изучать съёмную металлическую пепельницу между окнами. Пепельница забавно хлопала крышечкой, но вдруг, выскользнув из пазов, с грохотом кувыркнулась вниз. Окурки и спички высыпались на ковровую дорожку, и тут уже Яшка не на шутку испугался. А если его поймает проводник и пожалуется родителям? Одними шлепками наверняка не обойдётся…
Он опрометью бросился мимо курившего толстяка в своё купе, плотно задвинул дверь и даже защёлкнул звонкий тугой замок.
Но в купе было душно и скучно. Папа спал на верхней полке, а мама штопала у окна Яшкины носки. Полки напротив были свободны, и, если бы сейчас с ними ехали какие-нибудь попутчики, было бы наверняка интересней.
Яшка попробовал вскарабкаться наверх к папе, но мама не разрешила, и оставалось только скрепя сердце сидеть у окна. Но и в окне ничего интересного по-прежнему не было: редкий перелесок, пологие холмы, усеянные пыльным белёсым кустарником, далёкие трубы заводов, коптящие у горизонта.
— Ложись спать, сынок, — сказала мама, — ехать ещё долго, успеешь набегаться по вагону.
— Я не просплю нашу остановку?
— Не проспишь, я тебя разбужу, — улыбнулась мама.
Проснулся он от яркого света, ударившего в глаза. До того Яшка уже разок просыпался от резкого толчка на каком-то полустанке, но тогда в купе плавала мертвенная голубая дымка, которую никак не мог рассеять мутный ночник на потолке, и он сразу же заснул снова.
Дверь в купе с шумом отъехала на своих скрипучих колесиках, пропуская долгожданных попутчиков. Первым внутрь протиснулся широкоплечий военный, следом за ним женщина в кокетливой шляпке с чёрной вуалькой, спускавшейся на глаза. Не обращая внимания на обитателей купе, военный с грохотом задвинул большой фанерный чемодан на верхнюю полку и крикнул что-то в коридор двум солдатам, которые волокли узлы и баулы. Потом военный с женщиной принялись неспешно раскладывать всю эту гору вещей по полкам. Яшка сонно наблюдал за ними из-за мамы, рядом с которой лежал, и даже по привычке попробовал сосчитать узлы и баулы, но досчитал до десяти и сбился. На верхней полке зашевелился папа — видно, и его потревожили бесцеремонные попутчики.
Военный вытащил из кармана галифе носовой платок, шумно высморкался и лишь после этого глянул на соседей.
— Не потревожил, граждане? — неизвестно отчего развеселился он. — Ну да ничего, утром побудки не будет, давите ухо хоть до обеда.
Яшка приподнялся, чтобы рассмотреть погоны военного. Совсем недавно он научился различать воинские звания и теперь с гордостью отметил, что с ними едет майор. Одно лишь не очень понравилось: новенькие погоны на офицерской гимнастёрке были чуть выгнуты и торчали вверх крылышками. Мальчик с восторгом принюхался к вкусному запаху кожаной командирской портупеи, плотно стягивающей широкую майорскую грудь.
Коротко свистнув в ночи, поезд тронулся, и майор глянул на часы.
— Пора и нам, Танюха, на боковую, — скомандовал он женщине, — уже полвторого. Чаю и кина не будет… Отбой!
А та долго копалась в волосах, откалывая вуальку и вытаскивая шпильки, а перед тем как положить на стол, зачем-то облизывала их языком. Одним махом майор забросил своё крепкое тело на верхнюю полку, и через минуту раздался его ровный богатырский храп. За их укладыванием следить было скучно, и Яшка закрыл глаза. Мама поправила сбившееся одеяло, и до утра он уже не просыпался.
Первое, что услышал он утром, был запах табачного дыма. При нём и маме папа никогда не курил, и Яшка сразу вспомнил ночных попутчиков. Он выглянул из-под одеяла и увидел завивающуюся колечками тонкую табачную струйку над верхней полкой. Мама недовольно зашевелилась рядом с Яшкой, а попутчица военного плаксиво протянула с полки напротив:
— Лёнечка, опять куришь натощак! Совсем не бережёшь здоровье! Сколько тебе можно повторять?!
— Ну что ты, жёнушка, с утра заскрипела? — загоготал майор сверху. — Нет чтобы пожелать мужу доброго утра, а ты сразу с претензиями! Не по уставу поступаешь, матушка, не по уставу!
Но ноги с полки всё же спустил, и перед Яшкиными глазами замаячили жёлтые с трещинами пятки и белоснежные завязки тонких шёлковых кальсон. Женщина брезгливо фыркнула и отвернулась к стенке, а майор кряхтя спустился вниз, нашарил тапки и отправился в коридор.
И тут Яшка вспомнил про конфету, подаренную толстяком в сиреневой майке и парусиновых брюках. Он пощупал карманчик рубашки, висевшей на крючке над головой, — конфета была цела, только немного размякла в тепле. Ничего, всё равно съедобна. Однако шуршать фольгой под одеялом стыдно, и можно, конечно, встать, но хотелось ещё немного понежиться в тепле рядом с мамой.
Незаметно он задремал и проснулся, когда за окном было уже светло. Вдоль железнодорожного полотна по-прежнему тянулся перелесок, скучные однообразные холмы бежали вдаль, но среди них всё чаще стали попадаться редкие пролысины ещё не засеянных весенних полей.
Родители уже не спали, и мама сказала:
— Просыпайся, соня, и иди умывайся. Пора завтракать. Скоро проводник чай принесёт.
Сущее наказание подниматься с постели сразу после пробуждения, но раньше, на Урале, мама каждый раз безжалостно стягивала с него одеяло, потому что опаздывала на работу. Сегодня торопиться некуда, и можно поваляться, сколько захочется, однако Яшка вспомнил, что почти ничего ещё не осмотрел за пределами купе, поэтому поскорее натянул рубашку, набросил на плечи лямки штанишек и сунул ноги в сандалии. Неплохо бы пропустить умывание и сразу приступить к котлете с хлебом, за которыми папа вчера бегал на какой-то станции и вскочил на подножку вагона, когда поезд уже тронулся. Но ничего не вышло: мама бдительно следила, и пришлось нехотя, с полотенцем через плечо, идти в туалет…
Эта часть самого первого Яшкиного воспоминания была как бы окутана каким-то розовым радостным флёром. Первые настоящие открытия, новые люди и новые места — всё это было здорово. Потому и запомнилось. А дальше… дальше уже было совсем не так весело и радостно, как поначалу. Самое первое детское воспоминание было омрачено чем-то крайне неприятным и тяжёлым, от чего не спрячешься, как ни старайся этого не замечать.
Неужели доброе и хорошее вспоминается реже, чем плохое? Его бы, это плохое, забыть, так ведь не получается никак… Почему так устроена память? Но об этом мы стараемся не задумываться, лишь разводим руками — ничего не поделаешь. Видимо, плохого и в самом деле всегда бывает больше, чем хорошего. Помнить же о нём отчего-то необходимо.
Так или иначе, но это мрачное и тяжёлое будет преследовать его долго и повсюду — и наяву, и даже во сне. В детстве он это воспринимал как что-то само собой разумеющееся, а задумываться о причинах стал намного позже, когда совсем уже становилось невмоготу.
Но сейчас он продолжал жить этим своим самым первым детским воспоминанием…
2. Сын зэка
Когда в то утро Яшка вернулся из туалета, в купе за столом уже сидели военный с женой и тоже готовились завтракать. Перед ними лежало множество кульков и свёртков, жареная курица аппетитно выглядывала розовым бочком из пергаментной бумаги, а рядом с ней стояла стеклянная банка с крупной красной икрой. Яшка даже не обратил внимания на плоскую баночку шпрот с золотисто-чёрной ленточкой сбоку, а уж шпроты он любил невероятно, и папа иногда покупал их специально для него. Он и икру тоже пробовал, но это было всего один раз и давно. Так давно, что вкуса икры он почти не помнил, а запомнил лишь, как странно и необычно было перекатывать языком во рту крупные полупрозрачные икринки. При нажатии они упруго лопались и прыскали вязким горьковатым соком.
Яшка невольно сглотнул слюну и присел рядом с мамой. Сухая котлета, с которой сыпались обжаренные хлебные крошки, в горло уже не лезла.
— Чарку за знакомство? — хлебосольно предложил майор соседям и вытащил из сумки бутылку коньяка. — Дорога дальняя, а ночка лунная…
И тут Яшка обратил внимание на папу, который неподвижно сидел у окна и старался не глядеть на стол. Видно, ему тоже хотелось икры, но не просить же первому!
— Мама, я потом! — мальчик положил котлету на стол и выскочил в коридор. Пускай майор с женою завтракают без него. Глядеть на то, как они уплетают икру, было выше его сил.
Навстречу попалась вчерашняя девчонка с распущенными волосами, но уже без куклы. Девчонка опять вытаращилась на него и даже сунула в рот палец.
— Ты кто? — поинтересовался Яшка.
— Валечка.
— А едешь куда?
— Туда, — девчонка неопределённо махнула рукой и поглядела в конец коридора.
«Совсем маленькая», — решил Яшка и с запинкой выговорил:
— А мы в город… забыл, как называется. Там у нас дом. И бабушка с дедушкой.
— Тебе сколько лет? — спросила девчонка.
Яшка немного подумал и на всякий случай прибавил для солидности год с лишним:
— Шесть. А тебе?
— Не знаю, — девчонка пожала плечами, но всё же вытянула четыре пальца, потом прибавила ещё один. — Вот сколько…
И тут Яшка вспомнил про конфету, всё ещё лежавшую в кармашке, и миролюбиво предложил, разворачивая фантик и серебристую фольгу:
— Хочешь укусить?
— Не-а, — ответила Валечка. — Мама не разрешает брать конфеты у чужих.
— Вот глупая, какие же мы чужие! Мы уже знакомые!
— Тогда ладно, — девчонка зажмурилась и укусила конфету.
В руках у него остался только кончик облитой шоколадом вафли. Впору обидеться, а то и наказать нахалку, но он не успел: дверь их купе отъехала в сторону, и папа, не глядя по сторонам, быстро зашагал в тамбур. Лицо его было непривычно бледным, и в руках он сжимал полупустую пачку «Беломора».
— Подожди, я сейчас, — Яшка моментально забыл обиду и помчался за папой.
В тамбуре было темно и сыро. На заплёванном полу полно мусора, а из неплотно прикрытой двери между вагонами тянуло пронизывающим холодным ветром, и он зябко повёл плечами. За дверью под рифлёным выпуклым переходом проглядывались ржавые лепёшки вагонных буферов. Через равные промежутки времени они с лязгом бились друг о друга, и этот грохот перекрывал все остальные звуки в тамбуре.
Мятая беломорина в папиных пальцах дымила и потрескивала весёлыми искорками, а папа этого словно не замечал, прижавшись лбом к запотевшему стеклу. Мальчик осторожно потрогал его за рукав, и папина ладонь легла на затылок.
— Ничего, папа, — попробовал утешить его Яшка, — вот приедем домой, и тоже купим себе икры, правда? Будем есть, сколько захотим.
— Конечно, сынок, — еле слышно пробормотал папа, но в тамбурном грохоте его почти не было слышно, — обязательно купим…
Некоторое время они стояли молча, и Яшке было совсем не холодно, потому что папа заслонял его от ветра, потом дверь в тамбур распахнулась, и появился военный из их купе с папиросой в зубах. На нём была не застёгнутая на пуговицы гимнастёрка, на которой по-прежнему смешно топорщились крылышки погон. Из-под распахнутой нижней рубахи выглядывала крепкая волосатая грудь.
— Танюха отправила курить в тамбур, — жизнерадостно доложил майор, стараясь перекричать лязг буферов. — Ох, эти бабы, всё им не так, всё им что-то мешает! Особенно мы, мужики…
Мальчик плотнее прижался к папе и принялся исподлобья разглядывать майора. А тот вкусно затягивался папиросой, колечками выпуская сизый дымок и смешно оттопыривая нижнюю губу. С его приходом по тамбуру распространился сладковатый запах выпитого за завтраком коньяка.
— Слушай, браток, — майор неожиданно перешёл на ты, обращаясь к папе, — что-то лицо твоё мне знакомо. Мы, случаем, не встречались где-нибудь?
— Встречались, — неохотно ответил папа, по-прежнему глядя в окно. Его пальцы стиснули беломорину, и табак вместе с дымящимися искорками и угольками посыпался на пол.
— Вот и я про то! Глаз у меня намётанный! — обрадовался майор. — Только вот не припомню, на гражданке или… как?
— Не на гражданке, — ответил папа и полез за новой папиросой, но папирос больше не было.
— На, закуривай! — майор протянул раскрытую пачку «Герцеговины Флор», однако папа отрицательно покачал головой. — Так где же?
— Не на гражданке, — повторил папа. — В лагере, гражданин начальник. В вашем лагере…
— Вот оно что… — лицо майора вытянулось. Заломив руки за спину и нахохлившись, словно ворона на ветру, он разок-другой прошёлся по тамбуру и уже другим, деревянным, голосом спросил:
— Запамятовал я… Ты — по амнистии освободился или от доски до доски?
— Полностью, всю десятку отбыл.
— Пятьдесят восьмая?
— Нет, приговор особого совещания. С сорок второго года, с фронта ещё…
— Ясно, — лицо майора помрачнело ещё больше. — Ну, и как собираешься жить дальше? Небось, думаешь, что за десять лет окончательно искупил свою вину перед Родиной?
Папа ничего не ответил, лишь погладил сына по голове:
— Иди, сынок, в купе, здесь холодно, простудишься. И мама ждёт…
Яшке очень не хотелось уходить из тамбура. Он чувствовал, что у папы с майором очень неприятный разговор, и хоть не совсем понятно, о чём они толкуют, оставлять папу наедине с этим человеком не хотелось. А вдруг понадобится помощь? Но папа, не обращая внимания на кислую мину, выпроводил мальчика из тамбура и плотно прикрыл дверь.
Он остановился в коридоре у окна и принялся раздумывать о папе. Сразу вспомнилось, как ребята из бараков, в которых они жили на Урале, часто дразнили его: «Сын зэка, сын зэка, батька хмырь, а мать доска». В «зэке» и «хмыре» ничего обидного он не видел, потому что так друг друга обзывали многие, а вот за «доску» дрался смертным боем. И хоть в драках чаще доставалось ему, с поля боя он всегда уходил как победитель.
Яшка уже знал, что зэками называют заключённых, а заключённые всегда в чём-то виноваты. Папа тоже был зэком… Однажды он не утерпел и попробовал расспросить, но папа ничего не ответил и только грустно просидел весь вечер у окна, как и сегодня, непрерывно дымя папиросой, а мама, наоборот, страшно рассердилась и долго не разговаривала с Яшкой, но перед сном шепнула на ушко:
— Запомни, сынок, папа ни в чём не виноват. Стыдиться за него нечего…
После её слов он долго не мог заснуть в ту ночь. Как же папа, такой спокойный и справедливый, никогда ни на кого не повысивший голоса, умудрился попасть в лагерь, словно обыкновенный вор или бандит? Разве такое бывает?
Его ещё долго не оставляла мысль осторожно расспросить родителей, но он больше не решался. Может, когда-нибудь потом сами расскажут обо всём? Пусть не сейчас, а позже, когда он станет старше…
Кто-то тронул его за плечо. Яшка вздрогнул и обернулся. Рядом стояла всё та же девчонка, только волосы её были теперь заплетены в две тоненькие косички. Она снова была с куклой и грызла большое красное яблоко.
— Ты чего? — удивлённо спросила девочка.
— Ничего! — ответил он и вспомнил вчерашнюю конфету. — Дай укусить яблочко!
— Не-а, мама ругаться будет.
Такого вероломства мальчик не ожидал. Мало ему загадок с папой, так ещё эта, с косичками…
Он опрометью бросился в купе и забрался с ногами на постель. Ему хотелось зарыться лицом в тёплые мамины колени и рыдать от несправедливостей, обрушивающихся на него одна за другой именно сейчас, когда вокруг столько радостного и интересного. Но мама была занята штопкой, лишь сунула ему в руку недоеденную котлету с хлебом и чуть погодя пошла к проводнику за новым чаем.
Сухая котлета не лезла в горло, но он с остервенением жевал, словно хотел отомстить ей и за папу, вынужденного отвечать на вопросы самоуверенного майора, и за конфету, которую так неосмотрительно дал укусить девчонке, и вообще за всё, что пока никак не находило своего объяснения, и оттого казалось вдвойне несправедливым…
Он даже не сразу заметил, как в купе вернулся пахнущий табаком и коньяком майор, который, почесав мохнатую грудь, лениво сказал жене, словно никого, кроме них, тут не было:
— Представляешь, этот наш сосед — бывший зэк! Отмотал червонец без амнистии, а последние два года — даже в нашем лагере. То-то, думаю, лицо его мне знакомо. Да разве их всех упомнишь?! Сколько ж этих сволочей прошло через наши руки…
— Фу, как грубо! — поморщилась жена и без интереса спросила: — И давно он освободился?
— Говорит, шесть лет назад, когда я только-только майора получил. Даже это запомнил! Эх, времечко было золотое…
А домой едет лишь сейчас — раньше ему, сама знаешь, не положено было. Супругу себе из эвакуированных подыскал, и ребёнка сварганил — мастак…
— Зачем их только с поселений выпускают? — зевнула майорша. — Жили бы подальше от порядочных людей, пасли бы полярных медведей — меньше с ними мороки было бы. А то вон каким зверем смотрит! Я это сразу заметила. Того и гляди ножом пырнёт — ты уж поосторожней с ним…
— Вот ещё! Испугался я какого-то бывшего зэка! — хмыкнул майор и ущипнул жену за подбородок. — Они меня пусть боятся — им не привыкать. Да и не опасны эти ребята, особенно те, которые полный срок на нарах откуковали. Лагеря бесследно не проходят…
Яшка внимательно прислушивался к разговору и по-прежнему ничего не понимал.
— Смотри, как его пацанёнок глазами зыркает, — заметила жена. — Небось, всё доложит своему драгоценному родителю…
— Ну и что? — махнул рукой майор и сладко потянулся. — Его папаша теперь по гроб жизни от страха не оправится. Уж это я гарантирую! Не первый он такой…
Наконец вернулась мама и принялась поить Яшку чаем. Отпив полстакана, мальчик выскочил из купе искать папу. Он вовсе не собирался пересказывать услышанное, просто больше не мог находиться вместе с людьми, которые за спиной говорили всякие гадости, а в присутствии мамы сразу замолчали. Они и походили-то больше не на взрослых, а на мальчишек из бараков, дразнивших его сыном зэка. Хотя сами-то эти мальчишки — кем они были?
Папа по-прежнему стоял в тамбуре и смотрел в окно.
— Скоро приедем? — спросил Яшка.
— Сегодня ночью.
— А спать будем ложиться?
— Конечно, — улыбнулся папа. — Да ты не волнуйся, не проспим.
Впервые за сегодняшний день мальчик обрадовался: он приляжет только для вида и закроет глаза, чтобы мама не ругалась, зато ночью, когда нужно будет выходить, никто уже не заставит его лежать в постели. Он хитро прищурился и заглянул в папины глаза:
— Тогда пойдём и ляжем прямо сейчас. Ночь быстрей наступит!
— Иди, сынок, — ответил папа, — я ещё немного покурю и приду. Договорились?
— Только поскорей возвращайся, — сказал Яшка и помчался в купе.
Не глядя на майора с женой, он быстро разделся и залез под одеяло. Глаза долго не хотели закрываться, но потом всё же закрылись, и он незаметно уснул.
Ему снилось, что он с родителями едет в каком-то другом поезде, на столе перед ними большая банка, доверху наполненная икрой, и её ни у кого не нужно просить, зато есть можно сколько захочется. В купе к ним заходят разные люди — и сердитый проводник, и толстяк в сиреневой майке, и девчонка по имени Валечка, пожалевшая яблоко, и даже противный майор с женой, — и всем им он великодушно разрешает угоститься из банки. Он и себя не забывает — достаёт чайной ложкой по одной икринке, самой крупной и светящейся, долго рассматривает её на свет, потом отправляет в рот и перекатывает языком мягкий упругий шарик до тех пор, пока тот не лопнет. Жаль, вкуса икры во сне не разобрать… Впрочем, это не беда, главное, что все вокруг довольны, благодарят его и пожимают руку как взрослому. И никто больше не дразнит сыном зэка…
Мама растолкала Яшку уже в сумерках. Первым делом он выглянул в окно: скоро ли долгожданная остановка? Но за окном пока не было ничего, кроме редких далёких огоньков, мелькавших за чёрными размазанными силуэтами деревьев. Наскоро прожевав нескончаемую котлету и запив её холодным чаем, он выскочил в коридор. Хотелось кому-нибудь рассказать о своём сне, но в коридоре никого не было, кроме толстяка, угостившего вчера конфетой. Он одиноко стоял у окна и барабанил короткими волосатыми пальцами по поручню.
— Что, жидёнок, снова за конфетой пришёл? — оживился толстяк. — Хватит… На вашего брата не напасёшься! Вам дай палец, руку откусите! — он прыснул со смеху, и вместе с его рыхлым брюхом затряслись широкие парусиновые штанины.
Мальчик поскорее проскочил в тамбур, где папа по-прежнему курил свой «Беломор». Новая пачка, за которой он сходил в купе, когда сын спал, была уже на исходе.
— Ты так всё время и стоял здесь? — удивился Яшка.
— Нет, что ты! — покраснел папа, но было ясно, что это неправда. Видно, не хотел сидеть в купе, где сейчас на своих полках сладко похрапывали майор с женой. — Пора, сынок, собираться, через час приезжаем, а поезд стоит всего десять минут.
И тут Яшка обратил внимание на то, что папины глаза заплаканы. Таким жалким и беспомощным он не видел папу ни разу. Неужели всё это — противный майор?! Он нахмурился и сжал кулачки, словно вновь собирался драться с обидчиками из бараков, но папа ласково потрепал его по плечу и пробормотал:
— Пойдём, поможем матери собираться. Без нас, мужиков, она обязательно что-нибудь забудет, верно?
…Через полчаса они потихоньку, чтобы не потревожить спящих, вынесли свои вещи в тамбур и стали дожидаться проводника, который должен открыть дверь на станции. Перед выходом из купе мама заставила всех присесть на дорогу, и Яшка последний раз глянул на почти пустую банку с икрой, оставленную майором на столе. Удивительное дело, но никакой икры ему больше не хотелось!
В тамбуре было темней, чем в коридоре, и различать в сгустившемся за окном сумраке редкие деревушки и непонятные огоньки было гораздо удобней. Мальчик поплотнее запахнул курточку и посторонился, пропуская сердитого проводника, с которым за всю дорогу так и не перемолвился ни единым словом. Некоторое время он следил, как тот неспешно ковыряет ключом в замочной скважине, на ходу распахивает тяжёлую вагонную дверь и, свесившись в гудящую темноту, протирает поручни тряпкой.
В лицо ударил тёплый влажный воздух с терпким запахом молодой весенней зелени. Хотелось следом за проводником высунуться из вагона и посмотреть на мигающий впереди зелёный фонарь светофора, но папа крепко держал его за плечо.
На миг сладко защемило сердце от предчувствия неизвестности, которая ожидает впереди. Как только поезд остановится, и он выйдет из вагона, — а это будет с минуты на минуту, — неизвестность обрушится на него всей своей тяжестью, и нужно будет поначалу к ней приспосабливаться, осваиваться, заводить друзей и, конечно же, отстаивать своё мальчишечье право на существование в новом, ещё не обжитом мире. Это подразумевалось, но было совсем не страшно. Если потребуется, он и зубки кому надо покажет. Ничего, что мал ростом — недаром его дразнили сыном зэка…
Яшка глубоко вздохнул и в темноте нащупал шершавую папину ладонь.
— Ну, вот и приехали, — сказал папа, и голос его дрогнул. — Здесь мы теперь будем жить. Дай бог, чтобы всё хорошо было…
По пустому ночному перрону к их вагону неловко бежали старичок и старушка.
— Это же наши дедушка и бабушка, — прошептала мама, улыбаясь и почему-то вытирая слёзы. — Иди, Яша, первым. Мы за тобой…
3. Золотистые кудряшки
Потом в его воспоминаниях шёл некоторый провал. Видно, ничего запоминающегося за это время не происходило. Какие-то светлые и тёмные пятна — родители, дворовые мальчишки, отдельные разрозненные эпизоды, запомнившиеся ярко и, наверное, навсегда…
Вот, например, некоторые из таких воспоминаний.
В розовом детстве у Яшки были прелестные золотистые кудряшки, которые окружающим очень нравились. Всем хотелось почему их потрепать, хотя пальцы почти всегда застревали в них, и это было похоже на нечто среднее между нежным, но упорным тасканием за волосы и грубым раскачиванием из стороны в сторону бедной детской головушки на тонкой шейке. Ни то, ни другое ему, естественно, не нравилось.
Поэтому он жутко не любил, когда кто-то из взрослых приходил к ним в гости и первым делом говорил родителям набившие оскомину слова:
— Ах, какие прелестные волосы у вашего мальчугана!
Яшка прекрасно знал, чем всё закончится, и с рёвом убегал в другую комнату, так что родителям стоило больших усилий вытащить его оттуда и продемонстрировать гостям во всей красе.
В детском садике, куда он попал в самом скором времени после приезда, воспитатели тоже старались потрепать его по волосам. Им казалось, что таким образом они скорее установят контакт с ребёнком.
Хорошо, что его коллегам по горшку на это было наплевать. Им важнее было разобраться, можно ли новому пацану дать по шее и чем это будет чревато. Но Яшка их ни разу не разочаровал, потому что вёл себя в их понимании адекватно. Сдачи давал вполне по-пацански. Когда же количество соперников превосходило числом, то ревел низким противным басом. Однако на вопрос воспитательницы «Кто тебя обидел, деточка?» отвечал по-партизански «Не знаю!». С другой стороны, если удавалось всё-таки дать сдачи, мог рассчитывать на ответное джентльменское сокрытие свершившегося и будущего преступлений.
Короче говоря, всё у него было, как у всех. Разница состояла лишь в том, что родители, любуясь кудряшками, долго сына не стригли, а вот у остальных ребятишек на голове были уже стандартные мальчишечьи короткие ёжики, за которые не ухватишься, что предоставляло их обладателям несомненное преимущество в почти ежедневных гладиаторских боях.
Волосы вообще долгое время не давали Яшке покоя. Отдохновение души и бедной головушки наступало лишь тогда, когда его раз в пару месяцев водили в парикмахерскую на соседней улице и подстригали.
Легендарные парикмахерские стрижки «полубокс» и «канадка», различие между которыми он так никогда и не узнал, стали его самыми любимыми словами в то время. От них пахло свободой, мужеством и уверенностью, что в ближайшем бою сопернику не за что будет ухватиться, а значит, шансы на победу резко повысятся.
Самая большая Яшкина мечта при посещении парикмахерской была следующая: чтобы в конце стрижки его опрыскали каким-нибудь пахучим одеколоном. Выбор был небогатый, но ему всегда очень нравился «Тройной одеколон», чуть меньше — лосьон «Огуречный», которым часто пахло от нетрезвых мужчин на улице, однако вершиной парикмахерской парфюмерии он всегда считал одеколон «Шипр». Даже непонятное слово «Шипр» уже вызывало волнение в его крохотном сердечке. Он перекатывал это слово во рту как сладкий зелёный леденец, и ему казалось, что таким божественным ароматом может благоухать только очень уверенный в своих силах и удачливый человек. На худой конец, сгодится «Тройной одеколон» и, как крайний вариант, пролетарский лосьон «Огуречный», однако «Шипр» — это было нечто запредельное…
Уже потом Яшка узнал, что все эти ароматические жидкости весьма уважаемы пьющей половиной человечества, но тогда они были для него исключительно божественным нектаром, которым можно только пахнуть и восхищаться. Сегодня, когда он стал намного старше и перепробовал бесчисленное количество напитков более приятных и полезных для организма, чем дешёвые одеколоны, стало ясно, что восторгаться было особенно нечем, но это детское ощущение минутного счастья, когда именно от тебя разносится дивный парикмахерский аромат, осталось с ним навсегда.
Однако вернёмся к парикмахерской. Яшке в ней нравилось почти всё. От несвежей простынки, которой тебя туго обматывали за горло, предварительно встряхнув, чтобы выколотить из неё волосинки, оставшиеся от предыдущего клиента, до мягких и ловких рук парикмахера, парящих над глазами и пощёлкивающих в воздухе тонкими ножницами. Лёгкими, но настойчивыми толчками эти руки поворачивали в нужном направлении голову подстригаемого и смахивали с ресниц уже его собственные, только что срезанные волосинки.
Стрижка было поистине священнодействием. Или торжественным жертвоприношением золотистых Яшкиных кудряшек какому-то высшему парикмахерскому божеству.
Он сидел в кресле, боясь шелохнуться, и лишь разглядывал в зеркале, как руки парикмахера порхают в воздухе лёгкими белыми чайками. Мельком он поглядывал на флакончики и непонятные тюбики и коробочки, стоявшие перед зеркалом, и никогда их в его присутствии не открывали. В них было наверняка что-то не менее волшебное, чем во флаконах с уже знакомыми одеколонами.
Всё происходящее было наполнено таинственностью и каким-то скрытым смыслом, постичь который Яшке, дилетанту с улицы, было не суждено.
Но рано или поздно процесс стрижки заканчивался. Торжественная месса в исполнении парикмахера подходила к концу, и мальчика, всё ещё очарованного и завороженного, те же лёгкие руки извлекали из тугой простыни и мягко подталкивали встать и посмотреть на себя в зеркало со всех сторон.
— А одеколон? — начинал хныкать Яшка, если в конце стрижки его не опрыскивали.
Мама, настороженно следившая за стрижкой за его спиной, всегда отвечала:
— Маленький ещё. Детям одеколон не положен. Спроси у дяди парикмахера.
Он с надеждой глядел на парикмахера, и тот великодушно кивал головой:
— Если ребёнок просит, то нельзя ему отказывать. Не расстраивать же человека!
Его взор больше не горел вдохновением, потому что процесс творения был завершён, и парикмахер лишь лениво встряхивал простыню перед тем, как усадить в ещё не остывшее кресло следующего клиента, которого через минуту он так же туго запеленает и примется за свою божественную работу снова…
Все мы очень любим время от времени разглядывать свои старые детские фотографии. Есть среди них любимые, вызывающие ностальгическую слезу, а есть и такие, которые стараешься подальше спрятать и никому больше не показывать. Но самые популярные — это победное сидение на деревянном конике карусели или групповые портреты с молодыми папой и мамой, снятые в ателье на фоне намалёванного падающего водопада или сентиментального сельского пейзажа с коровками и лошадками на заднем плане. Спустя много лет такие фотографии всегда с гордостью демонстрируешь гостям на домашней вечеринке или своей девушке перед тем, как уложить её в постель.
