Маршал

Канта Ибрагимов, 2020

Роман Канты Ибрагимова «Маршал» – это эпическое произведение, развертывающееся во времени с 1944 года до практически наших дней. За этот период произошли депортация чеченцев в Среднюю Азию, их возвращение на родину после смерти Сталина, распад Советского Союза и две чеченских войны. Автор смело и мастерски показывает, как эти события отразились в жизни его одноклассника Тоты Болотаева, главного героя книги. Отдельной линией выступает повествование о танце лезгинка, которому Тота дает название «Маршал» и который он исполняет, несмотря на все невзгоды и испытания судьбы. Помимо того, что Канта Ибрагимов является автором девяти романов и лауреатом Государственной премии РФ в области литературы и искусства, он – доктор экономических наук, профессор, автор многих научных трудов, среди которых титаническая работа «Академик Петр Захаров» о выдающемся русском художнике-портретисте XIX в.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Маршал предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

ПАМЯТИ МАМЫ

Уважаемый Канта Хамзатович![1]

С этим письмом я высылаю вам фотокопии двух виньеток, которые, может быть, у вас сохранились, а может, и нет. Это фото после окончания первого и десятого классов.

Первое фото — 1968 год, школа № 41 г. Грозного, 1 «В» класс. Посередине наша учительница Анна Борисовна (фамилию не знаю и не помню). Справа, вторая от неё, — это я — Кобиашвили Тамара Салмановна. Вспомнили?

Второе фото — это уже 1977 год, школа № 2, 10 «В» — физико-математический класс. Здесь фамилии уже прописаны, и вы меня сами найдёте. И себя найдёте. Тогда вы были Николай, точнее, просто Коля. Хотя вы и тогда это имя не любили и всегда говорили, что вас зовут Канта. Впрочем, так вас и дома, и во дворе, и близкие в школе называли. Однако для меня вы были и остались в памяти Колей, Николаем.

Это тот Коля, с которым я в школе училась, с которым я была на ты. А сегодня — писатель. Никогда бы не подумала и не поверила бы. Хотя, если по-честному, ты всегда был такой. И даже по виньеткам это видно. На фото после первого класса тебя поставили последним, в крайнем правом углу, где ты стоишь подбоченясь. Ну а по окончании школы, хотя ты и не был отличником, только ты и Шмелькова попадаете на самый первый лист, прямо среди учителей и руководства школы. Со Шмельковой всё понятно — у неё мама была завучем школы и она получила золотую медаль, а ты?

…Коля, прости, что перешла на ты. У меня к тебе просьба. Но до этого не могу не высказать тебе давнишнюю, с самого детства, претензию, которую ты недавно вновь растормошил.

Я часто смотрю чеченское телевидение. И вот очередное твоё интервью по поводу открытия в Грозном большой физико-математической школы, которой присвоили имя твоего отца.

Ты говоришь о том, что в советской Чечено-Ингушетии, когда всё было подчинено прежде всего образованию, в республике был лишь один специализированный физико-математический класс, а теперь, когда чеченцы во главе, — целая физмат школа. И при этом ты как бы невзначай подчеркиваешь: «Я был единственный чеченец в классе».

Вот каким был, таким и остался — националистом! И никакой ты, конечно, не Коля, а точно Канта. Ты и в школе был такой же.

Помнишь, я показала тебе свой паспорт, где в графе «национальность» (в паспортах национальность указывалась) было написано «чеченка», на что ты сказал: «Ошибка природы».

И как ты стал писателем? Гуманист. На уроке русского языка и литературы тебя сажали на последнюю парту, а наша пожилая учительница, которую, кстати, все в школе боялись, — Вера Константиновна — ещё в 9‐м классе прямо на уроке при всех сказала: «Ибрагимов, от твоего взгляда у меня вот здесь очень болит… Давай договоримся, ты не ходишь на мои уроки, а я ставлю тебе четвёрки всегда и везде».

Тогда я не знала, что она показала правое подреберье — печень (ты у меня в печенках сидишь). И до сих пор помню, как ты, радостно размахивая пустым портфелем, выскочил из класса… Однако этот договор тебя не спас. Уже в десятом классе Веру Константиновну уволили. Из-за меня.

Говорили на уроке о Сталине, и вдруг Вера Константиновна выдала, что моя фамилия Кобиашвили, может быть, в честь великого вождя народа, ведь его подпольная кличка Коба. Ничего не подозревая, я спросила об этом у отца.

Мой отец чеченец, кистин, родом из Грузии. Он рассказывал, что во времена того же Сталина всем чеченцам, проживающим в Грузии, к фамилиям приписали окончание «швили», чтобы их не депортировали в феврале 1944 года. Отец, будучи военным, среагировал на мой вопрос о Кобе по-военному, быстро и решительно. Он пошёл в школу — был скандал. Веру Константиновну уволили, а моего отца перевели служить на Чукотку… Там, по официальной версии, в результате несчастного случая мой отец погиб. Мы с матерью, к слову — эстонкой по происхождению, в то время остались в Грозном, чтобы я не прерывала учебу, закончила выпускной класс…

По русскому языку и литературе появилась новая учительница, и тебе пришлось ходить на занятия. По всем предметам у тебя были оценки «хорошо» и «отлично», кроме русского языка и литературы. Чтобы спасти «хороший» аттестат, тебе нужно было написать выпускное сочинение на «отлично». На экзамене все списывали со шпаргалок, но ты даже со шпаргалки не мог списать без ошибок.

Я хорошо это помню, ты всегда поддевал меня, говорил, что ты такого-то тейпа, такого-то пути (некъ) и, наконец, из Ибрагим-гара[2]. И когда ты вырастешь и непременно станешь знаменитым, ты, как окончание фамилий у грузин, армян и азербайджанцев, добавишь к своей фамилии «гар» и будешь Канта Ибрагим-гар, чтобы идентифицировали тебя как чеченца. Первую половину своего обещания ты в моих глазах исполнил. Надеюсь, пойдешь до конца. Я это вспомнила потому, что ты дразнил меня «Эй, Коба-гора!» А когда тебе нужно было списать у меня задание по русскому языку, ты менял интонацию и мягко называл меня «госпожа Кобиа-гар».

Кстати, ты и тогда, и сейчас говоришь по-русски с акцентом. И этот акцент явно прослеживается и в твоих текстах. Но это так, старческие воспоминания. По настоящему — моё послесловие. И так много хочется сказать, есть что сказать, но, оказывается, на бумаге изложить не просто. Во всех отношениях очень сложно. Ведь это документ, а не сплетни и болтовня.

…Впрочем, возвращаясь в счастливые школьные годы… Директор школы — Лопатин — был физик, ученик и друг твоего отца. Он решил тебе помочь. Нужна была шариковая ручка, которой ты писал сочинение, чтобы все твои ошибки и недочеты исправить и вывести 5/5 и в аттестате «хорошо» по русскому языку и литературе. Интересно, помнишь ли ты это? А я хорошо помню, потому что наша классная, видимо, зная моё отношение к тебе, позвонила мне домой. Я побежала на стадион «Динамо», где ты на «опилках» футбол гонял. Как обычно, ты лишь махнул рукой. Тогда побежала к тебе домой. Твоя мать достала ручку из твоего потрепанного портфеля, который всегда валялся у двери.

Откуда я знаю эту подробность? Твоя мать тогда сказала: «Канта вечно бросает портфель у порога, не хочет учиться. Говорит, что станет писателем».

Да, в школе ты писал стишки… В одном из интервью ты говорил, что по заказу старшего брата сочинял стихи и если они нравились его подругам, то он тебе платил. Мол, это твои первые и, увы, последние гонорары за литературный труд. Кстати, теперь я понимаю, что я присутствовала при твоем литературном становлении. Об этом ты, наверное, тоже не помнишь, а я напомню.

По окончании школы ты и ещё двое мальчиков из нашего физико-математического класса по итогам выступления на всесоюзной олимпиаде получили возможность быть зачисленными без экзаменов на физический факультет МГУ, что было очень и очень круто во все времена.

Однако твой отец, аспирант этого же факультета МГУ, а в то время проректор по научной работе Чечено-Ингушского госуниверситета, запретил тебе ехать в Москву, мотивируя своё решение тем, что в столице учатся два старших сына и дочь. Содержать всех в столице накладно. По велению отца пришлось поступить на физфак местного университета. Решение отца — закон и обсуждению не подлежит!

Интересно, а нынешнее поколение чеченских детей, в частности твои дети, такие же послушные или глобализация и Интернет тоже господствуют в современной Чечне? Впрочем, это так, к слову. А тогда, летом 1977 года, я помню, как ты был зол. Ведь физфак ЧИГУ — учитель физики — это полный отстой. Не то, что конкурса нет, недобор. А чеченцы, вообще, на физфак по доброй воле не шли — учиться тяжело, да и не престижно.

Первые три экзамена — математика и физика (письменно и устно) — ты не сдать не мог. А вот последний экзамен, одинаковый для всех, — сочинение (русский язык и литература) — ты решил провалить в знак протеста и пойти в армию. Откуда я всё это знаю? Ты говорил. Напомню. Я хотела стать врачом. В Грозном медицинского вуза не было, но на республику выделялись места в мединституты других регионов. Среди остальных много мест было в грузинские вузы… Вот и я, как и ты, три экзамена сдала и, как сейчас помню, пришла на последний — сочинение. Этот экзамен все абитуриенты сдавали вместе. В огромном спортивном зале были расставлены столы, и нас вызывали по списку, по алфавиту. И надо же такому случиться — я оказалась прямо за тобой. На доске были написаны четыре темы сочинения, на выбор. Последняя тема — свободная.

Почти у всех были шпаргалки: такие маленькие фотки, которые продавались прямо перед спортзалом. Все списывали. Преподаватели делали вид, что не видят. Вдруг к тебе подошёл один из них и по-чеченски сказал: «У тебя что, нет шпаргалки?» — «Нет», — ответил ты. Преподаватель отошел. Я тебе сразу же предложила шпаргалку. У меня были на первые три обязательные темы, но ты небрежно отказался. Чуть позже и этот преподаватель принес тебе шпаргалку, но ты сказал, что пишешь сочинение на свободную тему, которая примерно называлась так: «Молодые строители коммунизма в легендарных творениях Л.И. Брежнева».

Я не знаю, что ты писал и как писал, но ты так завелся, что даже через три положенных часа не сдавал работу, так погрузился в текст, и я до сих пор с удивлением помню, как преподаватель говорил тебе: «Всё, хватит. Достаточно». На что ты ответил: «Ещё немного. Я не до конца раскрыл тему».

Списки с оценками вывесили через день. Я получила хор/хор, был жесткий конкурс, и я ещё не знала, прошла отбор или нет. А вот твой случай уникальный. У физиков недобор. Всего двадцать пять (кажется) человек и почему-то красным выведено «5». Смотрю, фамилия Ибрагимов Н.Х., а более Ибрагимовых нет. В тот же день ты рассказывал нашим одноклассникам, а потом об этом услышала и я, что филолог, профессор Дулейран, сказал твоему отцу, что сыну надо было поступать не на физический, а филологический факультет.

К чему я всё это? Даже не знаю. Просто после этого мы никогда не виделись и вряд ли увидимся… Но ты нас всех удивил. Стал писателем. И мой предыдущий опус о том, что это случилось неслучайно. И мы с подружками — одноклассницами, нас немного осталось в контакте Инета, когда общаемся, почему-то постоянно речь заводим о тебе и литературе. Признаюсь, в этом нам повезло. Не из каждого класса и даже школы вышли персоны, о которых можно было бы вспоминать, поговорить.

Только, пожалуйста, не возгордись. Хотя в нашем возрасте это уже не грозит. И следя за твоими интервью, мне кажется, у тебя звёздная болезнь не появилась и впредь вряд ли появится. Поэтому я пишу тебе это пространное письмо с просьбой. А заодно кое-что выложила, что подогревает память.

Впрочем, о просьбе… Наш одноклассник Миша Хазин сообщил в группе, что общается с тобой, был в Грозном, был на кладбище у консервного завода. Что вы вместе долго искали могилы его бабушки и близких родственников. Не нашли. Обратились по объявлению к местной фирме, и они всё нашли. А ты, Канта Хамзатович, даже через местные органы сделал копии справок о смерти тех лет и даже восстановил копии «домовых книг» с пропиской. Знаю, что это нелегко. Но если возможно, помоги. В любом случае спасибо. Жизнь позади! Прощай, Коля! Прощайте, Канта Хамзатович.

P.S. По правде, послесловие — это то, что я наговорила до сих пор. А только теперь то, о чём хотела попросить. А если честно, то я и не знаю, в чём моя просьба. Просто я высылаю тебе записи. Это — не дневник, а именно записи, сделанные несистемно, хаотично. Сделал их мой первый муж, который погиб в Грозном во вторую военную кампанию, в 2000 году. Ты его знаешь, должен помнить и знать — Тота Болотаев[3].

Тота, или как его все называли — Тотик, учился в параллельном классе. Это был прирожденный артист, танцор: тонкий, мягкий, пластичный, очень симпатичный и очень замкнутый и нелюдимый. Его мать была актрисой театра. В одиночку она растила сына. Они жили в одной комнате в общежитии «Актёр». Почему-то ты к нему относился не очень хорошо. В седьмом-восьмом классе ты, все говорили, ни за что его побил, и даже твой друг Руслан Бекмурзаев тогда тебя назвал дикарем, варваром… Кстати, говорят, вас с Русланом только двое осталось в Грозном из нашего класса и вы до сих пор дружите. Большой ему привет!

И ещё, из нашего класса больше половины уже нет. Даже до пенсии мало кто дожил.

Однако я о Тоте Болотаеве. Приведу ещё один эпизод из нашей жизни. После восьмого класса нас летом повезли в винсовхоз «Авангард», что за Тереком, подвязывать лозу виноградников, делать обрезку и прочее. Как-то в полдень нагрянула гроза. Мы побежали в лагерь. После обеда дождь перестал. А вечером, как обычно, танцы: мелодии и ритмы зарубежной эстрады. Ну а ты, тоже как обычно, о национальном — лезгинка! Ты везде был первый — в физике, математике, в беге и баскетболе, а вот танцевал как топор. Мы все хохотали. Но выходил Тота! Как я с ним танцевала! Ведь мой отец мечтал, чтобы я всё чеченское знала, и я училась лезгинке.

Ты, как тебе захотелось, врубил «Бони М», под них танцевать много ума не надо (но это так, к слову, прости) и пригласил меня, а я сказала, что забыла в винограднике свою сумку. И мы с тобой пошли за ней. Оказалось, далеко, к тому же мы чуточку заплутали. А когда уже возвращались, были густые сумерки, а у канала, что вдоль лагеря протекал, нас ждал Тота, точнее меня. Он что-то сказал, ты его с ходу, без слов, ударил и ушёл. Тота от боли присел. Я присела рядом, погладила его и даже слегка поцеловала его каштановые кудри.

…После вступительных экзаменов в вузы наши пути разошлись навсегда. Отца у меня уже не было. Как семье погибшего военнослужащего нам с мамой предложили либо двухкомнатную квартиру в поселке под Благовещенском, либо комнату в коммуналке под Тбилиси.

Я никак не ожидала встретить Тоту в Тбилиси. Он меня с цветами ждал около мединститута. Мы поженились. Было трудно. Бедно. Но самое невыносимое — Тота был очень ревнив, и почти каждый день, даже увидев бутылку виноградного вина, он меня мучил, напоминая о том походе за моей сумкой в виноградники… И если бы тогда ты меня хотя бы пальцем тронул или что недопустимое сказал? В общем, через полгода мы разошлись. Мы с мамой уехали в Таллин. Там я продолжила учёбу в мединституте. Там же я познакомилась со вторым мужем. Он был нашим преподавателем, на пятнадцать лет старше меня. Человек был замечательный, добрый…

Когда рушился СССР, муж получил приглашение на работу в Америку, а потом мы переехали на постоянное жительство в Канаду. Супруг занимался автогонками. В аварии погиб.

…Моей маме 87. Она ещё бойкая, живая, слава Богу. Две дочери, пятеро внуков и внучек.

Когда я спрашивала мужа, какой он национальности, он всегда смеялся и говорил, что в нём перемешано много кровей, кроме чеченской. Зато мои внуки танцуют «Маршал» и при этом кричат «нохчи ву!».

Знаете, Канта Хамзатович, как ни пытаюсь, а это не первое письмо вам, я не могу вам объяснить смысл своего послания. Может, вы всё поймете из «Записок Тоты». А может, и нет. В любом случае вы писатель, и я думаю, что «Записки» должны быть у вас и их судьба в ваших руках. Но это вас ни к чему не обязывает. Как развелись, с 1983 года, я Тоту не видела и связи никакой у меня с ним не было.

В 2007 году моя подружка и наша одноклассница Наталья Морозова сообщила, что после гибели Тоты некоторые из его вещей остались у соседей. Так мне в руки попали эти «Записки», а теперь я очень хотела, чтобы они вернулись в Грозный. В наш Грозный. В город, в котором я росла, училась, влюбилась, жила!

А вот теперь P.S. В «Записках» были страницы и про меня. Простите, но я их вырвала. Тогда Тота был очень молод и даже в записях очень искренен. Отдельный поклон за «Седой Кавказ», за Лорсу — ведь это одноклассник Тоты. И за «Дом проблем». Почему? Сами, может, догадаетесь, прочитав «Записи Тоты».

…Дети Тоты живут в Швейцарии, дружат с моими детьми. Были здесь, и мои были там. Я уже давно не хожу, доживаю. Писала это длинное письмо трудно и долго. Переписывала не раз. Жаль, что жизнь не перепишешь. А может, и к лучшему. Моего, нашего Грозного уже нет. К счастью, есть новый Грозный — красавец! Так хотела поехать, так хотелось увидеть места моего детства и юности. Не смогла. Не судьба. И, по-моему, судьба нашего поколения грозненцев очень тяжелая.

Все годы двух войн, эти страшные годы и события, я не отрывалась от экрана. Как ныло сердце, болела душа. Даже здесь, в Канаде. И это никому не объяснить, и никто не поймет.

Знаешь, я взяла фамилию Тоты, когда поженились. Потом, когда погиб второй муж, по делам наследства я вновь поменяла фамилию на эстонский лад. Ну а когда в разгаре была вторая чеченская война, всех чеченцев буквально бомбами уничтожали, я не в знак протеста, а как росток выживания, кто как поймет, сохранила имя Тамара, что отец мне дал в честь грузинской царицы Тамары, а вот изначальную фамилию я свою вернула, только отныне на чеченский лад. И особо отмечу, что двое моих внуков добровольно этому же последовали…

Так что, как говорится, без комментариев.

Огромное спасибо!

Простите за сумбур мыслей, воспоминаний и кучу просьб. Простите за всё! Как будто заново жизнь прожила. Прощайте!

Тамара Кобиа-гар!

Canada, 2019.

* * *

В институте культуры я считался, пожалуй, лучшим драматическим артистом, в перспективе. Я это вспомнил, наверное, потому, что перспектива оказалась совсем иной.

Помню, как в студенчестве я играл молодого миллионера в спектакле по роману Т. Драйзера «Гений». И как за специальность «Вхождение в образ» получил «отлично».

Теперь мне под сорок, и по решению суда я получил двенадцать с половиной лет строгого режима за особо крупное мошенничество, и все — от адвоката и судей до охранников и сокамерников — считают, что я миллионер, к тому же долларовый, и здорово прикидываюсь, что за душой ни гроша нет.

К сожалению, нет. Ничего семье не оставил… Однако не это всё время ареста гнетет меня. От другого очень тяжело и больно. От того, что не рассказал матери, что отомстил. Точнее, не то что отомстил, а как мне кажется, я исполнил вроде бы её давнишнее потаённое желание… Но почему я ей об этом до этого не рассказал? Почему?

…Я у матери-актрисы был один. Мы ютились в очень маленькой комнатёнке; вернее, это было какое-то подсобное помещение, под лестницей старого жилого дома в центре Грозного. Нашу подсобку в десять метров, с форточкой и без всяких удобств, мне даже вспоминать, а не то что описывать тяжело.

В этом доме жила старая грозненская интеллигенция, и когда моя мать уезжала на гастроли, то меня забирали, да-да, забирали к себе наши пожилые одинокие соседи — русские и евреи, и они меня многому понемногу учили — музыке, рисованию, пению, но только не танцам, которые я с детства очень любил.

Потом маме выделили большую светлую комнату с большим окном в общежитии «Актёр». Это был наш праздник! Сколько радости и счастья! Правда, и неудобства. Далеко от центра и моей школы № 41, что напротив стадиона «Динамо». А ещё — кругом был частный сектор, где проживало много чеченцев, перебравшихся из сёл. Их дети, мои сверстники, были очень драчливыми и агрессивными. Я их всячески избегал, но они почти каждый день ко мне приставали.

Мне было лет четырнадцать — пятнадцать, когда мать подарила мне книгу «Обещание на рассвете» Ромена Гари. Я этот роман перечитал, будучи уже взрослым. И конечно, это уже иное восприятие прекрасного произведения. А тогда, в подростково-юношеском возрасте, этот автобиографический роман оказал на меня колоссальное воздействие.

И, скорее всего, под впечатлением юношеских воспоминаний я сегодня делаю эти записи, подражая автору «Обещания на рассвете», хотя понимаю, что литературного таланта у меня нет. Впрочем, я делаю их для себя. Как оправдание.

Короче… как говорят здесь, в неволе…

Как-то шёл я со школы… Я специально написал со школы, а не домой, потому что в тот день мне многое прояснили. И теперь я понимаю, что эти дети-подростки, мои сверстники, говорили то, что говорили в их домах.

В общем, я иду. Меня окликнули. Возле парка кучка подростков-чеченцев.

— Ты куда, Тотик? Иди сюда… Домой? Так разве это дом? Это общага. А где твоя мать? Она артистка? Снова на гастролях? Бросила тебя одного?

— Никто меня не бросил, — настороженно ответил я.

— Слушай, Тотик. А из какого ты села? Какого ты тейпа? И вообще, кто твой отец? Не знаешь?

— Ха-ха-ха! — дружный смех. — А мы знаем. Ты безродный ублюдок. Ты — къутIа![4]

…Если бы мне сегодня кто-нибудь такое сказал, то я бы засмеялся над его убожеством и попросил бы, чтобы он предоставил свою справку «о благородном, чистокровном происхождении».

И понятно, что это, быть может, было в основе бытия и истины, когда племена жили в пещерах и в ущельях или на постоянной основе в аулах и родовых башнях. Однако после многолетних войн XIX века, а тем более после поголовной депортации (геноцида) в Сибирь и Казахстан, а потом снова войны, войны, войны, когда все бегут и как могут существуют, говорить о происхождении…

Так я мыслю сейчас, став взрослым, к тому же в неволе ужасной российской тюрьмы, где всё это вышибается из мозга и души… А тогда, в подростковом возрасте, услышать от сверстников такое.

…Их было много, они были и сильнее, и взрослее меня. Но я кипел, тяжело дышал. Сжимал в бешенстве и бессилии кулаки. Однако эти пацаны на этом не успокоились и упомянули мою мать. Вот когда я лишился рассудка, бросился вперед… Какие-то молодые люди, кстати русские, привели меня домой. Точнее, к общежитию.

