В этой книге собраны размышления об инобытии – той форме бытия, которая находится за пределами человеческого знания и существование которой человек может лишь бездоказательно предполагать. Размышления о том, что восприятие человеком смерти как того, что будет с ним потом, помогает ему осознать ценность жизни, заданной ему в преддверии смерти. И это осмысление – осмысление того, что ещё не состоялось, придаёт значимость тому, что уже находится в процессе.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Четвёртое измерение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
ОДНА ЖИЗНЬ vs. ОДНА СМЕРТЬ
(экзистенциальная зарисовка)
Смерть для рядового саратовского дворника Аристиппа Прокопьевича Фертикова наступила совершенно неожиданно. Очнувшись весенним пятничным утром от похмельного забытья, он не испытал никаких сомнений в реальности своего существования, тем более что умирать никоим образом даже и не собирался. По крайней мере, символов ему об этом, как обещала матушка, явлено не было и предчувствия никакие его не посещали.
И всё же. Проснувшись не так чтобы совсем рано, а так, что солнце уже начало разжигать свой большой жёлтый круг на восточных окнах, он встал, в некоем мутном полусне добрался до кухни, где в три глотка осушил заранее подготовленный стакан рассола — накануне на ночь глядя заходил закадычный дружок с чекушкой — и застыл. В голове было пусто. Минуты две, много — три, Аристипп провёл в безмыслии, что, впрочем, было ему до некоторой степени свойственно, а потом, будто кто его толкнул в спину, дёрнулся всем телом и резко засобирался на работу.
Пока он искал непонятно куда брошенные вчера носки и натягивал нестираные штаны, его понемногу начинали одолевать мысли.
Думал он о работе. Надо сказать, что деятельность свою он считал не особо значимой, вернее, незначимой вообще. Ну снег убрать, ну собак прогнать со двора, ну дорожки вымести между перекурами — что ж тут такого особенного? Однако же давеча, в тот самый момент, когда нерадивый дворник, о коем идёт речь, едва затянулся папироской, к нему подошёл человек лет уже не молодых, но и ещё, однако, не старых, с бородкой, в шляпе и круглых очочках, что будто невзначай выдают в их владельце интеллигента, и мягким проникновенным голосом сказал:
— Сколько лет хожу, смотрю на вас, а время поблагодарить нашёл вот только сейчас. Спасибо вам. Нужный вы человек.
И посмотрел так внимательно — прямо Аристиппу в глаза. Тот же, не зная, что и ответить, замялся как-то весьма неуверенно и вдруг выбросил начатую папироску в урну, мол, вовсе она и не его была. А интеллигент, посчитав, видимо, что разговор окончен, развернулся и стал уходить прочь от опешившего дворника.
Очнулся Аристипп лишь тогда, когда силуэт странного господина растаял, и сейчас уже он сам не смог бы сказать, произошло ли это на самом деле, или же ему всё привиделось.
Однако, как бы там ни было на самом деле, слова, сказанные ухоженным господином, засели глубоко в сердце бывшего пьяницы, каковым ещё вплоть до сегодняшнего утра был Аристипп, и весь оставшийся день неудачливый дворник только и думал о том, что он, оказывается, тоже для чего-то нужен в этом мире. И вдруг работа его показалась ему такой значимой, что стал он смотреть на неё совсем по-другому, и даже оставшийся день отработал без незапланированных перекуров. В конце же дня, когда всё уже было сделано, возможно, в первый раз в своей жизни взглянул он на двор, который убирал столько лет, с чувством удовлетворения от проделанной работы и до некоторой степени даже любовью.
А вечером, поднимая с дружком Петькой, бездельником и пройдохой, очередные полстакана, дал он себе зарок: с завтрашнего дня вовсе не пить горькую и вообще начать новую жизнь. Непременно.
И вот сейчас, стоя перед дверью своей квартиры, вспомнил Аристипп всё произошедшее с ним снова и почувствовал сразу, как какое-то волнующее тепло прокатилось волной по его телу и упёрлось в грудь. Ну а дальнейшие события пронеслись настолько быстро, что времени осмыслить их у него просто не было.
Аристипп вышел из квартиры, захлопнул за собой дверь и, преодолев несколько метров, оказался у выхода из подъезда. В приоткрытую дверь впрыгнуло неудержимое солнце. Аристипп зажмурился и открыл глаза уже только тогда, когда оказался на улице. День был ясным, поздний март неохотно уступал место грязному асфальту, лениво выползающему из-под снега, и душа дворника ото всего этого преисполнилась ощущением новой жизни. Он улыбнулся.
Затем Аристипп поднял ногу, чтобы преодолеть три ступени спуска, и вдруг, потеряв на льду, не убранному накануне, равновесие, лишился устойчивости и рухнул, запрокинувшись грузным телом назад, на каменный парапет. От удара о холодный камень череп его проломился, и сквозь рваную кожу и трещину в кости густо полилась липкая кровь, унося с собой дыхание и жизненные силы горемычного Фертикова.
Да, смерть его наступила внезапно. Как, впрочем, и говорил когда-то Михаил Афанасьевич Булгаков. Кто такой этот Булгаков, Аристипп, надо сказать, ранее не знал, но имя это вдруг всплыло в его голове как уверенно существующее, и было понятно, что отмахнуться от него просто так уже не получится. И это было только начало…
Аристипп встал, оглянулся. На лестнице входной группы около самой двери подъезда лежало бездыханное тело неухоженного мужчины — по всей видимости, местного дворника. Аристипп равнодушно оглядел тело, поморщился — от мужчины дурно пахло вчерашним алкоголем — и отвернулся, словно чего ожидая. И не зря: ожидания его оправдались.
Пространство вокруг него вдруг начало пульсировать и мигать, как плохо поступающий сигнал, а потом и вовсе пропало. Вместе с ним пропало и материальное ощущение бытия — тело Аристиппа стало прозрачным, хотя формы своей не потеряло. Произошедшие метаморфозы, однако, умершего, а именно таким — Аристипп это понял только сейчас — он являлся, нисколько не удивляли, как будто всё так и должно было быть.
Место, где оказался ещё недавно живой дворник, было никаким. То есть совсем без каких-либо признаков: здесь не было ни предметов, ни какого-либо движения, не чувствовалось ни запахов, ни тепла, ни холода, не виделось ни чёрного, ни белого, никакого… И если бы сейчас Аристиппа попросили описать место, где он находится, он решительно не смог бы этого сделать.
Аристипп был один. По крайней мере, ему так казалось. Но так продолжалось недолго. Постепенно пустота вокруг стала наполняться светом, и, пока не стало совсем светло, Аристиппу шаг за шагом вспомнилась вся его жизнь с момента рождения и до момента смерти. Наконец, ему даже удалось соотнести обрюзгшее тело небритого и сильно помятого мужчины на лестнице перед вторым подъездом серого девятиэтажного дома, каких в Саратове тысячи, с нынешним его состоянием. И показался он себе таким же ничтожным, как дома и улицы его родного города, в котором он сначала обрёл, потом прожил, а в заключение и потерял жизнь. Настолько ничтожным, что даже имя его не сохранится в городе, чьё название уже через двести лет не будут помнить потомки, которым будет суждено разрушить родные города и искать пристанище на далёких чужих планетах. И постепенно всё его существо начало наполняться жутким ужасом одиночества.
Но вместе с одиночеством его посетило знание. Оно было подарено Аристиппу то ли в качестве особого дара, то ли в знак наказания, поскольку теперь дворник знал о мире абсолютно всё: имена и фамилии учёных, писателей, нобелевских лауреатов и вообще всех когда-либо живших людей, все события, их поводы, причины и следствия, даты, названия книг, опер, симфоний, инвентарные номера тракторов, заводских станков, столов и ножниц, математические термины, формулы, прейскуранты в магазинах, названия городов, улиц, проспектов и даже классификации животных и растений. И знание это не было ни плохим, ни хорошим — оно просто было. По факту.