Фотографии в виде новорождённого младенца, беспомощно лежащего на спине и удивлённо разглядывающего собственный вертикально вздымающийся свисток, демонстрируешь реже. Даже девушкам перед укладыванием в постель. Не потому что не хочешь раньше времени раскрывать свои секреты, просто… пускай останется хоть какая-то интрига.
Наиболее любимой Яшкиной фотографией был снимок из детского сада, на котором их среднюю группу сфотографировали почему-то среди лопухов и бурьяна у старого покосившегося забора. Яшка оказался самым мелким в группе, поэтому его поставили впереди всех.
Ему очень не хотелось изо дня в день ходить в садик, где его обижали как самого слабого. Яшка каждый раз горько ревел, когда за мамой захлопывалась дверь, и он оставался один на один с враждебным окружением. Первое время воспитательницы выдавали ему какую-то новую игрушку, лишь бы не рыдал, и чтобы отвлечь внимание. Эти несколько минут давались маме для того, чтобы она могла подальше удалиться от садика. Яшка крепко прижимал к груди новую игрушку, уже обречённо понимая, что спустя некоторое время её отнимут нахальные сверстники, и он снова окажется один на один со своим горьким одиночеством. Без мамы и без игрушки.
После утери игрушки Яшка долгое время стоял в позе лорда Байрона, печально глядящего на бушующее море, но играть с похитителями игрушки принципиально отказывался и мрачно садился где-то в уголке, чтобы рассуждать о людском коварстве и приоритете грубой физической силы над интеллектом. Таким образом, уже сызмальства наш герой был склонен к глубоким философским обобщениям, даже не подозревая о том, что у него есть такой именитый предшественник, как английский аристократ. Правда, это потом ни разу в жизни не пригодилось.
Ну, или почти ни разу.
И ещё одно вспоминалось из достославных детсадовских времён. А дело было так.
Притащив однажды поутру своего упирающегося и рыдающего отпрыска, мама привычно расшаркалась с воспитательницами, вытянула из них какую-то очередную игрушку для сына и поскорее исчезла за дверью. Некоторое время после её ухода на лицах воспитательниц висели стандартные улыбочки, потом они сменилась презрительными ухмылками, и наконец одна из них, недовольно глядя на мальчика, процедила сквозь зубы:
— Во, привела своё чудо! Барахтайся теперь с ним, вытирай ему сопли!
Общий смысл фразы дошёл до Яшки гораздо позднее, а пока он уловил лишь то, что он чудо. Таким словом никого из его сверстников при нём не называли.
Чудо так чудо, без долгих колебаний решил Яшка. Будем придерживаться этого имиджа и дальше. И он долго придерживался его, пока ему не разъяснили обратное…
Однако вернёмся к любимой фотографии. Яшка замер среди лопухов, чуть поодаль от остальных ребятишек, в длинных чёрных выцветших трусах, с сачком для ловли бабочек, в который, как назло, они почему-то никогда не попадались. На его устах застыла лёгкая байроновская улыбка. Одна из воспитательниц с удивлением косится в его сторону: «чудо» улыбнулось, видимо расценив фотографирование как замену новой игрушке…
С тех пор Яшка несколько подрос, в его жизни появилось много новых игрушек и фотографий, но ту старую, чёрно-белую детсадовскую он изредка вытаскивал из альбома и всё никак не мог ответить себе на сакраментальный вопрос: был ли лорд Байрон счастлив в детстве и носил ли такие же длинные чёрные трусы? А уж сачок для ловли бабочек у него наверняка был. И не один. Как же без сачка — ведь лорд же…
Но не всё было в той безоблачной детсадовской жизни таким скучным и тоскливым. В старшей детсадовской группе у него была невеста. Притом самая настоящая, как Яшка считал, и потому ни он, ни она не обижались, когда остальные детишки дразнили их «жених и невеста, тили-тили тесто». К сожалению, имя её уже не вспоминалось, как он ни напрягал память. А жалко…
В знак своей привязанности она подарила Яшке маленькое розовое пластмассовое колечко с блестящим камешком, а что он подарил в ответ, уже не помнил… Такие мы, мужчины, ветреные! И не беда, что это колечко было настолько маленьким, что налезало ему лишь на мизинец, зато под камешек был подложен кусочек фольги, отчего колечко искрилось на солнце и сияло всеми цветами радуги.
Это колечко стало для Яшки символом удачи и успеха, как ему в то время казалось. Притом не только успеха у представительниц противоположного пола, но и вообще успеха во всём.
На утренниках, где необходимо было декламировать со стульчика стихи про Ленина, он каждый раз зажимал амулет в ладошке, и от этого его голос звучал звонче и громче, а если какая-то строчка от волнения забывалась, то сразу же вспоминалась. Не иначе как благодаря колечку.
С ужасом он представлял, что произойдёт, если кольцо случайно потеряется, ведь на мизинец его надеть было нельзя — Яшку сразу же засмеяли бы завистливые коллеги, а носить амулет всё время в кармашке штанишек, сами понимаете, крайне ненадёжное дело.
И однажды колечко в самом деле куда-то запропастилось! После обнаружения пропажи, Яшка весь день ходил мрачнее тучи, искал его повсюду и не находил, словно кольцо как в воду кануло. Мама, узнав об этом, лишь пожала плечами и пообещала, что, так и быть, купит другое колечко взамен утерянного, но его это никак не устраивало. Другого колечка не могло быть по определению!..
Многие вещи из детства забылись с годами, а вот это воспоминание почему-то всё время стоит перед глазами. Даже сегодня, когда Яшке предстояло какое-то важное и ответственное дело, он невольно сжимал кулак и неожиданно каждый раз ощущал в нём то самое, уже несуществующее пластмассовое кольцо! До сих пор ему кажется, что стоит лишь разжать кулак, и сразу на ладони вспыхнет и засияет на солнце маленький гранёный кусочек стекла, под который подложена фольга. И удача всегда будет где-то рядом — а как может быть иначе?
4. Ягоды детства
Какой бы жизненный опыт с годами мы ни приобретали, наверное, самые яркие и незабываемые картинки дарит нам всё же детство, когда искренне веришь лишь в волшебное и хорошее, а всё плохое упрямо стараешься забыть, словно его не существовало. Цепкая детская память время от времени извлекает из каких-то своих потаённых недр такое, чему искренне удивляешься и даже не веришь, что такое могло с тобой происходить. И всё же это происходило.
Вот ещё некоторые из таких воспоминаний…
Наиболее запретное и оттого самое привлекательное место в Яшкином детском садике находилось на заднем дворе, куда детишки пробирались всеми правдами и неправдами. С точки зрения взрослых, ничего интересного там не было. Заросли лопухов и бурьяна, каких-то других одичавших растений, названий которых он так до сих пор и не узнал. Кроме того, там росли кусты смородины, которые кто-то давным-давно высадил, но так ни разу за ними не ухаживал. Как ни странно, но на заднем дворе всё росло и благоухало, постепенно превращая территорию в непроходимые джунгли, куда детей тянуло, едва они вырывались на улицу.
Стоило завязям будущих ягод налиться первой зелёной кислятиной, питомцы садика сразу обирали их и поскорее совали в рот, пока воспитатели не отобрали. Кроме смородины, на заднем дворе водились здоровые трескучие кузнечики, на которых можно было устраивать форменную охоту, и майские жуки, представлявшие уже меньший интерес в виду неповоротливости и лени. Были, конечно, и аккуратные блестящие божьи коровки, но их ловили в основном девочки, потом бабочки-капустницы и редкие, но хрупкие и желанные красавцы махаоны…
Здесь можно было играть в войну. Быть «немцами» никто не хотел, зато все хотели быть «русскими» или «партизанами». Для того чтобы «война» всё же состоялась, приходилось включать фантазию и представлять, что враги, которых необходимо истребить, скрываются в зарослях лопуха и бурьяна. Мальчишки вооружались тонкими прутиками или ветками, наломанными с близлежащих деревьев, и отчаянно рубили мясистые, разлетающиеся в пух и прах листья, потом боролись из последних сил с неподдающимся «саблям» бурьяном. Хотя чаще всего именно из-за своей неподатливости бурьян в качестве врага не годился. Как и смородина, на которой вырастало будущее ягодное угощение. Смородину бережливо не трогали.
Войну с лопухами воспитатели воспринимали более или менее спокойно, трудно было лишь после окончательной победы загонять ликующих победителей в помещение и разыскивать в потаённых уголках двора разведчиков и партизан, прячущихся среди оставшихся зелёных насаждений.
Сезон, когда начинала поспевать смородина, был для воспитательниц сущим наказанием. Мало того что ребятишек трудно было отогнать от кустов с неспелыми ягодами, так ещё приходилось разжимать крепко стиснутые кулачки, чтобы отнять уже сорванное и выбросить в мусорное ведро. Ведро потом тщательно охранялось, чтобы из него никто не похитил выброшенные ягоды. И хоть всем постоянно вдалбливали в головы, что нельзя ничего доставать из ведра и, более того, совать эту грязь в рот, тем не менее, сие действо было своеобразным актом героизма и неповиновения. И неосознанного протеста.
В качестве эксперимента ребятишки пробовали жевать даже божьих коровок, но они каждый раз оказывались безвкусными и к тому же щекотали нёбо и язык перед тем, как их разжуёшь.
Вкус неспелых ягод чёрной смородины Яшка помнил до сих пор. Всяких ягод и экзотических фруктов он перепробовал за свою последующую жизнь, но ничего вкуснее этих ягод детства так и не едал.
А божьи коровки, кажется, до сих пор щекочут нёбо — и отчего-то сразу выступают слезинки на глазах…
Раз уж пошёл разговор о таких вещах, то теперь ещё одно воспоминание о насекомых.
Давным-давным-давно, когда Яшка был совсем маленьким и не курил, на земле водились майские жуки и божьи коровки. Может, они где-то водятся и сейчас, но ни у кого из нас нет времени наклонятся и присаживаться в траву, чтобы очередной раз понаблюдать, как растут травинки, и как по ним ползают всевозможные букашки. Как пролетают, неуклюже огибая нас, жужжащие вертолёты шмелей и майских жуков. Как доверчивые божьи коровки незаметно садятся на щёку, чтобы щекотно уползти за ухо по каким-то своим неотложным делам.
Наверное, Яшка был, как и все остальные, всё-таки довольно жестоким малышом — ловил жуков и коровок, и всегда у него была наготове пустая спичечная коробка, чтобы сажать в неё пленников. Потом он до самого вечера подносил коробку к уху и слушал, как они скребутся, постепенно затихая. Ему казалось каждый раз, что пленённые жуки и коровки просто устали и заснули до утра. И тогда он заходил в высокую густую траву, осторожно выкладывал их под опавший листик и убегал.
Наверное, все эти насекомые к утру выспятся и полетят дальше по своим делам, думал он. Иного и представить было невозможно.
— Они же в твоей коробке умирают! — сказал однажды кто-то из ребятишек постарше.
— Неправда! — кричал Яшка, и его глаза наполнялись слезами. — Я им ничего плохого не сделал. Листики и травинки подкладывал, чтобы они поели. Они сейчас только спят…
После этого решено было проверить, кто прав — он или мальчишки. Как-то раз, вытряхнув спящих жуков из коробки в траву, он отметил место веточкой. Утром же, когда вернулся посмотреть, то к своему ужасу обнаружил, что оба пойманных накануне жука никуда не делись, зато их облепили большие чёрные муравьи. Жуки и в самом деле были мертвы…
Яшка даже не понимал, что с ним тогда произошло. Казалось, что этот безжалостный мир обрушился на него со всей своей жестокостью и полным безразличием к маленьким ничтожным существам, таким беззлобным, доверчивым и любящим его. А мы, люди, намного ли мы сильней этих майских жуков и божьих коровок?
Слова-то Яшка подобрал позже, но в душе у него надолго поселилось именно это горькое и ослепляющее чувство собственной вины, бессилия и обиды…
С тех пор прошло много лет. Он уже большой и давно курит. Кроме того, у него совершенно не осталось времени наклоняться и вглядываться в траву, где, наверное, по-прежнему ползают букашки, названий которых он так и не удосужился узнать. Да и майские жуки с божьими коровками что-то уже долгое-долгое время не попадаются на глаза.
Может, они всё-таки не умирают, а спят? А потом улетают куда-то далеко, чтобы уже никогда к нам не вернуться?.. Или Яшка даже в этом так до конца и не разобрался?
Слегка нарушим и без того нестрогий порядок нашего повествования, чтобы, забегая вперёд, рассказать о Яшкином сыне, который сегодня уже вполне серьёзный молодой человек, правда, не чуждый некоторому отцовскому авантюризму, хоть и напрочь лишённый его нерасчётливости и неистребимого разгильдяйства.
В садике сынишка полностью доказал, что с генами не поспоришь, и посему с ужасающей точностью копировал собственного батюшку, хотя и были некоторые существенные различия. Так же, как и отец, он органически не мог находиться в стройных рядах одногоршечников и танцевать под дудку ненавистной тиранши-воспитательницы. Однако он мужественно стискивал зубы, чтобы не зарыдать от обиды, и никогда не требовал вернуть маму, оставившую его здесь и ушедшую на работу. Он молча садился в стороне от веселящихся коллег, ковырял лопаткой в песочнице и волчонком поглядывал на каждого, кто пытался установить с ним личный контакт.
— Мы ни разу не услышали его голоса! — жаловалась Яшке воспитательница. — Это ненормально для ребёнка в его возрасте!
— Но он же не немой! — слабо возражал папаша. — Дома ещё как с нами разговаривает!
— Может, у него проблема со слухом? — не успокаивалась мегера. — Думаю, его стоит показать детскому психологу.
Шла бы ты сама к психологу, размышлял Яшка, выходя от неё, но деваться было некуда, и они с женой отвели сына к детскому врачу.
— Ох, и нелегко ему придётся в жизни! — прокудахтала старушка-психолог, повидавшая на своём веку немало проблемных детишек. — Он у вас ярко выраженный интроверт и индивидуалист. Ходить строем для него всегда будет мукой. А в нашем современном обществе без строя никуда…
— Как же нам поступить? — расстроились Яшка с женой.
— Старайтесь сглаживать острые углы. Пока он сам это не научится делать. Подрастёт — как-нибудь приспособится. А вы его поддерживайте. Больше ничего не могу посоветовать…
— Молодец! — похвалила сына Яшкина умница-жена, когда они вышли на улицу от психолога. — Не прогибайся и дальше. Только в этом случае чего-то сумеешь добиться в жизни. Не бери пример со своего тюфяка-папаши!
— Но я же в детском саду был почти такой же! Не прогибался… — возмутился Яшка, однако жена загадочно ответила:
— Такой да не такой!
…С тех пор Яшка никак не может ответить себе на вопрос: всё-таки прогибался он в жизни или нет? Ведь любой наш поступок можно истолковать двояко. С одной стороны, ты герой и идёшь напролом к желанной цели, а с другой стороны, может, и в самом деле тюфяк, выбирающий совсем не те цели, которые ведут к успеху. Время покажет, как верно сказала старушка-психолог. А может, и не покажет… На особую объективность рассчитывать, увы, не приходится.
Правда, жена, похоже, на этот сакраментальный вопрос для себя уже ответила. Просить озвучить Яшка не решился по вполне понятной причине.
Сын же, по его наблюдениям, оказался более крепким орешком, чем он, и, главное, более целеустремлённым. Яшка ему даже втайне завидует. Если сын совершает какую-нибудь глупость, то сразу узнаёт в нём себя, если нет, то видит какого-то совершенно незнакомого человека. Такого, каким всегда хотелось стать самому, но, увы, что-то помешало. Силёнок, видно, в своё время не хватило.
Впрочем, о сыне мы ещё вспомним в нашем дальнейшем повествовании, а лучше всего дождаться, пока он сам напишет собственные мемуары, если дело, конечно, дойдёт до них. Чужая душа потёмки. Хоть это и родная душа.
Сейчас же снова нескромно вернёмся к нашему главному герою.
Как каждый уважающий себя серьёзный пацан, Яшка начал строить свои товарно-денежные отношения с этим миром с коллекционирования марок и спичечных этикеток.
В газетный ларёк рядом с его домом периодически завозили марочные наборы для коллекционеров в маленьких хрустящих целлофановых пакетиках, и нужно было проявлять чудеса ясновидения, чтобы отловить момент их поступления и обогнать традиционно более удачливых конкурентов. Это не всегда удавалось, поэтому лучше всего, как мудро рассудил Яшка, установить непосредственный контакт со старушкой-продавщицей, что имело бы ряд несомненных преимуществ.
Теперь каждый раз, проходя мимом ларька, а порой и по нескольку раз в день, он засовывал голову в окошко и вежливо здоровался. Хоть сей приём и не особо новаторский, но уже скоро старушка его запомнила и через месяц-другой, если кто-то из посторонних стоял рядом, хитро подмигивала и говорила, подняв кверху указательный палец:
— Задержись, мальчик, я тебе покажу кое-что интересное.
Марки и этикетки — это было, конечно, хорошо, но в понимании старушки большой ценности они не представляли. Гораздо интересней были дефицитнейшие в то время газеты «Неделя», «Футбол-хоккей», журналы «ГДР» и «Куба». Самой же вершиной дефицита были толстые литературные журналы «Новый мир», «Наш современник», «Октябрь», «Знамя», «Юность». Дабы не расстраивать старушку своим невежеством, Яшке приходилось скрепя сердце время от времени их покупать на деньги, выдаваемые родителями на сладости и походы в кино. Чем-то стоило жертвовать ради любимых марок.
Толстые журналы были ему скучны, потому что не было в них цветных фотографий холёных белокурых немок в коротких юбочках и развратно улыбающихся смуглых кубинок в купальниках. Эти журналы нужно было не рассматривать, а читать, и вот этого-то Яшке как раз в то время не хотелось.
Однако марки с этикетками он получал регулярно. Правда, в товарно-денежных отношениях с товарищами-конкурентами, для чего эти приобретения, собственно говоря, и делались, так и не преуспел. До сих пор он не научился торговаться и ходить по магазинам в поисках нужной вещи по более низкой цене. Честное слово, злой рок преследует его ещё с тех журнально-марочных времён…
Несмотря ни на что, Яшкина коллекция постепенно росла, и уже скоро он начал ловить себя на подлой мысли, что ему нравятся не столько сами марки, сколько зависть, которую они вызывают у коллег-коллекционеров. Какие-нибудь Гамбия или Сальвадор, пополнявшие его коллекцию с завидной периодичностью, доводили их до белого каления. А добить их до полного нокаута можно было не менее редкими Никарагуа или Гренадой…
Конец… нет, скорее, не конец, а перерыв в этом невинном увлечении положила любовь. Первую свою страсть Яшка испытал в первом классе, и звали её Наташей. Полюбил он её за самые красивые в классе банты на косичках, а кроме того за самые пышные рюшечки на школьном переднике. Любовь пришла мгновенно и с первого взгляда. Даже точная дата запомнилась — 1 сентября. Все дети явились в класс празднично одетыми и с букетами цветов. А у Наташи — он даже сейчас помнил! — были громадные тёмно-бордовые георгины в шуршащем целлофане…
В Яшкином портфеле лежали марки, которыми он собирался похвастаться знакомым и незнакомым мальчишкам, но — какие теперь марки…
Однако его любовь оказалась ветреной и крайне непродолжительной. Уже на второй день, когда все девочки переоделись в будничную школьную форму, Яшка просто не смог вспомнить, какая из них оказалась его избранницей. Бантики и рюшечки были у всех одинаковые, повседневные, а девочек с именем Наташа в классе оказался добрый десяток…
Пару дней Яшка размышлял о превратностях судьбы и о тех шутках, которые вытворяет с нами любовь. И даже подкорректировал для себя народную мудрость: если уж встречают по одёжке, то разбираться с твоим умом как-то не всегда у окружающих желание возникает. Чаще всего по одёжке и провожают.
И ещё Яшка решил для себя, что если на данном этапе жизни в любви не везёт, то лучше, наверное, не форсировать события и не перегибать палку, а вернуться к своим любимым маркам и этикеткам, где хоть как-то можно преуспеть, что он тотчас и сделал.
До следующей большой любви.
5. Двухчасовой праздник
Со своими двоюродными сестрицами Яшка начал общение в четыре года. Сразу после того, как он и его родители приехали в этот город с Урала. Одной из сестриц было в то время восемь лет, другой — двенадцать. То есть одна была старше Яшки вдвое, вторая — втрое. Правда, со временем эта пропорция несколько нарушилась не в их пользу. Но Яшке поначалу они показались старыми нудными тётками, с которыми и разговаривать-то было не о чем.
Существовали у него и другие двоюродные братья и сёстры, но там были совершенно иные расстояния и пропорции, разбираться в которых было недосуг. Да и встречался Яшка с ними эпизодически, так что все они проходили мимо его внимания и не принимали никакого участия в его открытиях мира. С этими же двумя сестрицами они жили на соседних улицах и общались довольно часто. А куда денешься, если родители заставляют находиться с ними чуть ли не весь день, когда сами на работе!
Для сестриц Яшка всегда был мелюзгой пузатой, которая постоянно путалась под ногами и лезла в их девчачьи секреты. Поэтому они всячески демонстрировали свою неприязнь, что Яшку, естественно, не на шутку обижало. Ему очень хотелось доказать этим великовозрастным гордячкам и зазнайкам, что он тоже чего-то стоит, а кроме того, уже вполне состоявшаяся личность, с которой нужно считаться, а не только по принуждению старших делиться игрушками и защищать от уличных хулиганов.
И хоть его мало интересовали их бантики, фантики и тряпичные куклы, как и сестрёнок — Яшкины машинки и оловянные солдатики, он стиснув зубы пытался участвовать в их девчоночьих играх. Но самая жуть наступала, когда они принимались играть в великую во всех поколениях дворовую игру «классики». Беда состояла в том, что для этой игры Яшка был крайне неповоротлив и неуклюж. Искусство скакать на одной ножке и не заступать за обозначенную мелом черту так и не привилось ему до сего времени. Футбол с дворовыми пацанами давался лучше, но это уже не входило в сферу интересов аристократичных кузин.
Яшкины родители работали с утра до ночи, поэтому мальчика постоянно оставляли под их присмотром на весь день. Честно признаться, опека сестрёнок тяготила Яшку не сильно, тем более, они сами стремились под любым предлогом исчезнуть с его глаз, чему он не противился и за что был даже благодарен.
Предоставленный самому себе, он очень быстро понял, что любые его самые сумасбродные поступки ни наказанию, ни поощрению не подлежат, но только до тех пор, пока не стали известны взрослым с их крайне непредсказуемыми реакциями на совершённое. Поэтому он мог без опасения искать и находить себе занятия по душе. Даже без оглядки на сестёр, вынужденных опекать его. Впрочем, и у них были свои маленькие девчачьи грешки, о которых Яшка великодушно не рассказывал взрослым. Хотя иногда ох как хотелось добавить в их бочку мёда свою маленькую, но ядовитую ложечку дёгтя…
А когда, научившись читать ещё до школы, Яшка неожиданно для себя открыл, что книжки существуют не просто для красивого стояния на полках, но ещё и для чтения, и занятие это весьма интересное и нередко захватывающее, то резко ограничил контакты с сестрёнками. К всеобщему обоюдному удовлетворению.
Теперь до поступления в школу у него появилось неоспоримое преимущество перед ними. И Яшка этим неслыханно гордился. Им-то, беднягам, нужно ежедневно делать уроки, и девиц почти насильно усаживали на два часа за большой письменный стол в их комнате, наглухо закрывали дверь, чтобы «этот карапуз» не мешал своими вопросами и приставаниями. А «карапуз» то и дело с загадочным видом прохаживался туда-сюда у закрытой двери, прислушивался к тоскливым звукам, доносящимся изнутри, и душа его переполнялась восторгом. Он был предоставлен самому себе, а тюремщицы сами отбывали двухчасовое заключение!
— Так вам и надо! — язвительно шептали его губы, и с сознанием выполненного долга он возвращался к вольному чтению любимых книжек.
Но и тут он долго усидеть не мог, так как просто обязан был с кем-то поделиться своим счастьем. Однако чаще всего никого вокруг не оказывалось, а нарушение тишины не допускалось. И ещё неизвестно, как бы отнеслись взрослые, если бы он принялся кому-то рассказывать о переполнявшей его радости.
Единственная горькая мысль портила Яшкин ежедневный двухчасовой праздник: скоро и ему придётся идти в школу, и тогда его тоже станут запирать на иезуитскую процедуру приготовления домашних заданий. Только ведь сестрёнкам легче — их заперли вдвоём, и они могут хотя бы поболтать друг с другом, а ему придётся тянуть лямку в одиночестве…
Хоть читать Яшка, как мы уже говорили, научился ещё до школы, но поначалу заниматься этим благословенным занятием и тратить на него драгоценное время не особенно любил, прозорливо считая, что всему свой черёд и сия чаша его всё равно не минует. Рано или поздно книжки придут на смену дворовому футболу с пацанами, стрельбе из самострелов, выпиленных из обрезной доски, и прочим уличным удовольствиям. Особенно — ненавистным «классикам», где нужно скакать на одной ножке и проявлять чудеса эквилибристики. Время от времени он открывал папины книжки, но в них ничего интересного не было — ровные ряды буковок, почти никаких картинок — тоска зелёная… До сегодняшнего дня он хранит одну из сохранившихся папиных книжек — «Затерянный мир» Конана Дойла с восхитительным динозавром на потрёпанной обложке, а дальше — а дальше были только бесконечные строчки и ничего больше! То ли дело всё-таки улица, хоть на ней и не встречались динозавры…
Вот фильмы в кинотеатре, куда раз в неделю на выходных его водили родители, были действительно прекрасным и незабываемым событием. До сих пор вспоминается жутковатый американский фильм «Седьмое путешествие Синдбада» с его страшными циклопами, горстями поедавшими героев и уже потом по ночам во сне гоняющимися за ним, от чего он просыпался в холодном поту, опасливо поглядывал на окно, в котором должна непременно появиться тень страшного людоеда, топчущего дома и хватающего когтистой лапой жалобно плачущих соседей…
Первую книжку — именно собственную, а не чью-то, которую великодушно разрешили полистать, — Яшка получил во втором классе на день рождения от дядьки, героя Халхин-Гола и книжника, имевшего блат в книжных магазинах при тогдашнем тотальном книжном дефиците на хорошую литературу. Это была толстенная книга Самуила Яковлевича Маршака «Сказки, песни, загадки», значимость которой для себя он поначалу просто не оценил. А что там оценивать, легкомысленно решил Яшка, стишки какие-то для несмышлёных детишек и только! Вот была бы книжка о Синдбаде, и желательно со всеми его путешествиями — с первого по седьмое и дальше…
Но это был всего лишь Маршак, который, к счастью, не писал про циклопов и ничего пугающего в его стихах не было, зато было другое — доброе, домашнее и тёплое, что не отпускало и не давало возвращаться в свои ставшие уже привычными ночные кошмары. Более того, Яшка с удивлением обнаружил, что стихи читать можно, и это, как ни странно, довольно интересное занятие! Не менее интересное, чем, например, затаив дыхание, сидеть в полутёмном зале кинотеатра и вздрагивать от рыка придуманного циклопа!
Стихи про Робина-Бобина, Мистера-Твистера, теремок, рассеянного с улицы Бассейной, усатого-полосатого, баллады про вересковый мёд, о Джоне Ячменное Зерно и о королевском бутерброде, выученные наизусть с первого и до последнего слова пьесы «Кошкин дом» и «Двенадцать месяцев» — да мало ли ещё всего, что сразу не приходило на ум… Всё это очень скоро вытеснило из неокрепших Яшкиных мозгов голливудские страсти-мордасти, всё больше и больше покорявшие экраны советских кинотеатров.
Яшка читал и перечитывал эту толстую книгу до тех пор, пока она не начала постепенно рассыпаться, но каждый раз аккуратно подклеивал отскакивающий корешок и снова открывал на любом месте и читал, читал, читал. Собственно говоря, он уже почти всю книгу помнил наизусть, и ему хотелось чего-то свежего и нового, но в том же духе. И, как ни странно, такое всегда находилось в знакомых до последней буковки строчках…
Эти две старые книги — сборник Маршака и затрёпанный томик Конана Дойла — до сих пор стоят на Яшкиной книжной полке на самом видном месте. И это его самые любимые читанные-перечитанные книги…
Но не только книги начали интересовать Яшку. Помимо всего, ему очень понравилось вслух и громко декламировать какие-нибудь торжественные стихи о родине и петь патриотические песни о Ленине или бригантине. Это был такой подъём, такая радость! Чего только стоила самая любимая, слёзно-торжественная песня «Орлёнок, орлёнок, взлети выше неба…». При этом Яшка обязательно должен был стоять на стульчике и чуть ли не кожей ощущать, как взгляды взрослых скользят по нему, а их губы непроизвольно шепчут:
— Какой маленький, а уже такое выдаёт!
Жаль было лишь одного: голосок у него негромкий, а в детсадовской группе всегда находился кто-то, кто мог декламировать и орать песни про Ленина громче Яшки. Этого счастливчика всегда и ставили на стульчик первым. Взгляды взрослых скользили только по нему, а их губы шептали то, что изначально предназначалось лишь Яшке:
— Какой маленький, а уже такое выдаёт!
Каждый раз на утреннике после окончания декламаций и песен все, включая взрослых, принимались веселиться вокруг новогодней ёлки или портрета вождя, если это был какой-то из пролетарских праздников, а Яшка с обидой убегал в полутёмный коридор и вполголоса, чтобы никто не услышал, но чётко и внятно, как мог только он один и никто другой, проговаривал прочитанные не им стихи и пел спетые не им песни. И так это выходило драматично и прекрасно, что на глазах всегда выступали невольные и счастливые слёзы. Но в то же время ему очень не хотелось, чтобы кто-то его в этот момент увидел.
Только после этого для Яшки начинался праздник. Он утирал кулаком слёзы и опустошённый возвращался в зал, где бренчало пианино, раздавались громкие голоса, а дети водили хороводы по указанию воспитательницы или просто бесились уже без всяких указаний.