…Мама всегда покупала мне очень красивые вещи. И в этот день я был в светлом костюме, который теперь был без пуговиц, в грязи и крови. И я не хотел идти в комнату, ведь я защита и опора матери. И недаром мать дала читать «Обещание на рассвете». Там автор, ещё подросток, защищает и отстаивает честь своей матери, направо и налево раздает оплеухи всем, кто даже не так посмотрел в её сторону.

Мне трудно представить общество, где подросток так себя ведет. В Грозном я такого не видел. К тому же мать всегда мне говорила: «В Священном Писании сказано — ударили по правой щеке — подставь левую. Однако лучше сделать так, чтобы вообще не били. И запомни, избегай тех мест, где господствует сила. Жить надо там, где господствует культура и красота».

Я был побит. Побит и оплеван. И всё это было не страшно. Страшно было показаться в таком виде перед матерью. Впервые я пожалел, что мать не на гастролях. Надеясь, что она на репетиции, я всё же пошёл домой и у подъезда лицом к лицу столкнулся с ней.

Моя мать — всегда красивая, ухоженная, благоухающая — увидев меня, не на шутку разозлилась.

Не всё, но кое о чём, как было и что случилось, я матери вкратце изложил.

— А ну пойдём! — Она схватила меня за руку и буквально потащила за собой через всю улицу.

Точно такая же ситуация описывалась и в романе Романа Гари «Обещание на рассвете». И так же как и там, я пытался вырвать свою руку из руки матери, и мне было и стыдно, и неловко, но я и не знал, что у матери так много силы. И с этой неожиданной силой и энергией, как защищающая своё потомство волчица, она бросилась на моих обидчиков — эту свору мальчуган. У последних тоже оказались свои матери и даже отцы. Мою мать швырнули на асфальт. Со слезами и криками я бросился на толпу…

Поддерживая друг друга, хромая и еле-еле волоча ноги, под раскатистый хохот, свист и оскорбления мы с матерью ушли в полузаброшенный, заросший Летний парк. Мать всегда меня предупреждала, чтобы я ни в коем случае не приближался к этому опасному во всех отношениях парку, где находили приют лишь изгои. А теперь здесь плакали, здесь прятались мы. Вид у нас был настолько истерзанный, что мы ждали, когда стемнеет и в общежитии все лягут спать, чтобы пройти в нашу обитель незамеченными.

* * *

Наша комната в общежитии принадлежала государству и была нам выделена государством. Как я позже узнал, мы в ней были прописаны, то есть к ней привязаны, о чём свидетельствовал штамп в паспорте матери, где указан был и я. Комната довольно большая — двенадцать квадратов. Дверь да окно. Более удобств не было. Женская комната и душевая — на первом этаже. Мужчины бегали на улицу. И это было счастье.

В комнате у окна стоял старый, взятый в прокат, шифоньер, за которым у окна и батареи располагалась моя кровать. За шифоньером, огороженный от меня, был большой диван с чёрной потрескавшейся кожей и скрипучими пружинами, на которых неудобно было сидеть. Я всегда удивлялся, как мать умудрялась на нём спать и при этом она боялась менять позу, чтобы ржавые пружины не беспокоили меня.

Когда мать поздно, после спектаклей, возвращалась домой, она включала ночник и что-то тихо долго делала, обычно шепотом читала, заучивала роли и песни. И в ту ночь она включила ночник. Мы сели на диван. У этого дивана была характерная для таких пружинных диванов особенность — выпуклый по центру, так что удобно было сидеть только по краям. Так мы и сели, как бы сторонясь друг друга.

— Тота, — голос матери стал хриплым, старческим, — я давно хотела рассказать. Должна была рассказать, но всё откладывала, не решалась. Теперь надо. A-то другие наврут. — Она замолчала, заплакала, нервно теребя в руках платок, испачканный нашей кровью, соплями и слезами. Я постоянно пытаюсь всё забыть. Иначе, если думать об этом ужасе, жить невозможно. Я боюсь это вспоминать. Больно об этом говорить, словно заново всё это проживаешь. Поэтому всё откладывала.

Знаешь, Тота, эти подростки говорят то, что говорят взрослые…

А ты запомни одно: только время покажет, кто кем станет, кто кого как воспитает и кто какой след на земле оставит. И главное, что ты был, есть и остался в памяти людей человеком. Что ты никому не навредил, не мешал жить и сам жил как человек, а не как себялюбивая дрянь…

А теперь история. О себе. О нас. Когда нас выселяли в 1944 году, мне, вероятнее всего, было лет пять-шесть. В моём паспорте так и записано — дата рождения 1939 год, без дня и месяца. И даже без указания места рождения. Ты это знаешь. А год рождения я примерно определила потому, что моя старшая сестра уже пошла в школу и я смутно помню, как за ней в школу рвалась. Я четко стала понимать и сейчас почти всё помню со времени, как попали в пустыню Казахстана. Я всегда была голодной. Я всегда хотела есть. Мне всегда было холодно.

Поразительно, что с нами не было ни одного мужчины и даже мальчика. Я помню, как умирала моя мать. Как она задыхалась в бреду, как стонала… И когда она утихла, напоследок тяжело вздохнув, нам с сестрой, как кажется, даже стало легче… Потом стало теплее. Весна. Около нас протекал канал. Вдоль него стала просыпаться зелень. Как-то моя сестра сказала, что нашла крапиву. Её можно есть. Я стала жевать, не смогла, выплюнула. А моя сестра к ночи опухла и через день-два умерла.

Тиф стал косить всех. Одна я не заболела.

В один день тетя повела меня с собой. Мы шли долго, до обеда. И всю дорогу мне тётя тысячу раз говорила одно и то же, что я нохчи ю, что я из такого-то села, такой-то гар и такой-то фамилии. И моего деда зовут так-то, а отца так-то. И даже не раз заставляла меня всё это повторять. И, наверное, я всё повторяла, но всё забыла, потому что мне было голодно, холодно, страшно. Дошли до пустынной железной дороги.

— Мариам, ты должна идти. Хочешь — туда, хочешь — в другую сторону, — сказала мне тётя.

— Зачем? — удивилась я.

— Там найдешь хлеб. Еду. Жизнь.

— А ты?

— Я должна пойти обратно.

— А моя мама, сестра?

— Они тебя тоже там ждут.

— Где?

— Везде. Иди, куда хочешь.

…На всю жизнь я запомнила этот момент. Сделав несколько шагов по шпалам, я испугалась, развернулась и побежала назад:

— Деца[5], деца, постой!

Тётя развернулась.

— Стой! — крикнула она, выставив вперёд руку. — Ты голодная, ты есть хочешь? — жестко спросила она.

Я в ответ только плакала.

— Если хочешь есть, хочешь жить, иди! А что там тебя ждет, — она вытянула руку в степь, — сама знаешь.

Она ушла, а я ещё долго стояла, рыдала, кричала ей вслед, стоя на месте, пока она совсем не исчезла за горизонтом. С тех пор я была одна… Пока не появился ты.

— А ты тётю ещё увидела? — спросил я.

— Нет, — твердо ответила мать. — В 1960 году, когда наш театр выступал в той области, я специально поехала в то место, но откуда я знала, где я была, куда шла? Ничего и никого… Прошло более пятнадцати лет. Песок, барханы. Всё замело. А, может, я вообще не туда поехала, не там искала. Я ведь точно ничего не знала. Но один местный казах рассказал, что туда после прибыли военные и всё и всех сожгли, чтобы не разошлась зараза.

Я и сейчас, когда вижу ребенка пяти-шести и даже семи-восьми лет, поражаюсь, даже представить не могу, как можно было дитё куда-то в пустыне вслепую отправить? Неизвестно куда… Оказывается, всё можно. Жизнь, точнее неминуемо надвигающая смерть, в виде чумы, фашизма, коммунизма или любого иного гнета и бесчеловечности, заставляет людей идти, ползти да хоть как-то жить, точнее — существовать.

Скажу честно, до тех пор, пока ты не появился в моей жизни, — продолжала мать, — во всех своих бедах и страданиях, а их у сироты было очень и очень много, я винила тётю. Но когда появился ты и в первую ночь, прижимая тебя к груди, я почувствовала, я вспомнила запах, аромат и тепло груди моей мамы — прямо посреди ночи, я свершила обряд омовения, долго молилась, а после много-много раз простила тётю и всех, всех, всех и себе просила прощения и благословения, потому что с тобой, с твоей аурой, напоминающей мне сладкую атмосферу моего детства в Чечне, вернулась ко мне жизнь.

Тут она вновь заплакала, вновь грязным, измятым платком вытерла глаза.

— И куда ты пошла, мама? — не выдержал я.

— Знаешь, сынок… я об этом никому никогда не рассказывала, потому что этот путь, этот кошмар меня всю жизнь во сне преследует. И как тогда, я во сне тяжело, с трудом иду. Сил нет, а иду, потому что страшно, потому что холодно и голодно, и помню, в какой-то момент я не выдержала, побежала обратно в степь наугад, вслед за тётей. А дороги нет. Дорога исчезла. Я вконец заблудилась, но шла и вновь как-то вышла на эту железную дорогу и это породило какую-то надежду.

Тётя не просто так отправила меня в путь. На мне была теплая шуба, шапка и ботинки, которые были явно большими и мешали идти, но, как мне кажется, ночью они меня спасли от холода. Правда, на одном ботинке скоро отвалилась подошва и мелкие гвозди кололи ступню. Так что я осталась босой.

К вечеру, когда уже солнце стало садиться, я услышала нарастающий шум и стук. Тётя сказала, если услышишь шум, значит, это поезд, остановись и маши рукой. Тебя спасут. Но я испугалась и, наоборот, побежала в камыши и там присела, закрыв глаза. Шум затих, земля перестала содрогаться, поезд ушёл, исчез, как и тётя, за горизонтом, а я всё сидела в болоте и босая нога в холодной воде. Поначалу эта ледяная вода обжигала, а потом стало даже приятно — боль в ногах унялась. А когда наступила тишина, я поняла, что встать не могу — конечности онемели. Сил нет, я стала дрожать и вдруг — змея, я бросилась прочь из болота. На четвереньках я стала взбираться по насыпи к рельсам, как увидела кость… Белая, обглоданная кость бедра курицы. Она ещё теплая, свежая, с прожилками у хрящей. Вкусная… Я побежала за поездом, на ходу грызя это лакомство.

А потом стало быстро темнеть. Я хотела уйти, убежать от этой беспросветной тьмы, от этого ужаса одиночества. Я плакала, я кричала. Я звала на помощь тётю и маму. А свирепый, колючий, холодный ветер с песком вонзался в моё лицо, скрежетал в зубах и не давал раскрыть глаза.

Я много раз падала, и вставала, и шла, спотыкаясь о рельсы, вновь и вновь падая, но вставала и шла, зная, что за мной ползёт эта голодная, слизкая змея.

Когда я в очередной раз упала, хотела встать, что-то острое до пронзительной боли кольнуло в пятку — это был ядовитый зуб змеи, который навсегда отравил моё земное существование…

Я видела много-много звёзд. Как никогда, много звёзд. И мне было жарко. Я горела и тряслась.

…Пришла в себя я в больнице. Я русский язык не знала, никого не понимала. Но за мной очень хорошо ухаживали, много кормили. Заботились. Однако это длилось недолго — отправили в детдом. Страшное и жуткое место. Позже я поняла, почему в детском доме такая давящая атмосфера. А какой она могла быть, если собраны такие, как я, сироты, которые уже познали горечь жизни и уже знали: любви, нежности и материнского тепла им не видать и никто тебя не защитит, не согреет, не приласкает, даже не послушает, конфетку не принесет… Вечно голодные змеи кругом.

Где-то через неделю я почему-то подошла к одной девочке, старше меня годика на два-три, и спросила: «Нохчи юй хьо?»[6] Она схватила меня за руку, отвела в какую-то комнату и по-чеченски стала быстро говорить:

— Да, я тоже чеченка. И не одна. Здесь нас не любят. Учи русский язык. По-чеченски не говори. Понятно?.. И сохрани свое родное имя и фамилию. Как тебя зовут?

— Мариам.

— А как фамилия?.. Откуда ты родом?

— Не знаю… Я просто чеченка Мариам.

В это время раскрылась дверь:

— Что это такое?! Что вы здесь делаете? Быть не со всеми — у вас в крови. Не стоять в строю — у вас в крови. Не подчиняться и делать всё по-своему — у вас в крови. А ну сюда Нагаева!

Высокая, крепкая воспитательница схватила девочку за ухо, швырнула к стене, в затылок ударила, потом вновь схватила за ухо, да так умело скрутила, что девочка вся скрючилась от боли.

— А ну пойдём!

Больше я её не видела. Говорили, что её перевели в другой детдом. А через неделю-две перевели и меня. Кстати, в гораздо лучший, чем прежний.

Путь, который предложила мне тётя, многому меня научил, многое на жизненном примере показал. Я поняла, что отныне и навсегда всё в моих слабеньких руках и что мне не на кого более в жизни рассчитывать. Краткий путь показал всё, что нельзя сидеть, даже в укрытии, не то змеи подползут. Надо двигаться, развиваться, расти. Однако в моём случае последнее должно быть строго в контуре межрельсового пространства (вот какое слововыражение, как геометрическую фигуру бесконечного рабства, я выдумала, точнее, впитала в советском режиме).

В моём случае детский дом — просто спасение. Но когда каждый день в шесть утра тебе надо, как ошпаренной, вскакивать под гимн великой страны и почти голой и босиком стоять по стойке «смирно» на цементном полу холодной казармы и во весь голос петь непонятно что, то ты становишься в лучшем случае послушной игрушкой. Я такой и пыталась быть: очень прилежной и тихой. И моя судьба, как и у абсолютного большинства детдомовцев, могла бы сложиться совсем иначе, да Всевышний дал мне бесценный дар — голос. И я до сих пор убеждена, что этот голос я выработала в ту ночь, когда пыталась перекричать леденящий ветер. Зов к матери в бескрайней пустыне! Пустыне моей жизни!

Через месяц я выучила наизусть гимн Советского Союза и каждое утро, когда все дети спросонья что-то мямлили под нос, наверное, одна пела в полный голос. Поначалу меня почти все дети невзлюбили, постоянно издевались, щипали, били. Но потом поняли, что я за всех отдуваюсь, — оставили в покое. Правда, обозвали или назвали — Маша Гимн. Да, так и была записана, пока замуж не вышла.

Это случилось уже в 1957 году в Алма-Ате. К тому времени, ещё будучи школьницей, я стала победителем республиканских конкурсов и меня после седьмого класса перевели в детский дом Алма-Аты, потому что меня пригласили участвовать в хоре ансамбля Азиатского военного округа, где мне уже полагалось денежное довольствие и два комплекта парадной военной формы, что было очень престижно и выгодно. В этом была заслуга директора алма-атинского детдома Нины Викторовны Синициной…Такая была добрая и славная женщина. Именно она подсказала мне и помогла устроиться в создаваемую в Алма-Ате чечено-ингушскую театрально-концертную труппу.

Там я познакомилась с моим будущим мужем. Он у нас был заведующим по хозяйству. Ветеран войны, ранен. Был уже взрослым, за сорок лет. Когда меня стали сватать, я сразу же дала согласие, потому что с детства нуждалась в опоре, защите и просто поддержке мужской. В это время наш национальный ансамбль уже вернули на Кавказ, а мой муж и все его родственники почему-то не получили право возвращения на родину.

Замужем я была недолго. У мужа был туберкулез, к тому же он сильно пил. Вновь я получила тяжелый удар судьбы. Хорошо, что коллеги меня поддержали, приняли в труппу Казахской госфилармонии, дали место в общежитии, поставили в очередь на квартиру, и одновременно я поступила, точнее меня просто зачислили, на заочное отделение института культуры, по классу вокала.

По правде, перспектива открывалась впечатляющая. И так получилось, что мне при оформлении документов подсказали, что если будет справка и характеристика из детского дома, то появятся какие-то льготы по жилью.

Как сейчас помню, рано-рано поутру помчалась я в свой последний детдом, что был на окраине Алма-Аты, и об одном молила судьбу, чтобы Нина Викторовна ещё не уволилась по возрасту, a то и на порог не пустят, и тем более справку не дадут, а если даже дадут, то только так как им хочется и по закону положено, ведь советский детдом, что детская исправительная колония — учреждение закрытого, принудительного типа.

Какова же была моя радость, когда я увидела на проходной прежнего сторожа — старика Антоныча. Постарел, но меня узнал.

— Нина Викторовна здесь. Щас позвоню, примет ли?

Обычно Нина Викторовна радовалась, увидев меня, по-матерински обнимала, целовала. Но в тот раз она была очень напряженной, задумчивой.

— Пойдем со мной. — Она повела меня через знакомый коридор в комнату, где раньше была пеленальная.

Нина Викторовна — женщина крупная, сильная. Полевым врачом она прошла всю войну, и, наверное, поэтому в её действиях и даже в движениях всё было грубовато, прямолинейно, решительно. А вот в тот раз она показалась мне очень осторожной, даже пугливой.

Она тихо открыла дверь, даже не включила свет. Поманила меня к кроватке, в которой лежал малыш.

— Ой, проснулся! Ой-ой-ой! Проголодался? Описался? А мы сейчас посмотрим. — Ласково приговаривая, Нина Викторовна развернула пеленки. Показалось бело-розовое нежное тельце ребёнка — мальчик. А аромат! А запах от него необъяснимо родной, сладкий, как моя память о моём искрометном детстве на родине… А Нина Викторовна продолжает: — Чистый, породистый. — Она вдруг по-новому изучающе посмотрела на меня. — Судя по этому, в роддоме рожден. — Она показала мне кусочек выцветшей клеёнки с повязанной веревочкой.

— А что это?

— Такие в роддоме к руке привязывают, — объясняет мне Нина Викторовна, — Написано… — она стала смотреть, — очки в кабинете… Сама прочитай.

— Тота Болот, — прочитала я.

— У чеченцев есть такие фамилии и имена?

— Не знаю, — честно ответила я.

В это время малыш задёргал ручонками, захныкал.

— Ой-ой-ой! — Нина Викторовна снова ласково склонилась над малышом. — Какой славный! Вот не поверишь, Маша. Я сегодня пришла с больной головой. Ведь на пенсию выхожу, надо все дела сдать, а тут увидела это золото, и боль как рукой сняло. Посмотри, какое чудо!

— Вера, — крикнула Нина Викторовна воспитательницу, — посмотри за ним. Никого сюда не впускать и никому ни слова.

В кабинете она вновь стала строгой.

— Позовите Антоныча, — крикнула она и тем же тоном мне: — Сама знаешь, какие здесь условия жёсткие. Жалко малыша, что с ним будет?! Не знаю почему, но, увидев его, я вспомнила тебя. И ты пришла…

В это время зашёл сторож.

— Антоныч, расскажи ещё раз, как было.

— Ну как… Как обычно, я цигарку курил. Ещё заря не принялась. Издалека подходит девушка. Высокая, вроде молодая.

— Русская? — перебила его Нина Викторовна.

— Кажись, русская… Говорила бойко. Но лица-то не видать, темно… Говорит, батя, подержи ребенка, подсоби. Я по глупости взял, а она мне: «Определи сюда. Он чеченец. Там всё написано» — и убёгла. Я и так и этак… Вот оказия.

— Иди, Антоныч! — приказала Нина Викторовна.

После этого она долго смотрела на меня и вдруг выдала:

— Нравится малыш? Возьмешь на усыновление?

Я ахнула, ноги подкосились, чуть не упала…

После этого я жила, точнее, уже мы с тобой, Тота, жили у Нины Викторовны. Главная проблема была оформление документов, какое имя и фамилию дать тебе. Нина Викторовна подсказала мне посоветоваться с местными чеченцами-старейшинами. Был такой — Абуезид, старик преклонных лет. Нина Викторовна ему все рассказала и даже этот кусочек клеёнки из роддома показала.

Старик недолго думая предположил:

— Месяцев семь-восемь назад, здесь, во время задержания, был застрелен Ала Болотаев… Парень был хороший, но с этой властью не дружил. Постоянно то сядет в тюрьму, то выйдет… На окраине, в поселке, живет его старший брат.

Мы поехали к этому брату. Нина Викторовна начала разговор, да видать этот Болотаев был уже в курсе.

— Ничего не знаю, ничего слышать не хочу, — резко оборвал он — Мало ли где и с кем мой непутевый брат был и был ли вообще? Больше сюда не приходите. Нас нет!

— Что делать? — спросила я у Нины Викторовны.

— Теперь только мы должны позаботиться о ребенке. Так распорядилась судьба.

— А как назовём?

— Вот тут самодеятельность недопустима. Будем исходить из того, что есть. А есть Болотаев Тота Алаевич…

Вот так судьба связала нас с тобой, и чтобы этот узел не развязался, я тоже стала Болотаевой. А после этого, хотя здесь, на Кавказе, я никого и ничего не знала, а в Алма-Ате вроде всё уже налаживалось, меня просто потянуло в родные края. И я хотела, чтобы ты жил под родным небом, дышал воздухом наших гор, пил воду наших родников и рос на своей земле, среди таких же, как ты, чеченцев…

Тут она посмотрела на меня, виновато улыбнулась:

— Не признают нас?!

Я не понял, то ли это был вопрос, то ли констатация факта. Мама заплакала. Я бросился к ней.

Далеко за полночь мы легли спать. Я не мог заснуть. Столько нового, многое не понять.

Обычно с рассветом вставала мать, будила меня. На следующее утро я сам встал и впервые увидел, как моя мать лежит. Тогда я осознал, что к своему подростковому возрасту я никогда не видел, как моя мать лежит на диване, даже когда болела или она вовсе не болела… Но в то утро, как подбитая птица, свернувшись калачиком, она лежала лицом к спинке пересиженного дивана. По её частым вздохам и всхлипам я понял, что она ещё плачет. И тогда я положил руку на её плечо и сказал:

— Мама! Не плачь… Я отомщу этому Хизиру.

— Какому Хизиру? — вскочила она. — Жди меня за дверью, пока я переоденусь.

После этого три дня подряд она меня за руку отводила в школу и приводила. А на четвертый день мы переехали в маленькую комнатёнку коммунальной квартиры возле школы.

Этого Хизира я выбрал потому, что он был самый драчливый, крепкий и первым толкнул мою мать в тот памятный день. И так получилось, когда я был в шестом классе, этот Хизир перешел в нашу школу, на класс старше. Из-за неуспеваемости его перевели на класс ниже, в параллельный с нашим.

Он меня узнал. Надменно и презрительно смотрел издали, но не подходил. Зато я готовился. Однако меня опередили. Хизир подрался с одним чеченцем-старшеклассником, и когда последний стал одолевать, Хизир достал нож. К счастью, применить не успел. Я об этом инциденте даже не знал, гонял футбол. А в это время срочно созвали родительское собрание, после чего мама побежала домой посмотреть в мой портфель и нашла там нож.

— Я этот нож уже неделю ищу, — плакала она. — Разве так я тебя воспитала?! Ты с этих мерзавцев пример берешь?! Не нож! Не нож или кинжал наше оружие, а ручка, карандаш! Знания!

