Буриданы. Незнакомка

Калле Каспер, 2020

Действие эпопеи развертывается в течение всего двадцатого века в России и Европе. В него втянуты четыре поколения семьи Буриданов. В седьмом томе Вторая мировая война наконец окончена, наступает мир. Но мир ли это на самом деле? Может, война идет всегда, только мы этого не замечаем? И где найти убежище в такой войне? В любви? А если ты инвалид?

Оглавление

Из серии: Буриданы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Буриданы. Незнакомка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Перевод Калле Каспера.

Перевод отдельных глав — Гоар Маркосян-Каспер

Редактура — Асмик Маркосян и Татьяна Собко

Моим дорогим детям Хенри и Эмилии

— Те, кому не довелось испытать поэтическую любовь, выбирают женщину, как котлету в мясной, не заботясь ни о чем, кроме качества товара.

Ги де Мопассан[1]

Часть первая

Незнакомка

осень 1960

Глава первая

Caro nome[2]

Цезаря возвращение Эрвина как будто совсем не удивило, пес принял это по-философски, как и все, разве кроме птиц-вредителей, отпугивать которых являлось его миссией. Животные счастливее нас, подумал Эрвин, ибо они не сомневаются, а делают то, что требует от них природа, зато человек все выбирает, выбирает, наконец решает, а потом жалеет.

Он не стал тратить время на то, чтобы сходить в комнату, здесь же, во дворе развязал рюкзак, вытащил из вороха сорочек, белья и галстуков плавки, подхватил с проволоки полотенце, и, опираясь на палку, поспешил так быстро, как позволял протез, в сторону калитки.

Всю дорогу до пляжа он преодолел в максимальном для себя темпе. Он знал, что нельзя торопиться, можно споткнуться и упасть, но не смог себя обуздать, так его тянуло к Незнакомке. Он всегда мечтал встретить женщину, которая поняла бы его с полуслова, у которой были бы те же интересы, что и у него, схожие идеалы, близкий взгляд на мир… Была ли Незнакомка такой? Эрвин не знал этого, но он увидел ее сдержанные движения, услышал ее ровный, спокойный голос, все это намекало на тонкую личность, но только намекало, соответствовало ли это истине, предстояло еще узнать, и Эрвин очень боялся разочароваться.

Вступив на железнодорожное полотно, он оглянулся, но Незнакомки не увидел. Правда, кипарисы заслоняли пляж, к тому же, она могла уплыть так далеко, что стала недосягаемой взору. Море блистало в лучах солнца словно серебряное блюдо — различить на нем чью-то голову было трудно, и все же Эрвин чувствовал, что его охватывает тревога: а что, если отпуск Незнакомки закончился именно вчера и она уехала ночным поездом, в любую точку этой необъятной страны, которая называлась Советским Союзом?

Он осторожно спустился с железнодорожного полотна, сделал еще несколько шагов, и весь пляж предстал перед ним как на ладони.

Однако он был пуст.

Проковыляв ближе к берегу, Эрвин сел на слегка согревшиеся камни и почувствовал вдруг огромную печаль. Точно так исчезли они все, все женщины, с кем случай или судьба его сводили — исчезли, испарились, как исчезает и испаряется жизнь. Гордая Барбара, не считавшая его в достаточной степени немцем, Рут, имевшая право гулять с кем угодно, но обязанная выйти замуж только за еврея, Матильда, перед умирающим мужем которой ему было так стыдно, Эрна… Где они сейчас? Барбара репатриировала в 1939-м, Матильда с сыном сбежали в 1944-м, как и Эрна… Осталась только Рут, успевшая эвакуироваться в начале войны, в отличие от других Шапиро; Арнольд потом говорил, что встретил ее в Москве, но что с ней стало, Эрвин не знал. Были они все для него еще живыми людьми, или только привидениями? Превратится ли в привидение и Незнакомка?

Потом он вспомнил про Тамару. Да, относительно Тамары сомневаться не приходилось, это была женщина из плоти и крови, по нервным клеткам Эрвина и сейчас пробежала острая боль, стоило ему о ней подумать. Герман оказался прав, мезальянс для брака — дело гибельное, а у них с Тамарой мезальянс оказался даже двойным, она не подходила ему по интересам и установкам, а он ей — по возрасту и мужской силе. Брак с Тамарой был ошибкой, огромной ошибкой, и винить в этом он мог только себя. Смягчающие обстоятельства? Как он, вернувшись из лагеря, огляделся и почувствовал, что хочет жить и любить, любить кого угодно, главное — любить? Оправдания всегда можно найти, а настоящая причина состояла в другом — ему не хватило терпения дождаться ту единственную, близкую, свою, которую жизнь для каждого готовит…

Была ли Незнакомка той единственной, близкой, своей? Эрвин не знал о ней ничего, ни ее профессии, ни того, замужем ли она, ни даже имени. Он догадывался только об одном — Незнакомка несчастна и она несет в себе некую тайну.

Он огляделся — пляж по-прежнему пустовал. Раздевшись, он развязал ремни протеза и освободил культю.

Незнакомка так и не появилась, Эрвин плавал, пока не почувствовал, что проголодался, проковылял обратно в дом Контры, приготовил роскошный завтрак из яичницы и докторской колбасы и открыл новую банку варенья. Конечно, все это было чужим, но он не собирался оставаться в долгу, его портмоне было набито купюрами от Люсьена Рюбампре и Родиона Раскольникова, месяца на два точно хватит, а если жить экономно, то и на полгода. Чайник в хозяйстве отсутствовал, пришлось воспользоваться кастрюлей, но кофе тем не менее получился такой, какой любил еще папа — крепкий, горячий и сладкий. Накрыв себе стол в саду, Эрвин не забыл и Цезаря, которому достался ломтик колбасы.

Когда тарелка с надписью «Интурист» опустела, а из бутылки с кефиром не удалось вытрясти больше ни капельки, Эрвин перелил кофе из кастрюли в потрескавшуюся чашку и открыл газету, забытую Контрой на столе.

На первой странице он обнаружил речь Хрущева на ассамблее ООН. В смысле мировой политики, это был важный текст, и Эрвин внимательно его прочитал. Хрущев решил выступить в роли Кассандры, он предвещал международному империализму скорую гибель. С аргументами у него был полный порядок: африканские страны одна за другой, завоевывали независимость — но осчастливит ли их обретенная свобода, подумал Эрвин? Каждый народ живет в своем времени, и негры не явились исключением, более того, для них время остановилось где-то в темноте веков; таким образом, пришлось констатировать, что если бы их не колонизировали, то они до сих пор строили бы хижины из соломы, рубили) деревья каменным топором, трудились на поле мотыгой (если бы вообще трудились), а в праздную минуту били бы в там-там, как, впрочем, и сейчас. Именно подлые колонизаторы сунули обитателям черного континента в руки модные орудия труда и, к несчастью, не только труда. Оралом негры так и не научились как следует пользоваться, зато мечом, то есть, автоматом Калашникова, вполне, откуда иначе победа в борьбе за независимость. Было красиво и романтично думать полагать, что сейчас, после освобождения, творческие силы раскрепостятся, и порабощенные быстро догонят в развитии поработителей — как Хрущев в одном из недавних речей обещал догнать и перегнать Америку — , однако, рассуждая здраво, Африку поджидал, наоборот, регресс, возвращение в состояние, из которого ее в свое время вытащили. Сможет ли бескорыстная помощь СССР притормозить этот процесс? Возможно чуть-чуть, но это означало, что великие планы Хрущева снабдить за пять лет каждого советского гражданина холодильником, стиральной машиной и телевизором будут похоронены в песках Сахары.

И вообще, даже теоретически, можно ли народы, живущие в прошлом, перенести в современный мир? Только воспитание, многолетнее, если не многовековое воспитание способно с этим справиться, но откуда взять столько времени и столько воспитателей? И хотели ли родившиеся в каменном веке или в средневековье оттуда выбраться? Эрвину это напомнило его брак — разве и он не пытался заставить Тамару полюбить литературу и оперу, и что из этого вышло? Довольно скоро он убедился, что интерес жены к его пристрастиям поддельный, что она предпочитает новое платье, рюмку ликера и болтовню с подругами. Наверно, с африканскими народами дело обстояло примерно так же, они с удовольствием принимали всякую помощь, особенно, что касалось вооружений, но образ жизни менять не желали, им и так было недурно.

Да и имели ли европейцы моральное право кого-то учить? Разве две подряд мировые войны не свидетельствовали, что дикость продолжает существовать внутри любого, на взгляд самого цивилизованного народа? Опять-таки, было красиво и романтично полагать, что простолюдины, освободившись от императоров, королей и царей, создадут новое, прекрасное общество, однако практика доказывала обратное.

