Тегеран-82. Начало

Жанна Голубицкая

За 40 лет до описываемых мной событий в «Тегеране-43» в свете близкой победы над нацистами «большая тройка» союзников делила мир на троих. А 1982, как стало понятно, во многом повлиял на то, что происходит с миром сейчас. А значит, и сегодня мы сеем то, что пожнем еще спустя сорокалетие. Вот почему эту историю важно рассказать именно сейчас.Часть текста ранее была опубликована в книге «Сделана в СССР».

Оглавление

  • Приключения советской школьницы в исламском Тегеране

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тегеран-82. Начало предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Жанна Голубицкая, 2023

ISBN 978-5-0056-8036-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Приключения советской школьницы в исламском Тегеране

«О мир, как дивно круг ты совершаешь —

Ломаешь то, а это исправляешь!»

Фирдоуси.Памяти моих родителей

От автора

У России с Персией отношения давние и разные. Но примерно каждые 40 лет они становятся важными для всей планеты.

Судите сами: за 40 лет до описываемых мной событий, в Тегеране-43 «большая тройка» лидеров союзников в свете близкой победы над нацистами решала судьбу мира, результатом стал его глобальный передел.

А без малого за четыре десятка лет до этого, в 1907-м, когда в Персии бушевала конституционная революция, российский министр иностранных дел Извольский убедил Николая II, что вмешательство во внутренние дела Персии нежелательно и следует ограничиться лишь защитой российских представителей и подданных, находящихся в этой стране.

А если отмотать российско-персидскую историю еще на приблизительно такой же временной отрезок назад, то мы с вами попадем в период тесного экономического взаимодействия между Персией и Россией, возникшего после завершения Крымской войны, в ходе которой персидский Насреддин-шах встал на сторону русских.

А еще на 40 лет раньше, в 1828-м, наши страны подписали Туркманчайский договор о мире.

Шагами в 40 лет можно возвращаться в прошлое бесконечно — и всякий раз находить явные или скрытые российско-персидские связи. Но гораздо любопытнее заглянуть в будущее. Сегодня совершенно очевидно, что описываемый мной 1982-й год (по иранскому летоисчислению это 1360—61 годы) во многом похож на день сегодняшний, хоть и прошло целых четыре десятилетия. Мало того, именно события сорокалетней давности, происходившие в Иране и снова затронувшие «большую тройку» — Советский Союз, США и Великобританию, но уже по иному поводу — во многом повлияли на то, что происходит между нами сегодня.

Поэтому я уверена, что мою историю важно рассказать именно сейчас.

Как все начиналось: введение в лихие 1360-е

Описанный ниже тегеранский период остался только в сухом изложении учебников по истории Среднего Востока. Не обезличенные воспоминания о том противоречивом и сложном отрезке советско-иранского взаимодействия на сегодняшний день написали только трое — посол, резидент и тот, кого в Советском Союзе объявили предателем и заочно приговорили к смертной казни, а на Западе — борцом с коммунизмом, предвидевшим скорый крах прогнившего советского строя. Воспоминания их по понятным причинам противоречивы, но едины в одном — все они, каждый по-своему, говорят высокими словами о вещах, как сказал бы профессор Преображенский, «космической важности». А я позволила себе рассказать, как жили, как справлялись и как видели это самое «космическое» происходящее люди маленькие — возрастом, чином и возможностью повлиять на происходящее. Вернее, как видела это я своими детскими глазами. Вот почему в компанию к послу, резиденту и перебежчику теперь добавляется четвертый очевидец — московская младшеклассница, отлично помнящая их всех и атмосферу того неоднозначного времени.

* * *

Я жила в Тегеране с 1357-го по 1361-й год.

1357-й год, согласно Солнечной хиджре, наступил в Иране в первый день месяца фарвардина — 21-го марта 1978-го года, если по-нашему.

А свой новый 1361-й иранцы встретили 21-го марта 1982-го года.

Книгу я назвала в честь года, в сентябре которого мы вынуждены были бежать из Ирана — по не зависящим от нас обстоятельствах. В тот год произошло много всего знакового и для СССР с Ираном, и для отношения наших стран со всем миром.

Эти годы были переломными для Ирана — и для меня тоже, потому что все иранские «переломы» я наблюдала изнутри.

Я была всего лишь наблюдательным и любопытным ребенком, но мои детские впечатления и игры, переплетаясь с реальностью, отражали ее, местами заставляя взрослеть раньше времени.

В 1358-м мне было восемь, и я мечтала о толстой и красивой американской тетрадке на стальных колечках, которую углядела в тегеранском книжном. Советским детям такие и не снились. Стоила она довольно дорого, и папа сказал, что купит мне ее только для чего-нибудь дельного. Я быстро ляпнула, что собираюсь вести личный дневник. Тетрадку папа купил, и дневник действительно пришлось начать.

Та заветная тетрадка до сих пор при мне, и без малого 40 лет спустя стала неудержимо проситься вырасти в книгу. Не зря говорят, что времена повторяются.

Видно, колесо истории повернулось — и то, что происходило с Ираном с 1357-го по 1361-й, а с нами с 1979-го по 1982-й, вновь становится актуальным.

Для справки:

Тегеран — столица Исламской Республики Иран (до 1935 г. — Персия — одно из древнейших государств мира, до 1979 г. Иран был монархией).

Шах Ирана Мохаммед Реза Пехлеви, правивший страной с 1941 по 1979 год, стал последним монархом Ирана. Шахская политика была направлена на активную модернизацию страны и в религиозных кругах считалась «прозападной». Во время правления шаха Мохаммеда Реза Пехлеви Тегеран стали называть «Париж Востока», а сам шах Реза играл заметную роль в светской жизни всего мира. Все три жены шаха Пехлеви являлись законодательницами мод не только в своей стране, но и за ее пределами — на их изысканные туалеты равнялись светские красавицы всего мира. Впервые в истории персидской монархии шах Реза Пехлеви официально короновал женщину — свою третью жену Фарах. 14 октября 2018 года шахбану (императрице) Фарах Пехлеви исполнится 80 лет.

Шахбану активно развивала в стране культуру, образование, медицину, отстаивала права женщин — в частности, освободила их от обязательного ношения «чадор» — женской мусульманской одежды, распространенной в Иране. Это и оказалось одной из «последних капель» в чашу возмущения тех, кому не нравилось, что шахская семья уводит страну от титульной религии.

В результате исламской революции 1979 года к власти пришел духовный лидер аятолла Хомейни. Шахская семья и большая часть интеллигенции бежали из страны. Как это обычно бывает, на обессиленную революцией страну тут же обрушились территориальные претензии ближайшего соседа — Ирака. Вспыхнул ирано-иракский вооруженный конфликт, известный как Первая война в Заливе.

4 ноября 1979-го года тегеранские студенты, последователи аятоллы Хомейни, ворвались в посольство США в Тегеране и взяли в заложники 66 человек. Причиной послужило то, что США дали въездную визу беглому шаху Пехлеви для лечения на их территории.

1 января и 27 декабря 1980-го произошли нападения и на посольство СССР, но обошлось без заложников.

Но и тогда еще многие мировые политики были уверены, что в уже привыкшем к западному образу жизни Иране исламизация с треском провалится и шах вернется, получив помощь Запада (такое уже было в 50-х годах XX столетия).

Однако на сегодняшний день Иран уже почти 40 лет является исламской республикой.

Шах Мохаммед Реза Пехлеви умер в изгнании в Каире в 1980-м году.

Шахбану Фарах со старшими детьми и внуками живет в США, где в 2003-м опубликовала свои мемуары «Беззаветная любовь» — о любви к родине и к покойному шаху. Формально в иранских иммиграционных кругах официальным наследником персидского престола в изгнании считается старший сын шахской четы Реза Кир Пехлеви. А неформально главой дома Пехлеви диаспора считает шахбану Фарах, стоящую на пороге 80-летнего юбилея. Живая легенда персидской монархии рассказывает своим внукам про Иран и очень переживает, что они никогда не видели родину. Сама шахиня и ее дети не видели родной Тегеран с того самого, рокового для них 1358-го года.

Иран живет по солнечному календарю (Солнечная хиджра, в ходу только в Иране и Афганистане, все прочие мусульманские страны пользуются классическим исламским календарем — Лунной хиджрой) (см. сноску-1 внизу).

Согласно Солнечной хиджре, Исламская революция победила в Иране в 1357-м году (в феврале 1979-го), 1358-й год (21.03.1979 — 21.03.1980), стал переходным, а в последний день шахривара 1359-го (22.09.1980) началась война с Ираком, продлившаяся 8 лет.

Через 6 лет выяснится, что, несмотря на захват в заложники в Тегеране американских дипломатов и взаимную ненависть народов, все 8 лет США тайно поставляли Ирану оружие и запчасти к боевой технике. А Советский Союз, открыто осуждая вторжение Саддама Хусейна в Иран, все 8 лет вооружал Ирак, связанный договором о дружбе и сотрудничестве от 1972-го года и собственными интересами в ближневосточном регионе.

21 марта 2018-го года в Иране начался месяц фарвардин 1397-го года.

* * *

Тегеран, ты мне снишься.

Воспоминания о тебе мне дороги. Поэтому я и решила написать эту книгу.

Когда я слышу азан — призыв к намазу — я до сих пор представляю себе раскалившийся за день, а теперь тихо тлеющий красный шар, устало катящийся за темно-серую ломаную линию Эльбурса. И вижу, как на город опускается тьма — внезапная, как всегда на востоке. Именно эту картинку изо дня в день я наблюдала из окна в ванной.

В московских ванных я никогда не встречала окон. В Тегеране у нас была огромная ванная, с большим двустворчатым окном, выходящим на север. Мы жили на высоком этаже, и из ванной открывался самый лучший вид — на северные фешенебельные районы в предгорье Демавенда (Демавенд — спящий вулкан в горном хребте Эльбурс (Альборз) на севере Ирана, в провинции Мазендеран высотой 5870 м над уровнем моря, высшая точка Ирана и всего Ближнего Востока).

Я любила запираться в ванной, включив воду, будто моюсь (мама запрещала высовываться в окно) и, свесив ноги, устраиваться на подоконнике в предзакатное время, когда тегеранцы выходили с шлангами поливать тротуар перед своими домами.

К вечеру асфальт раскалялся, как плита, шипел и пускал клубы пара. Пар поднимался ввысь, смешиваясь с ароматами специй, горы на севере подергивались дымкой, бело-сиреневой и легкой, как чадор незамужней персиянки.

И в тот самый момент, когда тлеющий диск тяжело валился за Демавенд, над городом разносился азан.

Перелетая эхом от репродуктора к репродуктору, пронизывающие его звуки уходили вверх, к горам, и растворялись где-то там, где наши молитвы принимаются к сведению.

А тем временем город, минуя скучные серые сумерки, почти мгновенно, как персиянка чадру, накидывал густое пряное покрывало теплого вечера. Эти всегда внезапные тегеранские вечера, перетекавшие в бархатные ночи, казались мне многомерными, загадочными и полными тайн. А как только в черном неподвижном небе зависал лукавый полумесяц, многообещающе заглядывая к нам в окна, мы опускали светомаскировочные портьеры. С началом войны это стало непременным ритуалом.

Война началась в последний день месяца Шахривар и длилась долгие восемь лет. Но вечерний азан все равно оставался самым волнующим.

Азан в распевном исполнении персидских чтецов считается одним из красивейших в мире. А во мне его звуки и тогда, и сейчас, почти 40 лет спустя, неизменно пробуждают одновременно тревогу и нежность, тихую печаль и спокойную мудрость… И какое-то еще ощущение, название которому я никак не подберу. Что-то похожее на «выход в верхний мир», как сегодня описывают его адепты эзотерики.

Звуки азана до сих пор возвращают меня в то время и в то место.

Увы, все эти годы поделиться своими тегеранскими историями я по разным причинам не могла. Да и едва ли кто-нибудь, кроме тех, кто был там и тогда, оценил бы по достоинству их своеобразный юмор и авантюризм.

Помню, как мы с моими тегеранскими приятелями-мальчишками весело обхохатывали историю, как моя мама вывела из подполья верхушку курдского освободительного движения.

А несколько лет спустя, когда я пыталась повеселить этим же случаем своих московских сверстников, они лишь таращили на меня глаза, прикидывая, совсем ли я сумасшедшая или просто наглая врушка?!

Но раз уж я пронесла тегеранские истории почти через четыре десятка лет и они до сих пор меня тревожат, значит, быть им рассказанными. Тем более, срок давности деяний давно истек.

Теперь уж можно признаться, что именно я в 1979-м году завезла на территорию молодой Исламской Республики Иран две бутылки советской пшеничной водки. Они были в туловищах двух больших шагающих кукол из «Детского мира» на Дзержинской. Накануне мне исполнилось девять, и кукол из моих девчоночьих грез подарили мне на день рождения. Я так трогательно прижимала своих любимиц к груди на таможенном досмотре, что иранским пограничникам даже в голову не пришло проверить, нет ли у них чего в животе.

Мы как раз возвращались в Тегеран из отпуска. До исламской революции в подобной контрабанде не было нужды: иранская столица изобиловала ресторанами и ликер-шопами. Но после того как новая власть ввела сухой закон, лучшим подарком коллегам с Родины стала русская водка.

Тогда меня использовали втемную: про горячительную начинку своих любимиц я, разумеется, не знала. И о своем подвиге во имя русской любви к зеленому змию узнала намного позже. Тогда же я была просто удивлена внезапной щедростью родителей. До поездки в Иран я больше всего на свете мечтала о дивной, волшебной кукле, которая умеет шагать, если ее поставить на пол и взять за руку! Я увидела такую сначала у подружки, а потом ее нескольких в витрине «Детского мира», и потеряла покой. Но тогда, как я ни выпрашивала, шагающую куклу мне не купили. Все-таки Лена — та, которая немного пониже и менее нарядная, стоила целых двенадцать рублей. А роскошная Нина — все шестнадцать!

Но прожив год в дореволюционном Тегеране, я перевидала и перещупала столько разных «барби», которые и гнулись, и пели, и имели собственные дома и авто, что куклы из «Детского мира» больше не поражали мое воображение. Но верно говорил Ходжа Насреддин: чтобы что-то получить, надо очень сильно… расхотеть! Когда я перестала мечтать о шагающей кукле, мне вдруг купили сразу двоих — и Лену, и Нину. Их мне разрешили взять с собой в Тегеран, несмотря на то, что они занимали много места, и год назад мама выложила из чемодана почти все собранные мною игрушки. А уж кто именно из моих родителей собирал Лену и Нину в дорогу, мне неведомо.

Тогда я еще не знала, что не только я, но и меня саму будут возить контрабандой.

Когда в 80-м, после начала ирано-иракской войны, между Москвой и Тегераном прекратилось авиасообщение, по поздней весне и по ранней осени многие советские сотрудники, работающие в Тегеране, внезапно становились многодетными.

Добраться из Москвы до Тегерана и назад стало возможно только одним способом — поездом Москва-Баку-Тегеран. Ехал он, как в сказке, три дня и три ночи. С Курского вокзала уходил в субботу вечером, а на центральный вокзал Тегерана прибывал в среду после обеда. Сотрудники, отправляющие своих детей на учебный год в Союз и забирающие в Тегеран на каникулы, не могли каждый раз лично их сопровождать, убивая по неделе на дорогу, тратя деньги на билет для себя и лишний раз пересекая границу. Выход быстро придумался: подлежащих транспортировке детей в любом количестве в консульском отделе вписывали в служебные паспорта к тем сотрудникам, которые ехали в отпуск или возвращались из него. Иранских пограничников в Джульфе (азербайджанско-иранский приграничный пункт), где мы проходили досмотр, многодетность советских пар никак не настораживала. Для иранцев «пятеро по лавкам» (в нашем случае — по полкам купе) у тридцатилетней пары — обычное дело.

Таким образом, все мы не по разу и в разных сочетаниях попадали в приемные семьи длиною в четыре дня. А также наши собственные родители, отправляясь в отпуск, «удочеряли» или «усыновляли» кого-нибудь из детей по просьбе их родителей. Среди детей четырехдневное путешествие на поезде считалось лучшим из приключений. А верхом мечтаний было, чтобы тебя доверили везти родителям подружки или наоборот.

Перед пятым классом, когда меня все же отправили поучиться после пропущенных двух лет школы, я, «удочеренная» семьей специалистов с синими паспортами («синими» называли по цвету обложки служебные паспорта; в отличие от «зеленых», дипломатических, «синие» подлежали таможенному досмотру), тайно везла под ковриком купе переданную со мной почту. На самом деле, это были обычные письма наших сотрудников к родным и близким. После второго нападения на наше посольство дипломатическая почта перестала ходить, и весточку родным можно было отправить только с кем-то лично. К тому же, письма, отправленные через МИД, шли очень долго, даже когда еще летал самолет.

Почему иранская сторона запретила частным лицам возить с собой корреспонденцию, никто толком не понял. Знали только, что досмотреть в случае подозрений могли даже дипломатов, несмотря на то, что это противоречит международным правилам. Но только во время войны обычно на правила всем плевать. Поэтому изобретательные советские специалисты вместо того, чтобы ломать голову над «Кто виноват!», озаботились вопросом «Что делать?» И быстро придумали, как запрет на письма обойти. Заметив, что иранские таможенники никогда не заглядывают под ковролин в СВ (видимо, считая его намертво приделанным к полу), попробовали спрятать почту туда. Это сработало. А потом срабатывало еще неоднократно, и я лично тому свидетель.

Зато иранские таможенники мстили нам собственными странностями.

Когда в 1982-м, в связи с ухудшением обстановки в Иране, мы в 24 часа бежали из страны этим же поездом, иранские пограничники пытались отнять у нас… моего младшего брата! Он родился в 1980-м в Тегеране, а в Иране действует «закон земли» — кто на ней родился, до совершеннолетия вывезен быть не может. «Вот исполнится ему 18, — пояснили нам, — пусть сам и решает, ехать ему с вами или нет». Мой полуторагодовалый брат не понимал, о чем речь, и приветливо улыбался иностранным дядям. А я в тот момент, если честно, была не прочь его оставить, уж очень надоело с ним сидеть, пока родители на работе.

Был еще один способ съездить в отпуск на родину: между иранским северным портом Энзели (в прошлом Бендер-Пехлеви, в будущем Бендер-Хомейни) и Баку раз в неделю курсировал теплоход «Гурьев». Мои родители как-то на нем плыли. Мама осталась недовольна, хотя и признала, что французы построили иранцам отличное шоссе, ведущее на север: «Пока едешь в машине до Энзели, хоть в окно смотришь, хотя все равно долго. Но этот их залив Мурбад — не порт, а какой-то рыбачий причал, одни утлые лодки! Потом шестнадцать часов отчаянной качки по однообразным мутным водам, и никаких тебе живописных видов и заходов в интересные порты!»

Уезжать мне было очень жалко — тем более, буквально накануне мы с мальчишками обнаружили, где спрятан клад.

У меня было четыре лучших друга, все разных возрастов и мужского пола — так уж вышло. За неимением школьных уроков и всяких кружков и секций, мы выдумывали себе игры сами. Опираясь то на прочитанную книгу, то на случайно подсмотренный взрослый фильм, то на собственные впечатления. В пекле иранской революции мы играли в привидения и «мамочку» по книжке о Карлсоне, в клады и шпионов по боевикам и приключенческим романам, а еще — в самодеятельность и в любовь. Но это уж по своим собственным наблюдениям и ощущениям от жизни взрослых. Игры у нас были развивающие, ничего не скажешь! При их помощи мы то и дело случайно узнавали нечто, детским глазам и ушам не положенное. Трактовали увиденное мы в меру собственного развития, повторяли, как умели, и таким образом, мир познавали эмпирически.

Клад был в тайнике, тайник в дупле, дупло в платане, а платан — в Зарганде.

Как-то мы увидели, как трое лезут в дупло, где был тайник нашего штаба кладоискателей. Мы были уверены, что они положили туда не что-нибудь, а клад! А где еще прятать ценности, как ни в дупле платана, который уже пару веков стоит в Зарганде?! Уж если даже мы сами там прятались — не в дупле, конечно, а в нашей летней резиденции. Наше последнее тегеранское лето 82-го выдалось сложным для советско-иранских отношений.

Зарганде — это дорогой северный пригород Тегерана, где расположена летняя резиденция советского посольства, в которую мы переезжали с мая по сентябрь.

Говорили, что почти 20 гектаров земли в дорогом северном предместье Зарганде еще до нашей революции выиграли у персов в карты наши казаки, бригада которых стояла там на постое.

После того, как двенадцать донских казачьих полков, два черноморских полка, казаки с Кавказской линии и несколько сотен астраханских казаков победили в русско-персидской войне 1826-1828-х годов, в феврале 1828-го года Россия с Персией подписали Туркманчайский мирный договор и больше никогда не воевали. А вольнонаемные части казачьих бригад русского царя на рубеже XIX — XX веков служили по найму в армии персидского шаха.

Персы проявляли уважение к карточному долгу даже во время своей революции, то есть, почти 70 лет спустя. В самые острые политические моменты они врывались на территорию посольства СССР в центре Тегерана и крушили его, но в Зарганде — никогда! Хотя прекрасно знали, что там сидят те же люди, что и в посольстве, вместе со своими семьями. На нашей памяти только однажды двое местных молодых парней перелезли через заргандинский забор и забрались в дачу к одной нашей семье. Все перевернули, но ничего не украли. Наверное, это были незадачливые воришки, считавшие, что советские дипломаты живут очень богато. Но перерыв все их вещи, так и не нашли ничего интересного для себя.

Но в отношении публичных акций протеста против политики СССР иранцы соблюдали кодекс чести. Территория посольства — это иранская земля, любезно предоставленная принимающей стороной под советскую миссию, поэтому туда можно являться с претензиями. А летняя резиденция — это советская собственность, добытая нам казаками, пусть и за карточным столом. Наши так и называли Зарганде — «Кусок Совка».

Именно из этого «куска» в конце сентября 1982-го мы и поехали сразу на вокзал.

В мое последнее тегеранское лето мы с приятелями были одержимы кладоискательством. Наш следопытский штаб базировался на самой нижней и толстой ветке гигантского древнего дерева, в платановой роще возле старого здания русской миссии. При царе там было наше посольство, позже бильярдная, а в начале 80-х старинный бело-желтый особняк забросили, окна заколотили, и только вороны глухо кашляли, выписывая над ним круги. Нам нравилось, что в роще темно, от арыков веет прохладой, и никогда никого нет. Ближайшая дача была в метрах в двухстах от старой бильярдной, и та за забором. Мы проникали в особняк сквозь разбитое окно: внутри пахло пылью, сыростью, мрачными тайнами прошлого и захватывающими приключениями! Даже кое-какая старинная мебель уцелела, сейчас бы за нее дали целое состояние.

Наш штаб-платан был аккурат между усадьбой и ближайшей дачей, а секретную документацию мы хранили в его дупле. Там были наши карты местности с крестиками на местах предполагаемых кладов, и прочие атрибуты, про которые мы вычитали в приключенческих книжках про кладоискателей, и старательно сделали своими руками.

Еще там была «конфетная закладка», чтобы подкрепляться в ночных вылазках — коробка шоколадных конфет с ликером, которую мой лучший друг Серега так удачно стащил из дома. А еще там была самая настоящая шифровка, из-за которой и началась наша операция «Дупло».

Как-то под забором, за которым жили иностранцы, мы нашли свернутый в крохотный квадратик клочок бумаги с какими-то словами на арабской вязи, вырезанными из разных газет. Конечно же, мы решили, что это тайный шифр, содержащий подсказку, где надо искать клад, и надежно спрятали записку в своем штабе. В могучем стволе платана была масса укромных местечек, пригодных для тайника.

