Познайте вместе со мной разные лица любви, возможный секрет счастья, окунитесь в историю в художественной интерпретации. Попутешествуйте по России, Франции и Армении в историях любви и судьбы героев.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Разные грани и лица любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Ирэна Лаис, 2022
ISBN 978-5-0056-0890-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Разные грани и лица любви
— Леша и Лиза
Глаза закрыты, но они не спят, просто дышат потоками мыслей и чувств — одних и тех же на двоих — в космос. Не говорят, не молчат, эта осенняя тишина и есть их диалог, музыка соитья их душ. Так недолго любовь была
— Леша и Лиза
Стоило Лешеньке увидеть Лизу, как в сердце мальчишки что-то дрогнуло,
надломилось и вместо этого «чего-то» мальчишечьего, задорного и даже злорадного именно тот самый надломленный кусочек сердца обрел иной цвет, иную консистенцию, иное содержание — там родилась первая любовь.
Из проклятья всей школы, семьи и округа Леша превратился в тихое созданье, которое принимало к себе близко и как родное лишь один предмет — карандаш.
С того дня, как семья Лизы переехала в их двор, и он увидел ее — восьмилетнюю девочку в красном платьице с большими кармашками по бокам, с рыже-русыми
волосами в две косы и глубоко посаженными желто-карими глазами, он не терял ее образа из мыслей. Одиннадцатилетний мальчик пытался бороться с этим нашествием: он рисовал ее, чтобы запечатлеть этот образ на листе и оставить его на нем и видеть его лишь тогда, когда самому захочется. Но он обманулся, и рисуя его снова и снова, он еще больше запечатливал ее внутри себя, укореняя в себе это удивитильное чувство, пророчащее ему счастье и горе в одном лице.
Лиза была из богатой купеческой семьи. Отец ей часто напоминал о том, что она — предок дворян и что ее красота ей передалась от далекой прабабушки, которая танцевала сто лет назад с самим царем. Было ль это правдой, трудно сказать, и сам отец не знал была ли та женщина с картины из прошлого века та самая его прабабка иль нет. Так или иначе эта картина была его гордостью и достоянием. Женщина на ней была поистине дворянской крови. Вся ее осанка, и взгляд, и руки, и шея говорили сами за себя. Платье бархатно-заленого цвета поднималось стоячим гордым воротником до самого подбородка, а из-под воротника выглядывала белоснежная подставка нежной
бахрамой. На руках ничего лишнего: поверх белых перчаток одно крупное кольцо с изумрудом. Это был великолепный портрет. Но как бы то ни было, кем бы она ни приходилась Лизоньке, у девочки был тот же цвет волос, что у дамы с картины. И для тщеславного отца этого было досаточно, чтоб Лизу называть «маленькой княгиней» и сделать из нее идолом всего рода. Леша не сводил с нее глаз, жадно следя из-за
деревьев за каждым ее движением, каждым шагом, каждым взмахом ресничек, в то время как Елизавета Анатольевна и не знала и не видела своего обожателя. Но
однажды утром Лиза прогуливалась со своей maman в саду, где листья охрой падали с облаков и крузили по траве и по дорогам, словно странники-путешествинники, и шептались, и спорили, и улыбались, и пели, словно философы природы, словно чьи-то золотые мечты… Лиза, несмотря на всю свою избалованность, была нежным и чувственным ребенком, и танец листьев заворожил ее детскую мечтальную душу.
Maman сидела на скамейке и томно смотрела в одну точку.
Завидев зачарованную девочку, ветер словно хотел еще больше удивить ее широко распахнутые глаза, и медленными кругами то удаляя от нее, то приближая к ее ногам ворох листьев, кружил вокруг нее. Внезапни, словно рожденный этой стаей желтых «птиц», в этом ворохе вместе с листьями закружился белый лист… бумаги. Он трепался, кружился, летел с листьями, не являясь их частицей. Этот лист нес в себе иную историю, иную судьбу, иную мечту… Н едолго раздумвая, Лиза побежала прямо в вихрь «крылатых танцоров» в погоне за загадочным белым вестником тайны. Она оказалась посреди пыли, ветра и листьев, глаза заслезились, но маленькая ручка успела поймать на лету своего Пегаса средь этой шумной кутерьмы, которая в миг взлетела в небо и унеслась к дальним своим мирам, оставив ее наедине с… ее собственным изображением на листке бумаги. В смущении и непонимании она смотрела на девочку, глядевшую на нее с рисунка. На миг прийдя в себя, она заметила, что кто-то стоит перед ней и ломит себе руки. Подняв ресницы лишь два черных огня под испуханно-
поднятыми бровями. Позади Лизы приближались цокающие шаги maman. Собравшись, Лиза спросила,
— Это вы нарисовали, мсье? — она произносила это, подражая стилю и тону родителей с холодной растановкой слов и французским искусственным акцентом. Леша, оцепенев, молчал, думая лишь о том, как бы отобрать у нее это «свое позорище», сорвавшееся из его рук злосчастным ветром, когда он дорисовывал его, спрятавшись за дерево, и украдкой любуясз ее силуэтом так лизко от него, и, о Боже, как далеко.
Заметив его состояние близкое к обмороку, она опустила глаза вновь на рисунок, и руки как-то непривычно напряглись, странное ощущение анемения разлилось по самые локти, тепло подкатило к шее, а потом вверх по щечкам, и по вискам хлынуло колючим жаром. Слабость поддала к коленям. Наверное впервые в жизни она чего-то смущалась, сама не зная чего. И всего одна точка екнула в ее сердце, всего одна жилка сжалась и сразу разжалась. Небо сделало свое. Теперь и до последней минуты ее странной жизни ее сердце билось по-иному, с каждым ударом отсчитывая шаги роковой любви в главной роли в своей жизни.