От таких мыслей Эрвин совсем помрачнел, в какую-то секунду он не видел никакой перспективы, ни для себя, ни для мира, и поэтому весьма обрадовался, услышав вдруг за спиной энергичный мужской голос:

— Ах значит вы не уехали?

Обернувшись, Эрвин увидел, что со стороны соседнего дома над забором появилась чья-то голова.

— Нет, еще не уехал, — подтвердил он догадку соседа.

— Меня попросили кормить пса. Теперь вы с этим справитесь сами?

— Да, беспокоиться по поводу пса вам действительно не стоит, — заверил Эрвин и указал в сторону Цезаря, сосредоточенно следившего за жужжащими над мордой мухами. — Только что по-братски разделили кусок колбасы.

По-братски, словно СССР и Конго, хотел он добавить, но в последнюю секунду спохватился — политические ассоциации в стране, хозяин которой только что бранился в Нью-Йорке, не приветствовались.

Вместо этого словно само собой с уст сорвался вопрос:

— А вы не знаете, где живет эта дачница, которая каждый день проходит мимо?

— Дачница?

— Ну да, знаете, с такой темной пышной шевелюрой. Хотел ее поблагодарить, во время шторма она помогла мне выбраться из волн.

— С шевелюрой?

Слово явно не входило в лексикон соседа.

— Да, с черными волосами.

— Да это же племянница Багдасаровых! Их дом выше, номер девятнадцать.

— Вдруг вы даже знаете, как ее зовут?

— Как зовут? Вроде слышал. У Чехова, по-моему, есть такой рассказ. Кто-то висит у кого-то на шее.

— Возможно, Анна?

— Именно, Анна! Правда, кажется, это был не человек, а орден.

— Ну да, кому же надо жену на шею вешать, — засмеялся Эрвин.

Сосед не сразу понял шутку, а когда понял, смеялся долго и со вкусом. Затем он пропал — наверно, отправился кормить свиней, ибо скоро с той стороны раздался радостный хрюк.

— Анна, — повторил Эрвин про себя, — Анна.

Падчерица Германа, единственная, оставшаяся на родине, носила такое же имя, и он посчитал это хорошей приметой.

Глава вторая

Первичные потребности

Убрав со стола и помыв посуду, Эрвин задумался. На этот раз он наелся, но относительно будущего царила неясность. До сих пор за продукты отвечал Контра, властно отвергавший попытки Эрвина участвовать в хозяйстве, и такое, беззаботное существование привело к тому, что он даже не знал, где находится местный магазин.

Но пришлось отправиться на поиски, потому что и хлеб, и колбаса кончились, да и молочные продукты имели дурное свойство портиться, по сему их приходилось систематично обновлять. К тому же сегодня была суббота, сие означало, что завтра с беспощадной предопределенностью последует воскресенье, день, когда все советские граждане отдыхают. Да и сейчас следовало поторопиться, ибо непонятно, до которого часа продавщицы в осеннюю жаркую, не в смысле погоды, а дел в поле и огороде, пору будут стоять за прилавком, вот повесят на дверь объявление: «Инвентаризация», и что тогда?

Идти с рюкзаком в магазин Эрвин постеснялся, махнул рукой на неудобства, сунул пустые бутылки из-под кефира в самую обыкновенную авоську и взял курс на калитку. На полдороге неожиданно возник компаньон: Цезарь. Вместе они вышли на крутую дорогу, и тут пес, недолго думая, повернул не вниз, а вверх.

Эрвин решил довериться опыту старожила.

— Может, увижу заодно, где живет Анна, — подумал он с волнением.

Солнце грело нежно, купанье и завтрак добавили сил и подняли настроение, он шагал, энергично отталкиваясь палкой все вверх и вверх, вдыхая осенние запахи, и слушая пиликанье цикад, напоминавшее начало третьего акта «Аиды».

Цезарю тоже хватало развлечений, он вечно забегал вперед, обнюхивая все, что попадалось на пути, даже окурки и использованные билеты в кино. Через некоторое время действительно показался, правда, не гастроном, и даже не сельпо», но окрашенный в зеленый цвет киоск, весьма похожий на тот, в котором Эрвин, отдыхая у тещи, ходил покупать для Тимо лимонад.

Очередь отсутствовала, и причину Эрвин понял сразу, как только его взгляд легко, можно сказать, не встречая сопротивления, скользнул по прилавку.

— Цезарь, куда ты меня привел? Тут же нет ничего кроме хлеба, — решил он сделать замечание.

Пес очевидно почувствовал себя неловко, ибо стал, словно прося прощения, вилять хвостом.

Зато хозяйка киоска обиделась.

— А не надо так долго спать! — заявила она резко. — Киоск открывается в девять, если придти к этому часу, все есть.

Эрвин не стал с ней спорить, попросил буханку хлеба, с которого, заметив приближающуюся руку продавщицы, поднялась стая мух, а затем показал в сторону груды консервов в дальнем конце прилавка.

— А это что у вас?

— Ах это? Крабы, — пояснила продавщица презрительно.

— Крабы? Настоящие крабы? — удивился Эрвин.

После смерти Сталина он этого деликатеса в таллинских магазинах не видел.

— Какие еще, если не настоящие? Не деревянные же! — фыркнула продавщица.

Эрвин попросил сперва три банки, потом увеличил количество до пяти, он бы и десять взял, да неловко было.

Бутылки от кефира продавщица тем не мене принимать отказалась.

— Только в обмен на товар, — высказалась она категорично.

Заплатив и засунув консервы в авоську, Эрвин заколебался. Напротив киоска стоял дом номер семнадцать, итак, следующий должен быть девятнадцатый. Конечно, немного странно предстать пред очи Незнакомки с авоськой, полной консервов и пустых бутылок, но, с другой стороны — что это по сравнению с одноногостью?

И, к удивлению Цезаря, уже собравшегося возвращаться по той же дороге, он потянулся вверх; пес, сделав несколько поворотов вокруг хвоста, последовал за ним.

Номер девятнадцать, кирпичный дом в полтора этажа, выглядел значительно лучше своих соседей на этой улице. На клумбе росли розы, а в дальнем конце двора стоял точно такой же «Москвич», какой София купила для Эдуарда.

Окна были закрыты.

— Эй, есть тут кто-нибудь? — кликнул Эрвин.

Послышался звон цепи, и из-за угла дома появилась крупная овчарка, похожая на ту, для которой Герман собирал кости у всех родственников. Заметив Эрвина — или, скорее, Цезаря — соплеменник Барбоса отреагировал гулким лаем.

Цезарь ответил тихим рычанием.

— Спокойно, Цезарь, зачем ссориться, — сделал Эрвин псу внушение, и, поскольку больше никто не появился, повернул обратно, вниз.

Вернувшись, Эрвин осмотрел критическим взглядом содержимое продуктового шкафа и пришел к выводу, что до понедельника можно продержаться.

Но дальше что?

Пришлось признать, что экономическое положение СССР за последние годы заметно ухудшилось. Это казалось странным, сразу после войны страна ведь лежала в руинах — и, однако, тогда всего хватало, если не в магазинах, то на рынках.

Деградация началась после смерти Сталина, и в этом, по мнению Эрвина, крылся еще один парадокс. Логично было предположить, что после окончания кровавой эпохи народ заработает с удвоенной энергией и, учитывая богатые недра и немеряные гектары плодородной почвы, наступит изобилие — но не тут-то было. Как только кнут Сталина перестал танцевать по спинам рабочих и крестьян, экономика начала разваливаться. Отправить в космос существ типа Цезаря — с этим советское государство еще справлялось, но производить в должном количестве ветчину и сметану оказалось ему не по силам — даже за той вкусной творожной массой, которую Эрвин с таким удовольствием уничтожал, Контре приходилось ездить в Сочи.

В чем же дело, почему теперь, после того, как в стране уже давно не осталось ни одного эксплуататора, и люди трудились во имя всеобщего блага, плоды этого труда все хирели и хирели?

Муж Виктории, Арнольд, объяснял деградацию отсутствием мотивации — к чему вкалывать, если за плохую работу платят столько же, сколько за хорошую?

По мнению Эрвина, все было отнюдь не так просто. Что значит — отсутствие мотивации?