В июне мы заметили ночью троих, лезущих в наше дупло, а утром обнаружили, что наш тайник обокрали: пропала не только «шифровка», но и наши конфеты.

Тогда мы принялись ревниво следить за всеми теми, кто крутится возле «нашего» платана днем и даже ночью. Для этого мы выскальзывали с дач, как только засыпали родители, и до рассвета сидели в засаде. Мы же не могли упустить тех, кто покушается на наш клад, да и караулить было весело.. И однажды удача улыбнулась нам: темной-претемной заргандинской ночью мои друзья увидели, как в наше дупло лезет темная фигура… Больше мы ничего в дупло не клали, но один из троих зачем-то снова пришел! Значит, в этот раз точно что-то туда положил!

Мы решили проверить это утром, когда будет светло. Едва рассвело, мы пробрались к дуплу. Возле него стоял посольский садовник и заливал в него горячую жидкую смолу. Увидев нас, он сказал, что получил распоряжение заварить дупло, чтобы дети в него не лазили. Ствол прогнил изнутри, и мы можем провалиться.

В этот же день родители объявили, что мы срочно уезжаем в Москву, прямо на следующее утро, и надо собирать вещи. Мы покидали Тегеран в полной уверенности, что в нашем дупле замуровали клад. Кто знает, может, он и поныне там — если его не обнаружили такие же следопыты из детей других посольских работников, приехавших на смену нам, срочно высланным домой.

Мне было без двух недель двенадцать, когда я вместе с родителями села в поезд Тегеран-Баку-Москва, чтобы покинуть Тегеран на долгие двадцать лет. Наш «клад» остался в Зарганде, зато романтические воспоминания о тегеранском периоде детства всегда при мне. Несмотря на чужие революции и войны, оно было вполне безмятежным.

Моя жизнь с 1978-го по 1982-й была совсем не похожа на привычный образ «счастливого советского детства». Но я была вполне довольна и проявляла ко всему вокруг здоровое и веселое любопытство.

Теперь я точно знаю: если ребенка в восемь лет поместить в другой мир, каким бы он ни был, он с легкостью примет на веру все, что там происходит. Думаю, это самый «адаптогенный» период становления личности. Лет до двенадцати ребенок с легкостью обретает дом везде, куда бы ни занесло его родителей. Уж не потому ли так веселы чумазые цыганята, несмотря на отсутствие постоянной крыши над головой? Ведь кочуют они, держась за подол матери.

И я приняла новую реальность быстро, как цыганенок.

Даже «пасдараны» («пасдаран-е-энгелаб» — стражи революции — перс.), вооруженные серной кислотой, стали для меня угрозой будничной, вроде уличных хулиганов, так часто нас ими пугали:

«Не выходи за забор без платка, плеснут кислотой!».

«Не жуй на улице в Рамазан, плеснут кислотой!».

Хотя на деле ни одного наказания столь зверским способом в нашу бытность в Тегеране не произошло, иначе это обсуждалось бы и в нашем посольстве, и среди знакомых иранцев.

Напротив, до нас доходили потрясающие истории про мужей-рогоносцев, которые влезали в долги, чтобы выкупить у пасдаранов своих неверных жен. По идее, для того, чтобы женщину приговорили к смертной казни, было достаточно доноса соседей, что она якобы изменяет мужу. Одни ревнители исламской морали такие доносы писали, другие их на полном серьезе рассматривали, и несчастных женщин бросали в тюрьму до суда. Справедливости ради следует отметить, что без приговора исламского суда никакого наказания никогда не выносилось — от нескольких ударов плетьми до смертной казни. Другое дело, справедлив ли был суд?

В посольстве увлеченно пересказывали, как бедные «рогоносцы» употребляли все силы и деньги, чтобы отмазать от суда и приговора своих изменщиц. Некоторые советские мужчины даже добавляли, что на месте иранских мужей лично бы прибили таких «проказниц». Но иранские мужья совсем не кровожадны, даже в случае реальной измены. А особенно, если в семье есть дети, ведь казнь матери сломает им жизнь раз и навсегда.

«Пасдары», как мы сокращенно называли пасдаранов, могли, потрясая автоматом, наорать на женщину на улице за «недостойный хиджаб» — если она, скажем, к примеру вышла из дома не в чадре, а в манто (накидка вроде плаща свободного покроя, прикрывающая попу). Могли кинуть камень ей вслед в знак презрения, могли забрать в участок — с тем, чтобы потом вызвать туда ее мужа, отца или брата и пристыдить правоверных мужчин за плохое воспитание своей женщины, но кислотой только пугали. И самих иранок, и нас заодно.

В сегодняшнем Иране все эти истории считаются «революционными городскими легендами». Не исключено, что так оно и есть. Самих иранцев я запомнила отдельно от страшилок про них, как людей исключительно вежливых, воспитанных и очень любящих детей.

Не могу сказать, что в 9 лет, когда мне пришлось столкнуться с иранскими реалиями, меня сильно беспокоил смысл происходящего в стране. Однако у меня все равно имелось некое собственное понимание механизма исламской революции. Очевидно, я смонтировала его из обрывков взрослых разговоров и собственных детских фантазий. Для меня аятолла Хомейни со своими пасдаранами, прошедший через все мое сознательное детство, был кем-то вроде Урфина Джюса с его деревянными солдатами. Персонажем знакомым, привычным и близким, часто встречающимся на картинках, но никогда в реальной жизни. Хомейни взирал на меня с плакатов в революционном Тегеране так же сурово, как Урфин Джюс с книжных картинок. И так же, как он, лично мне никак не мешал.

Когда в 82-м я вернулась в московскую школу и на ближайшей политинформации принялась уверенно разъяснять суть иранских событий, учитель истории схватился за голову, а секретарь парторганизации школы даже прослезилась. Кстати, до сих пор не могу понять, что такого крамольного было в моем виденье иранской революции?

Я сообщила московским сверстникам, что, как и у всех революций, у исламской был вождь — аятолла, что означает высокий духовный сан. Этот аятолла, скорее всего, искренне верил в благо того, что он делает.

Рухолла-ал-Муссави-Хомейни родился в 1902-м году возле священного города Кума, обучался исламскому богословию с самого детства, а к моменту иранской революции стал настоящим святым старцем. В родной Кум он и уехал, как только сформировалось новое исламское правительство. Хомейни не претендовал на формальную власть: он сидел в своей резиденции под Кумом на горе и мирское его не сильно интересовало. Он только изрекал свои высокоморальные мысли, которые тут же транслировались по телевизору, и даже мы слушали их на кассетах с самопальным переводом и переписывали их друг у друга. Мы забавлялись над его мудростями, а освобожденный из-под шахского ига народ заворожено внимал.

Аятолла давал советы не только религиозного, но и практического свойства. Например, изрёк, что правоверному не следует писать против ветра, а также на твёрдую поверхность. А если под рукой нет воды, после туалета попу следует вытереть чистым камнем. Даже мой папа признавал, что порой аятолла высказывается по делу: «Этот святой старец знает, о чем говорит!»

— В исламе есть общее положение, которому не станет противоречить даже такой великий теолог, как Хомейни, — пояснял свое мнение мой папа. — Соблюдающий мусульманин после туалета хоть большого, хоть маленького, должен совершить омовение. Но если уж такое дело, что воды никак не достать — например, в пустыне — приходится прибегать к помощи камней. А писать против ветра правоверным вовсе не так опасно, как неверным. Потому что у мусульман писать стоя вообще не полагается. Да оно и проще, чем каждый раз направление ветра определять (см. сноску-2 внизу).

Исламская революция официально провозгласила США главным «большим шайтаном», а СССР — шайтаном маленьким. Но у Хомейни было собственное мнение по этому поводу, и однажды он его изрек: «Америка хуже Англии, Англия хуже Америки, а Россия хуже их обеих».

Сразу после этого все тегеранские заборы покрылись крупными лозунгами: «Смерть Советам, худшему из мелких шайтанов!» «Смерть Брежневу, предводителю шайтанов!». Но большинство из нас, слава Аллаху, не умело читать на вязи и потому не расстраивалось.

После революции имам вдруг взял и разрешил специальной фетвой (религиозный указ) народу пить «шайтанскую пепси». Он знал, что иранцы очень любят свою пепси, а если закрыть заводы по ее производству в стране, куча людей останется без работы, поэтому ловко вышел из положения, заявив: «Иранская пепси давно превзошла по вкусу и качеству американский оригинал, поэтому можно смело считать этот напиток отечественным!» (см. сноску-3 внизу).

Судя по тому, что о нем рассказывали в нашем посольстве, Хомейни вообще был отчаянным старцем.

Во время иракских бомбежек он никогда не спускался в укрытие, говоря, что его жизнь в руках Аллаха, и на все воля Всевышнего.

А в начале перестройки аятолла Хомейни вдруг взял и написал нашему Горбачеву длинное дружеское письмо, в котором разъяснил, в чем видит утопию затеянных генсеком реформ, и предложил Михаилу Сергеевичу вместе пойти по пути ислама. «Не то вы очень скоро погрязнете в разврате, порнографии и упадке культуры, нравственности и семейных ценностей!» — предостерег имам. Было это в 1986-м году.

Избавиться от шаха хотели многие, но вот что делать после того, как он будет свергнут, толком никто не знал. В Иране того времени было много либералов из рафинированной интеллигенции и восторженных студентов, мечтавших об утопическом рае на земле, но не знавших, как его построить. После бегства шаха мелкие партии левого толка с головой погрузились во взаимные разборки в борьбе за власть и финансирование. А по делу тем временем высказывался только имам Хомейни.

Но высокодуховные идеи, которые озаряли аятоллу на горе, внизу осуществляли люди вполне земные — в основном, неграмотные сельские парни. Они открыли шахские тюрьмы, выпустив на волю всех заключенных без разбору — от политических до матерых уголовников.

Вдохновленный революцией, освобожденный народ — то есть, беднейшие и набожные слои населения — каждый день прибывал в столицу из глухих селений, самостийно объединяясь в «революционные комитеты». Эти подобия добровольных народных дружин по собственному почину поделили между собой улицы города и усердно их патрулировали. Пасдары верили, что сам Аллах наделил их правом и обязанностью следить за соблюдением нравственных норм. И если этим ребятам казалось, что где-то попираются нормы исламской морали, они спешили это исправить.

Автоматы пасдары получили только в мае 1979-го, когда указом Хомейни были официально объявлены организацией «Pasdaran-e-Engelab» — стражами исламской революции. А до этого в их распоряжении были только плети и серная кислота, которыми нас и пугали. Не потому что были прецеденты, а потому что никто не знал, чего ждать от этих пасдаров, уж слишком много среди них было совсем юных, горячих и опьяненных революцией. Формально они никому не подчинялись, руководствуясь только «волей Аллаха», и никакой управы на них не было. В посольском народе их называли «фанатиками», ведь за свою «стражу» они ничего не получали, а улицы патрулировали исключительно за идею. Все, что поначалу дала им новая власть — форма цвета хаки, похожая на НАТОвскую, чтобы они выделялись в толпе.

До создания официального корпуса стражей пасдары оставались стихийными и неуправляемыми, их боялись даже полисмены и силовики, которые в тот период тоже были своеобразными. Высокие чины шахских силовых структур убежали вслед за ним за рубеж. А рядовые сотрудники, оставшиеся без работы, вынуждены были перейти на сторону нового режима. Им нужно было кормить семьи, что для иранца куда важнее, чем всякие смены общественного строя.

В апреле 1979-го по Тегерану прошла забавная демонстрация, над которой веселилось все наше посольство. На улицы с требованием предоставить им работу вышли… сотрудники шахской разведки САВАК! Организации, которая вернее всех служила шаху и больше других давила революцию. Примечательно, что новый режим не стал мстить своему злейшему врагу, позволив ему работать на себя. Растить новых профессионалов разведки молодой исламской республике было некогда, и она с успехом воспользовалась теми, кого уже как следует натаскал шах. Новообращенные агенты исламской разведки рьяно принялись за дело, выискивая «врагов революции» среди иностранных дипломатов. А вот полисмены, отвечающие за порядок на улицах, тоже позаимствованные у шаха, ни во что не вмешивались и сами боялись пасдаров. Эти интеллигентные, в красивой черной форме, прекрасно говорящие по-английски полицейские явно ненавидели новый режим, но деваться им было некуда.

Справедливости ради следует отметить, что, в отличие от многих революционеров в других странах, пасдары никогда не занимались грабежами, мародерством, насилием и вообще чем-либо, что осуждал шариат. Судя по тому, что говорили о них в годы самого их буйства, ничто материальное их не интересовало, только торжество мусульманской нравственности. Поэтому их и боялись: подкупить или переубедить их было почти невозможно, и все, кто им не нравился, немедленно попадали в «зиндан» (тюрьму), а из нее — под исламский суд.

Это они целыми днями скандировали нараспев и в рифму, в лучших традициях персидской поэзии: «Аллах-о-Акбар, Хомейни Рахбар!» («Аллах велик, да здравствует Хомейни!)». После бегства шаха и победы революции они перестали кричать «Марг бар Шах!» («смерть шаху!») заменив призыв на «Марг бар шурави, марг бар инглиси!» («Смерть Советам и англичанам!»). Слоган «Марг бар Амрика!» («смерть американцам!») выкрикивали отдельно — то ли американцы удостоились отдельной ненависти, то ли просто «Амрика» ни с чем не рифмовалась. А кричать «вскладушки» куда веселее, да и запоминаются лозунги лучше.

Я настолько привыкла просыпаться под эти поэтические выкрики, как с петухами в деревне, что в Москве мне еще долго их не хватало. Аятолла благочестиво взирал на всю эту вакханалию со своих портретов на каждом столбе. Старец не одобрял культа своей личности, но тут уж ничего не поделаешь — изображать личность Аллаха (впрочем, как и людей, и животных) запрещено шариатом. Но для Хомейни ввиду его высокодуховной миссии на земле Всевышний, очевидно, сделал исключение.

В Москве я еще долго скучала по звукам Тегерана — гортанным, протяжным, пронизанным мелодичной печалью… На мой слух, даже исполненные угрожающего смысла лозунги на фарси не звучали агрессивно, уж очень певучий у иранцев язык.

Тегеран без стеснения издавал разнообразные звуки, был в них откровенен, самобытен и жил полной естественной жизнью, наполненной ее отголосками. Город так и бурлил разнообразными вербальными и звуковыми «посланиями» — от зычных призывов торговцев и истошных клаксонов до величественного азана, смешивающегося в горячем терпком смоге с визгливым попсовым многоголосьем, доносящимся из каждого духанчика (духан — торговая лавка — перс).

С началом войны жители, желающие напомнить соседям о светомаскировке, на закате, не смущаясь, кричали из своих окон «Хамуш!» — туши свет. А солнце вставало под призывно-печальные трели разносчика «мивэ» — фруктов: «Портогал!» (апельсины), «Наранги!» (мандарины), «Холу!» (персики), «Гоудже фаранги!» (помидоры), «Тутэ фаранги» (клубника), «Зардалу!» (абрикосы), «Ангур!» (виноград), «Голаби!» (груши), «Албалу!» (черешня).

По пять раз на дню мы вместе со всем городом слушали размноженные репродукторами звуки азана, приглашающего к совершению намаза. Те наши, кто прожил в Тегеране более года, непременно увозили с собой в Союз кассеты с записями Корана, настолько красиво он звучал, и настолько мы к нему привыкли…

С тех пор я всегда узнаю Тегеран на слух. По его аутентичной какофонии, в которой чуткое ухо уловит пленительную мелодику восточного мегаполиса.

Впервые я вернулась в Тегеран 21 год спустя — в 2003-м году. Тогда в городе по-прежнему действовало три вида официальных «силовиков» — полиция, военные патрули и исламская полиция нравов. И именно последняя схватила меня в аэропорту за непристойный вид, в 2007-м я описала это в своей книге «Планета в косметичке».

Примерно в то же время моих друзей — пару, где жена русская, а муж иранец — арестовали в зале ожидания аэропорта за то, что она прилюдно положила голову ему на плечо (была ночь, их рейс отложили и они спали). Их брак был официальным в обеих странах, а жена еще и гражданка России. Но это никого не волновало: в общественном месте женщина не должна касаться мужчины, даже если это ее муж.

Я бы даже сказала, что в 2003-м все было куда хуже, чем в 1980-м. В отличие от первых лет воцарения новой власти, через 23 года последствия мировой изоляции и санкций против Ирана были уже очень заметны. А в 80-м тегеранцы еще не очень понимали, что их привычной жизни пришел конец.

Зато в последний мой визит, в 2015-м, Тегеран стал больше похож на себя шахских времен, который мы тоже успели застать. По улицам больше не бродила исламская полиция, город отстраивался. Отстраивается он и сейчас, хорошея на глазах.

Сегодня в Тегеране, как всегда, много солнца. На бывшей Пехлеви, ныне улице Валиаср, идет бойкая торговля. Местные тискают детишек за щечки и улыбаются незнакомцам. Молодые девчонки накидывают на голову платки чисто условно, кокетливо выпуская наружу челки и хлопая накрашенными ресницами. Рестораны работают, армянский кафедральный собор имени Святого Саркиса на улице Каримхан-занд, который я несколько лет подряд созерцала в своем окне, бережно отреставрирован, а армянам, живущим в Тегеране, исламская республика даже эксклюзивно продает алкоголь.

Датская кондитерская, куда меня водили в детстве по большим праздникам, работает — и не только на вынос, как раньше, но и как кафе. Там можно посидеть с чашкой кофе и даже с сигаретой, любуясь спешащей за окном улицей, в моем детстве она звалась хиябане-е-Надери, а сейчас как-то иначе.

В наш бимарестан-е-шоурави (советский госпиталь — перс.) на Вилла-авеню, о котором пойдет речь ниже, я приходила в оба своих приезда. В 2003-м найти его мне оказалось трудно, хотя мне казалось, что я хорошо помню центр города. С трудом, но я все же нашла его.

Здание было в запущенном состоянии, но госпиталь работал. После отъезда советских врачей его национализировали. Над центральным входом сохранилась обшарпанная табличка на русском: «Родильное отделение больницы СОКК и КП» (Советского общества Красного Креста и Красного Полумесяца). Уж сколько этой памятной таблички в семейном альбоме моих родителей, ведь именно в этом отделении в 1980-м родился мой младший брат. Нашу «докторскую башню» в 2003-м заняло общежитие студентов-медиков.

В 2015-м найти бимарестан оказалось намного проще. Его знали все, ведь он превратился в лучшую в городе гинекологическую клинику. Здание госпиталя идеально отремонтировали, «родильную» табличку сняли, а на территорию нашего жилого дома в этот раз меня не пустили. Вместо простых студентов-медиков теперь там жили приглашенные из-за рубежа профессора клиники со своими семьями.

Бывший советский госпиталь ожил и принарядился, как и весь город.

В 2015-м, глядя на Вилла-авеню, похожую на ту, что была в моем детстве, я поймала себя на мысли, что Тегеран поднимает голову. Хотя лично для меня он никогда ее и не опускал.

Мои иранские подружки детства мигом узнали меня, что через 20 лет после последней встречи, что еще 12 лет спустя. В оба моих приезда сестры Рухи меня сразу обняли, расцеловали, потащили к себе домой, где мы играли в детстве, созвали всю родню, приготовили свой коронный «челоу-кебаб» и расспрашивали так, будто мы расстались вчера. Я была для них праздником, а они для меня.

Сила иранцев — в искренней, а не нарочитой, приверженности базовым ценностям. Любовь к родине, к семье, к детям, к друзьям — для них не пустые слова, а основа существования. Каждый иранец мечтает, чтобы его семье было уютно и радостно, а отсюда вытекает национальная любовь к красивым домам, садам, вещам и даже к удовольствиям. Обратите внимание на иранцев в любой точке земного шара: они нигде не скрывают своего пристрастия к музыке, танцам и к атмосфере праздника в целом. А праздник каждый день возможен только в мирное время. Иранцы настолько любят все красивое, что просто не могут долго жить в серости.

Даже в революцию и в войну в иранцах было меньше агрессии, чем бывает у иных народов при сходных обстоятельствах. Мы видели это изнутри, сидя в самые тяжелые годы в качестве ненавистных «шайтан-шурави». А о том, что именно мы видели, слышали и чувствовали в Тегеране с 1357-го по 1361-й (1978—1982), я расскажу в этой книге.

Я наблюдала Иран изнутри в переломный для него (и всего мира) момент истории. Сегодня Персия, которая одновременно выступает спонсором мирового терроризма и наследницей величайшей из культур, снова в точке принятия решения (ее туда поставили). А как ведет себя Иран, оказавшись на распутье, можно узнать из этой книги.

Добро пожаловать в Тегеран конца 1350-х!

Несмотря на все явные и неявные совпадения, прошу считать их случайными, а произведение — художественным. Никаких иных целей, кроме как развлечь читателя и поделиться своей ностальгией по Тегерану, оно не имеет.

Особенную благодарность за помощь в написании книги хочу выразить эксперту по Ирану, писателю, журналисту и блогеру Павле Рипинской, которую также имею честь считать своей подругой, и ее супругу Бехрузу Бахадорифару, коренному тегеранцу. Именно эта прекрасная пара, одинаково любящая обе свои Родины — и Россию, и Персию — помогла мне сверить свои детские воспоминания с реальной историей Ирана, чтобы ненароком не уязвить в своем повествовании никого из тех, кого я упоминаю под настоящим именем.

За помощь и поддержку благодарю Игоря и Александра Гасановых, азербайджанского политолога Сидги Шевкета и мою подругу юности Мишель Трахтенберг, проявивших бережное и терпеливое участие в тексте и его авторе, а также главного редактора газеты «Московский комсомолец» Павла Николаевича Гусева — за то, что предоставил мне возможность написать эту книгу без отрыва от основного места работы.

Сноска-1:

Из блога об Иране Чрезвычайного и Полномочного Посла Исламской Республики Иран в РФ господина Мехди Санаи:

«Последний персидский шах пытался отменить в Иране многие исламские традиции, в том числе и ввести вместо Солнечной хиджры отсчет летоисчисления от начала династии Ахеменидов. Так, 1976-й год, считавшийся в Иране 1355 годом хиджры, был объявлен 2535 годом шахиншахской власти. Однако идея была плохо воспринята верующим большинством, и вскоре Мохаммед Реза был вынужден отменить непопулярное нововведение, а Иран вернулся к привычной Солнечной Хиджре.

Солнечная хиджра — астрономический солнечный календарь, разработанный при участии Омара Хайяма, ведущий летосчисление от «хиджры» — переселения пророка Мухаммада из Мекки в Медину в 622 году. Он опирается на солнечный (тропический) год, поэтому, в отличие от Лунной хиджры, все его месяцы всегда приходятся на одни и те же времена года. Новый год в Иране считается праздником весны, наступает в день весеннего равноденствия 1 фарвардина (21 марта) и празднуется 13 дней

Согласно «Авесте» — древней священной книге зороастризма, распространенного в Персии в доисламский период — каждый из месяцев Солнечной хиджры имеет свое сакральное значение. А по датам своего начала и окончания «солнечные» месяцы практически совпадают с привычным для европейцев восточным гороскопом, по которому определяются знаки Зодиака. Ничего удивительного, ведь зодиакальный гороскоп и основан на древнем зороастрийском календаре:

Фарвардин — Движущая сила: 21 марта — 20 апреля (Овен).

Ордибехешт — Правдивость и чистота: 21 апреля — 21 мая (Телец).

Хордад — Совершенство и безупречность: 22 мая — 21 июня (Близнецы).

Тир — Дождь: 22 июня — 22 июля (Рак).

Мордад — Бессмертие: 23 июля — 22 августа (Лев).

Шахривар — Избранная страна: 23 августа — 22 сентября (Дева).

Мехр — Завет и соглашение: 23 сентября — 22 октября (Весы).

Абан — Воды: 23 октября — 21 ноября (Скорпион).