Наконец, свет, шедший сверху, проник в душу Аристиппа, и тот понял, что никогда, никогда человек не бывает один. А между тем пространство — если это можно было, конечно, так назвать — начало наполняться такими же, как он, душами. Они всё прибывали и прибывали, и в конце концов их стало так много, что они стали сдавливать Аристиппа, но не физически — тел-то ведь нет, а каким-то другим, непонятным для него, энергетическим, что ли, образом.
И как только осознал Аристипп природу неведомого света, открылось ему знание, которое до сего момента было от него скрыто, спрятано в глубине миров. Явлены были ему бренное его существование, и злость, что царила в его душе по отношению к людям, и пустое время, проведённое за бутылками. А затем было ему показано, как всё могло бы быть, не соверши он тех или иных поступков, каким он мог бы стать, если бы не потратил жизнь на сплетни, зависть и пьянство. Тёмное сожаление ощутил в себе Аристипп. И тут же почувствовал, что душа его не обречена на безмолвие, не поставлен на ней крест — есть ещё надежда.
Тут тело его рухнуло вниз. Души, окружавшие его, затолкались и зашептались:
— Эй, там, новенький, полегче! — скорее, не услышал, а воспринял Аристипп.
Он почувствовал эманации, исходящие от присутствующих.
— Да я чего? Я ничего! — пронеслось у него в голове. Но это «ничего» услышали все.
— Все вы такие… — заскрежетала старуха справа.
— Да я! Да я… — мыслей для оправдания не хватало.
— Не обращай внимания, — зашелестел кто-то слева, — у всех здесь одна участь.
— И что же будет дальше?
— Дальше? Здесь будешь, пока не наступит покой. Пока душа твоя не успокоится.
— А долго ли ждать?
— У каждого свой срок.
Шелест замолк.
— А как узнать-то его, срок этот?
Ответа не последовало.
Аристиппа постигло глубокое уныние. Кто-то где-то шуршал, кто-то шептал, слева вздыхали, но всё это не было направлено на него, просто он улавливал всё, что исходило от других душ, и передавал им взамен свои мысли. И все они вместе были единой сетью связанных источников информации, никуда не уходящей, не уничтожающейся и не уничтожимой, не растворяющейся и не растворимой в небытии.
Сомнения и сожаления снедали Аристиппа. Тишина оглушала его, разрушая его сердце. Но вдруг ему начали слышаться невнятные голоса, тихий гул усиливался и стал распадаться на отдельные звуковые дорожки. Аристипп уже различал чьё-то бормотание, стоны и даже отдельные слова. Слова складывались во фразы, и Аристиппу стали открыты тайны других людей, их горести и радости, муки и страдания. И так ему становилось больно от этого, что сознание его мутилось и рвалось.
Теперь Аристипп знал, какие судьбы были уготованы другим людям, но их осмысление становилось всё более и более туманным, а мысль концентрировалась на той судьбе, что была самой важной, — его судьбе. Каждое событие его жизни представало перед ним вновь и вновь, обрекая его на жуткие мучения, ядерной кислотой разъедавшие его душу. Но были и приятные воспоминания, которые, когда приходили, наполняли его лёгкостью, и тогда он будто приподнимался над другими душами. А потом вновь опускался. Но и другие души не были неподвижными. Они то приподнимались, то опускались — видимо, и через них проходил поток воспоминаний. Вот он, ад. И вот он, рай. Всё в одном месте. И у каждого свой ад, и рай тоже свой.
И вдруг пространство снова будто разорвалось, с треском и хрустом, и Аристипп рухнул ещё ниже. Боль сковала его душу. Здесь было ещё теснее, видимо, здесь душ, страдающих за других людей, было больше. Страшно и жутко стало бывшему дворнику от такого знания. И не было никакой возможности избавиться от этого душного чувства.
На этом втором дне находились души, которые искупали своими страданиями поступки, совершённые ими против многих людей. Души, теснящие Аристиппа, стонали, рыдали, бились, боль за других людей разъедала их, доставляя невыносимые мучения, и невозможно было отделиться от этой мути, выбраться из неё.
Что-то булькнуло, и Аристипп почувствовал, как болото, частью которого он сейчас был, слегка всколыхнулось.
— Ещё один… — прошептал кто-то. — Страдалец.
Вновь прибывшая душа, которой было открыто новое знание, застонала, и от неё начали расходиться в разные стороны флюиды страха и ужаса. Тем временем бульканья продолжались: конвейер подачи новых душ работал бесперебойно.
Вдруг Аристипп почувствовал, что нечто снизу будто втягивает его. Душевная боль становилась совсем невыносимой, и он заскользил вниз. На третьем дне ужас, проникший в его душу, вовсе сковал его. Душ здесь было не так много, как дном выше, однако эманации, которые исходили от присутствующих здесь, превосходили по силе страха и ужаса второй уровень и, казалось, достигали своего апогея.
Знание, которое было даровано Аристиппу здесь, открыло ему замысел акта творения человечества, и ужас, которым была наполнена его душа, начал ослабевать. Наконец страх сменился умиротворением, и в этот самый момент Аристипп впервые не упал, а, наоборот, сначала не очень уверенно, но потом всё же достаточно бодро был втянут наверх и вновь оказался на втором уровне. Видимо, не настолько нагрешил Аристипп, чтобы страдать целую вечность на третьем дне, не выступал он против человечества, поэтому и смог избежать страшных мучений, которым были подвергнуты тираны мира земного. Души же тех корячились в страшных муках раскаяния, и страдать им следовало до тех пор, пока не станут они светлыми и не будут готовы вновь обрести земную жизнь.
Но и на втором дне Аристипп застрял ненадолго. Дела плохие он, конечно, совершал, но по большей части не со зла, а от лени, безответственности и недомыслия. Работал он хоть и всю жизнь, но плохо, делом никогда не увлекался и не старался принести людям благо — не понимал своей значимости для них. Результат: несколько переломов и вывихов различных частей тела при падении тех, кто имел неосторожность пересечь плохо убранный двор, находившийся в вéдении бывшего дворника, влачившего своё жалкое существование в захолустье мира, пара-тройка черепно-мозговых травм и даже кончина одной древней-предревней бабки, всё-таки зима в России — источник опасности особого рода, но бабка та была не в обиде на нерадивого дворника: пора ей было уже уходить, да бог, видно, забыл про неё, а тут — надо же, такая удача — пьяный дворник! — разрыв сердца от мимолётного испуга; ну и, наконец, с десяток опоздавших на поезд, да вот, пожалуй, и всё. Благо — теперь-то Аристипп мог всё это видеть и понимать — за то время, пока он в течение всего рабочего дня в беспамятстве похмелья отсыпался в своей клетушке в подвале, никаких детских смертей не случилось.
Однако разок нерадивость его сослужила человечеству хорошую службу: щупленький студентик в драном пальтишке, спеша на лекцию, забежал во двор, желая тем самым сильно сократить себе путь, чтобы не опоздать, поскользнулся, оступился, упал и сильно стукнулся головой о лёд, ровно три недели пролежал в коме, потом ещё три недели в реабилитационной палате, а выздоровев, решил, что следует ему поменять род деятельности, бросил факультет нанотехнологий и ядерной физики и перевёлся на факультет искусств, чем сильно разочаровал родителей. Мать рыдала, отец перестал с ним разговаривать — сын подавал большие надежды на поприще физики, но изменить ничего не мог. Молодой человек начал пропадать вечерами, читать книги, отрастил волосы, стал собирать их в хвостик, а потом и вовсе уехал во Францию. Мать его ходила в церковь, молилась за спасение души непутёвого сына, зажигала свечи перед иконами. Однако молитвы её услышаны не были. Сын не вернулся ни в родной дом, ни в лоно науки. И даже напротив, завёл друзей, неизменно одевавшихся в узкие брючки и разноцветные рубашки нежных пастельных тонов, разъезжал по миру с блестящими персональными выставками и вдруг вообще стал богат и знаменит. Чего бы желать больше? Но мать его была уверена, что всё это происки сатаны. Слёзы её не иссякали. Ладно, хоть отец ничего этого уже не видел — упокой, господь, его душу — скончался сразу же после того, как разгульная Франция распахнула свои страстные объятия несостоявшемуся физику.