Он хорошо помнил письма отца, которые тот отправлял ему в ссылку. После войны в селе не хватало опытных работников, одни погибли, другие сбежали, и отцу пришлось вкалывать за десятерых: он руководил семеноводством района, организовывал скупку и продажу семян, да еще следил, чтобы поля Лейбаку не остались невспаханными — однако отец не жаловался, наоборот, он был доволен, что его знания и опыт снова понадобились и он может заниматься любимым делом. Если у отца в семьдесят пять лет хватало мотивации, почему ее не находили люди помоложе?

Сам Эрвин в ссылке больше всего страдал именно из-за праздности: немного оправившись, он хотел вернуться к адвокатской практике, но ему отказали — не доверяли, как бывшему заключенному. Тогда он стал переводить, просил Лидию свести его с издательством, только чтобы не сидеть, сложа руки.

Нет, вопрос был в другом — одни люди хотели работать, другие не хотели. Может, те другие не нашли подходящей для себя профессии?

Цезарь, вернувшись с прогулки, сразу отправился в дальний угол сада и теперь наполнял воздух систематическим лаем, наверно, вороны в его отсутствие обнаглели.

Нравился ли ему его труд?

Эрвин не знал этого, но ему казалось, что и над этим вопросом стоит поразмыслить. Расставив консервы на полке, он проковылял в свою комнату, снял протез, лег на железную кровать и потянулся за блокнотом.

Глава третья

Закат

День прошел спокойно, в умеренном темпе, Эрвин поработал, сходил поплавать, пообедал, сварив картошку и открыв первую жестянку консервов, передохнул, а когда настали сумерки, решил пойти посмотреть на закат. Его отпуск имел один, но большой недостаток — в доме не было книг. Раньше Эрвин с Контрой коротали время, беседуя или читая друг другу стихи, но заниматься декламацией одному…

Незнакомки он так и не встретил, во время второго купания пляж также оставался пуст, и Эрвин снова подумал с тревогой, что, наверно, она уехала.

Но теперь, едва поднявшись на железнодорожное полотно, он сразу увидел, что кто-то сидит на гальке, недалеко от моря, и по ее позе, по тому, как она обхватила колени руками, Эрвин понял, что это Незнакомка.

Медленно, очень медленно, даже для инвалида он приблизился, не зная, как поступить дальше — с одной стороны, было странно и даже невежливо устроиться в стороне, с другой — а что, если Незнакомке хочется побыть одной?

Его колебания решила она сама: повернув на звук шагов голову, она больше не сводила взгляда с Эрвина, из чего можно было сделать вывод, что его присутствие не является нежеланным.

— Я уж думал, что вы уехали, — сказал Эрвин, подойдя к ней вплотную.

— Я ездила в Сочи.

— За продуктами?

— Нет, звонить домой.

Эрвин почувствовал разочарование — конечно, как он сразу не догадался, наверняка Незнакомка замужем, у нее муж и дети, а она отдыхала одна потому, что отпуск ей дали только сейчас.

Он уже хотел проститься и поковылять дальше, но Незнакомка показала на место рядом с собой и сказала:

— Да сядьте же, скоро закат, пропустите.

Эрвин послушно опустился на камни — послушно и неуклюже, потому что с протезом все движения такого рода были неудобны.

Какое-то время они молча смотрели, как красный огненный шар медленно погружается в море.

— Меня зовут Эрвин, — решился Эрвин, наконец, представиться.

— А меня — Лукреция, — ответила Незнакомка после небольшой паузы.

Как же так, поразился Эрвин, сосед ведь сказал, что дачницу зовут Анна? Или он перепутал ее с кем-то?

— У вас прекрасный русский язык, но сами вы совсем не похожи на русского, — продолжила она.

— Я и не русский. Мой отец был эстонцем и мать немкой, а язык я знаю потому, что родился и провел детство в России.

— У моего дедушки был хороший друг — эстонец, но во время гражданской войны они потеряли друг друга из виду.

— А чем ваш дедушка занимался?

Незнакомка умолкла. Эрвин подумал сперва, что ее внимание сосредоточилось на солнце, дошедшем до самой кромки горизонта, но скоро она заговорила, с болью в голосе.

— Он был купцом, буржуем. Продавал зерно за рубеж, в Константинополь. Ему следовало после революции сбежать за границу, но он не смог.

— Почему?

— Семья была разбросана по всей России, бабушка с младшими детьми, то есть, с моим отцом и младшей тетей, прятались здесь, в этом селе, у дальних родственников, другая тетя жила на Днепре, в Каховке, старший дядя воевал за белых, он погиб во время Ледяного похода, надо было всех найти, собрать, а потом оказалось поздно.

— Его арестовали?

Незнакомка сделала небольшую паузу, словно колеблясь, стоит ли отвечать на такой вопрос, но когда снова заговорила, ее голос звучал уверенно.

— Не сразу. Дедушка был находчив, он сменил фамилию, вступил в партию, даже сделал карьеру, дошел до довольно высокого поста, но в конце концов его разоблачили. Я хорошо помню этот день, мы с дедушкой жили в Москве, мои родители были в разводе, отец работал за границей, в посольстве, а мать снова вышла замуж, я ее редко видела. Бабушка к этому времени умерла, меня нянчила одна старушка, мы как раз возвращались с ней с прогулки, как вбежал дедушка, он был взволнован, сказал, все кончено, его узнали, его вызвали на партактив, а там оказался старый знакомый из его родного города, Ростова. Дедушка боялся, что после его ареста мать заберет меня к себе, он не хотел этого, у них были очень плохие отношения, дедушка считал, что отец ошибся, женившись на ней, поэтому он сказал, что отправит меня в Тбилиси, к старшей тете, тетя потеряла на гражданской войне всю семью, но она была очень крепкой женщиной, снова вышла замуж, перебралась к мужу в Тбилиси, муж скоро умер, а она осталась там, работала заведующей ЗАГС-ом. Дедушка посадил меня на поезд, договорился с одним пассажиром, что тот посторожит меня, обнял в последний раз и ушел. Больше я его не видела, его действительно арестовали, чуть ли не в ту же ночь, и расстреляли…

Она снова замолкла. Эрвин тоже молчал какое-то время, а затем спросил:

— Можно поинтересоваться, как фамилия вашего дедушки?

Было в его голосе что-то такое, что словно встряхнуло Незнакомку, она подняла на Эрвина удивленный взгляд.

— Арутюнов, — ответила она.

— Так я и подумал, — сказал Эрвин.

Он не стал ничего добавлять, потому что уже видел по лицу Незнакомки, что она все поняла.

— Значит, вы — Буридан?

— Да.

Солнце уже наполовину ушло в море, поднялся ветерок.

— Я тоже подумала… Конечно, не то, что вы Буридан, но что… Что вы не из них…

Эрвин заметил, что Незнакомка дрожит, снял пиджак и накинул ей на плечи.

— Нет-нет, мне не холодно, — сказала Незнакомка, и вдруг разрыдалась.

Было уже совсем темно, когда они ушли с пляжа. Незнакомка рассказала Эрвину все, что случилось с ней после гибели дедушки. Тбилисская тетя удочерила ее и, на всякий случай, дала имя поскромнее, попроще чем Лукреция — так она стала Анной. Своего отца она больше не видела, того вскоре после ареста дедушки вернули в Москву, и там он исчез, лишь много позже Лукреция узнала, что его тоже казнили. О матери Лукреция говорить не желала, сказала только, что как-то потом, уже взрослой разыскала ее, но ни к чему хорошему эта встреча не привела.

— Мы были друг другу чужими.

Она выросла в Тбилиси, а летом приезжала отдыхать к младшей тете, которая так и осталась здесь, в деревне, вышла замуж и родила троих детей. Потом Лукреция тоже вышла замуж, за однокурсника, грузина. Муж ничего не знал об ее прошлом, он был уверен, что ее зовут Анна, и она дочь той женщины, у которой живет. Тетя строго предупредила Лукрецию, чтобы она ни за что не рассказывала мужу о своей тайне, но Лукреция не послушалась.

— Я просто не смогла промолчать, — призналась она, — Подумайте, как строить жизнь, если между тобой и любимым человеком чудовищная ложь.

В свадебную ночь она во всем призналась мужу.

На следующий день он отправил ее обратно, к тете.

— Это был страшный позор, соседи были уверены, что он поступил так, поскольку обнаружил, что я не девственница. А я даже не могла никому объяснить истинную причину.

Муж был комсомольским активистом, надеялся сделать карьеру, с этой точки зрения даже брак с армянкой в грузинских условиях был изъяном, но если бы обнаружилось ее происхождение, он мог распрощаться со своими надеждами.

— Я сама виновата, следовало рассказать ему раньше, после свадьбы он имел полное право упрекнуть меня, что я его обманула.