Азар — Огонь: 22 ноября — 21 декабря (Стрелец).

Дей — Творец и создатель: 22 декабря — 20 января (Козерог).

Бахман — Позитивные мысли: 21 января — 19 февраля (Водолей).

Эсфанд — Смирение и терпение: 20 февраля — 20 марта (Рыбы).

После бурных обсуждений на 148-й сессии меджлиса Исламского Совета Ирана, состоявшейся 31 марта 1925 года, был принят закон о переходе на персидские месяцы, начиная с 1304 — го года по солнечному календарю, что соответствует 1925-му году. Солнечный календарь был утвержден официальным календарем в Иране.

Солнечный календарь и на сегодняшний день является официальным календарем в Иране. Названия месяцев в солнечном календаре имеют авестийские корни.

С точки зрения астрономии и природных явлений солнечный календарь считается самым лучшим и точным способом летоисчисления в мире. Солнечный календарь обладает некоторыми следующими преимуществами:

— Продолжительность солнечного года, Ноуруз (начало года) и високосные года в солнечном календаре определены в точном соответствии с астрономическими исчислениями и расчетами. Солнечный календарь является единственным в мире распространенным календарем, который учитывает не только високосные года каждые четыре года, но и високосные года каждые пять лет. Наличие пятилетних високосных годов позволяют солнечному календарю постоянно и более точно соответствовать природным временам года.

— Количество дней в месяцах солнечного календаря определено на астрономической и природной основе. Другими словами количество дней1 в месяцах полностью совпадает с продолжительностью внешнего неравномерного движения центра солнечного диска по небосклону, разделенному на знаки зодиака.

— Начало года по солнечному календарю совпадает с наступлением весны и повторным цветением природы».

Сноска-2:

Павла Рипинская, эксперт по Ирану, писатель, журналист, блогер:

«Аятолла Хомейни освещал правила личной гигиены (мочиться против ветра и прочее) не потому, что был так помешан на гигиене. В шиитском направлении ислама каждый крупный теолог, к коим относился Хомейни, считается „марджой“ — примером для подражания. Каждому мардже полагается писать целый трактат о том, как должно жить, причем вопросы там самые разные — от гигиены до экономики. В шиитском исламе предполагается, что за „марджой“ следуют большие группы людей, которые толкуют Коран согласно его указаниям, и применяют правила, изложенные марджой, и в обыденной жизни. Поэтому эти правила необходимо разъяснять письменно. Большинство таких теологов больше сосредотачиваются на вопросах повседневных и практических, ведь людям проще такие правила понимать и следовать им. Отсюда множество трактатов, посвященных личной гигиене и интимной жизни. Но Хомейни как раз больше мыслил в политическом ключе, а гигиена и прочее в его трудах — лишь дань традиции. Думается, она написал их еще в молодости, на заре своей духовной карьеры, когда должен был следовать правилам. В послереволюционный период аудиокассеты с проповедями Хомейни на бытовые темы действительно были очень популярны. Их слушали сами иранцы и иностранцы в переводе на свой язык. И как это часто бывает, что-то из услышанного разными людьми, в разных переводах и пересказах, на каком-то этапе превратилось в анекдоты. Так что, не зная первоисточника, нельзя быть уверенным, что приписываемая Хомейни фраза действительно прямая цитата из его работ».

Сноска-3:

Из интервью Л. В. Шебаршина «Новой газете», 2001 год:

«Иранцы — люди очень дисциплинированные. Имам Хомейни разъяснял им вопросы, относящиеся не только к кардинальным аспектам ислама, но и к делам обыденным. Например, аятолла разрешил им есть импортное мясо и пить кока-колу. Естественно, западные журналисты представляли Хомейни дикарем и пугалом, пытались издеваться над его книгами и его взглядами. «Цивилизованное» человечество воспринимает чужое как чуждое, отталкивающее. В одной из своих книг имам разъясняет верующим некоторые вопросы, касающиеся личной гигиены. Это тоже традиция. Так вот, он заметил, в частности, что не следует мочиться против ветра и не следует мочиться на твердую поверхность. Те, для кого это говорилось, понимали, о чем речь, а западные пропагандисты видели в этом совете какую-то непроходимую смехотворную дремучесть и вдоволь над ней поиздевались. Хомейни с уважением относился к России. Он принадлежал к русофильской семье. И я подозреваю даже, что в начале века среди его предков были русские агенты влияния. Один из них, аятолла Фазлулла Нури, был повешен в 1909 году. Были движения за конституцию и против, победили конституционалисты, а их противников репрессировали. Фазлулла Нури был очень близким человеком к русской миссии.

Примечательна и такая маленькая деталь. В каком-то из выступлений имам вспомнил, что самый лучший сахар в Иран привозили из России — головки в синей бумаге. А в другой раз, совсем неожиданно, он говорил о том, как человек должен стоять за истину, должен быть правдивым, должен говорить правду, «даже если бы он стоял перед самим Сталиным».

Хомейни был очень начитан, высокообразован. Опять же по-своему, не по-западному. Он был остроумен. Толпа иногда плакала, когда имам говорил, а иногда смеялась. Он мог пошутить.

Моего фарси, увы, было недостаточно для того, чтобы понимать все, что имам говорил. Периодически появлялись слухи, что Хомейни умер, все-таки возраст солидный — он был 1902 года рождения, и здоровье у него было не очень хорошее. Говорили даже, что это не имам появляется на публике, а его двойник — как о Ельцине у нас.

Хомейни по этому поводу как-то сказал: «Слухи о моей смерти сильно преувеличены». Я уверен, что Марка Твена он не читал. Рассуждал об иранской интеллигенции, подверженной западному влиянию. Сравнивал некоторых интеллигентов с ослами, нагруженными книгами».

Глава 1. Солнечный дей 1358-го

22 декабря 1979 — 20 января 1980 г.г.

Дей — творец и создатель

Хроника событий в Иране к месяцу ДЕЮ 1358 года (по григорианскому календарю 22 декабря — 20 января 1979—80) глазами иранской прессы:

12 бахмана 1357 года (1 февраля 1979) — возвращение в Тегеран лидера исламской революции аятоллы Хомейни.

11 фардвардина 1358 года (31 марта 1979) — всенародный референдум о преобразовании Ирана в исламскую республику.

12 фарвардина 1358 года (1 апреля 1979) — Иран объявлен исламской республикой.

13 абана 1358 года (4 ноября 1979) — захват посольства «Большого Шайтана» США в Тегеране.

12 азара 1358 года (3 декабря 1979) — принятие Ираном новой исламской конституции.

На месяц Дей по иранской Солнечной хиджре в 1359 году пришлись исчисляемые по классической исламской Лунной хиджре общемусульманские праздники — жертвоприношения Ид аль-Ада (Курбан-Байрам) и День рождения имама Резы, о чем и писали в этом месяце местные газеты.

Хроника событий в период с 22 декабря по 20 января 1979—80 года глазами советской прессы:

1.01 — генсек ООН Курт Вальдхайм прибывает в Тегеран, пытаясь договориться об освобождении американских заложников. Попытка проваливается.

4.01 — президент США Джимми Картер объявляет о бойкоте Олимпийских игр в Москве. Причина — ввод советских войск в Афганистан.

8.01 — Джимми Картер официально объявляет советское военное вторжение в Афганистан» самой большой угрозой миру с момента окончания второй мировой войны». В этот же день Л. И. Брежнев подписывает указ, лишающий академика А. Д. Сахарова всех государственных наград СССР и звания Героя Социалистического Труда «в связи с систематическим совершением действий, порочащих его как награжденного, и принимая во внимание многочисленные предложения советской общественности». Сам академик узнает об этом только через две недели, когда ему объявляют, что принято решение о его высылке в «место, исключающее его контакты с иностранными гражданами». В тот же день, 22 января, академика и его жену Елену Боннэр отправляют в Горький.

20.01 — СССР реагирует на заявление Картера о бойкоте Олимпийских игр в Москве. Пущен под нож тираж журнала «Америка», посвященный американской олимпийской команде, а официальным языком Олимпиады-80 вместо английского становится французский.

Когда мы встречали новый, олимпийский 1980-й год, у иранцев на дворе стоял 1358-й. По их солнечному календарю он наступил в первый день месяца фарвардин — 21 марта 1979-го, если по-нашему.

Каждый месяц Солнечной хиджры имеет свой сакральный смысл, связанный с древнейшей из религий — зороастризмом. Например, месяц Дей, который начался у иранцев, если по-нашему, 22-го декабря 1979-го года и продлился до 20 января 1980-го, считается месяцем-творцом и создателем. Многие иранцы, несмотря на титульную религию, верят в особое предназначение каждого месяца в году.

Для меня каждый месяц того года — для нас 1980-го, а для иранцев 1358-го, переходящего в 1359-й — тоже имел особое значение. Ни один из них не прошел бесследно для моего познания мира, людей и себя и по большому счету — для всей моей будущей жизни.

В месяц дей 1358-го в Тегеране было много солнца — и совсем не было советской школы. Это, вместе с видом в окно на заснеженные пики горной цепи Эльбурс, фирменным тегеранским смогом (окруженный горами, город не продувался ветрами), птичьим многоголосьем автомобильных гудков и уважительным обращением ко мне персов — садовников — «Джамиле-ханум» — составляло мою свободу. Ведь это был конец января — и мои сверстники в далекой московской английской спецшколе №1 в это время года вставали впотьмах и, толком не проснувшись, зябко брели на уроки по унылым фиолетовым сугробам. А после окончания пятого урока становилось снова темно и сонно. Но зимняя сумеречная апатия вовсе не отменяла домашних заданий, кружков и секций… А меня от этой рутины спасла исламская революции 1979-го и ирано-иракская война 80-го. Наверное, поэтому воздух Тегерана до сих пор пахнет для меня свободой. А когда в Москве появились первые таджикские дворники и принялись, как и персидские садовники из моего детства, с рассветом распевно ворковать на языке Хайяма, мне казалось, что я просыпаюсь в Тегеране. В городе, который, несмотря ни на что, остается моим любимым — потому что это город моего беспечного детства.

Я должна была бы ходить в 3-й класс и уже быть принятой в пионерки. Но после зимних каникул только что начавшегося 1980-го года школа при советском посольстве больше не открылась — и ходить стало некуда. И пионерии, в которую принимать, тоже. Новый — олимпийский для СССР 1980-й год — для нас начался нападением и эвакуацией.

28-го декабря 1979-го года Советский Союз ввел войска в Афганистан, а 1-го января 1980-го, с утра пораньше, в советское посольство в Тегеране, снеся ворота, ворвались толпы бородатых мужчин. Первым делом они сорвали и подожгли советский флаг. А на высокий флагшток перед центральным въездом в посольство СССР водрузили белое полотнище с черной надписью «Аллах-о-Акбар!» — Аллах велик!

Пока советские дипломаты отходили от новогодней ночи, варвары крушили все на своем пути и швыряли камни в наши окна, крича, что они «афганские патриоты, возмущенные военным вторжением шайтана-шурави на их родину».

Афганцев в Тегеране всегда было много. До победы исламской революции богатые афганские семьи приезжали в иранскую столицу развеяться — сходить в театр, посидеть в ресторане. В их стране с развлечениями было туго, даже до падения в 1973-м году монархии в лице короля Захир-шаха. До 1980-го года в Афганистане не было даже телевидения: чтобы не пропустить трансляцию интересного футбольного матча, обеспеченные афганцы мчались в Тегеран. После того, как в конце 1970-х Афганистан встал на прокоммунистический путь развития со всеми вытекающими междоусобицами, а Иран стал исламским, обеспеченных афганцев в иранской столице не стало, все они давно бежали на Запад. Зато прибавилось простых людей, приехавших на заработки: их нанимали в качестве разнорабочих или прислуги в дом.

Афганская диаспора, не скрываясь, отмечала в Тегеране свои радости и оплакивала горести — например, трагическую гибель народного любимца, певца Ахмада Захира. Тот, кого весь Средний Восток почитал как «афганского Элвиса Пресли», 14 июня 1979-го года погиб в автокатастрофе на перевале Саланг. В его гибели осталось много таинственных обстоятельств. В Тегеране, где Захира знали, любили и часто звали на гастроли, судачили, что так расправился с ним премьер-министр Афганистана Хафизулла Амин, потому что «афганский Элвис» крутил роман с его дочкой.

Те из наших дипломатов, кто работал в Иране не первый год, знали: афганские гастарбайтеры — а других в Тегеране тогда и не оставалось — могут всей общиной оплакивать утрату своего «национального соловья», но к политике эти неграмотные простые работяги равнодушны — им бы работу не потерять, чтобы семьи прокормить. В нашем посольстве предполагали, что их просто-напросто наняли за деньги. Но вот кто?

Еще в нападении на нас якобы участвовали студенты тегеранского университета, возбужденные фанатиками-преподавателями. В это тоже не очень верили те, кто хоть раз видел студентов тегеранского университета. Да, эти холеные молодые люди из интеллигентных семей увлекались политикой и вынашивали идеи гуманного переустройства иранского общества, но были совсем не похожи на варваров в полотняных шароварах, увлеченно громящих наше посольство.

В тот раз на помощь охранникам нашего посольства подоспели пасдары (pasdaran-e-engelob — стражи исламской революции) и нападение удалось довольно быстро отразить, не допустив особо масштабных разрушений. Только всю комендатуру разнесли в пух и прах: мебель, телефоны, камеры слежения, система тревожного оповещения — все было разнесено в щепки.

Ворота потом починили, окна вставили, мусор убрали и предположили, что это была провокация. Пока нас хотели только попугать. Скорее всего, нападающие сами получили приказ сверху не усугублять ситуацию. Иначе зачем бы пасдары стали помогать «маленькому шайтану» в нашем лице?! И что без них смог десяток наших охранников против разъяренной толпы религиозных фанатиков?!

Наш дипкорпус собрали на экстренное собрание, где объявили, что пока нас только пугают, а худшее, конечно, впереди. Так же все начиналось и с американцами, которые до сих пор томятся в заложниках. Первая попытка захвата их посольства, теперь служащего им тюрьмой, тоже якобы студентами тегеранского университета, произошла еще при шахе, в феврале 1978-го. Но тогда военное правительство, назначенное шахом, сумело остановить бушующих революционеров, разъяснив им мировые правила дипломатических отношений. И мы надеялись, что больше на иностранных дипломатов покушаться они не будут, помня о нашей неприкосновенности. Но не тут-то было.

О происходящем вокруг мы, дети, узнавали из разговоров наших родителей и обсуждали между собой, как насущные новости — других-то не было.

Старшие говорили, что новую вспышку массового гнева вызвала кровавая расправа шахской армии над демонстрантами на площади Джалех 8 сентября 1978-го года. В те дни до нас регулярно долетали отзвуки стрельбы где-то в южных и восточных частях города, и некоторые из наших пап по звуку угадывали, из какого оружия палят. Если из «Калашникова», значит, стреляет оппозиция, у шахской армии советских автоматов не было.

За год без одного дня до захвата американского посольства, 5 ноября 1978-го года, весь советский дипкорпус завороженно наблюдал, как студенческая демонстрация громит рестораны и магазины, торгующие спиртным, на соседней с нами улице Лалезар. Они выливали спиртное прямо на дорогу, и весь наш квартал еще долго дышал перегаром той демонстрации. Несколько банок импортного пива демонстранты кинули через забор нашего посольства с криками: «Подавитесь своим ядом, шайтаны!»

«Шайтаны» в лице наших охранников с удовольствием выпили эти банки за здоровье Хомейни. Еще бы: доброго немецкого пива в Союзе тогда в глаза не видели.

После этого какое-то время на нашей территории стоял взвод шахской армии. Молоденькие солдаты, хоть и были шахскими, но, видимо, тоже подозревали в нас шайтанов. Мы с девчонками специально ходили к комендатуре их дразнить, но они стояли с каменными лицами, как стойкие оловянные солдатики. И мы очень удивились, когда дня через три увидели, что шахские солдаты гоняют по площадке мяч с нашими мальчишками. На девчачьи приставания они не реагировали, но перед предложением сыграть в футбол не устояли. После дружеского матча солдаты даже давали нашим мальчишкам подержать свои ружья.

16-го января 1979-го шах и его семья покинули страну, и в Иран из Франции вернулся духовный лидер революционеров аятолла Хомейни. Революция победила. Наши удивлялись, что всего год потребовался старцу Хомейни, что свергнуть шаха, власть которого казалась незыблемой, несмотря на все беспорядки.

Но все равно до захвата в заложники 4-го ноября 1979-го года американских дипломатов нам казалось, что все это нас не касается. Мы будто смотрели боевик через решетку посольских ворот.

Американцы были нашими соседями: их посольство было на соседней Рузвельт-авеню. У них так же, как и у нас, были семьи, дети, школа… А потом остались только заложники — и мы невольно примеряли их судьбу на себя. И хоть американцы идеологически считались нашими врагами и собирались бойкотировать нашу Олимпиаду-80, мы их жалели. Ведь изнутри все видится иначе. Наш посольский район был большой коммуналкой: все дипломаты, работающие в стране, независимо от политических противоречий своих государств, постоянно пересекаются на протокольных мероприятиях и посольских приемах. И пусть, предположим, сосед справа Вася (США) ненавидит тебя и клянет, на чем свет стоит, но если сосед Петя (Иран) взял и запер его в чулане без еды и воды и собирается побить, чисто по-человечески нормально жалеть Васю, а не подзуживать Петю.

Взрослые обсуждали, что пусть мы и пешки в противостоянии великих держав, но, в первую очередь, мы — живые люди, пытающиеся оставаться нормальными в чужой воюющей стране, и взаимодействовать друг с другом и с местными, руководствуясь общечеловеческими понятиями.

На следующий день после захвата американских заложников, 5 ноября 1979-го захватчики ворвались к нашим соседям-англичанам. Окна нашего жилого дома выходили на территорию английского посольства и тут уж мы все — от мала до велика — высыпали на балконы и наблюдали нападение своими глазами. Пока толпа штурмовала ворота, из главного здания британской миссии повалил дым, это англичане сжигали свои секретные документы. Потом ворота рухнули и черная толпа, как огромная туча, накрыла собой все английские лужайки. Особенно страшно было, когда захватчики заметили нас на балконах, с фотоаппаратами в руках, и крикнули: «Чего фотографировать, вы следующие, сами все увидите!». К счастью, британцев они не стали брать в заложники, но посольство им все разгромили. Они потом еще долго возились у себя на территории, устраняя повреждения.

На второй день нового 1980-го года поползли слухи, что в Москве предвидят повторные нападения, и наш посол получил команду ближайшими рейсами отправить в Союз всех детей и женщин, не командированных Москвой, а приехавших в качестве жен и мам.

Взрослые снова вспомнили несчастных американских дипломатов, томящихся взаперти в двух шагах от нас, в нашем же посольском районе Тегерана, и признали, что мера эта оправданная. Судя по всему, повторное нападение на наше посольство следует ждать очень скоро.

Тогда мы еще не знали, что первая попытка захвата нашего посольства будет совершена 27-го апреля, в годовщину Афганской революции и через два дня после того, как с треском провалится военная операция американцев по спасению заложников. В тот раз наше посольство разгромят немного сильнее, чем 1 января 1980-го, но пасдары Хомейни вновь помогут нашим охранникам выпроводить беснующихся варваров.

Зато под следующий новый год, в годовщину ввода советских войск в Афганистан, помогать нам уже никто не станет.

27-го декабря 1980-го на нашу территорию, в очередной раз снеся ворота, которые за истекший уже дважды укреплялись и в итоге стали полностью металлическими, ворвалась толпа в сотни раз больше, чем год назад. В этот раз дело обстояло намного серьезнее. К студентам, религиозным фанатикам и наемникам гастарбайтеров добавились афганские беженцы, возмущенные захватом их страны.

Гигантские толпы разъяренных людей, похожие на тучи черной саранчи, крушили все на своем пути с криками «Марг бар шурави!» («Смерть Советам!» — перс.), «Марг бар Амрика!» (Смерть американцам!) и «Аллах-о-Акбар!».

Они продирались сквозь колючую проволоку на нашем заборе, не чувствуя боли и безжалостно скидывая и давя друг друга. Это была страшная в своей нелепости куча-мала, вооруженная дубинками, камнями и ножами, и в полотняных шароварах, какие сегодня носят курортники,. Они напоминали бы сказочных разбойников, когда бы это не было так страшно.

Как нам потом рассказывали, в советской программе «Время» новость заняла три секунды: «В Тегеране государственному флагу СССР было нанесено оскорбление, а зданию посольства причинен ущерб». На деле вторжение продолжалось несколько часов.

Нападающие изрезали и сожгли наш красный флаг, а потом, в самый разгар рабочего дня, ворвалась в главное здание посольства, в тот самый зал приемов, где проходила историческая тегеранская встреча большой тройки в 1943-м. Для начала разбили мраморную мемориальную доску, посвященную этому историческому событию, а потом принялись крушить все, что попадало им под руку. Разбили коллекционный фарфоровый сервиз, из которого в 43-м угощались Сталин, Черчилль и Рузвельт и сбили люстру, которая помнила еще Грибоедова. Ее перевезли в Тегеран из здания русской миссии в Табризе после трагической гибели русского посла. Взрослые говорили, что этим громадным и громоздким сооружением из особо ценного хрусталя русский царь наградил своего посланника в Персии за какие-то особые заслуги. Люстра и впрямь была такая старинная, что видела на своем веку не только множество разных послов, но даже свечи и газовые горелки

Привыкшие за последнее время к бомбежкам, светомаскировкам и нападениям, советские дипработники прямо под носом у беснующихся фанатиков растащили на сувениры осколки раритетного осветительного прибора. А вот ценную живопись из знаменитого посольского зала никто из наших домой не потащил, и варвары изрезали раритеты ножами.

А в промежуток между этими двумя нападениями для меня уместился целый мир. Впрочем, по порядку.

* * *

В январе 1980-го канадское посольство в полном составе покинуло Тегеран. Как выяснилось позже, прихватив с собой шестерых американских заложников. Канадцы умудрились вывезти американских дипломатов из Ирана под видом граждан своей страны. Между собой мы очень радовались и хвалили канадцев за находчивость, но нам — тем, кто оставался в иранской столице в числе «шайтанов» — от их ловкости стало еще страшнее. Иранская сторона официально высказала свое возмущение Канаде, но в ответ услышала лишь, что «канадцам теперь глубоко наплевать на то, что думают иранцы, потому что они не собираются сохранять дипломатические отношения с подобными варварами».

Ответом канадцам стала очередная вспышка гнева неконтролируемых бородатых масс в нашем посольском районе.

Слухи об эвакуации в Союз, распространившиеся в первые январские дни 80-го, вскоре подтвердились. Наш посол издал официальный приказ — женам и детям сотрудников экстренно собираться и записываться на ближайшие рейсы, на которые представительство Аэрофлота выделило специальные квоты. Объявили, что после каникул школа-восьмилетка при посольстве больше не откроется. Наши учителя, завуч и директор тоже засобирались на родину.

Но моя мама категорически не желала оставлять папу одного в такой опасной стране. Сначала хотели отправить назад в Союз только меня, но быстро поняли, что дома меня никто не ждет. Заодно стало понятно, в кого моя мама такая категоричная.

Моя бабушка, мамина мама, так же категорически, как мама отказалась покидать Тегеран, отказалась брать на себя ответственность в моем лице. По телефону она строго сказала, что из ее квартиры на Университете «ребенку» — то есть, мне — будет очень долго добираться до 1-й школы, которую мы так ценим. А переезжать к нам бабушка не хочет и не может, потому что «у нее свои дела, привычки, соседи, приятельницы, поликлиника, абонемент в консерваторию и еще семь внуков кроме меня». Бабушку можно было понять, и мама на нее даже не обиделась.