И, вроде бы, ничего такого и не произошло, кроме разве что локальной семейной драмы, да только на первый взгляд. Теперь только открылась со всей ясностью Аристиппу его истинная роль в этой ещё не окончившейся истории. Не упади тогда молодой человек на грязном льду неухоженного двора и продолжи учиться, мир уже лет двадцать как прекратил бы своё существование, по крайней мере в своём земном воплощении, поскольку изощренный мозг бывшего студента-физика, а в мифическом будущем — несостоявшегося дипломированного специалиста-ядерщика, мог бы создать новое поколение оружия массового уничтожения. Мог бы создать, да не создал, чем отложил неминуемую гибель мира примерно лет на сто, а то и на все двести. И всё только благодаря нерадивости никому не известного, каких по России тысячи, дворника, которого с его незатейливой деятельностью, как и других дворников, видно лишь в часы вечернего заката, когда они выбираются из своих подвалов и сомнамбулами перемещаются в тесные убогие квартиры на первых этажах с топающими и орущими детьми над головой. Вот и получается, что Аристипп мир спас через свою халатность и безответственность. А сейчас всё это ему и рассчиталось, показалось чёткой картинкой. Помучился, конечно, малость Аристипп за слёзы матери упавшего студентика, но зато за спасение мира душа его чуть-чуть приподнялась над другими душами в общей адской мути.
Приподнялась, да вновь опустилась — не кончились ещё мучения Аристиппа. Но теперь он страдал не за тех, кого не знал лично при жизни, а за родных и близких. Вспомнил он и отца — запойного пьяницу, носителем чьих генов он по случайности или, напротив, по провиденью, являлся, и матушку — набожную и светлую старушку, едва слышно по вечерам читавшую тихие молитвы, и жену, родившую ему сына, женщину статную и крепкую, бившую его иногда за пьянство и безалаберность, да только недолго — всего-то три года, и сына, тихого мальчика, похожего во всём на бабку — мать Аристиппа, курчавого, с большими испуганными глазами, с внимательным и кротким взором, который-то, наверное, и отца своего не запомнил: через несколько лет семейной жизни забрала его мать и увезла в другой город, подальше от отца-алкоголика и дурных генов. Все эти лица, потускневшие, а потом и совсем забытые им при жизни, предстали перед Аристиппом со всей отчётливостью, в мельчайших деталях, настолько правдоподобных, что казалось, стоит открыть глаза, и они будут все тут, рядом, на расстоянии вытянутой руки. Тысяча иголок вонзилась в сердце Аристиппа, а когда оно стало привыкать к этой боли, боль сместилась, и теперь уже была невыносимой — как будто кто-то огромной тупой ложкой выскребал внутренности его когда-то живого тела. И невозможно было ни терпеть эту боль, ни остановить её, как невозможно было остановить свою злобу или простить обиды живым людям, но ведь именно поэтому за своих любимых и близких люди страдают сильнее, чем за других, так как совершают зло по отношению к ним сознательно и будто с некоторым упоением, что, мол, пусть и они мучаются, раз мучаюсь я.
Именно так чувствовал себя бывший дворник с впечатляющим алкогольным стажем. Но в аду алкоголиков не бывает. Не бывает там ни дураков, ни гениев. Бывают лишь прощённые и непрощённые. Аристипп, всегда снисходительно относившийся к матушкиным молитвам и считавший их предсмертной блажью старухи, вспомнил вдруг её тихий речитатив, и слова сами начали всплывать в его голове: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…» И далее, и далее. «Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum…», — ровным мягким голосом начал повторять за ним на латыни кто-то невидимый. «Аминь», — закончил Аристипп. «Amen», — вслед за ним закончил кто-то читать по-латыни. И продолжил уже на греческом: «Πάτερ ἡµῶν ὁ ἐν τοῖς οὐρανοῖς, ἁγιασθήτω τὸ ὄνοµά σου, ἐλθέτω ἡ βασιλεία σου, γενηθήτω τὸ θέληµά σου, ὡς ἐν οὐρανῷ καὶ ἐπὶ γῆς…» А потом на иврите… И на арабском… И слова эти всё не стихали, но постепенно будто уходили вдаль, а потом вновь приближались, как только боль Аристиппа усиливалась.
Но нет ничего неизменного, если сердце человека открыто. Лица становились тусклыми, чувства немели, боль спадала, и ощутил Аристипп, что никакой он даже и не Аристипп, а пыль, частица мироздания, как все иные, и что нужен он мирозданию только потому, что не может мироздание быть без него. И он перестал ощущать себя и думать о себе. И стало так, будто есть он и будто его нет, но что он часть всего, а всё — он. Покой.
И тут универсум начал сворачиваться с невообразимой скоростью и схлопнулся.
…Девочка открыла глаза. Вокруг неё была лужа. Руки — в грязи, липкой, вязкой, невообразимо мерзкой. Лаковые туфельки и платьице тоже облеплены грязью. «Сляка», — подумала девочка.
КОСИ, КОСА
(экзистенциальная зарисовка)
— Что, Данила, не спится? — раздался за спиной тихий вкрадчивый голос.
Кузнец обернулся. На пороге кузницы в ярких всполохах огня, летевшего от печи, стояла женщина. Высокая, прямая, в длинном чёрном плаще в пол, до самой земли, знакомая или нет — понятно не было из-за капюшона, покрывавшего её голову и отбрасывавшего тень на лицо так, что лица не было видно совсем, а вместо него будто зияла пустота.
Голос её был Даниле как будто смутно знаком, но по всему остальному: по фигуре, по стану, по выпростанным из широких рукавов плаща тонким белым рукам — никак не мог он припомнить никого из знакомых ему женщин, кому бы мог принадлежать этот волшебный голос. Пришлая, что ли. Однако ни сумы, ни котомки в руках её не было, только коса — длинная и слегка гнутая.
Данила нахмурился, но скорее для вида, нежели всерьёз:
— Не спится… — кузнец занял исходное положение, склонившись над добротным кузнечным столом, и продолжил разглядывать старый, с огромным лезвием для разделки мяса, кривой нож.
Он стоял к гостье спиной, чувствуя её пристальный взгляд на себе, но не оборачивался, не желая подать вида, что та его весьма даже заинтересовала.
— Работы много, — кузнец провёл лезвием ножа по бруску — туда, обратно. По кузнице полетело шуршащее «вжик-вжик». — Одному ведро залатай, другому подкову выправь, третьему ножи подточи… И всё срочно. До утра глаз не сомкнуть, с утра-то ведь всем в поле выходить да по хозяйству хлопотать. Вот и работаю по ночам. А ты что так поздно?
Он развернулся всем телом и чуть снисходительно оглядел гостью:
— Иль случилось что?
— Да вот… — та кивнула на косу в руках, — погнулась. Выправишь к рассвету?
Вежливо так сказала. Даниле понравилось. Известно, кузнец — первый человек в станице, без него никуда!
— Глянь-ка! — она протянула ему косу, блеснув глазами из темноты капюшона.