Но брачная ночь все-таки состоялась, и скоро выяснилось, что Лукреция ждет ребенка. Когда муж об этом узнал, он стал ее материально поддерживать.

— Он не плохой человек, просто он — мужчина, и упорно хотел чего-то добиться в жизни. Тетя боялась, что он нас выдаст, но он никому не сказал.

Потом умер Сталин, ситуация изменилась, прошлое Лукреции уже не таило в себе опасности, однако муж за это время успел жениться на другой.

— А вы бы вернулись к нему?

— Не знаю. Возможно. Он все-таки отец Роберта.

Потом она стала задавать вопросы об Эрвине, и он рассказал, как попал в лагерь, правда, вышел оттуда живым, но потерял здоровье.

— Вы тогда лишились ноги?

— Нет, это случилось позже.

Он рассказал о неудачном браке, о том, как Тамара его не понимала и не желала понимать, как она своей маниакальной любовью начала портить сына и довела Эрвина до того, что он пытался покончить собой.

— Мы словно из разных миров. Между нами нет ничего общего.

Он не стал рассказывать Лукреции, как КГБ пытался его отравить и послал за ним в Москву двойников — не стал, потому что вдруг почувствовал — кто знает, может это все и не так. Зачем КГБ какой-то инвалид, разве у них нет дел посерьезнее?

Потом им действительно стало зябко, и они ушли. Незнакомка — как Эрвин до сих пор про себя ее называл — помогла ему перейти рельсы и шоссе, последнее было особенно сложно в темноте, фонари приближающихся машин сверкали словно глаза хищников.

Выйдя на проселочную дорогу, Эрвин проводил Незнакомку до дома номер девятнадцать.

— Уже поздно, я не могу вас пригласить зайти, деверь спит, ему завтра на дежурство. Но приходите к нам обедать, тетя наверняка обрадуется, она часто вспоминает Буриданов.

Глава четвертая

Арутюновы

Эрвин спал спокойно, а под утро даже летал во сне. Такого с ним не бывало давно, обычно ему приходилось от кого-то убегать, чаще всего в поезде, мчась через тамбуры из одного вагона в другой, или даже лазая по крышам. Иногда он во сне видел шахту, лиловые своды, под которыми трудились люди в серых балахонах. Сцена была похожа на ту, что ему самому пришлось пережить, только еще красивее и еще страшнее, рабочие действовали в строгом ритме, как машины. Но сегодня все переменилось, он летал над Таллином, летал, словно плавал брассом, толкая себя ногами вперед и гребя руками, опасаясь только, как бы не столкнуться с телевизионной башней.

Вдруг он понял, что во сне у него было две ноги, и на секунду его затопила отчаянная надежда, которая, увы, погасла, как только он окончательно проснулся.

— Не унывай, — утешил он себя, — чудо ведь, что ты вообще жив.

Без помощи друзей он наверняка был бы мертв уже пятнадцать лет, его силы были на исходе, когда однажды вечером в бараке Латинист сообщил новость — сменился начальник лагеря, и новый ищет партнера по шахматам.

— Ты не играешь? — спросил он Эрвина.

— Немного, но я выбираю, с кем.

После этой реплики Латинист прямо накинулся на него.

— Ты, чертов эгоист, думаешь только о своей воображаемой чести! Тебе наплевать на то, что твои друзья в любой момент могут отдать концы. Начальник лагеря тоже человек, кто знает, как именно он попал на эту грязную должность, может, у него не было выбора. Если б он был полным кретином, то он в шахматы вовсе не играл бы, я, например, по сей день не понял, кто там король и кто королева («Ферзь», — поправил Эрвин машинально). И поскольку он вряд ли кретин, то можно надеяться, что он будет с такой ценной персоной, как партнер по шахматам, обращаться нежно, как с любовницей, вызволит его из шахты и назначит, например, культоргом. А культорг, ребята — настолько влиятельная должность, что позволяет немало сделать для друзей… Но разве наш Буридан пойдет на такое унижение, он скорее даст друзьям подохнуть, чем сядет играть в шахматы с приспешником товарища Джугашвили.

Эрвину стало неловко, и хоть он прекрасно понимал, что речь о спасении друзей — лишь маскировка, под которой Латинист прятал заботу о нем, он дал себя уговорить. Все вышло так, как Латинист предвидел: начальник оказался вполне человечным человеком (любопытная, но оправданная тавтология, если учесть, что человечных людей не так уж много), он действительно сделал Эрвина культоргом, и когда здоровье Майора пошатнулось, Эрвину удалось вытащить его из шахты и запихнуть в театральный кружок, а потом лично душить друга своими длинными пальцами, потому что женщин в лагере не было, а без Дездемоны «Отелло» не поставишь.

Уход из шахты был первым из длинной череды чудес, благодаря которым он выбрался из лагеря, сперва в ссылку, потом домой, и наконец сюда, под южное солнце, на соленое и теплое море.

А что, если мне посвятить свою книгу Латинисту, подумал он, доставая блокнот.

Да, но понравилось бы это другу вообще? Латинист от всей души ненавидел советский строй, и многое бы дал, чтобы он завтра рухнул, Эрвин же был в своих оценках осторожнее.

— Представим, что твоя мечта сбудется, и советская власть мгновенно, словно дурной сон, испарится — и что дальше? — спросил он как-то Латиниста.

— А мне плевать, — ответил тот решительно. — Ничего более мерзкого все равно невозможно представить.

— А нацизм?

— Чего ты суешься со своим нацизмом! — рассердился Латинист. — Этим монстром нас пугают уже десяток лет. Разве это — единственная альтернатива? Меня вполне удовлетворит самый обыкновенный капитализм.

Вот в чем была разница между ними — Латинист вырос в советском обществе и у него отсутствовал опыт капитализма. У Эрвина он был.

Он взял карандаш, подумал немного и написал:

«Кптлзм — нпркрщщс вн всх пр всх, вн, в ктрм пбждт н см мн — чстн, — см жстк, кврн, — ждн».

В переводе это означало:

— Капитализм — непрекращающаяся война всех против всех, война, в которой побеждают не самые умные и честные, а самые жестокие, коварные и жадные.

Так, по крайней мере, обстояли дела в буржуазной Эстонии, и наверняка не только там.

Неудовлетворенность окружающей действительностью подтолкнула его, Викторию и Лидию на поиски другого, более человечного миропорядка, каковым они считали социализм. Если уж знаменитые писатели, посетив Москву, расхваливали новое общество вовсю, то почему им надо было сомневаться в его достоинствах? Только потому, что мама думала иначе?

Последующее разочарование было страшным, но это не означало, что Эрвин скучал по несправедливости и бессердечию, которые его окружали раньше.

Но почему социализм в реальности настолько отличался от того, что присутствовал в их воображении? Было ли дело только в личности Сталина? Сталин давно умер, и кое-что действительно изменилось к лучшему, но веры в жизнеспособность системы у Эрвина уже не осталось, слишком неутешительной выглядела окружающая его жизнь.

Возможно, ошибкой было то, что социализм поначалу победил в России? В каком-то смысле, в этом наличествовала логика: пассивный, склонный к философствованию, вышедший из православного мистицизма и общинного коллективизма, и, что тут скрывать, довольно ленивый русский народ был словно создан для такого эксперимента: он отправился туда, куда послали, сеял то, что велели, и всерьез верил, что продвигается в сторону коммунизма; и поскольку партия вела суровую борьбу с личным предпринимательством, а, значит, и с личной предприимчивостью, то этим она еще больше стимулировала народ влезть на печку и сползать оттуда только для того, чтобы открыть очередную бутылку водки.

Если бы социализм сначала победил в Эстонии, был бы результат другим?

Задав себе такой вопрос, Эрвин усмехнулся: более индивидуалистичный, эгоистичный и материалистичный народ, чем эстонцы сложно было представить, и что он, по своей инициативе, будет строить социализм, казалось абсурдом.

А французы?