С нами в Сокольниках жила моя няня тетя Мотя. Но она была уже очень старенькая, с трудом ходила, и когда мы уезжали, даже побоялась остаться одна в квартире. Родни у нее никакой не было, только одна старинная подруга тетя Ася, живущая под Можайском. К ней тетя Мотя и переехала на время нашей командировки. Как-то она брала меня к тете Асе в гости: у нее был просторный дом в деревне и большая дружная семья с детьми и внуками. Там всегда было, кому сходить в магазин, приготовить, убраться и приглядеть за детьми и стариками. Мы понимали, что нашей тете Моте там будет лучше, чем одной.

В результате на семейном совете было решено искать способ оставить в «страшном Тегеране», как называл его папа по названию известного персидского романа, нас с мамой обеих.

Жены могли избежать отправки в Союз только одним способом — устроившись на службу в одну из советских организаций, продолжающих работать в Тегеране. А дети — только если, на собственный страх и риск, их спрячут собственные мамы и папы.

Конечно, на работу в посольство просто так не устроишься: все вакансии, на которые назначали не из Москвы, а через посла, сразу же занимали посольские жены, желающие подработать. Да и мест таких было немного — библиотекарь, продавщица книжного магазина в посольском клубе и секретарь-машинистка при канцелярии посольской школы. Первые два места были заняты, а школу и вовсе закрыли.

В торгпредстве и ГКЭС (Государственный комитет по экономическим связям) вакансий тоже не оказалось. Оставались организации вроде «Совэкспортфильма», представительства «Аэрофлота», СОДа (Советское Общество Дружбы) и советско-иранского банка. Когда папа стал справляться о рабочих местах там, выяснилось, что их женщин тоже отсылают домой. Там же ему подсказали, что не эвакуируют работающих жен советского госпиталя, потому что там всегда не хватает рук на канцелярскую рутину, ведущуюся на русском языке для отчетности перед посольством.

Как истинная дочь семьи медиков, моя мама с энтузиазмом уцепилась за эту идею, попросила папу отвезти ее в советский госпиталь, и в тот же день устроилась в его приемный покой, лишь бы не выслали домой. А со мной все решилось еще проще: не будет же ребенок в девять лет жить один в московской квартире, уж лучше пусть в школу не ходит! Именно так рассудили мои родители и оставили меня при себе, под личную ответственность. Перед самими собой, потому что Родина в лице нашего посла о нарушении приказа об эвакуации детей не ведала.

Опыт у них уже был. Незадолго до командировки в Иран папе удалось добыть на лето путевку в санаторий, который был всем хорош, кроме того, что туда не допускались дети. Однако я благополучно отдохнула там вместе с родителями все 24 дня. Во время утреннего обхода родители прятали меня в шкаф — прямо как Малыш Карлсона, когда в комнату заходила домомучительница фрекен Бок. А на случай, если я попадусь на глаза кому-то из персонала в течение дня, меня заставили выучить наизусть правдоподобный ответ — мол, ночую по соседству в частном секторе, а днем, естественно, прибегаю к маме с папой. Для пущей достоверности родители действительно договорились с женщиной из деревни, к которой меня по вечерам водили пить козье молоко. В случае особого «шухера» я могла и впрямь уйти ночевать к ней — тем более, что ее дочка Светка была почти моей ровесницей и мы подружились. С тех самых пор, а было мне тогда пять, анекдоты про любовников в шкафу я воспринимаю очень буквально, живо представляя, как беднягам там тесно, душно и тревожно.

Благодаря маминой активности, примерно через неделю после нападения на посольство мы втроем переехали из посольства в бимарестан-е-шоурави — советский госпиталь Красного Креста и Красного Полумесяца (см. сноску-1 внизу). Местные называли его просто «бимарестан», и мы вслед за ними тоже. А по аналогии советские врачи, оказавшиеся в самом сердце исламской республики, и себя в шутку называли «бимарестантами».

На тот момент «бимарестан-е-шоурави» существовал уже более 30-ти лет, тегеранцы хорошо знали его и советским врачам доверяли.

На месте выяснилось, что аналогичные проблемы с несговорчивостью бабушек или их полным отсутствием возникли еще в трех семьях советских врачей. Родители в них оказались тоже молодыми и еще утратившими «шкафный» задор. В двух семьях было по одному мальчишке, а в третьей — двое. Итого нас было пятеро отчаянных детей отчаянных же родителей, которые — тайком от посла и московского руководства — проводили зиму 80-го в солнечном Тегеране. Без пионерских галстуков и октябрятских звездочек, без уроков и кружков, среди самой разношерстной публики — но хотя бы не в шкафу. Напротив, свободы нам привалило намного больше, чем у советских сверстников.

На территории советского госпиталя, как и в посольстве, был жилой дом для советских специалистов. Но если наш прежний дом находился за высоким забором в «посольском анклаве», то дом врачей стоял в самом центре Тегерана и никак не охранялся. Торцом он выходил на старинную улицу Каримхан-Занд и новую двухуровневую эстакаду, которую называли «шахиншахской», а фасадом — на тихую улочку с почти парижским названием Вилла-авеню.

Свергнутый шах Реза дружил с американцами и очень хотел быть им равным во всем, а особенно в части высотных сооружений и автострад, которые были его слабостью. Знаменитую тегеранскую башню Азади («Азади» — свобода — перс.), которая тогда звалась Шахской, шах Мохаммед построил еще в 1971-м году, к 2500-летию существования Персии, когда многим другим восточным мегаполисам такое и не снилось. Дубай, к примеру, в то время еще не продавал нефть американцам и был незатейливым райцентром среди пустыни. Дипломаты, бывавшие там, плевались и говорили, что в Тегеране работать намного приятнее — менее жарко и более комфортно.

Те из наших «дипов» (так мы, дети, называли дипломатов), которые на тот момент уже повидали Париж и не умерли, уверяли, что с севера Тегеран похож на предместья Парижа. А те, кому довелось побывать в Нью-Йорке, добавляли, что с юга он похож на манхэттенский Гарлем (см. сноску-2 внизу). Но в Тегеране, по их словам, советскому дипломату намного лучше, чем в «парижах» и «нью-йорках» — жизнь дешевле, а МИД начисляет надбавку за «сложный регион». Не зря, видно, Тегеран прозвали «Париж Востока» — виды парижские, цены персидские… Но так было только при шахе. После исламской революции лестный титул «Парижа Востока» перешел к Бейруту: тогда в Ливане как раз, наконец, закончилась гражданская война.

Наш жилой дом вплотную примыкал к госпиталю, вход в который был свободным.

«Докторская» или «врачебная» башня, как величали ее местные, была типичным представителем модного тогда «американского урбанистического стиля» и была снабжена передовым на тот момент оборудованием против подземных толчков — рессорами. Поклонник инноваций, при застройке Тегерана шах позаимствовал у своих американских друзей идею сейсмоустойчивых «прыгающих башен». Американцы возводили такие в своих сейсмоопасных зонах, в свою очередь, пользуясь технологиями опытных в деле землетрясений японцев. Ценители архитектуры нашли бы наш дом уродливым, но в сравнении с московскими «хрущобами» и «панелями» он казался очень современным. Одни раздвижные окна с пола до потолка и гигантская лоджия чего стоили!

Говорили, что шах с шахиней очень любили советских врачей и даже сами у них лечились. Вот и решили подарить им удобный дом в Тегеране, наняв американскую строительную компанию, которая установила свои фирменные рессоры, в народе прозванные «американскими горками». Принцип их действия выяснился при первых же слабых колебаниях почвы, кои в Тегеране случались чуть ли не через день. Но если в низких посольских постройках они даже не ощущались, то врачебная башня начинала пружинить и покачиваться, будто прыгала на батуте. До сих пор помню свое безмерное восхищение от этого чудо-аттракциона!

«Докторская» прыгающая башня-великан нравилась мне намного больше построенного советскими строителями посольского дома, хотя, в отличие от посольства, своей территории у сотрудников госпиталя почти не было. Дом стоял на «курьих ножках» из черных мраморных колонн, между которых расположился «подиум» — вымощенная мраморными плитами площадка под домом. Там стоял стол для пинг-понга и «мини-футбол», где надо крутить за ручки маленьких футболистов. В них мы играли крайне редко, зато с удовольствием носились по гладкому мрамору подиума на скейтах, лихо лавируя между колонн.

К «подиуму» примыкал «патио» — уютный внутренний дворик. В точности такой, какой обязан иметь каждый уважающий себя тегеранский дом — с небольшим водоемом и английским газоном. Больше всего в нашем патио мне нравились автоматические поливалки. В то время они казались чудом из чудес: их брызги красиво переливались в солнечных лучах и приятно освежали. В посольстве тоже были такие, но валяться под ними на траве было строго запрещено. Зато в бимарестане мы резвились под поливалками, сколько хотели.

Ворота на территорию госпиталя никогда не закрывались, поэтому она и стала для нас пятерых главным местом для прогулок. Больничный двор мы между собой называли «большим» или попросту «большаком». Он был куда больше нашего патио, и на нем было много всего интересного и полезного: аллеи, платаны, скамейки — и куча прогуливающихся пациентов госпиталя, говорящих на непонятных языках.

Водоем на «большаке» тоже был намного больше, чем в нашем патио, он мог бы даже служить бассейном, если бы купаться в нем строго не запрещалось. В моих глазах это был единственный минус нашего переезда в госпиталь. В остальном я находила жизнь в бимарестан-е-шоурави куда более интересной и свободной, чем в посольстве. Но так уж повелось, что в детской жизни в Тегеране главным развлечением, доступным с апреля по октябрь, был бассейн. И все дети, которые попадали в наше закрытое общество, первым делом обучались плавать, если раньше вдруг не умели.

Плавали мы все отлично, включая нашего самого младшего — пятилетнего Сашку. В посольском бассейне прибывших с холодной родины рафинированных пугливых детишек учили плавать очень просто и весьма жестко — внезапно толкали с бортика. Утонуть в бассейне было невозможно, взрослые находились рядом, а сам утопающий начинал спасаться, как может, и в итоге самостоятельно плыл. Я успела пройти через это обучение и плавала хоть и неправильно с точки зрения стиля, зато легко, как рыба. Хотя до этого уроки плавания в бассейне «Москва», который в то время был на месте «старого нового» Храма Христа Спасителя, так и не научили меня толком держаться на воде.

А попавшие в Тегеран жены «совсотрудников» таким же первым делом, как дети плавать, обучались шить и вязать — даже если до Тегерана иголку в руках не держали. Обучиться рукоделию имело практический смысл, благо Тегеран был щедр на модные тогда синтетические ткани, искусственные шелка множества видов, мохер и журналы для западных рукодельниц вроде «Бурды». Но главное — Тегеран был щедр на свободное время.

Всю охрану нашего бимарестана составлял пожилой вахтер с гордым персидским именем Калан («великий, старший» — перс), наши называли его просто Колян. А дети в глаза прибавляли к Коляну уважительное «дядя», а за глаза называли его Носорогом. Это прозвище прикрепилось к дяде Коляну еще до нас, наверное, его придумали дети уже закончивших командировку медработников.

Колян-Носорог сидел в своей комнатке возле лифта на первом этаже и почти никогда не выходил. Он был стареньким и больным, зато работал в госпитале чуть ли не со дня его основания и стал его частью и достопримечательностью.

Последние два года при дяде Коле жил парень старше меня года на три по имени Артур. Их родство с дядей Коляном наши упростили до дяди и племянника, хотя, по рассказам самого Артура, они приходились друг другу какой-то седьмой водой на киселе.

Как и многие восточные дети, всего за пару лет Артур нахватался русского так, что спокойно мог с нами общаться. Тем более что дядя Коля вообще не мог говорить, только свистеть и булькать: прямо в его шее на уровне кадыка было отверстие, из которого тянулась какая-то трубочка, конец ее дядя Коля прятал под одеждой.

В первый же день мама провела со мной беседу о том, что в упор разглядывать дядю Колю, как и любого инвалида, неприлично, но и пугаться его не надо. Воспитанные люди никогда не привлекают внимания к чужим изъянам и не демонстрируют страха, брезгливости, отвращения или любопытства, только доброжелательность:

— Дяде Коле сделали операцию на горле наши же врачи. Она спасла ему жизнь, но говорить он теперь не может. Но жизнь же важнее! Жалеть его не нужно, но уважать — обязательно! Он работает, чтобы прокормить свою семью.

С того момента я прониклась к дяде Коле уважением и перестала называть его Носорогом даже за глаза.

Артур поведал мне, что дядя Колян — его дальний родственник и взял его в помощники, когда заболел. Сказал, что очень счастлив, что смог приехать в Тегеран из далекого горного селения, где осталась его семья. По национальности они ассирийцы, это очень древняя и гордая нация. И когда Артур заработает денег, то первым делом купит рейнджровер. От него я впервые услышала это слово и спросила: «А что это?» Артур усмехнулся и не ответил. А на следующий день вручил мне игрушечную машинку со словами: «Think it over Range Rover!» (Задумайтесь о рейнджровере! — англ). Наверное, это и был рекламный слоган, обернувшийся для Артура мечтой.

Днем дядя Колян не разрешал Артуру слоняться по двору. Его обязанностью было наблюдать за порядком в доме и на прилегающей территории по маленькому телевизору, стоящему в каморке дяди Коляна. Мое воображение очень волновало это волшебное устройство: телевизор в маленьких квадратиках показывал то, что происходит на всех этажах, во дворе и даже за забором! Артур объяснил, что это называется «камерой видеослежения».

По вечерам Артур выходил на пару часов и участвовал в наших игрищах, всегда с позиции старшего мудрого товарища. Мы приглашали его на все детские дни рождения, и он приходил, как истинный джентльмен — нарядный, надушенный, с подарком и несколькими бутылками пепси.

Не думаю, что в качестве охранника наш Колян держал в страхе всю округу, но на врачей действительно никто никогда не нападал. Несмотря на идеологические разногласия с «шурави», советских врачей иранцы уважали. Содержал себя наш госпиталь сам — за счет платного отделения, куда при необходимости ложились обеспеченные иранцы, не уехавшие из страны. Все знали, что у советских врачей самая точная диагностика.

Мне казалось, что я попала в фантастический город из «Незнайки на Луне», где писатель Носов высмеивал лунных капиталистов, живописуя их странные нравы.

Но мне все нравилось — особенно, панорамные окна, они же — балконные двери.

Я очень расстраивалась, когда несколькими месяцами позже мы с мамой резали портняжными ножницами рулоны толстой черной материи, чтобы занавесить ими чудесный вид на самый центр Тегерана и на горы.

В первый день месяца фарвардина или 21 марта 1980-го мы вместе с иранцами вступили в новый, 1360-й год. А в последний день месяца Шахривар (22-го сентября 1980-го года) началась война с Ираком. Отныне с наступлением сумерек мы опускали светомаскировочные портьеры и научились в беседах обозначать события, как «до войны» и «в начале войны». Когда позже в Москве я рассказывала, что окончила два класса школы «еще до войны», все почему-то смеялись.

Помню самую первую воздушную тревогу. Истошно взвыла сирена и в небе появились… советские самолеты! Мы всем коллективом в ужасе неслись вниз, в убежище, как табун напуганных диких лошадей. Но страшнее всего было от того, что нас бомбит родной авиапром.

Позже нам объяснили, что Ирак закупил у СССР советские истребители-бомбардировщики в рамках какого-то соглашения еще до того, как напал на Иран, а теперь вот использует. А теперь Советский Союз хоть и высказал Ираку официально свое неодобрение по поводу развязывания войны, но отнять свое вооружение уже не может, это противоречит договору.

Не прошло и недели, как советские мальчишки от 5 до 70 вместо того, чтобы стремглав мчаться в бомбоубежище, первым делом с любопытством задирали головы в небо и соревновались в распознавании моделей, будто играли в самолетики. Вот летит СУ-7Б, а вот МИГ такой-то…

Родные СУ и МИГи бомбили нас каждый день, прерываясь только по пятницам, когда у обеих воюющих сторон наступала «джума» — выходной и священный день, ссориться в который по исламским понятиям — страшный харам (грех). По пятницам же, если случалась такая оказия, иранцы и иракцы могли даже сесть за один стол и мирно откушать. В прочие же дни Тегеран бомбили вполне по-взрослому. Истошный вой сирены раздавался чуть ли не каждый вечер. Улицы тут же оглашались пронзительными воплями местных мальчишек «Хамуш! Хамуш!» («Тушите свет!» — перс), электричество вырубалось, лифт тоже — и все жильцы нашей башни бежали вниз по лестнице, в бомбоубежище.

А скоро уже все спускались в бомбоубежище ленивой трусцой, ведя по дороге светские беседы и обмениваясь шутками и комплиментами. С каждым новым разом страх притуплялся, и вечерний забег в бомбоубежище с фонарем становится чем-то привычным — вроде вечерней зарядки. А для нас, детей, он вскоре и вовсе стал отдельным развлечением — по пути в бомбоубежище мы наблюдали и познавали взрослую жизнь.

Обычно одинокие командировочные советские медсестры бежали вниз в модных тогда шелковых халатах фасона «летучая мышь» длиною в пол, иной раз спотыкаясь о собственные подолы и падая. Их поднимали женатые советские врачи, а их жены кричали что-то вроде: «Боря, а с кем ты там возишься в темноте? Помни, что ты советский специалист!» И все смеялись. Вообще за всю мою жизнь я не слышала, чтобы люди так много хохотали, как тогда, в революционно-военном Тегеране середины 1300-х. И хохотали не зло и не саркастически, а весело и от души.

Духовный лидер страны имам Хомейни ввел жесткий сухой закон: малейший запах алкоголя чутко вынюхивали пасдараны — патрулирующие улицы стражи исламской революции. Нигде в городе не продавалось спиртное, а за малейшее подозрение на перегар можно было угодить в «зиндан» (тюрьма — перс), а оттуда попасть под исламский суд, который, как судачили в посольстве, мог приговорить к 40 ударам плетью даже иностранца.

От пасдаров, как уже говорилось, можно было ожидать любых чудес.

Одного из наших дипломатов, к примеру, пасдары поймали пьяным за рулем и отправили в зиндан. Но отпустили невредимым, в тот же день. А технический сотрудник нашего посольства в трезвом виде выехал в магазин и погиб прямо за рулем, от шальной пули в голову. Юный пасдар, выпустивший пулю, сам чуть не плакал от горя. Этот молодой деревенский парень совсем недавно спустился с гор, ушел пешком из своего родного села, чтобы вступить в ряды «революционного комитета» и служить благому делу. Вся родня благословила его на это, как будущего героя. Накануне ему выдали автомат и велели патрулировать улицу, а в случае отказа водителей остановиться, стрелять в воздух. Юный революционер держал в руках оружие впервые в жизни и решил потренироваться… И его осечка стоила жизни нашему сотруднику. Наказан за это никто не был. Не может же советская сторона учинить самосуд над иностранным революционером. А в глазах его соратников, благодаря этой «счастливой» случайности, «одним шайтаном стало меньше». На войне как на войне, где виноватых нет, а победителя не судят. Тем более, подписываясь на работу в «опасной для жизни стране», каждый советский специалист подписывал бумагу, что сам несет ответственность за свою жизнь. И все равно советские люди стремились к такой работе, ведь в странах с повышенной опасностью платили немного больше, чем в благополучных.

Но советских врачей не касался даже сухой закон: из Советского Союза им исправно присылали спирт для медицинских целей. А на отечественные государственные праздники — 8 марта, 7 ноября, 1 мая, День Победы и, само собой, на День медработника — этот спирт разбавлялся разноцветными американскими газировками, которые еще не исчезли из освобождавшегося от тлетворного западного влияния Тегерана. Получившиеся веселящие жидкости ярких расцветок разливали в красивые бутылки с иностранными этикетками. Веселее праздников, чем устраивали наши «бимарестанты» в военном Тегеране-80, я в своей взрослой жизни не видела.

Была у нас и детская самодеятельность, и взрослая, и танцы до упаду, и даже романчики местного значения случались. А особенно заметными они становились именно во время воздушной тревоги, когда все выбегали из своих квартир, в чем и с кем их застала сирена.

Иногда на этой лестнице случались подлинные комедии положений и выстраивались драматические коллизии. Я примерно понимала, что именно происходит в этих взрослых треугольниках и многоугольниках — но в сухом остатке осталось лишь ощущение волнующей пикантности. Никаких скандалов, агрессии и вообще какого-либо негатива я не помню. Возможно, разборки все же были, но проходили за закрытыми дверями. Когда окружающая среда враждебна, лучше держаться друг друга. Конфликты выгоднее было быстрее разрешать и гасить, чем раздувать, еще и потому что в случае скандала, вышедшего за пределы коллектива, могли в 24 часа отправить на Родину. А зарплаты в стране третьего мира, да с военным положением, были такими, что на родине сбережений хватило бы на долгие годы. Кто на «Волгу» копил, кто на дачу, но высокие цели были явно важнее междоусобиц. Советские специалисты относились к этому с самоиронией: в репертуаре посольской самодеятельности даже была переделанная популярная советская песня со словами «А я еду, а я еду за туманом…» (туман — разговорное обозначение денежной единицы Ирана, равной 10 риалам).

Неспешная обособленная жизнь вместе с хорошей погодой располагает к влюбленности. Даже я, девятилетняя, питала особую симпатию к урологу по фамилии Грядкин: он командовал самодеятельностью и сам пел ласкающим и загадочным баритоном. Я уже смутно помню, чем именно он меня очаровал. Но много лет спустя имела случай убедиться, что природное женское чутье опережало во мне не только опыт, но и зрение. Как-то, разглядывая семейный фотоальбом своих родителей, я наткнулась на фото высокого, статного брюнета, с широкими плечами, белозубой улыбкой и смеющимся взглядом черных глаз.

— А это кто? — заинтересованно спросила я свою маму.

— Да уролог Грядкин! — отозвалась мама презрительно. — Всех медсестер в 80-м огулял в нашем госпитале!

Так она впервые при мне прокомментировала того уролога-плейбоя, пользуясь тем, что я уже совершеннолетняя — и даже дважды.

Теперь я понимаю, что, оказавшись в замкнутом пространстве, лишенные возможности маневра, люди максимально самовыражаются в сферах, остающихся для них доступными. А тогда, в 80-м, нас почти ничто не отвлекало от реального общения: телевизор мы не включали, ибо по иранскому ТВ круглосуточно пел мулла. Интернета еще не было, международные телефонные переговоры были дороги, письма от родни и друзей с «большой земли» шли месяцами. Зато те, кто был рядом, становились не просто коллегами, соседями или приятелями: каждый становился значимой частью жизни каждого. Детей мелочно не опекали: знали, что с больничного двора мы никуда не денемся, ведь своими глазами видим, что происходит вокруг. И знаем, что это не «страшилки» от взрослых, в которые можно и не верить, а настоящие, суровые законы выживания.

Посольские инструктора не уставали предупреждать, что в «зиндан» можно угодить даже за жевание резинки на городской улице до заката во время священного месяца Рамазан. Даже если ты иностранный ребенок и жуешь в машине с дипломатическими номерами. Тогда мне не казалось это чем-то из ряда вон выходящим — нормальная жизнь, где всегда много ограничений. В Москве, например, нас учили не заходить с незнакомыми дядьками в подъезд и не брать у них конфетки, так как они могут быть отравленными. А в Тегеране — не жевать днем в Рамазан на улице, не забывать о светомаскировке и не выходить за территорию госпиталя без платка. Особой разницы между этими запретами я не видела.

Выходя на улицу, голову должны были покрывать все особы женского пола, начиная с 9 лет. То есть, как раз с моего возраста. Мне тоже на девятилетие подарили красивую шелковую косынку.

Сегодня, почти 40 лет спустя, подобной картиной уже никого не удивишь. Но в 1980-м на фоне тегеранских улиц, все еще похожих по милости шаха на парижские, поголовно «оплаточенное» женское население казалось чужеродным.