Данила отложил в сторону нож и наждачный брусок, вытер рукой пот со лба, не торопясь, вразвалочку, подошёл к гостье, взял косу, повертел в руках.
— Отчего же не выправить. Выправлю. Тут работы-то на час-другой.
И нахмурился — от гостьи веяло странным холодом.
— Дверь надо прикрыть, а то, видать, похолодало. Не застудилась бы ты.
Он выглянул на улицу, но, к его удивлению, там было тепло. Пахло звёздами, кошеной травой и спящей ночной рекой. Кузнец в недоумении пожал плечами — откуда холод-то был?
Он вернулся внутрь, встал у печи, провёл пальцем по лезвию косы.
— Работы не много, скоро сделаю.
— Ну вот и прекрасно. Тогда я тут подожду. Если не возражаешь, — гостья зашуршала плащом, усаживаясь на кривой стул у самого выхода.
— Садись, садись… — Данила рассматривал занимательное орудие.
Странная была коса — не литовка, каких он за свою жизнь в руках держал не счесть сколько раз, а какая-то другая, никогда таких не видывал: рукоятка была длинная, метра в два с половиной, полотно — узкое и несколько коротковатое, вся она была как будто вытянута… И ещё… Странно лёгкая для косы… В общем, как владелица ею косила, было совсем ему не понятно.
— А чего это коса будто новая, а жало всё исковеркано? Никак травостой залетел? — бросил он через плечо.
— Да, может, и травостой, не видела я. Темно было.
— А чего в темноте-то косить? Много ли накосишь? — Данила всё вертел в руках косу, пытаясь лучше её разглядеть.
— Как время свободное выдалось, так и пошла косить. А то всё некогда: то туда надо, то сюда. Замучили уж совсем.
Данила хмыкнул:
— Кто замучил-то?
— Так люди всё… Покоя совсем нет. Устала я…
— А коса тут при чём? — кузнец снял полотно с рукоятки, плотно прижал его к наковальне и взял в руки молот.
Вдруг показалось ему, что гостья совсем за спиной у него стоит, обернулся — нет, на стуле сидит, как и прежде сидела. Он снова примерился молотом и, не дождавшись ответа, начал наносить им мелкие частые удары по внешней стороне полотна.
— Так куда ж я без неё… — прошелестела женщина, как только в кузнице наступила тишина. — Так вот и таскаюсь…
— Что за модель хоть? Первый раз вижу такую, — крикнул оглохший от молота кузнец.
— Модель? — женщина встрепенулась.
— Ага, коса, говорю, интересная. Что за модель? — он обернулся. — Узкая — не литовская, но и не тяжёлая — не немецкая…
И снова начал разглядывать косу — выровнялось ли жало.
— Так не знаю, что уж черти выковали, то и взяла.
Данила как стоял, так и окаменел. Вот оно что! Черти…
Всё сходится: плащ, лица нет, коса в руках. Никак за ним пришла! А он ни уважения, ни почтения не выказал…
Жуткий ужас парализовал его. Не было возможности ни вдохнуть, ни выдохнуть, и только сердце его билось с такой силой, что ничего, кроме него, не было слышно, и, казалось, в этот глухой ночной час оно поднимет на ноги всю станицу.
Ну а как выказать почтение, коли она не представилась?! А с другой стороны, что она, всем представляться что ли будет: мол, Смерть, да, по вашу душу пришла, собирайтесь да за мной следуйте? Таким-то образом она половину клиентов своих растеряет: пока представляется, тех уж и след простынет.
— Да ты работай, работай, чего встал как вкопанный? Рассвет уж скоро. И так мы с тобой всех задерживаем.
И вдруг страх, парализовавший Данилу, взял и прошёл: а не отдаст он ей косу, не будет она больше ходить и жизни чужие забирать! Схватил Данила рукоятку и хрясь ею о колено — сломал на две части. Кинул нижнюю часть в жерло печи.
— Ты это чего? — женщина встрепенулась, резко встала, чтобы увидеть, что происходит. — Чего, говорю, удумал? Мне работать надо, а ты тут шутки шутить изволишь?
— А чего это ты притащилась-то? Да ещё посреди ночи? Не за мной ли? — сердце кузнеца не унималось.
— А… Это… Нет, не за тобой, — она махнула рукой, — расслабься. Косу заточить надо. Всего-то.
Но Данила вошёл в раж.
— А не будет у тебя больше косы! Не будешь больше ходить и людей жизни лишать!
— Да ты чего, никак помешался? — женщина усмехнулась. — Со страху что ли? Так ведь говорю — не за тобой пришла. Отдай косу, коли делать не хочешь!
— А не отдам!
— Хватит геройствовать. Всё равно никто его, геройство твоё, не оценит, никому оно не нужно. Все насмехаться только станут и пальцем на тебя показывать.
Данила тяжело засопел и, ничего не говоря, мрачно воззрился на пустоту в капюшоне.
— Да чего она тебе сдалась-то? — Смерть тяжело вздохнула.
— А того и сдалась, что без неё ты не сможешь никого больше умерщвлять. И не будет больше в мире ни бед, ни печалей, потому как все люди вечными станут.
— Да я и с ней никого не умерщвляю. А по поводу вечности — это не ко мне, это к Богу пожалуйте. Не компетентна я в таких вопросах.
— Ладно брехать! — оборвал её кузнец.
Смерть сделала шаг вперёд.
— А ну, отойди! — Данила развернулся всем своим мощным телом и угрожающе встал посреди кузницы.
— Идиот… Отдай косу! — женщина метнула на него острый взгляд.
— Я отдам тебе — а ты сразу людей косить? Ну уж нет!
— Так говорю тебе, дурень, не для этого мне коса нужна, — в темноте капюшона разгорались два зловещих огня.
Кузнец усмехнулся:
— А для чего?
— Да тропа к раю заросла. Не ровен час, праведник скончается, а мы продраться через заросли к раю не сможем, и придётся мне его в ад, к чертям, от безысходности отправлять, не здесь же его оставлять… Не по правилам это… — Смерть сложила руки на груди и навалилась спиной на стену.
— Ишь, праведниками она прикрывается. А грешники что?
— А что грешники? С ними всё в порядке — тропа в ад протоптана хорошо, не успевает зарасти.
— Так что, получается, коса не для людей? — Данила нахмурился: уж больно неправдоподобным казалось ему объяснение.
— Да объясняю же — нет, не для них, — устало выдавила из себя Смерть.
— Как же так, не для людей?… — недоумевал кузнец.
— А зачем?
— Но ведь ты… Тебя ведь всегда с косой рисуют, как ты головы всем отсекаешь.
— Буду я ещё косу портить! Ты глянь на неё — не коса, загляденье! — она любовно окинула взглядом косу в руках у Данилы.
— А как же ты тогда их… убиваешь?
— А, ты про это… — Смерть вздохнула с некоторым разочарованием. — Да не убиваю я людей вовсе, я только встречаю их да до места назначения провожаю, ну а уж там передаю на попечение или ангелов, или демонов — это уж кто что заслужил.
Данила стоял в недоумении.
— Понимаю твоё затруднение, — продолжала Смерть. — Действительно, поначалу всё так и задумывалось, как ты говоришь, чтоб я с косой приходила да жизни людские забирала. Да только никого убить я так и не успела. Пришлось вот косу не по прямому назначению применять — не выбрасывать же такую красоту.
— Не успела?
— Нет. Не пришлось. Ведь первый же умерший человек умер не своей смертью. С того самого дня, как Каин убил Авеля, спасения мне от вас нет. То друг друга убиваете, то сами себя жизни лишаете. То губите других дурными намерениями, то с крыш прыгаете да пожары устраиваете.
— И что, прям-таки ни разу никого не убила?