Эрвин ни разу не был во Франции и не знал лично ни одного француза, но по описаниям Виктории и по прочитанным книгам, это был народ тщеславный, любящий шествовать во главе человечества, показывать другим дорогу, и в этом смысле вполне подходящий для социализма. Увы, французы, помимо всего этого, были еще ироничны и скептичны, насмехались даже над богом, так что следовало предположить, что так же они стали бы насмехаться и над социализмом. А это означало, что уже скоро в центре Парижа опять поставили бы гильотину…

Конечно, кое-что французы наверняка устроили бы лучше русских, к примеру, сделали бы транспорт бесплатным, построили бы на берегу Средиземного моря красивые дома отдыха для трудящихся и не стали бы взрывать Нотр-Дам, но в итоге у них, скорее всего, тоже ничего не получилось бы, и Эрвин даже знал, почему — потому что капитализм гармонировал с низменными инстинктами человека, а социализм — напротив, был перед этими инстинктами в каком-то смысле даже безоружным. Правда, можно было надеяться, что в будущем для строительства социализма откроются новые возможности: научно-техническая революция уже сейчас привела к тому, что машины делали за человека большую часть работы, и казалось логичным, что процесс этот будет продолжаться и роль человеческих рук будет все уменьшаться и уменьшаться. Так, вполне возможно, мог настать и такой день, когда нетрудно будет прокормить все население Европы, а потом, возможно и все человечество.

И тем важнее становился вопрос — во имя чего?

Кормить всех только для того, чтобы накормить? Удовлетворить первичные потребности и считать, что дело сделано? Капиталист тоже кидал голодающей толпе испорченные продукты, боясь, что иначе может начаться революция.

И снова Эрвин дошел до все той же мертвой точки — если ни тот, ни другой общественный строй не удовлетворяет, следовательно, должен быть какой-то третий. Почему же его не отыскали? Может, сам вопрос задавался неправильно? Может, не имело смысла искать новые формы собственности? Частная собственность или государственная, обе они так или иначе собственность, и если уделять им слишком много внимания, они начинают довлеть над человеческой личностью, что и имелось в в сухом остатке.

А что, если поменять акцент?

И он крепче взялся за карандаш.

Эрвин как раз успел поставить кастрюлю с водой на плиту, когда услышал скрип калитки и торопливые шаги. Он подумал, что приехали хозяева из Сочи, и приготовился к извинениям, однако, выйдя из-под навеса, заметил небольшого роста полную женщину, приближающуюся быстрым шагом. Женщина тоже увидела его, и на ее лице появилась радостная улыбка.

— Эрвин? Ты? Разве ты меня не узнаешь? Я же Жанна. Жанна Арутюнова.

Что-то смутное зашевелилось в памяти Эрвина, какой-то дом на окраине Ростова, большой двор и множество детей, в основном, старше его, у одного мальчика уже усики под носом, и только одна девочка — его возраста.

— Неужели ты не помнишь? — продолжила Жанна, остановившись в двух шагах от него. — Мы еще ели с тобой абрикосы! Отец купил на рынке настоящие армянские абрикосы, мы спрятались вдвоем в укромном уголке сада и все лопали и лопали. Целое блюдо сожрали, твоя мать еще испугалась за наши многострадальные животы, но ничего не случилось, абрикосы были такие сладкие.

Абрикосов Эрвин не помнил, но образ темноволосой девочки с оживленными карими глазами действительно появился перед глазами, может, и потому, что он видел ее позже на фотографии.

— Что-то как будто припоминаю, — признался он с удовольствием. — Не в том ли это было году, когда Брусилов поколотил немцев?

Это было во время войны — первой войны — когда мама взяла их с собой в Ростов: дедушка заболел и бабушка нуждалась в помощи. Они провели там немало времени, месяц уж точно, и несколько раз ходили в гости к Арутюновым. Отца в тот раз с ними не было, он из-за работы остался в Москве — а, может, и не только из-за работы, в жизни отца и матери был трудный период, они часто ссорились.

— Ну, точно Эрвин! — оживилась Жанна еще больше. — Ты уже тогда был ужасно умный, прочел множество книг. О Господи, как время летит!

Жанну охватило умиление, да и Эрвин почувствовал, что комок подступает к горлу; опираясь на палку, он сделал два шага в сторону Жанны, и секундой позже они крепко обнялись.

— Боже, боже, что с нами стало! — вздохнула Жанна, потом собралась, внимательно оглядела Эрвина и добавила: — Но ты все еще весьма импозантный мужчина.

Эрвин тоже собирался ответить комплиментом, но не успел, темперамент Жанны заметно превышал его, она быстро освободилась из его объятий и стала авторитетно — точь-в-точь как Контра — говорить:

— Иди собери вещи, здесь я тебя не оставлю, у нас большой дом, и много места. Я уже сделала втык Лукреции, почему она не пригласила тебя зайти, она оправдывалась, что все произошло так внезапно, и вы оба были усталые. Она замечательная женщина, но видишь, какая судьба!

— Вижу, — согласился Эрвин.

Он намеревался возразить, что не хочет никого беспокоить и может вполне остаться тут, но вдруг подумал — а почему бы и нет? Встреча была сердечной, радость Жанны искренней — только что Лукреция на это скажет?

Так он и спросил, и услышал категоричный ответ:

— А ей тут нечего говорить, это мой дом. Пошли, я помогу тебе собраться, муж сейчас заедет за нами, он освободился пораньше, все-таки воскресенье. И почему ты вообще подумал, что Лукреция против? Она даже покраснела, когда заговорила о тебе. Меня намного больше заботит твой пес, вот его мы точно не можем взять с собой, у нас там свой. Надо попросить твоих соседей, но у нас с ними скверные отношения. Сможешь сам поговорить с ними?

— Смогу, конечно.

Речь Жанны была торопливой, порывистой, но в ней была большая внутренняя логика — логика человека, который может говорить все, что захочет, потому что все, что он скажет, идет от чистого сердца.

Глава пятая

Арутюновы

(продолжение)

Эрвина поселили в уютной комнатушке и угостили вкусным завтраком, муж Жанны хотел поставить на стол и коньяк, но Эрвин попросил его повременить, поскольку собирался идти купаться. Он предложил отправиться всем вместе, однако Жанна и муж отказались, ссылаясь на неотложные осенние работы.

— Идите вы с Лукрецией! — сказала Жанна, и Эрвин понял, что она хочет, чтобы они остались вдвоем.

Прошло совсем немного времени, и вот они рядышком медленно шагали вниз по дороге, и Эрвин удивился той естественности, с которой Лукреция переняла его темп — словно она всю жизнь гуляла с инвалидами.

— А кто вы по профессии? — спросил Эрвин.

Вчера они до таких тем не дошли, но сегодня хотелось говорить о чем-то менее драматическом.

— Врач.

Только сейчас Эрвин понял, что Незнакомка ему с самого начала напоминала Софию — такая же спокойная, терпеливая.

— Пульмонолог?

— Нет, психиатр.

Еще неделю назад Эрвин на такой ответ мгновенно напрягся бы — психиатров он рассматривал как личных врагов, он был убежден, что все они выполняют указания КГБ; но отпуск, море, подлечили нервы, а уверенность, что рядом с ним — внучка отцовского друга, ставила ее вне подозрений.

— Как случилось, что вы выбрали такую трудную специальность?

— Не было особенного выбора. В Тбилиси надо или быть грузином, или иметь очень много денег, или — большие связи, чтобы получить хорошую работу. Мне еще повезло, тетя смогла мне устроить специализацию по психиатрии — если бы я осталась в общей терапии, наверняка получила бы распределение в деревню. А этого я не хотела, я — горожанка, с головы до пят.

— Но не утомляет, изо дня в день общаться с умалишенными?

— Сперва утомляло, теперь привыкла.

— Иллюзии рассеялись?

— Да, можно и так сказать.

Эрвин хорошо помнил первые годы работы адвокатом, когда он еще свято верил, что его дело — защищать справедливость, и то ощущение трагического парадокса, когда он вдруг понял, что с идеалами его профессия имеет очень мало общего, что это всего лишь профессия; наверно, что-то подобное чувствовала и Лукреция.

— Я потому спрашивал про пульмонолога, что моя сестра работает по этой специальности, перед войной она руководила туберкулезной клиникой, там лежали безнадежные больные и это очень утомляло ее, утомляло морально. Сейчас она в санатории, там атмосфера совсем другая, к тому же изобрели новые препараты, и туберкулез перестала быть смертельной болезнью. Кто знает, может, однажды человечество научится лечить и душевные болезни.

— Возможно, но мне не очень верится.

— Почему?

— Потому что я еще не видела душевнобольного, который хотел бы выздороветь.

— Я хочу.

— Но вы же не больной.

— Я лежал в психушке.

— Ну и что? Всех, кто делает попытку покончить с собой, отправляют на исследование, это рутина. Но это еще не значит, что они все больные.

— Но мне поставили диагноз.

Эрвин даже удивился, как легко он это высказал.

— Это был ошибочный диагноз.

— Но я действительно очень нервный человек.

— Учитывая ваше прошлое, в этом нет ничего удивительного.

И так все просто, подумал Эрвин? Он чуть было не рассмеялся, но нашел контраргумент.