Не поднимая глаз, она почти прошептала:
— Мальчик, это ты нарисовал? — и не дождавшись ответа, робко спросила, — как зовут тебя, художник?
«Художник»… откуда она знала это слово? Ах да, конечно, от своего отца, каждый часто ей напоминал, что человек нарисовавший ее родственницу, был великим художником.
— Леша. — проборматала маленький художник, и тут же опомнившись, добавил, —
Алексей, мадемуазель. — и тут же схватил рисунок с ее рук и рванул с места, и долго
бежал на непослушных ватных ногах. Но добежав до одного из ленинградских мостов, обнаружил, что в руке у него лишь маленький клочок бумаги.
А там в саду осталась стоять влюбленная девочка со своим образом на листке с оборванным уголком.
«Леша»… — в мыслях ее в этот миг и навсегда.
«Леша» — пели и шептали охровые листья — вестники истории художника и княгини, истории взаимной, но проклятой любви. И златые бабочки улатели с ветвей в небо с историей в шорохе и шелесте своем, с историей, которую придумали они.
— Леша и Лиза
Время летело на крыльях тех самых листьев. Время менялось и меняло их. Они становились старше и взрослела их любовь. На протяжении девяти лет они ни разу не разговаривали друг с другом. Маленькой княжне запрещали общаться с
простолюдинами и не выпускали из дома ни наш без матери. Но жизнь всегда имеет свое слово в жизни каждого человека, каждого народа и каждой цивилизации. И теперь менялся уклад всей страны, всего общества, одна встряска заменяла другую, время меняло все вокруг, кроме их чувств. В стране готовилась революция. Прежние дворяне со страхом думали о будущем. Заперевшись в своих особняках, они со дня на день ожидали ареста, расстрела, переселения, грабежа, развала всего, что еще недавно считали вечным. И это случилось. Революция! Гордое слово, несущее в себе свободу, новую жизнь, новые идеалы и вынашивающее в себе смерть, голод, разгром, уничтожение не только всего плохого, но и погибель многим ценностям, покою, миру… Вряд ли кто либо может сказать стоит ли революция осуществления иль нет.
Редко, когда она приносила что-то доброе и праведное народу, одна власть сменялась другой, и облегчения от этого никому. Но вместе с тем она — надежда на новую жизнь, надежда на справедливость, она — дух смелости, дух несмирения эксплуатации народной силы, терпением, покорностью.
Революция 1917-го несла Руси, увы, лишь новые слезы, беды, страх и новую
беспощадную власть, несущую бессмысленное уничтожение всему и каждому, кто мог показать хоть толику сопротивления. Год принес большие изменения во все слои общества. Но одному из них досталось больше всех — слой аристократии, царских военнослужащих и богачей. Отец Лизы, конечно, один из первых попал в список арестованных. Лиза с матерью переехали из своего особняка в чердачное помещение какого-то дома.
Впервые Лиза узнала своего отца именно в это время. Узнала его не как напыщенного, тщеславного обычного купца, а как гордеца, героя, непокалебимого верного слуги царя. Все эти годы они не знали, что отец работал на тайные службы царской гвардии, и именно поэтому он категорически отказался перейти на сторону тех, кто нес в руках красное знамя советской власти, и именно поэтому он один из первых увидел стены сырых тюрьм, подвалов, крысиных комнат без окон и света, и один из первых с
бесстрашными, гордыми глазами услышал залп, и вот холодная пуля, застряв в сердце, высасывает из него все тепло и веру. В ближайшие дни, и месяцы, и годы следы его крови на серой бетонной стене сотрет кровь тысяч других расстрелянных.
Мать Лизы никогда не отличалась ни волей, ни умом, ни ценностями души, ни чувственностью. Выросшая в благочестивой, интеллигентной семье, она не умела
ничего делать, ни о чем думать. Все всегда за нее решали, и дискомфорта от этого она не чувствовала. Но обстоятельства выявили и ее душу с другой стороны. Теперь, когда некому было решать за нее ее судьбу и заботиться о ней, она потеряла смысл своего существования. Даже то, что она больше не одевает красивых шляпок, ее платье ничем не отличается от платьев торговых баб, и что она торгует на рынке морковью и картошкой с собственного огорода, и то, что ей приходиться всех убеждать, что она обычная крестьянка с глубинки, дабы не иметь судьбы своего мужа, и то, что вечером
на своем чердачке вместо многочисленных позолоченных кандилябров она зажигала пару жутко-пахнущих свечей — ничто не смущало ее. Словно застывшая над какой-то мыслью, она старела день ото дня. Ее ничто не пугало, не волновало, не удивляло. И даже после диагноза тяжелого воспаления легких ничего не изменилось. С обычным смирением она приняла эту весть, словно давно ждала ее. Смерть забрала ее жизнь тихо, легко, без сожаленья. Лишь ее последние слова объяснили всю эту драму одной маленькой, почти бессмысленной жизни:
«Лизонька, помни, любовь приносит одни страданья. Я любила лишь твоего отца, а он любил другую. И поэтому я зачахла уже в 16 лет, когда меня выдали замуж за него.
Грустно… ведь я и сейчас люблю его.»