— Да нет, тебе говорю. Кто в войнах погибает, кто — в катастрофах, кто — по глупости, кто — по злому умыслу, кто — в результате медицинского недогляда, кто — пьяный, кто — трезвый. Кого убивают оружием, кого — словом, а кого и дурным помыслом. А тот, на чью жизнь никто не зарится, так сам решает свести счёты с ней, — она посмотрела на свои руки, поправила плащ. — А были же времена!.. Как мне порой хотелось кого-нибудь жизни лишить! Да всё не судьба… Бывало, я только примерюсь, а он, глядишь, и уже стал чьей-то жертвой. Я поначалу расстраивалась, в депрессии впадала, жаловаться к Богу ходила, а потом привыкла. А сейчас и убивать-то не хочется… Да и… К тому же… — она понизила голос до шёпота, — тайна у меня есть.
— Тайна? — брови кузнеца поползли вверх. Нá тебе! Даже у Смерти бывают тайны!
— Да. Но открою при одном только условии: косу отдашь, — она выпрямилась и уставилась прямо на кузнеца.
— Давай, говори, а я уж потом сам решу — отдавать или нет.
Смерть рассмеялась.
— Смелый ты парень, — сказала она. — Ну так смотри, коль не боишься меня.
И женщина одним движением руки скинула сначала капюшон, а потом и плащ. Данила опешил: такой неземной красоты в жизни он никогда не видывал.
— Что, не ждал? — довольно улыбаясь, поинтересовалась Смерть.
— Не ждал… — хлопал глазами Данила, не в силах оторваться от чудесного видения.
— Я поначалу-то страшной была, как смертный грех: старой, сухой, уродливой. А вот вашими молитвами, смотри-ка, и расцвела. Красавицей стала.
— Молитвами? — скорее по инерции переспросил Данила, рассматривая дивный стан гостьи, её глубокого чёрного цвета — цвета вороного крыла, длинные, в пояс, волосы, манящие глаза.
— Молитвами. Ими самыми. Вы же когда в церковь-то идёте, всё только обо мне и молитесь: не дай умереть да дай умереть. Вот я и стала самой прекрасной мечтой. Боюсь теперь убивать. А то вдруг убью и снова в старуху обращусь, — заключила гостья.
И тут Данила, истинно знавший поганую бабью сущность, поверил ей безоговорочно — всей душой: ну какая баба, будучи такой красавицей, рискнёт своей красотой?! Да ни за что! Никогда!
— Убедила… Нечего сказать, — развёл он руками. — Да только… Проблема… Рукоятку-то ведь я сломал… Искать теперь надо.
— Ну уж это твоя забота: как сломал, так и ищи.
Данила почесал затылок.
— О! — он выпрямился, схватил одной рукой косу, а другой дёрнул Смерть за рукав.
— Да куда ты?
— Николай, сосед мой, — по дереву мастер. Наверняка у него рукоятки запасные есть.
Они направились к соседнему двору. Смерть, второпях надевая плащ, практически бежала за Данилой, едва успевая за его крупным шагом.
На улице было темно, хоть глаз выколи. Луна скрывалась от мира во мраке ночи, тихие звёзды прятались за тяжёлыми ночными облаками, и только тусклый фонарь во дворе соседского дома, раскачиваясь, словно пьяный, едва указывал место, где ещё живут люди.
Наконец они подошли к калитке.
— Никол! А, Никол! — шёпотом крикнул кузнец. — Выдь ко мне на секунду! Дело есть.
Тишина. Но вот послышались неровные шаги, заскрипела калитка, и в темноте показался небритый мужичок в застиранной майке и в клетчатых трусах до колен.
— Данилка, ты ли это?
— Я, я. Пусти. Дело, говорю, есть.
— До утра-то что, дело не терпит? — Николай смачно зевнул и сплюнул на землю.
— Не-а, никак не терпит.
— Да ты заходи, не стой на пороге.
Данила затворил за собой калитку, оставив Смерь ожидать на улице.
— А ты что с косой? Случилось что?
— Да, тут дело такое… Ты только не смейся. Смерть ко мне пришла, говорит: косу, мол, мне наточи. А я сдуру-то да с перепугу рукоятку сломал. Так мне вот что, рукоятку новую надо. Есть?
Николай встал, раскрыв рот.
— Смерть, говоришь… — он попятился внутрь двора, выпучив в страхе глаза. — Ты это… Спятил, что ли?
— Сам думал, что спятил. Да нет, — Данила почувствовал ужас, исходящий от Николая. — Ладно, будет тебе… Нормальный я.
— Да ты иди, иди… В сарай иди… Я сейчас гляну, что есть… Пойдём, поищем… — Николай, увлекая Данилу за собой, потащил его за рукав, потом пропустил вперёд и, когда кузнец оказался перед ним спиной, бесшумно нагнулся, поднял с земли первый попавшийся камень и со всей дури вломил им соседу по черепу. Раздался хруст ломающейся кости.
Смерть напряглась, услышав знакомый звук, встрепенулась, рванулась к калитке. Увидела… Впрочем, то, что она увидела, ей совсем не понравилось.
Мгновенно обессилев, Данила обмяк и рухнул всем телом на мокрую землю, обагряя её вязкой кровью, сочившейся сквозь разорванную кожу из трещины в черепе.
— Ой… Батюшки… — Николай присел около трупа. — Что будет-то?! Святый Боже….
Он заморгал и часто-часто закрестился, приговаривая:
— Господи, спаси и сохрани… Господи, спаси и сохрани… Господи…
Убедившись, что кузнец мёртв, он встал, в испуге оглядел тёмный, как преисподняя, ночной двор и, увидев у калитки женщину в чёрном, отшатнулся.
Та мгновенно пересекла темноту между ними и остановилась перед телом невинно убиенного раба божьего Данилы.
— Что ж ты, окаянный, наделал-то?! — вздохнула она. — Мне ж только косу наточить надо было…
— Ааааа… Я… — проблеял в ответ Николай.
Смерть подняла с сырой травы косу и подала её мужичку:
— Пошли, мелкая ты душонка, рукоятку искать будем.
ЧУДО
(экзистенциальная зарисовка)
Идёт… Всё ближе и ближе… вот, приближается… Ещё немного…
Миракулум подбежала и схватила проходящую мимо душу за руку. Та, чуть замедлив шаг, повернула голову, покосилась на Миракулум и недовольно проскрежетала:
— Опять ты?!
А потом, увидев умоляющие глаза маленькой души, отказаться помочь которой было просто невозможно, гневно взвилась:
— Ну нет у меня времени! Нет! Совершенно нет! Слышишь?! Отстань!
И дёрнулась, пытаясь высвободить руку. Однако попытка её не увенчалась успехом, и душа обречённо вздохнула, укоризненно покачав головой. Она настойчиво продолжала идти вперёд, таща за собой прилипшую к руке Миракулум, нисколько не сбавляя при этом шага.
Миракулум, не обратив никакого внимания на сказанное и крепко вцепившись в руку призрака, бежала рядом, подняв голову и не сводя с него глаз.
— Брось ты это! Нет — значит, и не надо! Не надо!!! Понимаешь?!
Душа дёрнула руку ещё раз, и маленькая ручка Миракулум соскользнула.
Миракулум наконец остановилась, уже обречённо понимая, что не догонит удаляющуюся душу, и в отчаянии прошептала:
— Ну пожалуйста…
Но та стремительно уходила вперёд, даже не обернувшись. Да и чего тут было оборачиваться? Каждому своё. У каждого своё предназначение. Она, умудренная множеством испытаний и опытом многих жизней, понимала, что нельзя вмешиваться в чужую будущую жизнь, в чужую, в конце концов, судьбу, потому как чувствовала, что всё будет так, как должно быть, и всё, что должно случиться, обязательно случится — рано или поздно. Но иногда — она-то точно это знала — лучше поздно. И именно поэтому её не могло ни тронуть, ни разжалобить до сих пор звучавшее в пространстве рая отчаянное «ну пожалуйста».