— Мне кажется, что КГБ преследует меня и хочет убить.

— Поскольку вам от них досталось, то нет ничего ненормального, что у вас возникают такие подозрения.

— У меня часто болит голова, это тоже нормально?

Впервые в течение этого разговора Незнакомка бросила на него быстрый изучающий взгляд.

— У этого может быть какая-то иная причина.

— Какая?

Она некоторое время молчала, прежде чем ответила:

— Этого я сказать не могу. Надо обследовать.

Они дошли до шоссе и легко перебрались через него, в воскресенье движение было редкое; однако перед тем, как полезть на полотно, пришлось подождать, потому что со стороны Сочи приближался пассажирский поезд. Когда он проезжал мимо, совсем близко от них, они увидели таблички: «Ереван-Москва».

— Я хочу переселиться в Ереван, — неожиданно сказала Лукреция.

— Почему?

— Я не люблю Тбилиси. Еще с большим удовольствием я переехала бы в Москву, но это сложно. С Ереваном проще, у меня там знакомые, они обещали найти работу по специальности. Только жить негде, но когда тетя выйдет на пенсию, мы обменяем квартиру. Дети тети Жанны уже учатся там, в университете, они очень довольны.

Когда они перебрались через рельсы и стали спускаться на пляж, Эрвин сказал:

— Я бы тоже хотел уехать куда-нибудь, таллинский климат мне вреден. Очень сыро, дуют холодные ветры. И это, кажется, влияет на людей — они тоже холодные. Эта страна полна ненависти.

— Как интересно, а я всегда мечтала увидеть Прибалтику. Мне говорили, что там все намного культурнее, чем в России.

— Это — остатки немецкой культуры, мы же их бывшая колония. Сами эстонцы еще ничего толком не создали. Когда я был молод, мне казалось, что Эстония — страна всех возможностей, но я быстро разочаровался. Люди завистливые, вся их энергия уходит на то, чтобы мешать другим совершать поступки.

— Вы пессимист.

Эрвин рассмеялся.

— Нет, на самом деле я — оптимист, просто иногда хочется отвести душу. Нечасто бывает, что тебя понимают.

Он чуть было не сказал — такого со мной вообще не случалось, но выбрал выражение поскромнее.

На пляже Лукреция отвернулась, чтобы Эрвин мог без стеснения снять протез, а потом предложила помочь добраться до воды.

— Обопритесь рукой на мое плечо.

Ее кожа была загорелая, от тела исходило веяло теплом и Эрвин даже пожалел, что путь такой короткий, какой-то жалкий десяток прыжков.

Они плавали долго, а потом легли рядом на воде.

— Я бы хотел еще немного подискутировать относительно вашей профессии, — сказал Эрвин. — Вам не кажется, что на самом деле душевнобольных заметно больше, чем тех, кто попадает к врачу?

— У нас есть такой критерий как норма, — ответила Лукреция, немного подумав. — Если поведение человека не выходит за установленные рамки, мы его больным не считаем.

— То есть, если ему удается притворяться здоровым?

Луреция коротко засмеялась.

— Можно и так сказать.

— Но если по существу? Каким критериям должен соответствовать здоровый человек? Теоретически, такой человек не должен врать, притворяться, ведь когда человек что-то скрывает, то он уже немного больной, неправда ли?

Лукреция задумалась.

— Зависит от того, что он скрывает. Если он избегает высказываться о том, что представляет опасность для его жизни, то смолчать — очень даже разумно.

— Но если то, что он хочет высказать — разумно, но невзирая на это представляет опасность для жизни, значит, те, кто его окружает, сами больные?

Лукреция не нашлась, что ответить.

— Хорошо, пойдем дальше, — продолжил Эрвин. — Если человек говорит не то, что он думает, как это называется по Вашему?

— Это называется лицемерием.

— А если этот человек искренне верит, что говорит правду?

— Не поняла.

— Видите ли, люди все время говорят, но отнюдь не всегда то, что они сами придумали. Мыслить — многотрудное занятие, не каждому оно по силам. Вот и получается — человек где-то что-то услышал, где-то что-то вычитал и он повторяет и то, и другое, а вдобавок еще и нечто, подсказанное его ограниченным умом.

— Я так понимаю, вы хотите сказать, что человек — несовершенное существо, и его мозг работает не надлежащим образом, так?

— Более-менее.

— Но ведь это еще не болезнь.

— А если на основе таких, сделанных ненадлежащим образом суждений принимают решения, влияющие на жизнь других людей, иногда даже всего человечества? Например, призывают к убийству? Это что, не безумие?

— Это возможно, да.

— Но где проходит граница?

Незнакомка промолчала.

— На этот вопрос ответить я не сумею, — сказала она наконец. — Обычно говорят, что многочисленные группы людей в определенных условиях могут на некоторое время словно потерять рассудок, но в какой-то момент наступает отрезвление.

— А по-моему, война — это не временное безумие, а наоборот, материализация в реальности непрекращающегося умственного безумия, — горячо возразил Эрвин. — Если бы люди мыслили здраво, они вели бы себя разумно, и тогда это был бы совсем другой мир.

— Вы действительно оптимист, — сказала Лукреция после некоторой паузы.

Они поплавали еще немного, а потом она помогла ему выбраться на берег.

Вечером в честь Эрвина был устроен торжественный ужин, муж Жанны — утром серьезный, немногословный, вдруг переменился, произносил длинные тосты и рассказывал анекдоты. Эрвин тоже оживился, ему вспомнились годы до болезни, когда именно он был душой общества, и он стал шутить. Некоторое время все бурно веселились, потом Жанна вытащила альбом со старыми фотографиями, на нескольких из них были запечатлены Арутюновы вместе с Буриданами, на одной Эрвин, еще совсем младенец, на руках у матери, вторая, очевидно, была снята как раз во время их поздней поездки в Ростов, тут Эрвин и Жанна сидели рядышком и держались за руки.

— Да у вас же была большая любовь! — сказал муж Жанны, вытянув шею, чтобы с другого конца стола увидеть снимок.

— Ох, Эрвин уже тогда был сердцеедом, — многозначительно вздохнула Жанна, и Эрвин заметил, что Лукреция покраснела.

На снимке были и братья Жанны — старший, который погиб в гражданской войне, и младший — отец Лукреции, а также старшая сестра, у которой Лукреция жила в Тбилиси.

— А вот Буриданы, — показала Жанна Лукреции.

Эрвину пришлось объяснять, что с кем произошло; потом они вернулись к первому фото и вспомнили Рудольфа, который на тот момент был еще жив.

— Я помню эту жуткую историю, мама как-то рассказала, — сказала Жанна.

Было уже поздно, когда они встали из-за стола. Эрвин отправился в свою комнату, где его ожидала приготовленная постель, лег и некоторое время читал. У Жанны оказалась небольшая, но хорошая библиотека, было особенно много книг по музыке, как Эрвин успел выяснить, она работала учительницей музыки, и Эрвин выбрал «Россини» Стендаля. Книга была интересная, Стендалю повезло, он оказался в Италии в те времена, когда там одна за другой состоялись премьеры шедевров Россини. Эрвин слушал только «Севильского цирюльника», да и мама, от которой они унаследовали любовь к опере, знала, в основном, лишь оперы Верди. Могло ли так случиться, что остальные оперы Россини были намного хуже? Но как такой умный человек как Стендаль мог ошибиться? Немного подумав, Эрвин решил, что, скорее, ошиблись те, кто эти оперы предал забвению; осталось надеяться, что однажды их вернут из небытия.

Потушив свет, он тем не менее еще долго не мог заснуть, так его взволновал вечер с Арутюновыми. Эрвин не впервые неожиданно встречал человека из прошлого, он вспомнил Татьяну, спасшую ему жизнь, и подумал — интересно, что с ней стало?

В доме давно все стихло, а он лежал и, под лай деревенских собак вспоминал то одно, то другое, покуда глаза не закрылись сами собой.

Глава шестая

Проклятие Сталина

Какого черта я тут делаю, подумал Хрущев, поднимаясь по трапу. Можно подумать, я — утка, без воды жить не могу.

Он и в самом деле немного напоминал это пернатое, особенно в прошлом году в Вашингтоне, когда его хотели нарядить в смокинг, торжественный прием, надо выглядеть подобающе, но он их быстро послал подальше — еще чего, перед буржуями комедию ломать?! Костюм и галстук — вот максимум того, во что он соглашался облачиться, но больше всего ему нравилась самая обыкновенная косоворотка. Эх, вскочить бы на коня и махнуть в степь!