Больше я этого Хизира в жизни не видел. Однако, вопреки моему желанию — это, наверное, и есть так называемое подсознание — я постоянно, ибо город наш сравнительно небольшой, был в курсе жизни Хизира, — до того не мог я ему все мои обиды простить.

Хизир оказался, как говорится, героем своего времени. У них большая предприимчивая семья. В годы перестройки они открыли массу кооперативов, обогатились, окрепли. Однако в начале девяностых, когда в России начался хаос и кризис, а Чечня «стремилась» к независимости, патриот Хизир перебрался в Европу и я о нем, как о прошедшей хронической язве, совершенно забыл.

Прошли годы. Масса событий. Война! И вот в 1998 году ансамбль «Маршал», которым я руководил, получил приглашение — гастрольный тур по городам Европы, где в большом количестве проживали беженцы из Чечни. Прекрасный прием и концерт в историческом дворце Департамента мэрии Парижа. Много земляков. Аншлаг! И вот какой-то сутулый, прокуренный чеченец всё время лезет ко мне.

— Ты что, не узнаешь меня? Хизир. Я Хизир.

Какой Хизир, да и скольких я Хизиров знал?

— Мы в одной школе, в сорок первой школе, учились.

…Словно током ударило. Всё вспомнил. И до того стало противно, даже впечатление от турне испортилось. И конечно, правильно было бы просто не обращать на него внимания. Надо было посмотреть на него также презрительно, как он когда-то смотрел на меня. Однако любопытство возобладало, и я согласился попить с ним чай на следующее утро в небольшом кафе.

Заведение мрачное, оформлено по-восточному. С утра пусто, витает неприятный запах, оказывается, от ароматизированного кальяна.

— Мы, как увидели этот бардак, что происходил в России, — говорит Хизир, — сразу же уехали в Турцию, потом Иерусалим, Сирия, Иордания. Но у этих арабов и турок жизни нет. Мы перебрались в Европу.

— В Париж? — интересуюсь я. — Потому что самый красивый город?

— Да на хрен мне их красота! Я никогда в Лувр не пойду и не понимаю тех чеченцев, кто туда ходит. Вот наши башни! Кстати, эти русские твари наши башни не разбомбили?

— А ты поезжай посмотри.

— Мне нельзя в Россию. Я политический беженец.

— Тебя кто преследовал?

— Хе-хе, кто меня может преследовать?! Ты ведь знаешь, сколько нас.

— Знаю. А дома в Грозном продали?

— Какой продали?! Ты ведь помнишь, где мы жили. Так русские оттуда бежали, а мы почти весь квартал за копейки выкупили. И мало того, парк рядом был, помнишь?

— Помню.

— Мы его тоже выкупили.

— Как? А зачем?

— Как зачем? Рано или поздно бардак в Чечне закончится. Вы там с русскими навоюетесь, перебеситесь, тогда мы приедем… А что ты не ешь?

Я не мог есть, не мог говорить. Было мерзко и противно. А Хизир закурил очередную сигарету, развалился в кресле.

— Эй! Чай! Быстрее!.. Видишь, как мы здесь живём!

— А официант вроде араб, а ты с ним по-русски, — поинтересовался я.

— Русский нужен. Из России много туристов.

— Понятно, — сказал я. — Я пойду. Сколько за завтрак?

— Да ты что?! Куда ты торопишься? Давай поговорим… А плата. Ты о чём? Это наполовину моё заведение.

— А почему арабское? — удивился я.

— Дочь вышла замуж за араба.

— Чеченцев здесь не было? Или не взяли?

— Главное — мусульманин! И умеют они торговать.

Я встал, бросил на стол сто евро и, не говоря ни слова, ушёл, а он всё ещё кричал мне вслед:

— Эй, ты что? Хотя бы сдачу возьми… Гур ду вай![7]

— Гур дац![8]

Потому что он в Париже, я в Сибирь, надолго или навсегда, а в Чечне вновь война. Там моя семья, моя мать. И я жалею, что не рассказал матери об этой встрече в Париже. А может, правильно сделал. Не знаю. Потому и запись веду…

* * *

Вместо предисловия.

Кратко.

А лишних слов и не надо, ибо в «Записках» и так всё подробно описано. Правда, записи несистемны, без дат и указаний имён. Много зашифровано и записано сокращенными знаками — для себя или дальнейшей обработки. Видно, что рукопись была разбросана и страницы, как и чернила, выцвели. Некоторые листы промокли. Где-то ничего не разобрать, чем-то залиты. Может быть, и кровью.

Листки разные. Почерк разный. К тому же есть чьи-то приписки — женской рукой. Кое-что я сам доискивал, дорисовывал, сочинял. Как получилось, вам судить. А смысл этого предисловия — объяснить методику изложения. Где-то, как в рукописи, как в оригинале «Записок» от первого лица. В основном текст от третьего лица. Понимаю, что такая подача текста очень непроста, но получилось так, как получилось…

* * *

Как-то один знакомый старец сказал Болотаеву Тоте:

— Нас в Сибирь насильно возили, а ты вот сам подался туда.

— Времена не те, — с задором отвечал молодой человек.

— Времена, может, и не те, — качал головой старик. — Но люди — те же.

— Нет-нет! — возразил Тота. — Ныне Сибирь — Клондайк — золото, нефть, газ, лес. Словом, деньги!

— Так я тоже там золото на Колыме добывал.

— То для Сталина, для СССР, — перебил Тота, — а теперь новое время, новая Россия.

— Новая? — удивился старик и чуть погодя: — Все же будь осторожнее, молодой человек, — суть времени и сущность людей не меняются.

— Наоборот, дед. Всё течёт, всё меняется.

После этого разговора прошло много времени. Очень многое изменилось. Старца, наверное, давно уже нет, а его заключение заключением подтвердилось — ибо Тоту Болотаева по этапу повезли в Сибирь.

Болотаев знал, что Сибирь — это почти что Вселенная, однако в вагоне-зак — это бесконечность. Наверное, даже первые каторжане, коих вели в Сибирь пешком, столько не страдали. Сутками, позабытый всеми, даже Богом, вагон простаивал в каких-то пустынных железнодорожных тупиках. И тогда конвоиры напивались до посинения. Потом либо приставали к заключенным, либо просто вырубались, и тогда ни еды, ни тепла, а это конец зимы — начало весны — самые лютые морозы.

Вначале вагон был забит до предела, и казалось, что он движется хаотично — то на юг в Пятигорск, то на север в Ухту, а потом восток, восток, северо-восток. Поволжье, Урал, самый центр Сибири — Красноярск, после чего дорога пошла вдоль огромной реки на север, и в этом огромном вагоне Болотаев единственный заключённый и за ним наблюдают шестеро охранников.

У всего на свете, к счастью, есть конец, и этот очень долгий, мучительный этап, то есть пересылка, закончился. Он попал в самую северную тюрьму, в небольшом городишке Енисейске, на берегу одноименной огромной реки.

Этот город, как пограничный казачий острог, был заложен в начале XVII века.

Острог — это не только крепость, это и тюрьма, и здесь одни из первых каторжан — пленные шведы. Здесь же отбывали срок и декабристы, в честь их и адрес учреждения — улица Декабристов.

Эта тюрьма строгого режима, для особо опасных преступников-рецидивистов, где осужденные содержатся не в отрядных, а в камерных условиях.

По прибытии на место первым делом так называемый карантин — это леденящая душевая, как в советском медвытрезвителе, после чего все действительно трезвеют, точнее, твердеют от холода.

По этапу говорили, что в этой тюрьме самый строгий режим и даже по коридору водят, как и тех, кто посажен пожизненно, то есть согнувшись, с наручниками за спиной, руками вверх. Нет. Его и даже без наручников повели по коридорам — бесконечным, сырым.

Доставили до смотровой камеры. С трех сторон решетки. У стены скамейка. Следует команда:

— Стоять смирно! По центру!

— Есть стоять смирно, по центру, — как можно бодрее отвечает Болотаев.

Однако стоять так пришлось очень долго, и уже, как старая кляча устав, он попытался было облегчить стойку, как грубый мат и вновь команда:

— Я как сказал стоять?!

— Стоять смирно, по центру.

— Вот так и стой.

— Есть так стоять, гражданин начальник.

У Тоты уже стали затекать ноги, и он думал, что вот-вот упадет, как послышалось некое движение, сами охранники выпрямились. Издали послышались по-господски чеканный шаг, команда «смирно!».

Крепкий, плотный, краснощекий майор, широко расставив ноги, встал перед заключенным; с ног до головы, словно на базаре оценивает, осмотрел Болотаева.

— Чечен? — грубо процедил майор.

— Так точно, чеченец, гражданин начальник, статья 159, пункт 3–4 — «особо крупное мошенничество при отягчающих обстоятельствах».

— Это сколько ж ты наворовал, используя служебное положение?… Срок? — гаркнул офицер.

— Двенадцать с половиной лет, гражданин начальник.

— Мало. Я бы навсегда упек. — Начальник, уходя, ещё раз искоса глянув на Болотаева, заключил: — Так мы и сделаем.

После такого прогноза жить нелегко, а в маленькой камере-каморке как в гробу.

Холод. Сырость. Почки заныли, мозги оледенели. За века скопившаяся, смрадная вонь параши, которую даже свежий слой хлорки не убивает, глаза щиплет. Дышать тяжело. Особенно поначалу. Полумрак — лишь тусклый свет над дверью.

Всего пять метров по периметру. Маленькая, металлическая полка вместо лежака, которая специально не поднимается, чтобы не было места даже сделать шаг.

Тоска. От безысходности заключённый ложится на эту ещё более леденящую полку. Скручивается калачиком, пытаясь хоть как-то согреться. Тишина. Поистине гробовая тишина, и даже слышно, как внутри тебя всё урчит — это бактерии и микробы, тоже проголодались, им тоже холодно и противен такой ты, и они начали оттуда тебя поедать, у них жизнь кипит, газы выходят, ты начинаешь гнить, разлагаться во всех отношениях. Это почти что могила, даже ещё хуже, ибо ты ещё на что-то надеешься, ещё веришь в людей. Точнее, не в людей, а в эту дверь, в эту старую, проржавевшую, но ещё мощную, холодную дверь, — что она вот-вот откроется, дунет свежий воздух и появится надежда на жизнь. И она появилась.

Вечером так называемый ужин принесли. Не дверь, а окошко со скрипом раскрылось. Как положено, Болотаев резко вскочил, встал по стойке «смирно», крикнул:

— Благодарю, гражданин начальник.

Надзиратель тоже, как положено, глянул в камеру.

Из-за полумрака Тота не очень четко видит черты лица, однако что-то новое интуитивно по взгляду надзирателя уловил.

— У тебя сегодня пир, — почему-то недовольно выдал надзиратель, — праздничный ужин земляк прислал.

Ужин действительно праздничный и по аромату, и по весу, и по разнообразию — кусок вяленого курдюка, три зубчика чеснока и настоящий чай с печеньем и конфеткой.

За последнее время, как Болотаева задержали, это был действительно праздник и пир. И дело не столько в еде, хотя он за это время очень исхудал и постоянно испытывал голод, а более в том, что кто-то и так неожиданно проявил о нём заботу, которая на этом не закончилась. На ночь, через то же окошко, ему просунули какое-то колючее и вонючее одеяло, которое могло просто сохранять жалкое тепло от его тощего тела, но ему казалось, что это одеяло его согревает.

С первого дня ареста он постоянно удивлялся: почему его родственники, друзья, коллеги, а впрочем, и все человечество не встает на его защиту, на борьбу с этим беззаконием и подлогом, ведь он не виноват? Однако никто о нём не заботился — по крайней мере он так думал, и так оно и было… И вот, когда казалось, он на самое дно изощренной российской тюремной системы упал, ему какой-то «земляк» подал руку помощи в этой глуши; накормил, отогрел, взбодрил.

В этом царстве холода и тьмы появился человек, появилась душа, появилось добро. Не просто спасителем, а чуть ли не Богом представлялся этот «земляк» в воображении Болотаева, и, когда его в первый раз вывели на воздух, в небольшой обрешеченный вольер, он сразу же определил, кто здесь хозяин, то есть его земляк.

Вопреки ожиданиям Болотаева, «земляком» оказался не чеченец, а грузин, и не какой-то там молодец-богатырь, а очень худой, сгорбленный зэк.

Двое из блатных подвели Болотаева к «земляку».

— Здорово, батоно, — приглушенно-прокуренный бас. — Георгий. Не святой, но Георгий. А тебя как? — Он протянул руку.

— Тота. Болотаев Тота.

— Странное имя. — Зэк очень внимательно осмотрел новичка. — И дело твое странное. С такой историей так далеко не завозят. Либо ты так много спёр, либо… — Он сплюнул. — Даже не знаю. Сюда фраеров не доставляют.

— Может, он за террор? — подсказал рядом стоящий блатной.

— Бабки, бабки, — другой зэк.

— Какой террор? В бабках дело.

— А ну пошли отсюда, — тихо процедил Георгий.

— А может, как чечена? Всё-таки война. — И чуть погодя: — А капиталец должен у тебя быть, должен. Колись, земляк. А то я вот-вот откидываюсь, а бабки там нужны. И тебе, Тота, помогу.

— Клянусь, это не так, — почти дрожит голос Тоты.

— Да, — после некоторой паузы постановил старый зэк, — либо ты прирожденный артист, либо это правда. Если второе, то очень печально. Для тебя печально… Ну и для меня тоже. Думал, что хоть под конец одного «пузатого» прислали. Судьба сжалилась… Нет, и тут не везет. — Он смачно сплюнул.

— А я по первому образованию артист, — вдруг выдал Тота. — Я окончил Тбилисский институт культуры, батоно Георгий. — Тут Тота поздоровался по-грузински и ещё сказал несколько слов.

— Вот это да! — удивился зэк. — Так ты знаешь грузинский?

— Немного знал, многое позабыл. Столько лет прошло.

— Так ты артистом не стал?

— Нет. — Голос Тоты оживился.

— Почему?

— Понял, что никогда не стану, как Махмуд Эсамбаев и тем более как Муслим Магомаев.

— Твои кумиры? — ухмылка в тоне Георгия.

— А разве есть такие, кто их не любит, не ценит? — возмутился Тота.

— Здесь есть. Почти все… Хе-хе, так что и ты не болтай, что артист.

Болотаев ничего не сказал, но по гримасе видно, как он недоволен. А Георгий в том же небрежно-надменном тоне продолжает расспрос:

— А какое у тебя второе образование?

— Финансовая академия.

— Вот это да! — удивился Георгий. — Артист-финансист — какая адская смесь. — Он вновь стал оценивающе рассматривать Болотаева, а последний вдруг взмолился:

— Можно письмо на волю?

— Помогут? — искоса глянул Георгий, ухмыльнулся.

— Помогут, — прошептал неуверенно Болотаев.

— А что до самого Севера и Сибири не помогали? Хе-хе, отсюда просто так никто не выбирался, даже декабристы после смерти Николая I, будучи графами и князьями, не смогли.

— Я не декабрист; не бунтарь, не вор и не мошенник.

— Это очень плохо. Для того, кто сюда попал, плохо.

— Я не виноват!

— Все мы так говорим, попав сюда. — Георгий вновь смачно сплюнул. — Отчасти правда в этом есть. Потому что на воле гуляют гораздо худшие представители хомо сапиенса. Однако жребий пал на нас. Не повезло… А впрочем, что бы мы ни болтали, древняя поговорка верна — человек там, куда сам себя поставил… Понял, земляк?

— Ага, — кивнул Тота, — но я ничего не своровал.

— Ничего ты не понял, — стал очень сух голос зэка. — Ты сидишь за крупное мошенничество. Огромные деньги у государства исчезли.

— Не я… — тих голос Тоты.

— Если не ты, то кто-то ведь присвоил, а на тебя повесили… Вроде так получается?

— Конечно, так. Это несправедливо! Я буду писать…

— Ха-ха! — усмехнулся Георгий. — Вот эти кляузы, тем более от чеченца, а идет с вами война… Вот они и загнали тебя сюда, в самое страшное болото.

— Я буду бороться. Я это так не оставлю, — тихо говорил Тота.

— Через двенадцать лет выйдешь и отомстишь?

— Нет! Я здесь не выдержу. Что делать? — ещё глуше и жалобнее голос Тоты.

— Как-то бороться, — подсказывает старый зэк. — Ведь есть родные, близкие.

— В том-то и дело, что родных почти не осталось. Вначале раскулачили. Потом эта депортация, точнее геноцид, когда всех чеченцев выселили в пустыню Казахстана, — почти все померли. И вот вновь одна война, вторая, столько жертв.

— О-о! Беда! — сменился тон Георгия. Он долго о чём-то думал, а потом спросил: — А ты наверняка эту свою обиду где-то прилюдно ляпнул.

— Не «ляпнул», а сказал.

— Во-во. Теперь всё понятно.

— Я правду сказал.

— Здесь это минус, а не плюс.

— Это несправедливо!.. Я буду. — Тут Тота надолго задумался, замолчал и после выдал, как очень большой секрет: — У меня есть знакомые.

— Да? — старый зэк оживился. — А они богаты?

По лицу Болотаева было заметно, что этот вопрос оскорбил его, а Георгий сухо продолжил:

— В России, а тем более здесь только деньги — сила и власть.

— Что делать?

— Что делать? — усмехнулся зэк. — Терпеть.

— Двенадцать с половиной лет?! Терпеть это? Почему я не уехал из этой страны?

— Скулить не надо. Это не поможет, а наоборот.

— Что делать?

— Что делать? Хе-хе! Как Мюнхгаузен за волосы, ты сам себя из этого болота никогда не вытащишь, а ещё хуже будет, если кляузы будешь сочинять. Жалобщиков нигде не любят. Это тебе не Европа, где есть человек и права человека.

— Боже! Как вы мне помогли, — вдруг блеснули глаза Тоты. — В Европу как бы весточку доставить? Одной знакомой.

— Бабе? — усмехнулся зэк.

— Она ценит меня.

— Хе-хе, ценила бы, уже была бы здесь, как жены декабристов.

— Так она не знает.

— А узнает — примчится? И что она сделает?.. Хоть богатая?

— Нет. Но она…

— Любит тебя?.. С кем-нибудь она сейчас, а любит тебя.

Тота ничего не сказал. Нервно задергался.

В это время, как и века назад, зазвонил колокол. Прогулка закончилась, и старый зэк подвел итог:

— Смотри, земляк. Декабристы были графы, князья, и их охраняли такие же графы и князья. Всех истребили. Ныне что сидят, что охраняют — одно отребье, и по-честному, те, кто сидит, по понятиям даже выше. И запомни — это самый центр Сибири, тупиковая глушь. Здесь всё сурово. Почти девять месяцев зима — холод и вьюга по камерам гуляет, а чуть-чуть лето — хуже зимы, когда в тех же камерах комары, слепни и мошкара и тогда о зиме мечтаешь.

— А вы сколько лет здесь? — выдал Тота.

— Всю жизнь, — печально улыбнулся Георгий. — Тебе это не надо.

— Не надо, — просит Болотаев. — Что делать?

— У прокуроров, судей и прочих господ помощи не ищи — ещё хуже сделают.

— Это я уже понял.

— Тогда терпи, земляк. Пока я здесь, поддержу. Но ты более нюни не распускай. Держись, чечен. Не ты первый, и не впервой вы в Сибирь попадаете.

Этот разговор, особенно последние слова старого зэка, задели за какие-то чувства… Буквально по-новому он стал смотреть на этот мир, в котором отныне осталось только два цвета — черный и белый, и этот белый цвет, как белый свет, надо выискивать, о нём мечтать, к нему ползти.

…С самого начала, когда его внезапно арестовали, Тота думал, что это просто какое-то недоразумение и его вот-вот освободят. Однако всё завертелось в таком головокружительном вихре, что он даже не мог толком поверить, что это не сон, а явь. Да, он в тюрьме. И если у других сокамерников следствие длилось месяцами, а то и годами, то его буквально за считаные дни осудили и погнали по этапу.

Он думал, что, попав на зону, на конечный пункт заключения, он начнет как-то действовать и это будет как бы его обратный путь к свободе, который он совершит даже пешком. Хотя бы пешком. Но оказалось, что в его камере временного карантина-изолятора даже шаг, всего один шаг, сделать невозможно — самая изощренная степень издевательства и пытки.

Кто-то ведь это всё просчитал и выдумал, чтобы как можно строже было наказание и чтобы заключённый осознал, что он не человек, и позабыл бы о человечности.

Наверное, так бы с Болотаевым и произошло, если бы не встреча со стариком Георгием, который намекнул: мы земляки — кавказцы. До сих пор я здесь вышку держал, а теперь твоя очередь. Не подведи.

Конечно, для Тоты это сильная встряска и повод для внутренней мобилизации, когда нельзя скулить, а надо зубы до боли и скрежета сжать и постараться всё и вся терпеть. Однако Тота ведь не из этой среды и даже от вида наколок ему уже не по себе. И поэтому он очень рад, что здесь такой влиятельный земляк оказался, а с другой стороны, принимать эстафету он не сможет и не хочет… Вот такое противоречие и так в жизни бывает почти что всегда при более-менее экстремальных ситуациях — это борьба, в этом развитие и от выбора личности многое зависит. И Болотаев, хотя ему этот вопрос напрямую и не задавали, должен был как-то ответить на запрос Георгия, и он однозначно решил, что он не зэк, всё это недоразумение. А Георгию он очень и очень благодарен и будет случай отблагодарит, и этот случай представился.

* * *

Что такое праздник и для чего устраиваются праздники?

Праздник — это кульминация события, которая своим торжеством должна затмить в сознании людей или человека все будни и обыденность существования, стереть этот серый фон и гадость, а в памяти останется радость праздника… В общей сложности более сорока лет в заключении. Это срок Святого Георгия — как не отметить такое событие?

Целый месяц готовились к торжеству; репетировали номера, чуть ослабили режим и даже старый актовый зал привели немного в порядок.

Болотаев был ещё в карантине, но и его, видимо по просьбе Георгия, допустили в зал, а для этого привели в порядок — баня, новая роба, чтобы не более других вонял и атмосферу праздника не портил.

Концерт уже начался, когда Болотаев попал в зал. Беззубый зэк, потрясающий шулер, показывал фокусы с картами. Невероятным для Болотаева показался фрагмент, когда карты как-то очутились в кармане старого Георгия, сидящего в первом ряду. А ещё большее его удивление и восторг вызвало то, что сам Георгий вдруг встал и в ответ изобразил почти то же самое, от чего в зале начался хохот.

После этого был музыкальный номер. На сцене старый фортепиано, к которому подошёл такой же старый заключённый. По тому, как последний сел у инструмента, Тота понял, что это музыкант — пианист, и первые, уверенные аккорды это подтвердили — в зале гул, но Тота уловил, что инструмент расстроен и в пальцах гибкости нет — все костляво, — но для тюрьмы в Сибири — класс!

Под аккомпанемент двое зэков исполнили пару блатных песен, потом было подражание Высоцкому и, как подарок Георгию, его любимая вещь — «Тбилисо», вроде бы на грузинском языке. И тогда сам Георгий не выдержал, поднялся на сцену и стал с ними петь. Весь зал, даже начальство, что сидело в углу, встали, стали аплодировать.