Миракулум стояла, опустив голову, на её глаза наворачивались слёзы. Ну как так?! Почему все отворачиваются от неё? Почему никто не помогает? Ведь она так хочет обрести свою первую, самую что ни на есть настоящую человеческую жизнь!
Она видела, пристроившись недалеко от Дверей откровения, что не все души испытывают радость и счастье, подходя к ним. Но почему — никак не могла понять. Некоторые души плакали, а некоторых ангелы практически вталкивали в двери, и те падали в небытие, тщетно пытаясь схватиться своими хлипкими полупрозрачными руками за обильно смазанные елеем порог и косяки дверей. Хитрые ангелы были предусмотрительны и здесь, и пальцы призраков скользили по маслу, не оставляя падающим никакой надежды. Некоторые поговаривали даже, что масло, которым ангелы смазывали петли, а заодно и косяки дверей, непростое, что его, мол, используют там, внизу, люди, пытающиеся установить контакт с этим миром.
Вот и сейчас над раем прокатился жалобный крик падающей в пропасть души. Испуганная очередь избранных, толпившихся перед чертой у Дверей откровения, тяжело вздохнула и недружно перекрестилась. Остальные души, прогуливавшиеся в разных уголках рая, неодобрительно покачали головами и продолжили заниматься своими делами, тихо злорадствуя и радуясь, конечно же, про себя, что не им выпала эта жуткая участь.
Многие души уходили туда, а потом возвращались обратно в рай не первый, и даже не второй раз. Некоторые души имели уже несколько сотен жизней. И только Миракулум не была там ни разу. И как ей хотелось хоть краешком глаза увидеть, что же там!
Неожиданное прикосновение к плечу заставило её вздрогнуть и выйти из задумчивости. Перед ней стояла высокая душа, она чему-то улыбалась — как-то по-доброму, сочувствующе. Было видно, что душа была опытной, прожившей Там не одну жизнь.
— Не бойся, милая. У каждого своя судьба, — мягко сказала она бархатным голосом. И глаза у неё тоже были мягкие, бархатные.
— А я и не боюсь, — застенчиво откликнулась Миракулум.
Душа наклонила в удивлении голову, и правый уголок её губ стал ползти кверху в тихой улыбке.
— Неужели совсем не боишься?
— Совсем не боюсь!
Теперь душа уже не сдерживалась и широко и тепло улыбалась.
— А книгу ты свою читала?
Миракулум опустила голову.
— Нет…
Душа наклонилась к ней и заглянула в лицо.
— А почему?
Миракулум обиженно сжала губы:
— Читать не умею…
— Оооо…. Вон оно как….
Глаза её стали печальными, улыбка сошла с лица. Она хотела уйти, но что-то заставило её остаться и продолжить разговор.
— А может, ну её, эту книгу?
— Ага! Конечно! — глаза Миракулум метали злобные искорки. — У самой-то поди не одна книга! А?! — выпалила она.
И уставилась на душу в мстительном ожидании ответа.
Душа тяжело вздохнула:
— Да, не одна…
— Вот! Именно! Почему так?! У всех есть книги! У всех! А у меня нет! Ни одной!!!
И Миракулум залилась слезами, закрывая глаза маленькими щуплыми ручками.
— Да что хорошего-то в тех книгах?! Ты хоть знаешь?
— Нет, не знаю, — сквозь слёзы хрипела Миракулум, размазывая льющиеся из глаз слёзы по всему лицу. — А вот получу книгу, прочитаю и узнаю! Вот только бы получить её…
И она снова разразилась рыданиями.
Душа стояла рядом, погрузившись в раздумья, а потом тихо и душно вздохнула:
— Хочешь, говоришь, научиться читать?
Миракулум от неожиданности аж подпрыгнула:
— Ещё бы! Спрашиваешь! Конечно, хочу!
— Хорошо. Если ты так этого хочешь, я помогу тебе — научу тебя читать!
Глаза Миракулум мгновенно высохли. Она боялась вздохнуть и даже пошевелиться, чтобы не спугнуть этот миг очарования сбывающейся мечты.
— Но при одном условии.
— Любое! — не столько выкрикнула, сколько выдохнула всем своим существом Миракулум.
— Пойдём со мной к Дверям откровения.
— Зачем? Я и так там бываю каждый день.
— Посмотрим ещё раз на уходящих. И только после этого ты примешь окончательное решение.
— Хоть сейчас!
Миракулум готова была взлететь от счастья! Но крылья её были очень маленькими и совсем не слушались её… Она с тихой завистью посмотрела на старую душу: крылья той были огромными, серебристо-серыми, очень длинными и доставали до пола, так что несколько перьев касались земли и были немного помяты. Крылья эти были плотно сложены и ни при каких эмоциях, испитываемых душой, не шевелились. И было совсем непонятно, то ли их владелица не испытывала эмоций, то ли она давно ими не пользовалась, то ли была настолько стара, что просто не расправляла их из боязни окончательно истрепать.
Миракулум похлопала крылышками и, схватив душу за старую тяжёлую руку, нетерпеливо потянула её к Дверям.
У Дверей откровения душ сегодня было немного, штук двенадцать. Души, у которых было мало жизней, были совсем маленькими и слабыми, а те же, кто жизней имел много, были крупными, заматеревшими, так как с каждой прожитой жизнью они становились всё выше и сильнее. Две были совсем старыми, они держали свои книги под мышками, и по их глазам и поведению не было понятно, что прочитали они там, в своих книгах: спокойные лики, сжатые губы, уставшие, но ещё сильные глаза, и ни единого вздоха. Несколько душ были совсем молодыми. Кто-то из молодых, довольно улыбался, прижав книгу к груди, кто-то печально стоял, склонив голову и закрыв глаза. Одна душа, стоявшая впереди, не обращая ни на кого внимания, беззвучно плакала.
Вот подошла её очередь. Два ангела начали сверять списки:
— Дезидериум! — огласил первый ангел.
— Ага! Есть такая! — откликнулся другой, отмечая что-то у себя в бумагах пером, выдранным им из собственного же крыла.
Два других ангела, чьей задачей являлось препровождение душ к дверям, а в случае особой надобности — применение силы, уставились на плачущую в раздумии: стоит ли её подтолкнуть к дверям, или так, сама дойдёт?
Но та медлила лишь секунду. Резко открыв глаза, будто что-то для себя решив, она рванулась к первому ангелу, молча сунула ему в руки свою книгу. Ангел принял книгу, подошёл к алтарю перед дверями и положил её в специальное углубление. Двери тяжело заскрипели и открылись. Ангельская охрана напряглась: мало ли чего бывает, вдруг душа возьмёт да передумает, развернётся и бросится бежать прочь, в чертоги к Богу, просить иной судьбы. Но нет. Душа подошла к порогу, посмотрела вниз, сделала шаг вперёд, в пустоту, и полетела в бездну — прямая и бездвижная, как бревно, в полном молчании, с раскрытыми водянисто-пустыми глазами.
— Говорят, у неё всех детей убьют, прямо на глазах… — прошептала какая-то душа, стоявшая справа от Миракулум и, как и Миракулум, наблюдавшая за происходящим.
Миракулум вжала голову в плечи: вроде бы страшно, но как это — всех детей убьют, она не понимала, а потому и не могла бояться искренне. Она всё думала и думала об этом, пока, наконец, не осмелилась и не подняла лицо к старой душе, робко поинтересовавшись:
— А как это, убьют?