Хоть он и по-прежнему был уверен, что мир устроен подло и несправедливо, а слава достаётся вовсе не тому, кому предназначена, обиды как-то сами собой рассасывались, и в его маленьком наивном сердечке начинала теплиться новая надежда на то, что не всё ещё потеряно и главное впереди. Его час непременно настанет, и все услышат, как замечательно и артистично Яша Рабинович поёт песни и декламирует стихи. Даже Ленин и орлёнок в этом не сомневались и ждали своего часа.
Но долгожданная слава и известность всё не приходили… Впрочем и сегодня, пожалуй, когда он давно распрощался с детством, ожидать особо нечего. Хотя в сердечке до сих пор не угасает надежда — та, наивная, детская, а по спине всё так же пробегает лёгкая радостная дрожь в предвкушении будущего триумфа…
У Яшки сегодня есть всё, что нужно для жизни: жена, сын, квартира, работа, машина, собаки, и… всё равно он до сих пор не чувствует себя самым счастливым человеком на свете. Какая-то маленькая незаконченная деталь, что-то незавершённое из прошлого — постоянно ускользают от него.
Когда-то в детстве ему очень хотелось иметь крохотный перочинный ножик, мимо магазинной витрины с которым он проходил сто раз на дню, отводя взгляд и завистливо вздыхая. Этот ножик был самой заветной его мечтой. Маленький, с ладошку, с перламутровой рукоятью в латунном обрамлении и блестящим лезвием, которым ничего нельзя было порезать, только если поцарапать… Но это было пределом мечтаний. Ножик непременно должен лежать в его кармане и греть ладонь своим перламутровым теплом.
Однажды он всё-таки накопил денег из тех, что выделяли родители на школьные обеды и наконец купил себе его! Каким же счастливым человеком Яшка ощутил себя тогда, честное слово! Все мечты сбылись… Все без исключения!
А сейчас? Куда делся тот счастливый перочинный ножик? Никак не находится. Потерялся, наверное. Но… ощущение былого счастья тем не менее осталось, и оно до сих пор греет Яшкину душу… Нет больше в магазинах таких ножиков — а жаль…
В школе у Яшки было три друга, с которыми он был не разлей вода. Одного звали Витькой, второго — Юркой, а третьего — Серёгой. И каждому из них он в чём-то завидовал. Конечно, втайне и белой завистью — друзья всё-таки. Витька рисовал намного лучше, чем он. Юрка лучше его играл в футбол. А Серёга — тот вообще учился лучше всех в классе. У самого Яшки… были ли у него какие-нибудь достоинства, которым кто-то мог бы позавидовать? Едва ли.
Может, ребята дружили с ним лишь из-за того, что он был неутомимым весельчаком и острословом? Едва ли это было достойное качество, из-за которого стоило дорожить дружбой, но ребята дружили между собой по-настоящему, и все вокруг знали: где появляется один из них, там непременно появятся и остальные.
К концу школы приоритеты несколько поменялись. Витька стал неутомимым сердцеедом. Юрка подался в общественники и в комсомольские начальники. Серёга как всегда во всех науках был первым. А Яшка… Яшка по-прежнему шутил и балагурил, что-то смешное рифмовал, не проявляя при этом никаких выдающихся качеств, кроме шуточек над одноклассниками и отличных сочинений по литературе.
Сегодня он знает о своих друзьях совсем немного, ведь живут все в разных уголках земли. Яшка в Израиле, Серёга на Украине, а Юрка с Витькой остались в родном российском городе. Витька стал отцом многочисленного семейства и, кажется, оставил навсегда свои художественные амбиции. Юрка поставил не на того коня и, выдвинувшись на высокие райкомовские посты, не сумел «перестроиться» и нынче не у дел. Серёга защитил кучу диссертаций и стал большим учёным в какой-то очень узкой отрасли науки. Один лишь Яшка, как и раньше, продолжает шутить, но шутки получаются всё более и более грустными…
И всё-таки они были друзьями, а это самое главное.
6. Фронтовые треугольники
Теперь одно из самых страшных Яшкиных детских воспоминаний.
Однажды для новогоднего утренника в детском саду папа купил для него маску жуткого мультяшного повара в скошенном набок колпаке, с подбитым глазом и раздутой от флюса щекой. Тогда ещё не показывали по телевизору диснеевские мультики с подобными страшными рожами, но фантазии отечественных изготовителей новогодних масок уже тогда были ого-го какими! Может, жить в окружении перекошенных физиономий — было их привычное состояние и ничего изобретать им не приходилось?
Войдя в тёмный подъезд, папа в шутку надел маску и позвонил в дверь. Ему открыла мама, и какова была её реакция, стало ясно по истошному крику. Выбежав в прихожую, Яшка увидел жуткую ухмыляющуюся физиономию в уродливом поварском колпаке, которая пыталась удержать папиными руками отбивающуюся в истерике маму…
Маску после этого надевать он так и не решился, а на утренник отправился в изготовленной собственными руками невинной маске кролика, вырезанной из толстой бумаги и раскрашенной цветными карандашами. Однако с тех пор стал немного заикаться, и эта ужасная поварская рожа время от времени снилась ему в кошмарных детских сновидениях. Она оказалась даже страшнее голливудских циклопов из фильма про Синдбада. Маска оживала, гнусно ухмылялась и пыталась схватить его невесть откуда взявшимися папиными руками, а Яшка отбивался, убегал и каждый раз падал в какую-то чёрную бездонную пропасть, кишащую всякой нечистью…
Современные резиновые маски-страшилки всевозможных зомби и космических монстров, увы, и в подмётки не годятся тому жуткому повару. Исчез в них, что ли, элемент неожиданности, а старые детские страхи, увы, ничем не уступают страхам взрослым, сегодняшним, реальным, после которых, если только заикаешься, то это ещё цветочки…
Но детские страхи, слава богу, остаются в детстве, хоть до конца и не забываются. В школе начиналась новая жизнь со своими радостями и неприятностями, открытиями и разочарованиями. Порой не всегда легко во всём этом разобраться даже взрослому человеку, а тут ещё и память с годами искусственно вытравливает из себя незначительное и мелкое, выстреливая иногда такими вещами, что дух захватывает. И ведь раньше этому ты просто не придавал значения, а вот сегодня…
Не раз уже Яшка обжигался на том, с какой беспечностью относился спустя некоторое время к событиям, в которых участвовал. Может, задумался бы сразу и сделал правильные выводы, тогда и жизнь сложилась бы иначе, но… стоило ли сегодня корить себя и ругать задним числом? Оставалось только вспоминать и грустно усмехаться…
А волны ностальгии, как ни странно, накатываются с годами всё чаще и чаще. Иногда кажется, что недалеко и до шторма, когда, сам не ведая, по какой причине, вдруг выступают горючие слёзы на глазах, сердце бьётся как сумасшедшее, места себе не находишь, неизвестно по какой причине… Пока очередной раз не прокрутишь в памяти эту свою старую киноплёнку от начала до конца и не встанет в глазах именно тот кадр, на который раньше просто не обратил внимания.
Вот ещё одно воспоминание, уже школьное.
…Май в том году был колюч и капризен: поутру на траве не роса, а чуть ли не шуршащая под ногами снежная позёмка, и холод такой, что пар изо рта валит. Часам к десяти солнце всё же раскочегаривалось и незаметно припекало, да так, что нос, самая незащищённая часть лица, уже обгоревший и облупившийся, снова начинал потихоньку полыхать.
— Поскорей бы лето наступало и каникулы, — лениво рассуждал Яшка, сидя за партой в своём седьмом «Д» рядом с закадычным другом Юркой Скворцовым. — Ух, погуляю!
Торопить конец учебного года не стоило, и так оставалась неделя занятий, а впереди три долгих летних месяца, на которые строишь кучу планов, а потом не знаешь, чем эти месяцы заполнить. Правда, и пролетают они стремительно, оглянуться не успеваешь. Остаётся только лёгкая горечь словно после какой-то непонятной потери, но это будет потом, ближе к осени, когда нужно будет собираться в школу, а сейчас самое приятное время — ожидание каникул, ожидание свободы.
— Скворец, — шепнул Яшка, — ты куда летом со стариками намыливаешься?
Юрка неопределённо махнул рукой:
— Тут намылишься, как же! У матери отпуск только в феврале, а батю, как всегда, на уборку в Казахстан до белых мух загонят. Буду дурака валять и с пацанами на речку ходить…
— А мои в Крым собираются, — Яшка усмехнулся. — Говорят, надо ребёнку море показать.
— Ого, ребёночек! — хрюкнул Юрка на весь класс и воровато оглянулся на учителя истории Моисея Захаровича.
— Тише, ребята, — устало постучал тот карандашом по столу и, как бы оправдываясь, прибавил: — Понимаю, шестой урок, тяжеловато, но вы потерпите до звонка…
Нового материала по предметам уже не проходили, только повторяли и подчищали хвосты, а кое-кто из учителей, к восторгу ребят, откровенно тянул резину. Но на уроках Моисея Захаровича всегда было интересно, даже когда разговор заходил, казалось бы, о вещах скучных и обыкновенных. Вот и сегодня он неожиданно заговорил о… школьном краеведческом музее.
Музей помещался на втором этаже, рядом с пионерской комнатой, и в него никто никогда не заходил, разве что по обязанности. Да и что там смотреть: фотографии знатных земляков, осколки мин и ржавые гильзы, подобранные следопытами на местах былых боёв, бивень мамонта, похожий на трухлявое бревно, горсть старых монет царской чеканки да разбитая партизанская рация, переданная на вечное хранение из областного краеведческого…
Моисей Захарович с жаром говорил:
— Хочется сделать музей занимательным и не безликим, чтобы в него было действительно интересно приходить. Но как? Давайте подумаем вместе. История нашего края — вовсе не сухое изложение событий, это истории людей, наших с вами земляков. Не обязательно выдающихся личностей — их не так много, а самых обыкновенных людей. Даже, представьте, нас с вами! — он улыбнулся и неожиданно поглядел на Юрку: — Вот ты, Скворцов, как считаешь, интересно было бы иметь в музее уголок, посвященный, например, вашей семье?
Ребята в классе захихикали, а Юрка удивленно поднял брови:
— Что в нашей семье интересного? Мы — как все. Дед с бабкой, сколько помню, на заводе работали, мать — счетовод, а батя — шофёр. И подвигов никто из нас не совершал.
— Ну, здесь-то ты не совсем прав, — почти обрадовался Моисей Захарович. — Неинтересных людей нет. В каждом есть какая-то изюминка, что-то любопытное и оригинальное, и это нужно подметить, выделить, чтобы было интересно и поучительно для остальных. А подвиг — это исключение из правил, экстремальный, так сказать, случай, вовсе не характерный для человеческой природы. История вершится не подвигами отдельных индивидуумов, а ежедневным, кропотливым трудом сотен тысяч и даже миллионов. Понимаешь?
— Угу! — кивнул Юрка, хотя ровным счётом ничего не понял, особенно про человеческую природу. Ему хотелось, чтобы Моисей Захарович поскорее от него отвязался, поэтому был готов согласиться со всем, что скажут.
— Многие вещи из повседневной жизни, которые кажутся нам пустяками, могут представлять огромный интерес в будущем, — продолжал учитель, сразу забывая про Скворцова. — Вы даже не представляете, какой это клад для потомков. Черепки от сосудов, которые находят археологи на раскопках древних городов, были выброшены нашими предками за ненадобностью, ведь так? А мы по этим черепкам воссоздаём картину тогдашнего быта, тогдашней культуры… Ты что-то хочешь сказать, Левшакова?
Отличница Светка Левшакова вскочила со своего места и затараторила:
— Моисей Захарович, ну, я понимаю, потомкам будет интересно посмотреть на какие-то предметы искусства или на личные вещи героев, к примеру, папы нашего Комодина. А мои или чьи-то ещё вещи? Их можно и дома рассматривать, в музее-то зачем?!
Мишка Комодин, сын лётчика, дважды героя и местной знаменитости, великодушно улыбнулся Светке со своей галёрки, но промолчал, изображая скромность, а Моисей Захарович даже замахал руками от возмущения:
— Естественно, музей — не склад ненужных вещей. Всё подряд глупо хранить под стеклом. Но многие предметы имеют свою, порой неоднозначную цену. Если, скажем, у нас хранится авторучка дважды героя Комодина, которой он писал книгу воспоминаний, то она интересна не только тем, что ею пользовался легендарный летчик. Помимо всего, это ещё и характерный памятник быта, той среды, в которой мы живём, эта старенькая перьевая ручка. Может, в будущем люди придумают совершенно иной прибор для письма, а таких ручек больше не будет…
— А что вы против имеете? — обиженно буркнул Комодин-младший. — Не нравится — могу забрать. Храните на здоровье этот свой будущий прибор!
Это прозвучало грубо, с вызовом, и класс притих, но Мишке всё сходило с рук, тем более, школа носила имя его отца, и тот немало помог ей, используя свои героические связи.
— Это я для примера сказал, — смущенно пробормотал Моисей Захарович, не решаясь связываться с сыном героя, и тут же поспешно ушёл от опасной темы. — В общем, ребята, я хочу предложить вам следующее. Мы всё можем сделать сами, своими руками. Подумайте и поговорите с родителями, может, у вас дома найдутся какие-нибудь предметы, представляющие, по вашему мнению, интерес с краеведческой точки зрения. Хорошо было бы обновить экспозицию музея, а после окончания школы это останется доброй памятью о вас. В других классах ребята уже заинтересовались этой идеей… И ещё: если захотите что-то принести, то только с разрешения родителей. Понятно?
Все согласно закивали головами, и даже оттаявший Комодин великодушно махнул рукой.
— Куда приносить? — пискнула Светка.
— Можно в кабинет истории, можно в учительскую или сразу в музей — куда захотите.
Тут прозвенел звонок, и седьмой «Д» шумно выкатился на улицу.
— Я уже придумал, что принесу, — сообщил Юрка другу. — У деда в шкатулке лежит орден Трудового Красного знамени. Он его всё равно не носит, чего вещи пылиться? А в музее его положат на видное место и про деда что-нибудь напишут.
— А дед отдаст?
— Фигушки! Знаешь, как он разоряется, когда я что-нибудь беру без спроса!
— За орден он тебе голову оторвёт.
Юрка слегка замялся:
— Не оторвёт! Я же не для себя, а для музея. И Моисея Захаровича попрошу с ним поговорить. Зато экспонат будет… ну, самый-самый! Комод с батиными авторучками от зависти сдохнет!
Вскоре Юрка свернул к себе во двор, и дальше Яшка пошёл один. Поначалу он ни о чём не думал, лишь смотрел по сторонам, а потом вспомнил про музей. Что же такое принести, чего ни у кого нет? Надо дома покопаться, хотя едва ли удастся найти что-то стоящее — все вещи он знает наперечёт. Вот если только письма — пожелтевшие от времени фронтовые треугольники, которые мама хранит в связке, завёрнутой в чистую тряпицу.
До последнего времени Яшка о них даже не подозревал, но, копаясь как-то в чемодане со старыми рубахами и брюками, которые родителя упрямо хранили на чёрный день, случайно наткнулся на загадочный свёрток. То, что у родителей есть от него какие-то секреты, его страшно удивило, и он тут же стал выпытывать, однако реакция мамы оказалась странной и неожиданной. Она моментально разозлилась, без причины обругала его, а письма отобрала и перепрятала. Да только можно ли что-то спрятать в их небольшой двухкомнатной квартирке? Очень скоро Яшка разыскал загадочные письма снова, но никому из взрослых об этом уже не сказал.
Конечно, любопытно было узнать, о чём эти письма, но часть из них была писана какими-то странными буковками, которых он прежде не видел. Теперь ему вдвойне было интересно разузнать историю появления этих треугольников. Но мама хранила молчание, а папа после долгих уговоров скупо и отрывочно поведал тайком от мамы о погибшем солдате, писавшем ей эти письма. Лишь спустя много лет, когда Яшка окончил школу и стал взрослым, он узнал обо всём более подробно. Но это произошло намного позже, а сейчас история писем была окутана для него тайной.
А история такова. Жили-были на белом свете два человека, одного звали Юдой, другого Мариком. Они поначалу и знать друг о друге не знали, потому что один жил в столице, а другой — в маленьком еврейском местечке на Украине.
Перед самой войной Марик женился на своей односельчанке — очаровательной девушке Мириам, и краше их пары не было, наверное, во всей округе. Юда же перед войной окончил институт и тоже женился на дочке какого-то крупного начальника. Правда, его свадьба проходила без еврейской хупы и битья традиционного свадебного бокала в память о разрушенном иерусалимском храме, но молодожёны всё равно были счастливы не меньше Марика и Мириам.
Свела этих непохожих людей, Марика и Юду, война. Война вообще сталкивала самых разных людей: городских и сельских, образованных и не очень… Познакомились они и подружились в сырых окопах под Великими Луками, в страшном смертельном котле, где в первые месяцы войны полегло немало наших солдат, а ещё больше пропало без вести.
Понимали друзья, что нелегко выжить в таком пекле. О том, чтобы воевать и бить врага, как велит устав, и говорить не приходилось, потому что боеприпасов почти не осталось, а подвоза нет — обозы и полевые кухни неизвестно где, но самое страшное — нет связи ни с большой землей, ни с соседями. Выкручивайся как знаешь. Командиры, и те, как слепые котята, давно никем не командовали — самим бы уцелеть в страшной мясорубке. В плен сдаваться — вовсе никудышное дело, плен для еврея — верная смерть. Остаётся только на свой страх и риск пробираться через линию фронта к действующим частям Красной Армии. Опасная это затея, зато появлялись хоть какие-то шансы спастись…
Обменялись друзья на всякий случай адресами своих родных и поклялись, что если кто-то из них не дай бог погибнет, то оставшийся в живых непременно разыщет после войны родственников погибшего, честно расскажет, как всё было, и позаботится о них по мере возможности.
Сказано — сделано. Отправились друзья по топям и болотам к линии фронта. Нелёгкий это путь для безоружных, голодных и измученных людей. Боеприпасов — ни патрона, потому и винтовки ни к чему, а хлебные крошки уже и забыли, когда подчистили по карманам. Несколько раз на немцев нарывались, но удавалось им уходить каким-то чудом, лишь однажды не повезло: шальная пуля на излёте настигла Марика, и умер он через некоторое время на руках у Юды. Успел только перед смертью напомнить, чтобы позаботился товарищ о его молодой жене Мириам. Одна она теперь останется на всём белом свете, а дети — они ещё не успели родиться…
Юде повезло немногим больше. Спустя несколько дней взяли его немцы сонного, но расстреливать на месте не стали, а погнали вместе с другими выходящими из окружения на один из пунктов сбора военнопленных. Лишь бог ведает, как не разобрались сразу, что Юда — еврей, видно, не до того было. Однако эта отсрочка — слабое утешение, ведь рано или поздно разберутся, кто он, и тогда… На этот счёт Юда иллюзий не строил, потому и решил бежать при первой возможности. Хорошо, что у немцев запарка вышла с таким громадным количеством выходящих из окружения красноармейцев, и спустя два дня ему действительно удалось бежать. Несколько дней скрывался на болотах, а потом его опять взяли. Некоторый опыт побега у него уже был, поэтому он и на этот раз надолго в плену не задержался. Теперь он был осторожней — днём отсыпался в укромных лесных уголках, а ночью пробирался, ориентируясь по удаляющейся на восток артиллерийской канонаде. И дней через двадцать дошёл-таки до своих.
Без особой радости встретили его на передовой. А ещё настороженней в штабе, когда выяснилось, что он еврей и к тому же младший лейтенант, хоть и рассказал он без утайки, как его дважды ловили немцы, и как он дважды от них уходил. Думал Юда, что останется воевать и дальше бить ненавистного фашиста, но его отправили в тыл, а там особое совещание без долгих разбирательств вкатало ему как изменнику родины десять лет лагерей.
Как бы плохо ни складывалось, но жизнь продолжалась, и новоиспечённого заключённого отправили строить железную дорогу Воркута — Хальмер-Ю по вечной заполярной мерзлоте, а потом он попал в учётчики на воркутинские угольные шахты. От звонка до звонка отбыл свой срок, потерял за это время жену, которая поспешно подала на развод, едва узнав, что её муж изменник родины. Видно, не настоящей женой она была ему, раз так легко решила расстаться. Да он и не тужил о ней. Сперва злился, а потом решил: чему быть, того не миновать.
Лишь об одном он не забывал все эти лагерные годы — об обещании, данном фронтовому другу. Потому после освобождения поехал не к выжившим после белорусских гетто и лагерей оставшимся родственникам, а стал разыскивать молодую вдову Мириам. И самое удивительное, нашёл. Шутка ли сказать — война семь лет как закончилась, громадные массы людей не раз перемещались на тысячи километров, и очень нелегко было разыскать человека, жившего ранее на оккупированной территории и которого ни разу в жизни видеть не довелось. А ведь нашёл же, не пожалел ни времени, ни сил.
Все эти годы Мириам не теряла надежды, ждала мужа с фронта. Если бы похоронку получила, может, сложилось бы всё иначе — семью завела бы новую, детишек нарожала бы, как-нибудь устроилась бы в жизни. Так ведь нет, ждала и не переставала верить, что возвращаются иногда пропавшие без вести, даже через столько лет, хотя подсказывало ей сердце: если бы Марик был жив, обязательно дал бы о себе знать, послал бы весточку.
Так и встретились два человека, два обожжённых войной существа, неустроенных и обездоленных, все эти годы надеявшихся на неизвестно какое чудо. Встретились — и больше не смогли расстаться. А что ещё оставалось двум неприкаянным душам?
Была ли между ними любовь? О том лишь им одним известно. Вероятней всего, это чувство родилось позже, годами кристаллизуясь из великой жалости друг к другу, одинаковости судеб и невозможности существовать далее в одиночку. Со временем они обжились, стали работать, получили квартиру. Но самой главной их драгоценностью были письма Марика — полтора десятка треугольников, которые тот успел написать жене с фронта. Память о нём свела их в нелёгкое послевоенное время, и они были ему безмерно благодарны за свою встречу.
Через год у них родился сынишка, и они хотели, было, назвать его в честь погибшего солдата, но уж больно тяжело было бы каждый день произносить это имя. Мальчика они назвали Яшей в память о ком-то из своих предков.
Вот такая была история у этих писем, которую Яшка, как мы говорили, конечно же, узнал, но не сразу, а спустя много лет…
7. Идиш
Однако вернёмся к нашему герою и посмотрим, как он поступил с письмами дальше.
Вернувшись домой, Яшка тайком от родителей достал письма и перепрятал к себе в школьный портфель. Он уже решил, что возьмёт для музея пару фронтовых треугольников. Мама пропажи не заметит, всё равно этих писем давно не перечитывает и вряд ли помнит, сколько их всего.
Хорошо бы отыскать в этих письмах какие-нибудь красивые слова о том, как непобедимая Красная Армия бьёт фрицев, как краснозвёздные ястребки бомбят вражеские эшелоны, как наши танки давят своими тяжёлыми гусеницами отступающего противника, который трусливо тянет руки вверх и сдаётся в плен нашим бойцам. Такими рисовали врага на многочисленных плакатах популярные в то время художники с несерьёзным именем Кукрыниксы.
Но ничего такого в письмах не было. Об этом папа, спустя какое-то время переводивший письма, ему и сказал. Неизвестный Яшке пехотинец по имени Марк писал маме о том, как тоскует по дому, как неуютно и тяжело ему в сырых окопах, но он надеется, что война скоро закончится долгожданной Победой, и все солдаты живыми и здоровыми вернутся домой к родным и близким. Всё это было не интересно и уж никак не годилось для школьного музея.
Повертев в руках письма, написанные на незнакомом языке, Яшка отложил их в сторону.
«Это, наверное, еврейский алфавит, — догадался он, — письма написаны на идиш».
Мама как-то рассказывала, что в детстве училась в еврейской школе в местечке, откуда была родом, и в их семье не только разговаривали, но и читали газеты и книги на этом языке. Однако прошло столько лет, смущенно добавляла она, и многое забылось, речь она ещё понимает, а вот сказать или прочесть что-нибудь самой уже трудновато. Отвыкла без практики. Яшка и вовсе не знал на идиш ни слова, да его никто и не учил. Вряд ли этот язык когда-то пригодится, считали взрослые, а вот немецкий, который изучают в школе, другое дело. С ним можно врага бить.
— Возьму всё-таки пару писем на идиш, — решил он, — прочесть их всё равно никто не сумеет, а я скажу, что они про войну, и написал их погибший герой. Ведь это действительно так…
Не дожидаясь, пока пропажу обнаружат, он помчался в школу к Моисею Захаровичу. Письма, бережно завёрнутые в газету, положил для пущей сохранности в учебник.
— Моисей Захарович ушёл, — сказали ему в учительской. — Если ты принёс что-нибудь для музея, то положи ему на стол. Сюда все складывают. Да не бойся, всё будет в целости и сохранности.
У школьного крыльца Яшка встретил Комодина, который волок большую картонную коробку, и на коробке почерком его отца было размашисто выведено: «В дар школьному краеведческому музею от дважды героя Советского Союза Павла Комодина».
— Комод, чего тащишь? — не выдержал Яшка. — Ну-ка, засвети.
Комодин-младший бережно поставил коробку на землю, демонстративно вытащил пачку «Казбека» и закурил, не опасаясь, что его увидят из школьных окон. Любому другому за это влетело бы по первое число, но с Комодом никто из учителей старался не связываться.
— Модель истребителя, на котором батя бил фрицев, — гордо сообщил он. Комодин знал, что этому экспонату будет уготовано в музее центральное место, но ему было всё же любопытно узнать, что принесут остальные. — А ты что тащишь?
— Фронтовые письма погибшего героя, — ответил Яшка. — Между прочим, Скворец притащил дедов орден. Сам видел на столе у Моисея Захаровича.
— Труба Скворцу, — со знанием дела заявил Комодин, — за такие фишки дед ему уши открутит! Батя бы меня просто убил!
Яшка пожал плечами и ничего не ответил.
— Ну, я пошёл, — не выпуская папиросу из зубов, Комодин поднял коробку и направился к школьным дверям. — Будь здоров, фронтовой почтальон!
Новую экспозицию школьного музея, собранную силами учащихся, было решено открыть через неделю, к концу учебного года и к началу каникул. Все эти дни Моисей Захарович ходил счастливый и праздничный, но никого из ребят в музей не пускал, обещая показать всё сразу, когда стенды и витрины для новых экспонатов будут готовы.
Неделю школа гудела растревоженным ульем. У всех было праздничное настроение, правда, его немного подпортил дед Юрки Скворцова, который приходил скандалить из-за ордена, и орден ему тут же вернули. Других инцидентов не было.
По случаю открытия музея провели торжественную пионерскую линейку, на которую пригласили Комодина-старшего. Не взирая на жару, герой нарядился в парадный полковничий китель со всеми наградами, страшно потел и постоянно вытирал багровую лысеющую голову мятым носовым платком. Несколько раз Комодин отворачивался и выжимал пот из платка, но платок был всё равно мокрый, липко шмякал по лысине, и это вызывало всеобщее оживление, особенно среди смешливых октябрят.
После нудных речей директора, Комодина и старшей пионервожатой завели гимн с потрескивающей пластинки из радиоузла. С последним аккордом Моисей Захарович торжественно распахнул двери музея, а сам был вынужден отскочить в сторону, потому что хлынула ребячья толпа, и классные руководители, как ни старались, сдержать напор не могли. Всем хотелось поскорее увидеть свой экспонат и то место, которое ему отвели на стендах.
Яшка оказался зажатым между Юркой Скворцовым и Светкой Левшаковой. Чуть в стороне от них пыхтел Комодин-младший, который особо не торопился, потому что и так знал, что с его моделью будет всё в порядке. Юркиного экспоната не было, но он давился со всеми за компанию.
— Вижу! — радостно захлопала в ладони Светка и указала на стенд «Быт местных крестьян XIX века». В центре стенда были аккуратно закреплены планочками старинные бабушкины пяльцы с куском вышитого полотна. Сама Светка вышивать не умела и не испытывала к этому никакого интереса. Так что с пяльцами, в общем-то нужной и полезной в хозяйстве вещью, её родители расстались без сожаления.
Яшка внимательно осмотрел стенды и витрины в обеих музейных комнатах, но своих фронтовых треугольников так и не обнаружил. Когда толпа поредела, обошёл музей ещё раз, но результат оказался тот же.
— Моисей Захарович, а мои письма? — почему-то краснея, спросил он у учителя, прохаживающегося вместе с директором и Комодиным-старшим.
Моисей Захарович остановился, зачем-то снял очки и с преувеличенным старанием принялся протирать их полой пиджака, потом близоруко прищурился и тронул Яшку за плечо:
— Я тебе объясню. Только попозже, не сейчас. Пускай все разойдутся, а ты задержись ненадолго, договорились? Я обязательно всё объясню…
Яшке показалось, что он что-то скрывает, и это его не на шутку озадачило. Что ещё за секреты?
Часа полтора он болтался на улице у школы, несколько раз поднимался в музей, но там всё время толпились ребята, и Моисей Захарович был занят. Потом Яшка сбегал домой пообедать, а когда вернулся в школу, двери музея были уже на замке. Что-то холодное и неприятное шевельнулось в его груди. Постояв минуту, он отправился в учительскую. Но и там Моисея Захаровича не оказалось. Не было его и в кабинете истории.
Впору бы заплакать от обиды, ведь невозможно поверить, что учитель обманул его и ушёл домой, так ничего и не объяснив. А ведь обещал же… Глядя под ноги, мальчик медленно направился к выходу и уже у самых дверей лицом к лицу столкнулся с Моисеем Захаровичем.
— Ты быстро проскочил мимо меня, и я не успел тебя окликнуть, — учитель, подслеповато щурясь, смотрел куда-то мимо него. — Поэтому решил тебя здесь подождать. Не хочется, понимаешь ли, чтобы нас слышали посторонние.
Яшка глубоко вздохнул, и вместе они вышли из школы.
— Вот эти письма, — Моисей Захарович достал из кармана треугольники. — Ты расстроился, что я не поместил их на стендах?
Яшка неуверенно пожал плечами.
— Пойми, всё это не так просто, — Моисей Захарович говорил все медленней и медленней, словно с трудом подыскивал слова. — Эти письма написаны на идише, и не каждый поймёт это правильно. Умный человек не предаст этому значение, а дурак? Стоит ли нам с тобой лишний раз дразнить дураков, которые не любят евреев? Ты взрослый человек и должен меня понять…
— Что в них плохого, в этих письмах? — не выдержал Яшка.