Тут же из зала стали просить, чтобы Георгий станцевал:

— Лезгинка! Лезгинка! Лезгинку давай!

Появилась старенькая, облезлая гармонь с западающими кнопками; такой же побитый и дырявый пионерский барабан, под бой которого можно было только в строю маршировать. Оба этих инструмента были в руках таких же потрепанных, несчастных заключенных, которые изо всех своих возможностей пытались выдать кавказский мотив.

— Лезгинку давай! Давай, Георгий! — кричал зал.

Георгий встал, как-то неожиданно выправил стать, внешне преобразился, даже помолодел.

По первым движениям Тота понял, что земляк, конечно, непрофессионально, но по-своему, с каким-то жгучим азартом, когда-то танцевал. И теперь желание есть и память движения сохранила, однако в тощих ногах силы нет, и красивые, дерзкие, быстрые па ему уже неподвластны. А тут вдруг изношенные инструменты и такие же исполнители пару раз сбой в мелодии и ритмике дали, а следом другая напасть — такой едкий кашель, что улетучилась его едва появившаяся стать. Георгий вернулся в прежнее свое состояние и теперь, будучи на сцене, в таком виде он стал почему-то жалким и немощным, что даже в зале наступила непонятная, гнетущая тишина.

Этот момент стал кульминацией не только данного представления, но как бы подводил итог всей жизнедеятельности Святого Георгия. Словно жизнь насмарку…

В мгновение все это определили. В первую очередь это понял сам Георгий, и он уже не кашлял, но всё равно прикрывал бескровно-блеклой, костлявой рукой не только рот, но и всё лицо, пытаясь закрыться ото всех, потому что немощных здесь не признают. А гнетущая пауза затянулась. Зэки зашевелились, зашептались, стали переглядываться, и, как вердикт, кто-то процедил:

— Святой сошёл… Со сцены сошёл.

От этих слов Георгий словно очнулся. Стать он не поменял, остался таким же сгорбленным, но исподлобный взгляд зверем блеснул.

Вновь в зале тишина. Святой Георгий на сцене, сценарий в его руках, как он сыграет последнюю роль? Как и прежде, он это сделал блестяще:

— Эй, земляк! Тота, ты здесь? — Георгий наконец-то увидел Болотаева. — Мои кости скрипят, поржавели. А ты учился в Тбилиси, покажи культуру нашего Кавказа.

Все взгляды в сторону новичка. Болотаев, словно провинившийся ученик, машинально встал, виновато опустил голову, не зная, что ему делать, как быть и, вообще, что от него хотят.

Возникла какая-то пауза, напряженная пауза и тишина. Это миг перед рывком. Здесь слабых не любят и презирают. Здесь как в дикой тайге: раз на своих ногах твердо не стоишь, то и не надо. Многие мечтают вожаками стать. А Святой Георгий в самый последний и важный момент на сцену вышел, но свою роль не смог доиграть, и в какой-то миг он почти что превратился из пахана и кумира в слабака и артиста, к тому же плохого артиста.

Все это поняли. Прежде всего это понял сам Георгий. Но ведь не просто так он столько лет вожаком был. И на сей раз опыт и интуиция его не подвели. Он, как положено его статусу, не артист, он режиссер, и поэтому Георгий вновь постарался выправить стать, стал хлопать, призывая к этому весь зал, и вновь крикнул:

— Земляк, ну что ж ты?! Чему тебя в Грузии учили? Станцуй лезгинку, расскажи про лезгинку, покажи им Кавказ!

И без этого призыва Тота уже рвался вперед, ведь он прирожденный артист. Но эти слова Георгия вовсе разожгли его страсть, он просто рванул к сцене, до которой было всего шагов десять — двенадцать — просто миг, за который он почему-то вспомнил былое.

…В 1977 году Тота окончил школу и решил поступить в вуз. Особого выбора в Грозном не было, как случайно увидел объявление: «Идет набор абитуриентов из числа чеченцев и ингушей в институт культуры города Тбилиси».

Тота скрыл от матери, что поступает в институт культуры — быть артистом не приветствовалось, — сказал, что едет поступать на экономический факультет Тбилисского университета.

Он подал заявление на музыкальное отделение, потому что хотел стать профессиональным ударником — у Тоты от природы был великолепный ритмический слух и реакция.

На приемном экзамене он поразил всех своими природными данными ударника, но нужны знания, музыкальные знания и элементарная нотная грамотность, о чём Болотаев и понятия не имел.

— К сожалению, вы свободны, молодой человек.

— А можно я лезгинку станцую? — попросил юноша.

Экзаменаторы переглянулись. Самый пожилой грузин кивнул.

— Прямо здесь? — удивилась одна женщина.

— А что, — ответил пожилой преподаватель, — настоящий джигит и на столе станцует.

— А вам нужна в сопровождение музыка? — поинтересовались у абитуриента.

— В моем танце и будет музыка, — почуяв шанс, заносчиво ответил чеченец.

— Ну давай!

И он дал, и так дал, точнее, такое чудо танца выдал, что от его азарта все преподаватели, даже женщины, аплодируя, встали, а Тота в диком экстазе танца ещё умудрился грубые ботинки скинуть, а потом даже на стол вскочить и на цыпочках, как опытный балерон, выдал грациозное па.

— На хореографию! Вот это танец! Вот это танцор! — был единодушный вердикт.

…С тех пор прошло много времени, и много, много раз Болотаев выступал и танцевал и на сцене, и без сцены, и где ему хотелось и моглось, но с тех пор он ни разу не танцевал в ожидании вердикта, и вот это случилось: ведь как сказал Георгий, здесь, в тюрьме, артистов не любят, но человек не может не любить искусство, ведь оно прекрасно, и это артист обязан показать, если он артист настоящий. А Тота считал себя артистом, и даже увидев эту жалкую тюремную сцену, он сразу же загорелся, точнее внутренне закипел, — он очень-очень захотел выступать, играть, хотел уйти в иную реальность и с собою увести всех! Вот это искусство…

И когда он пошёл между тесными рядами, в один миг его сознание переключилось. Ведь все люди — артисты, все пытаются играть и играют. Однако настоящий артист — это прежде всего магия перевоплощения, когда артист в данный момент погружается в образ, представляя, что только это правда и жизнь, и это искусство, а остальное мишура.

Вот так эти десять — двенадцать шагов Тота шел по этому маленькому залу, воочию представляя, что его пригласили на сцену Большого или Метрополитен-опера, о чём он всю жизнь тайно грезил и болел, и вот это чудо свершилось. Грациозно, выпрямив не только плечи, ноги, но и в вечность устремив взгляд, Тота с торжественностью взошел на низенькую сцену. Прежде всего поклонился публике. Потом, по-кошачьи плавно, подошёл к Георгию и так по-сыновьи обнял, будто это его сценический учитель и они расстаются навсегда.

Далее Болотаев также артистично проводил Георгия со сцены, после чего подошёл к аккомпаниатору:

— Меня зовут Тота Болотаев. — Он подал руку. — А вас как, простите?

— Альберт.

— А по отчеству?

— Здесь, отчество? — улыбнулся пожилой музыкант.

— И тем не менее.

— Фёдорович.

— Очень приятно. Альберт Фёдорович, инструмент весьма разболтан, но ваше мастерство и талант.

— А может, вы…

— Нет-нет, я не музыкант, я хореограф… был. Но сейчас давайте ещё раз «Тбилисо», только на припевы чуть выше аккорды.

Они ещё немного поговорили о координации. После чего Тота вышел к публике:

— Дамы и господа. — Да, дамы были — по одной из бухгалтерии и канцелярии, но Болотаев представлял, что эта публика если не из Карнеги-Холла, то из Большого, ну хотя бы Большого концертного зала Тбилиси.

«Тбилисо» была визитной карточкой Болотаева. И хотя у него не было выдающихся вокальных способностей, но эту композицию, которую он обожал, он так проникновенно-искренне исполнял, что частенько, особенно в преддверии праздников, лучшие тбилисские рестораны приглашали его и его студентов-друзей для организации небольшого концерта… Однако это было по молодости, в свободном полете и вдохновении; когда все по плечу, всё получается и всё, как говорится, по кайфу. И тогда он выступал не для зрителей, а более для самого себя — как артист он грезил сценой, и теперь даже эта сцена, сцена в тюрьме, была тоже сценой, а он актер, и он хотел, он просто очень захотел, чтобы его признали актёром, а не каким-то заключённым мошенником. И по реакции — все просто остолбенели, даже не хлопали, — Болотаев понял, что «Тбилисо» — творение! Ведь никто, почти никто слов не понимает, но понимает Тбилиси — это не Сибирь, это юг, солнце, тепло, Кавказ и там вас ждут гостеприимные люди и целебное вино.

После магии «Тбилисо» Тота вернул всех в реальность — были исполнены блатные и популярные вещи Вилли Токарева и Высоцкого. Вот где зал оживился, зашумел, как предштормовое море, но эта стихия, эта волна всколоченных чувств уже была под властью сцены: на какое-то короткое время здесь восторжествовала высшая магия — это искусство!

Если бы в этот момент со сцены раздался любой призыв — любой, — последовало бы действие, буря вскипала, но со сцены раздался иной мотив:

— Танец гор! Лезгинка! — И это не значит, что Тота сам начал танцевать. Нет, он палочками стал набивать дробь всё в нарастающем и нарастающем ритме, при этом не столько используя барабан, но и табурет, и остов гитары, и даже откуда-то появившееся перевёрнутое ведро — словом, получился некий ударный аппарат, на котором Тота стал выбивать такой яростный, переливчатый, как горная река, ритм джигитовки, что всякий, кто этот необузданный, мятежный ритм знал, им жил и о нём мечтал, не мог не танцевать. И поэтому Святой Георгий вскочил, прямо на своем месте стал гарцевать. В это мгновение старый зэк неимоверно изменился — вновь выправил стать, заулыбался и даже как-то посветлел. Весь зал аплодировал теперь ему. Георгий недолго, но грациозно исполнил свою последнюю джигитовку в тюрьме. Подустав, он победно-повелевающим жестом передал эстафету танца на сцену. Болотаев, который только этого и ждал, вновь крикнул:

— Танец гор Кавказа! Маршал!

…И этот экзамен Тота достойно сдал, ибо весь зал вскочил и под дикий ритм танца отчаянно хлопал, в восторге рычал.

* * *

Болотаева всегда поражало, что многие из тех, кого он по жизни так или иначе встречал, с крайним удивлением, даже со смешком, воспринимали то, что он окончил институт культуры, к тому же по специальности «хореография кавказских танцев». И хорошо, что позже опомнился, Финансовую академию окончил, а то светило бы всю жизнь в ансамбле «Вайнах» плясать за гроши. И это в лучшем случае, ибо после так называемой первой чеченской войны танец лезгинка в России вовсе попал в «разряд диверсионной пропаганды и агитации». И так получилось, что когда Тоте не по своей воле, но пришлось устраиваться на работу в весьма весомое министерство, к тому же в центральный аппарат, то ему посоветовали просто не указывать, что он имеет диплом «хореографа кавказских танцев».

Этот совет Болотаев воспринял как оскорбление, и понятное дело — он предоставил оба своих диплома.

— Институт культуры — Финансовая академия, — рассматривала дипломы начальник отдела кадров. — Вот видите, «культура» в жизни не помогла, в отличие от «финансов».

На что Болотаев сказал:

— Культура — это совокупность всех человеческих достижений, а финансы — лишь совокупность денежных средств.

— Тем не менее последнее и важнее, и нужнее, — полушутя постановила начальница отдела кадров. — Хотите я вам это сейчас же докажу?

— Хочу, — сказал Болотаев.

— Вот смотрите. В вашей трудовой лишь одна запись, что вы были в ансамбле «Вайнах», а после — финансовая карьера.

— Это так, — вслух согласился Тота, однако по жизни, конечно, не достижения, но безусловные навыки, полученные в институте культуры, постоянно помогали ему. И даже в тюрьме, точнее тем более в тюрьме, эти навыки, а вернее данный им по возможностям заключенного концерт, можно было назвать как сценический успех, ибо в тот же день, вопреки традиции, Болотаева перевели в другую камеру, где был некий простор, свет и тепло. Это значит, что искусство всегда и везде — сила! Даже начальник тюрьмы понял, что такой талант, такую культуру гнобить нельзя, ещё пригодится самому. И это вскоре случилось.

В честь пятидесятилетнего юбилея начальнику тюрьмы присвоено очередное звание подполковника и вручена ведомственная медаль. В связи с этим, тем более что приедут гости из столицы края Красноярска, нужно было бы устроить торжество в ресторане «Центральный». Однако это с некоторых пор просто питейное заведение, дешевая забегаловка. Можно было договориться и с Домом культуры, но и здесь, особенно внутри, все обшарпанно, запущено. Впрочем, всё это можно и нужно понять, всё взаимосвязано и взаимозависимо. В этом крае только тюремная система функционирует стабильно, здесь прежний, но порядок. Исходя из этого, хотя по положению и не положено, да согласовав с краевым руководством, начальник тюрьмы решил провести свои юбилейные торжества в «своем» заведении, тем более что в его распоряжении два-три незаурядных исполнителя, где Болотаев как бы главный режиссер — по крайней мере, он дипломированный специалист. У этой труппы на сей раз была почти неделя для определения репертуара и даже репетиций.

Словом, по местным возможностям и масштабам это был замечательный концерт, который просто поразил гостей. А на следующий день случилось совсем неожиданное: Болотаева доставили в комнату для встреч с близкими людьми. Тота был так рад, думал, сердце от счастья разорвется — так стало весело оно биться.

«Кто же это может быть?» — размышлял он. Время всё шло и шло, и никто так и не появился, и его радость почему-то улетучилась, и появилась какая-то тревога, которая в последнее время всё более и более господствовала над ним, и как бы в подтверждение этого он вдруг услышал этот нарастающий, по-господски чеканящий шаг. Ещё не видя начальника, Тота уловил запах перегара.

Оказывается, здесь был умело замаскированный проём — типа бокового окна, но, как положено, тоже с решётками.

Через этот проём начальник внимательно осмотрел заключенного и с ходу выдал:

— Даже не ожидал. Я думал, что ты не сможешь, даже сорвёшься после такого… А ты молодцом. Как настоящий артист — профессионал своего дела.

— А почему я должен был «сорваться», гражданин начальник?

— Ну… после таких вестей… Война в Чечне. Святой Георгий найти твоих не может.

— А вы как узнали? — вырвалось у Тоты.

— Я всё должен знать. Разве не так?

Тота склонил голову. Прощаясь с освобождающимся Георгием, Тота попросил найти своих родных и указать адрес заключения. И вот поступила весть, что связи с Чечней нет, там война! Значит, всякое может быть. А начальник, как бы уловив мысли Болотаева, говорит:

— Это не война. Это какой-то срам для России… А ты не волнуйся. Думаю, что Георгий и не искал их. Думаешь, ему до тебя и твоих родственников?.. Так, небось для отмазки, весточку прислал. Хм, лучше бы бабки подбросил… Впрочем, ты и так неплохо живешь. — Начальник вновь с ног до головы осмотрел осужденного. — Так. Вчера был концерт для официальных лиц. А сегодня дашь концерт для моих близких и родных. Только повеселее. Понял?

— Нет, не понял, — вдруг, неожиданно даже для самого себя твёрдо ответил Болотаев.

— Что?! Что он сказал?! — возмутился начальник. — Клоун-артист не хочет выступать? Чечен в позу стал?.. Дежурный! Увести! Стакан!

* * *

«Стакан» — древнейшее изобретение, главная цель которого физическое ограничение пространства, которое неизбежно сказывается следом и на психическом, умственном и нравственном состоянии живого существа, попадающего в такое положение.

Понятно, что «стакан» — это современное название процесса. А в древности это проделывалось по-разному и называлось по-разному. Для примера можем вспомнить роман Чингиза Айтматова «Буранный полустанок» и его манкурта или роман «Учитель истории» и «соты Бейхами».

В принципе задача одна — поломать в корне суть и сущность человека. Правда, в XXI веке гуманизм вроде чуточку возобладал и, конечно, в яму — в «соты Бейхами» — не закапывают, просто из металла сварили квадратный цилиндр, каждая сторона которого равна сорока сантиметрам: длина ребер среднего человека. Это, конечно, не пространство, а гроб, в котором ты к тому же должен стоять, а другую позу и занять невозможно.

Из-за страха и удушья у посаженного в «стакан» начинается обильное выделение, в том числе изо рта и носа и даже кровь из ушей. Чтобы всё это особо не пачкало камеру и воздух, на ноги натягивают целлофановый мешок для сбора отходов.

Болотаев слышал про ужас «стакана», однако думал, что никогда не попадет в тюрьму, и не представлял, что он такой преступник, что может попасть в «стакан».

По жизни Тота считал себя очень сильным и выносливым человеком, но «стакан» показал всё.

Оказывается, были такие, кто выстаивал сутками и даже испражнения уже вытекали из огромных целлофановых мешков. У Тоты и до щиколоток жижа не дошла, а он уже потерял сознание, вызвали врача. Потом был уже знакомый леденящий душ, который на сей раз принёс огромное облегчение. И новая роба, как будто сызнова родился. Правда, когда Тота понял, что снова оказался в комнате для свиданий, он осознал, что его радость преждевременна, потому что он вновь уловил вначале запах застоялого перегара и потом этот же гнетуще-господский шаг:

— Слушай, Болотаев.

— Слушаю, гражданин начальник, — постарался выправиться заключённый.

— Ведь не зря говорят, что талантливый человек талантлив во всем. Раз ты так танцуешь по своему первому образованию — институт культуры, то я представляю, какие ты кульбиты и пируэты с финансами и нашими налогами вытворял по второму образованию — Академия финансов при Правительстве РФ… Хе-хе, разве я не прав?

— Вы во всем правы, гражданин начальник!

— Тогда где бабки?

— Какие бабки?

— Которые ты у русского народа своровал.

— Я ничего не воровал, — очень тих голос Тоты.

— И осудили тебя ни за что?

Здесь начальник сделал долгую паузу и очень тихо, вкрадчиво:

— Может, снова «стакан»?

— Нет! Нет! Нет!

— Тогда где бабки? На каких счетах? А может, в Чечню увез? Боевиков содержал?

— Нет! Нет! Не воровал. Нет у меня денег!

— «Стакан»!

— Не-е-ет! — закричал Тота, и за это нарушение режима его тут же изрядно побили резиновыми дубинками.

Били очень умело, но недолго — всего ударов пять-шесть, от которых Тота уже не смог встать и его просто потащили и как-то умудрились вновь запихнуть в «стакан», в этот футляр, в котором он и упасть не может, и вскрикнуть уже не может, и даже соображать не может. Однако он ещё живой. До скрежета зубов он сжал челюсти, и эта данность показалась ему как последнее испытание в жизни. И неужели это он не выдержит? Конечно же выдержит! Да ещё как. А вот как — он стал о металлические стенки «стакана» ритм лезгинки выбивать и, что-то на родном крича или воспевая, как-то танцевать.

Снаружи стали бить. Последовала команда:

— Прекратить! — Но Тота попытался продолжить. Это уже не получалось, уже голоса не было, просто писк, и охранники стали хохотать и даже подбадривать, чтобы он продолжал. И он так хотел, пока не провалился в беспамятство.

Пришёл в себя в душевой.

Вновь доставили его в гостевую, однако на сей раз он даже не заметил, как пришёл начальник и какой от него был запах. Он даже не реагировал, на вопросы не отвечал, и кто-то сказал:

— Посмотрите на его глаза, кажется, он рехнулся.

— Он артист. Притворяется.

— А вы дубинкой проверьте, — подсказал начальник.

Вновь его стали бить, и он уже валялся на бетонном полу, как вдруг лёжа стал что-то орать, по-орлиному раздвинув руки, словно и так танцует. Охранники оцепенели:

— Точно рехнулся.

— Может, врача?

— А может, так?! Сапогом в челюсть.

* * *

Позже, вспоминая это время, Болотаев не раз думал: смог бы он выстоять? И, конечно же, понимал: исключено!

Эту, сложившуюся за века, российскую систему тюрем переломить никто не смог. Можно было лишь подстроиться, приспособиться или просто поломаться и стать тряпкой, а иного не дано.

Правда, эта система один раз дала сбой или послабление во времена последнего царя Николая II, когда заключенные каторжане могли без труда бежать из сибирской ссылки и оказывались в столицах России и даже за границей, скажем Ленин и Сталин.

Упомянутые преступники сделали соответствующие выводы и, имея опыт, не только восстановили тюремную систему России, они всю Россию, точнее Советский Союз, превратили в тюрьму, а некоторые народы поставили на грань выживания…

На грани выживания, а точнее, уже почти сломленный, и думающий, и мечтающий о смерти был и Тота Болотаев, если бы не случилось то, о чём подсказывал Георгий, — это помощь и сила извне. Она, эта сила, действительно появилась, потому что вдруг резко изменилось содержание Болотаева. Его понесли, сам он уже еле-еле мог передвигаться, в санчасть, а там и теплая баня, и светлые палаты, и питание, и чистота, и медперсонал, который сутками что-то вливал в его вены посредством капельниц. Итогом всех процедур явилось то, что через три дня явно оживший и посвежевший Болотаев попал вновь в камеру для свиданий, а там его уже поджидает худой лысый мужчина.

— Я местный адвокат, — представился он. — По поручению госпожи Амёлы Ибмас.

— Ибмас! — прошептал Тота. — Она здесь?

— Нет. Я с ней разговаривал по телефону. Она хочет приехать сюда. А пока я займусь вашим делом.

— А я могу поговорить с ней по телефону?

— За особые суммы — всё можно… Но пока у вас карантин, а ваша подруга жадничает.

— Амёла — не миллионер, — выпалил Болотаев.

— Я понимаю. Все европейцы такие. Хотя… Впрочем, лучше следовать закону. А посему пока вам и передачу сделать нельзя.

Тут адвокат сделал паузу, полез в портфель, очень долго что-то искал, вытащил какие-то документы.

— Кстати, — продолжил он, — у вас есть просьба, пожелания, вопросы?

— Есть! — тихо сказал Тота. — В Чечне война. Там моя мать, родные. Есть ли вести оттуда?

— Нет, — сух голос адвоката. — Зато могу поведать о гражданке Иноземцевой.

— Иноземцевой?! — Глаза заключенного расширились, и он выдал. — Дада?!

— Да. Некая гражданка — Дада Иноземцева — здесь.

Болотаев схватился за голову, а адвокат тем же голосом продолжает:

— Эта гражданка совсем ненормальная. У тюрьмы стала с плакатом: «Чеченцев везде преследуют. Допустите меня до Болотаева!» Ха-ха-ха, — рассмеялся адвокат. — Ещё бы немного, и она если не сюда, то в дурдом бы точно угодила. Я её спас. Пока менты решали, как с ней быть, я её быстро утащил в гостиницу.

Тота опустил голову, молчал, а адвокат продолжил:

— С вашей статьей, с вашим сроком — любое движение извне может только ещё более усугубить ваше состояние.

— Хм, — невольно ухмыльнулся заключённый, — а к вашему приходу меня, наоборот, в порядок привели.

— Это я позаботился, — постановил адвокат. — По просьбе вашей подруги, конечно.