Лиза осталась одна. Она собрала все свои силы, чтоб жить дальше, ведь было что-то, что было ее оплотом в ее странной жизни — любовь к молодому художнику. За последние два года она ни разу его не видела и даже не знала жив ли он, принял ли советскую власть, что с ним и где он. Ей было уже двадцать. Она устроилась на работу на заводе швеей. Когда-то на месте фабрики был большой суконный магазин ее отца. Теперь же там была фабрика, где множество жен и дочерей расстрелянных князей, аристократов и царских военнослужащих, а так же жен новоиспеченных труженников советской страны, сидели часами перед швейными машинками длинными рядами в серых косынках и шили рубашки одного цвета и пошыва. Какая ирония судьбы…
Дни текли словно в серо-черном калейдоскопе. Лишь одно выделяло Лизу из всех этих бездушных механических призраков за швейными машинками — то, что в нее был
безумно влюблен директор фабрики — многоуважаемый Антон Антоныч, приятный мужчина неопределеного возраста от 35—45. Кем он был до революции, как стал
директором фабрики, почему не женат — никто не знал. И меньше всего на свете это интересовало Лизу. Хотя она и знала, что выйдя замуж за него, она наконец избавится от этой страшной жизни на чердаке, но все равно день ото дня она все больше избегала случайных встреч со своим директором. Она никогда ни о чем не просила его, никогда не пользовалась его благосклонностью, хотя и постоянно вспоминала последние слова матери. Может когда-нибудь она б и приняла его предложение руки и сердца, если б не один осенний вечер, который не изменил ее судьбу, а именно и был ее судьбою.
— Ани и Сашик
Она сидела и смотрела из окна. Легкая шаль как-то жалко и неаккуратно полувисела на ее сьежанных плечах.
Он ходил по комнате, гремел посудой, спотыкался о старый паркет, который так и трещал от его топота, искал сигареты, бормотал что-то под нос, сердился, жаловался на мир, на советскую власть, а точнее на осколки власти разваливающейся державы, на несправедливость жизни, то и дело задавая вопросы богу и кляня его за то, что он покинул человечество, отвернулся от него, и сразу же просил прощенье за бред
жалкого, простого смертного.
Она его не слышала, не видела, ей очень хотелось прикурить, но муж, общественные правила и вообще много чего не позволяли ей этого сделать. А так хотелось почувствовать себя американской актрисой с длинным мундштуком в руке, в тонких
черных перчатках и кольцами поверх них, в элегантной шляпке, в дорогом серебряном платье и длинным жемчужном ожерелье на груди.
Ей было сорок четыре, как и ее мужу — вечно небритому, угрюмому, рано постаревшему чернорабочему Сашику. Она не разучилась еще мечтать, как
семнадцатилетняя девочка, какой она часто себя вспоминала и горько грустила. Боже мой, как же она была влюблена тогда в веселого, юморного, высокого шатена с сине — синими глазами — в своего Сашика. Весь мир был тогда влюблен в него, все девченки Ленинакана, а он… он только и смотрел на нее ласковым, безоружным взглядом.
Она помнила тот день, то самый лучший день, когда она шла за молоком в магазин, и день был такой же теплый (прям как сегодняшний, спустя двадцать семь лет): на ней было бежевое платьице и туфли на модном каблучке, она словно летела на них по солнечным незатейливым улочкам родного города, вдали дымел завод, и даже в клумбах его дыма она видела его улыбку, его черты…, которые в один миг вдруг очертились перед ее лицом, и голос донесся словно из другого мира,
— Куда же ты, Ани, так бежишь?
У нее земля расплылась под ногами и от этой невесомости она потеряла дар речи.
— Позволь мне донести твою сумку с покупками до дома.
Она снова промолчала, но сумка, словно сама по себе перешла в его руку.
— Хороший день, не правда ли? — не угоманивался он.
Тогда он умел все, он знал все, он был лучше всех. И в тот вечер он — ее бог, ее мечта, ее вечера грез, ее ожиданье счастья, ее слеза, ее тоска, ее герой — попросил ее руки у ее отца…
— Ани, где мои сигареты в конце концов?! Не сиди с лицом дохлой рыбы, встань, найди их. Быстро, быстро, курица!
Но даже этот ужасный крик пьяного мужа не пробудил ее от воспоминаний.
Эти сцены, скандалы, крики были настолько привычны в их доме, что она уже и не реагировала, и не потому что не хотела или была безвольна, а потому что уже сил не хватало.
Он продолжал материться, оскорблять ее, но она сидела тихо, словно и вправду дохлая рыба. Это еще больше разъярило его, он разбежался в тесном пространстве комнаты и размахнулся, чтоб ударить ее, но рука повилса в воздухе.
— Папа, не бей маму! — детский плач привел Ани в чувства. Она вскочила, шаль соскользнула на пол, подбежала к ребенку и, словно неживая, глядя сквозь него, стала успокаивать мальчика, — «Не плачь, дорогой, не плачь, папа не хотел, все хорошо, иди спать…» Она вышла с ним из комнаты.
Саша долго смотрел в пустое пространство в дверях. Это было уже невыносимо. Нищета… как же это так получилось? Когда? Он же был лучшим во всем. Он нашел наконец свои сигареты — они лежали на столе, на самом видно месте. Достал сигарету, но так и не закурил. Упал бревном на стул и долго сидел с оледенелым взором, сжимая между пальцев сигарету, пола она вся не размялась и распалась в его почернелой, огрубевшей руке. И вспоминал тот день, тот самый лучший день, когда нес ее сумку с молоком до самого ее дома.