Но степи не было, как и свежего ветерка и запаха полыни, цветущих маков и стрекота насекомых — только кремлевские коридоры, кабинеты, телефонные звонки, красные ковры, за чьи загнувшиеся кромки можно было зацепиться и упасть, собрания, совещания, съезды, конференции, ордена и медали, с которыми нечего было делать, в пищу они не годились, борьба за власть, интриги, страх, страшный страх, сейчас, пожалуй, меньший, чем раньше, но все-таки, трупы, политические и обычные, частенько, кстати, в одном лице, и в качестве единственного утешения — возможность обжираться черной и красной икрой в любых количествах, сколько влезет.

Стоила ли эта небольшая привилегия всех страданий, мук совести и прочего, бессонницы, призрака Сталина, который в одно время, после двадцатого съезда, каждую ночь ровно в три часа распахивал дверь его спальни? «Щенок, что ты себе позволяешь?» — рычал призрак. «Ты что, олух олухов, думаешь, будто можешь так себя вести по отношению ко мне, твоему хозяину?» Беззвучно, шаг за шагом, он приближался, Хрущев пытался встать и убежать, но ноги не слушались, и вот уже призрак хватал его за горло, словно клещами, и начинал душить. Просыпался Хрущев от того, что Нина трясла его за плечо.

— Что с тобой, почему кричишь? Опять дурной сон?

Вся моя жизнь сплошной дурной сон, хотелось Хрущеву простонать в ответ, но он не смел — Нина была суровой женщиной, один ее тяжелый взгляд, и потом целую неделю ходишь уже не как утка, а как курица, которую окунули в Волгу.

Ну, по крайней мере, от каблука жены он на некоторое время избавился, на пароходе Нины не было, в прошлом году, когда в Америку отправились на самолете, она тоже поехала, но на этот раз Хрущев мог себя чувствовать спокойно, в мужской компании.

Вот уже в его сторону с широкой улыбкой на лице, настоящий персик на вид, торопился Живков. Болгары, вернейшие друзья, это тебе не мадьяры, потомки гуннов, или поляки, католические ренегаты. Правда, за дружбу приходилось платить, покупая гнилые помидоры, но по сравнению с теми миллиардами, которые уходили на то, чтобы удерживать восточных немцев на социалистическом пути, эта жертва была невелика.

Обняв и поцеловав Живкова, как коммунист коммуниста, искренне и по-мужски, Хрущев огляделся — кто там следующий? Но пока никого больше видно не было, только какой-то матрос стоял навытяжку рядом с трапом.

— Как тебя зовут? — поинтересовался Хрущев.

— Иванов, товарищ генеральный секретарь Коммунистической партии, — отрапортовал матрос.

— Скажи-ка, Иванов, а корабль-то ваш, крепкий, надежный?

Хрущеву «Балтика» напоминала, скорее, плавающий гроб.

— Корабль отличный, товарищ генеральный секретарь Коммунистической партии, построен в Амстердаме.

— В Амстердаме? Надеюсь, не во времена Петра Первого?

Хрущев сам посмеялся своей шутке, и его настроение поднялось.

— Ну что вы, товарищ генеральный…

— Хватит уже этих генеральных, говори просто: товарищ Хрущев. Или еще лучше — Никита Сергеевич. Ты откуда родом?

— Из Хомутово, что в Орловской области, товарищ Хрущев.

— Ну, значит, мы земляки, я родился в курской губернии. А теперь расскажи, как этот амстердамский пароходик оказался в нашем флоте?

— Голландцы построили его для немцев, как раз до войны. Ну а после он достался нам по этому, ну, репа… репа…

— В порядке репарации, — поспешил матросу на помощь подоспевший капитан.

Хрущев бросил на него недовольный взгляд — вечно они вмешиваются в самый неподходящий момент, когда он беседует с пролетариатом.

— Я, кажется, не к вам обращался, — буркнул он капризно, заметил, что капитан побледнел, и перешел на более дружелюбный тон. — Ладно, не пугайтесь, уже не те времена.

Потом снова повернулся к матросу.

— А еще что-нибудь интересное про свой корабль, ты, Иванов, рассказать можешь?

— Вроде не припоминаю, — струхнул матрос. — Если только не…

— Ну-ну, валяй!

— Три года назад его переименовали.

— Что ты говоришь, разве он не всегда был «Балтикой?

Увидев, что капитан отчаянно сигнализирует что-то матросу, Хрущев рявкнул:

— Ну, дадите вы нам спокойно поговорить или нет?

И с любопытством стал ждать, что скажет матрос Иванов.

— Раньше корабль назывался «Вячеслав Молотов», — прошептал тот, выпучив то ли от восторга, то ли от страха глаза.

Опять они меня достали, подумал Хрущев с ужасом. Это стало выглядеть как приговор судьбы, куда не повернись, отовсюду на тебя таращится прошлое, иногда запавшими глазами убитых товарищей, иногда ненавистным взглядом тех, кто выжил — как же ты нас предал, Никита?

Но он сразу собрался.

— Ну, «Молотов», так «Молотов» — протянул он, и вдруг его лицо осветилось. — Подержи-ка, — сказал он, впихнул портфель, набитый государственными тайнами в руки матросу, сунул два пальца в рот, свистнул — и как заплясал «Яблочко»! Танцевать этот танец так хорошо, как гопак, он не умел, но матросы все равно пришли в восторг, собрались вокруг, запели… Тут же замаячили другие, обеспокоенные лица: Громыко, Шелепин, Живков, Кадар…

Хрущев ни на кого внимания не обращал, продолжал свой сольный номер, и только тогда, когда дыхание не выдержало, остановился и стер ладонью пот с лица.

— Ну вот мы и поплясали немного на «Молотове».

Смех и аплодисменты были достаточным признанием, после чего можно было забрать портфель и отправиться осматривать каюту.

Против всех ожиданий Хрущев спал первую ночь на корабле превосходно, прямо как во время войны, когда все было просто, понятно, кто враг, а кто свой, не то, что, до нее, когда лучший друг мог оказаться предателем, спал хорошо и проснулся с ясной головой, хотя вечером выпил немало во здравие болгарских товарищей, которые отмечали национальный праздник — или как раз благодаря этому.

— Пора брать империалистов за яйца, — подумал он энергично.

На генеральной ассамблее ООН надо было нанести уничтожающий удар мировой капиталистической системе вообще и старому хрену Эйзенхауэру в частности, за то, что тот его подло провел.

Вспомнив про весенние события, Хрущев, как всегда, ощутил сильное раздражение.

Вот гад!

Он пошел к Эйзенхауэру с открытым сердцем, искренне желая покончить с враждой, жить если не в согласии, что было мало вероятно, то хотя бы в мире — и чем этот сукин сын ответил? Послал самолет-разведчик, чтобы тот летал над Россией и снимал тайные объекты, и когда — как раз перед парижской встречей.

Ну хоть две недели потерпел бы!

Что тогда случилось бы, Хрущев толком не представлял, разногласий и так хватало, но какие-то бумаги, жуя лягушачьи лапки, они наверняка подписали бы, а это означало бы, что он вернулся бы в Москву с моральной победой — американцы побаиваются нас, заключают договора.

Теперь же все моментально полетело в тартарары, Хрущев хорошо помнил злорадные взгляды членов президиума, когда пришло сообщение, что Пауэрса подстрелили — ну и дурак же ты, Никита, разве не знаешь, что с империалистами невозможно ни о чем договориться, Сталин себя так глупо не повел бы…

Хрущев рассердился еще больше, рассердился так, что не выдержал, выскочил из постели, надел, фыркая, тапочки, рванул в ванную комнату и стал с таким неистовством чистить зубы, что эмаль зазвенела. Все считали Сталина эталоном хитрости, хотя как раз по его глупости Гитлер чуть было не занял Кремль — но об этом не говорили, не было принято, когда кто-то упоминал имя Риббентропа, полагалось сделать недоуменную рожу — это еще кто такой? — а потом демонстративно шлепнуть себя по лбу: ну да, тот, кого повесили в Нюрнберге.

Никто не вспоминал и того, что Сталин в течение всего своего царствования, как последний трус, торчал дома, окруженный армией охранников, из страны выехал только дважды, когда деваться уже было некуда, раз в Тегеран и другой в Потсдам, тогда как он, Хрущев, целый месяц крутился по Штатам, встречался с фермерами и рабочими, неграми и киноактерами, нахваливал всем советский строй и сделал один для пропаганды социализма больше, чем вся советская пресса: «Правда», «Труд» и «Известия» вместе взятые.