— Плохого ничего, но…
— Это настоящие фронтовые письма, — упрямо сказал он. — Тот, кто их написал, погиб как герой, мне дома рассказывали…
— Я прочёл их, — ещё тише сказал Моисей Захарович, — хотя, наверное, некрасиво читать чужие письма… Но я знаю идиш и не удержался… Это очень хорошие и добрые письма. Плохой человек таких слов никогда не напишет.
— Тогда в чём дело? — Яшка неожиданно разозлился и с силой пнул подвернувшийся на дороге камешек. — Какую-то авторучку в музее держать можно, а письма — нельзя?!
Учитель ничего не ответил, лишь как-то странно сгорбился и пошёл вперед, неловко переставляя ноги и не оглядываясь. Таким жалким и беспомощным Яшка его никогда не видел. Сначала ему хотелось догнать Моисея Захаровича и извиниться неизвестно за что, а потом он передумал и пошёл в обратную сторону. Необычное спокойствие и уверенность овладели им, даже собственная обида на учителя уже казалась ему мелкой и никчёмной.
Он поглубже засунул письма в карман и вдруг улыбнулся. Чему — неизвестно, но это уже было, наверное, совсем не важно…
История с письмами была не единственной. Поначалу Яшка даже внимания не обращал, когда кто-то глупо хихикал над его фамилией или выговаривал, словно сплёвывал, слово «еврей». Лично для него ничего обидного в этом слове не было, но ведь не может же это продолжаться бесконечно!
Друзья иногда посмеивались над тем, что вместо футбола с ребятами во дворе или каких-нибудь других не менее серьёзных пацанских дел, он с самого первого класса бегал в музыкальную школу со скрипичным футляром или в литстудию при районном Доме пионеров.
— Меня, например, в музыкалку и на пушечный выстрел не пустят! — ржал Скворец. — Да я и сам туда не пойду. Очень мне надо, чтобы надо мной во дворе смеялись! А играть на баяне меня батя и так научит, без нот! Стишки сочинять — да кому они нужны, эти стишки?! Вон их сколько в учебнике литературы…
Яшка сперва пробовал что-то возражать, но никого переубедить было невозможно. Футбольный мяч весил в глазах друзей намного больше скрипки. Стихи же, к сочинительству которых он с недавних пор испытывал интерес, вообще ничего не весили. В школе ещё можно было как-то общаться со своими лучшими друзьями, но после школы…
А потом произошла и вовсе неприятная история. Но уже не с ними и не в школе, а в музыкальной школе, где всё до последнего времени было бы вроде спокойно и неконфликтно. Этот случай Яшка тоже запомнил навсегда, и если изредка вспоминал, то настроение портилось надолго, будто всё происходило лишь вчера.
8. Открытое письмо
— Кошмар! — возмущённо принялся размахивать руками директор музыкальной школы Григорий Николаевич. — Снова эта психопатка Нонна письмо прислала! Что ей неймётся в своём Израиле?! Ну, уехала, ну, отпустили её подобру-поздорову — чего, спрашивается, ещё надо?
Он вскочил со стула и стал нервно бегать по классу, задевая пюпитры.
Танька Миронова, первая скрипка квартета, незаметно ткнула смычком Яшку и шепнула:
— Во даёт! Полчаса теперь бухтеть будет, а урок-то идёт…
Яшка ничего не ответил, лишь опустил скрипку и стал прислушиваться к срывающемуся директорскому тенорку.
Во время репетиции струнного квартета, которым руководил директор, его неожиданно вызвали к телефону, и вскоре он вернулся взъерошенный и злой. Следом за ним в класс примчались парторг школы баянист Жемчужников и завуч Наталья Абрамовна.
— Что она, успокоиться не может? — истерически повторял Григорий Николаевич и тряс головой. — Шестьдесят пятый год уже, а она… Злилась бы на того, кто ей дорогу перешёл, а мы-то причём? Наш коллектив её, можно сказать, воспитал, выпестовал, а она — змея подколодная…
Не обращая внимания на четверых замерших за пюпитрами учеников, он метался по классу, словно у него неожиданно разболелись зубы.
— Что вам сказали по телефону? — вкрадчиво поинтересовался Жемчужников, моментально превращаясь из разбитного гармониста в строгого коммуниста-парторга.
— Товарищ Трифанков из райкома партии крайне возмущён тем, что на адрес школы снова пришло письмо из Израиля от этой… Хорошо, что компетентные органы вовремя отреагировали и передали письмо в райком. Вопрос поставлен прямо: а не стоят ли за этим письмом западные спецслужбы? Всё надо предусмотреть. Попади письмо в коллектив, опять пошли бы разговоры, и вообще… — Григорий Николаевич горестно вздохнул. — Товарищ Трифанков такой разгон мне устроил по телефону, что хоть с балкона… вешайся. Крайний я, что ли?! Нужны мне эти неприятности как телеге… пятая нога! В общем, пора принимать меры, чтобы впредь подобных безобразий не повторялось.
— Какие меры? — насторожился парторг, и его глаза сверкнули плотоядным огоньком.
— Нам поручено подготовить ответное открытое письмо, которое опубликует областная газета. Пусть общественность узнает о нашем негативном отношении к подобным провокациям, чтобы впредь неповадно было…
Танька Миронова подмигнула ребятам:
— Нормалёк! Пятнадцать минут до конца урока осталось.
Яшка её не слушал. Какая-то непонятная тоска поднималась в нём, стискивала грудь и застревала в горле твёрдым солёным комком. Всё происходящее его, естественно, не касалось. И в то же время касалось, потому что уехавшая чуть больше года назад в Израиль бывшая преподавательница музыкальной школы приходилась ему родной тёткой.
Нельзя сказать, что Яшка питал к ней большую любовь. Взбалмошная и грубоватая, она не часто вспоминала о своей не такой уж и дальней родне, но это Яшку устраивало. Чем меньше она его замечала, тем меньше его дразнили, а учился он хорошо и без её помощи. В Израиль Нонна подалась одной из первых в их городе, едва появилась возможность. Перед отъездом у неё была куча неприятностей и даже скандалов. Её мужа, дядю Борю, который отказался с ней ехать, вынудили затеять бракоразводный процесс, после чего всё равно исключили из партии и выселили из двухкомнатной квартиры. Помотавшись полгода по коммуналкам и общежитиям, он в конце концов уехал тоже, но что с ним, пока неизвестно, потому что писем он никому не писал.
Кто-то прослышал, что на таможне Нонну основательно прошерстили, изъяли почти все книги и ноты из багажа, в результате чего она уехала с одним лёгким чемоданчиком. Но ещё до этого по указанию райкома партии в школе было проведено собрание, на котором Нонну «гневно заклеймили», обвинили во всех смертных грехах и вдобавок публично заявили, что «как педагог она ноль» и всю жизнь «клепала бездарностей под стать себе».
Со временем, может, всё и улеглось бы, но тут пришло первое письмо. И не кому-нибудь из оставшихся друзей или родных, а прямиком в музыкальную школу. В письме Нонна хвасталась первыми успехами на новой родине, но не забыла пройтись и по тем, кто отравлял ей существование в последние месяцы перед отъездом. Григорий Николаевич недальновидно позволил прочесть письмо в коллективе, отсюда и начались все беды.
Выходило, что с отъездом Нонна не успокоилась и не забыла обид. Каким-то образом она проведала, что Григорию Николаевичу зарубили присвоение звания заслуженного работника культуры, а Переходящее Красное знамя, которым испокон веков награждалась школа, секретарь райкома Трифанков приехал и забрал самолично, не удосужившись создать для этого даже какой-нибудь формальной комиссии…
Урок подходил к концу, а Григорий Николаевич словно забыл о нём.
— Ох, эти евреи! — пыхтел он и брызгал слюной. — Сплошные неприятности от них. Чего им, спрашивается, здесь не хватает? Преследуют их, что ли? По погромчикам соскучились?
— Григорий Николаевич! — дрожащим голосом проговорила моментально покрасневшая Наталья Абрамовна. — Детей постыдитесь! При мне можете говорить всё что угодно, но при них… — она виновато взглянула на Яшку и на толстого виолончелиста Женьку Вилькинского.
— Да что они — не понимают?! — вспылил директор и в упор посмотрел на ребят. — Вот скажите, вы понимаете, о чём разговор?
— Понимаем, — в один голос ответили Яшка и Женька, хотя совершенно не понимали, чем провинились евреи перед директором.
— Вот я, к примеру, украинец, — с пафосом продолжал Григорий Николаевич, — всю жизнь живу в России, и никуда меня отсюда не тянет. Бывает, конечно, что какие-нибудь бездари хохлом обзовут — я же от этого не бросаю всё и не драпаю в Киев! А евреев, видите ли, только попробуй жидами обозвать — смертельная обида…
— Григорий Николаевич! — почти задохнулась Наталья Абрамовна и, опрокидывая стулья и пюпитры, выбежала из класса.
Насупившийся Жемчужников проводил её тяжёлым взглядом, потом рассудительно изрёк:
— Эмоциональная дамочка! Ишь, как нос воротит, на больную мозоль ей наступили, видите ли. Того и гляди, сама навострит коньки на историческую родину…
Яшка внимательно вслушивался в разговор и рассматривал невозмутимого Женьку Вилькинского, обхватившего лакированные бока виолончели своими толстыми коленками, затем перевёл взгляд на Юрика Сысоева, вторую скрипку квартета. Потом некоторое время изучал драный карман на пиджаке Жемчужникова, из которого при каждом движении сыпались серые табачные крошки. На брызгавшего слюной директора смотреть не хотелось.
— Значит, так, — спохватился Григорий Николаевич, — урок окончен, дети могут идти. А мы, — он кивнул Жемчужникову, — пойдём ко мне в кабинет и подумаем, что предпринять…
Из школы Яшка вышел вместе с Юриком Сысоевым. За ними увязалась настырная Танька Миронова, которая тут же попробовала взять на себя роль атамана:
— Может, в кино рванём?
— Мне домой надо, — поморщился Юрик и соврал для убедительности: — Старики в гости намылились, с сестрёнкой сидеть некому…
— А ты? — Танька ехидно посмотрела на Яшку.
Не успел Яшка и рта раскрыть, чтобы тоже наврать что-нибудь, как из музыкальной школы выскочил Григорий Николаевич в небрежно наброшенном на плечи пальто и кинулся к лавке, на которой расположились ребята.
— Где Вилькинский? — задыхаясь спросил он.
— Ушёл, — услужливо доложила Танька.
— Ты, — директор ткнул пальцем в Яшку, — задержись, а вы, ребятки, ступайте домой… Хорошо бы всё-таки ещё Вилькинского найти…
В директорском кабинете было шумно и накурено. Сам Григорий Николаевич не курил, и курить в своём присутствии не разрешал, но сегодня, в виду неординарности ситуации, правилу изменил. Из присутствующих нещадно дымили папиросами двое: Жемчужников и старожил школы, флейтистка Тамара Васильевна, сухонькая старушка с седыми старомодными буклями, похожими на парик Баха с портрета в коридоре. Кроме них в кабинете были всё ещё пунцовая Наталья Абрамовна, затем заместитель парторга и по совместительству завхоз отставник Ефименко, а также преподавательница музыкальной литературы Ольга Викторовна, дама с томными, словно приклеенными ресницами и очень короткой юбкой, из-под которой всегда выглядывало много такого, чему выглядывать не следовало бы. Яшку усадили на стул, и Григорий Николаевич, откашлявшись, начал:
— Ты, Яков, уже не маленький и понимаешь, для чего мы собрались. От твоей тётки снова пришло письмо из Израиля, и это плохо… В нём она, понимаешь ли, клевещет на нашу школу и порочит советский образ жизни. Так, товарищи? — обратился он за поддержкой к присутствующим, и те поспешно закивали головами. — Нужно дать ей решительный отпор в виде открытого письма, которое опубликует областная газета. Так вот, мы решили, что будет лучше, если это письмо напишут наши ученики, и совсем здорово, если — еврейской национальности. К примеру, ты и Вилькинский. Притом ты её племянник, а это большой козырь! Женя подпишет после… — Григорий Николаевич плеснул воды в стакан и залпом выпил. — Не волнуйся, написать мы поможем, для того и собрались. Вот бумага, ручка, начинай.
— О чём хоть Нонна пишет-то? — прокуренным голосом перебила его Тамара Васильевна. — Вы бы вслух почитали, чтобы знать, о чём речь.
— Это нам без надобности! — филином ухнул Ефименко. — Мало ли какую идеологическую грязь льют на нас западные радиоголоса и их прихлебатели! Всё у них на один манер, мать их так-перетак…
— Ну, вам, конечно, без разницы, — смерила его презрительным взглядом Тамара Васильевна. — Вам, простите, что метёлки, что письма…
— Попрошу без колкостей и намёков! — обиделся Ефименко и грузно заворочался на стуле. — Консерваториев мы не кончали, как некоторые шибко умные, зато экзамен на идеологическую зрелость на фронте выдержали. Вот!
— Причём здесь письмо? — вмешался Жемчужников. — Или вам хочется посмаковать подробности этой похабщины? Все присутствующие — люди грамотные, догадываются, о чём она написала. Ответ можно составить, не читая письма.
— Действительно, — прибавил директор, — с письмом нас пока не ознакомили, но нет оснований не доверять райкому…
— Тогда я отказываюсь принимать участие в этой угадайке! — Тамара Васильевна тряхнула буклями и с силой растёрла папиросу в пепельнице.
— Издеваетесь, да?! — взвился Григорий Николаевич. — Буду — не буду, хочу — не хочу! Это вам не бирюльки, а серьёзное политическое мероприятие!
— Во-во! — обрадовался Ефименко. — Умные какие, аж спасу нет!
Жемчужников почесал подбородок и примирительно пробормотал:
— Вообще-то не мешало бы и в самом деле ознакомиться с письмом. Может, позвонить в райком, попросить?
Григорий Николаевич молча махнул рукой, и парторг тотчас принялся накручивать телефонный диск, с минуту разговаривал с кем-то сладким, как патока, голоском и наконец сообщил:
— Готово. Можно прямо сейчас подойти и взять письмо под расписку, а через день вернём.
Некоторое время после его ухода стояла тишина, потом Григорий Николаевич, покосившись на Яшку, сказал:
— Ты сходи, погуляй пока, а мы покумекаем, что писать.
Из прокуренного кабинета Яшка вышел с облегчением и стал прохаживаться по пустому коридору, разглядывая выцветшие старые стенгазеты, потом, оглянувшись, наковырял с доски объявлений пластилина, скатал шарик и стрельнул в пыльный плафон на потолке. Ничего интересного больше не было, и он вернулся к кабинету.
–… Что в этом письме такого, если райком его только под расписку выдаёт? — донёсся из-за неплотно прикрытой двери голос Ольги Викторовны. — Бомба, что ли? Ох, мудрят наши райкомовцы…
— Бомбы ей не хватает! — возмутился Ефименко. — Слышал бы эти слова твой батя-покойник, однополчанин мой и фронтовик, он бы тебе так задницу надрал, что тошно стало бы. А то ишь, заголила ляжки перед малолетками, щеки свёклой накрасила — и бомбу ей подавай!
— Фу, как грубо, — сказала Тамара Васильевна. — Выбирайте выражения, вы же в педагогическом коллективе.
— Ой-ой, напугала! — загоготал завхоз. — Я человек простой, что думаю, то и говорю. Не то что некоторые пе-да-го-ги, — с издёвкой протянул он.
— Нашли время ссориться, — подал голос директор. — Лучше над текстом думайте…
— Я, между прочим, ничего против евреев не имею, — через некоторое время вздохнула Ольга Викторовна. — Наоборот, считаю их очень приличными и интеллигентными людьми. И хамов среди них меньше. Есть у меня знакомый, Гришей зовут, кларнетист в кинотеатре, перед сеансами играет. Самоучка, но любому с консерваторским образованием фору даст.
— Знаем мы этих кларнетистов, — совсем развеселился завхоз. — Ах, музыкант, ах, интеллигент! А что же он, если такой хороший, не женится на тебе? Небось, тоже в Израиль мылится, чтобы письма подмётные оттуда строчить? Ты ему там без надобности, он себе там какую-нибудь Сарру с машиной да виллой отыщет, а такие, как ты, ему лишь для одного дела нужны…
— Ох, мерзавец! — возмутилась молчавшая всё это время Наталья Абрамовна. — А ещё ветеран-фронтовик! Хоть бы женщин постеснялся…
— Это мне-то стесняться? Пускай они стесняются. К вам это не относится, хоть вы и еврейка. Вы замужем за русским и, насколько знаю, никуда уезжать не собираетесь. Или… — Ефименко сделал многозначительную паузу, — собираетесь?
— Причём здесь это? — только и ахнула завуч.
— Притом! Нечего нам баки забивать. Знаем мы, чем купил эту вертихвостку Гриша-музыкант! И какой кларнет у него в штанах — тоже знаем! Эх, был бы жив её батя, не стерпел бы такого позора…
— Молчать! — вдруг взвилась Тамара Васильевна. — Слышите вы… алкоголик!
— Но-но, — стул под завхозом угрожающе заскрипел. — За алкоголика и за оскорбление личности могу привлечь, свидетели есть… А то распоясались, аристократы хреновы, сионисты недобитые…
Многого из того, что говорилось за дверью, Яшка не понимал, но чувствовал, что там происходит что-то очень гадкое и постыдное. Слушать дальше не хотелось, и он отправился на улицу, присел на лавку у школы и стал ковырять рыжий дерматин скрипичного футляра.
— Вот ты где, — раздался за спиной голос Жемчужникова, — пошли, братец, накатаем ответ быстренько, и гуляй себе на все четыре стороны.
От густых табачных клубов в директорском кабинете с непривычки щипало глаза. Спор уже закончился, и все сидели молчаливые и надутые.
— Вот оно… — брезгливо, словно червяка, Жемчужников достал из кармана узкий заграничный конверт с весёлой елочкой авиапочты, оглядел присутствующих и приступил к чтению:
«Шалом, дорогие строители светлого будущего, которое, надеюсь, никогда не построите! Думаете, я всё ещё злюсь на вас? Не надейтесь, нет. На собаку, которая лает вслед, а вцепиться в штанину уже не может, не обижаются… Чувствую я себя прекрасно, настроение хорошее, хоть вы и отняли своей возней перед отъездом у меня несколько лет жизни. Бог вам судья…»
— Ишь, какой святошей стала! — вырвалось у Ефименко, но на него зашикали, и он замолчал.
«… Как там любимая музыкальная школа? Ещё стоит? Благодаря стараниям перестраховщика-директора, она скоро развалится от малейшего чиха пьяницы-парторга. Кстати, по-прежнему ли он халтурит на свадьбах с казённым баяном или его уже не приглашают из-за скудности репертуара и неумеренности по части питья?..»
— Оскорбления в адрес конкретных лиц не зачитывайте! — набычился Григорий Николаевич. — Откровенную похабщину пропускайте.
— Ну уж нет! — мстительно заметила Тамара Васильевна. — Читать так читать. Умный не обидится, а дурака, — она лукаво покосилась на завхоза, — не жалко!
И действительно, дальше в письме Нонна не обошла вниманием Ефименко:
«…Как чувствует себя доблестный завхоз? Не беспокоят военные контузии, полученные в глубоком тылу при обороне обоза? Впрочем, сил у него ещё хватит, чтобы до конца растащить то жалкое имущество, которым сердобольная советская власть осчастливила школу…»
— Сука! — от гнева Ефименко сперва покраснел, потом побелел как полотно. — Своими руками придушил бы гадину, если бы достал. Пусть меня потом судят…
«…Как настроение у моих драгоценных коллег? Ещё не взбунтовались из-за того, что на каждом уроке музыки нужно ссылаться на решения партийных съездов и цитировать бессмертного вождя-сухофрукта? А ведь суммы их нищенских зарплат едва ли сопоставимы с количеством славословий в адрес вышестоящих идиотов…»
— Ложь! — уверенно заявила Тамара Васильевна. — Ни разу я не цитировала ученикам партийные документы!
— Вы их на флейте играть учите, — вздохнула Ольга Викторовна и грустно опустила свои приклеенные ресницы, — а я обязана твердить, что главное достоинство бетховенской Аппассионаты состоит в том, что её любил Ленин…
— Между прочим, он её и в самом деле любил, — недобро напомнил Жемчужников и снова углубился в чтение:
«…В Израиле я устроилась совсем не так плохо, как мне пожелали на партбюро. Учу язык, даю частные уроки музыки. На жизнь хватает. Даже откладываю кое-что на отпуск, который хочу провести в Ницце…»
— О, Ницца! — застонала Ольга Викторовна. — Хоть бы одним глазком посмотреть!
«…В Союз не поеду, хотя, сказать по правде, иногда тянет. Но не поеду уже потому, что секретарь райкома Трифанков сказал перед отъездом, что такой балласт, как я, советским людям не нужен. Куда мне, балласту, до него, ведь он выплывет при любой ситуации! Только всем хорошо известно, что лучше всего держится на поверхности…»
От такой откровенной хулы партийного начальства Жемчужников сперва зажмурился, потом покрылся липким потом и сразу же боязливо оглянулся.
«…Но Трифанков мне безразличен. Он не исключение: в райкомовских креслах удерживаются лишь подобные ему типы, а самые подлые и наглые из них пробиваются ещё выше, чтобы руководить государством. Хотя и это мне уже безразлично — жить-то с такой публикой вам, а не мне…»
— Ни хрена себе заявочки! — очередной раз вспылил завхоз. — Да за такие речи без суда и следствия… как врага народа! Ишь, какую змеюку на груди пригрели!
Красный, как рак, директор непослушными пальцами рванул галстук, вскочил и стал нервно метаться по кабинету.
— Может, дальше не читать? — жалобно застонал Жемчужников. — И так ясно…
— Читайте, — неумолимо повторила Тамара Васильевна.
«…И ещё мне интересно узнать: кто поселился в моей бывшей квартире? Уверена, что дали её не многодетной семье, мыкающейся по общежитиям, а какому-нибудь блатному из райкома…»
И здесь Нонна попала в точку: по райкомовской протекции в её квартиру вселился Жемчужников. Если упоминание о казенном баяне и пьянстве он пропустил мимо ушей, то такого оскорбления стерпеть уже не мог:
— Баста! Больше такую клевету не читаю. И вам не советую!
Он подхватился и принялся носиться по кабинету наперегонки с Григорием Николаевичем. Все стали провожать их взглядами, лишь Яшка тайком поглядывал на брошенное на стол письмо, силясь разобрать оставшиеся строки, писанные корявым тёткиным почерком.
Вдруг раздался смех, и все перевели взгляды на Наталью Абрамовну. Смеялась она как-то странно: из глаз катились слезы, и она достала носовой платок, но прижимала его почему-то не к глазам, а к вискам. И вообще это больше походило не на смех и даже не на плач, а на какие-то нервные частые всхлипывания.
— Господи, — шептала она лихорадочно, — неужели надо уехать, чтобы увидеть, в какой грязи и мерзости мы живём? Почему? За что?..
Тамара Васильевна и Ольга Викторовна принялись её успокаивать, Ефименко демонстративно отвернулся, а Григорий Николаевич и Жемчужников разом остановились и стали изумленно её разглядывать.
— Вы это… перестаньте… — пробормотал директор. — Дайте ей лекарство какое-нибудь, и пусть идёт домой. Мы тут сами…
Женщины вывели завуча из кабинета, а через минуту вернулись и сели на свои места.
— Оно понятно, — философски изрёк Ефименко. — Правда-матка глаза колет. Будь я на её месте…
— Замолчите! — выкрикнула Тамара Васильевна. — Оставайтесь на своём месте и помалкивайте. И так наговорили больше, чем следует!
Григорий Николаевич подёргал себя за растянутый галстучный узел и уставился на часы:
— Перестаньте собачиться, ради бога! Лучше займёмся ответом, пока совсем не перегрызлись…
— Пиши, — похлопал Яшку по плечу Жемчужников.
Мальчик послушно придвинул к себе чистый лист, попробовал ногтем перо и вздохнул.
— Пиши, — повторил Жемчужников и принялся на ходу сочинять: — «Открытое письмо». Написал заголовок? Теперь с новой строки. «По поручению парткома, профкома, администрации и коллектива школы…»
Яшка механически записывал и не понимал ни слова. Перед глазами всё ещё стояла плачущая Наталья Абрамовна. Ему было жалко её, а всех этих людей, обидевших её, он просто ненавидел. Хотя нет, Тамара Васильевна наверняка не виновата. И Ольга Викторовна тоже.
«…Провокационный характер вашего письма глубоко возмутил наш коллектив и заставил выступить с гневной отповедью агенту мирового сионизма…»
Коллективного сочинения явно не получалось, потому что все молчали, и Жемчужников в одиночку складывал непослушные фразы, в которые никак не вмещались распирающие его злость и негодование.
Перо послушно поскрипывало по бумаге, и Яшка нисколько не следил за тем, что пишет, лишь раздумывал о тётке Нонне, которую сейчас называли всякими плохими словами. Может, оно и так, но это всё-таки его тётка, и ругать её со всеми вместе казалось ему предательством.
— Чего остановился? — Жемчужников заглянул через плечо. — Устал?
— Перышко засорилось, — соврал Яшка и с преувеличенным старанием стал тереть перо о клочок бумаги.
Минуты три парторг выжидал, потом присел рядом и жёстко притянул его к себе:
— Ну-ка, ну-ка… Вот оно что! Значит, ты не согласен с тем, что пишешь? Да или нет?
— Пиши, — глухо сказала Тамара Васильевна, отворачиваясь. — Так надо, сынок…
«…Я, ваш племянник, ученик пятого класса, член Всесоюзной пионерской организации имени Ленина…»
— Может, написать просто — «пионер»? — как за соломинку ухватился Яшка за последние слова.
— Пиши, как велят! — взвизгнул Жемчужников. — «…возмущённый вашим…» Учти, слово «вашим» не с большой буквы, а с маленькой! «… возмущённый вашим провокационным письмом, публично заявляю, что отрекаюсь от вас…»
Легкое поскрипывание пера оборвалось.
— Что такое «отрекаюсь»? — Яшка в упор разглядывал парторга.
— Неужели не понимаешь? А я думал, ты разумный мальчик и не хочешь неприятностей себе и родителям…
Но Яшка его уже не слышал и заплакал в полный голос. Он не видел ничего перед собой, кроме этого страшного слова «отрекаюсь», которое отсекало всё, что было раньше, а будущее — сулило ли оно теперь что-то хорошее?
— Сынок, — донёсся до него голос Тамары Васильевны, — ну, что же ты так?
Опрокидывая стулья, Яшка бросился к двери, и по пустому школьному коридору звонко зацокали подковки его стареньких, чиненых-перечиненных ботинок.
Уже на улице, глотнув холодного воздуха, он огляделся по сторонам и вспомнил, что забыл в директорском кабинете футляр со скрипкой. Ну, и не надо, подумал он, пускай себе забирают! Всё равно он больше сюда не придёт, как бы его ни уговаривали.
На знакомой скамейке возле школы сидела завуч Наталья Абрамовна. Сидела она странно и неестественно, не сводя взгляда с изломанных кустов жасмина у чугунной школьной ограды.
— Наталья Абрамовна, — тихонько позвал её Яшка и присел рядом.
Красными, но уже сухими и спокойными глазами завуч посмотрела на него и вдруг погладила по щеке подрагивающими, чуть влажными пальцами. Прикосновение было коротким и лёгким, но словно обожгло щёку. К горлу подкатил комок, и захотелось снова заплакать, но Яшка сдержался, лишь придвинулся к Наталье Абрамовне поближе и ткнулся лбом в её шершавый рукав.
— Не обижайся на них, — глухо проговорила завуч, — они и сами не ведают, что творят… Просто жизнь у нас так устроена, и эти люди вовсе не злые. Они просто несчастные…
— Я понимаю, — пробормотал мальчик, глубже зарываясь лицом в её рукав. — Понимаю…
9. Дедово наследство
Чем старше становишься, тем больше обращаешь внимание на разницу между тем, что происходит вокруг — на улице, в школе среди сверстников, при общении с незнакомыми людьми, и тем, что наблюдаешь у себя дома, при закрытых дверях, в разговорах с близкими и знакомыми. Между этими наблюдениями чаще всего зияющая пропасть. Хотя опять же, чем старше становишься, тем больше находишь в этом своеобразную логику. Чтобы искренне восхищаться происходящим вокруг, нужно быть законченным идиотом или изначально лживым и двуличным человеком. С другой стороны, чтобы всё-таки не выглядеть белой вороной и не отличаться от большинства, что весьма чревато, нужно носить маску — идиота или того же лжеца. Лишь дома её брезгливо снимаешь и отбрасываешь в угол. А назавтра снова натягиваешь на лицо, как бы этому ни противился.
Причина этому — вовсе не подпольное чтение запрещённых книжек или резкое отрицание существующей действительности, до поры таящееся в каждом из нас и пока не требующее выхода. Противоречие — даже не столько в природе человека, хотя естественное стремление каждого — не впускать в свой относительно обустроенный быт отвратительные и несовместимые с моралью реалии внешнего мира. Несовместимость между тобой и обществом существует всегда и на любом уровне, и чем старше становишься, тем пропасть становится шире и глубже. Преодолеть эту несовместимость, наверное, можно, но стоит ли? Не сродни ли это поражению?
Подобные размышления и сомнения характерны, наверное, даже для самого отмороженного апологета главенствующей идеологии, как бы он ни закрывал глаза на происходящее. Всё-таки законченных идиотов не так много…
Наш герой, как и любой его сверстник, естественно, оценивал это несоответствие как крайнее неудобство и постоянно пытался разобраться в причинах такого странного, с его точки зрения, явления, хотя и понимал, что однозначного ответа никто не даст. А вскоре и вовсе стал воспринимать это внутреннее противостояние как само собой разумеющееся. Рано или поздно жизнь расставит всё по местам, ведь неустойчивое равновесие — а оно есть, и ощущал его не один лишь Яшка! — рано или поздно закончится и наступит… А что наступит? Этого ни он, ни окружающие не знали. И когда наступит, тем более, было неизвестно…
Но все чего-то ожидали, словно сладкая крупка, иногда пробегавшая по спине, сулила перемены уже завтра…
В давние-предавние времена, когда Яшка был ещё совсем юным, среди друзей и знакомых его родителей было принято время от времени по выходным собираться у кого-то в гостях, накрывать стол, в меру выпивать, а потом проводить остаток вечера во всевозможных беседах. По праздникам даже танцевали под радиолу и пели патриотические и народные песни. Для хорового пения они вполне годились — не петь же любимые блатные одесские куплеты в приличной, интеллигентной компании!