— Кати и Эрни
Апрельское солнце. Апрельский Париж. Апрельское настроение. Апрельское небо — высокое, нежное, такое, каким оно бывает только в апреле, только в Париже. Она шла домой выбирая дороги-тротуары солнечной стороны, и лучи смеялись и искрились в ее темно-золотых волосах, рассказывало свои небылицы и фантазии в ее голубых глазах, и сверкало и отражало весь мир французской реальности на поверхности ее глянцевой папки. Шла она долго, откладывая поездку домой, проходя пешком от одной стации до следующей станции метро. Ей не хотелось домой, там ее никто не ждал, хоть и жила она уже шесть лет с любимым мужчиной. Но с недавних пор дом стал для нее чужим, неживым, нетеплым. Каждодневный быт, суета, работа притупили всю прелесть житья вдвоем в любимом районе Парижа.
— Леша и Лиза
Ветреный, ветреный день. Октябрь торжествовал своей красотой и жестокостью. Солнце сквозь дождь, дождь сквозь солнце. И этот день был безукоризненно прекрасен. С утра лил ливень, потом кто-то словно разорвал подвесу из серого занавеса туч, и небо заблестело, засмеялось лазурной чистотой. И золото так и засверкало на ветвях. И ветер, неугомонный, вольный, он метался по кронам осин, дубов и черемух, от окна к окну, ища что-то или может кого-то, словно неся в себе послание, словно он знал что-то, чего не знал никто, и это что-то он знал давно, и сейчас пришло время открыть письмо адресату.
Листья… они были тысячами листьями — все об одном, все они лишь одно заветное послание чьей-то душе. И эта душа сейчас в укромном сумраке глядела отключенно и бездумно на мятый лист бумаги с оторванным клочком с краю — это был дар тех самых листьев когда-то давно, настолько давно, что ей казалось, что это было в прошлой
жизни или может и не было никогда. Но ведь кто-то нарисовал этот портрет, кто-то, кого она любила всю жизнь, а может и все предыдущие жизни тоже.
Стук. Стук в дверь. Она с удивлением посмотрела на нее. Оцепенение медленно отпустило ее сознание, она подошла к двери. К ней изредка ходили в гости швейки — подружки с фабрики, но она никого не ждала. За дверью было тихо, за дверью была другая жизнь, там было что-то… важное. Она открыла дверь, которая со скрипом открыла ей новый этап в ее судьбы — продолжение истории.
А за дверью никого. Большие глаза Лизы медленно осматривали мир за порогом ее конуры. И ветер. Словно желая оттянуть на несколько минут изумительным шоу оглашение долгожданной новости, как и годы назад или может века назад, метал и кружил алые и желтые листья… Лиза не закрывала дверь. Восхищенно следя за пестрым ворохом воспоминаний из детства, она улыбалась и кружила вместе со спутниками и вестниками ее любви. А листок бумаги с портретом мягко качался и шуршал в ее руке. Потихоньку пейзаж стал расплываться в общих охровых тонах в ее глубоких любящих глазах. Пыль и ветер… С лезы потекли из глаз, исторгая из ее сердца всю боль потерь, одиночества, любви, нищеты, тоски. Она опустила взгляд на стертый, почти невидимый образ на листке. Как много воды утекло с тех пор.
«Леша.» — тихо протекло по ее мыслям, по уголкам ее трепетной, измученной души, неся единственный факел света ее жизни.
На миг прийдя в себя, она заметила, как кто-то стоит перед ней и ломит себе руки. Машинально подняв глаза, она увидела лишь два черных огня из-под бровей, до боли знакомых два черных огня.
— Леша…
— Лиза.
–…
— Елизавета Анатольевна! — на этот раз он не растерялся и не бросился бежать. На этот раз он пришел, чтобы остаться. — Я нарисовал много новых портретов. И все они ваши. Можете выкинуть этот старый лист бумажки. Он не достоин вас.
— Я сохраню его до конца своей жизни…
— Леша и Лиза
Их счастье начинается резко без увертюр и прелюдий. Ни свадьбы, ни венчания, лишь вечер со свечами, ромашки вместо роз, бежевое скромное платье, белая ленточка в волосах. А потом вся их месячная зарплата обменялась на золотые тоненькие колечки. Она собрала свои пожитки и перебралась к нему, всего на несколько улиц выше ее «норы». Все это время он был недалеко. Он жил, рисовал и думал о том, где же она теперь, жива ли, помнит ли мальчика, что вечно смотрел на нее, как завороженный все годы юности.
Он нашел ее случайно. Однажды, когда блуждал по городу в поисках музы — кого-то, кто хоть немного будет похож на Лизу, он увидел девушку, собиравшую ромашки и листья подорожника. Он стоял и словно фотографировал эти волны волос, красную заколку в них, изгибы руки, стана, движения пальцев… В тот миг он и не мечтал, что это именно Она. Но вот она устала сидеть на корточках, и медленно встала. Оборот головы, знакомый профиль и взгляд каре-желтых глаз в высь, на солнце, которое почти скрылось за облаками.
Вот он опрометью бежит домой, бежит, чтоб рисовать, рисовать! Мысли путались в будущих оттенках картины, пальцы уже сложились так, будто он уже держит кисть. Кадры ее волос, красной заколки, очертания плеч, локтей, шеи быстро сменяют один другого во взволнаванном сознании гения. И лишь одна дерзкая, ошеломительная мысль останавливает этот творческий круговорот в его голове: «Ты нашел ее! И потерял… Беги обратно, ведь ты, может, ее больше не увидишь». Восхищенная муза уступает место страху потери, и он бежит обратно — на свет своего единственного вдохновения. Конечно, он нашел ее, и, конечно, проследил, где она живет. И сердце его заныло, задохнулось, заскрипело от одного вида старенькой двери в ее дом.
Целый месяц он следил за нею днем и рисовал ночью. И вот однажды на рассвете он понял, как бесплотна его муза, она Лиза ему нужна рядом с собою, а не на неживых холстах. Он решил пойти к ней и рассказать ей обо всем, даже если ее дверь закроется в щепки перед его лицом.