— И во сколько это ей обошлось? — поинтересовался Болотаев.

— Зачем это вам? — стал недоволен адвокат. — Это коммерческая тайна. Впрочем, я удивлен. Одна из Швейцарии звонит, другая в такую глушь за заключенным?! Митинги у тюрьмы? В центре Сибири?.. Вы пользуетесь успехом у женщин. Хотя… Кстати, по-моему, эта Иноземцева значительно поиздержалась. Почти неделю здесь. Может, она уберется отсюда?

— Конечно! Конечно! — согласился Тота.

— Если что — теперь я рядом, ваш адвокат.

— Да. Спасибо. Конечно, пусть уезжает.

— Кстати, кто она вам в юридическом плане?

— В юридическом? — замешкался арестант.

— Да. В юридическом? У вас гражданский брак или иное зарегистрированное партнерство либо родство.

— Моя жена.

— Хм, — с усмешкой выдал адвокат. — В общем, пусть убирается восвояси, а то… Сами понимаете — Сибирь. Здесь легко поскользнуться и в прорубь под лёд.

— Так лёд ведь уже сошёл? — удивился Тота.

— Вам кажется! — Адвокат встал. — Тут вечная мерзлота. Сибирь! Понятно?

— Понятно.

— Вопросы, просьбы, пожелания есть? Кстати, в Чечне война. Кто-то воюет против нас?

— Нет.

— Понятно… Ещё что?

— Поблагодарите Амёлу и Даду… У меня всё нормально. Пусть не переживают.

— Вот это правильно. Нечего сюда переть, тем более с плакатами. Лучше пусть просто деньги пересылают мне, и вы жить станете лучше… Ещё вопросы есть?

— Есть, — слабо улыбнулся Тота. — А вы адвокат или прокурор?

— Хм. Раньше был милиционером, потом прокурором. Теперь на пенсии — адвокат. И вам какая разница — адвокат я или прокурор? Мы здесь хозяева! Всё ясно?

— Ясно.

* * *

О таком карьерном взлете Болотаев даже и не мечтал.

В честь 60‐летия великого танцора, народного артиста СССР, Героя Социалистического Труда Махмуда Эсамбаева в Государственном киноконцертном зале «Россия» состоится юбилейный концерт, где Тота Болотаев исполнит сольный танец «Маршал».

Гениальный танцор, кумир Тоты — сам Махмуд Эсамбаев увидел мастерство Болотаева и настоял, чтобы включили в концертную часть выступление молодого артиста. При этом Эсамбаев при всех сказал, что Тота — лучший из молодых и его наследник…

Видимо, есть такое понятие, как зависть или сглаз, ибо этот концерт стал последним в профессиональной карьере Болотаева. Хотя дело, конечно, не в этом, а совсем в ином.

Тота первый раз был в Москве, и настроение у него было приподнятое.

Правда, было одно «но». Его танцевальные сапожки уже износились, несколько раз сдавал их в мастерскую на ремонт и даже сам как-то их подшивал. В Москве обещали купить новые, не купили.

…И вот Тота стоит за кулисами, и когда его объявили, он, как горный орёл, выскочил на сцену и сам чувствовал, в какой он форме и как он хочет, очень хочет не просто себя показать, а именно танцевать, когда не только тело, но и душа ликует. Да случилось ужасное — старые, изношенные сапоги разошлись по швам… Тота резко сошёл со сцены, и, как оказалось, навсегда.

Коллеги и руководство понимали, что артист не виноват — всё бедно, всё обветшало и денег ни на зарплату, ни на командировочные нет, и все Болотаева успокаивали. Однако Болотаев тут же твёрдо решил: в России искусство, тем более национальные танцы, не нужно.

…На этом карьера танцора закончилась.

Уходя из ансамбля, он терял бронь от службы в армии. Но и это он посчитал во благо, ибо лучше два года отслужить, чем в изношенных сапогах за бесплатно всю жизнь танцевать, ожидая посмертной славы…

У него был ещё шанс поступить на очное отделение. Тогда общежитие и прописка в Москве на пять лет гарантированы. А насчёт средств? Не ребенок и не в лесу, а здоровый, молодой человек, который хотя бы самого себя в таком богатом мегаполисе содержать обязан. А в перспективе, после окончания вуза, он обязан содержать и своих близких, а для этого он должен поступить в самый лучший вуз, где учат, как делать деньги, и это, конечно же, Финансовая академия.

Всё это не абсурд, ибо он изначально и основательно готовился поступать именно по экономической специальности. Правда, годы прошли и многое позабылось. Однако если, особенно в молодости, выучено основательно, как, скажем, катание на коньках или игра в шахматы, то можно даже двадцать — тридцать лет вовсе дело не практиковать, да если надо и захочется, то после небольших тренировок многое восстанавливается, а у Тоты было два месяца в запасе и огромная мотивация и опыт поступления в вуз, и он с ходу поступил на дневное отделение, чем в очередной раз удивил и обрадовал маму.

Кому-то, может, показалось всё это ребячеством и несерьезным делом — вечный студент. Однако сам Тота так не считал, и он абсолютно не жалел, что сперва окончил институт культуры, ибо уже знал, что жизнь — игра и все великие дела делаются играючи, а ещё лучше при этом пританцовывая. И последнее в случае с Болотаевым — весьма и весьма необходимое и достаточное условие. Ибо обеспокоенная мать у него спросила:

— Тота, сынок, а на что ты будешь там жить?

— Не волнуйся, нана, — успокаивал её Тота, — у меня ведь есть высшее образование!

Именно оно, и знания, и диплом института культуры обеспечивали его жизнь.

Грозный и даже Тбилиси — это просто провинциальные города. А Москва — столица, город влиятельных и богатых людей. А богатые люди любят отдыхать и гулять. Ну а русские богатые люди во все времена любили широко гулять. Ещё шире, то есть с огромными понтами, пытались гулять приезжие в столицу нацмены, особенно кавказцы. Правда, мест отдыха, точнее ресторанов и кафе, в социалистической столице не густо, однако те, что есть, постоянно забиты, свободных мест нет, а хочешь погулять — раскошеливайся, и от желающих отбоя нет.

В общем, уже имея опыт Тбилиси и Грозного, Тота посетил несколько крутых ресторанов с предложением украсить досуг москвичей. Администраторы некоторых ресторанов ознакомились с репертуаром заезжего артиста — абитуриента — студента и были очень довольны, потому что Тота уже знал, что востребовано в советских ресторанах. И пока администраторы думали, Тота предоставлял свой козырь — «диплом с отличием».

В Советском Союзе главное даже не мастерство, а наличие документа, что ты имеешь право петь, танцевать, «кормить» советских граждан творческой пищей.

Несколько ресторанов предложили Болотаеву работу, он выбрал «Столичный», потому что тут же рядом, на Ленинградском проспекте, находилась и его Академия финансов. И в те вечера — среда, пятница и суббота, когда Тота работал, в ресторане почти что всегда отдыхали два-три преподавателя из его вуза; в целом почти все сотрудники факультета и ректората. В итоге они высоко оценили щедрость и, конечно же, искусство Болотаева, которое призывало к ответной реакции. В результате чего профессорско-преподавательский состав академии одобрил решение, что студент Болотаев уже дипломированный специалист и такие общие предметы, как, скажем, история КПСС, философия, этика и т. д., сданы на «отлично», ну а математику и финансово-экономические можно сдавать экстерном, то есть, как в СССР принято, пятилетка в три года. Правда, на сей раз диплом уже был не красный, а обычный.

Вот так Болотаев получил второе высшее образование — финансовое. К своему удивлению, он обнаружил, что этот диплом гораздо хуже первого, ибо работа, а тут строгое госраспределение, экономиста-бухгалтера в НИИ геолого-разведочного объединения подразумевает зарплату всего 80 рублей в месяц — это чуть более, чем его стипендия студента. При этом уже общежития нет, жить негде и прописки, соответственно, нет и призывать в армию вновь грозят, а он для срочной службы не молод — уже 25 лет!

И тут профессорско-преподавательский состав ему навстречу пошёл, как особо одарённому выпускнику, Болотаеву даётся направление в очную аспирантуру при условии, что он сдаст вступительный экзамен «управление финансами» и два кандидатских минимума — по философии и иностранному языку (со словарём).

Так Болотаев был зачислен в очную аспирантуру, а вместе с этим вновь бронь от армии, прописка в Москве и общежитие, но уже более комфортабельное и престижное, ибо он уже не студент, а аспирант. Это статус! В Советском Союзе это имело вес и значение, а Тота, который об этом даже не мечтал, к этому отнесся весьма серьезно, тем более что и мать была за него горда.

Так неожиданно Болотаев стал на научную стезю, и ему надо было определиться с темой исследования. Вариантов было много, но научный руководитель сказал:

— Исходить надо из того, что конкретно имеем. А имеем то, что ты по государственному распределению должен был быть в НИИ геологоразведки. Вот и будешь там разведывать тему своего исследования.

Вот так возникло плановое название диссертации: «Экономическая эффективность разработки нефтегазовых месторождений (на примере Западно-Сибирского региона)».

По сравнению со студенчеством аспирантура оказалась просто лафа. Занятий как таковых почти нет, только раз-два в месяц некие семинары, и они необязательные. Экзаменов и зачетов вовсе нет. Словом, как потом вспоминал сам Болотаев, это было самое счастливое, свободное, беззаботное время в его жизни. Когда был молод, здоров, силен и даже деньги появились. А последнее от того, что Тоту снова страстно потянуло в лоно искусства.

По совету одного музыканта Тота ушёл из ресторана «Столичный», подписал договор с Москонцертом и в составе этноансамбля «Дружба», где он и ударник, и танцор, и даже певец, стал гастролировать с концертами по огромной стране.

Почему Тоте всё это понравилось? Как говорится, было в кайф и при этом неплохая зарплата и даже командировочные. А потом, на летний сезон, стало ещё лучше. Их коллектив на три месяца прикрепился к пансионату «Сосновый» на берегу Черного моря. Вечером два-три часа непринужденный концерт для расслабленной публики. А остальное время почти на халяву отдыхаешь; солнце, загар, популярность и море. Море поклонниц.

Жизнь на юге так наладилась, что Болотаев даже смог пригласить на отдых своего научного руководителя, который после сказал провожающему аспиранту:

— Тота, спасибо… А как руководитель, тем более научный, обязан дать совет — надо выбирать: либо аспирантура, либо филармония?.. Сложный вопрос? Дам подсказку — есть басня Крылова «Стрекоза и муравей»… В общем, если в конце года не будет пары опубликованных статей и хотя бы готовой первой главы диссертации — отчислим!

И без того загорелый Болотаев совсем стал пунцовым, а профессор усмехнулся:

— Я по-отечески, а ты насупился… Делай что хочешь, но басню всё же прочитай. — С этими словами руководитель помахал рукой, тут же поезд медленно тронулся, издавая замирающий, жалобный гудок, который напомнил Тоте фальшивые ноты этих летних хмельных концертов. Скрываясь за поворотом, поезд дал ещё один прощальный гудок — это Тота, даже не перечитывая басню классика, уже решил, что он прощается с Москонцертом, и навсегда.

Из-за этого неожиданного решения Болотаев понес значительный финансовый ущерб, но ему уже давным-давно надоела эта праздная, даже похабная жизнь, и эта потеря воспринималась как положенный откуп и, вообще, это был харам[9], и когда на следующий день он приземлился в аэропорту Внуково, он с удовольствием воспринял сентябрьскую московскую прохладу и сразу же поехал на железнодорожный вокзал встречать своего научного руководителя.

* * *

Мафия. Болотаев, как-то посмотрев фильм «Крестный отец», подумал, что мафия — это кому-то хорошо, кому-то плохо, но слава Богу, что мафия только в кино или в Италии и Америке, а в Советском Союзе такого и быть не может. Оказывается, ещё как может.

Его черноморский демарш, хотя Болотаев и сделал всё открыто и официально, в эстрадных кругах столицы восприняли как явно дурной тон и заочно постановили: что ещё можно было ожидать от этого чечена-дикаря? В общем, более к эстраде «не пущать». И какова сила этой организации, если не только ресторан «Столичный» или иные «центровые» заведения, но даже забегаловки не хотят с Болотаевым дело иметь.

Это было потрясение, и Тота даже не ожидал, что в сфере искусства, в культуре, могут господствовать такие нравы, и хорошо, что у него был запасной «аэродром», иная специальность. А потом понял, что нет худа без добра. До этого он всегда был привязан к работе, а для этого требовалось быть в форме, в том числе и физической. Это постоянное напряжение, этот график, обязывающий все время кого-то развлекать и расслаблять, так, оказывается, над ним довлел, что он только теперь обнаружил, что уже пару лет не был в Грозном; правда, мать к нему за это время несколько раз приезжала.

В общем, отпросился Тота у научного руководителя, на пару недель полетел домой. А в Грозном тоска… Нет, всё мило. И дом есть дом. Однако вечером пойти некуда. Страшная безработица, в магазинах купить нечего, да и денег ни у кого нет.

Пошёл Тота и в свой ансамбль. И там ситуация плачевная. Зарплата копейки. Костюмы и инвентарь — хорошо, что зрители издалека не видят.

Загрустил Тота. И трех дней в Грозном не провел, матери сказал, что отдел аспирантуры вызывает. А мать говорит:

— Жениться тебе надо.

— Вот заработаю — женюсь, — пообещал сын.

— Что-то ты очень грустный, — опечалена мать. — Раньше ты был такой задорный… Что-то случилось?

— Нет, нет. Всё нормально, — успокаивал Тота. — Просто диссертация, наука, сама понимаешь, нелегко.

— А ресторан? — вдруг спросила мать.

— Что значит «ресторан»? — удивился Тота.

— Говорят, что ты в ресторанах танцуешь, поешь.

— А что, нельзя в ресторанах петь, танцевать?

— За деньги — нельзя, — гневно сказала мать.

— А на сцене можно?

— Это другое… Хотя ты знаешь, что я… — Она не продолжила, но Тота знал, что она хотела сказать.

А она хотела сказать, что хотя сама и артистка и всю жизнь проработала в театре и очень-очень любит и предана своей профессии, или, как она говорит, судьбе, однако она не хотела, чтобы её сын стал артистом, и теперь, провожая его в Москву, не найдя иных слов, решила поступить по-другому.

— Тота, сынок, — с болью молвила мать, — вспомни нашу притчу, что наш сосед-старик тебе рассказывал… У чеченцев есть такое поверье… Бог создал людей, и все они разные. Однако Всевышний любит всех одинаково. Тогда почему у людей судьбы разные? А потому, что сами люди должны выбрать свой путь. Ибо Создатель каждому человеку в какой-то момент присылает необузданного, сильного, молодого, строптивого жеребца. И в этот момент, а он неизвестен, каждый человек должен быть готовым и физически, и умственно, и морально схватить этого коня, обуздать и, главное, направить его в нужную сторону. И тогда человек будет счастлив. А иначе…

— К чему ты это напомнила? — поинтересовался Тота у матери.

— А к тому, что даже сидеть на двух стульях тяжело, а двух коней тем более не обуздаешь.

— А это о чём?

— Пора выбирать: либо танцы — либо финансы. Раз в аспирантуру поступил, то время зря не трать, а занимайся делом.

Если и вправду заниматься делом, то по теме диссертации Болотаева, впрочем, как и во всей науке, необходимо как можно ближе и больше быть там, где нефть непосредственно добывают, то есть в Западной Сибири, а ещё точнее — на самой буровой или хотя бы в конторе управления буровых работ, то есть на месте бурения и добычи.

К концу года аспиранту необходимо было показать не только теорию, но, что особенно важно, и практику исследования, поэтому, как рекомендовал научный руководитель и ведущая организация, в декабре Болотаев впервые отправился в Сибирь, в нефтяной поселок Когалым.

Болотаев не знал, что такое районы Крайнего Севера, что такое приполярный круг и активированные дни, когда мороз под минус 50 ℃. Он молод, здоров, и эта поездка будет недолгой, просто ознакомительная командировка. К тому же он навел кое-какие справки и посему кое-что, как теплая шапка, перчатки и обувь, прикупил. Однако его романтизм исчез, когда он вышел из самолета в Сургуте.

Ощущая острую физическую немощь, он еле-еле дошел до помещения, которое называлось аэровокзалом — на самом деле какой-то сарай, в котором зимовали воробьи и голуби и тоже так холодно, что разве вода ещё не замерзает, но пар изо рта идет. И если бы Тота не был привязан к группе из НИИ геологоразведки, он бы, наверно, тут же улетел обратно в Москву. Однако всё более-менее организованно — их встречает оборудованный для Крайнего Севера «Урал». В задней кабине светло, тепло, просторно.

Как тронулись, достали бутылки. Тота почти не пил, потому что танцор, как и спортсмен, всегда должен был быть в форме и вынослив. Правда, как тот же танцор и артист, он постоянно оказывался в компаниях поющих и гуляющих и без спиртного так же поддавался общему возбуждению, азарту и разговору. На сей раз этого не было, с неисчезающим любопытством Тота смотрел в небольшое окно: эта белая дорога бесконечна; редкие островки истерзанных сосен; за горизонтом медленно исчезающее багровое солнце и снег, огромное количество снега, который стеною выше двух метров кругом.

На следующий день эта суровость исчезла, потому что стало, как местные говорили, тепло, всего минус 20. И действительно, минус 20 в Москве — это очень непросто. А здесь воздух сухой и такой мороз даже не ощущается.

А вот впервые попав на буровую установку, Болотаев был просто потрясен: работа тяжелая и опасная. Здесь нехватка кислорода, и каждое движение тяжело дается. И Тота думает, ведь эти рабочие, что в этом холоде, в непогоду и в грязи добывают нефть, получают лишь копейки по сравнению с теми боссами в Москве, которые нефти даже не видели, а миллионы имеют.

Считать чужие деньги — интереса нет, а вот изучить процесс бурения, добычи и перекачки нефти он на месте просто обязан. Но как простому финансисту понять этот производственно-технический процесс? А понять, оказывается, возможно, если представить, что это не просто буровая установка, а цельный, живой и удивительный ансамбль, где у каждого инструмента при соприкосновении с человеком появляется свой звук, своя музыка и даже отточенный репертуар, который, конечно же, иногда даёт сбой, аварию, или открытый фонтан, или, наоборот, пустой выброс жижи…

Вот с такой, даже музыкальностью, шла ознакомительная поездка Болотаева к завершению, как случилось неожиданное и прежде неведомое для него — новичка.

Как бывает на приполярном севере, резко упала температура — от минус 20 до 50.

Минус 42 — уже так называемый активированный день. Болотаев и представления не имел, что это такое, но он застал этот кошмар на буровой. Вместе с Болотаевым девять человек закрылись в небольшой оборудованной комнате. И всё бы вроде под контролем, но у Тоты завтра самолет на Москву.

Как назло, в этот день дежурный «Урал» на буровой не оказался. Решили помочь аспиранту, рискнули ехать до поселка — это всего семь километров на уазике.

Проехав километра два, уазик заглох — видимо, бензин или масло замерзли. Была рация. Но она и так почти никогда не работала, а в этот момент даже не пищала — весь мир замёрз.

Тота ещё не понимал серьёзности ситуации, а водитель заволновался не на шутку.

Вначале решили подождать, может, будет проезжать кто-либо. Однако дорога периферийная.

Ждали полчаса. Уже стемнело. И в машине стало холодно. Решили идти обратно к буровой — это кажется ближе.

Тронулись в путь и водитель, который, конечно же, знал местность, свернул в какой-то проход между снежными стенами, по которому тропа гораздо короче.

К ночи мороз усилился, стал совсем лютым. Не то что бежать, даже идти невозможно — холод лицо обжигает, дышать тяжело. У водителя одежда соответствующая — большой овечий тулуп, выдаваемый дежурным бурильщикам, а приезжий одет на столичный лад. Из последних сил Болотаев пытался не отставать от водителя, но силы покинули его, он упал на колени.

Тень удалилась. Потом вернулась.

— Вставай! Ты не можешь идти? Так мы оба здесь замерзнем. Возвращайся к машине, — посоветовал водитель. — Я до буровой и с подмогой обратно, — последнее, что услышал Болотаев.

Им овладевала какая-то апатия и сонливость. Однако, когда его напарник скрылся за поворотом и наступила жесткая тишина, он испугался. Испугался, как никогда. Испугался смерти. Такой глупой смерти. Он вспомнил о матери. Как она перенесет смерть единственного сына?!

Этот страх что-то в нём всколыхнул, придал силы. Он с трудом поднялся, пошёл было обратно к машине, но потом его сознание поманило за ушедшим, и он пошёл за ним. И он ещё помнил, как добрел до какой-то развилки. А куда идти?.. Ему показалось, что небо в одной стороне чуточку светлее — это, может быть, огни буровой… После этого он ещё пару раз приходил в себя и ещё помнит, как у рта слюна замерзла и он пытался её скрести, но руки уже не слушались, всё помутнело, всё замерзло, оледенело.

…Дальнейшее Болотаев смог восстановить по рассказу Дады Иноземцевой.

Иноземцева тогда работала фельдшером в санчасти поселка Когалым — это сутки работы — двое отдыхать. А чтобы больше подзаработать, она ещё устроилась на полставки дежурной медсестрой у вахтовиков-энергетиков.

Объявили активированный день. Иноземцева была на дежурстве у энергетиков, когда по рации стали передавать, что по дороге от буровой-27 на Когалым поломалась машина. Водитель вернулся, судьба пассажира неизвестна. От Когалыма на буровую прибыл аварийный «Урал». Поломанный пустой уазик нашли.

В эфире поднялась паника — пропал москвич. Сказали, что его зовут Тота Болотаев — чеченец. Потом рация умолкла, наступила тишина, которую в ушах Иноземцевой от чего-то стал нарушать всё возрастающий пульс.

Иноземцева помнила, что в детдоме, ещё в малом возрасте, её почему-то, порою даже воспитатели, называли, а дети обзывали чеченкой-дикаркой. Позже её перевели в другой детдом и у неё осталась только кличка «дикарка», и вот первая часть «чеченка» навсегда исчезла, о ней просто позабыли все, в том числе и сама Иноземцева.

Повзрослев, Дада Иноземцева узнала, что чеченка — это не просто так, а национальность.

Уже обучаясь в медучилище, она поехала в свой первый детдом. Она, конечно же, никого не помнила, но ей подсказали, что есть бабушка Клава, которая что-то ещё знает и помнит.

Иноземцева нашла бабу Клаву. Та жила в старой грязной комнате деревянного, барачного дома в окружении нескольких кошек и не очень здоровой приемной дочери.

Даду поразило то, что баба Клава сразу же узнала её, а когда гостья стала докапываться до подробностей, бабуля сказала, что узнала Иноземцеву по шраму:

— А более ничего не помню, — словно под панцирем скрылась и жестко-командным жестом указала на дверь.

Так Иноземцева толком ничего и не узнала, но она на всякий случай оставила свои координаты и в своем первом детдоме, и у дочери бабы Клавы.

Никто на связь с ней не выходил, и Дада о своей кличке более не вспоминала и никогда в жизни чеченцев не встречала, и тут по рации она услышала о каком-то чеченце.