Хотя лично меня легкая косынка, которую, отправляясь по магазинам, надевала моя мама, я сама и все наши женщины, никак не напрягала. Тем более, косынки в сочетании с большими темными очками как раз вошли в мировую моду с подачи Джеки О, бывшей миссис Кеннеди. Жаклин, кстати, была доброй приятельницей изгнанной иранской шахини.

Московские подружки писали мне в письмах, которые шли месяца по два с диппочтой через МИД, что в нашей школе пишут выговор в дневник и вызывают родителей, если забудешь надеть в школу пионерский галстук. А у нас в Тегеране, если забудешь надеть на голову платок, можно угодить в лапы пасдаров, от которых можно ожидать чего угодно. В отличие от пионерского галстука, необходимость платка я не воспринимала как очередную попытку взрослых ограничить мою свободу. Пасдаров, патрулирующих улицы, я видела своими глазами и понимала, что платок — это жизненно-важная необходимость, а не чья-то блажь.

Да и подумаешь, платок, обязательный для иностранок, когда иранкам, так любящим красивые, яркие наряды, вообще пришлось надеть чадру!

Хотя и «чадор» — накидка в полный рост — казался мне романтичным. Пока папа не рассказал мне, что в буквальном переводе с фарси «чадор» значит палатка. Палатка на голове чисто умозрительно нравилась мне меньше.

Молодые персиянки предпочитали чадор светлых оттенков — и это допускалось. Интеллигентные, городские иранки были очень хороши собой, а кокетство у них в крови. И даже тогда, когда это было опасно, они умудрялись носить чадру кокетливо, выпуская из-под нее локоны и игриво сверкая снизу вверх тщательно подведенным волооким взором. Возможно, поэтому в свои девять женских лет я и находила чадру нарядом, не лишенным пикантности.

Меня глубоко восхищало, как местные «ханумки», как называли их наши, реагировали на создаваемые ими мелкие ДТП, а создавали они их с завидной регулярностью. Тегеранки и после революции не перестали водить авто, разве что теперь делали это в чадре. Правила дорожного движения в Тегеране и тогда, и поныне истинно азиатские — то есть, никаких. Главный аргумент — клаксон, кто громче бибикнул, тому и дорога. Ханумки в смысле наглого вождения от мужчин не отставали, а если по их милости раздавался истошный визг тормозов и зловещий скрежет металла, они тут же высовывались в окошко с самой лучезарной улыбкой и мило махали потерпевшему ручкой. После этого даже самый рассерженный тегеранский автолюбитель мужского пола отказывался от помощи дорожного полицейского и великодушно прощал слабую женщину. Мой папа чуть ли не раз в неделю с юмором живописал, как в него влетела очередная зазевавшаяся местная автолюбительница. Думаю, в Москве он бы так не веселился. Но в нашем госпитале даже была отдельная статья бюджета — ремонт служебных авто, пострадавших от ханумок.

Сразу по приезду из Москвы папе выдали служебный «Пежо», весьма навороченный для своего времени. Наше посольство как раз закупило партию новеньких белых пежошек. В иностранное авто я села впервые в жизни и мне все очень понравилось. Особенно магнитола, в которую можно было сунуть кассету и ехать под свою любимую музыку.

В своем самом первом письме из Тегерана бабушке я написала: «У нас все хорошо, здесь тепло и нам выдали машину „Жопо“».

До сих пор не пойму, что тут такого: советскому ребенку с непривычки трудно было запомнить французское название. Прочитав письмо, моя бабушка высказала маме, что у девочки в моем лице неверные жизненные приоритеты:

— В ее понимании хорошо — это когда тепло и есть, на чем возить жопо!

Эту «жопо» родители потом мне долго припоминали, когда им не нравилось, как я себя веду.

После этого случая я стала старательно фиксировать мудреные названия авто в своем блокнотике-словарике, который всегда был при мне, так научил меня папа. Карманный словарик служил для того, чтобы я могла записывать в него новые для меня английские слова и выражения, где бы их ни услышала. В то время в Тегеране языком делового общения все еще по привычке оставался инглиш, поэтому мой походный блокнотик исправно пополнялся. Дома я смотрела значение незнакомых слов в толстом англо-русском словаре, аккуратно вносила в блокнотик их перевод, и они откладывались в моей памяти на всю жизнь — по крайней мере, папа на это надеялся, доверяя методике, которой его самого научил, как он говорил, «великий человек». Ну а названия машин я записывала, чтобы обзавестись подобной, когда вырасту. На тех, которые мне больше всего нравились, ездили в основном ханумки. Самые красивые из них водили длинные блестящие американские авто. Их желтенькие, красненькие, лазурные и даже золотые форды, доджи, кадиллаки и шевроле напоминали мне диковинных птиц!

Читая эти названия сейчас, я лишний раз убеждаюсь, что в 80-м году была абсолютно счастливым ребенком. Я искренне не видела никаких причин сомневаться в том, что, получив в 18 лет права в ДОСААФ (про него мне рассказал папа), я стану выбирать между Ford Thunderbird, Cadillac Deville, Chevrolet Camaro и Corvette.

«Доджи» нравились мне меньше. Кто ж знал, что к моменту моей взрослости загадочный ДОСААФ растает в воздухе как призрак, а «ханумкины» машины из моего детства станут коллекционными раритетами и едва ли когда-либо будут мне по карману.

Зато по моей милости наш «Пежо» так навсегда и остался «жопо». Так его называла даже мама, несмотря на то, что моя непредумышленная ошибка вызвала у нее неприличные ассоциации.

Тегеран-80 был удивительным Вавилоном своего времени: приметы шахского «прозападничества» религиозные фанатики еще не успели разрушить и доесть. Но современные здания из стекла и бетона и авангардистские многоуровневые эстакады покрылись «граффити» из начертанных небрежной крупной вязью религиозных призывов.

В супермаркетах и магазинах, украшенных гигантскими портретами Хомейни, горожане по-прежнему выбирали импортные товары и продукты. Тегеранцы привыкли, что сливочное масло, молоко и пирожные — датские, йогурты, овсянка и чай — английские, сыры голландские, ветчина испанская, косметика и духи — французские, джинсы и жвачки — американские, а техника — японская.

Они не сразу осознали, что очень скоро эти простые и привычные вещи навсегда исчезнут из их жизни.

В 80-м на центральной торговой улице Пехлеви, уже переименованной в Моссадых (см. сноску-3 внизу) еще можно было запросто купить студийные кассеты с европейской и американской поп-музыкой. И я чрезвычайно гордилась своей коллекцией, где были «АББА», Род Стюарт, «Bee Gees», «Пинк Флойд», «Роллинг Стоунс» и еще много чего. А в Москве в то время большинство моих сверстников еще слушало пластинки фирмы «Мелодия».

Владельцы магазинчиков на Пехлеви, если видели ребенка, всегда дарили подарки — хоть наклейку, хоть жвачку, но что-нибудь обязательно сунут. Моя мама сначала пыталась запретить мне принимать эти дары по принципу «московской конфетки от чужого дядьки». Но вскоре даже она уловила, что на Востоке подношения чужим детям — это абсолютно нормальный жест, не имеющий под собой никакого подтекста. Иранцы просто очень любят и детей, и дарить подарки. Делают это они от всей души и искренне обижаются, если их дары отвергают.

Зимой 1358-го мы с родителями наблюдали из нашего «жопо», казавшегося космическим кораблем из иной жизни даже папе, как новая власть равняла с землей остатки знаменитого тегеранского квартала «красных фонарей» Шахре-Ноу, его исламские революционеры разгромили первым делом.

Следующей на очереди у бульдозеров была легендарная хиябан-е-Лалезар (хиябан — улица; куче — переулок — перс). Эта «улица кафе-шантанов» находилась в «дипломатическом» районе, прямо за нашим посольством. Дипломаты разных стран прозвали ее «тегеранским Монмартром». Именно его «шайтанские притоны» в пылу борьбы со спиртным и развратом громили и жгли повстанцы еще 5-го ноября 1978-го (см. сноску-4 внизу). После этого некоторые «гнезда порока» на Лалезар еще пытались открыться, но дни их уже были сочтены. Теперь победившая исламская мораль решительно стирала бульдозером с лица города даже малейшие воспоминания о былой распущенности.

Папа рассказывал, что эта улица описана в романе «Страшный Тегеран» иранского писателя Мортеза Каземи. Звание одновременно самой развратной и самой заманчивой хиябане Лалезар приобрела еще в прошлом веке (см. сноску-5 внизу).

Позже на хиябан-е-Лалезар мы всем посольством закупали для своих московских квартир помпезные хрустальные люстры с висюльками и журнальные столики из цельных кусков редкого розового мрамора на витых медных ножках. Люстры были хрупкими, а столешницы тяжеленными: их паковали в гигантские коробки и отправляли в Союз в качестве дипломатических грузов.

При нас же кинотеатр имени персидского поэта Рудаки, где под покровительством сестры шаха, любительницы современного искусства, прошел спектакль с реальным половым актом на сцене, переименовали в Театр Исламской песни (см. сноску-6 внизу). Мы даже туда как-то ходили: нужно же было как-то прикасаться к культурным ценностям.

Кстати, насчет полового акта: тогда говорили, что пресловутый спектакль тегеранские театралы посмотрели даже раньше, чем их парижские, лондонские и нью-йоркские собратья. Западные культурные чиновники сомневались, а иранский министр культуры просто слушался шахскую сестру.

Закрылись и кинотеатры: их растерянные владельцы пока не знали, что делать дальше. Фильмов, допускаемых неожиданно вернувшейся на государственный уровень исламской моралью, пока не сняли, а уже отснятые запретили, как ей несоответствующие. И чтобы хоть как-то зарабатывать, хозяева тегеранских киношек, которых в центре было пруд пруди, втихаря выдавали запрещенные фильмы напрокат оставшимся в городе дипломатам. И вечерами зимы 80-го, запершись в конференц-зале госпиталя, где был большой экран и аппаратура, плотно занавесившись светомаскировкой, советские врачи и примкнувшие к ним эвакуированные сотрудники посольства развлекались просмотром отвергнутого режимом кино. Собственно, для советского человека эти фильмы были такими же запретными — эротика, ужасы, боевики. Смотрели, затаив дыхание, невзирая на то, что языков, на которых шли те фильмы, почти никто не знал. Чаще всего это был язык производителя ленты с персидскими субтитрами: и если английский советская публика еще кое-как понимала, то фильмы на прочих языках оставались для нас лишь диковинной картинкой из «ненашенской» жизни. Зато всегда можно было включить собственное воображение и домыслить сюжет на свой вкус. А сама картинка завораживала: другая, невиданная жизнь, иные лица и отношения между героями. Как выяснилось много позже, той тегеранской зимой мы, оказывается, насладились первой американской версией «Титаника» 1957-го года, творениями Роже Вадима и Алана Паркера. Но тогда не только мы, но даже наши родители даже понятия не имели, что именно мы смотрим.

Брали с собой на закрытые просмотры и нас — пятерых «детей полка». А поскольку названия на коробках с кинопленкой никому ничего не говорили, и никто из взрослых толком не знал, о чем будет фильм, то младшему поколению в нашем лице позволялось сидеть в зале до первых сомнительных кадров. Если действо на экране вдруг становилось похожим на эротическое или на кошмарное, нас тут же выставляли из зала, прямо посреди сеанса. Мы обиженно выходили, выжидали минут пять в темном холле второго этажа, а потом бежали ко второй двери в конференц-зал, тихонько приоткрывали ее и подсматривали до самых финальных титров.

Один фильм (он шел на французском с субтитрами на фарси), помнится, лишил меня сна на целый месяц: в нем красивая молодая девушка в роскошном пышном белом платье оказалась вампиршей. Темными ночами она выходила из старинного замка, в котором жила, отправлялась на старинное же кладбище поблизости, уединялась в склепе какой-то своей давно умершей родственницы — а потом отправлялась пить кровь гостей замка! Для этого она делала разрез на шее своей спящей жертвы при помощи перстня с заостренным алмазом, который носила на месте обручального кольца. По крайней мере, именно так я увидела то кино, не понимая ни слова из того, что говорят друг другу герои.

Ах, как долго приводили меня в ужас воспоминания о той прекрасной кровопийце! Больше всего меня поразила ее двойственность: ведь днем она была очаровательной жизнерадостной красавицей, и ничто не выдавало ее кровожадных наклонностей. Ну разве что ее боялись лошади на конюшне при замке.

А 38 лет спустя я нашла тот фильм из своего детства в интернете — даже не зная его названия! Просто набрала в поисковике «вампирша в белом платье, Франция, 70-е годы». Интернет выкинул целое море анонсов, но я сразу узнала ту самую «свою» вампиршу из Тегерана-80 — уж больно она была хороша!

А фильм оказался снят в 1961-м году и назывался «…И умереть от наслаждения». В нем Роже Вадим снял свою следующую после Бриджит Бардо жену — потрясающе красивую шведскую манекенщицу Аннет Стройберг того же типа внешности, что и Бриджит. Каково же было мое удивление, когда — почти четыре десятка лет спустя! — я узнала, что кровопийцей та красотка в белом сделалась не просто так, а из ревности. А само кино было не столько фильмом ужасов, сколько лентой о несчастной любви.

Еще у нас было много книг: их присылали каждой семье из Союза сердобольные родственники. А заканчивая командировку, люди, разумеется, не увозили книги с собой, оставляя их тем, кто приезжал на их место. Таким образом, библиотека в квартире, куда поселились мы с папой и мамой, была весьма обширной, хотя и никак не систематизированной. Сказалось многообразие вкусов тех, кто жил в этой квартире до нас.

Но главное, что обширный книжный шкаф стоял именно в моей комнате! Ее гигантское окно выходило на армянскую церковь Святого Саркиса и школу при ней.

Я любила распахнуть раздвижное окно настежь и врубить кондишн на тепло (наш дом был оборудован очень продвинутыми для того времени напольными кондиционерами, работавшими как на охлаждение, так и на обогрев). Мне нравился воздух Тегерана, хоть мама и говорила, что в этом городе вместо воздуха смог. Бабушке в письмах она писала, что «мы живем будто в кратере вулкана и постоянно нюхаем гарь».

Лично мне так не казалось, и я любила, чтобы воздух Тегерана залетал в мое окно вместе со звуками и запахами, но при этом немного бы подогревался.

В разгар январского дня в Тегеране солнце припекало, но с 8 до 11 утра, когда я корпела над книжками, было еще довольно прохладно. Каждый раз при виде меня на фоне распахнутого окна и пыхтящей воздушной печки, папа усмехался:

— Каримхан отапливаешь?

Адресом нашего бимарестана была улица, названная на французский манер — Villa avenue. Но окна моей комнаты выходили на улицу Каримхан-Занд и стоящую на ней армянскую церковь Святого Саркиса.

В 80-м еще многие улицы носили некорректные с точки зрения исламизации названия, но до топонимики у нового режима руки пока не доходили. Переименовали лишь самые идеологически важные.

До исламской революции тегеранский адрес советского посольства некоторым казался странным — «Посольство СССР, Тегеран-Иран, Черчилль-стрит, угол с Рузвельт-авеню, 39».

Наше посольство оказалось одним боком «на Черчилле», а другим «на Рузвельте» по причине того, что во время легендарной Тегеранской конференции в 1943-м Рузвельт остановился в советском посольстве — в том самом здании, где проходила сама конференция. А Черчилль ночевал в своем посольстве, которое в Иране традиционно находится под боком у нашего. Тегеранские старожилы рассказывают, что дипломатические миссии СССР и Великобритании, несмотря на отсутствие каких-либо явных связей, в Персии всегда держались рядышком. И стоило советскому, а до него и царскому диппредставительству, слегка изменить дислокацию, как вскоре под боком оказывался и английский сосед. Даже свою летнюю резиденцию посол Ее Величества распорядился устроить по соседству с Зарганде, куда мы переезжали на лето во главе с нашим Чрезвычайным и Полномочным. Британское посольство в Тегеране и по сей день находится по соседству с российским.

Разумеется, после таких сановных ночевок три самых ближних к эпицентру исторического события улицы тегеранского «дипломатического анклава» получили имена участников «большой тройки». Главный въезд на нашу территорию был с Черчилль-стрит, а малый вход — с Рузвельт-авеню, поэтому адрес посольства и звучал так странно. Напротив нашего малого входа, на противоположной стороне Рузвельт-авеню, расположилось посольство США.

Зато прямо напротив наших главных ворот начиналась улица Сталина: она лежала прямо перпендикулярно Черчиллю, на ней стоял наш посольский клуб, в здании которого в 43-м ночевал советский вождь.

Но исламская революция все изменила. После ее победы мы вместе с французским посольством оказались по адресу Нёфле-ле-Шато, 39. Однако новый режим переименовал нашу улицу Черчилля на французский манер вовсе не в угоду французским дипломатам, а в честь парижского предместья, ненадолго приютившего беглого имама Хомейни. В этом городке в северном департаменте Иль-де-Франс аятолла в 1979-м жил три месяца, когда Ирак его уже выпроводил, а Иран назад еще не ждал. Прямо из Нёфле-ле-Шато он вернулся в Тегеран, ознаменовав тем самым победу в Иране исламской революции.

После революции Рузвельт-авеню стала проспектом шахида Муфаттеха — какого-то исламского мученика, а улица Сталина превратилась в «куче-е-30-й-Тир» — переулок имени 30-го Тира («куче» — маленькая улица, переулок; 30 Тира — день мученической смерти святой Фатимы, дочери Мухаммеда). В шутку мы называли ее между собой «проспектом 25-летия Октября». На 30-м Тире было симпатичное кафе «Голе Резайе», до войны мы пили там кофе.

Еще одна улица нашего посольского анклава, ближе к французскому посольству, стала хиябан-е-Мирза Кучек-хан, почтив таким образом память хана северных провинций Ирана, поднявшего антишахское восстание в 20-х годах ХХ века. В своей прошлой, дореволюционной, жизни она была улицей имени генерала де Голля, который, говорят, был тайно влюблен в третью жену шаха Пехлеви — шахбану Фарах.

Улица Лалезар стала улицей Шахрияр, а изысканная ave. Naderi, названная так когда-то в честь Надир-шаха и его династии, на какое-то время и вовсе исчезла с карты Тегерана. Новое имя — хиябан-е-Джомхури-йе-Эслами (улица Исламской республики) ей присвоили только через пару лет, поэтому мы называли ее по старинке — Надери-авеню.

А вот Джордан — самый дорогой бульвар времен шаха с изысканными бутиками и ресторанами — свое название удивительным образом в пекле революции сохранил. Но зато с одной стороны уперся в Майдан Шахидов, а с другой — в площадь Нельсона Манделы.

Из посольского района мы выезжали в город по Hafez highway — скоростной магистрали, носившей имя великого персидского поэта Хафиза. Чем он не угодил исламской революции, неизвестно, но хайвей его имени переименовали одним из первых: в 1982-м он превратился в проспект Единства. Возможно, Хафиз провинился тем, что упоминал в своих газелях вино и дивных красавиц. Правда, в мой последний визит в Тегеран в 2015-м проспект возле нашего посольства снова носил имя Хафиза.

* * *

Каждое утро — с 8-ми до 11-ти — я сидела перед своим окном, «отапливая Вилла-авеню», с книжкой в руках и наблюдала за жизнью армянских школьников в Тегеране, которая была так не похожа на нашу.

Родители обязали меня несколько часов в день читать присланные из Москвы учебники за 3-й класс — возможно, они и впрямь верили, что я смогу пройти пропущенный материал самостоятельно. Но, скорее всего, они были просто не слишком высокого мнения о 3-м классе советской школы. Так или иначе, но по несколько часов каждый день я честно сидела в своей комнате с видом на армянскую церковь, но вместо учебников тайком читала взрослые книжки. А ровно в 11.00 хватала скейт и убегала во двор кататься. Знания мои никто не проверял — некогда было, оба моих родителя работали.

Мамина трудовая деятельность в приемном покое была для нас чем-то вроде ежевечерней юмористической передачи, за неимением лучшей. Маминой обязанностью было вносить в журнал данные первичных посетителей. С момента своего трудоустройства ежевечерне во время ужина она развлекала нас с папой историями из жизни приемного покоя.

Шутка ли, не зная ни английского, ни фарси выяснить у посетителя ФИО, адрес и то, на что именно он жалуется! К приемному покою были прикреплены две помощницы-переводчицы — иранки азербайджанского происхождения Сара-ханум и Роза-ханум. Они свободно владели фарси, русским и тюркским, но помочь могли не всегда — они заодно ведали архивом, составляли и возили отчеты в иранский минздрав и помогали с переводом советским врачам, ведущим прием. Сама мама в школе и в институте учила немецкий и уверяла, что даже кое-что помнит. Но воспользоваться этими знаниями в приемном покое ей никак не удавалось. В то время почти все иранцы легко общались на английском, а вот немецкий в ходу у них не был. Маме приходилось без конца залезать в выданный ей помощницами русско-персидский разговорник, который Сара с Розой сделали сами, напечатав слева русскими буквами самые ходовые фразы на фарси, а справа — их перевод. С помощью этого «самиздатовского» словаря маме удавалось успешно заполнять журнал первичных посетителей — а заодно общаться с множеством разных людей и познавать мир.

Ее первая рабочая неделя ознаменовалась культурным шоком:

— Такие странные эти иранцы! — делилась она с папой в свои первые рабочие дни. — Приходит сегодня пожилой перс, за живот держится и что-то на своем мне объясняет. Я ему: «Эсме шома че?» («Назовите ваше имя» — перс). А он мне: «Насрала!» А за ним другой, тычет пальцем себе в бок и бормочет: «Насратула-насратула…»

— Ничего странного, — добродушно разъяснял мой папа, знающий фарси. — Насролла и Насратолла — одни из самых древних и распространенных в Иране мужских имен.

А уж пытаясь вызнать, что и где у пациента болит, чтобы внести это в журнал, мама в полной мере освоила пантомиму и устраивала целый театр мимики и жестов.

На примере мамы папа объяснял мне, как важно в жизни знать иностранные языки. Поэтому мои родители, хотя и наплевали на природоведение с математикой и пионерию, все же отдали меня на курсы английского — при той самой армянской школе. Боялись, что по возвращении в Москву меня не возьмут назад в мою английскую спецшколу, конкурс в которую был чуть ли не как в театральный вуз. Между собой папа с мамой называли мою школу «позвоночной» — в том смысле, что принимали туда только по звонку от важного человека. И вот ради этой «позвоночной» мне пришлось ходить в армянскую, где говорили либо на армянском, либо на английском — и хотя бы один из них приходилось понимать и отзываться. Я выбрала «зло» более знакомое и заговорила на английском. Не знаю, хорошо ли учили английскому в армянской школе, но от ступора советского отличника, стесняющегося говорить на иностранном языке (а вдруг закрадется ошибка?!) я избавилась точно. С ошибками или без, но я бойко тараторила на английском безо всякого смущения — доносила, как могла, свои мысли до собеседников и как-то понимала, что они говорят в ответ.

Благодаря армяно-английской школе и инциденту, описанному ниже, тегеранской весной 80-го я обрела подружек из местных — дочек владельца магазинчика за углом, в котором закупались продуктами все совработники. Наша дружба оказалась длиною в жизнь: я навещала Ромину и Рою в Тегеране несколько раз, а в последний — всего пару лет назад. Но тогда, в 80-м, о дружбе на всю жизнь я вовсе не думала, просто чувствовала потребность в девчачьем обществе. К своим девяти годам я научилась прекрасно драться и обидно обзываться, но девичьего во мне не было ровным счетом ничего. Никаких природных девчоночьих черт вроде кокетства и любви к нарядам во мне не проявлялось. По двору я бегала в советской коричневой школьной форме с черным фартуком — именно потому, что носить ее никто не заставлял, а для тегеранской зимы она была в самый раз. К тому же, вокруг не было кучи аналогично одетых девчонок, и в форме я не чувствовала себя частью унылой однообразной толпы. Девчонок не было вообще — и это была единственная проблема, которая в тот год по-настоящему меня волновала.