— Ани и Сашик
И жизнь так и текла, словно в кадрах какого-то старого грустного фильма какого — нибудь неудачного сценариста и режиссера с больной душой и философией. И лишь погода в этом фильме не соответствовала общему тяжкому настроению. Какой же это был теплый декабрь! Каждый день словно нес в себе надежду на лучшую жизнь, на улыбку… Это солнце сияло для тех, кто потерял всякий смысл в жизни, кто не ждал чудес ни от кого. Люди жили словно в забытьи, в страхе перед будущим в стране, которая разваливалась на глазах, в огромном Советском союзе территорий и государств, которые гнили изнутри, подчиненные чьей-то воле, подчиненные приказам и смерти, и теперь изнывающие за глоток свободы. Стены рушились прежней власти, а вместе с ними и привычный уклад жизни, вместе с ними рушилось и все хорошее, что было в их жизни и жизни их отцов.
Но солнце улыбалось, солнце знало толк в счастье, солнце было своего мнения насчет судьбы всех и особенно насчет судьбы армян… Оно было спасение людям бедным и несчастным, людям в нищете таким, как Ани и Саша. Она постянно смотрела в окно: это было своеобразным самогипнозом, самолечением, тепло извне проникало в истрепанный временем и ветром ее дом, проникало в каждую щель на рассыпающемся потолке, маялось между трещащими паркетинами; на стенах с желто-коричневыми
жирными обоями, которые когда-то были голубыми; в каждой комнатке с койками с покрывалами из лоскутков; на столах, один из которых противоестественно каким-то образом держался на трех ножках; на табуретках с облупившейся краской; в пустых шкафах, забитыми лишь грязно-бежевым постельным бельем, которое когда-то было ее приданым; в пыльных чемоданах со старыми игрушками и барахлом… Все было неважно, когда она смотрела в окно, и свет проникал в ее уставшую, увядшую душу. И она думает о том, что хоть в этом году ее дети не мерзнут. Пока что… Ведь у них нет ни теплых курток, ни сапог, только свитера, связанные ею из нитей, изрядно
выеденных молью. Каждый день она видела, как ее дети идут в школу в рваных
ботинках, в дырявых носочках, и видела раны на ступнях там, где прорволась подошва. Она надолго запиралась в ванной и радала, сидя на холодном бетонном полу.
Старшая дочь пыталась помочь матери. Ей было уже двадцать семь. В те годы в Армении в этом возрасте было уже очень трудно выйти замуж. Работы в Ленинакане было трудно найти. У нее ничего не получалось. Имея счастливое детство, любящих родителей, бабушек и дедушек, она росла, как принцесса в своем королевстве любви и исполняемых капризов. Но время шло и оно было беспощадно к ее родине и ее семье. И вскоре радостное детство переросло нервное, тяжелое отрочество. Она оказалась замкнутой, недееспособной девочкой. Вопреки завереньям врачей ее детская эпиллепсия не исчезла в подростковом возрасте, приступы становились все чаще и опасней. Из-за издевок одноклассников, подростковой жестокости по отношению к слабым ее забрали из школы, которую она ненавидела. И с тех пор она дни, а потом и годы проводила в своей комнате с единственными своими друзьями — куклами. В свои двадцать семь она не знала мужской любви, ласки, доверия, но с обожанием относилась к своему младшему брату, которому только исполнилось одиннадцать.
Давид выл удивительным ребенком: умным, понимающим, успевающим и уроки, и подлатать себе сорочку, и помыть посуду после своей скудной еды, и подзаработать для семьи, раздавая по выходным газеты по домам, таща на себе огромый тюк с
газетами и перерезая на своих маленьких, почти босых ножках весь Ленинакан. Он был и талантлив: у него были лучшие сочинения ина русском, и на армянском.
Затисканный и неоднакратно побитый сверстниками за свой ум, он оставался гордым и смелым, он не замкнулся, как сестра, а наоборот мечтал стать великим и богатым, спасти свою семью и родину от бедности. Несмотря на свой возраст, он уже понимал, что Советский Союз рушится и грядут большие перемены. Он мечтал стать правителем свободной новой Армении. Мать и сестра верили в него от всего сердца так же, как и его учителя, по достоинству ценящие его острый ум, красноречивый язык, силу воли, работоспособность и мечты о светлом будущем, опережающие свое поколение на много лет.
— Кати и Эрни
Утро обычное, дождь обычный, настроение обычное и Он тоже обычный — как всегда веселый и одновременно чужой; родным, своим он был лишь тогда, когда был угрюм и грустен. В такие дни он нуждался в такой же угрюмой и грустной душе, какой была
душа Кати всегда. «Всегда? Ну нет, это неправда, не всегда я была такой, — думала она, допивая горький утренний кофе, не глядя на часы. Она никогда не опаздывала, всегда приходила на работу вовремя. — А кто ценит-то? Фред приходит на целый час позже, но у него и зарплата выше моей, и шеф его обожает, и рейтинги его передачи на высоте, и сам он всегда на высоте, а я… Боже мой, как много я хнычу, какая я завистливая. Надо бы после работы пойти в кафе, поразмыслить об этом всем за чашечкой кофе. Хотя нет, я и так плохо сплю по ночам, лучше возьму персиковый сок. В последний раз я пила персиковый сок два года назад с Эрни в кафе в Палермо. Какой был отпуск! Какое солнце! Каким ласковым и заботливым был еще тогда Эрни. Но может это давно давно началось? Он охладел ко мне. Я живу в иллюзии, что он со мною, но на самом деле он живет со мной, наверное, из жалости или с привычки, а может все же любит? Вспомни, Кати, как хорошо тебе было всего несколько месяцев назад в Новогоднюю ночь. Он все сам приготовил,, поставил свечи с ароматом
ландышей, и этот его фирменный кролик с мексиканскими приправами, и понаставил записки в каждом углу дома с обрывками из его же стихов, и подарил мне зажигалку с моими инециалами… А куда я ее дела? А он-то сам каким красивым и счастливым был в тот вечер. Мой повар, официант, дизайнер и любовник… И та ночь!.. А утро? Утро, утро… Где же он был утром? Я проснулась улыбаясь, но улыбка застыла на моем лице, как гримаса, потому что постель была пуста, и в доме тихо. Я искала его, но знала, что егонет здесь, он ушел… И в доме бардак и тишина… как в опустелом раю. Надо было все прибрать: свечи потаяли и потухли, в порыве страсти стол был перевернут на пол, ковер был в жиру и сметане, и в доме стоял жуткий запах этих чертовых мексиканских приправ. Но мой вид, помню, был хуже вида квартиры. Я ждала его и ничего не делала.