Судя по переговорам, и об этом в эфире говорили, наверное, этот чеченец-москвич находится в районе между буровой и дежурной энергетиков.

При нормальной погоде это небольшое расстояние для поиска, но при том, что уже минус пятьдесят, а может, и ещё ниже, никто рисковать не захочет и даже запрещено, а Иноземцевой даже в обычный день категорически запрещено покидать пост, но её что-то немыслимое поманило, повлекло. А ведь она на самом Крайнем Севере выросла и прекрасно знает, что с такими морозами шутить нельзя. На таком морозе замерзает и умирает всё — воля, мозг, кровь, жизнь. Но она упрямо пошла. И ей, а точнее Болотаеву, просто повезло. К дежурке энергетиков подходило шесть дорожек с разных сторон. А Иноземцева наугад двинулась, понимая, что далеко не сможет пойти, и тут за небольшим поворотом увидела черную тень, как приставленный к стене мешок. Болотаев присел на корточки и в такой позе остывал, когда его тронула Иноземцева и через одежду сразу сделала ему укол, что следовало делать в случае обморожения.

Никто, в том числе и сама Дада, после не могли понять и поверить, как с такого расстояния, в такой мороз, когда и самому идти очень тяжело, она дотащила москвича до дежурки…

По этому поводу у Болотаева и Иноземцевой сложились две легенды.

Так Тота, когда ещё только-только приехал в Тбилиси, решил, как и многие местные жители, потреблять местное вино, веря, что оно раскрепощает, вдохновляет и возбуждает в танце. Оказалось, совсем наоборот. И с тех пор Тота вообще не пил крепкие напитки. А Иноземцева не просто крепким, а спиртом его напоила, спиртом обтерла. И как позднее Тота шутил: если бы он чуть задержался, то алкоголиком бы стал.

Совсем иначе звучала легенда Дады Иноземцевой. Она говорила, что, согласно древнему преданию чеченцев, о котором Тота позже поведал, Творец послал ей, как и всем людям, скакуна, но её бедный скакун от мороза замёрз, не доскакал и так бы она и осталась в одиночестве, не познав любви. Однако она решилась побороться за свое счастье, сама несмотря на лютый мороз, выскочила навстречу своему скакуну-жеребцу. Правда, не сама его обуздала, а его на себя взвалила и в дежурку притащила. Оживила, но не обуздала, не удержала. Наоборот, все сделала, чтобы Болотаев на следующий день улетел в Москву.

* * *

Всё материально. Всё. Даже мысль, даже любовь и ненависть. Любое чувство — материально. К такому выводу пришёл Болотаев, потому что даже через самые толстые и холодные тюремные стены к нему проникло тепло. К нему прилетели волны нежной любви. Он понял, что она здесь. Дада здесь.

…Когда Болотаев очнулся в дежурке, то есть раскрыл глаза, вначале была какая-то пелена, но потом взгляд ожил, и он увидел прямо перед собой удивительно совершенный профиль девушки.

В институте культуры они изучали типажи лиц. Это явно греческий тип, правда, нос чуть большой, с орлиной горбинкой.

Тут Тота обнаружил, что он накрыт одеялом, но почти голый. Он дернулся. Девушка повернулась к нему. Он встрепенулся, даже отпрянул: на левой стороне через всё лицо шрам, который несколько искажает лицо, — словно две стороны монеты. Понимая это, девушка инстинктивно пытается скрыть одну сторону.

— Как вы себя чувствуете? — Она по-хозяйски откинула одеяло с его ног. — А ну-ка, пошевелите пальчиками. — Она гладит его ноги. — Онемения нет? — Голос у неё мягкий, бархатный. — Судорога, тошнота, слабость? Откройте рот… Вам повезло.

— Кто меня спас? — первое, что смог сказать Болотаев.

— Тот, — она показала пальчиком вверх, — и организм у вас здоровый.

— А где я?

— Дежурная часть энергетиков.

— А вы врач?

— Я дежурная… Медсестра.

— Мне надо в Москву, — вдруг выдал Болотаев.

— Знаю. Вас все ищут. Сейчас за вами машина прибудет. Так что вставайте. Одевайтесь.

— Там мороз? — о своем спросил Тота.

— Мороз ослаб, — сообщает девушка. — Всего минус сорок.

— Сорок?! — испуган Тота.

— Сорок. Всего сорок. Но так, в такой одежде, на север ездить нельзя.

— В жизни больше не приеду… Сесть бы в самолет. Кто за мной приедет?

— Наша дежурка… Одевайтесь. А то опоздаете на самолет… Вот вам свитер и носки шерстяные. Одевайте, одевайте. Вам ещё долго ехать. Да и в аэропорту сквозняки… Как прибудете в Москву — сразу в больницу… О, машина пришла. — Это ей по рации сообщили. — Собирайтесь… и вот, на дорожку. — Она протянула наполовину наполненный граненый стакан.

— Что это такое?

— Спирт. Разбавленный.

— Я не пью.

— Правильно, но сейчас надо, — командовала она. — А в Москве бросите.

В машине Болотаев ощутил приятное тепло изнутри, и свитер согревал, он заснул.

В аэропорту Сургута его разбудили коллеги-москвичи. Все расспрашивали как да что, а он даже имени не спросил у своей спасительницы и, наверное, самым первым сел в самолет, твердо веря, что больше в этот мороз нос не сунет. Правда, по истечении нескольких дней, увидев сибирский шерстяной свитер, Тота отчего-то поднес его к лицу, понюхал — какой-то потаённо-манящий запах тоски, заброшенности, одиночества. И ему вновь захотелось полететь в эту бескрайнюю Сибирь, поселиться где-то в глуши вместе с этой медсестрой… Он должен, он обязан её найти. По-человечески поблагодарить. Хотя бы её вещи вернуть.

Это сиюминутное желание вскоре напрочь позабылось, к тому же приближался Новый год с отчетами и банкетами, как вдруг в почтовом отсеке на проходной общежития появилась квитанция «Почта СССР» для получения бандероли. Маленький казенный конверт и в нем, какая радость, его блокнот со всею, всею, всею информацией, без которой ему было очень тяжело: просто подарок к Новому году. Тут же от руки текст: «Ваш блокнот найден в кабине дежурки. С Новым годом!»

Более ни слова. Адрес отправителя — Когалым, номер почтового отделения и фамилия Иноземцева Д.

Не сомневаясь, Болотаев понял, что Иноземцева Д. — это спасшая его медсестра, но как она узнала его адрес? Ведь в блокноте его нет. Впрочем, она могла кому-то позвонить или написать. А вот Тота тут же на почте хотел в ответ ей послать телеграмму — не приняли, нужен точный адрес, а не номер почтового отделения.

Более Тота эту Иноземцеву не вспоминал, но, когда через месяц вновь в Когалым засобиралась экспедиция, он тщательно подготовился. Уже зная, что на Севере тяжко с продуктами, а фруктов вовсе нет, он, используя свои связи, потратив почти все деньги, закупил всяких деликатесов. Словно Дед Мороз с подарками, точнее с коробками, прямо с аэропорта он приехал в ту дежурку, а у Иноземцевой, оказывается, выходной. Тота спросил её адрес.

На краю маленького поселка старый деревянный двухэтажный барак, к которому подъезда на машине из-за снега нет. По снежному коридору надо идти метров двадцать.

В отличие от внешнего вида подъезд дома чистый.

По скрипучей лестнице Тота поднялся на второй этаж, постучал.

— Кто там? — Тота узнал её голос; на сей раз строгий и встревоженный.

— Гость из Москвы.

— Ой, — услышал Болотаев. — Секунду. — За дверью шорох, так что Тота даже подумал, может, она не одна, но потом торопливо щелкнул замок, чуть-чуть приоткрывая дверь. — Неужели это вы?! — воскликнула девушка, распахнув во всю ширь дверь.

Она стояла боком, скрывая часть лица. Была взволнованна.

— Добрый день! — сказал гость.

— Здравствуйте, — ответила она и как-то торопливо, словно боясь, что он уйдет: — Проходите.

— Из машины кое-что надо принести, — сказал Тота, тронулся вниз по лестнице.

— Вам помочь?

— Нет-нет… Я сейчас.

Тота дважды ходил к машине. Потом, как хозяин, стал привезенные коробки распаковывать.

— Это ваши свитер и носки, большое спасибо. И это всё вам, — торжественно говорил он.

— Всё мне?

— Да. Это, конечно, мелочь. Так… Вы ведь мне спасли жизнь.

— Да бросьте вы. — Она, словно невеста, всё так же боком стоит в углу.

— Я машину отпустил, — как и все москвичи в провинции, командует Болотаев. — В пять она за мной вернется… Если позволите, я посижу у вас… Поговорим… Можно?

— Да-да. Конечно.

— А чай есть? Холодно.

— Да-да. Конечно.

Накрыли стол. Сели. Оказывается, хозяйка в первый раз банан съела. А вот гранаты и киви даже не видела.

За чаем разговор не клеился.

— Может, перейдем на ты? — предложил Тота.

Она лишь кивнула.

— Странное у тебя имя — Дада… У нас, у чеченцев, — это значит дед или отец.

— А меня в самом детстве называли чеченка-дикарка.

— Почему?

— Не знаю. — Она резко встала из-за стола. — Что вам приготовить поесть?

— Ничего не надо, — сказал Тота. Теперь, когда она завозилась вокруг электроплиты, он смог её рассмотреть, высокая, даже чуть выше него, от природы тонкая, но не хилая, какая-то пружинистая, кошачья стать, так что Тота выдал, то о чём думал: — А из тебя вышла бы прекрасная танцовщица.

— С чего вы взяли? — встревоженно развернулась она.

— По первой специальности я хореограф кавказсках танцев.

— Серьезно?! — Теперь она улыбнулась. — А знаете, на вечере дружбы в медучилище мне поручили исполнять лезгинку. Только мне по размеру подошёл этот костюм… Я вам сейчас покажу фотографии. — Она вытащила из-под кровати старый, потрепанный чемодан. Из него достала небольшую пачку фотографий, перевязанных резинкой. Пытаясь некоторые не демонстрировать, она нашла то, что искала. — Вот! — Видно было, что этой фотографией она дорожила.

— Прекрасно! — сказал Болотаев. — А кто вас учил танцевать?

— Никто. По телевизору видела.

— А ну, сейчас покажи, — не без иронии сказал гость, но и она ответила в тон:

— Был бы костюм — станцевала.

— При чем тут костюм?! Это только плохому танцору всё мешает.

— А музыка? А ритм? — Впервые Тота видел, как она улыбается.

— Так это я организую в лучшем виде. — Тота осмотрел комнату и, не найдя более подходящего, спросил: — А можно твой чемодан?

Как барабан используя не только этот чемодан, но и всё подручное, Тота, как он умел и как в данный момент хотел, выдал такую ударную страсть джигитовки, ещё звуками подпевая, выкрикивая, что потрясенная хозяйка стала смеяться.

— Давай! — взбадривал её гость, но она вся покраснела, закрыла лицо руками.

…Стук в стенку прекратил это внезапное буйство.

— Дада, у вас что, свадьба? — пожилой, женский голос.

— Нет, нет, простите, — крикнула хозяйка.

Тишина. Шепот Тоты:

— Ну и слышимость у вас. Словно стен нет.

— Да, — также шепотом подтвердила Дада, она о чём-то задумалась, а потом, уже обычным голосом, сказала: — Это было великолепно! А вы умеете лезгинку танцевать?

— Вроде умел, — ирония в его голосе. — Показать?

— Нет-нет. Тут и места нет.

— Хороший танцор где угодно станцует лишь бы душа ликовала!.. Могу и на столе. — Тота встал.

— Нет-нет, — вновь взмолилась Дада. — Соседка болеет.

— Так мы её оживим. — Тота сделал вид, что неуклюже собирается залезть на стол.

— Пожалуйста, не надо. — Она сама уже смеялась.

Они дружно засмеялись, и Болотаев поразился, до чего она преобразилась. Глаза заблестели. Появился румянец, и даже шрам, что так искажал её лицо, стал почти незаметен. И это, наверное, потому, что она сама о нем забыла.

Пили чай, ели фрукты, болтали ни о чём, пока их не отвлек стук в дверь:

— Дада, это твоего гостя там машина столько ждет?

Тота быстро оделся, правда, у двери выжидающе встал и, не увидев реакции, сам спросил:

— Может, я останусь?

— Нет.

Обиженный Тота не без актерства демонстративно раскрыл дверь, вновь взял паузу, но она ещё тверже:

— Нет. Возьмите фрукты… Постойте. Возьмите свитер. Холодно. А вы одеты…

После этого предложения Болотаев вернулся. Очень медленно свитер надел и вновь молча встал, что-то ожидая.

— Вас ждут, — твердо сказала Дада.

— Хоть телефон дай.

— Есть только рабочий.

* * *

Тота уже знал график дежурных контактов с надзирателями, и поэтому внеплановое лязганье засовов и ключей он, понятное дело, встречал с тревогой. Однако ему даже не дали сделать положенный доклад, просто в окошко просунули какой-то мягкий сверток.

Даже не раскрыв его, Тота понял, что это от Дады — она вновь связала ему свитер, носки и шапку.

Свитер мягкий, красивый, голубой, как и тот, который она ему связала ещё в Москве.

Он поднес свитер к лицу, принюхался. Запах шерсти, но, ему показалось, он это явно ощутил, её запах…

В ту, во вторую поездку в Когалым Тота, так получилось по работе, более Иноземцеву не увидел. А через неделю на заседании кафедры вдруг объявили, что надо кого-то для дополнительных замеров командировать в Сибирь. Болотаев удивил всех, изъявив желание, а заведующий угадал:

— Может, там невесту нашел? — И следом: — Смотри, Болотаев, как в песне поется, первым делом, первым делом — самолеты, ну а девушки, а девушки потом. Понял?

Так Тота и поступил. В воскресенье ночью он прибыл на место. Думал, что всю неделю отработает, а в пятницу встретится с Дадой. Как с ней сложится, неизвестно; впрочем, на воскресенье у него обратный билет.

Всё шло по плану, как вдруг в среду на проходной общежития вахтовиков, где он остановился, ему пожилая вахтерша передала трехлитровую банку.

— Что это? — удивился Тота.

— Клюквенный морс. Местный. Очень полезный.

— От кого?

— А вот эта. — Вахтерша провела рукой по лицу, и Тота сразу понял.

— А вы её знаете?

— Так кто ж её не знает?! Сумасшедшая! Тут за ней один парень ухаживал, так она его чуть не убила. Дура. Дикарка детдомовская!

После такой информации Болотаев хотел отказаться от морса, но вахтерша настояла:

— Берите. Берите. Очень полезно зимой, особенно вновь прибывшим. Здесь климат плохой.

Тота банку взял и удивленно спросил:

— А как она узнала, что я здесь, прилетел?

— Не знаю, — был ответ.

В комнате Тота долго принюхивался к ярко-красному напитку. С одной стороны, после слов вахтерши он чуть брезговал, с другой стороны, запах манил. Отпил глоток, второй. Понравилось. Прямо из банки выпил залпом почти треть.

Словно это был обвораживающий напиток, Тота сразу же, почти не раздумывая, пошёл, несмотря на усталость, голод и сильный мороз, прямо к Даде домой. Дома её не было. Пошёл на работу. Оказывается, совсем недавно она сменилась. Они разминулись.

Уже было очень поздно. Безлюдно. Темно. А страх от явно крепчающего мороза быстро погасил обольстительную страсть Тоты и погнал его в сторону надежного пристанища — общежития.

Через день, в пятницу, уже полностью завершив намеченный план работ, Болотаев в очередной раз набрал номер дежурки энергетиков и впервые услышал её по телефону.

— Спасибо за клюквенный морс, — не зная, что ещё сказать, в очередной раз благодарил Тота, а потом спросил: — А как ты узнала, что я здесь?

— Я позвонила на кафедру в Москву.

— А как нашла телефон?

— Вы ведь дали.

— А… А что позвонила?

— Нельзя? Больше не буду.

— Нет-нет. Конечно, можно. И даже нужно… Мы сегодня увидимся? Можно я зайду?

— Я сегодня допоздна на работе.

— Ну, — сделал долгую паузу Болотаев. — Может, я попозже зайду.

— Нет. Ночь. Поздно. Мороз. Опасно, — отвечает она.

— Ну я хочу тебя увидеть, поговорить… а ты?

— Завтра увидимся.

— Я улетаю завтра, — соврал Тота.

— Вы вроде улетаете в воскресенье.

— Откуда ты всё знаешь? — Тота раздражен.

— Вахтерша в общежитии сказала… Кстати, обещают большие морозы.

— Да? — Вот этого Болотаев очень боится, а Дада говорит:

— У меня аварийная связь. — Тота тоже уже давно слышит параллельные звонки. — Простите. До свидания!

Тота лежал на кровати, думал о поездке. В целом не плохо — он исполнил задание кафедры и надо было, как положено, в пятницу вечерним рейсом вылететь в Москву, но он, желая встретиться с Дадой, купил билет аж на воскресенье, а тут прогнозируют то, чего он боится, — лютые морозы.

Он уже просчитывал вариант выезда в аэропорт, но это затраты и риск, или просто билетов не будет.

Его раздумья улетучились со стуком в дверь. У мастера буровой день рождения. Его приглашали в кафе и вот напомнили, с собою зовут. Не раздумывая, Тота с ними пошёл и уже в кафе познакомился с грузином, который работал на соседней буровой.

Вспоминали о Тбилиси. После очередного грузинского тоста о великом сыне чеченского народа Тоте Болотаеве, Тота не удержался — до дна осушил бокал с вином из рук брата.

Заиграла кровь чеченца. Понятно, что и он должен как-то ответить. Однако он в Грузии почти не пил и тосты говорить так и не научился, зато он умел иное.

Тота выдал концерт.

Будучи чрезмерно разгоряченным, он даже не заметил, как оказался перед дверью Дады. Ещё сильнее стал стучать, открылась соседняя дверь — обросший толстый немолодой мужчина.

— Она сегодня поздно будет, — заплетался у него язык. — Она в кафе.

Ничего не говоря, Тота тронулся по лестнице вниз, а ему вдогонку:

— Так ты её жених, из Москвы? Можешь у нас переждать.

«Я жених?» — это известие и колючий мороз на улице отрезвили его.

Теперь Тота жалел, что сюда пришёл, и понимал, что до общаги может не дойти и вовсе заблудиться. А мороз дает о себе знать, и Тота подумал, что выбора нет, что он и жених, и кто угодно лишь бы быть в тепле, и он уже было вновь тронулся к подъезду, как услышал скрип шагов, потом увидел приближающуюся тень.

— Вы замерзнете, — она с ходу взяла его под руку и повела в подъезд, — сейчас отогреетесь, выпьете чай, и я вас провожу, — уже в комнате говорила она.

Тота молчал. Он был зол, а она весело продолжала:

— Как вы поете, а танцуете! Гениально! Даже не думала.

— А ты что в кафе делала? — спросил гость.

— Я по выходным, когда наплыв клиентов, там подрабатываю посудомойкой.

— Посудомойкой? — удивился Тота. — И сколько… — Он не окончил предложение, но она ответила:

— Два рубля за вечер. Кстати, сегодня я ничего не заработала, отпросилась пораньше. Знала, что вы ко мне пошли, — улыбалась она, пытаясь быть к нему одной стороной лица.

— А как ты узнала, что я к тебе пошёл?

— Следила. Общага направо, а вы пошли прямо. Хорошо, что не заблудились. Пьяным на мороз — опасно.

— Я не был пьян. И вообще не пью. — И чтобы поменять тему: — Может, я дам тебе эти два рубля?

Вмиг улыбка спала с лица хозяйки. Тота тихо сказал:

— Прости.

— Да, ладно. — Она вновь засияла. — Это я и все, кто там был, вам должны. Такой концерт! Теперь я поняла, что такое лезгинка, джигитовка… А вы научите меня?

— Конечно! — Тут Тота загорелся, даже вскочил.

— Нет-нет! — испугалась Дада. — Это я так. Когда-нибудь… А сейчас чай, и я вас провожу.

— Я заплутаю, замерзну.

— Я вас провожу до общежития и вернусь.

— Из-за меня так рисковать?!

— Какой риск?! Минус тридцать пять — это сносно.

— Нет. Я не смогу. — Тота действительно очень боялся по такому морозу в такую даль идти, и хочет он остаться, давно хочет, но она уже серьезным тоном говорит: — Я сейчас пойду найду машину.

— Нет! — чуть ли не крикнул Болотаев. — Позволь остаться.

Она долго думала, молчала, а он приблизился вплотную со стороны, которую она всегда пыталась скрыть, и прошептал:

— Ты ведь любишь меня? — и тут же более страстно: — Я тоже!

Она молчала. Лицо её стало пунцовым, а шрам даже потемнел, и она задрожала.

— Что с тобой? — Он хотел было её легонько обнять, как она взорвалась:

— Не трогайте меня! — отскочила в сторону.

Не менее её испугался и гость. Надевая в спешке пальто, он попятился к выходу, у двери остановился, застыл.

Отчего-то именно в данный момент он вспомнил, что по предмету «режиссура» их учили, что в пьесе обязателен конфликт или противоречие, после которого происходит развитие сюжета, действий, диалога. Однако это по теории драматургии, где автор волен в изобретательности, а у него перспектива — ночь, лютый мороз, и больше он может вовсе не встретить её. А ведь он сказал правду по поводу взаимности их чувств, поэтому он тихо предложил: — Может, я останусь?

— Я вас провожу.

— В такой мороз и собаку не выгоняют.

— Поймите, — она стояла перед ним, как провинившаяся школьница перед учителем, — здесь все удобства на улице.

— Я неприхотлив. — Задор появился в голосе Тоты.

— И кровать одна.

— А я спать не буду… По очереди будем спать. — Тут они оба засмеялись, а она продолжает:

— Сегодня пятница. Напьются. Бывает, буянят.

— Вот и должен я тебя защитить.

— Сейчас вы не ощущаете, но здесь прохладно, а ветер ночью задует — всюду щели. Под утро особенно холодно.

— С милой и в шалаше рай! — театрально воскликнул Тота.

— Тогда как хотите.

— Как я хочу? — задал он вопрос. Она не ответила…

* * *

Жизнь порою парадоксальна.

Например, светит солнце — хорошо. Солнцепек — очень плохо. Или дождик летом — благо. Ливень — потоп, наводнение.

Эти немудреные примеры пришли на ум Тоты Болотаева оттого, что он знает: с возрастом необходимо уединение, необходимо иметь хотя бы небольшое, но личное пространство. Однако личное пространство одинокой камеры — самое тяжелое наказание из изобретенных человечеством. Цель или итог такого наказания — сумасшествие. Временное противоядие есть — жить воспоминаниями… И почему-то ту ночь, ту первую ночь, с Дадой он вспоминал очень часто, пытаясь восстановить всё до мелочей…

Дада готовилась к приему гостя. Это было видно с первого взгляда по тщательно завитым светло-русым мягким волосам, и по многим-многим иным признакам, которые Тота особенно вспоминал, и, конечно же, по накрытому столу — запеченный муксун[10], пирог с морковной начинкой и даже гранаты и шоколад, которые он в прошлый раз ей привозил.