В 9—10 лет очень важно осознавать свое место в детском социуме, а у меня он был небольшим и что самое ужасное — чисто мужским. Мало того, что все четверо единственно возможных для меня друзей были мальчишки, так еще трое из них были меня младше. Я даже не знаю, что именно из этого было хуже — пол или возраст. Мы с Сережкой, моим ровесником, по праву старшинства считались главными и младшие — первоклассник Лешка и второклассник Макс — нас слушались. Изредка восставал только наш самый младший, пятилетний Сашка, он же брат Сережки. Беднягу все время оставляли на старшего брата: их мама была операционной сестрой при папе — хирурге-акушере. Иногда пятилетний Сашка мог обидеться на подзатыльник от Сереги и наябедничать родителям. Но если мы с Сережкой ссорились и дрались, а такое тоже случалось, Сашка все время горой вставал за брата. Сережка вообще был для младшего брата идеалом, как сейчас сказали бы — иконой стиля. Младший брат повторял за ним как хорошее, так и плохое — например, ругательные слова. А выражались мы, бывало, не самым культурным образом — особенно, когда ссорились.

Интересно, что в начале зимы 80-го, когда мы впятером соединились (и уединились) на больничном «большаке», ругательства у всех нас были разные, а к ее концу как бы унифицировались. Учитывая наш ограниченный детский контингент, логично предположить, что нецензурный вокабуляр заимствовался нами дома. Самые затейливые ругательства притаскивали в нашу узкую компанию Сережка и Сашка. Их папа был именно таким хирургом, какими мне представлялись хирурги по кино и книгам — немногословный высокий крепкий мужик, с большими теплыми руками. Да и взрослые рассказывали, что Сережко-Сашкин папа — что называется, хирург от Бога. Говорили, что ему не было равных — как в операционной, так и по части крепкого словца. А что до его акушерской специализации, я тогда не очень понимала, что это. Для нас все эти мудреные названия докторских профессий — отоларинголог, дерматолог, уролог — были привычными, обиходными названиями, но чем именно они там занимаются в рабочее время, нас не сильно интересовало. Точно нам была известна сфера приложения только тех специалистов, которых обслуживающий персонал из местных, нахватавшийся русских слов, называл по существу — например, доктор-кожа (дерматолог), доктор-нос и доктор-глаз. Лешкин папа как раз был «доктор-нос», папа Макса — «доктор-глаз», а Серегиного папу местные никак не называли.

Правда, однажды Серегин папа взял нас с Серегой на операцию по кесаревому сечению — наверное, в педагогических целях, чтобы мы увидели, как нелегко матери дается жизнь ее ребенка. Мы наблюдали все от начала и до конца — и на меня действо произвело глубочайшее впечатление. Особенно, когда Сережкин папа извлек из кровоточащей раны на животе усыпленной и укрытой простыней пациентки настоящего, живого ребеночка и тот жалобно заскулил. А потом Серегин папа отрезал — как мне показалось, от новорожденного — какой-то окровавленный предмет размером с яйцо и ловко метнул его в урну в углу операционной прямо над нашими головами. Тогда же я имела удовольствие прослушать хваленые крепкие «хирургические» выражения. Ничего подобного я доселе не слышала: дома при мне ничего страшнее «сволочи» не произносилось. Но удивительным образом крепкие словечки не покоробили мой слух: я восприняла их как фольклор, подивившись, что витиеватые производные от всем известных «плохих» слов могут звучать не похабно, а забавно.

Мне казалось, что Серегин отец прямо-таки излучает доброту, надежность и справедливость. Возможно, потому что, когда у нас с Сережкой случались драки, он всегда вставал на мою сторону. А однажды, когда мне удалось в драке победить его сына, он меня даже похвалил. А Сереге небрежно бросил: «Мало того, что с девчонкой связался, так она тебя еще и поколотила!» С того памятного момента Сережка больше никогда на мои задирания не отвечал, презрительно роняя, что с женщинами он больше не связывается.

Как-то вечером мама за ужином в очередной раз веселила нас с папой историями из жизни приемного покоя:

— Такая роскошная дама поступила к нам в платную гинекологию! — делилась мама. — Я даже не знала, что бывают такие красивые и утонченные персиянки! Наверное, из местной аристократии. И что она только забыла в Красном Кресте?

— У нас лучшие в городе гинекологи, — вступился за честь госпиталя папа. — Особенно после того, как уехали английские и американские.

Мама сообщила, что новая пациентка легла на обследование по женской части — и принялась со смаком описывать ее дорогой шелковый халат, золотые украшения, гордую осанку, тонкость черт и изысканность манер. Описания были столь наглядными, что я во всех красках представила себе эту шикарную даму. Заодно мама похвалилась, что ей, наконец, удалось применить свой немецкий, благо новая пациентка изъяснялась на всех европейских языках. К тому же, новенькая очень обрадовалась случаю пообщаться с первой в ее жизни советской женщиной, которой оказалась моя мама.

— Она рассказала мне, что училась в Париже на архитектора, — поведала нам мама за очередным ужином. — В той же «эколь» (школе), что и шахиня Фарах Пехлеви.

Еще несколько вечеров подряд мама живописала, как подружилась с шикарной персиянкой и как многое про нее узнала. Имя красавицы — Паризад-ханум — произвело фурор среди моих дружбанов мужского пола, которым я (за неимением иных новостей) мамины рассказы исправно передавала. На фоне однообразных бомбежек появление ханум «Париж-в-зад», как тут же окрестил новую пациентку Серега, стало настоящим событием.

— Такая красивая женщина, а имя такое… странное! — говорила мама.

— Никакое не странное, это древнее и распространенное персидское женское имя, переводится как «ангелочек», — снова терпеливо пояснял папа, по персидскому и истории Ирана у него всегда было «отлично».

Вскоре выяснилось, что Паризад-ханум происходит из богатой и знатной тегеранской семьи. Как она рассказала моей маме, в отличие от большинства своих родственников и друзей, в революцию ее семья не покинула Иран по воле ее отца. Тот служил при шахе Пехлеви, тяжело переживал бегство монарха из родной страны, но сам уехать не смог — так любил свою родину. Тогда это не казалось пустыми словами: многие богатые и светские иранцы так и не нашли в себе сил покинуть свое отечество после революции. Одни надеялись, что шах вернется и все станет по-прежнему, другие верили, что исламская революция сделает их народ счастливым… Да и любовь к родной земле — для иранцев не пустой звук, а вполне осязаемая, конкретная привязанность. Я имела случай убедиться в этом на примере своих подруг: их отец, владея несколькими магазинами в центре Тегерана, мог бы последовать за своей родней, эмигрировавшей в Париж и в Лос-Анджелес. Но он сказал своей жене, двум дочерям и сыну: «Мы никуда не поедем, наш дом тут». А слово отца в иранской семье — закон.

Еще Паризад-ханум рассказала моей маме, что ее семье удалось уберечь от национализации один из своих роскошных особняков в предгорном местечке Дарбанд на севере Тегерана.

Я знала этот дорогой северный район: иногда папа возил нас с мамой туда на машине — погулять и подышать воздухом. В Дарбанде было намного прохладнее, чем внизу, в центре города, и воздух намного свежее.

Дарбанд, как и другой северный район города Шемиран, расположены выше уровня моря почти на 2 тысячи метров. А фуникулер из Дарбанда поднимал к горе Точаль аж на все 4000 метров. Мне эта информация отчетливо запомнилась потому что в 9 лет мне никак не удавалось ее визуализировать. Вот мы с мамой и папой гуляем по Дарбанду, а под нами, ниже на два километра, море! И где же оно тогда? Позже, конечно, пришлось осознать, что для подобного географического утверждения морю вовсе не обязательно быть поблизости. И оно значит всего лишь, что это мы в горах, а море, выше уровня которого мы находимся, может быть где угодно.

Поблизости была главная из шахских резиденций — дворец Ниаваран. Именно в нем до своего бегства семья Пехлеви проводила больше всего времени. В окрестностях еще с шахских времен осталось множество изысканных ресторанчиков: они все еще работали, просто перестали продавать вино.

В Дарбанде больше всего мне нравилось любоваться шикарными виллами, утопающими в роскошных садах с водопадами и фонтанами, вместо заборов окруженными живой изгородью из тутовника. Там был особняк и любимой национальной певицы иранцев Гугуш, но на тот момент она уже бежала из страны.

Один из домов был выстроен в виде гигантского корабля и папа рассказывал, что хозяин этой виллы — бывший капитан. А такой архитектурой дома он, мол, пытался заглушить свою тоску по морям-океанам. И что с тех пор, как он сошел на сушу, он каждое утро выходит на «нос» своего дома-корабля, встает за штурвал, который там установил, и начинает отдавать приказы команде своего судна — то есть, домашним. Я понятия не имела, откуда папа все это знает, но дом-корабль с хозяином-капитаном, утащившим к себе домой настоящий штурвал с настоящего корабля, в моих глазах становился вдвойне интересным.

Еще я любила подниматься на смотровую площадку Дарбанда, откуда город был как на ладони и казался игрушечным. Но главной моей страстью некоторое время была канатная дорога. До того самого раза, пока папа не внял моему нытью и не купил мне за один туман билет «туда-обратно» до ближайшей станции. До вершины Точаля оттуда было еще ох как далеко. Но мне хватило и этого.

Сейчас бы это устройство назвали кресельным подъемником первого поколения: в 70-х, при шахе, оно поднимало наверх горнолыжников, а в 80-м осталось не при делах. Моя мама считала, что у иранцев не может быть ничего исправного, поэтому кататься на казавшейся ей заброшенной «канатке» мне категорически запрещалось.

Запрещалось — а потому и стало тем самым особо сладким плодом, о котором я исправно вспоминала каждый раз, когда мы приезжали в Дарбанд.

И однажды, когда мама не поехала с нами, а я изныла папе все уши, он сказал то, чего я собственно от него и добивалась: «Ну ладно, только отстань!» И купил один билет, заявив, что его «паризад», пожалуй, не поместится в узкое сиденье.

Меня усадили в заветное креслице, причем на всей канатке я была совершенно одна, других пассажиров не было в принципе. Папа остался ждать меня возле рубки, откуда устройством управлял пожилой иранец.

Это было волшебное ощущение — в гордом одиночестве, сидя на крохотном стульчике, лететь сначала над дарбандскими особняками и садами, потом над ресторанчиками в горных ущельях, над водопадом и горной речушкой, храбро наблюдая, как дома и люди внизу на глазах превращаются в мелких букашек. И вдруг скрип канатов и шестеренок замолк, мое креслице дернулось и замерло — и я зависла над почти бездонной пропастью. В первую секунду было и страшно, и весело, и захватило дух. Но еще через секунду меня охватил ледяной ужас и ощущение полнейшей беспомощности и одиночества — это противное чувство я помню до сих пор. Подозреваю, что управляющий «канаткой» иранец выключил на пару секунд рубильник в самой высокой точке по просьбе моего отца, они как раз беседовали, пока я каталась. Если это так, то трюк отцу удался в лучшем виде: с тех пор, приезжая в Дарбанд, я больше ни разу не заикнулась о канатке.

Мама рассказала, что Паризад-ханум даже пригласила через нее всю нашу семью в гости в свой дом в Дарбанде, как только она закончит обследование.

Еще новая приятельница поделилась с моей мамой тем, что привело ее в советский госпиталь. Рассказала, что в свои 32 года она десятый год замужем, а забеременеть все никак не удается. Это огромная проблема для любой семьи, а для иранской — десятикратная. Паризад-ханум знала, что эффективнее всего бесплодие лечат в Европе. Но если в 80-м выехать из страны иранцы еще могли, то назад не пустили бы точно — только это остановило Паризад-ханум от лечения в Цюрихе, где она наблюдалась в шахские времена. А в Тегеране европейских врачей не осталось, кроме советских. И кто-то из знакомых сказал Паризад-ханум, что советские не так уж плохи. Мол, госпиталь хотя и Красного Креста, но условия хорошие, особенно, в платном отделении. Здание и оборудование предоставлены еще шахом, то есть, европейского уровня. А врачей в Советском Союзе учат на совесть и медикаменты им с родины присылают качественные, проверенные.

Наконец, настал тот день, когда и мы с моими четырьмя дружками увидели хваленую Паризад-ханум своими глазами.

Обычно мы носились по больничному двору на скейтах: мы называли их «досками», тогда они только появились в продаже. Тегеранские спортивные магазины успели закупить их в большом количестве в Штатах еще при шахе, а Хомейни не нашел в них ничего предосудительного.

От нечего делать и хорошей погоды скейты мы быстро освоили и выделывали на них самые невообразимые пируэты. Своей «доски» не было только у пятилетнего Сашки, хотя кататься он умел — просто мама ему не разрешала. Когда у Сережки было хорошее настроение, а их мамы рядом не было, он давал Сашке прокатиться. А когда мама не видела, но Сережка прокатиться все равно не давал, хитрый Сашка начинал нарочито громко и пронзительно реветь. Пока на его истошный вой не сбегались взрослые и не начинали выспрашивать, кто же обидел такого хорошего мальчика?!

Вид у Сашки был и впрямь ангельский: белые кудряшки и огромные синие глазищи, которыми он умел похлопать так, что тут же получал все желаемое. Иранцы просто не могли спокойно пройти мимо нашего Сашки: белокурые и голубоглазые детки чрезвычайно их умиляли. Мы же с Серегой были темноволосыми, а Лешка с Максом — каштановыми и кареглазыми. К тому же, мы были старше, поэтому местные восторженно щипали за пухлые щечки только несчастного Сашку, который это ненавидел. Но ему объяснили, что грубо отпихивать иранских взрослых, пытающихся его потискать — некрасиво. Иранцы не видят ничего плохого в том, чтобы расцеловать чужого ребенка, а щипание за щеки — для них выражение восхищения высшей степени. Мне иногда даже становилось слегка обидно, что меня никто не тискает: в свои девять среди местных я считалась уже почти взрослой — и к обращению ко мне иранцы даже добавляли уважительное «ханум» — госпожа. А к маленьким девчонкам так не обращаются.

А что ангелочек Сашка умел быть и другим — орать, как резаный, топать ногами, стучать кулаками и ругаться, как сапожник — знали только мы, его друзья. Ну и, может быть, его родители. Хотя отца своего Сережка с Сашкой оба боялись чрезвычайно. И угроза наябедничать их папе мигом приводила обоих в чувство.

В то утро мы, как всегда, гоняли на скейтах вокруг фонтана в больничном дворе, а Сашка, как всегда, ныл, выклянчивая у Сереги доску, чтобы прокатиться. В этот момент перед нами и появилась она — Паризад-ханум. Я сразу ее узнала, несмотря на то, что никогда раньше не видела: по точеному профилю, толстой каштановой косе, обвитой вокруг головы (на территории госпиталя женщины могли не носить платок), шелковому халату с драконами и ювелирным украшениям тонкой работы — так красочно расписала все это моя мама. Роскошной персиянке явно было скучновато одной сидеть на скамейке возле фонтана и хотелось пообщаться: она отложила глянцевый журнал, который листала, встала и направилась — разумеется, к ангелоподобному Сашке! Тем более все остальные носились туда-сюда на своих досках, а этот милый мальчик стоял в одиночестве и жалобно хныкал.

Конечно же, великолепная Паризад первым делом ухватила Сашку за его аппетитные щечки и что-то умиленно заворковала на фарси. Серега заметил это издалека и быстро понял, что дело пахнет керосином.

— Давай быстро к ним! — крикнул он мне. — А то этот придурок сейчас как ляпнет что-нибудь!

Тут надо отметить, что со всеми нами родители проводили регулярную профилактическую работу на предмет правил общения с местными.

Запретить нам приближаться к иностранцам в принципе было невозможно: другого места для прогулок, кроме того, где дышат воздухом пациенты и их посетители, у нас просто не было. Но мы знали, что у иностранцев нельзя что-либо просить и брать (кроме тех случаев, когда ты в магазине со взрослыми и хозяин тебе что-то дарит, а родители разрешают это взять).

Если же иностранцы сами у тебя что-то просят или выспрашивают, надо немедленно сообщить об этом старшим.

Еще нам нельзя было говорить о себе Russian — русский, только Soviet — советский.

Иностранцам ни в коем случае не следовало хамить, огрызаться и вообще как-либо порочить гордое звание советского ребенка. А то, мол, пациенты могут нажаловаться на это «раису» — то есть, директору госпиталя (раис — начальник — перс). И наших родителей вышлют в Союз в 24 часа — за то, что не воспитали своих детей должным образом. Этого мы боялись пуще всего: страшно было даже представить, что с нами сделают папы-мамы, если из-за нашего поведения сорвутся их дачи-Волги и прочие грандиозные планы на сытую жизнь и доме-полной чаше в Союзе.

Циркуляр про «просьбы и выспрашивание» был не слишком актуальным: все равно иностранцы, нас окружавшие, русского не знали, а фарси и английского не знали мы. Вернее, из нас пятерых по-английски немного болтала я, благодаря своей московской «позвоночной» и тегеранской армянской школам. Когда я стала посещать последнюю, а мой папа за это платить, он даже сказал мне, чтобы я использовала любую возможность попрактиковаться в своих разговорных навыках. Например, если кто-то из пациентов госпиталя во время прогулки вдруг желает побеседовать со мной по-английски, я не должна убегать, как дикарь, или невежливо молчать, как глухарь. Вполне можно сообщить собеседнику свое имя и возраст, рассказать, какой красивый город Москва и как прекрасно, что советские врачи лечат иранских больных.

— Ты только случайно не скажи никому monkey (мартышка — англ) или dog (собака — англ), а то для иранцев это обидные обзывательства, — пошутил мой папа. — Сразу побегут к раису жаловаться!

Видимо, «жалобы раису» и испугался Серега, увидев, что его младший брат, крайне расстроенный недаванием ему скейта, остался наедине с тискающей его иностранкой. Пятилетний Сашка, хотя иностранными языками в силу малого возраста и не владел, но по-русски, когда хотел, мог изъясняться красиво, как взрослый. Но в данном случае общаться Сашка не хотел, он хотел кататься. А иностранная тетка, вцепившаяся в его щеки, ему мешала. Сашка хотел только одного — отнять у брата доску и у него, видимо, был план. И ровно в тот момент, когда мы с Серегой подкатились к Паризад-ханум, держащей в своих наманикюренных пальчиках Сашкины розовые щечки, хитрый Сашка попытался ногой выбить из-под старшего брата доску, для чего ему пришлось довольно резко оттолкнуть Паризад-ханум. При этом он громко и членораздельно изрек перл из фольклорного репертуара своего папы-хирурга — в печатном варианте пусть он звучит как «пендюшка».

Дополненное уменьшительно-ласкательным суффиксом, бранное слово звучало забавно и на удивление точно отражало суть того, к чему его применяли. По крайней мере, в исполнении Сережкино-Сашкиного папы. «Пендюшками» он величал назойливых женщин, а заодно — досадные обстоятельства, осложняющие жизнь. Например, суровое: «Вымотала меня эта пендюшка!» — это про приставучую пациентку. А пренебрежительное «Все это пендюшкины слезы» — про муху, из которой раздули слона.

Отцепляя от своих щек назойливую Паризад-ханум, маленький Саша выбрал тон первый, суровый:

— Уйди, пендюшка! — внятно молвил ангелоподобный мальчик в гробовой тишине, образовавшейся от того, что удивленная Паризад-ханум перестала щебетать.

Возможно, аналогичным тоном могло быть сказано и что-то вроде «Простите!» — например, когда ты отталкиваешь того, кто загораживает тебе выход из трамвая на твоей остановке, а ты опаздываешь.

— What did this pretty kid say? («Что сказало это прелестное дитя?» — англ) — вопросила Паризад-ханум, глядя почему-то на меня. Наверное, она тоже считала меня взрослой.

Серега больно ткнул меня в бок — мол, положение надо спасать! Я его поняла. Да и сама я была вежливой ровно на столько, чтобы догадаться, что истинное значение сказанного «прелестным дитя» иностранке переводить не стоит.

— He said that you’re very beautiful! («Он сказал, что вы очень красивая!») — отделалась я несложной фразой.

Тут Паризад-ханум расплылась в довольной улыбке и к нашему ужасу стала радостно причитать на все лады:

— О, пендюшка! I am pendiushka! What a nice Russian word! Such a polite Soviet boy! («Я пендюшка! Какое прекрасное русское слово! Какой вежливый советский мальчик!»).

Мальчишки прыснули в кулаки и разбежались. А я ради приличия постояла еще полминуты, затем почтительно, как хорошая девочка, сказала «Гуд бай!» — и тоже убежала к дружкам хихикать.

На следующий день мы старались не попадаться гуляющей Паризад-ханум на глаза — надеялись, что, не видя нас, она забудет и «прекрасное русское слово», которое так некстати выучила. А через пару дней мы и вовсе забыли о том, что научили Паризад-ханум плохому.

Зато на третий день вечером мама пришла с работы потрясенная и стала делиться с папой:

— Представляешь, эта интеллигентная персиянка, Паризад-ханум, заходит сегодня ко мне в приемный покой угостить персиками и вдруг заявляет: «Вы, Ирина-ханум, пендюшка!» Только не говори мне, что это очередное древнее распространенное персидское имя! — предостерегающе повысила голос мама и продолжила:

— Я аж дар речи потеряла! А она все повторяет это, заглядывает мне в глаза и спрашивает: «Вам приятно, Ирина-ханум?»

Я почувствовала неладное и стала подвигаться к входной двери, чтобы сбежать во двор. Но папа предугадал мой маневр:

— А ну-ка стой! Сдается мне, что без тебя тут не обошлось!

— И ведь не скажешь же ей, что это гадость! — продолжала рассказ мама, нарочито не глядя на меня. — Ну, я ее и спрашиваю: «Где ж вы, Паризад-ханум, услышали такое слово?!» А она мне: «А вот в нашем дворе гуляет такой прелестный и воспитанный белокурый мальчик, он мне так сказал! А девочка темненькая постарше перевела, что это по-русски значит — красивая! Такой маленький мальчик, а уже дамам комплименты делает! Такая прелесть! Вот я слово и запомнила, чтобы при случае тоже кому-нибудь из советских женщин комплимент сделать. А вы, Ирина-ханум, самая главная пендюшка!»

Тут папа покатился со смеху. Но маме было не смешно:

— Вот ты ее так воспитываешь, шуточками своими, а результаты получаю я! — закричала она. — Посмотрела бы я на тебя, если бы эта Паризад приперлась к тебе в кабинет с сообщением, что ты главный пендюк!

Тут мне стали делать внушение. Но быстро пришли к выводу, что я хотела, как лучше. И вообще у меня не было другого выхода. А что до маленького Сашки, так он не виноват — подцепил от своего старшего брата, который, в свою очередь, подцепил от своего отца. И я даже догадываюсь, где! Сережка мог «притащить пендюшку» с той самой операции, куда нас брал его отец: в процессе это словечко точно звучало и мне тоже запомнилось. Другое дело, что мне уже давно не пять, и я бы никогда не применила его ко взрослому человеку — тем более, к иностранке.

В итоге мои родители постановили, что если Сашку сейчас отругают, то он, наоборот, это неприличное словцо запомнит надолго. А если сделать вид, что ничего страшного не произошло — то, может, и забудет. И родителей Сашкиных расстраивать не надо — у них на днях целый ряд ответственных операций. А наша «Париж-в-зад» все равно скоро выпишется — и пусть тогда хоть всех подряд пендюшками обзывает! А пока не выписалась, надо просто предупредить всех наших, чтобы, если что, на «комплименты» от Паризад-ханум не реагировали.