Старая душа не ответила, а только шумно вздохнула.
Что-то часто уж больно она вздыхает. Что же там, внизу, такого, что заставляет старые души так часто вздыхать и становиться такими смиренными?
Миракулум ушла в себя, а старая душа подняла руку и погладила Миракулум по голове:
— Эх… Бережёт тебя Бог от чего-то… а может, и для чего-то…
Очередь же уходящих меж тем подходила к концу.
— Гаудиум! — снова крикнул первый ангел.
— Есть такая! — отозвался второй и погрыз кончик пера, которым что-то отмечал в списках.
И тут же, ничуть не теряя времени, к ним подпрыгнула молодая, широко улыбающаяся душа и протянула книгу. Первый ангел хотел было взять протянутую книгу, но душа вдруг прижала её к груди и сладко и радостно закрыла глаза.
— Давай, давай её сюда, — проворчал ангел. — Не буду же я её силой у тебя отбирать. Что дано, то дано. Что прочитала в книге, то и будет. Не боись, мы-то ничего не поменяем. — Он протянул руку и, подмигнув другому ангелу, продолжил: — А то, может, и стоило бы, больно ты вон счастливая! Да давай, говорю, а то Двери не откроются.
Душа быстро сунула книгу ангелу в руки и подбежала к двери, переминаясь в нетерпении с ноги на ногу. Наконец дверь открылась, и душа с разбегу прыгнула за порог. Ангелы захихикали. Дверь закрылась.
Тут же раздался шум и громкие голоса. Это суровая ангельская охрана волокла очередную душу, только что окончившую читать свою книгу, к Дверям откровения.
— Субмерсус!
— Ага, есть… — перо снова усердно заскрипело.
Душа, стоящая перед ними, корчилась в попытках избежать своей участи, но охрана крепко держала её под руки.
— Что случилось-то? — поинтересовался первый ангел.
— Да вот, книгу выбросила, шумит, говорит, что жить не хочет. Вот книга-то, я её поднял.
— Ага, ладно, — ангел взял книгу в руки и, обращаясь к душе, небрежно бросил: — чего шумим?
— Жить не хочу! Пустите меня к Богу!
— Ишь ты, к Богу её пусти. А что ты там делать-то будешь?
— Книгу другую попрошу! Пусть мне судьбу другую даст!
Ангел подошёл вплотную к душе и плотно так, угрожающе положил руку той на плечо:
— Судьбу, говоришь, надо тебе другую? А эта-то чем не нравится?
— А кому понравится быть утопленником?
Ангел пристально посмотрел в глаза душе.
— Ты кто такая? Кем себя возомнила? Дали тебе книгу, прочитала — и вперёд, ловить судьбу! А Бога не надо отвлекать. Он там, в чертогах, пишет книги душ. Знаешь, сколько у него работы? Если его каждая душа по таким пустякам отвлекать будет, может получиться так, что другие души останутся без своих судеб. Ты что, этого хочешь? — он потряс истеричку за плечо. — Хочешь, чтобы Бог рассердился и выдал тебе судьбу ещё более страшную?
— Но ведь меня утопят…
— Ну вот, нашла из-за чего переживать, утопят. Других вон и пытают, и калёным железом жгут, а ты говоришь, утопят. Не хочешь, чтобы топили, утопись сама, — и злобно усмехнулся. — Давай, давай, иди уже, не задерживай остальных.
Он выдернул душу из рук охраны, выдвинул вперёд, к Дверям, и толкнул её в спину. Та, скрестив на груди руки, тяжело вздохнула, полезла через порог. Ещё мгновение, и на месте истерзанной души уже зияла пустота. Наконец, Двери захлопнулись и за ней.
— Посмотрела? — спросила старая душа.
— Посмотрела, — ответила Миракулум.
— И что скажешь?
— А что сказать? Не первый раз я здесь, не первый раз наблюдаю.
— Страдать ведь души идут.
— Да, некоторые страдать. А некоторые нет. У каждой души своё предназначение.
— Верно говоришь.
— Может, и у меня своё предназначение. Да только как же я про него узнаю, если читать не научусь? Я подхожу к ангелу, что книги раздаёт, спрашиваю его, написана ли моя книга, он смотрит по спискам, говорит, написана, лежит уже давно. А потом спрашивает, читать-то, мол, малявка, умеешь? А что я скажу? Не умею ведь! И никто не учит, все отмахиваются от меня, будто я чертёнок какой. Ладно бы книги моей не было, так ведь есть! Вот там, в стопке толстых. Я и отсюда её вижу.
— Хорошо. Убедила. Научу я тебя читать. Только счастлив тот, кто в неведении… Садись вон сюда, учить буду…
…Ангел недоверчиво покосился на маленькую душу, тянувшую к нему тонкую сухую ручку.
— С чего это ты руку-то тянешь? Читать научилась что ли?
— Научилась, научилась, — заступилась за Миракулум старая душа, мягко, как обычно, улыбаясь. Она настойчиво и утвердительно наклоняла вперёд голову, всем своим видом давая понять ангелу, что возражения здесь совсем не уместны. — Ты книгу-то не жалей, дай почитать. Может, там и судьба-то неплохая, а ты всё тянешь.
Ангел хмыкнул:
— Да я-то что! Пускай берёт, коли читать умеет. Жалко, что ли. Да только если читать не умеет, то нечего книгу по углам прятать.
— Да умею я читать… — выдохнула Миракулум.
— Бери тогда. Вот тут крест поставь, что книгу взяла и согласилась принять свою судьбу.
Миракулум посмотрела на старую душу. Та кивнула в знак одобрения, мол, ставь крест, бери книгу.
Миракулум поставила крест и получила желаемое. Книга была у неё в руках — тяжелая, долгожданная, дурманящая…
— Ну что, вот наш путь и окончен. Провожу я тебя до читальни, а там, как знать, может, никогда больше и свидеться не придётся, — старая душа наклонилась к Миракулум и погладила её по голове. — Да только не надо грустить: всё к лучшему.
Вместе они дошли до читальни. Старая душа, прощаясь с Миракулум, дала той последнее наставление:
— Больше испытаний, чем тебе положено, Бог не даст. Но и меньше — тоже. В конце пути, данного тебе Богом, ты вернёшься сюда, но вернёшься уже не такой, как сейчас, а другой, совершенно другой. И так будет каждый раз, после каждой очередной жизни. И всё своё вечное существование ты будешь нести в себе груз своих прежних жизней, ощущая каждый миг бытия тяжесть своих поступков и решений, помня все страдания и нестерпимую боль, ибо не бывает жизни без них, но и без радости жизни тоже не бывает. Если ты готова, открывай свою книгу. Но помни: как только ты откроешь её, у тебя не останется выбора. Твоя судьба придёт в исполнение, как только ты прочитаешь первое слово книги — своё имя. Читая книгу, ты принимаешь его и свою судьбу. Помни, уходить всегда страшно, но помни также и то, что, что бы ни произошло, ты обязательно вернёшься сюда. И когда твоё земное тело умрёт и ты снова окажешься здесь, Бог отнимет твоё имя, но не твою память о нём и о том, что с тобой было там. Каждый раз с новой книгой ты будешь получать новое имя и новую судьбу, и должна будешь принимать их как саму себя, ибо невозможно противиться тому, что тебе дано.
Миракулум зашла в комнату, закрыла за собой дверь. Теперь она одна. И она должна принять свою судьбу. Впервые! Что её ждёт? Кто знает! Трепет и преклонение перед неизвестным пронзили её.
Маленькая душа, волнуясь и трепеща, открыла книгу.
«Миракулум», — было начертано на титульном листе. Вон оно, её первое имя.