Как дура! Я-то знала, что он придет к ночи. Телефон он оставил, конечно, дома. Я
сидела в кресле перед телевизором, отрешенно глядя новогодние передачи, и плакала. Полночь. Он явился. Конечно пьяный. Подошел, поцеловал в щеку, потом оглянулся, заметил, что дом не убран, накричал, что никчемная и неблагодарная, и ушел спать. Я нагнулась к коленям, и продолжила плакать. На ковре валялась одна из записек с
прошлой ночи, я помню этот стих наизусть:
«Последняя сигарета на ночь глядя; как сладок шум дождя в дремоте,
Мой ангел, спишь давно уже ты, мой поцелуй тебя коснется во сне в твоем полете, Я все тебе отдам: свои порывы, ласку, верность, вечность,
Ты с осенью за руку взявшись, войди в мое безумие, вдохновение и нежность.
…и рассыпается на пыль опостылелый круг ненужных дум, усталых строк, Ты! Освети мой мир своего сердца светом, ты сможешь, хоть никто не смог.
А я взамен тебе пожалую надежду, не пожалею своих мечт, чтоб путь твой озарить,
И уведу тебя от боли, грусти и падений в осень свою, где жизнь так сладко
улыбнется одним лишь словом
«любить»…»
Впрочем, остальные тоже помню. Мне так нравилось, как он писал о нашей любимой осени:
«Стикают мгновенья по оконному стеклу — уже холодному по осени, Ранний дождливый сентябрь тревожит мои мысли — рано с проседью, И бархатцы уже красят охрой улицы, и лужи чернеют на асфальте,
Город вдыхает аромат мокрой пыли и свинцовых туч — по небу в ритме Andante, Так ласково, но уже с предсмертной грустью улыбается солнце в вышине,
И утро влажное красной лентой вьет горизонт над крышами в далеке. На пустой остановке зябко прячутся бездомные воробьи,
Я с ними посижу на скамье под навесом, одиноко глядя на стикающие с него ручьи. Но слезы прошлого растают со взмахом моих утяжеленных ресниц,
И перед иным силуэтом все образы одиночества падут ниц,
Иной апостол осенних чудес раскрывает свои златые крылья над пропастью моей души,
Моя богиня по лучику, по звездочке из Млечного Пути собирает нашу легенду любви. Я перед ней сложу свои тайны, по капле нежности налью счастья кувшин до краев,
Ее именем назову своего воскревшего Пегаса, вырвавшего меня из пустоты оков. Я забуду все душные те сны, что метали меня в бреду на тесном одре памяти,
Я вырвался этой осенью по пути ангелочков-васильков из прошлых осеней горечи — слякости,
И в заживающих уголках памяти нет уж гари и тоски,
Да и сгоревшегоне жаль, даже если до смерти всего-то час пути,
Лишь последние мгновения провести в солнечных зайчиках ее взгляда,
Лишь бы успеть с улыбкой перекрестить ее на долгую счастливую жизнь, и ничего не надо…»
Да, все же он любил меня. Было время… Время… время? Не может быть! Я же опоздала! Который час?! Во всем виноват он!!»
Она наспех одела легкое пальто и выбежала на улицу. Все в тех же мыслях она добежала до метро и лишь тогда сообразила, что забыла зонтик и уже промокла.
— Лиза и Леша
Лиза продолжала ходить на работу в той же одежде, с той же прической, но совсем другой походкой и совсем другим выражением лица. Весть о ее замужестве быстро пронеслась по фабрике. Ведь все эти два года она и близко не подпускала к себе мужчин. Лиза была счастлива, что теперь наконец ее директор Антон Антоныч не
будет часами ловить ее взгляд, не будет предлагать замужество и не будет напоминать ей, как тяжко она живет и в каким достатке может жить с ним…
Но не прошло и месяца, как она отдала все свое сердце и существо своему Леше, как А.
Антоныч еще презрительнее стал говорить ей о ее тусклой нищей жизни рядом с каким-то «маляром». Он делал это не со зла, он просто обожал свою княжну в рваной обуви и косынке обычной швеи.
Тем временем Леша, ее Лешенька (как же он ненавидел это прозвище, считая, что это недостойное имя великому художнику) работал художником для местных газет и рисовал портреты чиновников, и даже посмертный портрет Ленина был заказован ему.
Он ненавидел рисовать деятелей красного правительства, но надо было выживать, и более того он даже сумел снять мастерскую в подвале в соседском дворе. И вскоре жизнь его медом потекла. Вскоре он привык днем рисовать то, что нужно было для выживания, но с вечера то, что необходимо было ему для полноценной жизни.