Так оно и вышло. Паризад-ханум еще недельку пообзывалась на всех медсестер в гинекологии, а потом ее выписали. Говорят, после лечения в советском госпитале она сумела забеременеть — и не последнюю роль сыграл в этом как раз Сашкин отец. Он что-то там ей вырезал.

* * *

А я после той истории решила начать дружить с девочками. Пусть даже они ничегошеньки не понимают по-русски, зато хотя бы не обзываются и не ставят меня в неловкое положение. С разрешения родителей я стала приглашать к нам во двор дочек владельца соседнего продуктового магазинчика — иранца по фамилии Рухи. Мы общались на адской смеси английского, русского и фарси, но диковинным образом прекрасно друг друга понимали. А нахватавшись обиходных персидских слов, я снова вляпалась в лингвистический казус. Вернее, замаскировала под него осознанное преступление — и за него мне уже попало по-настоящему. Родители редко баловали меня сладостями, а я их очень любила — особенно, кукурузные хлопья в карамели. Они продавались в больших красивых коробках как раз в магазине отца моих подруг и стоили довольно дорого — 15 туманов. В какой-то момент жажда наслаждения вкусом стала во мне сильнее здравого смысла — и я придумала, как себе это наслаждение устроить. Я уже заметила, что в определенные дни и часы отец моих подружек оставляет за прилавком своего 15-летнего сына Хамида, а сам уезжает на закупки. Хамид был очень вежливым парнем или просто я ему нравилась, но он все время улыбался, когда меня видел. И когда я впервые заявилась к нему в магазин без родителей и ткнула пальцем в заветную коробку, Хамид с радостью мне ее протянул. И даже на то, что вместо оплаты я заявила «Пуль фарда!» («Деньги завтра!» — перс), добрый парень тоже радостно кивнул и улыбнулся.

В этом, собственно, и состоял мой план. Первоначально я рассчитывала со временем признаться в содеянном своему папе и попросить его отдать Хамиду 15 туманов. Но потом как-то забыла… Тем более, все так удачно складывалось, и юный продавец каждый раз по-прежнему радостно мне улыбался! Каждый раз — потому что я стала регулярно наведываться за лакомствами. И не только сама: я приводила своих друзей-мальчишек и при помощи своей волшебной фразы «Пуль фарда!» угощала их любыми вкусностями. Конечно, у моих подружек сладостей и так было вдоволь, ведь это был их магазин! А мальчишки, хотя и бывали противными, но, так же, как и я, избалованы лакомствами не были. Чуть ли не целый месяц сын хозяина безропотно выдавал мне все, что я у него просила. Но однажды час расплаты все же настал: видно, «фарда» накопилось столько, что недостачу заметил сам господин Рухи — и Хамиду пришлось меня «сдать». Как именно у них там все выяснилось, мне неведомо, но скандал у себя дома я запомнила очень хорошо! В тот роковой вечер мой папа как раз заглянул в магазинчик Рухи, где приветливый хозяин обычно по-дружески с ним болтал — как с единственным, кто в советском госпитале мог общаться на его родном языке. Но в этот раз господин Рухи выглядел смущенным и расстроенным: через слово извиняясь, он предъявил моему отцу счет, который уже хорошенько перевалил за сотню туманов. И тем вечером вместо ужина родители закатили мне разбор полетов, который им весьма удался. Возможно, именно из-за него с того самого далекого тегеранского 80-го больше ни в одну аферу я никогда в жизни не ввязывалась.

Забегая вперед, в конце того памятного года моя хваленая свобода закончилась. Нет, я так и не пошла в школу: посольская не открылась и в Союз меня не отправили. Но у меня появились новые хлопоты и обязанности.

Под новый 1981-й год, 27-го декабря, на советское посольство снова напали исламисты и отметили годовщину ввода советских войск в Афганистан серьезным погромом. Но если первое нападение наши еще как-то обсуждали, то про это особо не говорили — кроме того, что посольская охрана отбивалась от нападавших из брандспойтов — пожарных шлангов с мощной струей воды. И что у многих теперь на память останутся кусочки «грибоедовской» люстры.

В «антрактах» между эпохальными событиями и погромами «совсотрудники» вели обычную жизнь — работали, отдыхали, общались, любили… Мои родители не были исключением. Через две недели после моего десятилетия, которое случилось в середине месяца Мехр 1359-го года (15 октября 1980-го), у меня появился младший брат. И родители на удивление храбро начали оставлять его со мной на целый день, начиная с трехнедельного возраста, благо питался он не грудным молоком, а модной американской смесью, о которой в Союзе тогда даже не слышали. Моя мама радостно заявляла, что именно поэтому, в отличие от меня, которую она кормила грудью до года, у моего брата нет никаких диатезов и вообще детских болезней.

Мой младший брат казался мне каким-то буржуазно-глянцевым младенцем — во-первых, он почти не плакал и всегда улыбался, а во-вторых, к нему прилагалась масса удивительных вещей. Например, сумка для его ношения, в которой его также можно было ставить на заднее сиденье авто — в Москве тогда ничего подобного себе даже не представляли. Еще у него были одноразовые бумажные подгузники — прообраз памперсов — и пустышка с британским флагом. А в качестве инструкции к брату прилагалась красивая и вкусно пахнущая дорогой полиграфией французская книжка с цветными фотографиями, изображающими все этапы ухода за младенцем — от купания до кормления. Благодаря этой наглядной буржуазной агитации, я быстро освоила уход за новорожденным. Когда родители уходили, я засовывала брата в бумажные трусы (в просвещенном мире младенцев тогда уже не пеленали) и включала ему на всю мощность своего японского двухкассетника модную тогда группу «Чингисхан». А сама садилась читать про любовь или рисовать в альбоме армянскую церковь в своем окне — такое тогда у меня было увлечение. Но жизнь все равно изменилась, и порой я даже жалела о том времени, когда хотела скорее перестать дружить с мальчиками и стать настоящей девочкой. Сидя с братом, я ощущала себя не только полноценной девочкой, но иногда даже молодой матерью.

Благодаря тому опыту, в свои 18—20 лет я никогда не разделяла розовых грез своих подруг о безмятежном материнстве с очаровательным пупсом на руках. Я точно знала, что ребенок — это какашки, пусть и в бумажные трусы, это строгий режим и это несвобода.

Сноска-1:

Бимарестан-е-шоурави (тегеранский госпиталь СОКК и КП (советского общества Красного Креста и Красного Полумесяца) был основан в 1946 году в рамках санитарно-эпидемиологические отряды, созданных советским Красным Крестом после окончания Второй мировой войны. Они работали в самых горячих эпидемиологических точках: в Маньчжурии ликвидировали эпидемию чумы, в Польше боролись с тифом, в Северной Корее уничтожали очаги холеры, оспы и прочих инфекционных заболеваний. В 1946-м году Красный Крест развернул 17 госпиталей на территории КНДР, 8 больниц в Китае и по одной в Аддис-Абебе (Эфиопия), в Лахдарии (Алжир) и в Тегеране (Иран).

В начале 1960-х, после подписания договора об экономическом сотрудничестве между Ираном и Советским Союзом, советский госпиталь был отстроен и оборудован иранской стороной по самым современным стандартам. Бимарестан-е-шоурави был доступен для людей с небольшим достатком и очень популярен у населения. При больнице постоянно работало около 70 советских врачей разного профиля, младший медицинский и обслуживающий персонал набирался из местных. Советский госпиталь закрыли в 1983-м году, когда отношения СССР с Ираном существенно осложнились.

Сноска-2:

Тегеран — один из крупнейших мегаполисов Азии. С конца 1950 — х и до революции 1979-го приезжать в иранскую столицу было так же престижно, как в Париж или Нью-Йорк. Шах Мохаммед Пехлеви стремился, чтобы его столица ни в чем не уступала столицам его западных друзей. По сей день большая часть застройки — та, которая была на пике моды в начале 1970-х, когда шах взялся активно модернизировать город.

Однако свое историческое лицо Тегеран еще раньше, столетие назад, когда отец Мохаммеда, Реза-шах Пехлеви, приказал уничтожить стены, построенные его предшественником, шахом Насреддином. Взойдя на престол, его сын продолжил дело отца, возведя на месте средневековых построек модные тогда в США серые коробки из стекла и бетона с зеркальными стенами.

Сноска-3:

Мохаммед Моссадык — шахский министр, ставший опальным еще при шахе в связи с инициированной им программой национализации нефти. За это исламские власти его одно время уважали и даже переименовали в честь Моссадыка главную улицу иранской столицы, носившую имя шаха Пехлеви. Но позже Моссадыка тоже подвергли анафеме и переименовали улицу в Валиаср — в честь 12-го шиитского имама. Так она и называется по сей день.

Сноска-4:

Из блога экс-поссла Исламской Республики Иран в РФ господина Реза Саджади:

«В конце эпохи Каджаров и начале-середине правления Пехлеви Лалезар играла роль самой современной улицы столицы. Здесь находились самые модные, интересные, богатые заведения Тегерана. Считается, что, после своих путешествий по Европе Насреддин-шах Каджар решил создать в столице собственные «Елисейские поля» — ими и стала улица Лалезар, появившаяся по его приказу.

Множество иранских певцов стали известны, благодаря выступлениям в концертных залах, в барах и кабаре на улице Лалезар. Там находились «Кафе Парс», «Гранд-Кабаре», театры «Наср» и «Парс», тегеранский «Мулен Руж», театральный комплекс «Рудаки», кинотеатры «Лале» и «Кристаль» (только кинотеатров на Лалезар было 15!) и многое другое. Именно здесь начали открываться первые магазины «западного типа», вроде ГУМа или ЦУМа в Москве — «Пирайеш», «Дженерал Мод» и т. п. У многих людей старшего поколения улица Лалезар связана со множеством воспоминаний.

Сегодня модные улицы Тегерана расположены совсем в других районах. Улица Лалезар превратилась в ряд магазинов, торгующих электрическими приборами, а на пристроенной к ней улице Лалезар-Ноу продают люстры и все необходимое для освещения и иллюминации.

Чтобы увидеть улицу Лалезар, надо доехать до метро «Саади», пройти по улице Джомхури и оттуда свернуть на улицу Лалезар (кстати, она расположена недалеко от Посольства России в Иране)».

Сноска-5:

Остросоциальный роман иранского прозаика Мортеза Каземи (1887—1978) «Страшный Тегеран» описывает жизнь персидского общества в 20-е годы ХХ века, в период правления Реза-шаха, отца Мохаммеда Пехлеви. Его первая часть — «Махуф» — опубликована в Тегеране в 1921-м году. Вторая часть под названием «Память о единственной ночи» увидела свет в Берлине в 1924-м году. На русский язык роман переводился дважды — в начале 1930-х годов и в 1960 году.

Произведение живописует жизнь тегеранского высшего общества на фоне городской бедноты и бесправного положения женщин. Автор клеймит нравы общества, измеряющего человеческое достоинство деньгами. Символом праздной и беззаботной жизни бомонда в романе служит улица Лалезар, как средоточие светской жизни и удовольствий, доступных толстосумам.

Сноска-6:

Из интервью Л. В. Шебаршина «Новой газете», 2001-й год:

«Шахская семья хотела дать дорогу своеобразным свободам. К примеру, сестра шаха, считавшаяся покровительницей искусств, содействовала постановке спектакля в театре Тегерана, в ходе которого на сцене не имитировался, а совершался половой акт. Это не считалось варварством, а вот запрет на подобные вещи трактовали как мракобесие.

Порнография потоком шла в Иран вместе со многими другими, совершенно чуждыми исламу проявлениями «цивилизации». Традиционный образ жизни иранцев более порядочен и морален, чем то, что называется западной цивилизацией. Я имею в виду те ее проявления, которые мы теперь и у себя наблюдаем: культ насилия, порнография, нравственная разнузданность, наркомания, культ индивидуальных прихотей. А общество, нация, страна, принципы оттеснены на дальнюю периферию. В Иране же традиционные ценности приняты обществом, разделяются им».

Глава 2. Веселый бахман 1358-го

21 января — 19 февраля 1980 года

Бахман — позитивные мысли

Хроника событий в месяц БАХМАН 1358 года глазами иранской прессы:

5 бахмана 1359 года (25.01.1980) президентом Ирана стал Абульхассан Банисадр.

9 бахмана (29.01.80) — на заседании организации Исламская конференция в Исламабаде (Пакистан) резко осуждается ввод советских войск в Афганистан.

12 бахмана (01.02.80) — первая годовщина возвращения в Иран опального духовного лидера аятоллы Хомейни и назначения им переходного правительства (аятолла прибыл в Тегеран из изгнания 12 бахмана 1357-го года или 1 февраля 1979-го).

22 бахмана (11.02.80) — первая годовщина исламской революции (22 бахмана 1357-го или 11 февраля.1979-го шах свергнут, а Иран объявлен Исламской республикой).

29 бахмана (18.02.80) — День союза курдских студентов и День памяти курдского генерала Мустафы Барзани (см. сноску внизу).

Хроника событий в период с 21 января по 19 февраля 1980 года глазами советской прессы:

23.01 — США официально предостерегают СССР от вмешательства в дела стран Персидского залива.

29.01 — Канада объявляет о том, что четырем американским дипломатам удалось вырваться из Ирана по канадским паспортам.

12.02 — международный олимпийский комитет отклоняет требование США об отмене или переносе предстоящих Олимпийских игр, которые должны состояться в Москве.

Когда мы переехали в госпиталь, моих родителей поочередно свалил грипп. Пока болела мама, мы с папой изучили окрестности. Когда слег он, я повела маму по тем местам, которые уже знала. Мама вздрагивала от бесконечных пронзительных сирен амбулансов (карета скорой помощи) и музыкальных клаксонов, поющих на все лады. Ей казалось, что произошло что-то чрезвычайное, ведь в Москве никогда не сигналили просто так. Но в Тегеране истошный вой автомобиля означал лишь то, что у водителя хорошее настроение. В ту пору в моду вошли затейливые сигналы, их специально монтировали в машины, а гудеть на свой вкус иранским автолюбителям не воспрещалось никогда. Самая веселая какофония случалась в «шулюх» — так коротко и емко иранцы зовут пробку в часы-пик.

Настораживали маму и протяжные крики разносчиков газет и фруктов.

«За-а-а-ардалу! За-а-а-ардалу!» — печально выводил на всю улицу торговец, толкая перед собой тележку с горой золотистых плодов.

— У него что-то случилось? — пугалась мама.

— Он просит купить у него абрикосы, — важно пояснила я, повторяя то, что говорил мне папа.

Я привела маму в лавку, где пекли ароматный, лучший в городе «барбари» — берберский хлеб с кунжутом. Когда булочник протягивал мне эту длинную, восхитительно-пышную, с пыла с жару лепешку, весь мир исчезал, так это было вкусно.

Показала «супер» — ближайший магазин, где можно было купить сразу все — от еды до магнитофона. Советских людей тогда еще удивляли супермаркеты, торгующие всем подряд. Но к хорошему привыкаешь быстро: вскоре все наши удивлялись, как могли в Москве ходить за продуктами в один магазин, а по хозяйственным нуждам — в другой.

Накануне мы с папой разведали места, куда я теперь упорно тащила маму — датскую кондитерскую, полную нарядных пирожных, и булочную при армянской церкви, где выпекали ароматные слойки с заварным кремом — что-то вроде нашего «наполеона», но с армянским названием. В датской кондитерской папа купил мне кольцо с творожной начинкой неописуемой вкусноты, а свежий армянский «наполеон» довершил революцию в моих вкусовых рецепторах. Ничего подобного я раньше не пробовала! И теперь точно знала, куда тащу маму.

Но она все время мешала мне быстрее привести ее, куда надо. То замрет столбом перед витриной с туфлями, то перед ювелирной лавкой. Я дергала ее за руку и ныла, пока она не сказала тихим злым голосом:

— Вырастешь — поймешь!

Я выросла и поняла. Красивые туфельки, сумочки, ювелирные изделия и прочие радости, украшающие жизнь, в нашей стране в то время приходилось «доставать» — стоять в очередях, иметь связи, покупать из-под прилавка… Это было что-то вроде национального спорта по добыче дефицита и многие в нем преуспевали. Но вот так запросто, спокойно и даже вальяжно выставленные на всеобщее обозрение и продажу «дефицитные» французские туфли лишали советского человека привычных ориентиров. И даже казались каким-то развратом. И что же, каждый может взять и купить это чудо?! Но как же тогда выделиться из толпы?

Тогда мы еще не понимали важность и стоимость денег. Ведь даже имея их, без нужных связей в Москве ничего путного было не купить.

В Тегеране моя мама вела себя, как и положено блондинке, выросшей на Арбате, младшей любимой дочке в семье известного психиатра. А именно — ей везде чудились микробы и провокации, причем первых было намного больше. Она обжигала над конфоркой душистый свежеиспеченный хлеб, уверяя, что он «кишит вредоносными азиатскими вирусами».

Все, что продавалось не в магазинах (а в Тегеране, как и во всех восточных мегаполисах очень развита уличная торговля), мама называла «кустарщиной», если это были вещи, и «жуткой антисанитарией», если это было едой. Она без конца заставляла мыть руки — и не только нас с папой, но и всех окружающих. Ей постоянно мерещились чума с холерой, а заодно болезни, исчезнувшие несколько веков назад. Странно, как она вообще выживала в этом городе. Наверное, ее спасало наше нахождение среди советских врачей, к которым она привыкла с раннего детства. По образованию мама экономист, но медицину любила больше любого дипломированного врача, а главным ее хобби была диагностика. Любительская, разумеется. Она обожала выставлять диагнозы и назначать лечение, в том числе и окружающим людям в белых халатах. Среди наших эскулапов, народа с юмором и богатым опытом в горячих точках, даже завелась присказка: «Какой сложный случай! Без Ирины-ханум мы тут бессильны!»

Тегеранского общепита мама боялась особенно. Ей казалось, что там нас как минимум отравят, а как максимум утащат в горы. Но в тот раз мне все же удалось затащить маму в кафе на улице Надери, расположенное в одноименном отеле (см. сноску-1 внизу).

Там мы угостились умопомрачительным голландским ванильным мороженым, а потом еще местным фруктовым шербетом вприкуску с фисташками и грецкими орехами. Кстати, и кафе, и отель существуют по сей день, там до сих пор включают Гугуш (знаменитая иранская певица, этническая азербайджанка, любимица шахской семьи, в революцию бежала в США), наливают свежий айран (местный кисломолочный напиток), щедро накладывают «фалюдэ» (ширазское мороженое из свежих фруктов со льдом) и выпекают тегеранский вариант «пончиков-донатсов» — с фисташковой глазурью.

В 80-м тегеранцы еще открыто слушали Гугуш и турецкую певицу Ажду Пеккан, невзирая на неодобрение этих див исламской революцией. Гугуш пела о любви, о матери, о родине — это мне рассказал папа. Я не понимала слов, но песни ее все равно трогали меня до слез. Гугуш исламская власть запретила не потому что, будучи азербайджанкой, она была близка с шахбану Фарах, а только за то, что она покинула родину и не приняла новый строй.

К турчанке же Ажде Пеккан у мусульманской морали были более серьезные претензии. Говорили, что ее любил сам шах: до его свержения на иранском национальном телевидении, которым командовал шахский родственник, Ажда-ханум пела и плясала чуть ли не в чем мать родила. И тем раз и навсегда оскорбила нравственные чувства правоверных.

Аллах и впрямь даровал этой по-восточному сексапильной ненатуральной блондинке отменные голос, тело и темперамент. Даже на меня девятилетнюю ее выступления действовали зажигательно (мы смотрели их по видео в доме у моих местных подруг). Сегодня Ажде 71 год, а недавно я услышала, что она по-прежнему возглавляет рейтинг самых красивых турецких певиц. Что ж, достойно уважения: если молодость и красота не вечны сами по себе, то талант и стремление к красоте имеют право на долголетие, были бы желание и силы у их обладателя.

Оплачивая счет в кафе, мама запуталась в «туманах» — местных купюрах. Иран охватила страшная инфляция и деньги на карманные расходы впору было носить в мешке, столько это было бумажек (подобное мы увидим на родине только спустя десятилетие, в 90-х). Невольно ассоциируя туман с рублем, маме было очень сложно отстегнуть пару тысяч за мороженое. Из кафе она вышла растерянная.

Спустя короткое время мама уже без страха заходила в мои любимые французскую и датские кондитерские, в армянскую «кантину» возле посольского клуба и в кофейню на 30-м Тире — на улочке, которую мы прозвали «проспектом 25-летия Октября» (см. сноску-2 внизу). Удивительным образом эти кафешки не закрылись даже в войну, только стал опускать на витрины светомаскировочные жалюзи.

Мы прошлись до улицы Моссадык, которая еще на нашей памяти носила имя шаха Резы Пехлеви. Эта главная торговая улица иранской столицы была в двух шагах от нашего госпиталя.

В тот день вся улица была увешана плакатами с изображением какого-то усатого господина и подписями на вязи и на английском. Моих знаний хватило, чтобы понять, что исламская республика выбрала своего первого президента, им стал Абульхассан Банисадр — этот самый дядька с пышными усами.

Кстати, самый первый президент Исламской Республики Иран, выпускник Сорбонны Банисадр, так и не смог угодить нового режиму, не оправдал доверия Хомейни и вскоре тайно бежал на Запад, нарядившись в халат и платок моджахеда, закрывающий все лицо. А от своих заметных усов избавился, запершись в туалете на борту лайнера, взявшего курс на Париж.

Мама даже не заметила, что я замерла столбом возле плаката с усатым президентом, и ушла вперед, завороженная бесконечными витринами, кинотеатрами с афишами, журналами с кинозвездами… И пусть глянец в киосках на арабской вязи, а киношки закрыты революцией, но сама картинка недавно угасшей полной жизни восточной столицы манила и влекла…

А потом, как это обычно бывает в Тегеране, с первыми звуками вечернего азана стремительно стемнело. Вспыхнули огни уцелевших реклам, в воздухе потянуло кебабом из открывшихся к ужину ресторанчиков, и мама заторопилась домой. Город казался ей враждебным.

* * *

В отличие от мамы, я в Тегеране чувствовала себя как дома. Это ощущение пришло дня через три после нашего приезда и больше меня не покидало. Я ощущала внутренние вибрации этого города, будто он был мне родным. Слов таких я тогда, конечно, еще не знала. Но чувствовала здесь себя гораздо лучше, чем дома. Перестала болеть бесконечными детскими болезнями, из которых не вылезала в Москве, похудела, повзрослела, стала более спортивной, серьезной и собранной. За неимением школьной рутины я много читала, и меня интересовало все на свете.

Теперь я понимаю, что тогда, в девять лет, у меня на каждом шагу происходил так называемый «разрыв шаблона»: в школьных учебниках я читала одно, а реалии окружали меня совсем другие. При этом революция, война, светомаскировки и постепенное разорение некогда пышного восточного города были для меня большей реальностью, чем зима со снежками и катком, на котором проводили время мои московские подружки и писали мне об этом в письмах. Хуже или лучше моя действительность, чем у подруг, я понятия не имела, она просто была иной.

Почту нам привозили раз в месяц. Мы считали дни до доставки: в нашей изоляции получать и читать письма «с большой земли» стало не просто удовольствием, а семейным ритуалом. Корреспонденция добиралась до нас с большой задержкой и все очень радовались, обнаруживая в очередной доставке весточку для себя. Из всей нашей колонии больше всех писем получала я, благодаря своей подружке Оле.

Подозреваю, что Оля писала мне каждый день: я всем на зависть оказывалась в числе адресатов в каждой доставке. Это не удавалось больше никому в госпитале, кроме моей мамы. Она тоже получала письма с каждой почтой — от своей мамы, моей бабушки.