При этом как-то обходились без интернета, и это истинная правда… Такие уж дикие нравы были в те времена, не чета нынешним!
Чаще всего собирались в гостях у Яшкиного дядьки — заслуженного сталевара и одного из создателей броневой стали для легендарных «тридцатьчетверок» во время Второй мировой войны. Немало интересных людей приходило на эти импровизированные посиделки, обо всех уже не упомнишь. В частности, была одна весьма колоритная пара, которая, не успев ещё раздеться в прихожей и пройти к столу, уже начинала ссориться друг с другом, не стесняясь окружающих.
— Никакой у тебя, Лизка, культуры! — ворчал супруг, высокий полный старик с большим полыхающим, как флаг над Горсоветом, бесформенным носом. — Деревня ты неумытая…
— Сам ты деревня! — огрызалась супруга. — До сих пор не умеешь себя вести в приличном обществе!
— Я — деревня?! — с пол-оборота заводился Иван Андреевич, а именно так его и звали. — На себя посмотри! Не помнишь, что ли, когда я брал тебя замуж, в вашей деревне никто даже лаптей не носил — только онучи! А в нашей деревне уже, да, люди в лаптях ходили!
— Давай, культурный, снимай свои лапти, вернее, калоши и проходи! — подталкивала его в спину обиженная супруга. Хотя она уже привыкла к этому и всерьёз не гневалась.
Препирательства этих стариков все слушали с улыбкой, но никто не вмешивался и не старался их успокоить. Да и это было, по всеобщему мнению, небезопасно.
Ещё бы — сегодня они уже пенсионеры, а раньше Иван Андреевич был одним из главных НКВДшников в области и, как он нередко любил вспоминать, сразу после войны разоблачил и отправил на эшафот или в расстрельный каземат не один десяток немецких прислужников и полицаев. При этом сердце у него ни разу не дрогнуло, даже когда он самолично подписывал расстрельные списки, а приходилось, между прочим, заниматься и этим:
— Всё надо было делать стремительно и быстро. Какой смысл тянуть до официального суда, где приговор будет тот же самый? Кто на это тогда смотрел?
Иногда во время рассказов его правая рука невольно тянулась к кобуре за пистолетом на правом боку, которого сегодня, конечно, уже не было, а раньше… раньше он чуть ли не ложился с ним спать.
— К евреям мы с Лизкой всегда относились хорошо, — он каждый раз обводил присутствующих добрым, но каким-то ледяным профессиональным взглядом. — Это недруги наговаривали на нас, что в НКВД служили сплошь антисемиты. Может, кто-то из наших втайне и не любил евреев, но помалкивал — кому охота расставаться со своей работой? В руководстве-то конторы вашего брата было более чем достаточно. Ох, и много они накуролесили в органах, эти евреи! Но большинство из наших ребят были нормальными людьми, хоть и носили в юности лапти. А некоторые, — тут он оглядывался на супругу и хитро подмигивал, — даже онучи…
— Некоторые свои лапти и сегодня не снимают! — каждый раз прибавляла супруга. — Только после напоминания, и то со скрипом…
Но долго размышлять о том, какие хорошие парни служили в чекистах и сколько среди них было евреев, Яшке не хотелось. Гораздо интересней было после этого прикидывать, какие у него самого были предки. Но уж в НКВД или позднее в КГБ никто из них наверняка не служил, какими бы хорошими людьми они ни были. В этом Яшка был уверен.
И всё-таки человеком он был сентиментальным и наивно-мечтательным. Представлял своих предков людьми сплошь положительными, о которых не грех вспомнить сегодня добрым словом. Это было для него почему-то крайне необходимо. Чем старше он становился, тем больше ему этого хотелось. Безумно хотелось заглянуть в историю поглубже, но как? Раньше об этом он даже размышлять не хотел, а вот сегодня…
Никаких документов более чем полувековой давности в их семье не сохранилось. А знать о тех, от кого ты произошёл, безусловно, каждому уважающему себя человеку необходимо. Хотя бы для самоутверждения. Чтобы не стать иваном, не помнящим родства.
Конечно же, Яшке хотелось узнать о предках не каких-то библейских, ибо он понятия не имел, кто он есть на самом деле, и к какому библейскому колену принадлежит. А может, вовсе и не к колену, а к подмышке или к чему-то поскандальней. Но шутить на эту тему всё-таки считал неприличным. Должно же быть у человека что-то святое!
Более всего интересовали его предки совсем недалёкие, например, собственные деды и бабки, о которых ещё сохранились какие-то отрывочные сведения. Если после родителей осталось достаточно много фотографий, личных вещей, и их истории ему были худо-бедно известны из их скупых рассказов, то с дедами и бабками ситуация была похуже.
Но и от них всё-таки кое-что осталось помимо десятка выцветших фотографий вековой давности. Так сказать, семейные реликвии, которые отцовский дед передал отцу с условием, что тот передаст их сыну, то есть Яшке. А уж он, в свою очередь, обязан будет передать их дальше по цепочке. Притом непременно на смертном одре, как это произошло с дедом и отцом. Про одр, конечно, Яшка уже присочинил, начитавшись всяких романтических книжек, но так звучало красивее. Прямо-таки складывалось как в средневековых рыцарских династиях.
А осталось ему от деда всего четыре реликвии. Старинный серебряный стаканчик для субботнего возлияния — кидуша, юбилейный николаевский рубль, выпущенный к трёхсотлетию дома Романовых, женский браслет из дутого золота с крохотными жемчужинками и бирюзой, подаренный дедом невесте перед свадьбой в 1913 году, и золотой перстень с рубином, тогда же ответно подаренный ему будущей Яшкиной бабушкой. Обменялись, так сказать, свадебными подарками. Что и говорить, замечательная была традиция, и реликвии замечательные.
Все эти вещи Яшка бережно хранит до сих пор и надеется когда-то на собственном смертном одре непременно передать сыну. Даже представлял иногда, как лежит на белых простынях, тянет иссохшую длань наследнику, а тот, обливаясь горькими слезами, благодарно принимает дедовские дары и обещает беречь их пуще собственного глаза.
Правда, на николаевский рубль то и дело покушались местные нумизматы, которым Яшка по неосторожности похвастался, но ни на какие заманчивые предложения он не поддавался. Аж, сам удивлялся своей стойкости.
О стаканчике и браслете он благоразумно помалкивал. А вот с перстнем то и дело случались разные необычные вещи. И это уже не то детское пластмассовое колечко с блестящей стекляшкой и фольгой, которое было ему подарено в детском саду «невестой». Тут всё сложней. Не иначе как перстень заговорён дедом.
Дело в том, что с недавних пор Яшка решил носить его, не снимая с пальца. Жена, увидев это, хмыкнула про себя, мол, совсем у человека с возрастом крыша поехала, но ничего не сказала. И правильно сделала: нечего вторгаться в святая святых. Неизвестно, как муж поведёт себя при попирании его святыни. Да и Яшке самому неизвестно. Никто ещё не попирал.
Поначалу было несколько неловко носить старомодный перстень, но потом он привык. Одна беда — для среднего пальца перстень оказался несколько туговат, а для безымянного великоват. Хотя при жаре, когда все вещи, в том числе и пальцы, согласно физике, расширяются, перстень сидел на безымянном нормально. Та же картина и для среднего пальца, но при холоде.
Так вот, повадился этот перстень вечно теряться, но не навсегда и не окончательно, а на время. Может быть, даже в показательных целях. Несколько раз Яшка смахивал его полотенцем, вытирая руки после мытья, но каждый раз находил в самых неожиданных местах, а один раз даже на другой день.
Но самая удивительная история произошла на отдыхе в Хорватии, когда он потерял его в бассейне при отеле, где они с женой остановились. Пропажа обнаружилась сразу едва Яшка вылез из воды. Пропахав бассейн несколько раз вдоль и поперёк, он вернулся в свой номер ни с чем. Ночью ему снился обиженный дед, который упрекал внука в нерадивости и грозил скрюченным коричневым пальцем. Проснулся Яшка разбитый и с головной болью. Поначалу ему хотелось вернуться в бассейн и снова приступить к исследованию дна, но что-то подсказывало, что это бесполезно. На всякий случай, он спустился в лобби и сообщил парню за стойкой, что у постояльца беда, и если его перстень кто-то обнаружит, то он будет счастлив, премного благодарен и… Однако парень слушать дальше не стал, а пошарил в одной из ячеек, где хранятся ключи, и протянул пропажу.
Обрадованный Яшка натянул кольцо потуже на средний палец и поскакал докладывать жене о находке.
— Ты бы его отблагодарил, — заметила жена, — всё-таки вернули. А могли бы и себе взять…
Яшка побежал назад и стал совать парню за стойкой деньги. Тот некоторое время соображал, потом снова полез в ячейку и извлёк взамен на деньги женскую серёжку с большим голубым камнем. Серёжку Яшка, конечно, не взял, но с тех пор решил перстень со среднего пальца больше не снимать — пусть лучше давит…
Одна вещь сегодня гложет его душу. Он, конечно, передаст сыну семейные реликвии, в этом и сомнений нет.
Но как-то неудобно рассказывать о капризном нраве этого перстня с рубином. Правда, он теперь плотно сидит на пальце и лишь изредка поблёскивает кроваво-красным полыхающим пламенем, мол, погоди, хозяин, нашим с тобой приключениям ещё не конец, ты за мной ещё побегаешь… Хотя, как теперь снять его, если он, подлец, всё глубже и глубже вгрызается в палец, и пошевелить им уже нет никакой возможности?
У каждого человека собственное представление о счастье. Или если уж не о счастье, то хотя бы о чём-то напоминающем его — какой-нибудь маленькой личной радости, без которой существовать никак нельзя. Такой, от которой становится легче жить и не так грустно размышлять о завтрашнем дне. Вне зависимости от того, удачливый ты человек или патентованный лузер. Конечно, можно всю жизнь прожить и без этого, но, согласитесь, кому захочется такое серое безрадостное существование?
У Яшки, например, сегодня в качестве этой радости — а как ещё назвать? — только одно мелкое, но довольно существенное, ежедневно возникающее желание. Кто-то, вероятно, посмеётся, посчитав его мелочью или пустяковиной, а кто-то понимающий и посочувствует. Дело в том, что каждый вечер он ложится спать с одной-единственной мечтой — как бы как следует выспаться. Беда даже не в том, что при нынешней непростой жизни на бешеных скоростях спать получается максимум пять-шесть часов, не больше, и это, кстати, почти уже не напрягает. Беда в том, что снятся Яшке всю ночь напролёт уже не детские одноглазые циклопы из старых фильмов-страшилок, а всевозможные гадости и проблемы, которые никак не удаётся разрешить в реальной жизни. К этому прибавляются печальные размышления о деньгах, которых всегда не хватает, потом о работе, приносящей только огорчения, а не удовольствия, о начальниках-садистах, не дающих заниматься в рабочее время тем, что подневольного работника больше всего интересует в данный момент, но к основной работе никак не относится, и вообще… Короче, вселенская несправедливость и зелёная тоска!
У него и в детстве были неполадки со сном. Конечно же, тогда не допекали проблемы, схожие с сегодняшними, и если уж он засыпал, то спал крепко и беспробудно до самого рассвета, даже невзирая на детские ночные кошмары, изредка заставлявшие пробуждаться на короткое время в холодном поту. Но, сразу же разглядев, что в окружающей темноте всё тихо и спокойно, Яшка быстро засыпал снова и уже никакие страхи его до утра не донимали.
Проблема в детстве была в другом. Каждый раз, когда нужно было идти в кровать, у него, как назло, наступал период бурной деятельности: срочно требовалось навести порядок в игрушках, полистать любимую книжку, раскрасить очередную раскраску, перевести переводную картинку, посмотреть интересную передачу для взрослых по телевизору. Но над его ухом раздавалась суровая и безжалостная команда «Всё, детское время закончилось!», и он уже знал, что никакие протесты и уговоры не помогут, придётся отправляться в спальню, лезть под холодное одеяло и пытаться заснуть. Некоторое время он ещё будет в темноте разглядывать, как по шторам пробегают мутные отблески от фар проезжавших по улице автомобилей, затем вслушиваться в приглушённые звуки телевизора, который смотрят родители в соседней комнате, вертеться с боку на бок, пока глаза сами собой не закроются, и он не заснёт. Эти маленькие неприятности перед сном его почти не тревожили, потому что бороться с ними было бесполезно.
Яшка даже пытался загадывать, что бы ему приснилось в эту ночь, но почему-то заранее был уверен, что ничего из загаданного не приснится. Хотя, наверное, ошибался. Загаданное частенько снилось, но запоминалось не так качественно, как всякие неожиданно явившиеся ему гадости.
Неизвестно, как с этим обстояло у других, но Яшка с самого детства выработал для себя волшебную мантру: всё плохое пускай приснится сейчас, сегодня, зато дальше будет сниться только хорошее и доброе. И наяву пусть будет так же. И это волшебное заклинание иногда срабатывало…
Правда, чаще всего происходящее завтра мало соответствовало ночным сновидениям-ожиданиям, тем не менее, с младых ногтей он был неисправимым оптимистом. Привык им быть, несмотря ни на что. И никакая логика здесь не срабатывала. А уж когда увиденное во сне сбывалось наяву, был просто на седьмом небе от блаженства.
Уже впоследствии Яшка иногда замечал, как у спящего сынишки во сне расплывалась на устах счастливая улыбка. Наверное, он в чём-то повторял отца и видел те же самые сны о завтрашнем счастье. Ну, или не совсем те же, а свои собственные…
Сегодня Яшка по-прежнему ложится спать, не переставая надеяться и загадывать, что ему непременно приснится что-то доброе и хорошее, и оно непременно сбудется, стоит лишь утром открыть глаза. Только никому об этом загодя не рассказывает — засмеют же…
10. Картофельная страда(ние)
Всё хорошее рано или поздно заканчивается. Никогда не бывает так, чтобы оно длилось вечно. Хоть эти неприятные фразы и давно навязли у всех в устах, но так, к сожалению, и есть. Беззаботные детские годы подходят к концу, и, какие бы проблемы и неудачи ни случались с нами в школе, всё это сущие пустяки по сравнению с тем, что ждёт нас впереди. Об этом тоже все прекрасно знают, даже несмотря на самые радужные ожидания.
Конечно, во многом подводят (ну, или кому-то помогают!) гены, заложенные в нас предками. Известны случаи, когда, предположим, в потомственных профессорских семьях вырастали откровенные негодяи, недостойные даже дедовского аристократического мизинца. Или в роду хронических алкоголиков и бездельников неожиданно расцветал гений чистой красоты и мощного интеллекта. Но чаще всего мы послушно наследуем основные качества предков. Как бы ни отнекивались от своих корней, но эти гены не выпускают нас за рамки, отведённые природой. Можем сколько угодно играть чужие роли, напяливать на себя чужие пиджачки, но ушки-то рано или поздно вылезают наружу.
Потому, наверное, и государство рабочих и крестьян, благодаря своим недальновидным и кровожадным вождям, истребив поначалу аристократию и интеллектуальную во многих поколениях элиту, терпело впоследствии постоянные политические, военные и экономические неудачи, даже не пытаясь разобраться в глубинных причинах провалов. Если чего-то государство и добивалось, то очень высокой ценой, кровью и невосполнимыми человеческими потерями…
Впрочем, так далеко в подобных рассуждениях Яшка не заходил ни тогда, ни потом. Поболтать об этом в тёплой компании под водочку и хорошую закуску он ещё мог, но не более этого. Его устраивало относительно устойчивое состояние, в котором он находился. Все свои победы он откладывал на будущее, если уж сейчас они особо не удавались. На поддержку предков особо не рассчитывал, так как твёрдо помнил, что ни великих деятелей культуры, ни политиков или полководцев в его роду не было, а кто же всё-таки был? Очень хотелось надеяться, что не было прохвостов, подонков или негодяев. В общем-то, так оно, по всей вероятности, и было. Но… кто мог утверждать такое с точностью? В том-то и дело, что никто.
Да и в Яшкином окружении, среди одноклассников и друзей, не было достойных внуков героических дедов, потому что в их провинциальном городе, разросшемся в конце девятнадцатого века вокруг большого рельсопрокатного завода, если и проявлялись какие-то знаменитости, то это были выходцы не из интеллектуальной элиты, а всего лишь из знатных рабочих династий. Гордиться принадлежностью к передовикам производства и стахановцам было скучно и неинтересно, как бы рабочий класс ни возвеличивали и ни называли движущей силой общества, благоразумно замалчивая, кто по-настоящему вершил, вершит и будет вершить народные судьбы. Иными словами, чем тут, спрашивается, гордиться?
А уж ему-то, еврею, хвастаться и вовсе было нечем. Были бы у него в роду хотя бы бухгалтеры, инженеры или продавцы дефицитных товаров — какие-никакие провинциальные публичные люди! — это ещё бы куда ни шло, но и таковых среди предков, по всей видимости, не было. С пролетариями была вообще форменная неувязка. Маловато евреев трудилось простыми работягами. Экономистами и заводскими руководителями, да, работали, но сколько стоило трудов пробиться на желанную звёздную должность…
По этой причине генеалогические исследования Яшку с некоторых пор почти не интересовали. А со временем и вовсе перестали интересовать. Того, что ему было уже известно, хватало вполне, и никак не могло отразиться на настоящем, так что лучше устремить свой пытливый взор не назад вглубь веков, а вперёд в светлое будущее. Не предки красят человека, благоразумно рассудил он, а потомки, которых ещё предстоит сварганить и направить на путь истинный…
После окончания школы выбор вариантов дальнейшего продвижения по жизни, несмотря на громкие декларации, на самом деле не особенно велик. Тем более для юноши, не сильно блиставшего на поприще точных и гуманитарных наук. Естественное продолжение, как и у многих его одноклассников, — машиностроительный институт, находившийся по соседству со школой и его домом. Стоило бы, наверное, задуматься о каком-то более престижном вузе — медицинском, юридическом или гуманитарном, более подходящем Яшке по складу характера. Но в них были изначально большие конкурсы, плюс приём Рабиновичей и прочих коганов осуществлялся не без традиционных подношений «сами знаете кому». Но это были уже обходные пути, а было тогда и такое негласное, но почти официальное правило — не принимать евреев в престижные вузы. До революции это называлось процентной нормой, а сегодня не называлось никак, но что это меняло? Запрет — он и есть запрет. На то и соответствующие инструкции имелись. Правда, для служебного употребления.
Тайком от родителей, которые этого, безусловно, не одобрили бы, он отправил свои стихи на творческий конкурс в Литературный институт в Москву, однако ответ оттуда пришёл неожиданно быстро и оказался отрицательным.
Короче говоря, как ни крути, оставался всё тот же машиностроительный институт, куда принимали всех без разбора, лишь бы человек не завалил приёмные экзамены. И принимали всех, в том числе и евреев, но вовсе не по причине особой любви к вышеозначенным владельцам замечательных фамилий, а скорее, по причине хронических недоборов и, развивая мысль дальше, невысоких заработков будущих творцов новых машин и механизмов. Об этом абитуриенты, безусловно, знали, но к инженерной специальности всё равно стремились. Не в силу её престижности, а в силу доступности. Дальше — куда кривая выведет.
К тому же, как пророчески рассудили Яшкины родители, не оставаться же, чёрт побери, приличному мальчику из хорошей еврейской семьи без высшего образования! Какая девочка из не менее приличной еврейской семьи на него потом посмотрит? Да ещё без традиционного голубого поплавка на лацкане пиджачка! То-то и оно, поступать куда-то в любом случае было надо. А не поступишь — не только здесь облом, но ещё и два года в армии едва ли прибавят оптимизма молодому человеку, стремящемуся сделать первый шаг на длинной карьерной лестнице на неизвестно какие доступные высоты…
А теперь поместим нашего героя в ситуацию, когда он впервые и по-настоящему всерьёз задумался о своём будущем месте во вселенной. Конечно же, мы раздумываем об этом постоянно, день за днём, но всегда это происходит на уровне беспочвенных мечтаний и туманных предположений, однако рано или поздно мечты обязаны закончиться и смениться чётким планом действий. Тут уже выбор не так широк, как казалось ранее, но при этом более различимы границы, заступать за которые не то чтобы нельзя, а просто не удастся. Эйфория из головы пока не выветрилась, но уже реальней начинаешь оценивать свои возможности и силы. Отсекаешь то, что тебе явно не по плечу и не по интересам, хоть и не оставляешь тайных надежд пробить нависшие над головой стеклянные непробиваемые потолки. Кому-то же такое удаётся!
К слову сказать, будущая инженерная стезя вовсе не была в числе приоритетных в Яшкиных планах по завоеванию своего места в мире. Правда, и выбор после отсеивания лишнего и недоступного оставался не сильно большой — техника, литература или музыка, но с последними он благоразумно решил повременить… Вот бы когда-то удалось органично совместить все эти три вещи в одной будущей профессии!..
Но пока, не забегая вперёд, вернёмся в Яшкины студенческие годы. Итак, место действия — колхоз, картофельное поле. Время действия — осенняя уборочная страда, на которую каждый сезон с начала сентября и до белых мух, то есть почти до декабря, выезжают студенты с первого курса по пятый. В пустынных институтских аудиториях и коридорах всё это время уныло гуляет холодный ветер и хлопает незакрытыми ставнями окон. Счастливчики, избежавшие осенней колхозной барщины, даже не являются в аудитории, лишь приходят для каких-то непонятных «работ на кафедре», чтобы, отсидев положенные часы до обеда, спокойно удалиться домой.
А у студентов, обречённо и беспрерывно сравнивающих свою незавидную участь с участью бесправных рабов на плантациях, одна отрада — поскорее бы световой день прошёл и наступил вечер. А может быть, беспрерывно моросящий дождь усилится до такого ливня, что работать на поле уже будет невозможно, и тогда можно с чистым сердцем отправляться к себе в избу засветло, где хозяйка уже наварила большой чугун холостых щей без соли и специй, вывалила на сковороду большой шмат мяса, слегка отваренный в тех же щах, а чуть позже вытащит из печи другой чугун — уже поменьше — с разваренной до клейковины картошкой. Всё, пора развешивать на печи промокшие насквозь фуфайки, сушить сапоги и приступать к долгой вечерней трапезе.
Хотя стоп! Какая же вечерняя трапеза без местного самогона? Никак без него нельзя! Да и вообще в деревне без него нельзя. Могут неправильно понять, если откажешься, когда наливают. Хорошо, если посмеются. Хуже, если чужаком сочтут, а с чужаками здесь разговор короткий…
Были бы у студентов деньги, можно было бы заранее купить в сельмаге настоящей водки или даже аристократической старки какого-нибудь дикого чечено-ингушского разлива, а так остаётся лишь покупать самогон у той же хозяйки. Для своих родичей да сельчан она, конечно, гонит хороший и даже процеженный сквозь грязную марлю первачок, а студентам, чуть ли не силой навязанным на постой председателем, можно впарить и тот, что поплоше. Всё равно они будут морщиться лишь после первого стакана, а потом разгуляются, непременно вытянут из загашников свои последние мятые рубли и попросят ещё. А куда им, соколикам, деваться? Не в сельмаг же на другой конец деревни бежать, который к тому же давно закрыт. Пить-то вечером всё равно будут, никуда не денутся! При этом станут непременно бренчать на старой раздолбанной гитаре, привезённой с собой из города, и орать дурными голосами всякие похабные городские песни. Короче, как всегда.
Яшка с друзьями, конечно, прекрасно понимали хозяйскую жадность и могли её объяснить годами и десятилетиями бесправного сельского существования, но не понимали лишь того, что местные жители воспринимают как должное, когда каждый вечер их доблестная шестёрка и все остальные коллеги из студенческой братии, возвращаясь с работы, притаскивают с поля по ведру украденной картошки и ссыпают в хозяйские погреба. К концу их пребывания на сельхозработах погреба будут заполнены с верхом, но это дармовое богатство вредная старуха-хозяйка, как и остальные деревенские жители, совершенно никак не оценят, и на качестве, количестве и стоимости ежедневно выпиваемой гостями самогонки это никак не отразится. Воровать колхозное добро и тащить к себе в погреб — это норма здешней жизни. Что-то само собой разумеющееся и незыблемое. Не студенты, так кто-то другой притащит с поля колхозное добро.
А сейчас они, выхлебав по плошке холостых щей с отварным мясом и опустошив по тарелке толчёной картошки под мутную водянистую самогонку, мстительно приступили к своему основному вечернему развлечению, мешающему спокойно почивать завалившимся на печке ещё засветло хозяевам, — хоровому распеванию песен под старую расстроенную гитару в переводных немецких картинках полуобнажённых красоток, привезённую с собой. Откуда только силы берутся у этих городских иродов так истошно драть горло после тяжёлого трудового дня?!
Теперь, наверное, пора поближе познакомиться с участниками этих не очень сытных, но весьма песенных и в какой-то степени судьбоносных для нашего героя застолий. Главный заводила всему — Вовка Лобзик. Прирождённый лидер, правда, несколько чапаевского или даже махновского авантюрного типа, не всегда последовательный и взбалмошный, но искренний и дружелюбный, не жалеющий живота своего ради друзей, считал себя неплохим рок-музыкантом, и был абсолютно уверен в том, что отсутствие слуха вполне можно компенсировать громкостью пения. Притом, чем больше он не дотягивал до нужной ноты, тем громче пел.
Его верная подруга Галка — довольно миловидная особа, беззаветно преданная своему атаману и старающаяся не блистать красноречием, особенно в его присутствии. С момента их знакомства ещё в школе она была свято уверена, что их будущий союз предначертан свыше, поэтому даже откровенные и довольно частые измены Лобзика воспринимала не иначе как мальчишеские забавы перед неминуемой женитьбой. Куда он денется с подводной лодки, усмехалась она, когда многочисленные подруги сообщали ей о похождениях ветреного жениха. Тем не менее стоически терпела все его выходки в надежде, что рано или поздно тот остепенится и будет верен лишь ей одной.
В самый первый день, когда группу студентов в количестве тридцати человек привезли на центральную усадьбу колхоза, она твёрдо заявила, что жить в девчачьей компании не собирается, и при расселении по хозяевам отправилась с нашей мужской шестёркой. Остальным дамам из группы, попробовавшим удивиться смелости её выбора, она твёрдо и во всеуслышание заявила, что муж и жена одна сатана, и пускай товарки придержат свои язычки, иначе она пожалуется своему кумиру. Кумир не кумир, решили дамы, однако связываться с ней не стали, лишь хитро поглядывали, но ничего больше не говорили. Видно, решили, что так будет себе дороже.
К слову сказать, выполнения будущих супружеских обязанностей она требовала от Лобзика уже сейчас и регулярно, к чему он, честно признаться, был не всегда готов. Особенно трудно было выполнять эту быстро опостылевшую функцию после вечернего застолья, да ещё в хате, где не было ни одного закутка для новобрачных, а постояльцы спали вповалку на матрасах, постеленных на полу впритык друг к другу. Самое укромное и хлебное место — на печке за занавеской — было занято хозяйкой и её дедом. Если хозяйка хотя бы пару раз в день спускалась с полатей, чтобы накормить скотину и приготовить еду, то дед спускался лишь тогда, когда его звали к столу опрокинуть со студентами пару-другую стаканов собственной самогонки. Ходил ли он когда-нибудь в туалет, для всех оставалось загадкой. Поэтому Галка нашла единственный вариант реализации собственных прав: утром, когда все, продрав глаза и позавтракав остатками вечерней трапезы, накидывали непросохшие телогрейки и выбирались на свежий воздух выкурить по первой утренней сигарете, она задерживала упирающегося Лобзика и почти насильно укладывала на ещё неостывшее ложе.
Все настолько уже привыкли к этой обязательной утренней процедуре, что даже не зубоскалили, лишь послушно докуривали сигареты до самого фильтра и понуро топали на плантации, не оглядываясь на отставшего Лобзика, еле волочащего ноги, и Галку, широко улыбавшуюся и победно поглядывающую по сторонам.
Третьим и четвёртым членами этой сплочённой группы были два неразлучных друга, водивших компанию с Лобзиком ещё задолго до института. Звали их Триха и Аноха. Своего предводителя они любили беззаветно, хоть и каждый из них был на полголовы его выше и на полплеча шире. Триха был парнишкой довольно цыганского вида с несколькими передними вставными золотыми фиксами. Вдобавок к внешности, не внушающей доверия, он очень не любил бриться, что придавало его физиономии крайне бандитский вид. При виде печальных колхозных лошадок он всегда почему-то многозначительно качал головой, и те отвечали ему взаимностью — ржали и не давали себя погладить. Однажды Яшке случайно попал в руки его паспорт, где было чёрным по белому написано «Илья Израилевич», а до графы «национальность» добраться он не успел, потому что Триха выхватил свой документ из его рук.
— Так ты… это… из наших? — удивлённо спросил Яшка.
— Кому-нибудь расскажешь — убью! — пообещал Триха и погрозил смуглым костлявым кулаком. — Пусть лучше останусь для всех цыганом! Понял?
В отличие от него Аноха ничего ни от кого не скрывал. Да ему и нечего было скрывать. До знакомства с Лобзиком он был обыкновенным уличным хулиганом, с кем-то постоянно ходил выяснять отношения и драться смертным боем, в результате чего лишился части передних зубов. Вставить золотые взамен утраченных он не мог по причине тотального отсутствия денег, зато приспособился мастерски плевать сквозь прорехи и при необходимости страшно скалиться на обидчика. Как правило, после взгляда на такой жуткий оскал никто конфликтовать с ним не хотел, хоть по натуре он был совсем не злым и даже компанейским парнем. Аноха быстро разобрался, как можно использовать свою устрашающую внешность и, став поначалу добровольным телохранителем у слабосильного, но заводного Лобзика, быстро перешёл в ранг лучших друзей. Может, он никогда в жизни и не стал бы поступать в институт, но тут уже пошёл на поводу у предводителя, помогшего ему сдать вступительные экзамены.
Пятым членом команды был сентиментальный и молчаливый Петя Булкин, услышав имя и фамилию которого, все почему-то принимались хихикать, но он каждый раз устало заявлял, что фамилия у него самая что ни на есть настоящая и уходящая корнями в глубокую старину, однако кем были его предки, он в точности не ведал. Но корни — несомненно дворянские, о чём ему по великому секрету рассказала на смертном одре родная бабушка. В отличие от харизматичного Лобзика и хулиганистых Трихи и Анохи Петя был спокойным, задумчивым, и в какой-то степени даже стал мозговым центром компании. Хоть и был младше всех по возрасту.