Натали стала его второй музой после Лизы, которая оставалась его самым светлым и неоспоримым вдохновением. Но воображение художника нуждалось в порывах, в огненных вспышках, ему хотелось изображать порочность и совсем неидеальные, как у Лизы, но порочные глаза и желанья в них. Наташа или, как называл ее Леша, Натали
была полуцыганкой-полуукраинкой с зелеными глазами, крупными, сильными икрами, со жгуче-черной кучерявой непослушной копной волос на крупной голове, с острыми скулами, широким подпородком и с бровями, соединненых на переносице. За волевой и немного фривольный характер, горделивость, заносливость и цыганскую одежду ее не любило общество и считало ее падшей женщиной. Может она и была такой. Но в ней сочиталось порок и доброта, жесткость и искренность, сила духа и милосердие, наглость и непосредственность.
Леша был полноценно счастлив.
Вместе с Натали часто приходили и другие натурщицы. Зачастую они приходили не для того, чтоб заработать, а для того, чтоб на пару часов стать музой художника, который, по их мнению, не без их помощи, обретет мировую славу.
Дома его ждала терпеливая, ласковая, добрая Лиза. Он любил ее, как любят в жизни только раз, но одной ее ему было мало для постоянного состояния творения. И он зажил двойной жизнью — в доме и в мастерской.
— Ани и Сашик
Дни теплого ноября и декабря затянулись, словно полет бабочки прежде чем умереть в грядущей ночи тихой, безымянной смертью. Сколько красоты, невесомости бытья, вдохновения она несет на своих крыльях, она — гений светлого безбудущного
настоящего, как и Давид — белое пятнышко в темноте горя и трудностей своего времени.
— ое декабря 1988-го года. Ани сегодня сегодня особо тяжко смотреть на свой город и на свою жизнь. Весь день у нее ощущение или даже уверенность, что завтра пойдет снег. По дороге на работу к семье Долунц, у которых она была няней, она уже видела, как завтра эта улица будет пустой, заснеженной, страшной… Повсюду снег,
губительный холод, из которого многие не выберутся живыми.
Снег. Это пушистое белое чудо, состоявшее из бесконечного количества чистых белых бабочек, таких же как ее любимый сынок, пугал ее сегодня, как ничто и никогда, несмотря на то, что сияло глязно-желтое, словно туманное, солнце и она взмокла в теплом синем платье, которое она одела сегодня, словно этим ярким цветом защищаясь от мыслей о зиме, о страхе, о судьбе…
Дети Долунц (а их было шестеро) обожали свою пухлую, внимательную, немного неземную свою нянечку. Сказки, которые она им рассказывала, старо-армянские песни, которые напевала, яблочные пироги, которые им готовила они считали лучшим в своем детстве, которое было освещено богатством родителей и омрачнено их холодностью и занятостью своей газетой, делами, машиной, которая была в то время роскошью в маленькой Армении.
Ани зашла в их доми, и мягкий звук закрывшейся за ней большой дубовой двери особо больно отозвался в ней скрипом белой облупленной двери в ее домишко. Дети с криком радости сбежались к ней вниз. Младшему было три года и он больше всех
любил тетю Ани. Он стал с особо довольным видом показывать ей свои новые бутсы, которые светились разными цветами при ходьбе. Своей маленькой головкой он думал, что она обрадуется его обновке так же, как он сам. Она смотрела на это новое «чудо», придуманное американской обувной фирмой, с какой-то злой изумленностью. Потом она медлено перевела взгляд на огромный красный чупа-чупс в руке другого пацана. И изумленность перетекла в холодность и отрешенность в ее потухших глазах. Потом резко она моргнула в сторону старшего сына, у которого в руке напыщенно покачивалась теннисная ракетка «Nike», и желтый новенький мячик «удивленно» выкатился из ладони подростка. Ани подняла глаза с закатившегося в угол мячика и по очереди заглянула в шесть пар детских глаз. И мысли путались в одной смертоносной грусти в уголках ее блеклых безжизненных очей: «В чем разница между этими глазами и глазами моих детей? Чем же руководилась судьба, когда щедро раздавала кому-то свои дары и отнимала последнее у моих добрых, порядочных чад? Какая же чертова рулетка делает кого-то фаворитом жизни, а другого изгнанником?.. Кто же, кто так
жесток в своей любви и презрении? Неучто ли Господь?..»
Слезы бесконтрольной горечью потекли по щекам несчастной женщины. Ошелемленные ее видом дети Долунц отступили на шаг, не понимая что нужно делать. Несприспособленные к горю, к слезам, к чужой боли, они не умели на них реагировать. Лишь самый младший на своих ботинках-светлячках каким-то подсознательным порывом кинулся и обнял ее колени, в свою очередь ее пальцы таким же подсознательным движением опустились и нежно погладили ребенкам по шелковистым волосикам. Он заплакал. От счастья. Сам не понимая за что, но у него
было ощущение, что его простили. Она простила им их счастье, они простили ей ее
несчастье. Облепив тучную свою нянечку, дети стояли в немой картине своей
единственной любви на свете, в любви к чужой маме, единственной любви в своем капризном, самодовольном, беспроигрышном существовании. Ибо с нею они были детьми, а с остальными маленькими владыками. Он не выбирали этот путь — он сам выбрал их, и Ани простила их за это.