Можно было сказать, что у них проходил некий светский поздний ужин, до того всё было торжественно, если бы из-за стен, со всех сторон, не слышались грубые, хмельные, мужские выкрики; порою резкий, истеричный девичий смех; плач ребенка и иной фон гуляющего в пятничный вечер рабочего общежития, а точнее, барака посреди промерзшей сибирской тайги.

До определённого времени Болотаев был очень доволен, он действительно получил и получал всё, что хотел от этой встречи, до того всё было приятно, страстно, вкусно, как вдруг лампочка резко померкла, напряжение резко ушло.

— Вот черт, — прошептала Дада, — кто-то обогреватель врубил.

До того, как погас свет, она успела зажечь свечу. Вечер стал бы совсем романтичным, если бы хмельные мужские голоса не послышались прямо у их двери.

— Это Лёха хотел машину прогреть.

— Вот идиот.

— Минус сорок. Будет и пятьдесят.

— Свет не дадут?

— Не дадут, если Дада не пойдет в дежурку.

— А она сегодня не пойдет. К ней (тут очень грубое слово) из Москвы прибыл.

— Да ты что?

— А что, ты не слышал?

— Заждалась?!

— Дождалась!

— Ха-ха-ха! — Дружный, раскатистый хохот, от которого задрожали не только заиндевелые окна, но и огонёк свечи.

Блажь, в которой до этого пребывал гость, моментально улетучилась, ибо Болотаев в этот момент от чего-то вспомнил чеченскую поговорку, что петух, запрыгнувший в чужой курятник, будет затоптан.

Тота понял, что надо как-то реагировать. И первая его реакция, реакция профессионального танцора, выправить перед выходом стать. Он напрягся, как вытянутая струна. Увидев его реакцию, Дада сказала:

— Успокойтесь. Я сейчас. — Она встала, выдвинула из-под кровати всё тот же старый чемодан, достала из него выцветший ватник и, на ходу надевая его, подошла к двери и, не открывая, каким-то резко изменённым, грубым голосом выдала:

— А ну прочь!.. Или Немого позвать? А то и сама выйду. Прочь! Идите в дежурку. Пусть свет дадут.

Кто-то стал орать, материться. Голоса спускаются, шум почти исчез.

Дада ещё немного постояла у двери, прислушиваясь. Потом повесила ватник на гвоздь, вернулась к столу, села на прежнее место, но при этом как-то виновато улыбнулась, будто её уличили в обмане.

Долгое молчание нарушил Тота:

— А Немой кто?

— Ай, — она небрежно махнула рукой. — местный уголовник. Так, блатной. Но эти мужики его боятся, он их на понт берет. А со мной, как с зэчкой, солидарен.

— Ты зэчка?

Она усмехнулась:

— Да. Было такое.

— А за что?

— Соучастие в убийстве.

Эта новость как кирпич на голову гостя:

— Кого? Как? За что? — Ужасные нотки в его тоне, а она спокойно:

— Вам чаю налить?

— Нет. Да. — Он уже сбивается, любопытство появилось. — А что было?

— Вам интересно? — Она загадочно улыбается. — В общем, был убит директор нашего детдома. Мне тогда уже шел пятнадцатый год. Я была крупная девочка, точнее, уже женщина. Была заводилой и не простой. К убийству я отношения не имела. К сожалению.

— Почему к сожалению? — всё более удивляется Тота.

— Долго рассказывать, да и мало кто поймет.

— Я постараюсь. — Всё же очень тих и угрюм стал голос гостя, но продолжения он ждал. — И что?

— А что? ЧП. Надо было образцово-показательно убийц наказать. Двух девочек, Нику и Машу, моих ближайших подруг, и меня, как подельницу, судили за групповое убийство… Маши уже нет. Очень красивая была, классная. Говорили, что на зоне покончила с собой, а скорее того… Ника до сих пор сидит. Ну а мне повезло, я была беременна. Вот… — Она полезла в раскрытый чемодан. Достала небольшую пачку фотографий. — Вот моя дочка. — Она пыталась, чтобы огонек свечи осветил уже поблекшее фото.

— А где она? — спросил Тота.

— Сказали, что умерла.

— Как умерла? — Гость почти ошарашен. — А ну… — Он взял фотографию.

Изображение нечеткое. Если бы не рана на лице, то Даду и не узнать; очень худая, тощая. Она сама ещё ребенок, только в широко раскрытых глазах страх, может, страх за ребенка.

— А где её похоронили? — допытывается Тота.

— Не знаю. Просто сообщили — умерла… Она была очень болезненной. Я её в тюрьме выхаживала и родила.

— А кто отец?

— Отец ребенка?.. Не знаю.

— Как не знаешь?! — Гость даже привстал.

— Нас, а конкретно меня, насиловали многие… С самого детства.

— Что?! — Словно от страшной заразы Тота брезгливо отпрянул от стола. Резко вскочил, опрокидывая стул, кинулся к выходу, быстро взяв шапку и пальто. Мгновение колебался, бросил тут же одежду, вновь стремительно вернулся, сел. В упор на неё уставился.

От его быстрых движений пламя свечи заколыхалось. На и без того изуродованном лице Дады поползли чудовищные, как змеи, тени.

— Ты врёшь. Ты всё врёшь, — громко сказал Тота, и усмехнувшись, — а из тебя вышел бы хороший писатель-фантаст. Кошмары писать.

Она молчала. Как ни странно, и во всем бараке воцарилась удивительная, мёрзлая тишина, словно все жильцы исповедь Дады услышали, онемели. А Дада в одной позе застыла, и Тота понял, что она мысленно улетела в иные времена.

Он осторожно тронул её руку и шепотом спросил:

— Дада, скажи правду, ты ведь всё это выдумала?

Она улыбнулась одними губами.

— Конечно, — продолжил Тота, — как танцор, как хореограф, я психолог и философ жеста, мимики и даже души, и поэтому я утверждаю — по крайней мере в тот момент, когда ты говорила о дочери, — ты обязательно бы заплакала или слезу пустила бы, если бы это было так. Но ты…

Он замолчал, потому что ему стало неловко от её снисходительно-пронизывающего взгляда.

— Вы знаете, — жестко сказала она, — в детдоме никто не плачет. С самого детства от этого отучивают при помощи наказаний.

— Не может быть. — Тота одернул руку, а она вновь с какой-то усмешкой спросила:

— Вам стало страшно со мной?

Он не ответил, а она:

— Уже брезгуете, противно?

— О чём ты говоришь?! — Ещё тише стал голос гостя, и он, как заговорщик, оглянувшись, спросил: — Неужели всё это правда? Какое изнасилование? Разве этот ужас возможен в нашей стране? Мы ведь строим социализм. Да за такие дела над детьми…

— А мы не дети. Мы были дети врагов народа. Дети политзаключенных, предателей, шпионов и вредителей.

— А кто твои отец, мать?

— Не знаю. — Она горестно вздохнула. — Смутно помню, как отец каким-то образом меня из детдома забрал и мы даже бежали. Его на моих глазах застрелили… А про мать ничего. Знаю, что порою, как я что натворю, меня попрекали: «А что от неё ожидать? Мать — фашистка, отец — дикарь». А ещё помню, когда мне было лет восемь — десять, меня заставляли писать письма матери. И даже на камеру снимали и мой разговор к матери записывали.

— И что ты говорила?

— Ну, подготовленный текст заучивала. Но много-много раз одно и то же заставляли говорить, чтобы было убедительно… Потом отстали.

— А это в тюрьме? — Тота показал на её шрам.

— Нет… В детдоме учителя были хорошие; почти все спецпереселенцы или дети политзаключенных. Была Надежда Митрофановна — аристократка, дворянского происхождения, широко образованная и воспитанная женщина. Она подсказала мне ход вырваться из детдома, дала адрес и рекомендацию на киностудию «Мосфильм». Тайком я отправила свое фото и письмо, и мне, как в сказке, пришло приглашение на пробу в фильме с одновременным поступлением в театральное училище… как я была счастлива! Но накануне отъезда, ночью, лицо облили кислотой.

— Ты на боку лежала? — дрожащим голосом спросил Тота.

— Видимо, да. А то бы всё лицо таким было… Порою мне кажется, что так было бы даже лучше. А то словно двуликая. Я так всех пугаю. — Она засмеялась.

— А кто это сделал?

— Не знаю. Меня в ту ночь отвезли в тюремную больницу.

— А почему в тюремную?

— Ухта — кругом тюрьмы и зоны.

— А дальше что? — любопытен Болотаев.

— После больницы меня перевели в другой детдом, в другой город. Всего я поменяла девять детдомов. Теперь понимаю, что это специально, чтобы мы не спелись, не сдружились, друг с другом не сблизились.

— И что везде, — тут Тота долго подбирал слово, — были плохие порядки?

— Насильники? Это маньяки, больные люди, которые целенаправленно ищут такую работу.

— Но ведь были и есть какие-то контролирующие органы?

— Может, и были, — говорит Дада, — но мне кажется, что сама система всё это допускала и даже, более того, может, к чему-то, к какой-то миссии готовили нас.

— К какой? — вырвалось у Тоты.

— Точно не знаю. Хотя догадки есть. Но со мной не вышло — как ни странно, мне думается, меня тюрьма спасла, а может… Впрочем, не знаю.

Через стену заскулил ребенок. Где-то по радио тихо пела Клавдия Шульженко. А за окном ветер всё более и более набирал силу, уже порою свистел и так стало задувать, что и огонек свечи кренится и вот-вот задует, погаснет.

— А после тюрьмы? — вдруг спросил Тота.

— После тюрьмы? — переспросила она, задумалась. — После тюрьмы жизнь изменилась. Во-первых, меня оправдали. Во-вторых, я повзрослела и стала уверенной, что для меня стало очень важным. А в-третьих, уже появилась некая свобода… Правда, мне пришлось возвратиться в места моего детства — надо было сделать кучу справок, документов и паспорт. А прописки нет. Но и здесь мне помогли добрые люди — выбили направление в медучилище при Военно-медицинском институте.

— Это в Москве?

— В Новосибирске. Три года за казенный счет. Очень хорошо училась и учили. Однако в академию не взяли.

— Почему?

— Думаю, моя биография не понравилась.

— А сюда как занесло?

— По распределению отработала медсестрой. А теперь перешла сюда, к энергетикам. Не по специальности, но зарплата выше и вот, — она осмотрела свою лачугу, — какое-никакое, а жилье.

— Да, — горестно выдохнул Тота.

«Вьюююю!» — за окном уныло и протяжно завыл ветер.

— В такую погоду самолеты не летают, — вдруг о своем высказал Болотаев.

— Вы хотите уйти? — живо спросила Дада. — Я вас заболтала. Загрузила. Всю свою горесть выболтала. — Она встала. — Давайте я вас провожу.

Тота молча уставился в сторону окна.

— Да, пурга, — подсказала Дада, — а я у Лёхи машину возьму… Хотя… — Она вновь села и не как прежде, а уже как-то бочком, вновь скрывая часть лица. — Лёха небось пьяный. А может, я сбегаю на дежурке приеду?

— Зачем?

— Вас отвезти.

— Ты меня выгоняешь?

— Я вижу, как вам стало противно.

Гость промолчал.

— Я чистая! — вдруг вырвалось у нее.

«Вьюююю!» — ещё сильнее ветер завыл, да так, что даже свечу задул… Темно. Под напором стихии всё притихло, только бревна барака заскрипели; буря не на шутку разыгралась, и под этот вой Тота услышал редкие, судорожные всхлипы.

Он встал. В темноте ощупывая стол, дошел до Дады. Крепко обнял и шепотом на ухо:

— Ты об этом прежде никому не рассказывала?

Она лишь мотнула головой:

— Некому было рассказывать?.. У тебя никого нет? Некому было поплакаться?

Она заплакала навзрыд.

Он сильнее прижал её и на ухо прошептал:

— Не плачь. Ты самая чистая, и я у тебя есть…

* * *

Внимание — великая сила!

Да-да, простое, маленькое внимание ко всему, даже вроде бы и к неодушевленному предмету, а сразу всё меняется, расцветает… Это к тому, что вот приехал в далекую Сибирь близкий человек и по закону она ещё не может увидеться с заключенным, однако сам факт, что осужденному оказано такое внимание, действует. Значит, Болотаев не какой-то там отъявленный мошенник-преступник-отморозок, а человек, о котором есть кому беспокоиться.

И передачи ещё делать нельзя, а Болотаев уже получил шерстяные вещи. Это Дада.

Сама всё связала и, главное, сумела доставить. Правда, через пару дней кое-что, как неположенную блажь, охранники забрали.

Это покажется странным, ведь сами охранники эти вещи доставили и понятно, что не просто так, а за мзду. И сами отняли. Хорошо, что самого Болотаева за эти вещи не наказали.

Ну а Тота две ночи в тепле спал, вспоминал ту первую ночь с Дадой.

…В ту ночь свет так и не дали. Тота очень устал и даже толком не помнит, как лёг спать, видимо, просто вырубился, а проснулся от холода. Тоненькое одеяло не согревало.

— Дада, — тихо сказал он, повторил, но её не было.

Тота встал. На часах уже десять.

«Куда делась Дада? — подумал он, а потом: — А была ли она и правда ли то, что она накануне рассказывала?.. Конечно же нет. Это всё выдумки».

Хотя, как реальность, тюремный ватник у двери на поржавевшем гвозде висит. Этот ватник, спасаясь от холода, надел Тота. Походил по комнате в раздумьях. От прошедшей ночи двоякое впечатление. Обольстительное начало, а потом суровость бытия жизни Дады, от которых у Тоты до сих пор болит голова.

«Впрочем, такого в жизни быть не может. Дада, видимо, фантаст». — С этой мыслью, кутаясь в ватник, он снова лёг, и, когда сонная нега стала овладевать им и, слегка потягиваясь, он переворачивался на другой бок, острая боль в руке, а потом и в противоположном боку заставила его в ужасе вскочить… Оказывается, в правом рукаве заточка, а слева, в потайном карманчике, — самодельное шило…

Ему стала противна эта комната, её хозяйка и вся эта Сибирь, и тайга, и нефть. А потом ещё хуже: чуть ли не запаниковал, когда увидел, что Дада заперла его сверху и непонятно, что и как будет дальше.

Конечно, Болотаев не заорал о помощи, но дрожь, может быть и от холода, овладела им. В отчаянии и от бессилия он вновь лёг, теперь уже без ватника и было холодно, и очень неуютно, и беспокойно, но это всё как-то растворилось в сознании, и он, наоборот, почувствовал такую нежность, тепло, умиротворение, словно кто-то по-кошачьи мягко обнял его, успокоил, убаюкал; обдал ароматом сладости и любви…

Позже, ещё задолго до ареста, думая о Даде и о её природном даре отдавать или давать тепло и успокоенность, Болотаев понял: это она сама этого всего по жизни не получала, но об этом мечтала и поэтому себя всю, когда хотела, отдавала, но и забирала так же всё.

— Я извиняюсь, что у вас сегодня завтрак и обед одновременно, — говорила Дада, накрывая стол. — Утром позвали соседи — ребенку плохо стало — сделала укол. А следом «скорая» не смогла приехать — снова меня позвали. А тут по утрам я капельницу бабушке-соседке ставлю, а потом сменщик на работу не вышел — думала на минутку сбегаю, всё улажу, но сегодня ведь суббота — все в загуле.

— А я даже не заметил, как ты вышла, — сказал Тота, а далее он хотел спросить о ватнике, но с её приходом стало так тепло, спокойно и вкусно, что вновь он подумал, что всё, что было сказано и увидено накануне, — его фантазия на волне вскипающей любви.

После обеда Дада должна была бежать на работу.

— И я должен идти, — крикнул Тота. — Мне собираться надо.

— Да-да, конечно, — поддержала его Дада, — пойдёмте до дежурки, а там я машину вызову, и вас отвезут.

Даже этот небольшой путь Болотаев преодолел с трудом, до того ему было худо от сильного ветра и мороза.

— Эх вы, южанин, — посмеивалась над ним Дада.

А следом выяснилось, что из-за ночного бурана где-то случилась авария и дежурная машина там, так что придется в дежурке ждать.

Это ожидание не было тягостным, ибо им оказалось интересно друг с другом, было о чём поговорить, в том числе и о танцах, и тогда то ли сам Тота предложил, то ли Дада попросила — словом, на этом небольшом пространстве началась репетиция лезгинки. Оба загорелись.

— Так! Так не пойдет, — вошёл в раж Болотаев. — Осанка! Спина прямая… Так! Раз-два-три… Постой. Вон, возьми швабру. Да-да, швабру возьми. На плечи и руки на швабру… Выпрямилась. Ещё. Живот втянула. Подбородок вверх. Ещё… А теперь слегка на цыпочках встала. Во! А теперь плавно поплыла, поплыла, как лебедь…. И слушай такт. — Он стал набивать джигитовку по деревянному стулу. — Браво! Молодец!

Они даже не заметили, как появились дежурные энергетики, которые отвезли Тоту до общежития, где он с первой минуты почувствовал какую-то невероятную расслабленность, спокойствие и усталость, от которых сразу же заснул.

Правда, что в бараке Дады, что в рабочем общежитии Тоты по выходным да к вечеру — хмельные голоса, раскатистый смех. А потом, уже к ночи, вновь пурга разгулялась, засвистел ветер, холодно, от такой стихии всё замирает, особенно человек.

А Тоте уже не спится. Страшно. С каждым порывом ветра кажется, что вот-вот этот деревянный сарай по бревнышкам разнесет. И теперь он жалеет, что эту ночь он с Дадой не остался, а ещё более жалеет, что, как только окончил свою работу, в пятницу, тут же не улетел — поддался страсти и связался с этой Дадой, у которой и на лице — двуликость, и в душе — вулкан, и в судьбе — кошмар. Последнее, как заразная болезнь, овладело состоянием Тоты.

Однако жизнь, как природа, особенно на Крайнем Севере, очень переменчива. К полуночи пурга резко угомонилась, словно кто ей увесистый подзатыльник отвесил. Ободренный этим, Болотаев даже вышел посреди ночи на улицу. Тишина. Над головой океан звезд и такой мороз, что даже дышать тяжело.

«Всё, поменяю тему исследования и более сюда не сунусь», — решил он, но оказалось, что и уехать отсюда на сей раз непросто. Машина, которая должна была в шесть утра заехать за ним и отвезти в аэропорт, не приехала.

Встревожился Болотаев. Не только вахтершу, но и почти всё общежитие разбудил он криками в телефон. Бесполезно.

Тота не на шутку разволновался. Если он не успеет на свой рейс, то у него и денег нет купить билет на следующий. А здесь и занять то не у кого, разве что у Дады.

Вот так о ней волей-неволей почти всё время думал Болотаев и тут видит, как к общежитию подъезжает старенькие «жигули». Тота бросился к машине уговорить, вдвое, втрое больше заплатить, и из-за заледеневших стекол он не видит, кто внутри, а там за рулем Дада, и что странно, он даже не удивился и вопроса не задал, торопясь сел в машину, и лишь когда они выехали за посёлок — прямой зимник и он уже, как говорится, очухался, он надолго уставился на неё — правая, очень красивая сторона её лица, — с изумлением спросил:

— А откуда машина?

— Лёхина. Соседа.

— А ты умеешь водить?.. И права есть?

— Я окончила Военно-медицинское училище. Там всему нас учили, — тут она усмехнулась, — кроме лезгинки.

Тоте было не до шуток, он ещё пребывал в напряжении, всё смотрел на часы:

— А мы успеем?

— Не волнуйтесь, успеем.

— А-а как ты узнала, что за мной машина не приехала?

— А вы мне сказали, с кем договорились. А я знаю, что его драндулет в такой мороз не заводится. Пошла посмотреть — точно. Пришлось Лёху будить.

— Спасибо… Спасибо и Лёхе, и тебе, — уже спокойным голосом говорил Тота. — Вот. — Он достал деньги. — Это Лёхе и тебе.

— О чём вы говорите? — жестко среагировала она. — Уберите, пожалуйста!

Какое-то время ехали молча, но вскоре пассажир вновь встревожился:

— Что это такое? — Теперь и лобовое стекло почти полностью заледенело и дороги не видно.

— На такой скорости при таком морозе печь не рассчитана, — поясняет Дада — Только не волнуйтесь. Возьмите вот эту палочку и очищайте стекло.

Тота стал скрести лобовое стекло.

— Да не у себя, а передо мной. — Уже и Дада волнуется.

С неимоверным усердием Тота стал скрести прямо над рулем водителя. Процесс малоэффективный, лишь маленький островок, как небольшое отверстие в мир, удается Тоте очистить, и, наверное, даже при этом Дада довела бы машину до цели, да словно коварный удар под дых, машина вдруг дёрнулась раз-второй, мотор заглох, стало тихо. Слышно лишь, как ещё скрипят шины, но и этот звук, как оледенелое сердце, замирает. Машина стала. Пару раз Дада ещё пыталась мотор завести. Аккумулятор сел.

— Что случилось? — испугался Тота.

— Мороз… Может, бензонасос замерз.

— Что будем делать?

— Сидим…. Бог пошлёт нам спасение. Будет кто-то ехать. Должен.

— А если?

— Надо верить. Молчим. Надо сохранить тепло и прислушаться…. Звук мотора услышим.

— А если не остановит.

— Тут такого не бывает… Не волнуйтесь. Тихо.

Наверное, несколько минут молчали. А потом Дада тяжело вздохнула и очень тихо заговорила:

— Знаете, наш детский дом был в здании губернатора Севера. В одной половине мы — дети врагов и предателей, а в другой жили семьи новых хозяев страны… В коридоре, в стене, осталась дырочка от гвоздя, в которую мы всегда подсматривали, облизывались и мечтали когда-либо жить…

— К чему ты это? — также тихо прошептал Тота.

— Просто когда смотрела в эту дырочку, что вы очищали, вспомнила, как подсматривали… Всё. Ничего не видно. Не увидела. И не увижу.

— Что?! — заорал Болотаев. — Я не могу так умереть! Надо двигаться. Надо выйти.

— Стойте. Сидите! В машине пока ещё теплее.

— Нет! — Тота уже выскочил. Вслед за ним и она.

Солнце не видно. Оно появится лишь к обеду, но небо уже светлое, синее-синее. Ни единого облачка. Стойкий мороз. Дада сплюнула.

— Слюна не треснула, на лету не замерзла. Не ниже сорока.

— Тебя это радует? — страх в голосе Тоты.

— Да вы не бойтесь… Лучше сядьте в машину.

— Разве это машина — колымага… Зачем ты на ней за мной приехала?!

Дада отвернулась.

— Что будем делать? — кричит Тота. — Может, обратно пойдем… А может, что рядом есть?! Я здесь околею. Моё пальто.

— Наденьте мою шубу, — бросилась к нему Дада, и вправду на ходу снимая тулуп.

— Нет! — вдруг прорезался голос Тоты. — Не смей! Я выдержу!

— Кажется, машина! — воскликнула Дада. — Тихо!

Тишина. Только от мороза где-то истошно затрещали карликовые болотные березы.

— Я не могу… Мне плохо, — заныл Тота.

— Я дура: второпях спирт, аптечку и даже спички не взяла… А может, в машине что есть. — Она кинулась в салон. — Есть!.. Это водка, а скорее спирт.