Ну, и, конечно, шестым был сам Яшка. Неизвестно за что, но его в компании нежно любили и ценили, Лобзик чутко прислушивался к его словам, даже к самым пустяшным, Триха и Аноха оберегали от всех напастей и пару раз нещадно отлупили каких-то студентов из соседних групп, опрометчиво обозвавших его «жидом пархатым». Особенно старался Триха, награждая свою жертву довольно увесистыми плюхами и приговаривая почему-то при этом непонятную фразу «так вы, сволочи, скоро и до цыган доберётесь!».
11. «Кант бай ми ло…»
Эта разнокалиберная, но такая сплочённая компания сложилась ещё до поездки на картошку, практически сразу, едва будущие кандидаты на гордое звание инженера перезнакомились между собой на вступительных экзаменах в институт. Сие наверняка произошло не случайно, а по велению рока (или рок-н-ролла!), посему Лобзик сразу же предложил это увековечить, то есть сперва выпить за знакомство, а потом создать собственную рок-группу, тем более это было по нынешним временам модно и привлекало внимание окружающих. Стоять на сцене в лучах софитов, слышать восторженные вопли фанаток, уклоняться от букетов, со всех сторон летящих тебе в лицо, записывать пластинки в крутых лондонских студиях и гастролировать по городам и весям — всё это, оказывается, было его голубой мечтой, а вовсе не скромная инженерная должность в каком-нибудь бюро за кульманом. Раздавать автографы, коллекционировать поцелуи поклонниц, проводить мировые туры, сниматься в видеоклипах — что может быть лучше этого? Становиться же по окончании учёбы никому не известным инженером, вкалывающим весь световой день на заводе за гроши и погружающимся каждую осень в подобное колхозно-картофельное болото, Лобзику, ясное дело, хотелось куда меньше. А точнее, совсем не хотелось.
С чего начинать вожделенное восхождение на Олимп? Да хотя бы с того, что, не откладывая в долгий ящик, уже сейчас приступать к музицированию! Потому и была прихвачена с собой в колхоз старая, дышащая на ладан гитара, с помощью которой Лобзик намеревался сочинить и отрепетировать десяток песен, а уже дальше, по возвращению с сельхозработ, приступить к триумфальному восхождению поначалу на сцену институтского актового зала, а потом, пробиваясь всё выше и выше, недалеко и до Карнеги-холла с мировыми турами, автографами и букетами.
И сразу же выяснилась одна крайне неприятная вещь — песни, которые принесут успех новоявленной рок-группе, сами собой в репертуар не придут. Нужно, оказывается, сперва написать музыку и слова. Кто это должен сделать? Сами исполнители. Перепевать чужие сочинения — нет, это не для них. Самому же Лобзику никакие мелодии в голову как назло пока не приходили. Триха и Аноха, побренчав на гитаре пару вечеров, тоже бессильно развели руками. Петя даже браться за это не стал, заявив, что не барское это дело — сочинять песни без соответствующей музыкальной подготовки, и максимум, чем он может помочь, это подыграть в будущей рок-группе на бас-гитаре. Этот инструмент казался ему самым простым и не требующим музыкального образования. Яшка заявил, что, так и быть, берёт на себя тексты будущих песен, но сочинять их вместе с музыкой — да что же в конце концов я вам Пол Маккартни какой-нибудь или Боб Дилан?
Услышав фамилии всеобщих любимцев не только студенческой аудитории, но остального просвещённого мира, Лобзик ухватился за подброшенную идею:
— Почему бы нам, братцы, не взять готовые мелодии, например, известных западных хитов, а Яшка сочинит на них русские слова, и мы их выдадим за своё творчество? Аранжируем по-своему, и никто их не узнает!
— А не наваляют по шее за кражу чужих мелодий? — осторожно предположил Петя. — Рано или поздно всё равно разберутся в авторстве.
Но Лобзик легкомысленно отмахнулся:
— Когда я их буду петь со сцены, никто не узнает в них оригинала! Гарантирую на сто процентов.
— Это точно! — в один голос подтвердили Триха и Аноха. — Мы их так сыграем и подпоём, что их не узнает даже настоящий автор музыки! Зуб даём, не узнает!
На том и порешили. Яшка принялся срочно сочинять тексты будущих хитов, но тут опять возникла некоторая закавыка. Писать-то нужно было стихи на какие-то хорошо знакомые мелодии, притом, чтобы они понравились всем членам зарождающейся рок-группы без исключения, а таковых мелодий оказалось очень немного. Более того, когда удовлетворяющие всех мелодии всё-таки находились, то вставала другая весьма неприятная проблема: главный вокалист Лобзик мог вытянуть голосом очень немногие вокальные партии. Несколько спасало то, что Триха с Анохой, охотно подпевавшие своему лидеру, искажали мелодию до неузнаваемости, как, впрочем, и обещали вначале. Тут и стараться особенно не приходилось. Но это всё равно был не выход.
— Ничего страшного! — пророчески рассудил Лобзик. — Вот поедем скоро на картошку, там ничто не будет отвлекать нас от творчества. На свежем воздухе среди грядок и коровников разгуляемся во всю ивановскую! Споёмся и отточим мастерство! Подготовим убойную программу! Берегись, Карнеги-холл!
И надо сказать, за оттачивание мастерства друзья принялись с гораздо большей охотой, нежели за вытаскивание убыточной социалистической экономики из глубокой… Впрочем, о проблемах, стоящих перед страной, никто из друзей не задумывался — музыка была несомненно важнее, потому что с помощью музыки можно было хоть как-то попытаться выбиться в люди, а вливаться в стройные ряды колхозных передовиков — ноль по массе, то есть здесь ты хоть разорвись пополам, все усилия пойдут псу под хвост, а толку не будет. И это понимали все, не только Лобзик с компанией.
Самая первая и всеми единогласно одобренная мелодия была, естественно, битловская. А разве могло быть иначе? Не копировать же повсеместно популярную Аллу Пугачёву или каких-нибудь тоскливых «Голубых гитар»! Лобзик с друзьями напрочь отвергали всё связанное с советской эстрадой и даже с только-только нарождающимся русским роком. Правда, Яшка несколько раз приносил на прослушивание добытые у знакомых магнитофонные записи «Аквариума», «Зоопарка», «Динамика» и «Весёлых ребят», но Лобзик и здесь резонно подвёл черту:
— Неплохо бацают пацаны… Но один к одному мы их песни исполнять не станем, значит, нечего их и слушать. Мы пойдём другим путём! Пиши, Яша, как обещал, стихи на музыку битлов! Для начала. А там, глядишь, и до «Пинк Флойда» доберёмся…
Яшка ничего тогда не ответил, лишь пожал плечами, однако послушно отправился слушать битлов, которых любил ничем не меньше, чем, скажем, недавно услышанный «Аквариум».
Но стихи на битловские песни почему-то не писались. Ливерпульская четвёрка заняла суровую круговую оборону. Дальше двух-трёх строчек дело не шло. Ни до поездки на картошку, ни во время полевых работ, когда даже сама природа намекала, мол, сядь спокойно у окошка деревенской избы, согрей душу стаканчиком-другим бабкиного самогона, погляди на моросящий за окном дождик, разверзший на много дней хляби небесные, и сочиняй потихоньку песенные тексты. Благо, кассетный магнитофон под рукой, слушай хоть сто раз подряд одну и ту же песню, пока рифмы сами собой не сложатся в кучку. А друзья — Лобзик с Галкой, Триха, Аноха и Петя будут тихо сидеть в стороне и дожидаться твоих стихотворных откровений, попивая тот же хозяйский самогон и не забывая при этом подносить тебе очередной стаканчик…
А друзья тем временем, не дожидаясь будущих шедевров, после двух-трёх тостов принялись напевать одну из наиболее любимых народом битловских песен, но уже с собственными пришедшими кому-то на ум совершенно бессмысленными словами:
Кант бай ми ло-о…
Я куплю себе весло!
Кант бай ми ло-о…
Врежу им тебе в сусло!..
Что такое сусло, никто в точности не знал, но это непонятное словечко хорошо вписывалось в задорную мелодию песни и придавало энергию её новому неожиданному содержанию. Более того, складывающаяся песня настолько понравилась, что уже назавтра её распевали хором в кузове грузовика, каждое утро отвозившего студентов на дальнее картофельное поле. А вскоре её запели все — не только участники будущей рок-группы, но и те, кто были с ними на картошке. Посмеивались и даже тайком крутили пальцем у виска, но пели. Все тридцать с лишним человек. Даже Яшка невольно подпевал, хоть и отнёсся с подозрительностью к этой бессмыслице.
После такого неожиданного успеха Лобзик ходил с высоко поднятой головой и горящими глазами, насмешливо поглядывал на погрустневшего Яшку, так и не продвинувшегося дальше двух-трёх строчек, однако ничего при этом не говорил. Друзья помалкивали тоже, лишь Петя философски изрёк:
— На каждый фрукт находится свой потребитель! И даже на такое сусло…
Это прозвучало не совсем понятно, но не оскорбительно, поэтому Яшка никак не отреагировал на слова Пети, лишь задумался о том, что и в литературном творчестве, как ни странно, успех приходит не к самым лучшим и выстраданным стихам, а к тому, что подано к столу вовремя и едва ли годится на что-то большее. Подобное «сусло» можно орать в полное горло только в кузове грузовика, когда тебя трясёт и подбрасывает на разбитых сельских дорогах, а из головы ещё не выветрился вчерашний хмель. Творения любимых Бродского, Мандельштама и Цветаевой едва ли будут распевать с подобным ажиотажем и в подобных условиях. Под какую бы мелодию их стихи ни распевали, даже под самую что ни на есть битловскую. Что же касается самого Яшки, то хоть он изначально и не ставил высокую планку для будущего текста, но даже её не сумел преодолеть.
Если понадобится написать что-то по-настоящему серьёзное и на музыку, не украденную у популярных рок-музыкантов, а на оригинальную, только что сочинённую, то он и стараться будет по-другому, а мелодия непременно вдохновит его на действительно замечательные и проникновенные строки. Жаль, что ему пока неоткуда взять такую мелодию…
Именно эта утешительная мысль не давала погрузиться в пучину безысходности и неверия в собственные литературные способности. Всё это временно, уверял он себя, нужно только набраться терпения и дождаться… Чего? Он бы и сам в точности не сказал. Хотелось поговорить о сокровенном и наболевшем с кем-то из близких друзей, но с Лобзиком, ясное дело, делиться этим невозможно, потому что ему, изначально запрограммировавшему себя на победу любой ценой, такие рассуждения были бы совершенно непонятными и лишними, да и при Галке, не отходившей от него ни на шаг, раскрывать душу было почему-то неловко. Всё-таки Яшка — какой-никакой мужик. Хоть и не альфа-самец, как некоторые, но и не последняя буква в греческом или любом другом алфавите… С Трихой или Анохой такое тоже не прокатило бы. Они первым делом предложили бы с готовностью начистить рожу кому-то из потенциальных обидчиков, но кто в данном случае обижал Яшку? Никто. Разве что изменчивая и высокомерная Муза, не пожелавшая преждевременно делиться с ним великими рифмами и тащить за уши на литературно-музыкальный Олимп с таким убогим материалом… Петя Булкин — он, может, и был ближе по духу, но тоже не вариант. У того свои тараканы в голове, и наверняка он что-то тайком сочиняет — это по косвенным признакам Яшка чувствовал. Может, те же самые песенные тексты на битловские мелодии. Хоть они друг другу по большому счёту не конкуренты, тем не менее пускать в свою творческую лабораторию чужака никому не хотелось. Даже если это и самый близкий друг.
Оставалось переживать в одиночку и, может быть, ещё раз серьёзно задуматься о своём будущем. А чем не повод? Новые обстоятельства вносили очередные коррективы в планы.
Что его ждёт? В тысячный раз твердил он себе: нужно реально оценивать свои силы. Ни на какой большой успех в рок-музыке рассчитывать, конечно, не стоит. Несерьёзно всё это. Что-то необходимое для настоящего и долговременного успеха ускользало от него, как бы он ни ломал голову. Ну, напишет, предположим, слова к каким-нибудь песням, и о них даже узнает аудитория более широкая, нежели та, что раскатывает в кузове разболтанного колхозного грузовика. Едва ли тексты к чужим песням пригодятся ещё кому-то, кроме Лобзика со товарищи. И даже если пригодятся, то это мало что изменит. Лично ему от этого будет ни жарко ни холодно. А дальше что?
И тут уже мысли, перескочив сочинение песенок, неслись дальше. Рано или поздно он окончит институт, станет инженером и пойдёт работать на тот же машиностроительный завод. Как каждому амбициозному человеку, — а таким Яшка себя уже давно ощущал! — ему кровь из носа понадобится подниматься выше и выше по тамошней карьерной лестнице. И тут очередной раз встанет набивший оскомину вопрос: дадут ли ему, еврею, это сделать? Он далеко не простачок и от многих слышал, что такое, если и возможно, то с очень большим трудом. Всю жизнь на это положить надо, и то без гарантии на успех. На такие отчаянные жертвы он пока не готов. Успех тут так же далёк, как и на песенном поприще.
Пример собственного отца постоянно стоял перед глазами. Яшка очередной прокручивал его в памяти. Тот до войны умудрился единственным из большого еврейского семейства из белорусской глубинки поступить в престижный ленинградский экономический вуз, окончить его и даже поработать пару лет экономистом, но потом началась война, и отец ушёл на фронт. А там попал в плен, бежал, и когда вышел на своих, то схлопотал десять бесконечно долгих лагерных лет как враг народа. Ну каким он был врагом на самом деле, спрашивается? Однако он был офицером, бежавшим из плена и вышедшим из окружения, к тому же евреем, а такие по разумению тылового начальства должны были лечь костьми в бесконечных белорусских болотах, чтобы потом не морочить голову армейским особистам. Если от немцев убежать удалось, то уж от своих бежать было просто некуда. Колючая проволока, которой были опоясаны воркутинские лагеря, едва ли более серьёзная преграда, нежели та невидимая, что окружала целую страну. Лагерь-то был не только внутри этой колючки, но и снаружи…
Но даже не это главное. Это только прелюдия к тому, что происходило дальше. После освобождения отец вернулся к своим родным, находившимся на Урале в эвакуации, там познакомился с вдовой погибшего на фронте пехотинца, ставшей спустя год после их знакомства матерью Яшки. Впрочем, мы об этом уже рассказывали раньше…
Вместе они уехали в центральную Россию, где было не так голодно, как на Урале. Начал же свою мирную трудовую деятельность отец со скромной должности простого счетовода в строительно-монтажном управлении и спустя изрядное количество лет дослужился до должности главного бухгалтера областного строительного управления. Это был потолок, выше которого прыгнуть уже невозможно. Но и это было впечатляюще.
Самое неприятное случилось с ним позднее, когда однажды по итогам года всех ответственных работников управления наградили поездкой на Лейпцигскую ярмарку в ГДР. На выездной комиссии райкома партии утвердили всех, кроме отца. Своё решение толстомордый третий секретарь резюмировал тем, что никто не отменял для отца давнишнего ярлыка изменника родины. Его всего лишь реабилитировали, то есть формально сняли судимость, но полностью-то не простили. С этим позорным клеймом Яшкин отец и жил до самого отъезда в Израиль.
Что оставалось после этого Яшке, сыну так до конца и не прощённого «врага народа»? Бить себя в грудь и доказывать, что случившееся с отцом — глупейшее заблуждение, преступная ошибка, и тем, кто допустил её, давно пора извиниться и покаяться перед ним?! Но разве такое в обозримом будущем возможно? Все прекрасно понимали, что никому спустя столько лет даже рассуждать об этом не захочется, тем более признавать свой — или своих предшественников? — промах и приносить извинения. Какой-нибудь очередной толстомордый третий секретарь только и ждёт момента, чтобы очередной раз ткнуть лицом в грязь, унизить и вволю поиздеваться над оболганным и униженным фронтовиком…
Впрочем, здесь уже дело было даже не в еврейском происхождении отца. Никто не считал, сколько людей прошло эти проклятые лагеря, и каких они были национальностей. Работала мясорубка, исправно перемалывающая косточки всех, кто в неё попадал. Сколько погибших от голода, холода и непомерных нагрузок осталось лежать неучтёнными в этой промёрзшей заполярной тундре или в дальневосточной тайге? А разве меньше было замучено и свалено в безымянные братские могилы вдоль железнодорожной колеи на полустанках, даже не доехав до мест заключения?!
Обо всё этом Яшка знал и довольно часто выпытывал всё новые и новые подробности у отца, очень неохотно рассказывающего о прошлом. Яшка и сам пока в точности не понимал, для чего ему это нужно, и стоит ли провоцировать человека на такие тяжёлые воспоминания. Просто чувствовал, что всё это рано или поздно ему пригодится. Для чего — пока не ясно, но молчать о явной и преступной несправедливости, постоянно преследующей их семью, он не собирался. Да что их семью — всех, кто жил в стране победившего социализма в те безумные военные и послевоенные годы. И в самом-то деле — все мы были тогда одной семьёй…
Со своими новыми друзьями он старался обходить такие спорные темы. Они его вряд ли поняли бы. Отец Лобзика был подполковником на военной кафедре в их институте, и, узнай Лобзик что-то о Яшкином отце, едва ли был бы на его стороне. Триха своего отца вообще не знал, а мать ничего о нём не рассказывала. Больше информации о собственном родителе выдавал Аноха, но батя у него был законченным алкашом, пропивающим всё попадавшее под руку, за что был нещадно и регулярно бит собственным сыном. Петя же и Галка только пожимали плечами при разговоре о родителях. Те были простыми служащими и рабочими, и интересоваться их судьбами даже собственным детям было неинтересно и скучно. Всё как у всех…
Однажды Яшка неожиданно для самого себя наконец нашёл более или менее приемлемый ответ на вопрос о собственном будущем. Вероятней всего, он когда-то уедет в Израиль, о котором только-только начинались повсеместные кулуарные разговоры. В том числе и среди друзей-неевреев. Для кого-то эта страна была газетным агрессором и угнетателем несчастных братских арабов. Правда, не совсем было ясно, почему арабы — братья советскому человеку, и почему никак не могут дать израильтянам достойный отпор, ведь, по телевизору не раз говорили, что на их стороне правда и всё мировое сообщество. К тому же арабов повсюду столько, что они даже заполонили столичные вузы и чувствуют себя в них вполне вольготно и комфортно. Для других Израиль был романтической библейской страной, в которой круглый год светит солнце, зреют на ветках бананы и апельсины, плещет ласковыми волнами тёплое море, а вокруг прекрасные брюнетки и сплошные библейские достопримечательности. Как же тамошние обитатели не могут подружиться между собой и непрестанно воюют вместо того, чтобы радоваться, веселиться и наслаждаться благами, сыплющимися словно из рога изобилия? Неужели солнца, красавиц и библейских святынь на всех не хватает?
Своё отношение к далёкой ближневосточной стране Яшка долгое время никак не мог определить, да и не верил он ни тем, кто ругал, ни тем, кто хвалил Израиль. Что-то во всём этом было невзаправдашнее и искусственное, притянутое за уши. Тех поверхностных знаний, что он получал из газет и многочисленных книжек о вреде сионизма, появлявшихся на книжных прилавках, явно не хватало. Не внушали доверия и яркие израильские агитационные брошюрки, изредка попадавшие ему в руки.
Разберусь во всём, когда сам приеду туда, решил он, а пока выискивал по крупицам такое, чему можно было доверять безоговорочно. Например, книгам израильских писателей, пишущих о том, чему свидетелями были они лично. Хоть их и издавали в Советском союзе крайне редко, но кое-что всё-таки попадалось.
Он уже начинал грезить настоящей литературой и даже записывал что-то в блокнот, но каждый раз, раздумывая о будущем отъезде, с печалью понимал, что тамошний иврит никогда не сможет выучить так, как знает русский, а чем он будет заниматься в этом райском солнечном краю, если с литературой не сложится? Устроится тем же инженером на тамошний машиностроительный завод? Пойдёт на плантации собирать пресловутые мандарины вместо здешней картошки? Поменяет шило на мыло?..
Короче, решил Яшка, закончим сперва институт, а там видно будет. Всё нужно делать по порядку, шаг за шагом и не форсировать события. Об этом ему говорил и умудрённый горьким житейским опытом отец, которого он любил безмерно и оберегал, насколько позволяли силы. Отец дурного не подскажет, хотя его осторожность и порой нерешительность Яшке совершенно не нравились…
12. Псевдоним
Яшкины институтские дела шли ни шатко ни валко. Поначалу он исправно посещал все занятия, аккуратно вёл конспекты, вовремя сдавал лабораторные и курсовые работы. А потом понял, что всё это может подождать. Поглядеть на Лобзика с друзьями, так они вообще были редкими гостями в институтских аудиториях, а результаты их были точь-в-точь такие, как у остальных. Галка, правда, являлась на лекции чаще, но стоило в дверях показаться рыжим вихрам ветреного кавалера, как она тут же выскальзывала из аудитории, оставляя Яшку до конца лекции в гордом одиночестве.
Значит, дело вовсе не в усердии и не в постижении тонкостей изучаемых наук. А в чём же тогда? И тут же Яшка сам себе и отвечал на вопрос: в удаче! Но что это за штука такая, и почему Лобзику она сопутствует почти всегда, а ему — не очень? Даже на сессиях, где Яшка с великими трудами выцыганивал у экзаменаторов спасительную троечку, Лобзик спокойно и без особых стараний зарабатывал твёрдую четвёрку. О пятёрках, конечно, разговор не шёл, за исключением, может быть, Галки, которая всегда серьёзно готовилась к экзаменам и даже по самым несдаваемым предметам умудрялась получать высший балл.
Кроме Лобзика, на экзаменах везло ещё, как ни странно, Анохе. Каждый раз, готовясь к походу на экзамен, он надевал старенькую рубашонку, поношенные брюки, и вообще его внешний вид говорил о крайне пролетарском происхождении, наложившем на него свой неизгладимый порочный отпечаток. От этого сердце даже самого сурового преподавателя смягчалось, и, дабы не доводить несчастного парня до неминуемого самоубийства, тот вписывал в зачётку Анохи тройку, а то и четвёрку, даже не поинтересовавшись, знает ли тот что-нибудь из экзаменационного билета. Выйдя из аудитории Аноха мгновенно преображался. Распрямлял плечи, разглаживал маскировочную рубашку, победно цыкал через выбитые зубы и теперь уже напоминал совсем другой пролетариат — тот, что взял хитростью бастионы самодержавия, только что совершил очередную октябрьскую революцию, взяв Зимний и расколотив там ненавистную буржуазную вазу династии Цин.
У Трихи, постоянно пытавшегося повторить его крёстный путь, чаще всего этот трюк не проходил, потому что бедняга никак не мог скрыть от придирчивого экзаменатора свои вороватые цыганские глаза и ехидную ухмылку, отчего рука, раздающая отметки, невольно тянулась проверить, на месте ли кошелёк и документы, а вовсе не вписать в зачётку испытуемого спасительный балл.
Петя сдавал экзамены без особых проблем, правда, ему было далеко до Лобзика, порой даже не знавшего, какой предмет он пришёл сдавать, или Галки, которая действительно выучивала предмет на отлично. Более того, на четвёртом курсе он заболел и ушёл в академический отпуск, отстав ото всех на год, но такой крепкой дружбы в их компании к тому времени уже не было.
Экзамены экзаменами, и они были необходимой студенческой рутиной, без которой никак не обойтись, но самое интересное происходило как раз за стенами студенческих аудиторий, то есть в институтском актовом зале, где на сцене всегда была установлена аппаратура для вокально-инструментального ансамбля и даже существовал график репетиций для ансамблей с каждого из факультетов.
Пару раз в году в институте проводились музыкальные конкурсы и фестивали, притянутые за уши к каким-нибудь красным датам календаря, и, конечно же, Лобзик никак не мог пропустить подобных мероприятий. Собственных песен, как и прежде, у новоявленной рок-группы всё ещё не было, но пара разученных чужих песен со словами, худо-бедно всё-таки слепленных Яшкой, была уже отрепетирована. Немного спасало и одновременно вредило то, что обязательные песни советских композиторов, являющихся членами Союза композиторов, нужно было исполнять на этих мероприятиях первым номером, притом так, чтобы они хоть отдалённо напоминали оригиналы, исполненные телевизионными профессионалами. А этого, увы, как друзья ни бились, не получалось. Довольно слабенькие, но исключительно громкие вокальные данные нахального Лобзика тут уже никак не способствовали успеху. Ясное дело, что ухарское «Кант бай ми ло…», вдохновлявшее слушателей в кузове деревенского грузовика, здесь не прокатывало, и требовалось искать какие-то иные пути к вожделенному первому конкурсному месту. Второе или третье место из четырёх, а именно столько факультетов было в институте, и только по одному ансамблю допускалось к конкурсу от факультета, никого из Лобзиковой компании не устраивало…
И тут Яшка впервые изменил сложившемуся братству единомышленников, неожиданно и совершенно случайно подружившись с ансамблем конкурентов, члены которого оказались довольно музыкальными ребятишками, и у них получалось не только чисто петь, но даже сочинять собственные песенные опусы. Яшка случайно задержался в зале после собственной репетиции и до конца вечера, почти до самого закрытия актового зала, просидел в уголке с открытым от удивления ртом.
Прямо на глазах у него происходило чудо, то есть рождалась новая песня. Раньше-то он считал, что поэт приносит стихи к композитору, и тот, положив их перед собой, начинает перебирать струны гитары или клавиши рояля, потихонечку укладывая на рождающуюся мелодию. А выходило совсем иначе. Так, как он даже себе ещё не представлял.
— Мужики, послушайте, что у меня получилось, — присев на стул посреди сцены, вкрадчиво сообщил коллегам один из музыкантов и стал наигрывать на гитаре несколько довольно связных аккордов.
— Может, лучше сделать вот так, — тут же подхватил второй и стал тоже что-то наигрывать, слегка изменив ритм и отдельные ноты мелодии.
Усилители были пока выключены, поэтому до конца разобрать, что у них выходило, из глубины зала было трудно.
Некоторое время побренчав на гитаре, первый из музыкантов всё-таки включил усилители и микрофоны и под «лала-ла» наиграл уже довольно большой и складный фрагмент будущей песни.
К нему присоединился второй из музыкантов и, поглядывая на гитарные лады первого, тоже вступил. Следом включился третий с бас-гитарой, и самым последним барабанщик. И тут произошло действительно какое-то чудо, объяснения которому Яшка так и не отыскал: мелодия, довольно складная и певучая, неожиданно зазвучала от первой и до последней ноты. Осталось только придумать на неё слова и запеть.
— Про что хоть песня будет? — поинтересовался бас-гитарист. — Какие-нибудь слова на примете есть?
Гитаристы переглянулись между собой и отрицательно покачали головами.
— Вечно у нас так! — обидчиво протянул первый. — Как дело доходит до слов, то словно на стену натыкаемся!
— Я подумаю дома, — успокоил его второй, — может, что-то придумаю.
Барабанщик впервые подал голос из-за своих барабанов.
— У тебя вечно песни про розы-морозы, любовь-морковь! — загоготал он. — Скукота! Что-нибудь свеженькое бы, убойное…
— Думаешь у битлов песни про что-то иное? — надулся второй. — Та же любовь-морковь.
— Какая разница, про что у них! — веско заметил бас-гитарист. — Слушается-то классно! Это битлы…
— И всё это, потому что они поют на английском, — расстроился первый, — мы тоже могли бы какую-нибудь галиматью по-английски проорать, но кто нам разрешит? Выйди мы на конкурс с иностранной песней даже собственного сочинения — из института запросто попрут! Будешь потом в армии голосить строевые песни уже на одном-единственном языке…
Только что сочинённый фрагмент будущей песни был проигран ещё пару раз. И каждый раз он звучал всё стройнее и слаженнее, однако настроение от этого лучше не становилось.
— Надо что-то со словами придумывать, — вздохнул первый, снимая с плеча гитару.
— Может, я попробую слова написать? — неожиданно для самого себя подал голос из зала Яшка.
Музыканты принялись с удивлением его разглядывать, потому что даже не подозревали, что в пустом тёмном зале кто-то мог задержаться.
— Вообще-то, мы всё сами сочиняем, — почесал затылок второй гитарист, — как битлы…
— Неправда! — Яшка даже замотал головой. — На первых своих альбомах у них есть и чужие песни, где музыка и слова написаны не ими!
Это Яшка знал точно, потому что, как и многие его сверстники, заразился всеобщим тогдашним увлечением — собиранием иностранных пластинок, называемых в простонародье «дисками», с записями поп — и рок-музыки. Ему неслыханно повезло, потому что у него оказался в соседях морячок, привозивший диски из-за границы, и Яшка первым из знакомых являлся к нему за новинками. Стоило это удовольствие недёшево, но Яшка не скупился. Игра стоила свеч. Всего у него скопилось уже штук тридцать «фирменных дисков», и среди них, естественно, было несколько битловских. Помимо прослушивания, он часами изучал обложки, разглядывал волшебные фотографии кумиров, со словарём переводил тексты песен, напечатанных на обложках и даже — только это была великая тайна! — пытался рифмовать собственные тексты и укладывать на музыку оригинала. Даже самый близкий друг Лобзик об этом не знал…
Музыканты на сцене переглянулись, и первый вопросительно уставился на Яшку:
— Откуда ты знаешь такие подробности о битлах? Небось, сам только что выдумал!
— У меня есть их диски. Родные, английские. Не какие-нибудь магнитофонные записи-перезаписи.
— Точно есть? Не врёшь? А прийти к тебе в гости можно и их послушать?
— Нет проблем! Хоть сегодня!
Второй гитарист посмотрел на часы:
— Нет, сегодня уже поздно, давайте завтра. Все вместе и пойдём слушать. Твои старики возражать не будут?
Яшка только победно усмехнулся и ничего не ответил.
— Ну, а что будем делать с текстом нашей песни? — напомнил бас-гитарист и тоже поглядел на часы. — Не напишем слова — песня сдохнет, так и не родившись! Завтра уже музыку не вспомним.
Все невольно теперь уставились на Яшку, а он даже приосанился.
— У меня уже есть некоторый опыт, — приврал он, — писал тут для одних…
— Точно писал? Не врёшь? — усомнился второй гитарист.