— Кати и Эрни
«Опоздание на работу. Дождь. Боль в горле. Воспоминания и самопризнание, что человек, с которым я живу, не любит меня. Да… прекрасный денек.» — думала Кати, сидя в тихом кафе на тихой улочке, спиной к залу и глядя сквозь не совсем чистое стекло окна, за которым остановилсяна остановке большой автобус, с которого ей улыбалась большая фотография младенца рекламы детского питания. «Малыш… как
бы я хотела ребенка. И почему я всегда говорила, что материнство не для меня? Может и Эрни хотел? А кто поймет его?! Я давно его не понимаю, может и никогда не понимала.“ — Взгляд Кати с отчаяньем проводил уезжающий автобус. — „Неправда! Я и сейчас его понимаю и люблю, просто мы разными стали. Может нам разойтись? Мне надо дать ему уйти. Но как, если я даже о нем не думать не могу, без него дышать,
работать, спать не могу! Какая я жалкая… Это всего лишь моя жизнь: ничего важного, ничего глобального. Конечно, я должна покинуть его, и нет в этом трагедии. Народы убивают друг друга, дети голодают, терракты советшаются, настоящие трагедии происходят на свете повсюду прямо сейчас где-то, пока я здесь ем свой шоколадный круассан и сокрушаюсь над своей жизнью. И зачем Господь до сих пор нас терпит? Он подарил нам все: мир, вселенную, жизнь, природу, счастье, свою любовь, умение самим любить, доверять, познавать, верить, видеть, творить чудеса, созерцать,
улыбаться, мыслить, мечтать, творить! Он внедрил в нас частичку себя, ведь мы умеем создавать, созидать, как Он! Вот и Эрни: в нем тоже есть частичка Бога, он созерцатель и созидатель. Он так любит жизнь и людей, любит радость и печаль, солнце и снег, он умеет ненавидеть и обожать, презирать и восхищаться… И он любил меня. А я так и не научилась или может разучилась быть частью его красивого и разноцветного мира, я упала в бездну своих разочарований, своих внушений и страхов, своей вечно — пасмурной осени и эгоизма. А ведь когда-то я тоже умела смеяться и любить этот сумашедший мир… вместе с ним.»
— Лиза и Леша
— Антон Антоныч, пожалуйста, отпустите мою руку, я замужем и очень люблю своего мужа. Мы, конечно, живем небогато, но я не уйду от него НИКОГДА.
— Никогда не говори никогда, милочка. — тон Антоныча в миг стал ядовитым, мстливым и презрительным. Но это только на миг… Он отпустил ее руку и Лиза опрометью побежала к двери.
— Елизавета Анатольевна… — его голос прозвучал настолько уважительно и мягко, что она не смогла не обернуться. — Я повторюсь: когда бы вы ни пожелали прийти ко мне, стать моей женой, принять должность руководителя фабрикой… мои двери и сердце будут открыты. Ваш муж… вы ведь знаете… рано или поздно его неприличные работы
и натурщицы… всему ведь однажды придет конец.
— О чем вы? Какие работы? Мы честные советские люди! — сознание уже уловило суть его слов и даже их правдивость, она все поняла, но гордая с детства ее натура не могла даже допустить мысли об измене ей и советской цензуре… — Вы не знаете о чем говорите! При всем моем уважени к вам… — ее тон стремительно повысился, она ухватилась за дверную ручку, словно это был единственный оплот всей ее жизни. Она смотрела в его глаза, словно раненный зверь.
Поняв, что все козыри теперь в его руках, он прямо, но не жестоко посмотрел на нее и спокойно извинительно произнес:
— Простите меня. Я не знал, что вы не знаете. Виноват… Но, может, это и к лучшему. Она ненавидела его за эту правду, но женское любящее сердце оказалось сильней и ненависти и правды.
— Антон Антоныч, не извиняйтесь. Я все знала. Я останусь с ним до конца.
Запотевшая рука с трудом повернула ручку двери, и она уже бежала в маленький
дворик, в замкнутый мир своего мужа, своего гения, который в миг превратился для нее в мир порока.
— Лиза, куда вы? Я люблю вас… Он не достоин вас! Елизавета…
Но она уже не слышала его голоса, она лишь видела мысленно дверь мастерской, к которой бежала сейчас вся ее сущность, все прошлое и все будущее. Она бежала, по дороге потеряв косынку, а люди смотрели ей вслед и пожимали плечами. Ей просто хотелось поскорей открыть эту дверь и переступить за порог факта.
Дверь. Деревянная, сложенная из отдельных досок, меж которых были щели, сквозь них во тьму потусторонней жизни мастерской просачивался свет, ветер, дождь на наискосок, а может даже взор Неба, но не проскальзывало общество, правительство, красная армия, Лиза… Потому что тем, кто был за этой дверью, было все не важно, для них жили лишь слова «искусство», «страсть», «вдохновение»…
Иногда Леше надоедали безжизненность и сухость холста, он подходил к Натали и рисовал прямо на ее теле. Так жила на спине натурщицы несколько дней черная
бабочка, нарисованная гуашью. У нее были красные глаза, а из головы вылезал огромный, острый рог, как у легендарного единорога. Это существо отожествляло собой неземную жизнь, сказочность, свободу, и в то же время грусть и злость на жизнь и неволю.
Так же на ее смуглом твердом животе жил синий пегас, нарисованный масляной краской. Его вверх раскрытые крылья, доходившие до груди, источали синюю кровь. Он стоял на дыбах, и под его передними копытами, которые повисли в воздухе, немой стаей, нагроможденными друг на друга лежали крошечные голые люди,
бесформенные, бесполые, в ужасе открывшие зияющие черные рты в немом крике… Их ожидала смерть под копытами разъяренного крылатого коня, и это значило победу над слепым, глупым обществом, победу искусства над цензурой, над людской
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Разные грани и лица любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других