— Ми-ра-ку-лум, — шёпотом произнесла маленькая душа, а потом ещё и ещё раз: — Ми-ра-ку-лум… Ми-ра-ку-лум…
Она закрыла глаза, пытаясь насладиться музыкой своего чудного имени. Миракулум… Прохлада страницы под ладонью дышала неведомым восторгом будущей, ещё неизвестной жизни. Она звала вперёд, и Миракулум не оставалось ничего иного, как подчиниться её зову и погрузиться в пучины неизведанного мира. Дрожь в руках и сильное волнение не давали ей сосредоточиться, буквы расплывались и никак не хотели объединяться в слова. Но постепенно Миракулум успокоилась и погрузилась в ошеломляющую тишину своей будущей жизни.
…В городе властно расположилась ночь. В окна безучастно смотрели скучающие деревья, а стоящие на посту фонари, с прямыми спинами и высокими головами, с непреклонной стойкостью солдат охраняли безлюдную улицу пустынного города.
Доктор отвёл глаза от окна и устало посмотрел на сильно вспотевшую, растрёпанную женщину средних лет, чьи роды он принимал в эту долгую мрачную ночь. На столе, стоящем в дальнем тёмном углу комнаты, спала уставшая от первого пройденного ею пути новорождённая девочка.
— Чёрт бы побрал этого ребёнка! Опять девчонка! Будь она проклята! Чтоб попала она в лапы чертям и самого сатаны! — истерила меж тем роженица. — Выбросьте в канаву, там, на улице за углом!
— Ну что вы такое говорите! — врач растерянно сидел у кровати родившей — грубой и сильно вульгарной женщины. Надо же! Шесть детей! Так ещё и седьмого родила! Не понимает она своего счастья. Да и куда ей! Рожает одного за другим. А у него, вон, жена две недели назад умерла… Вместе с первенцем…
— Вы слышите меня? — истеричка вцепилась толстыми красными пальцами с короткими неухоженными ногтями в халат доктора и начала трясти его за руку. — Бросьте, говорю! Пусть сдохнет! Иначе, ей-богу, пойдёт у меня по рукам! Станет она у меня девкой подзаборной!
Роженица вульгарно засмеялась, возбуждённая собственной же идеей.
Доктор в недоумении развёл руками:
— Так ведь я клятву давал, Гиппократа. Моя дело — жизни спасать, а не…
— Ха! Насмешил! Вот и спасай девчонку, коли такой добренький. Уноси её отсюда! А то я её придушу, как только уйдёшь. Понял? — зашипела, приподнявшись на кровати с застиранным серым бельём и широко раскрыв водянистые глаза, женщина прямо в лицо доктору.
Доктор непроизвольно отпрянул, выражение его лица приобрело брезгливый оттенок. Какое-то неприятное чувство, название которого он до этого не знал, начало заполнять его, оно прибывало и прибывало, пока, наконец, не переполнило его и не вылилось со страшной силой из души в пространство физического бытия. Он ощутил мрачное презрение к этой потной, грубой, неблагодарной бабе, рожающей от каждого своего мужика. Ему казалось, что он теперь и есть это самое ощущение, что никогда больше он не сможет избавиться от него, что с этих пор он обречён всю оставшуюся жизнь носить это презрение в себе, состоять из него, дышать им.
Некоторое время доктор смотрел на широкое красное лицо роженицы, с глубокими порами и бородавкой на левой щеке, на её рыбьи глаза с короткими бесцветными ресницами, на мокрые от пота волосы и рыхлые плечи, бесстыдно торчащие из-под простыни, которую та накинула на себя второпях, смотрел до ненависти, до тошноты, пока не начал задыхаться от собственных чувств и мыслей. Он перестал ощущать воздух, пространство вокруг него стало тягучим и скользким, отвратительно маслянистым. Он стал ловить воздух губами, глупо, как рыба, открывая рот и понимая, что спасения не будет. И вдруг всё кончилось, так же резко, как и началось: голова стала ясная, мысли — чистыми, фонари по-прежнему заглядывали в окна дома, а ночная улица, как и пять минут назад, встречала запоздавших путников своей неприветливой холодностью.
Мужчина тряхнул головой, провожая ночное наваждение, и неожиданно по-деловому обратился к истеричке:
— Я правильно вас понял, что вы не хотите видеть своего ребенка, и, если девочка сейчас исчезнет из вашей жизни, вы никогда о ней больше не вспомните?
Та же, будто только этого и ожидала, заголосила на весь дом:
— Я и сейчас о ней не помню! Знать её не знаю и видеть не хочу в своём доме! Вот!
Она махнула рукой в сторону входной двери и демонстративно отвернулась, скрестив руки на огромной груди — мол, делай что хочешь, я ничего не вижу.
— Отлично.
Врач вдруг быстро засобирался. Засунул в саквояж невымытый после процедур инструмент, скидал в одну кучу грязные тряпки, сунул деньги в карман пальто.
Дверь освещённого дома захлопнулась за ним со звуком настигающей его судьбы.
— Чудо, — чуть слышно прошептал, прижимая к груди тёплый комок только что спасённой им маленькой души, доктор и с тихой благодарностью посмотрел на небо.
НАОБОРОТ
(экзистенциальная зарисовка)
Чёрт подошёл к сидящему на краю мира ангелу и дал ему лёгкую затрещину — шутя.
— Чего скуксился, брат? — весело окликнул он задумавшегося приятеля.
От неожиданности ангел подскочил и едва удержался, чтобы не сказать обидчику ничего плохого.
— Эээээ…. Что-то ты совсем приуныл, — чёрт сел рядом и посмотрел на точёный профиль крылатого.
— Не брат я тебе, — обиженно выдавил из себя ангел, — шёл бы ты отсюда, а то подумают ещё, что я вожусь с тобой.
— Ой, ой, ой… Как заговорил! Как помощи просить, так ко мне, а как мне захотелось поговорить, так ступай вон, — чёрт покопошился и достал из недр сумы бутылку водки. — Пить будешь?
В его руках блеснули две стопки. Ангел поморщился.
— Ну… Не хочешь, как хочешь. Я ведь только предложил. Ты чего обижаться-то сразу надумал?
— Не обижаюсь я. Дурно от тебя пахнет, — ангел приподнял голову и задумчиво посмотрел вдаль, мол, он тут сидит в гордом своём одиночестве, а некоторые вот своими грубыми разговорами и дикой непосредственностью ему мешают — мешают сосредоточиться на чём-то очень и очень важном. А он, между прочим, может быть, мир спасает. Вот в этот самый момент.
Чёрт откупорил бутылку, налил в стопку её содержимое — до половины, понюхал и довольно закряхтел.
— Да я смотрю, гордыня в тебе никак взыграла?
Ангел занервничал, захлопал глазами, в приступе нахлынувшего бешенства часто задышал и открыл, как рыба, рот, да не смог ничего выдумать в своё оправдание и в силу этого понурился.
— Ну ладно, не дёргайся. Рассказывай, что у тебя стряслось.
— Да ничего не стряслось, — огрызнулся ангел, — думаю вот.
— И о чём же думает ваше преосвященство сегодня?
Чёрт довольненько захихикал, радуясь собственной шутке.
Наконец, ангел не выдержал и обернулся.
— А ты всё издеваешься, — укоризненно произнёс он. — О людях думаю, о чём же мне ещё думать.
— И что надумал?
— Да в том-то и дело, что ничего не надумал…
— Чем же тебе люди-то опять не угодили?
Ангел обиженно молчал.
— Обо всех или о ком-то конкретно думаешь? — не унимался чёрт.
— Обо всех… — раздался тяжёлый вздох.
— Значит, обо всех… — чёрт покрутил стопку и поставил её рядом с бутылкой. — И? В чём суть проблемы?
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Четвёртое измерение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других