— Не хотите, не надо! Не очень-то и хотелось навязываться! — Яшка безразлично отвернулся, хотя ему очень хотелось попробовать сочинить слова именно для этой мелодии.
— Пускай человек попробует! — примирительно махнул рукой бас-гитарист. — А мы посмотрим…
Ещё полчаса потратили на запись «рыбы», то есть заготовки будущего текста без слов, под ритмичное мычание в стиле «ту-ру-ру-бам-бам».
— Ты сильно не заморачивайся с текстом, — напутствовал Яшку первый гитарист, — если слова окажутся хорошие, то в конце концов можно под них и музыку немного подогнать. Главное, чтобы складно звучало и не сильно раздражало начальство.
— Какое начальство? — удивился Яшка.
— Мы готовимся к областному конкурсу патриотической песни, а там должны быть только песни про Родину, ну, и в придачу про всё остальное. Но обязательно на русском языке.
— Про Родину? — сразу сник Яшка. — Про Родину у меня может не получиться…
— Да ты не парься! С первой песней — патриотической — как-нибудь справимся. Возьмём что-нибудь уже готовое, тем более, на это никто особого внимания обращать не будет. Главное, галочку поставить. А уж остальные песни — тут должно быть всё классно. Как у битлов… Чтобы публика в зале на уши встала…
На том и порешили. Текст для новой песни Яшка пообещал сочинить к завтрашнему утру. Тем более, завтра они встретятся, и он устроит прослушивание великих битлов с оригинальных пластинок. В том, что эти музыканты станут отныне его друзьями, Яшка уже не сомневался. Общаться с ними — и он это сразу почувствовал — было намного интересней, чем с прежней компанией Лобзика. Те, конечно, тоже восхищались Яшкиными музыкальными сокровищами, но как-то вяло, без закатывания глаз и восторженных стонов. Будут ли эти музыканты воспринимать прослушивание с дисков иначе, он пока не знал, но надеялся, что новая дружба, а главное, написание песенных текстов окажутся более плодотворными.
Вернувшись домой, он не отправился спать, а долго сидел за письменным столом в своей комнате и писал. Зачёркивал, комкал и отбрасывал в сторону один листок за другим, и снова писал. В конце концов, где-то к двум часам ночи, текст песни был готов. Ещё раз промычав под «ту-ру-ру» написанное, Яшка аккуратно переписал слова на чистом листе бумаги и оставил посреди стола. Завтра, едва он проснётся, то первым делом перечитает плоды ночного творчества и непременно подправит одно-два слова, чтобы текст заиграл более яркими и сочными красками. Новые друзья непременно восхитятся им. Они просто не имеют права не восхититься!
Назавтра, после последней институтской пары, он дождался своих новых друзей и повёл к себе домой. За ними увязался что-то почуявший Лобзик, и его долго не хотели брать, но потом всё-таки взяли. Хорошо, что по дороге не попались остальные участники старой Яшкиной группы, а то неизвестно, чем бы всё закончилось. Особой вражды между ними не было, но и дружбы не было тоже — всё-таки конкуренты на институтской сцене. Хотя и Яшка, и Лобзик прекрасно понимали, что конкурировать с этими ребятами им не по силам.
…Яшкин текст понравился всем. Не случайно было потрачено столько сил и бумаги на его сочинение. На недорогой Яшкиной гитаре новая песня была исполнена впервые. Конечно, премьера прошла не без сучка и без задоринки, потому что мелодию всё-таки пришлось подгонять под слова, а кое-где и слова под мелодию. Но это, по всеобщему мнению, сделать оказалось проще, нежели заново переписывать текст или музыку.
Настроение у всех было праздничное, и Лобзик даже предложил это дело обмыть, а за спиртным он, так и быть, самолично слетает в магазин. К тому же предстояло священнодействие — прослушивание битловских пластинок, а как это делать на сухую? Его предложение было принято на ура.
— Ну что, годится песня на конкурс? — довольно поинтересовался Яшка уже в десятый раз. — Жюри не будет против нашего текста?
— Конечно, не будет! — похлопал его по спине первый гитарист. — Зуб даю, эта песня получит приз за самую лучшую песню!.. Только, понимаешь, есть одно маленькое «но». В заявке мы должны будем указать авторов песни — композитора и поэта. Композитор — это я. Кстати, зовут меня Григорий Сладков. А как тебя указать?
— Разве мы не знакомы? — легкомысленно усмехнулся Яшка. — Меня зовут Яков Рабинович.
— В том-то и беда! — нахмурился гитарист. — Я знаю твоё имя, и уже подумал об этом. Фамилия — непроходная… Понимаешь, мы-то с ребятами ничего против евреев не имеем, и даже наоборот… Но в жюри — там такие мракобесы сидят, да ещё из обкома комсомола. Могут не понять… И не указать тебя мы не можем. Не писать же в заявке какое-то несуществующее имя.
— Что же тогда делать? — сразу набычился Яшка.
— Может, начнёшь подписываться псевдонимом, а? Очень многие деятели культуры так поступают. Они, поверь, не глупей нас с тобой, все расклады просекают.
— Я не знаю… Я подумаю, — мрачно пробурчал Яшка и отвернулся.
Священная музыка битлов его больше не радовала. День, начавшийся так славно и на подъёме, был безнадёжно испорчен…
13. Антиармейские песни
Псевдоним себе он так и не взял. Собственная фамилия была ничем не хуже тысяч и сотен тысяч других фамилий — русских, украинских и прочих. Яшке казалось, что если он малодушно откажется от своей и возьмёт какую-нибудь придуманную, то этим как бы унизит отца, который носил эту фамилию, ни разу её не изменяя — ни в плену, ни все страшные лагерные годы, ни потом, когда жить стало едва ли легче. При этом отец ни разу не прогнулся перед антисемитами и о замене фамилии даже не думал. Может, и не вступал с ними в прямое единоборство, но и не шёл на поводу. А ведь тогда было жить куда пострашней, чем сегодня.
Сегодня совсем иное время, но… изменилось ли что-то? Изменились ли люди в своём отношении к евреям, да и не только к евреям, а к ближнему своему? Если тебя сегодня похлопывают по плечу и горячо дышат в ухо, мол, нам совсем не важно, еврей ты или нет, и, главное, чтобы сделанное тобой было талантливым и успешным, разве это гарантирует то, что те же люди за твоей спиной не прошепчут какой-то гадости в твой адрес? И это вовсе не какие-то обкомовские работники, от которых уже открещиваешься как от чумы, а те, с кем живёшь бок о бок, кому доверяешь и никогда о них не подумал бы ничего плохого. И ведь самое обидное, — и это Яшка воспринимал очень болезненно, — лично к тебе люди никаких претензий не имеют и, может быть, в самом деле испытывают к тебе самые братские чувства. Но всё это до тех пор, пока не заходит разговор о национальности! Что с людьми случается при этом, просто в мозгах порой не укладывается! Словно их подменили, зомбировали или включили в голове какой-то дурацкий тумблер с заложенной вековой программой ненависти…
Каждый раз, когда он раздумывал об этом, вспоминалась история, вернее крохотный эпизод из розового детства. Где-то классе в пятом или шестом большую группу школьников возили на экскурсию в Ленинград. Там ребят водили по музеям. И вот в Эрмитаже Яшка неожиданно обратил внимание, как несколько его одноклассников столпились у одной из витрин и, посмеиваясь, показывают на него и на витрину пальцем. Когда он подошёл, все расступились, и вдруг он услышал непонятную фразу, сказанную кем-то за спиной:
— Совсем как наш Яшка — один в один!
Под стеклом была небольшая искусно вырезанная из дерева доска с темнолицым бородатым стариком, продевающим нитку в иголку. Табличка рядом гласила «Марк Антокольский. Еврей-портной». Надпись на этой табличке он запомнил навсегда. В принципе ничего страшного тогда не произошло, и спустя минуту ребятишки уже отправились смотреть рыцарские доспехи в соседних залах, наверное, больше ни разу не вспомнив об этой доске, а у Яшки на душе с тех пор поселилось что-то холодное и тоскливое, что никогда больше не позволяло безраздельно радоваться и полностью отдаваться их детским играм и забавам. Друзья, сами того не замечая, провели черту между ним и остальными, и этой черты перешагнуть он уже никогда не смог…
Вот и сегодня ему очередной раз напомнили, кто он. Как бы по-братски ни воспринимали и высоко ни оценивали его старания и умения окружающие, дистанция между ним и этими людьми всё равно была, есть и будет. И всегда будет эта давняя прочерченная одноклассниками пограничная черта, которую уже и сам не захочешь переступать. Можно её не замечать, жизнь прожить в розовых очках и под псевдонимом, но не забывая при этом, что когда-то непременно наступит момент истины — тебе напомнят, кто ты, какого роду-племени и где твоё место. И никакие самые замечательные псевдонимы не помогут, как бы ты за ними ни прятался…
На областном конкурсе патриотической песни вокально-инструментальный ансамбль Григория Сладкова имел вполне заслуженный успех у зрителей и жюри. Да оно было понятно изначально. Сами того до конца не осознавая, ребята шли проторенной дорожкой своих английских кумиров. Симпатичные мордашки, стройное многоголосие и мелодика, почерпнутая не из русских народных песен, а из нежных битловских баллад, песни — не заимствованные, а исключительно собственного сочинения, слегка наивные, но бойкие и жизнерадостные…
Программку, отпечатанную к началу конкурсных выступлений, Яшка сохранил на память, и в ней было чёрным по белому отпечатано: «музыка Г. Сладкова — слова Я. Рабиновича». Но этим маленьким успехом всё, к сожалению, и заканчивалось. Никакого приза песня не получила. Более того, позднее Гриша по секрету сообщил, что общался с кем-то из знакомых, сидевших в жюри, и тот сказал, что если бы фамилия автора слов была какой-нибудь нейтральной, то и песня непременно удостоилась бы призового места, в этом и сомнений никаких нет. Сами, мол, ребята, виноваты, если не докумекали до такой простой вещи.
— Так что всё-таки подумай на будущее, — Гриша печально похлопал Яшку по плечу, — над псевдонимом. В принципе это мелочь, но без неё, сам понимаешь, никуда не деться.
— А если не захочу ничего менять? — спросил Яшка, уже догадываясь, какой ответ последует.
— Тогда, извини, но мы будем вынуждены искать другого автора слов для новых песен. Жаль, конечно, тебя терять, но ничего не поделаешь — нам пробиваться надо…
Дружба между Яшкой и Гришей на том не закончилась, но новых песен на его стихи у ансамбля больше не появилось. За исключением, пожалуй, одного события, которое случился несколько позже. Но это уже не было связано непосредственно с ансамблем.
Дело происходило в конце четвёртого курса, когда студенты, перед тем как сдавать выпускные экзамены на институтской военной кафедре, отправились на три месяца в военные лагеря в подмосковную Кубинку, где была расквартирована знаменитая Кантемировская танковая дивизия.
Можно много вспоминать смешного и печального о приключениях бравого солдата Яшки на этих сборах, ведь человек он, как оказалось, совершенно не военный и не приспособленный к суровой армейской дисциплине, а если уж и подчиняется каким-то приказам вышестоящего начальника, то с очень большим скрипом и не без внутреннего сопротивления. Боже упаси, чтобы он был каким-то отмороженным пацифистом или патологическим диссидентом, просто каждый раз помимо желания в его голове возникал вредный и неуместный в данной ситуации вопрос: не бестолков ли этот отданный мне приказ? И ответ, увы, чаще всего оказывался положительным. Притом, как отмечал Яшка, чем выше было звание приказывающего, тем более глупые и курьёзные вещи требовалось исполнить. Хоть смейся, хоть плачь. Тупой армейский прапорщик из анекдотов с получением очередных лычек или звёздочек на погоны не становился умней, а наоборот… Своеобразный калькулятор в Яшкиной голове — да и не только в его голове, а и в головах многих его коллег по военным лагерям! — помимо желания складывал плюсы и минусы подобного воинского служения неизвестно кому — но уж точно не родине, а, вероятней всего, всевластным самодурам-солдафонам! — и чаще всего результат оказывался минусовым…
Так, например, требовалось каждый день пришивать к гимнастёрке узенькую белую полоску ткани, оторванную от простыни и называемую подворотничком. Зачем это нужно, спрашивается? Гимнастёрка-то была из каких-то старых залежалых армейских запасов — кто выдаст курсанту на три лагерных месяца новенькую, ненадёванную? Хоть она была, конечно, стиранная, да и каждый блюдущий чистоту солдат минимум раз в неделю её дополнительно простирывал и высушивал, но… подворотничок, несмотря ни на что, должен был быть ежедневно свежим! И это каждое утро тщательно проверялось на построении. Просто священнодействие какое-то было с этим куском от простыни! Горе неряхе, оставившему вчерашний подворотничок в надежде, что ротный старшина этого не заметит при осмотре…
Понятно, что прибывшие в часть студенты — никакие не солдаты, и за три месяца едва ли освоят в тонкостях хитрую армейскую дисциплину и субординацию. Более того, становиться военными никто из курсантов даже в мыслях не держал. Посему и сапоги выдавались не новые, а ношенные, с чужой ноги, и не всегда при этом нужного размера, но для того и портянки существовали! Не можешь ими пользоваться, городской изнеженный хлюпик? Ходи, вернее, бегай с кровавыми мозолями, пока не научишься их наматывать…
Постигай науку побеждать, как учили Суворов, Кутузов, Жуков и наш полковой командир товарищ… редко кто запоминал фамилию этого полкового товарища. Достаточно было помнить фамилии своих институтских полковников и майоров с военной кафедры. И имя своего командира отделения, умевшего справляться с портянками.
Теперь занятия. И ежу ясно, что без утренней политинформации матчасть танка не усваивалась, а если ещё с вечера не законспектировал очередную миролюбивую речь дорогого генсека, то совсем труба. На что такой нерадивый курсант способен? Как он себя поведёт в бою? Можно ли надеяться на его беззаветное самопожертвование, если родина потребует закрыть грудью вражескую амбразуру? Нет, нет и нет! А значит, он годен только на чистку — картошки на кухне или полкового сортира на шестнадцать посадочных мест. На какую из этих работ его отправят — это уж как карта ляжет в безумной башке солдафона-инквизитора. Вот так-то. На кухню или в сортир! Будет знать этот вшивый интеллигент, как не конспектировать партийные документы или не пришивать свежий подворотничок на гимнастёрку. А мы потом непременно проверим качество выполненной работы и по новой вдуем, если всё не будет выполнено тютелька в тютельку…
Можно и дальше перечислять глупости и идиотизм, на которых круто замешана доблестная советская армия, но ограничимся пока этими. Вскользь заметим, что не случайно её идейные вдохновители очень быстро сменили в своё время первоначальное название — рабоче-крестьянская — на нынешнее, более нейтральное. Первое-то название больше соответствовало её сути, ибо не было в ней места для интеллигентных людей и людей из других более или менее образованных сословий. Попадались, конечно, среди армейских грамотные и талантливые командиры, потому что армия, состоящая из одних дураков, по определению небоеспособна, однако все эти редкие умницы и интеллектуалы безжалостно растаптывались и нивелировались до состояния бездумного и бездуховного робота-исполнителя с узеньким кругозором и минимумом потребностей. Не смог товарищ командир перестроиться — к стенке без разговоров. Получившаяся после такой чистки и обработки масса была пропитана агрессивным, хамски пролетарским духом и ароматом колхозных лаптей. И если это воинское новообразование в чём-то соответствовало настоящей армии, защитнице отечества, то всего лишь своей ненавистью к потенциальному врагу и вбитой с кровью во чугунные лбы безоговорочной жертвенностью, чем искусно пользовались такие же в большинстве своём бездарные и бессердечные полководцы. Впрочем, и им за компанию со всеми секли головы без особых сожалений и рассуждений вышестоящие начальники, а они были этому по-рабски рады, складывая свои жизни на алтарь социалистического отечества.
И над всем этим сиял немеркнущий профиль главного советского идеолога-людоеда Ленина. Впрочем, многое на него навешивали и такого, к чему он был совершенно непричастен, и им удобно было прикрываться как неоспоримым авторитетом в деле построения нового коммунистического строя…
Но об этом и о трёхмесячных военных сборах, на многие вещи раскрывшие Яшке глаза, мы ещё успеем посудачить, а пока расскажем о том, как он с Гришей Сладковым оказался в соседних ротах, и хоть учебные занятия у них проходили раздельно, свободного времени всё-таки было достаточно, а чем ещё можно было заняться здесь, как не сочинением песен? Конечно, рядом постоянно находился и Лобзик, поначалу ревниво наблюдавший за их крепнущей дружбой, но в конце концов решивший, что при любом раскладе это лучше, чем бездумно гоготать над пошлыми анекдотами в солдатских палатках с прочими курсантами, пришивать надоевшие подворотнички и ежедневно чистить вонючей ваксой сапоги, которые всё равно к обеду извозишь в непроходимой грязи на танковом полигоне.
Странное дело, но в этой обстановке сочинять легкомысленные песенки а-ля Битлс почему-то совсем не получалось и не хотелось. Гитара, с которой Гриша не расставался даже здесь, в лагерях, уныло висела на гвоздике в его палатке, а блокнот в Яшкином кармане заполнялся исключительно ехидными антиармейскими стишками да пародиями на туповатых командиров. А что тут ещё сочинишь, когда на всеобщее пожелание написать новые слова на мелодию любимой строевой песни «Не плачь, девчонка…» Яшка получил резкий отказ от командира роты, а кроме того прозрачный намёк на длительное посещение полковой гауптвахты за такое вопиющее вольнодумство. Всемогущий Устав не предусматривает спонтанного солдатского творчества по части строевых песен. Пой, что поют другие, а свои поэтические способности реализуй в сочинении «Боевых листков» роты. Понял, курсант? Кругом, вперёд и с песней!
В качестве компромисса Лобзик предложил использовать взамен ротной строевой песни свою любимую монополизированную «Кант бай ми ло…», но широкие солдатские массы дружно воспротивились идее, пророчески рассудив, что с гауптвахтой в этом случае придётся знакомиться не только Яшке или Лобзику, а и всей роте.
Наконец изнывающий от безделья Гриша всё-таки попросил Яшку разрешить покопаться в его новых стишках, записываемых в блокнот:
— Вдруг отыщется что-нибудь годящееся для песни.
— Там у меня только сатирические стишки, несерьёзные…
Гриша упрямо повёл головой:
— А мы песенки сатирические писать попробуем! — он глянул на Лобзика и усмехнулся. — Почему бы нет? И распевать вместе будем. Ведь будем?
— Конечно! — поспешно согласился Лобзик. — А вернёмся со сборов, в институте вечер юмора и сатиры устроим! Попрошу батюшку помочь — он вес в ректорате имеет, замолвит словечко!
Оставшиеся полтора месяца лагерей прошли плодотворно и интересно. Каждый вечер, когда заканчивались занятия, в небольшую палатку к Яшке и Лобзику приходил Гриша с гитарой и набивалось солдат изо всех рот, как сельдей в бочке. Готовые юмористические песни, так и названные в шутку друзьями «антиармейскими», сыпались одна за другой и распевались по нескольку раз, сперва одним Гришей, а потом уже несколькими добровольцами. Попутно в песни вносились изменения и поправки, а через некоторое время их уже распевали мощным хором, эхо от которого долго гуляло по окрестностям.
Поначалу ротное начальство на это песенное самодеятельное творчество реагировало нейтрально, потому что все курсанты находились на положенном им месте, никто никуда не расходился по территории, нетрезвых среди них тоже вроде бы не наблюдалось, но скоро наиболее прозорливые майоры и полковники почувствовали скрытую угрозу в этих вечерних массовых песенных посиделках. Особо подозрительные принялись даже разбирать содержание песен. Мало того что возникала некоторая потенциальная опасность исполнения на полковом смотре не стандартной «Девчонки», а какого-нибудь непроверенного творения Гриши и Яшки, так от эдакого незапланированного вольнодумства можно было схлопотать по шапке от самого высокого дивизионного начальства, если слух о песнях дойдёт до генеральских ушей. Да и курсанты теперь начали хитро поглядывать на кое-кого из низовых армейских самодуров и посмеиваться над ними вместо того, чтобы привычно огрызаться, трепетать и бояться. Причиной косых взглядов наверняка стали эти ехидные песни, сочиняемые по вечерам в палатке…
Не такими уж откровенными дураками были полковые начальники, чтобы тайком не подслушать, что распевают смутьяны-курсанты. Запретить эти палаточные пения было невозможно, чтобы окончательно не подорвать и без того невысокий авторитет, с трудом поддерживаемый погонами и армейской дисциплиной. Значит, оставалось лишь терпеть, стиснув зубы, и готовиться к неминуемым будущим неприятностям. Дотянуть бы поскорее до конца лагерей, развести по домам эту махновскую студенческую вольницу, а там посмотрим, чья возьмёт, — впереди экзамены на получение лейтенантского звания, а на них уже можно свести счёты, и комар носа не подточит.
Впрочем, об экзамене на лейтенантские погоны мы тоже ещё успеем поговорить…
Три месяца лагерных сборов пролетели быстро, как, впрочем, и всё, что случается в эту счастливую пору студенческой молодости. Уже позднее, когда начинается новая жизнь, совсем не такая радужная и весёлая, как была прежде, очень хочется что-то вернуть, снова погрузиться в беззаботное и счастливое времяпрепровождение, даже не пугают эти три не особо лёгких армейских месяца, но разве такое кому-то удавалось?
Однако не будем забегать вперёд, а расскажем финальную историю, приключившуюся с «антиармейскими» песнями.
По возвращению со сборов никто, естественно, сдержать Гришу и Яшку уже не мог. Больше занятий на военной кафедре не было, экзамен по «военке» ещё не скоро, а значит, можно спокойно заниматься подготовкой задуманного вечера «антиармейской» песни. Но афишировать это открыто было, ясное дело, пока невозможно, ибо уже на стадии подготовки можно было вполне спокойно нарваться не только на туповатых и прямолинейных майоров и полковников с военной кафедры, но и на кое-кого посерьёзней, не носящих армейских погон, но оттого не более миролюбивых. Потому было решено сделать некоторый обходной манёвр — организовать вечер, посвященный модной бардовской песне, только-только набиравшей обороты в студенческой среде. Тем более, ни партком института, ни комитет комсомола этой народной инициативе пока не препятствовали, ибо не чувствовали в ней прямой опасности.
Да и вообще на протяжении последних лет десяти никто из начальства особо не интересовался набирающей силу бардовской песней, считая её лёгким и не заслуживающим внимания развлечением под гитару в тёплой выпивающей компании. Тем не менее не обращать внимания на этот вид народного творчества становилось всё труднее и труднее. Теперь уже почти из каждого второго магнитофона разносился хриплый рёв Высоцкого, а следом за ним всплывали другие замечательные песенники, которых слушали куда внимательней, нежели набившие оскомину хиты советской эстрады. Окуджава, Визбор, а кое-где даже — свят-свят-свят! — жуткий запрещённый Галич…
К вечеру бардовской песни в институте готовились с не меньшим энтузиазмом, чем раньше готовились к конкурсу вокально-инструментальных ансамблей. Комитет комсомола, ответственный за вечер, постоянно теперь составлял и пересоставлял списки желающих с разных факультетов и курсов, изъявивших желание выйти с гитарой на сцену в актовом зале и исполнить что-то своё. Главное, твердилось всем перспективным участникам, чтобы не было махровой антисоветчины, иначе… Далее шло глубокомысленное молчание и недоброе покачивание головой. Но все и так понимали, что это значило. Впрочем, особых волнений комитет комсомола опять же не испытывал, ибо хорошо знал свой контингент — кому из студентов охота вылететь из института с волчьим билетом, и даже не за успеваемость, а всего лишь за распевание песенок под гитару? И это были вовсе не шуточки…
С утра в тот день в актовом зале было не протолкнуться. Сновали какие-то парни с загадочными лицами непризнанных гениев и гитарами на плече, девицы с совершенно безумными взорами, неизвестно чем озабоченные. Лишь Гриша теперь ходил вместе с Яшкой, звёздный час которого, как ему казалось, был близок, и никому не отвечал ни на какие вопросы. Лобзик был, естественно, с ними, но тоже хранил загадочное молчание.
Слух о том, что Гриша будет исполнять какие-то страшно запрещённые песни, разнёсся по институту с быстротой молнии. И никому, чёрт побери, не объяснишь, что «антиармейские» песни — это вовсе не антисоветские, за которые можно запросто загреметь. Разве это кто-то услышал бы? Все лишь хитро посмеивались и втайне восхищались смелостью и отчаянностью этих двух парнишек с ещё не отросшими после армейских нулёвок волосами на макушках.
По программе предполагалось провести два отделения по часу, но так, чтобы все желающие уложились в первом отделении и максимум в начале второго отделения, а оставшееся время полностью отдать Грише. Ясно было даже ретивым комсомольским вожачкам, что после него ни у кого уже не будет храбрости выступать…
Яшка не стал садиться в зале, а решил следить за концертом из-за спин зрителей. Он заранее понимал, что, волнуясь, усидеть не сможет, но и за кулисами недалеко от выступающего Гриши ему ничего увидеть не удастся, а значит, лучше следить за реакцией публики сзади, из-за спин.
Что происходило в первом отделении, он почти не запомнил. Сменялись какие-то лица, у кого-то не строила гитара, и это вызывало смешки из зала, а кто-то просто забывал слова собственных песен. Всё это публикой воспринималось спокойно и дружелюбно. Кому-то доставались жидкие аплодисменты, на кого-то даже посвистели, но чувствовалось, что по залу гуляет напряжённое ожидание и какая-то скрытая энергия. Достаточно было, наверное, единственной искры, чтобы всё полыхнуло… Так, по крайней мере, казалось Яшке.
Все выступающие закончили исполнять свои песни в первом отделении. Никто почему-то не рискнул выступить во втором отделении перед Сладковым. Многие с ним наверняка не были даже знакомы, но слухи и перешёптывания создавали вокруг него какую-то странную таинственную атмосферу. Ещё не спев ни одной песни, Гриша уже стал гвоздём программы…
И вот наконец второе отделение началось. Тяжёлый зелёный занавес разъехался, и на пустой сцене не оказалось ничего, кроме обычного стула с прислонённой к нему гитарой. Из зала послышались аплодисменты, сперва хлипкие, но постепенно набирающие силу. Из кулисы вышел Гриша, слегка прищурился от яркого света рампы, неуверенно нащупал гитарный гриф, поправил микрофон, и началось…
14. Первый отдел
Вместо запланированного часа второе отделение продолжалось больше двух часов, пока не выскочили, как чёртики из табакерки, разгневанные комсомольские комитетчики-организаторы и силой не утащили со сцены распевшегося Гришу. Его нового бардовского репертуара, конечно же, не хватало на два часа выступления, но публика из зала требовала некоторые песни повторить на бис, и он, может быть, впервые в жизни почувствовав такой неожиданный и грандиозный успех, почти каждую из армейских песен пропел дважды.
Это был успех не только его, но и Яшки. Он стоял за спинами зрителей в зале, и лицо его полыхало от восторга. Единственное, что ему не очень понравилось, это то, что авторство текстов было упомянуто всего один раз — в самом начале и то мимоходом, когда Гриша решил рассказать историю создания песен, однако из его немного хвастливого рассказа выходило, что именно он явился автором сюжетов почти для каждой песни, а сочинитель стихов, то есть Яшка, был всего лишь техническим исполнителем его идей. Это прозвучало, конечно, крайне неприятно, но выяснять, кто кого в действительности наталкивал на темы, Яшка сейчас не хотел. Не время, и не место. Может быть, потом, в личной беседе он что-нибудь скажет, и это будет неприятно для обоих…
Домой после выступления разошлись глубокой ночью, основательно выпив за успех проведённого концерта в подсобке, и выкуренные оттуда уборщицей, явившейся мыть полы в зале и наводить порядок.
— Ничего страшного! Никуда они теперь без меня не денутся! — сам с собой рассуждал Яшка по дороге домой, так и не поговорив наедине с Гришей. — Кто им, кроме меня, будет писать такие клёвые стихи?!
Про кого говорил он в множественном числе, было не очень понятно. То ли про привередливого Сладкова, снискавшего всенародный успех не без помощи Яшки, то ли про того же Лобзика, которого вполне устраивала песня про сусло и который так и не сумел сочинить музыку на Яшкины стихи. Но он теперь чувствовал, что наконец нашёл лазейку, и отныне его сочинения найдут достойное применение. Глядишь, о них проведают и какие-нибудь серьёзные музыканты, которые попросят его написать слова к их собственным профессиональным песням… А что тут такого? Всякое может случиться. Тем более, у него уже появился опыт!
Родители дома спали, и не с кем было поделиться своей радостью, но ничего — завтра утром он придёт в институт и там уже по полной программе насладится реакцией друзей на вчерашний концерт. А в том, что будет множество разговоров и бурных восторгов, он ни капли не сомневался. С тем и заснул, едва коснулся головой подушки…
На первую пару, а это была теоретическая механика, Яшка явился пораньше. В громадном амфитеатре будет сегодня весь поток, а это больше сотни человек. Как минимум пара десятков знакомых подойдёт к нему, пожать руку, кто-то похлопает по плечу, а уж сколько будет сказано слов и брошено завистливых взглядов, даже представить трудно. Да и девчонки будут наверняка поглядывать на него уже совсем не так безразлично, как раньше. Эти ожидания грели душу.
Никого из старой компании пока не было, но Яшка расположился на галёрке, где всегда было их место, и принялся ждать. Скоро появится Лобзик, следом за ним Триха с Анохой и Галка. Петя уже учился после академического отпуска на курс младше, поэтому его не будет, но в том, что и он скажет что-то умное и хорошее, Яшка не сомневался. Ведь на вчерашний концерт он пришёл и был со всеми вместе.
Первым в аудиторию явился староста потока, которого все звали почему-то Курочкой Рябой. Курочка Ряба был длинный как каланча и всегда грустный мужичок, намного старше своих сокурсников, поступивших в вуз сразу после школы. Он-то уже успел окончить до этого техникум, отбомбил два года в армии, и даже на лагерных сборах носил погоны старшего сержанта, заслуженные ещё во время срочной службы. Яшка с ним не особенно общался, потому что общих интересов у них практически не было, но сейчас Курочка Ряба неожиданно поманил его к себе:
— Подойди-ка сюда! Тут в журнал вложили записку для тебя из деканата, — он демонстративно раскрыл журнал посещений и вытащил узкую полоску бумаги. — Тебе необходимо незамедлительно явиться… Вот, сам читай, тут всё написано.