Но ничего не помогало, все равно ему ставили в пример этого грузина.

Покончив с чисткой зубов, он стал кидать себе холодную воду в лицо и на плечи, точно как у колодца, так что брызги летели, потом долго растирался полотенцем, быстро побрился, вернулся в спальню и стал одеваться. Как всегда, он по рассеяности застегнул пуговицы на штанах до того, как надел туфли, пришлось их снова расстегивать, живот мешал ему завязывать шнурки.

На палубе он остановился потрясенно — ему показалось, что он попал прямо на небо, в облака — все вокруг погрузилось в туман, даже перил не было видно, не говоря уже о капитанском мостике.

Угу! — прогудела вдали сирена.

Ого! — ответила вторая тут, рядом.

Только не хватало столкнуться с другим кораблем, подумал Хрущев нервно. Вдруг он заметил, что из тумана выходит какой-то великан и шагает прямо в его сторону.

Покушение! — закричало все внутри Хрущева.

Но когда великан подошел к нему, стало ясно, что это всего лишь Аджубей.

— Я уж подумал, Никита Сергеевич, что вы велели привязать себя к мачте, — прогремел зять добродушно.

— К мачте? Зачем? — не понял Хрущев.

— Ну сирены же… — пояснил Аджубей путано.

Хрущев рассердился.

— Что с тобой, перепил, что ли? Каким образом? Когда я заглянул в твой стакан, там не коньяк был, а пиво.

Зять стал говорить что-то про древних греков, но Хрущев нетерпеливо прервал его:

— Сообщение ТАСС готово?

— А как же, Никита Сергеевич…

Они пошли в кают-компанию, Хрущев надел очки и прочел текст.

— Это что за вздор? Про какой туман ты тут мелешь?

— Но на море же туман, — впал зять в замешательство.

— На море, по которому едет корабль с лидерами стран социализма, не может быть никакого тумана. Исправь. Погода солнечная, настроение соответствующее.

И пока Аджубей потел над сообщением, добавил поучительно:

— Каждое государство имеет право лгать своим гражданам.

Последующие дни прошли в усердной работе, советники бегали из каюты в каюту, машинистки печатали так, что нажили мозоли на пальцах, а Хрущев аж охрип, он часами диктовал свои бессмертные мысли, которым долженствовало вылиться в речь на генеральной ассамблее. Он очень хотел поднять там персональный вопрос товарища Эйзенхауэра, но Громыко его переубедил:

— Никита Сергеевич, у нас, что ли, разведчиков нет? А если они в ответ примутся перечислять наши грехи?

Всеобщее и полное разоружение тоже послали подальше, наверно, на Луну — пусть они, жители Луны, исповедуют пацифизм, на Земле с этим пока ничего не выйдет, поскольку идет историческое сражение между двумя мировыми системами.

В конце концов, решили шарахнуть по империалистам Африкой, из чего учитывая тамошную температуру, должен был получиться горячий шарах.

— Как долго эти подлецы собираются вмешиваться во внутренние дела Конго? — шумел Хрущев.

— Мы тоже послали туда некоторое количество людей, — напомнил кто-то из советников.

— Это совсем другое дело! Мы помогаем конголезскому народу бороться за свободу.»

Даже несмотря на то, что Лумумба утонул, Черный континент доставлял массу удовольствия — власть колониалистов шаталась везде, все больше стран вставало на путь независимости.

— Африканский опыт показывает, что империализм гниет буквально день ото дня, — диктовал Хрущев. — Прогрессивная мировая общественность поняла, что эксплуатации человека человеком существует альтернатива в лице социализма. Рано или поздно на этот путь встанут народы США, Великобритании, Франции и других стран.

Его мысли редактировали, сокращали, исправляли грамматические ошибки, Хрущев шумел, негодовал, словом, шел нормальный рабочий процесс.

Потом начался шторм.

Они уже вышли из тумана и из Датских проливов и шли теперь по Северному морю, «Балтику» раскачивало, клало с одного борта на другой, бросало вверх-вниз, и это было намного более тяжкое испытание, чем генеральная ассамблея. Первыми палубу покинули братские народы, затем министерство иностранных дел во главе с Громыко, далее Шелепин и его люди, дольше всех продержались советники, с зелеными лицами, они делали героические попытки удержаться рядом с генеральным секретарем и не дать разразиться третьей мировой войне, но в конце концов они тоже сдались, и Хрущев остался один.

— Уже не с кем даже водку пить! — ругался он.

Его организм относился к происходившему равнодушно — ну, качает немного, эка невидаль, единственное, это ему казалось дурным знамением.

Проклятие Сталина, подумал он.

Рябой негодяй прямо околдовал его — что Хрущев не предпринимал, все шло не так. Взять хотя бы план догнать Штаты по производству мяса и молока, по мнению Хрущева, ничего невозможного в этом не было, социализм позволял целенаправленно управлять экономикой, сам Сталин провел как коллективизацию, так и индустриализацию — а его мероприятие с треском провалилось.

— Ты слишком мягкий, поставь пару сот председателей колхоза к стенке, вот увидишь, дело сразу сдвинется с места, — шепнул голос Сталина ему как-то рано утром.

Хрущев послал его к черту, но ситуация с сельским хозяйством от этого лучше не стала, не хватало всего, и, в особенности, корма для животных. Кукуруза, догадался он, кукуруза может нас спасти, и дал строгий приказ культивировать по всей стране это волшебное средство — но урожай получился хилым.

— У нас нет столько солнца, сколько в штате Айова, — объяснил кто-то.

— Что значит, нет?! — прогремел Хрущев. — Раз нет, значит, надо сделать так, чтобы было!

Потом еще Венгрия — ох, как он не хотел вводить туда войска, мадьярские коммунисты умоляли, ну идите же, а то с социализмом будет покончено, но он все медлил, медлил, пока не начались погромы, тут уже выбора не стало — а теперь его на каждой пресс-конференции изводили злобными вопросами.

Вскоре после Будапешта Сталин снова явился к нему во сне, но был настроен куда дружелюбней, чем до этого, даже посмеивался.

«Видишь, — шепнул усатый негодяй, — нет другого средства, чтобы удержать власть, только насилие».

Это бесило Хрущева — он не был Сталиным и не хотел им быть. «Не хихикай, мы тебя скоро из мавзолея вышвырнем!» — пригрозил он в ответ, хотя сердце и екнуло от страха.

До сих пор это никак не получалось, слишком сильным было противостояние «прежних», но Хрущев чувствовал — однажды свою задумку осуществить надо.

Тут, на «Балтике», бродя в одиночестве по палубе, болтая с матросами и думая о прошлом, он все больше убеждался в этом.

Да, шла беспощадная борьба между двумя мировыми системами, борьба, в которой Советский Союз долгое время находился в изоляции, да, и внутри страны хватало сил, которые с удовольствием повернули бы историю вспять, да, иногда, наверно, приходилось пользоваться насилием, а то лилось бы еще больше крови, но это не означало, что страну надо превратить в концлагерь. Разве нельзя было построить социализм иначе, не используя террор? Где же природный оптимизм русского человека?

Он знал, где — остался под сапогом товарища Джугашвили.

Грузинский сатрап утопил Россию в крови и никогда об этом не жалел, наверно, для него это было что-то нормальное.

Хитрый, как батумский лавочник, необразованный, как кутаисский мясник, и жестокий, как сванский разбойник, подумал Хрущев.

Любопытно, когда Хрущев юношей приехал в Москву, в Промакадемию, ему и в голову не пришло бы думать о том, кто какой национальности — главное, чтобы коммунист. Так его воспитывали, называлась эта штука интернационализмом, и уже Ленин сказал, что великорусский шовинизм хуже национализма.

Теперь, когда он стал старше, он понимал, что под нагрудным карманом, в котором носили партийный билет, стучали сердца разных национальностей. Да, они все были коммунистами, но кровь у них отличалась. Сталин не был Сталином, он был Джугашвили, и чем дальше, чем больше этот Джугашвили в нем проявлялся.

Вслух об этом говорить, конечно, было нельзя, но между собой они после смерти Сталина сразу решили — никогда больше во главе страны не должен встать инородец.

Берия этого не понял — тем хуже для него.

Теперь пришло время показать и Джугашвили его место.

Как только вернусь в Москву, подниму вопрос о мавзолее, решил Хрущев.

Хоть столько толку от этого дурацкого плавания.

Перевод шестой главы Гоар Маркосян-Каспер

Оглавление

Из серии: Буриданы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Буриданы. Незнакомка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Перевод Е. Александровой.

2

Дорогое имя (по ит.)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я