Она откупорила бутылку, принюхалась, отпила глоток:

— Ой! Спирт… Выпейте. — Она протянула небольшую бутылку. — Вначале глубокий выдох и не вдыхая глоток.

После этой процедуры Болотаев стал кашлять, задыхаться, потом отпустило и даже стало полегче, потеплее изнутри.

— А ну ещё раз.

Всё повторилось. И после небольшой паузы Тота сказал:

— Дай ещё.

— Нет, — твердо сказала Дада. — Больше не положено, а то опьянеете и будет совсем плохо и опасно.

— Мне уже плохо и опасно… дай, — двинулся он к ней.

— Нельзя. — Она отошла. — Осталось немного… А вдруг придется машину поджечь.

— Чужую машину? — удивился Тота.

— Это на крайняк.

— Уже крайняк! Мне холодно… Дай спирт.

— Вы опьянеете.

— Будет легче умирать. Дай.

— Нет! — Она просто вылила остатки и бросила бутылку в сторону.

— Ты что — дура! — возмутился Тота. — Вообще-то, что ты дура, я давно понял… Просто я дурнее тебя, что с тобой связался.

— Не нервничайте… Сядьте в машину.

На сей раз он последовал её совету. Вскоре вышел. У него уже губы посинели.

— Дада, спаси. Подожги машину. Спаси.

— Нет. Это чужая машина. Как я рассчитаюсь.

— Да я тебе десять таких колымаг куплю. Спаси меня… Это глупая смерть.

— Чуть-чуть потерпите. Чуть-чуть, — пыталась она его успокоить. — Садитесь в машину.

Он уже был очень плох. Она помогла ему сесть в машину, говоря:

— Ещё чуть-чуть потерпим… Я верю, кто-то ведь должен ехать. Тихо! — крикнула она, а Тота уже и не мог говорить. — Шум. Едет! Машина. Мы спасены… Выходите!

От этой надежды Тота ожил.

— Выходите. — Теперь Дада уже вытаскивала его. — Слышите? Слышите? Мы спасены.

— А они остановят?

— Конечно… А ну-ка, идите сюда.

Новая беленькая «Волга» ехала быстро, выкидывая за собой клубы белого пара. Приблизившись, «Волга» явно сбросила скорость, а после, наверное, хотела объехать, но Дада буквально бросилась на капот и, как только машина остановилась, в прыжке раскрыла переднюю дверь.

— Вы! — На мгновение она застыла. — Пал Палыч?!

— Да. Мы опаздываем в аэропорт. На совещание в Москву, — слышит Тота четко выверенный начальственный голос. — Вас следующая машина подберет. У нас мест нет.

— Да что вы говорите! — Дада нагловато заглянула в салон. — О! Здравствуйте. Ваша супруга?

— Моя супруга.

— А этот помощник тоже в Москву?

— Он сопровождает меня.

— Вас или вашу супругу?

— Что? Что вы себе позволяете. Закройте дверь. Поехали!

— Я вам поеду?! — Дада уже раскрыла заднюю дверь. — А ну вылезай. — Она так рванула, что молодой человек с заднего сиденья вывалился на дорогу, а Дада крикнула Тоте: — Сюда! Быстрее! Садитесь… Стойте! — Она бросилась к «жигулям», достала портфель Болотаева, забросила и его в «Волгу». — Он тоже в Москву. Спасибо! — Она захлопнула дверь. — Счастливого пути!

* * *

Наверное, в жизни каждого человека есть моменты, которые вспоминать не хочется и не вспоминаешь, потому что некогда и нечего излишне память дерьмом загружать. Однако, попав в российскую тюрьму, ты понимаешь, что всё, что было до этого на воле, — благодать, вот и вспоминаешь всё, как некое спасение от реальности…

Как любой, более-менее воспитанный человек, Тота Болотаев, внедрившись таким образом в чужую машину, должен был, наверное, первым делом извиниться, потом поздороваться, объяснить ситуацию и ещё раз извиниться.

Он этого не сделал, потому что он этого сделать не мог — он был обморожен и ещё долго пребывал в шоке, то есть оттаивал в комфорте и тепле. А машина после этого неожиданного инцидента вновь набрала скорость, и некоторое время все молчали и были ошеломлены.

На заднем сиденье, прямо за водителем, оказывается, сидела супруга начальника местных энергетиков; она ткнула в плечо водителя и тихо сказала:

— Надо сообщить. Надо вызвать машину по рации.

— Здесь рация уже не ловит, — сказал шофер.

— Надо развернуться, — бросила женщина.

— О моём помощнике волнуешься? — слегка вывернул голову начальник. — Ты слышала, что эта дамочка сказала? Кстати, молодой человек, — обратился он к Тоте, — кем она вам приходится?

Болотаев задумался и не сразу ответил:

— Знакомая, — и после паузы невнятно, шепотом и скороговоркой: — Почти невеста.

— Да, — вывернул шею начальник, мельком оглядел нового пассажира. — Повезло вам, молодой человек… Как она за вас поборолась! Повезло с невестой.

Было видно, что последние слова он говорил уже не только для Тоты, и поэтому вновь возникло напряжение, долгая пауза, которую вновь нарушила женщина:

— Вызовите дежурку. Включите рацию. Им нужна помощь!

— Здесь рация не ловит, — вновь говорит водитель.

— Не волнуйся, — успокаивает начальник, — их кто-либо после нас подберет.

— Вряд ли. Такой мороз и выходной, — прогноз водителя.

— Чего уж?! — возмутился муж. — Мы и так опаздываем на рейс. А у тебя билеты на премьеру… Да и не пойму я: молодого человека невеста выручает, а за моего молодого помощника моя жена так волнуется. Может, остановить, вернешься? А вы, молодой человек?

…Если честно, то Болотаев достоверно вспомнить не может, было ли последнее сказано, или это вовсе ему приснилось, ибо после бессонных ночей, такого потрясения и спирта в тепле уютной машины он расслабился и заснул.

* * *

Если бы Дада хоть раз напомнила Тоте об этом дне, а тем более попрекнула бы, то Тота почувствовал бы какое-то облегчение и прощение, но Дада об этом дне ни разу не упомянула, словно его и не было. А он ведь был. Да ещё какой, только не в судьбе Болотаева, который в тот день благополучно долетел до Москвы, поздно вечером уже был в общежитии и ещё хотел в тот же вечер пойти на переговорный пункт попытаться позвонить в дежурку. Но он этого не сделал — надо было готовиться к новой трудовой неделе, когда всё закрутилось и завертелось, и, правда, он звонил пару раз, но ведь это дело непростое. Словом, прошло так две-три недели, и лишь позже, когда вновь на кафедре выписали командировку на Когалым, Тота плотно сел за телефон и был ошарашен: Дада арестована.

Более ему ничего не сказали, да он и не спрашивал. Обычно, прибыв в Сибирь, Тота первым делом выполнял командировочное задание, а потом в повестке была Дада — как бы на десерт и не более. Однако на сей раз Тота первым делом заинтересовался судьбой Иноземцевой, и, как оказалось, только он интересовался ею.

Тогда Тота подумал, что это не просто так, а где-то даже испытание и его самого, как он определил — на вшивость.

Конечно, он был стеснен и в средствах, и во времени, но он делал всё, что мог, хотя дело было непростое.

По своим делам Дада и не раз у этого Лёхи машину просила и не за просто так, а за деньги или спирт. И по всей вероятности, и в то утро Дада машину выпросила, а в критический момент эту колымагу подожгла.

Даже по версии следователя, с которым Тота встретился, и не раз, машину поджег помощник Алексей, который первым запаниковал. И конечно же, этот поджог их наверняка и спас, ибо только через час после этого появился попутный «Урал».

На этом инцидент был бы исчерпан — такое не раз в Сибири бывает, однако Лёхе ведь машину никто не вернет, у Иноземцевой таких денег нет, вот и решил он просто — написать заявление об угоне личного транспорта.

Болотаев дважды встретился с этим, как он определил, пропойцей Лёхой и даже обещал, что в течение года он по частям выплатит сумму ущерба.

— Да ты что? — на блатной манер отвечал Лёха. — И я буду по частям машину покупать? И весь год пешком ходить? Я ведь ясно и по-русски сказал: утром деньги — вечером я заявление заберу. И разве я не прав? За базар отвечать надо. А за своих баб тем более.

Обычно командировка длилась неделю, а на сей раз Болотаев, сославшись на работу, которую он тоже делал, пробил две. Тем не менее какого-либо прогресса в деле Иноземцевой он не добился, и адвокат прямо сказал: нужны деньги, и тогда либо Лёха отзовёт своё заявление, либо прокурор, получив своё, спишет всё на лёгкое хулиганство, и в этом случае грозит лишь условный срок, а так ей приписывают грабёж, угон, порчу и так далее. И самое интересное, Тота лично ходил в приёмную начальника энергетиков и даже дождался на улице Пал Палыча, но, оказывается, ещё до инцидента Иноземцева была уволена за нарушение трудовой дисциплины и к тому же при выносе её вещей из комнаты общежития обнаружили зэковский ватник с заточками.

Словом, о положительной характеристике с места работы и речи быть не может, и уже не первая судимость — рецидивистка.

Это был почти что пожизненный приговор Иноземцевой и, как понял Болотаев, вызов ему самому. А спасение только одно — деньги.

Вернулся Тота в Москву, стал искать деньги. Он думал, что у него много богатых друзей, особенно тех, кто привязан к эстраде, — оказалось, что Тота уже не их круга человек. В общем, никто в долг денег не дал. Нашел лишь в кредит одну тысячу рублей под двадцать процентов годовых. Это значит, что он теперь должен свою стипендию, восемьдесят рублей, отдавать кредитору в течение пятнадцати месяцев.

А как и на что ему дальше самому жить?

Об этом он и не подумал, потому что действовал не как финансист, а как он считал надо, то есть, наверное, как учили в институте культуры, а может, как подсказывала интуиция.

Вернулся Тота в Сибирь и прямо к Лёхе, думая, что тот несказанно обрадуется. А тот говорит:

— Что? Тысяча? Да ты что?! Ведь этой машине цены не было. — И оказалось столько достоинств, что красная цена — пять тысяч.

— Да ты что?! — Это уже Болотаев изумился. — За такую рухлядь?

— Но-но! — осадил его Лёха. — Ты классику читал? Торг здесь неуместен.

На следующий день Болотаев был у следователя прокуратуры — тысячу показал, на что тот прямо в своем кабинете, ничего не боясь заявил:

— Вторая судимость. Масса отягощающих обстоятельств. Отрицательная характеристика с места работы…

— Как отрицательная? — перебил Болотаев.

— Не знаю… Вот. Печать, подпись, дата. Так что учитывая наши добрые отношения, уважая моих чеченцев-друзей по армии — три тысячи и сразу, а не по частям… Но если дойдет дело до суда, то это всё утроится. Так что спешите… И пусть хотя бы дадут характеристику положительную с места работы. Отрицательных в нашей практике я и не встречал.

Обескураженный Тота поздно вечером возвращался в общежитие, когда чисто боковым зрением уловил, как какие-то подозрительные тени отделились от заснеженной стены, двинулись за ним, и по походке одного из них он вроде узнал Лёху, и надо было бы интуитивно мобилизоваться, но он устал, очень устал и уже оправдывал в душе самого себя, что, мол, всё, что мог, он сделал и ещё, может, сделает, а на данный момент надо завтра возвратиться в столицу и там время покажет, как и без того мрачный мир и вовсе померк.

Очнулся он в какой-то машине. Окончательно пришёл в себя в приемном отделении больницы, откуда хотел и смог бы быстро уйти, потому что было очень холодно, грязно, всюду ещё не запёкшаяся кровь и какая-то вонючая слизь и никакого внимания.

Добрые люди, которые его обнаружили и доставили в больницу, уехали. Принявшая его врач с ходу спросила паспорт, и только тогда Тота понял, что его обворовали, но оглушили не совсем, потому что он всё же сообразил, что теперь идти ему некуда, а больница — и крыша над головой, и государственное учреждение, где не только врачи, но и милиция, может быть, поможет ему, а более теперь и некому.

Только теперь Болотаев ощутил состояние, когда ты в далеком, чужом краю, без документов, без денег и никого из знакомых, а тем более родных нет.

Вот теперь он с ещё большей болью стал думать об Иноземцевой… А какого ей? К тому же в тюрьме. А каков он сам? Кто теперь ему поможет?

От этих мыслей, а скорее от сотрясения, у Болотаева в голове начался страшный гул… Очнулся он в палате.

— Вы свою фамилию, имя помните? — Над ним доктор в белом халате.

Было ещё много вопросов и беглый осмотр, после которого был поставлен диагноз:

— Вам повезло — шапка у вас хорошая. Она вас и спасла… Кстати, к вам товарищ из органов.

Почему-то Болотаев подумал, что это должен быть тот же следователь прокуратуры с ухоженными ручонками, который даже побрезговал у него тысячу рублей взять. Однако появился простой капитан милиции — по виду работяга с большими, грубыми ручищами. Он, как, наверно, положено по инструкции, тщательно провел допрос потерпевшего, всё записал и в конце спросил:

— Особые пожелания есть?

— Есть, — бойко ответил Тота. — Как бы улететь в Москву — паспорта и денег нет?

Капитан немного подумал и сказал:

— Так. Есть у нас ваш земляк. Я ему скажу.

Было очень поздно, когда появился молодой человек в накинутом белом халате и, хотя в палате было десять человек, не мешкая подошёл к Тоте, по-чеченски поздоровался, позвал в коридор.

Тота всегда думал, что любого чеченца он смог бы узнать, однако этого — с чисто чеченским именем Ваха, он никогда бы не распознал.

Старший лейтенант милиции был по-служебному немногословен. Первым делом он передал больному солидный пакет с едой и напитками и без особых церемоний постановил:

— Раз так случилось — надо здесь полежать, долечиться, как врачи велят. С протоколом допроса я ознакомился. Справку на дорогу выдадим, деньги на билет — поможем. Вот только вопрос — Иноземцева, о которой вы печетесь, кем приходится?

Болотаев задумался. То, что можно было ляпнуть чужому человеку — мол, знакомая или почти невеста, теперь не скажешь и дал такой ответ:

— Она спасла мне жизнь и сама из-за этого пострадала.

— Понятно, — изучающе посмотрел на Болотаева милиционер. — А вот этот Лёха — его роль?

— Его роль? — переспросил Тота. — Не знаю.

— Придется выяснить, — сказал милиционер. — Поправляйтесь.

Через день Болотаев выписался из больницы и сразу, как ему сказали, направился в милицию, где его ждал земляк:

— Так. Вот справка по закону, а вот деньги на дорогу от меня. Если хочешь помочь гражданке Иноземцевой, то напиши заявление, что на тебя совершил нападение не кто иной, как гражданин Ушаков.

— А кто такой Ушаков? Этот Лёха? — Тота задумался. — А может, не он?

— Проверим. Это наша работа реагировать на заявления граждан. По заявлению Лёхи задержали Иноземцеву, а теперь появится и ваше заявление.

— Теперь меня затаскают по судам Когалыма как свидетеля? — опечалился Болотаев.

— Возвращайтесь в свою Москву, — был вердикт.

Прибыв в Москву, Болотаев посчитал, что он что мог для Иноземцевой сделал, по крайней мере по уши залез в долги, и теперь пора о ней позабыть, ведь сколько по жизни людей встречаешь, навсегда расстаешься и, слава Богу, не вспоминаешь. И для этого Болотаев даже написал заявление в ученый совет, чтобы ему поменяли объект исследования, а ещё радикальнее — даже тему диссертации.

Заявление Болотаева частично удовлетворили: тему значительно расширили — «сравнительный анализ» многих нефтедобывающих объектов, что, кстати, ему очень в дальнейшем помогло, а вот «Когалым-нефть» из-за инцидента убрали и теперь туда ни направления, ни командировки нет, а Тота так и не смог про Иноземцеву забыть, наоборот, он всё более и более страдает, не имея каких-либо сведений о ней, но оттуда вдруг пришло уведомление — почтовый перевод 500 рублей и приписка от Вахи: «Всё, что смог. А Иноземцевой, раз она жизнь спасла, надо помочь жить».

Заимев такие деньги, Тота решил, как получится, просто на ближайшие праздники, вылететь в Когалым, хотя бы земляка по-человечески поблагодарить, однако он его больше никогда не увидел, тем более не пришлось там побывать, ибо буквально через несколько дней на кафедре звонок:

— Болотаев, это вы? — встревоженный голос коменданта общежития. — Тут какая-то девушка к вам.

— Какая девушка? — Хотя он уже понял и, не желая говорить «со шрамом на лице», почему-то сказал: — С чемоданом?

— Да. С допотопным, — был ответ.

* * *

С нею было комфортно. Очень и очень комфортно, если бы… Если бы не её прошлое.

…Кстати, даже тюремное содержание Болотаева стало, если можно так сказать, более комфортным с тех пор, как в Енисейск приехала Дада.

У неё опыт — детдомовский, тюремный, — и она умеет найти необходимый контакт и возможность для передач. Поэтому у Тоты теперь и теплая одежда, и неплохое питание, хотя по распорядку он ещё в карантине и передачи запрещены. Но Иноземцева как-то умудряется. Конечно, за деньги.

«Но откуда у неё деньги?» — задается вопросом Тота. А потом сам же дает ответ: у Дады вроде всё открыто, но в то же время все так закамуфлировано, что не понять… Однако с ней было очень комфортно, приятно.

…Начало марта. В Москве слякоть, грязь, тающие сугробы. Бежал Тота с кафедры до общежития и представлял: на проходной Иноземцева, как вышла из тюрьмы, в своем блатном ватнике… Вот начнутся сплетни по академии. А сколько вновь будет проблем?

Забежал Болотаев в фойе — всё-таки она была умница, — в углу был небольшой зеленый уголок. Она там незаметно приютилась на своем чемодане.

— Дада! — негромко сказал Болотаев.

Она вскочила. Они не обнимались, не объяснялись и даже толком не поздоровались. Тота резко взял чемодан, другой рукой схватил её руку, быстро повел к лифту. Только очутившись в своей комнате, Болотаев внимательно осмотрел её — очень похудела; а шрам — видимо, раньше она его припудривала — теперь потемнел. Одета она худо, бедно, провинциально.

— Когда освободилась?

— Позавчера… Спасибо вам. Ваш земляк Ваха сказал, чтобы я там более не оставалась. Это он посоветовал к вам. Я проездом.

— И куда?

Она замялась и после паузы:

— К подружке по детдому. В Воркуту.

— Это значит в никуда?

Она совсем обмякла, опустила голову.

Тота кинулся к ней, с силой и страстью обнял, так что она простонала, косточки хрустнули…

— У меня сейчас две пары семинарских занятий, — это Болотаев замещает заболевшего научного руководителя, — а часов в шесть-семь я вернусь… Ну, располагайся. Я побежал.

У Тоты часто останавливались гости — земляки. Но это особый случай. И он очень хотел побежать к Даде, да у него еду приготовить не из чего. В магазинах полки пустые, даже если деньги есть, а у него их нет — он долг погашает.

Всё-таки не с пустыми руками он в общагу пришёл, а уже от лифта вкусный аромат.

Стол накрыт и столько блюд.

— Ты где взяла всё это? — удивился Тота.

— У соседей. Точнее, они сами предложили. Я нашла у вас лук, картошку, хотела пожарить, и они жаркое готовили, я предложила помощь. Вот так получилось и у нас, и у них. — Она демонстрирует стол. — А что?

— Что? Что?! — возмущен Тота. — Ты разве не видишь их?

— Очень вежливые, нормальные африканцы. Гораздо лучше, чем пьяные и грубые мужланы.

— Это, может, и так, — согласился Тота, — но с иностранцами надо быть очень осторожным. А что-то у них брать!.. Понятно?

— Понятно, — согласилась Дада, — что это не наша общага в тайге.

Общежитие было построено к московской Олимпиаде 1980 года, блочного типа. Небольшой общий коридор, санузел и двух — и трехместные комнаты. Болотаев занимал трехместную, большую комнату. У него прописан студент-земляк, который живет на съемной квартире и не появляется здесь. Соседи Болотаева тоже аспиранты. Правда, их цель — не защититься, а под разными предлогами как можно дольше пробыть в Москве, где они, пользуясь дефицитом во всем, регулярно выезжают в свои страны, привозят всякие вещи — от спиртного и сигарет до джинсов, дубленок и иных «шмоток», на чем зарабатывают вроде бы хорошие деньги.

В СССР такое считалось спекуляцией, было уголовно наказуемо и обществом вроде бы порицалось, хотя почти все, кто жил в Москве, так или иначе к этой сделке или спекуляции порою бывали причастны, ибо иных вариантов приобрести что-либо нормальное не было.

Болотаев тоже пару раз со спекулянтами контактировал, себе джинсы брал, маме кожаное пальто и ещё кое-что по мелочи. Правда, всё это было не с соседями, которых Тота держит на дистанции.

Так, после приезда Иноземцевой, утром, стоя в маленькой прихожей, он грубо постучал к соседям и через закрытую дверь крикнул:

— Эй, вы! Ко мне девушка приехала, поэтому ведите себя тише воды, ниже травы. А санузел для вас только вечером и утром, по полчаса. Понятно?

— Да-да, товарищ Тота, — дружно ответили соседи, не открывая дверь.

А вот Дада из-за этого диалога сильно возмутилась:

— Как так можно?! — не находит она даже слов. — Это просто не по-человечески, невыносимо!

— О чём ты, Дада? — усмехается Болотаев. — Ты ведь их не знаешь.

— Не знаю, но знаю, что вы не правы. — Она нервно размахивает руками и как последний аргумент: — Неужели вы окончили институт культуры?

Если бы это сказал кто-либо другой, обида Болотаева была бы серьезной и, может, был бы конфликт. Однако на Даду Тота обижаться не может, она без шума и незаметно навела во всем боксе аптечный порядок, всегда приготовлена еда, уютно, и, главное, она ничего не требует, не просит и, вообще, незаметна, как в сибирский активированный день, тиха, если её не трогать. А вообще-то она часами напролет что-то вяжет. Этот процесс порою идет и ночью при свете ночника, и тогда Тота сквозь сон слышит, как нежно спицы пищат, словно мыши в углу играют. И что самое интересное, она почти что неревнива или делает вид, что не ревнует. По крайней мере, вечером, когда Тота возвращается, она сообщает, что заходила, к примеру, блондинка Вера, или брюнетка Люся, или ещё какая-либо дама, и это всё без видимых эмоций. А вот когда объявилась одна уж очень навязчивая аспирантка и Тота был в комнате, Дада засобиралась было прогуляться, хотя до этого даже боялась выходить, но Тота остановил её:

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Маршал предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

В сокращенном варианте.

2

Гар (чеч.) — поколение, род.

3

Многие имена и события вымышлены.

4

КъутIа (чеч.) — незаконнорожденный.

5

Деца (чеч.) — тётя.

6

Ты чеченка? (чеч.)

7

Гур ду вай (чеч.) — увидимся.

8

Гур дац (чеч.) — не увидимся.

9

Харам (араб.) — греховное деяние, запрещенное в исламе.

10

Муксун — северная пресноводная рыба.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я