— Лекция же сейчас, куда я пойду? — удивился Яшка.
— Ничего не знаю. Мне велено передать, а там решай. Написано, чтобы явился срочно.
— В деканат?
— Нет. Тут написано, куда…
На узенькой полоске было напечатано стандартным типографским шрифтом приглашение явиться в первый отдел института и уже от руки вписаны фамилия Яшки и номер группы.
— Пропущу же лекцию! — Яшка сразу почувствовал, что назревает что-то неприятное, и пытался воспротивиться. — Итак у меня пропусков выше крыши…
— Что ты ко мне привязался? — обиделся Курочка Ряба. — Мне велено передать — я передаю. А дальше сам разбирайся.
— Одного меня вызвали? — ухватился за соломинку Яшка.
— Да отстань ты от меня в конце концов! — окончательно рассвирепел староста. — Одного тебя…
Что такое первый отдел института и чем он занимается, Яшка пока не знал. Его довольно часто таскали в деканат, отчитывали то за пропуски, то за успеваемость, но и сейчас наверняка хвалить не станут в этом загадочном первом отделе. Однако — что это за зверь, в самом-то деле? И кому он там понадобился?
— Где мне его искать, этот первый отдел? — уныло спросил Яшка, собирая разложенные тетради.
— В том крыле, где ректорат, партком и профком, — откликнулся Курочка Ряба. — Мой тебе совет: будешь там, веди себя поскромнее. Меньше языком молоти, больше слушай и головой кивай. Таких гоголей, как ты, там не сильно уважают и быстро окорачивают…
Курочка Ряба, пожалуй, единственный из всех студентов на потоке был членом КПСС. Поэтому и особо сближаться с ним никто не хотел, разумно полагая, что от интересов основной массы он крайне далёк, потому что эти массы до его интересов просто не доросли. А некоторые, такие как Лобзик и Яшка, не только дорастать не собирались, но и откровенно посмеивались над ним. Классовыми врагами не были, но и в качестве друзей не годились.
Все прекрасно понимали, что многим, хотят они того или нет, а вступать в партию рано или поздно потребуется по карьерным соображениям. Едва ли это случится по зову сердца. От этого ярма никуда не денешься, но случится это, хвала аллаху, ещё не скоро. Лишь такие правильные и до идиотизма исполнительные, как Курочка Ряба, вступали в неё по молодости и без корыстных побуждений. С другой стороны, тем, кто не замышлял делать карьеру, использовав для этого высокое звание коммуниста, партия особо и не помогала. Всё-таки в райкомах не дураки сидели, чтобы не задать подозрительный вопрос: что этому странному и ни на что не претендующему кандидату от неё понадобилось? Непоняток никто, ясное дело, не любил, а тут вопрос на вопросе.
Староста, наверное, всё-таки помышлял о будущей производственной карьере. Для того и поступил в машиностроительный институт, только о своих планах никому не рассказывал, хотя это было шито белыми нитками. Засмеют те же бывшие школяры, не нюхавшие пороха. Да и друзей среди них у него практически не было. Какие могут быть совместные интересы у зрелого, но пока холостого мужика, и у безусых пацанов, у которых молоко на губах не обсохло? Посему и выпивать ни в какие студенческие компании его не приглашали, и это старосту наверняка раздражало больше всего. В студенческой среде приглашение участвовать в совместных разгульных застольях — показатель дружбы, пожалуй, более веский, нежели отметки в зачётке или общественно-полезная деятельность…
Загадочный первый отдел и в самом деле располагался в отдельном институтском крыле, где, по всеобщему студенческому мнению, нормальному человеку появляться не следовало, потому что здесь находились всякие бесполезные и даже вредные для жизнедеятельности студента организации: ректорат, партком, комитет комсомола, профком, бухгалтерия. Все кабинеты здесь были украшены красиво выписанными на стекле табличками с названиями, лишь на двери первого отдела висел скучный квартирный номер «1».
Тяжело вздохнув, Яшка постучал в дверь, и тут же из-за неё раздался жизнерадостный баритон:
— Заходите!
В небольшой комнате за стандартным письменным столом восседал совершенно бесцветный мужчина в сером костюме, белой рубашке и галстучке. Аккуратная стрижка, выбритые до синевы щёки — вот, пожалуй, и всё. Да ещё такие же серые, как костюм, глаза. Из мебели в кабинете был только большой коричневый сейф, стоявший за спиной хозяина кабинета.
— Садитесь, — кивнул мужчина и мельком глянул на листок, полученный Яшкой от старосты. — Как ваша фамилия?
— Яков Рабинович.
— Ага, Рабинович! — почему-то обрадовался мужчина. — Сочинитель песен! Давайте знакомиться. А я — Карасёв.
Яшка покосился на Карасёва, но ответной радости от встречи почему-то не испытал.
— Ну, и как вам у нас в институте? — зачем-то поинтересовался мужчина. — Нравится?
Вопрос был исключительно странный и даже неуместный, потому что Яшке оставалось до окончания меньше года, и любопытствовать, нравится ему здесь или нет, было уже поздно. О таких вещах четыре года не раздумывают. Но он решил не вступать в бесполезную дискуссию и, помня слова Курочки Рябы, только послушно кивнул головой.
— Как ваши оценки? — не отставал от него Карасёв. — Все экзамены сдаёте без пересдач?
— Нет, — Яшка развёл руками. — Всякое бывало…
— Верно! — Карасёв чуть не захлопал в ладоши от радости и вытянул из стопки, лежащей перед ним на столе, листок. — Тут помечено, что у вас была дважды пересдача по высшей математике, потом с физикой на втором курсе были неполадки… Но последние два семестра, вижу, всё сдаёте более или менее нормально. На троечки и иногда даже на четвёрки…
— Ну, это уж как получается. Меня устраивает, — Яшке совсем не нравился разговор про его успеваемость. Кто ему этот жизнерадостный Карасёв — отец родной, что ли, отчитывать за успеваемость?
Но собеседник его недовольства, кажется, не замечал:
— А скажите мне такую вещь: вы собираетесь заканчивать институт и потом работать в народном хозяйстве?
— Не понял… О чём вы?! — Яшкина челюсть отвисла, и он с удивлением принялся разглядывать хозяина кабинета. — Неужели непонятно?!
Мужчина скорчил постную физиономию и проговорил, словно отчитывал неразумное дитя:
— В том-то и дело, что непонятно. Сочиняете какие-то непотребные стишки, делитесь ими с друзьями, а те начинают распевать их при большом стечении народа… Только не говорите мне, что сами не понимали, что делаете! Как нам, скажите, к этому относиться?
— Кому вам?
— Вы ещё не поняли, с кем разговариваете? — он вытащил из кармана какое-то удостоверение и сунул Яшке в нос.
В общем-то нечто подобное Яшка предполагал, но переспросил на всякий случай:
— КГБ, что ли?
— Да, Комитет государственной безопасности СССР.
Об этой печально известной организации Яшке было, конечно, хорошо известно. Разговоров о конторе в студенческой среде ходило немало, но его они не касались, поэтому он чаще всего пропускал мимо ушей упоминания о доблестных чекистах. В беседах с отцом о лагерях он невольно отмечал, что тот тоже старается не упоминать о конторе, наверняка сыгравшей в его судьбе большую, если не главную роль.
— И что же понадобилось от меня… Комитету? — спросил Яшка тихо, уже готовый к гадостям, которые непременно последуют дальше.
— А как сами думаете?
Яшка молча пожал плечами и отвернулся. Но Карасёв от него, как видно, отвязываться не собирался:
— Повторю вопрос: вы планируете заканчивать институт? Ну, чтобы никаких проблем не возникло ни на защите диплома, ни при последующем распределении. Если вас по какой-либо причине отчислят, то вы сразу потеряете всё, что имеете сегодня, и отправитесь в армию. Недавние трёхмесячные сборы в Кантемировке покажутся вам курортом… Что скажете?
— Хотелось бы закончить институт без проблем, — опустив голову, проговорил Яшка. — Если вы имеете в виду песни, которые мы написали с Сладковым, то они, поверьте, шуточные, и ничего вредного в них нет. И подтекста в них нет никакого. Мы их и сочиняли лишь для того, чтобы просто посмеяться…
— Тем не менее ваш друг Григорий Сладков вышел с ними на сцену и исполнил на очень большую аудиторию. Вы знали, что он планировал это сделать?
— Знал… Не знал лишь, что вы это воспримите так…
— Как?
— Ну как песни антисоветского содержания. Негативно… — он и сам не заметил, как стал употреблять какие-то казённые слова, которых раньше никогда не употреблял.
Карасёв удовлетворённо потёр руки:
— Вот видите! Вы умный человек, сами всё прекрасно понимаете и чувствуете, какой нехороший душок исходит от этих ваших песенок! Чем армия перед вами провинилась?
Наступила тягостная пауза. Яшка сидел перед комитетчиком, низко опустив голову и печально размышляя о том, что вот наконец встреча с этой страшной организацией и состоялась, и ему было не по себе уже от одного упоминания про неё. Совсем как отцу, натерпевшемуся от неё ранее.
— Что же мы с вами будем делать дальше? — напомнил о себе Карасёв, всё время пристально наблюдавший за Яшкой.
— Больше такого писать не буду, честное слово! — Яшка преданными собачьими глазами глянул на собеседника, и ему стало крайне противно из-за того, что он словно в чём-то виноват перед этим серым мужиком, и сейчас чуть ли не просит прощения. Однако ничего поделать с собой не мог. Откуда только в нём эта боязнь всесильной конторы? Наследственное, что ли?
Комитетчик вздохнул и посмотрел на часы:
— Через двадцать минут будет звонок на перемену. Первая пара закончится, и я не хочу вас задерживать. Вы сейчас напишите одну бумагу и свободны, можете идти заниматься дальше.
— Что ещё за бумага?
— Кратко изложите, как и когда сочинили эти песни, кто явился настоящим инициатором написания, кто посоветовал устроить концерт в институте. С фамилиями непременно… Короче, всё, что можете сообщить по этому вопросу.
— Но это же… Я не… — Яшка набрал побольше воздуха, чтобы гордо отказаться от написания доноса, но так этого и не сделал. — Давайте бумагу…
Донос — а как это ещё назвать? — он писал почти под диктовку Карасёва, который, оказывается, прекрасно владел ситуацией и знал такие подробности, о которых Яшка уже не помнил. Наверняка кто-то успел подробно доложить ему обо всём. Значит, Яшка был у него в кабинете не первым. Кого-то этот комитетчик уже таскал к себе ещё до концерта. Но кого?
— Молодец! — похвалил Карасёв, бегло просмотрев лист и уложив его в папку перед собой. — Выполнил свой гражданский долг, — он исподлобья глянул на Яшку, но тот сидел отвернувшись. — Приятно иметь дело с умным человеком. Думаю, что это не последняя наша встреча…
— Но я же вам уже всё написал! — взмолился Яшка. — Чего вы от меня ещё хотите?!
— Всё да не всё… У нас есть ещё много тем, по которым мы могли бы побеседовать. Я или кто-то из моих коллег чуть позже свяжемся с вами. Договорились?.. Всё, свободен!
15. Стукач
Настроение было испорчено окончательно, и Яшка решил не оставаться на последние лекции, потому что кто-то обязательно поинтересуется, зачем его вызывали в первый отдел. Курочка Ряба непременно это растрезвонил уже по всему потоку.
Никуда идти не хотелось, поэтому Яшка отправился прямиком домой. Может, любимые битлы хоть как-то развеют навалившуюся тоску. Больше всего ему сейчас не хотелось, чтобы пришёл кто-то из друзей — тот же Гриша или вездесущий Лобзик.
Но никто в тот день так и не пришёл.
Уже позднее Яшка узнал от знакомых, что в первый отдел таскали и Гришу, и всех музыкантов из его ансамбля, но сам Гриша об этом упорно отмалчивался и даже словом не обмолвился о встрече с комитетчиком. Не избежал визита в первый отдел и Лобзик, который наоборот был страшно горд своей причастностью к этому легендарному, по его мнению, бардовскому вечеру.
Новая встреча с Карасёвым не заставила себя долго ждать. Но продолжалась она всего минут десять-пятнадцать, не больше. Комитетчик сразу перешёл в наступление. Начав со стандартных вопросов об учёбе и желании успешно окончить институт, он неожиданно принялся рассыпаться в похвалах аналитическим способностям Яшки и умении верно оценить ситуацию.
— Эту вашу небольшую оплошность с написанием идеологически невыдержанных стишков мы отнесём на временное помрачение рассудка, — иезуитски усмехаясь, рассуждал он, — разве я не прав?
Яшка лишь пожал плечами, но ничего не ответил.
— У вас, Яков, острый глаз и умение подмечать человеческие недостатки, ведь так? — Карасёв встал из-за стола и прошёлся вокруг сидящего Яшки. — Поэтому мне хотелось бы попросить вас о небольшой услуге, которая вам ровным счётом ничего не будет стоить. Если мы с вами станем встречаться, например, один-два раза в месяц, и вы, по моей просьбе, будете анализировать общую обстановку среди ваших друзей и знакомых, как вы это оцените?
— Стукачом предлагаете стать? — мрачно выдавил Яшка.
— Ну, зачем сразу так! — усмехнулся Карасёв и вернулся на свой стул. — Стукачи были в тридцатые годы, при Сталине и Берии, а сегодня…
— Юный друг милиции? — перебил его Яшка обиженно.
— А вот демонстрировать своё остроумие я бы не советовал в моём присутствии! — Карасёв тоже нахмурился, но тут же сменил гнев на милость. — В свою очередь, мы поможем вам без проблем окончить институт. Мы по многим вопросам сможем вам помочь и после института… Ну, что, согласны?
— Дайте мне подумать.
— Хорошо, жду вас завтра в это же время, не опаздывайте. Надеюсь, вы примете верное решение…
По дороге домой Яшка грустно раздумывал о том, что вот и он попал в эти жёсткие жернова. Вернее, даже в какую-то машину, безжалостно перемалывающую чужие судьбы, в том числе и его, только-только начинающуюся. Неужели нельзя было этого избежать? И вообще — способен ли кто-то отказаться от общения с конторой и остаться при этом незапятнанным?!
А ведь этот Карасёв даже не поинтересовался, хочет этого Яшка или нет. Он уверен, что отказаться этот жалкий дрожащий кролик не решится. Кому же захочется рисковать? С всесильной конторой не поспоришь. И ни при чём тут упоминаемые тридцатые годы со Сталиным и Берией. Вывеска сменилась, а вместо сердца по-прежнему остался пламенный мотор…
Вот бы сейчас куда-нибудь исчезнуть, испариться, чтобы никто его найти не смог! В тот же Израиль в конце концов уехать от всех этих карасёвых и его коллег. Но теперь, когда они в тебя вцепились мёртвой хваткой, чего доброго, ещё и не отпустят, если действительно подать документы на выезд. Многих и без всякого общения контора не очень-то выпускает из своих ласковых объятий, а уж его, Яшку, который у них на крючке…
Так ничего и не решив — а что тут решать? — он явился в первый отдел, как и обещал, назавтра. Попробовал бы не явиться! Карасёв, нисколько не сомневаясь в принятом им решении, протянул чистый лист бумаги и заявил:
— Пиши. Надеюсь, знаешь, что нужно писать? Не диктовать же тебе как первокласснику!
— Я никогда раньше ничего подобного не писал…
— Все, — усмехнулся комитетчик и выделил это слово, — все когда-то пишут первый раз. Напиши в произвольной форме, что согласен сотрудничать с областным Управлением государственной безопасности. Мол, обязуюсь выполнять задания, которые поставит передо мной куратор.
— Куратором будете вы? — зачем-то поинтересовался Яшка, хотя ему было совершенно безразлично.
— Нет, не я. Давай пиши, не тяни время. У меня, кроме тебя, ещё есть встречи кое с кем… Да, и ещё прибавь, что будешь впредь подписываться псевдонимом… каким, выбери сам.
Вот и приплыли, очередной раз подумал Яшка: не захотел выбрать себе псевдоним, чтобы писать песни, так тут уже чуть ли не насильно требуют, чтобы взял для того, чтобы писать доносы.
— Не знаю, какой псевдоним выбрать, — мрачно пробурчал он.
— Это простая формальность, — хмыкнул Карасёв. — Ну, тогда я предложу. Будешь ты у нас, к примеру, Абрамовым. Подходит?
— Почему Абрамовым?
— Ну не Ивановым же или Петровым! — уже в полный голос расхохотался Карасёв и покровительственно похлопал его по плечу. — Или Доценко и Прокопенко…
Так Яшка стал «Абрамовым», хоть никто этого, конечно, не знал. С Карасёвым после этого он встречался ещё один раз, когда тот познакомил его с таким же, как и он, бесцветным человеком, чьей фамилии Яшка уже не запомнил, и представил его новым куратором. С ним отныне ему предстоит общаться, но уже вне стен института.
Ну, если это будет происходить где-то в другом месте, легкомысленно решил Яшка, то, наверное, несложно будет как-нибудь от него отвязаться. Разок-другой пообщаюсь, а там посмотрим. И в самом деле, первая встреча с новым куратором произошла почти через месяц, и беседа уже велась не о пресловутом бардовском вечере и друзьях-музыкантах, а о других Яшкиных знакомых и даже совсем незнакомых людях, чьих фамилий он не знал. Но куратор, видимо, прояснял для себя возможности нового стукача, и это Яшка понял сразу. С незнакомыми ему предлагалось познакомиться и постараться завести дружеские отношения.
Встречи с бесцветным человеком происходили на одной из квартир в центре города, и про институт и учёбу разговор больше не заходил. Эти встречи стали повторяться с завидной регулярностью, и с каждым разом от Яшки требовалось всё больше подробностей, притом таких, которые при желании можно было истолковать во вред тому, о ком велась беседа. От этих встреч и бесед уйти было невозможно. Просьбы бесцветного человека со временем стали напоминать приказы, и каждый раз на беседу с ним Яшка шёл с тяжёлым сердцем, словно поднимался на эшафот, если уж не в роли жертвы или палача, то как минимум в роли помощника, несущего топор для усекновения повинной головы.
— Не бойся сказать лишнего, — увещевал его комитетчик, — мы всё анализируем и отделяем семена от плевел. А эти твои друзья, про которых ты что-то скрываешь, думаешь, они ничего нам про тебя не рассказывают? Не будь идеалистом, глупышка. Человек человеку вовсе не друг и не брат…
Наверное, он был в чём-то прав, но продолжать в том же духе Яшке очень не хотелось. Долго он раздумывал, как всё-таки выйти из этой дурацкой игры с наименьшими для себя потерями, и наконец придумал.
Во время очередной встречи он перешёл в наступление. На стандартный затравочный вопрос «что бы ты мог сказать о таком-то?» Яшка изобразил на лице вселенскую скорбь и мрачно сообщил:
— Мало того, что этот ваш фигурант регулярно слушает вражьи голоса, а потом рассказывает об этом окружающим, так он ещё и планирует совершить теракт — пробраться в столовую городской администрации и подсыпать в компот конского возбудителя.
Яшкин собеседник опешил:
— Зачем?! И почему — конского возбудителя?
— Чтобы возбудить нездоровый интерес тамошней администрации друг к другу и тем самым отвлечь их от выполнения поставленных перед ними задач! А жёлтой прессе только этого и надо.
— Ты случаем не приболел сегодня?!
— Здоров как бык.
— Может, ты что-то путаешь? Это… правда?!
— Честное слово! Век воли не видать…
Информация была настолько ошеломляющей, что бесцветный куратор растерялся. Больше никаких вопросов он не задавал, а поскорее удалился, чтобы обсудить с начальством сенсационную информацию, полученную от «Абрамова».
На очередной встрече он сообщил, что информация, к счастью, не подтвердилась, и государственные задачи выполняются городской администрацией, как им и положено выполняться, без морального разложения и прочих грязных делишек. После этого куратор легкомысленно перешёл к следующему из Яшиных знакомых, длинный список которых каждый раз приносил с собой в аккуратной папочке.
— Про этого человека скажу следующее, — не менее мрачно начал Яшка со скорбной миной Павлика Морозова на лице. — У него дома самодельная подпольная типография для изготовления антисоветской литературы и листовок подрывного содержания…
Такая неожиданная и, вероятно, небезопасная игра в кошки-мышки всё больше нравилась Яшке. Будь что будет, отчаянно махнул он рукой, лишь бы развязаться с этими людоедами. Не может же такой идиотизм продолжаться бесконечно!
— Но у нас в городе до последнего времени не обнаружено ни одной враждебной листовки! — жалобно залепетал собеседник. — Может, ты ошибаешься?
— Значит, хорошо маскируется! И ещё скажу: он их копит для того, чтобы сбросить во время первомайской демонстрации на толпы трудящихся с самолёта. У него даже есть сообщник в городском аэроклубе.
Бесцветный человек молча отправился на кухню, выпил залпом два стакана воды, вернулся к Яшке и захлопнул папку:
— Нужно всё это срочно проверить. То, что ты сказал, крайне серьёзно. Я с тобой потом свяжусь…
Яшка отлично понимал, что поступает, мягко говоря, не совсем прилично, выдвигая против ничего не подозревающих людей такие гнусные обвинения, но именно в абсурдности и идиотизме наветов заключался его коварный план. Не такими уж откровенными баранами были эти ребята из госбезопасности, чтобы тотчас сломя голову бежать разыскивать яд для компота или подпольную типографию, и для этого переворачивать вверх дном квартиры своих фигурантов.
Но, как выяснилось, Яшка немного переусердствовал, однако ничего плохого в итоге не произошло. Через пару дней он встретил своего так подло подставленного знакомого, и тот прямо-таки лучился счастьем, будто выиграл в лотерею автомобиль или крупную сумму денег. По великому секрету он делился с каждым встречным-поперечным новостью о том, что к нему вчерашней ночью неожиданно нагрянули люди в штатском, перевернули квартиру вверх дном в поисках множительной техники, но, ничего не найдя, уехали ни с чем. На вопрос, чему он так радуется, приятель гордо сообщал, что теперь уже всем понятно, кто он такой — не сволочь какая-нибудь и не стукач, а вполне приличный человек и, может быть, даже потенциальный диссидент. Приличным людям с ним можно общаться без опаски.
Очередная встреча с бесцветным человеком произошла уже не через две положенные недели, а только через месяц. Не вспоминая о липовой типографии, тот сразу приступил к стандартным вопросам. Про очередного своего знакомого Яшка сообщил, что это человек пьющий и ненадёжный, всячески поносит Советскую власть, в подпитии способен на необдуманные поступки, вплоть до покушения на руководителей партии и правительства, о чём, кстати, уже намекал в редкие часы трезвости, и в качестве доказательства показывал большой финский нож. А может быть, это был кавказский кинжал, купленный в сувенирном магазине.
Собеседник выпучил глаза и поспешно спрятал бумажку с заготовленными, но ещё не озвученными вопросами.
— Ты это серьёзно? Ничего не путаешь?
— Под каждым словом подпишусь! — жёстко выдавил Яшка, стискивая зубы. — Кровью…
Но тот уже ничего не слушал, поспешно натягивая пальто и пряча папку в портфель:
— Я с тобой свяжусь позже…
С тех пор их встречи становились всё реже и реже, а продолжительность этих встреч короче.
Прождав пару месяцев, Яшка почти успокоился, наивно решив, что от него отвязались. Пускай лучше считают помешавшимся на шпиономании, что в те достославные времена было совсем не редкостью, и в конце концов примирятся с мыслью, что ни одному Яшкиному слову верить нельзя.
И, действительно, его, кажется, оставили в покое, однако спустя некоторое время, когда он окончательно успокоился и стал вести прежний образ жизни, поругивая в тёплых компаниях гэбэшников и их подлых приспешников-стукачей, которые ходят к нам в гости, пьют нашу водку и ведут доверительные беседы, а потом слово в слово передают своим кураторам услышанное, в Яшкину дверь постучали.
Два человека, очень похожих на полузабытого бесцветного человека, с вежливой бесцеремонностью сильного и уверенного хозяина жизни, прошли в Яшкину комнату и, помахав в воздухе красными корочками, принялись методично перебирать книги на стеллажах и копаться в рукописях на письменном столе. К тому времени Яшка уже не только вовсю писал стихи, но и пробовал себя в коротких рассказах и новеллах.
— Что ищем, друзья? — поинтересовался он, уже ощущая в животе неприятный знакомый холодок.
— Подрывную литературу, — коротко ответил один из людей. — Солженицына и Сахарова почитываем, небось? А Бродского наверняка наизусть помните?
— Что вы! Как можно?! Я и в глаза таких книг не видел!
— Сомневаюсь… А сам-то что пописываешь? — перешёл на ты второй.
— Стихи. Про любовь, про природу, про Родину…
— Во как! Ну-ка, покажи про Родину. Это уже попахивает…
Яшка пожал плечами и стал искать в папке стихи про Родину, но их оказалось до обидного мало.
— Хренотень какая-то! — подытожил свой литературоведческий анализ первый человек, пробежав стихи по диагонали. — Травка, цветочки, родная сторонка… Есенин хренов! Это не то, что надо…
— А что надо?
— Будто сам не знаешь!
— И среди книг ничего интересного нет, — подал голос второй, — вот только книжка про Джеймса Бонда. Но книжка — нашего, советского, издания. То есть идеологически выдержанная… И где только они умудряются доставать такой дефицит?
— Если хотите, возьмите почитать, только потом верните, — обрадовался Яшка, чувствуя, что поиски подходят к концу и гроза почти миновала.
— Взять, что ли? — загорелся второй и вопросительно посмотрел на первого. — Уж больно много про этого Бонда слышал, а читать пока не доводилось.
— А он потом в Управление настучит, что мы забрали книгу без акта изъятия, а в книге нет никакой антисоветчины! — язвительно заметил первый. — Перебьёшься без читки! Верни на место.
Посмотрев на часы, они направились к выходу, но перед тем, как захлопнуть за собой дверь, первый обернулся и веско заметил:
— В общем, приятель, так. В разговорах с друзьями фильтруй всё, что базаришь. А то недалеко и до неприятностей…
После их ухода Яшка некоторое время приходил в себя, потом философски рассудил: палка, она всегда о двух концах. Поначалу, чтобы отвязаться от своего назойливого куратора, он наговаривал на своих знакомых заведомую абракадабру, а теперь кто-то воспользовался тем же приёмом. Наверняка с той же благой целью — отвязаться. Едва ли он, Яшка, первым изобрёл такую отмазку от гэбэшников.
Взгляд упал на оставленную на столе книжку про Джеймса Бонда, и он твёрдо решил, что теперь обязательно прочтёт и упомянутого Солженицына, и Сахарова, а Бродского просто выучит наизусть. Про шпионов же пускай читают те, кто их ловит. Самое чтиво для них — напрасно гэбэшник не взял её почитать…
16. Начинаем гонки
Чтобы уже закрыть не особенно радостные страницы Яшкиной жизни, связанные с всесильной конторой и заодно с учёбой в машиностроительном вузе, следует, наверное, вспомнить ещё несколько более или менее оптимистических эпизодов, завершающих его студенческую эпопею. Едва ли эти эпизоды оставили значительный след в памяти, но без них, наверное, полноводная и достаточно извилистая река Яшкиной жизни потекла бы совсем по другому руслу… Вот какие красивые поэтические образы всё чаще приходили ему в голову!
Связаны некоторые из этих эпизодов были с итоговыми экзаменами — на военной кафедре и на защите диплома. Кстати, вопреки тайным Яшкиным надеждам, всесильная контора никак не помогла, но и не помешала своему нерадивому информатору в этом щепетильном деле. Может, тамошние кураторы в конце концов раскусили его подлую двуличную сущность и довольно удачные попытки опошлить бессмертное дело стукачества, после чего решили больше ему не надоедать? Хотя… и раньше, кажется, не сильно помогали или вредили, а уж отвязались ли сейчас — большой вопрос. Время покажет.
Итак, перейдём к первому эпизоду, связанному с экзаменом на военной кафедре.
Многие курьёзные события сегодня можно было бы вспоминать с улыбкой, чтобы вволю позубоскалить и даже сочинить смешной плутовской рассказ на эту тему, и таких воспоминаний наверняка полно у каждого выпускника технического вуза. Посему вдаваться в излишние подробности не будем. Скажем лишь, что апофеоза довольно непростые отношения студентов с армейской действительностью достигают, как правило, на выпускном экзамене перед самым присвоением, в нашем случае, курсантам-танкистам первого офицерского звания инженера-лейтенанта.
Камнем преткновения, как ни странно, для всех оказалась материальная часть, то есть устройство всех систем танка Т-72, учить которое по пухлому затрёпанному руководству пятнадцатилетней давности за пределами военной кафедры не дозволялось из-за строгого грифа секретности. Что за тайны хранит эта суровая секретная книга, пыталось разгадать не одно поколение курсантов, тем не менее интрига оставалась и никуда не исчезала. Тайна тайной, а просиживать над книгой в скучных аудиториях по доброй воле, сами понимаете, никому не хотелось.
Перед самыми экзаменами преподаватель матчасти подполковник Квасов, плотоядно прохаживаясь перед курсантами, склонившимися над книжками, и покручивая свои роскошные казацкие усы, стращал:
— Ну, теперь я отыграюсь на вас, товарищи студенты, за все ваши насмешки над армией в моём лице! Посмотрим на экзамене, кто кого перешутит! Вот ты, курсант, — его палец, как всегда, втыкался в Яшкино плечо, — писака стенгазетный и сочинитель похабных частушек, ты у меня на особом счету! Не знаю, насколько хорошо будешь отвечать на вопросы билета, но отсчёт твоей оценки, так и знай, начнётся с цифры три. И дальше — на уменьшение!
Перспектива завалить экзамен Яшку не прельщала, ибо сразу за этим, вне зависимости от успеваемости на остальных кафедрах и количества месяцев до окончания института, следовало незамедлительное отчисление и далее — уже непосредственная встреча с армией без всяких скидок на предварительное обучение на военной кафедре. Возможность изучать матчасть не по «секретным» книжкам, а собственными ручками на практике, судя по язвительным комментариям подполковника Квасова, грозила и в самом деле для некоторых воплотиться в жизнь.
На экзамен Яшка явился с дурными предчувствиями. А что ещё может быть на душе у бедняги, бредущего на казнь? Лицезреть выбритую до синевы праздничную физиономию Квасова, хитро покусывающего свой казацкий ус и постукивающего короткими волосатыми пальчиками по лежащим перед ним билетам, было выше его сил.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Калейдоскоп, или Наперегонки с самим собой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других