Это были развернутые письма-наставления, написанные каллиграфическим почерком на красивой бумаге, от которой пахло бабушкиными духами. К каждому посланию она прилагала открытку с видом Кремля или какого-нибудь московского музея — «чтобы мы не забывали Родину». В тексте бабушка активно упоминала комсомольцев из «Молодой гвардии» и Зою Космодемьянскую, имея в виду, что в чужих краях мы должны проявлять такую же стойкость и непоколебимость.

Мама читала нам с папой бабушкины письма вслух, предварив чтение грозным предупреждением:

— Моя мама — человек старой, правильной закалки! А вам двоим лишь бы похихикать! Несознательные вы люди!

Мы с папой делали серьезные, сосредоточенные лица, но в особо высокопарных местах все равно прыскали со смеху. Мама сердилась, но все равно всегда дочитывала бабушкины послания до конца. Каждое письмо венчалось бабушкиным напоминанием, что вдали от Родины мы обязаны проявлять бдительность, не забывая об американской ядерной угрозе, и внося свой посильный вклад в дело борьбы за мир, в которое сегодня вовлечен каждый советский человек.

Чтение бабушкиных писем чем-то напоминало мне «политику», как мы в Москве называли школьные политинформации, которые начались у нас со второго класса. Хотя, безусловно, бабушкины письма приходили намного реже и были существенно короче, чем «политика», из-за которой раз в неделю нужно было приходить за 45 минут до первого урока. Вставать в такую несусветную рань было ужасно, особенно зимой. Мой папа тоже терпеть не мог политику, как и я, потому что водить меня в школу к 7.30 приходилось ему.

Олины письма я никому не читала и прятала в красивую металлическую коробку из-под датского печенья.

В начале февраля я получила подружкино письмо, которое она написала мне сразу после зимних каникул, в первый учебный день третьей четверти. Оля сообщала, что у них все по-старому: в нашей школе идут бесконечные «уроки мира», на них приглашают ветеранов Великой Отечественной войны и расспрашивают, что они думают по поводу американской ядерной угрозы.

Из новостей Оля выделила только дневник наблюдения за погодой, который им велели вести на природоведении, ежедневно отмечая осадки и температурные колебания. Для этого в СССР продавались тетради со специальными графами и подсказками. У меня такой, разумеется, не было, и в качестве примера подружка прислала мне листок, выдранный из ее собственного погодного дневника.

Целый день я добросовестно перечерчивала графы заветной странички. За бумагой папа посоветовал сбегать в канцелярию госпиталя и не ошибся. Ее заведующая тетя Света, Лешкина мама, так умилилась, услышав про дневник погоды, что выдала мне рулон ватмана.

Дневник у меня вышел на славу — огромный, как стенгазета, разрисованный разноцветными фломастерами, коих у меня был целый арсенал. Я повесила его на стену, как календарь. Но вот дальше дело не заладилось. Одноклассники чертили температурные кривые, разбирали виды облачности, рисовали снежинки и дождинки. А у меня за окном каждый день была совершенно одинаковая погода — с ярким солнцем на высоком синем небе без единого облачка. Вскоре вести такой монотонный дневник мне надоело, и я переделала его в карту сокровищ. Тогда как раз приятель мой Сережка прочитал «Остров сокровищ» и заразил всех остальных страстью к кладоискательству.

Каждый новый день жизни в советском госпитале приносил нам, пятерым «детям полка», очередные открытия. В поисках клада на территории больницы, мы обнаружили много всего любопытного. Правда, материальной ценности в этом не было, зато помогало нам познавать мир. А его, ввиду отсутствия давления школьной программы, мы познавали хотя и хаотично, зато всерьез и надолго.

Слоняясь длинными солнечными деньками, пока родители работали, по больничному двору, наша с виду однообразная жизнь обрастала собственными приметами, легендами и забавными персонажами.

Помимо нас, во дворе в дневное время «гуляли» только местные садовники, ухаживавшие за лужайкой. Это они разрешали нам, пока никто не видит, носиться по английскому газону под восхитительно брызгающимися автоматическими поливалками. Мы валялись на идеально подстриженной траве, любуясь солнечными бликами в причудливых россыпях брызг. Иногда во влажной мороси вдруг расцветала крупная, яркая радуга, сияя всеми своими фирменными цветами. Мы делили ее между собой, каждому по цвету, и воображали, будто мы живем на радуге и у каждого по дуге-этажу. Нас было всего пятеро, а цветов целых семь, поэтому два — фиолетовый и голубой — обычно оставались бесхозными. Они были мутно-смазанными, не яркими, поэтому «жить» на них никто не хотел. Мы представляли, что на мрачноватой фиолетовой дуге обитают злые разбойники, а рядом, на голубой прожилке, спрятан клад. И чтобы его добыть, мы должны объединиться и победить «фиолетовых».

Целыми днями мы сочиняли приключенческие истории в духе Тома Сойера и Гекльберри Финна и «Острова сокровищ». Только героев меняли на тех, кто поближе, чтобы было увлекательнее. Так у нас появился любимый персонаж — господин Мамну. Мы сражались с этим мрачным хранителем клада целый месяц, пытаясь отвлечь его и выкрасть сокровища, которые он неусыпно сторожил.

Как в любом замкнутом мирке, в нашей больнице все друг друга знали — и советские врачи, и местный персонал. Другое дело, что запомнить имена друг друга русским и персам было не так-то просто, и в ход шли прозвища. При этом местные давали их нашим по профессиональному признаку, а наши все время норовили переименовать их на русский лад.

Все санитарки с именем Фатима, а их было несколько, стали Фаньками.

Пожилой консьерж нашего жилого дома, которого я уже упоминала, из Калана («великий, старший» — перс) превратился в родного нашему слуху Коляна.

Медсестра приемного покоя, мамина помощница-переводчица Роушани (блестящая — перс.) стала Розочкой, а садовник Барзулав (орел — перс.), поливающий газон перед нашим домом — Борькой.

Толстую повариху столовой по имени Зиба наши ласково звали тетей Зиной, а ее молодую хорошенькую помощницу Эмеретет (бессмертие — перс.) почему-то переименовали в Мегерку.

Персы присвоенные им русские имена запоминали, а вот наши — нет.

Исключением была только я со своим привычным восточному слуху именем, только местные произносили не «Джамиля», а «Джамиле», добавляя уважительное «ханум».

Всех прочих иранские сотрудники советского госпиталя величали запомнившимися им русскими словечками, связанными с профессией. Например, доктор-нос, завхоз-ага (ага — господин-перс), начмед-ага — краткий вариант «господина начальника медицинской части». Имена моих друзей мальчишек местным никак не давались, и они величали их на манер Хоттабыча с его «достопочтимым Волькой-ибн-Алешей».

Например, папа нашего Максима был офтальмолог или доктор-чашм (чашм — глаз — перс). Поэтому Макса наши «бимарестанские» персы звали «Песар-э-доктор-э-чашм-ага» — а иначе говоря, господин сын доктора-глаза. Наш Лешка был «господин сын доктора-носа». Надо ли говорить, что не проходило и дня, чтобы мы не поупражнялись в остроумии на тему Сережи и Саши, которые были «господами сыновьями доктора акушера-гинеколога»?!

Мы, в свою очередь, тоже не могли запомнить имена всех тех местных, с кем сталкивались ежедневно — садовников, медсестер, водителей, охранников — и обозначали их по каким-то внешним либо поведенческим приметам.

Так в первый месяц войны у нас появилась тетя Хамуш. Эта пожилая санитарка из местных каждый день на закате высовывалась в окно верхнего этажа госпиталя и истошно вопила: «Хамуш! Хамуш!»

Конечно, так мы ее и прозвали. Тетя Хамуш стала неотъемлемой частью нашего дня, как кукушка в старинных часах, а заодно и признаком стабильности — часики тикают, кукушка кукует, значит, все в порядке, все идет своим чередом. Около 6 вечера мы впятером базировались на скамейке под окнами в ожидании тети Хамуш. И когда однажды она не вылезла со своими криками, это было так странно, что я помчалась к отцу в кабинет, выяснять, что случилось с нашей тетей Хамуш?!

Папа посмеялся и объяснил, что «хамуш» — это на фарси «Туши свет». При помощи этих криков санитарка, которую зовут нормальным персидским именем Фариде, напоминает пациентам стационара, что настало время светомаскировки. А сегодня не кричала, потому что «джума» (пятница — перс.). Фариде ушла домой пораньше, потому что в «татиль» (выходной — перс.) не бомбят.

Еще был господин Зуд, один из трех водителей нашего большого бимарестанского автобуса с красным крестом на борту. На этом автобусе мы иногда организованно выезжали на базар Бозорг (базар-е-бозорг — самый крупный базар Тегерана) или какую-нибудь экскурсию — например, в Кередж, ближний пригород Тегерана.

Едва выехав за ворота, этот водитель начинал приговаривать: «Зуд! Зуд-зуд! Зуд-зуд-зуд!» Сначала потихоньку, а потом переходил на крик.

Пассажиры думали, что у него что-то чешется, но спросить стеснялись. Даже пытались подослать к нему нашу «доктора-кожу» тетю Зою, вдруг Зуд доверится профессионалу?

Мой папа вовремя услышал эту историю от мамы и спас Зуда от принудительной госпитализации в кожно-венерологическое отделение, сообщив, что «зуд» — это в переводе с фарси «быстро», а «зуд-зуд» — «скорей-скорей!». И водителя, которого зовут Мохсен, раздражает не кожный зуд, а медлительность других участников движения.

И еще предупредил, чтобы мы не обольщались, если кто-нибудь скажет нам: «Я — ваш!» Потому что «яваш» по фарси значит «успокойтесь».

Господина Мамну мы с мальчишками открыли для себя на второй месяц моей жизни в госпитале — на заднем дворе, где был морг. В пору страстей по кладам сие зловещее место нас очень интересовало. Ну, где еще, как ни там, можно надежно припрятать клад?! Нормальный человек побоится полезть в морг, вот клад и лежит себе спокойненько. Но нас, храбрую команду кладоискателей, покойниками не напугать!

С этими мыслями как-то в разгар рабочего дня мы отправились на дело — на задний двор, ходить на который нам разрешалось только по делу — в столовую и прачечную. Раньше мы этот запрет не нарушали, на заднем дворе и интересного-то ничего не было, только подсобные службы госпиталя — помимо пищеблока и прачечной, только склад, котельная и пресловутый морг. Окна родительских кабинетов туда не выходили, и мы, согласно разработанному заранее плану, принялись громоздить друг на друга раскиданные рядом деревянные ящики.

Мы собирались влезть на них и заглянуть в окно морга, но сделать это мог только кто-то один из нас, уж больно шаткой получалась пирамида. Сначала хотели водрузить туда нашего самого маленького — Сашку, благо он меньше всех весил. Сам Сашка был не против. Но его старший брат заявил, что Сашка ничего не понимает ни в кладах, ни в «трупаках», и только описается со страху, а ему, Сережке, потом объясняться с родителями.

Господа сын доктора-глаза и сын доктора-носа Макс и Лешка, откровенно говоря, были трусоваты, а Макс еще и не раз проявлял себя брезгливым маменькиным сынком. Серега был парень, что надо, но с ним мы все время соперничали в удали. И когда он вызвался лезть в окно морга вместо младшего брата, я не могла допустить, что первопроходцем станет Серега. И завопила: «Девочкам надо уступать, забыл?!»

Серега подозрительно легко согласился, и я стала карабкаться вверх по ящикам. Приятели тем временем поддерживали основание пирамиды, которая изрядно шаталась и угрожающе скрипела.

Цель была уже близка, когда вдруг изнутри заведения для мертвых раздались истошные крики: «Мамнуууууу! Мамнуууууу!»

В ту же секунду моих сообщников как ветром сдуло. С визгом они бросились врассыпную, забыв и о ящиках, и обо мне. Пирамида пошатнулась, и я торжественно грохнулась с нее в лужу, натекшую из радиатора морговского холодильника.

В этот роковой момент передо мной и предстал господин Мамну — толстый перс в белом халате, очках и резиновых перчатках. Продолжая бормотать свое «мамнуууу-мамнуууу», он помог мне подняться и отвел прямиком в приемный покой к маме, которую знал.

Мамины помощницы-переводчицы Розочка и Сарочка (тетя Сара была единственной из местных, которую русские звали ее исконным именем), свободно болтавшие по-русски, объяснили маме, а заодно и мне, что «мамну» — это по-персидски «запрещено», «нельзя». А за руку меня держит санитар морга, живописующий, как я лезла в его окно. Санитара звали Мамад, но для нас он навсегда остался господином Мамну.

Вечером того же дня, при разборе полетов, моих родителей почему-то больше всего интересовало, почему я лезла в морг в гордом одиночестве?!

Но не могла же я сдать друзей! Хоть они меня и бросили, спасшись позорным бегством, я монотонно бубнила свое: «Просто стало интересно!».

Теперь я понимаю, что мои родители, должно быть, испугались, что я расту с отклонениями. Ладно бы еще любопытство за компанию, но девочка, одиноко ломящаяся в окно морга, не может не настораживать.

— Тебя же специально предупреждали, что на задний двор без дела ходить нельзя! — недоумевала моя мама.

— Почему ж без дела? — усмехался папа. — Это как с петухом из дома отдыха! Нужность любого запрета надо на испытать на собственной шкуре.

Историю с петухом папа припоминал мне в случаях проявления мною упрямства и любопытства, несовместимых с моей личной безопасностью. Мама считала, что это глупо и недальновидно, папа ее поддерживал, но все же находил в этом и попытку познать мир.

Дело с петухом было в том самом санатории, где я отдыхала в шкафу. К деревне, где я якобы ночевала, надо было идти лесочком. На полпути тропинка неожиданно выводила на полянку, где перед путником открывалась сказочная картина — одиноко стоящая среди леса настоящая русская печь. Казалось, что вот-вот из лесу выйдет Емеля-дурак и «поедет на печи, выпекая калачи». Как выяснилось позже, почти так оно и было: печку использовали для пикников в лесу как деревенские, так и отдыхающие из нашего санатория. На нее даже была установлена определенная очередность.

Стояло самое грибное время, отдыхающие приносили полные корзины и всем очень хотелось жареных грибочков. Но пожарить богатый урожай было негде, в санатории предписывали диетические столы и строго следили, чтобы отдыхающие не устраивали никакой кулинарной самодеятельности. Увидев печь, мои родители, тогда еще совсем молодые люди, озарились идеей и подбили группу единомышленников из отдыхающих «записаться» на печь на самый востребованный вечер пятницы. Сказано — сделано: хозяйка, у которой я якобы жила, сообщила, что запись на печь ведет их колхозный «замкульт» — зампредседателя по культработе. А изба его стоит перед лесом, ближе к санаторию.

Печь застолбили, а с утра пораньше вся компания, участвовавшая в вечернем пикнике, отправилась по грибы. Вернулись только к вечеру, уставшие, но с полными корзинами. Передохнули немного, съели диетический санаторский ужин и отправились на опушку к печи — готовиться к пиру на свежем воздухе.

Тропинка от санатория к лесу с печкой проходила как раз мимо избы колхозного замкульта. По пути в деревню за козьим молоком мы проходили мимо этого дома каждое утро и каждый вечер: замкульта до записи на печь никто не знал, зато его петуха знали все, уж больно громко он кукарекал. Лично я на тот момент видела этого петуха дважды в день две недели подряд и не обращала на него ни малейшего внимания. Но в тот вечер одна отдыхающая тетя из нашей компании вдруг сказала:

— Ой, мы когда зашли к замкульту во двор, чтобы на печь записаться, этот его петух нас чуть не заклевал! Он, оказывается, у него какой-то бешеный, а особенно детей ненавидит! Поэтому замкульт отдельно предупреждает, чтобы дети мимо него не бегали, а то петух так нервничает, что даже из загона может выскочить, догнать и выклевать глаза!

Моя мама в ужасе разохалась и тут же стала настойчиво внушать мне, что мимо петуха надо не бежать, а идти тихо-претихо, на цыпочках, лишь бы он не волновался! Запретить мне ходить мимо петуха вовсе мама не могла: другой дороги к деревне не было. А ходить туда мне требовалось — ради поддержания семейной легенды, что я там живу, и ради дружбы со Светкой, дочкой хозяйки. Сама Светка прийти ко мне не могла, посторонних детей на территорию нашего санатория не пускали тоже.

— Уж не из-за этого ли петуха в нашем доме отдыха запрещены дети?! — засмеялся мой папа.

Дойдя до печи и приступив к чистке грибов, про замкульта и его петуха все тут же забыли. И только меня терзали смутные подозрения, что петуха оклеветали. Все же я каждый день проходила мимо него, иногда даже бегом, и ни разу он не проявил своего бешенства.

При разделке богатого грибного урожая выяснилось, что не хватает одной сковородки: ее выпросили за ужином на санаторской кухне, а потом забыли в холле. За ней послали меня, как самую младшую. Я было припустила бегом по тропинке, но тут вспомнила про недавно открывшуюся мне петушиную злобность. Как и велела мне мама, я замедлила шаг, а поравнявшись с петушиным загоном, подозрительно в него покосилась. Петух стоял ко мне задом, проявляя полнейшее равнодушие к тому, иду я или бегу и есть ли я вообще. Сковородку я благополучно нашла в кресле у входа и возвращалась назад вприпрыжку, весело ею размахивая. На этот раз я еще издали заметила, что из петушиного загона за мной пристально следят. Но каждый раз менять темп в угоду петушиному расположению духа мне казалось унизительным, к тому же, я все же склонялась к мнению, что замкульта нарочно оболгал своего петуха, чтобы возле его двора не играли деревенские дети и не мешали ему спать своими криками. Если петух и впрямь так ненавидит детей, что выклевывает им глаза, то почему не обращал на меня внимания все эти две недели?! А если у него все зависит от настроения, как у моей мамы, то с какой стати я должна под него подстраиваться?! Ничего плохого я ему не делаю, а тропинка общая и я могу идти по ней, как хочу.

С этой мыслью я не только не перестала скакать по дороге, размахивая сковородкой, но поравнявшись с петухом, особенно красиво подпрыгнула, воздев сковородку в небо, будто бадминтонную ракетку. Петух напрягся до самого кончика гребешка и принял воинственную позу. Но к этому моменту я уже почти миновала его жилище, поэтому храбро обернулась на скаку и приветственно помахала петуху сковородкой.

Дальнейшее я помню только со слов стоявших у печи, перед которыми открылась следующая картина. Сначала из чащи на опушку выскочила я, мчащаяся по тропинке с такой скоростью, что взрослым показалось, что я лечу по воздуху, помогая себе сковородкой. А сразу следом за мной гигантскими скачками и с клювом наизготовку несся замкультовский петух. Он уже почти меня настиг и готовился клюнуть в мягкое место, когда я с победным воплем достигла печки, спряталась за спину папы и уж оттуда всерьез замахнулась на петуха сковородкой. Петух затормозил на всей скорости, подняв шпорами с тропинки столб пыли вперемежку с еловыми ветками, встал перед нами, тщательно расправил подмятые крылья, уставился на нас в упор и грозно и членораздельно выкрикнул:

— Ку-ка-ре-ку!

— В следующий раз точно клюну тебя в попу! — перевел мой папа.

Все присутствующие, описывая потом это зрелище тем, кто его пропустил, признавались, что не хохотали так ни в одном цирке.

Убедившись, что с замкультовским петухом и впрямь лучше не связываться, мимо его дома я стала ходить степенно, стараясь даже не смотреть в его сторону. Петух отвечал мне тем же. Но, в отличие от петуха, у Мамну с заднего двора не вышло напугать меня с первого раза.

* * *

На следующее утро во дворе мои подельники окружили меня с вопросами, правда ли меня схватил покойник, прямо за шиворот?!

Оказалось, они приняли господина Мамну за ожившего мертвеца и поэтому убежали. А я в их мальчишеских глазах оказалась настоящим героем — не побоялась покойника и даже обезвредила его, доставив к своей маме.

Подсказанный мальчишками сюжетный поворот пришелся мне по душе. В самом деле, «покойник меня схватил, а я его обезвредила» звучало куда лучше, чем «упала в лужу под носом у санитара». Слава бесстрашной охотницы «на мертвяков» так мне понравилась, что я простила парням их постыдное бегство в обмен на их ежеминутное восхищение моей персоной. Для пущего ореола величия я каждый день присочиняла к «героическому эпизоду» своего сражения с «мертвяком» все новые душераздирающие подробности. И вскоре уже не одинокий Мамну, а целые полчища покойников нападали на меня изо всех окон морга, а я одна, лицом к лицу, отражала их восстание. Вязала их, как дрова, и вела строем, как каторжников, в приемный покой к своей маме…

Увы, вскоре, как это обычно бывает, острота приключения притупилась, и слава моя поблекла. Естественно, мне очень хотелось вернуть себе популярность. А приятелям, конечно, очень хотелось меня переплюнуть. И в поисках новых острых ощущений и подвигов, мы все впятером стали ежедневно являться под окна к несчастному Мамну и устраивать всяческие провокации. Думаю, мы достали беднягу похлеще любых покойников. Мы дразнили его, как могли, пытаясь выманить Мамну из логова мертвых, где он охранял спрятанный под покойниками клад. В наличие это клада мы свято верили, как и положено увлеченным кладоискателям, любящим свое дело.

Уж мы и выли под дверью морга, и скребли в окна, и вопили загробными голосами: «Мамнууууууууу! Мамнууууу, выходи!»

Поначалу Мамну нас игнорировал. Но однажды чаша его терпения переполнилась. Санитар неожиданно выскочил со своего рабочего места и, по роковому стечению обстоятельств, вновь поймал только меня, все остальные успели удрать. И меня снова с позором повели в приемный покой к маме.

Но в этот раз, на мое счастье, там оказалось не до нас с Мамну.

В дверях приемного покоя нам попались в панике выбегающие оттуда Сарочка и Розочка. Они что-то возбужденно протараторили на фарси Мамну, тот немедленно отпустил мою руку и резво скрылся в направлении своего морга.

Теперь за руку меня тянула Сарочка, но не в сторону мамы, а в холл госпиталя, где перед регистратурой ожидали своей очереди пациенты поликлиники. Отчаянно жестикулируя, мамины помощницы принялись что-то мне объяснять, из чего я поняла только одно: к Ирине-ханум — то есть, к моей маме — ворвались какие-то «барзани» и ее надо срочно спасать. От страха обе они будто позабыли русский, на котором в спокойном состоянии общались почти без ошибок:

— Страшный люди, страшный! — приговаривала Сарочка, выразительно округляя глаза. — Налетчики!

Папа мой до 5 вечера обычно уезжал в посольство, где было его рабочее место. Поэтому я кинулась с тревожным известием в отделение к Сережкиному папе. Тот готовился к операции и глухим сквозь хирургическую маску голосом спросил:

— Барзани? Это болезнь такая? Ну, пусть пишет их к терапевту, а там разберемся.

Сережкин отец решил, что моя мама не может понять, на что жалуется больной, и к какому доктору его записать.

Тем временем Розочка отыскала нашего завскладом из местных — пожилого господина Аршали. Ростом завсклад был с меня. С причитаниями «Горе нам горе, налетчики!» Аршали-ага схватился за голову, потом за сердце, а потом почему-то за одноразовый шприц с аптечной витрины.

Я очень испугалась за маму и даже заплакала. Но вооруженный шприцем с иглой завсклад заверил меня, что немедленно спасет мою маму. Погладил меня по голове и даже поцеловал в лоб — и ринулся в приемный покой. И я почему-то уверовала в боевой дух Аршали, несмотря на его почтенный возраст и «метр с кепкой».

Сарочка с Розочкой топтались возле выхода, готовясь в любой момент обратиться в бегство. При этом Сарочка вцепилась в мою руку, а Розочка предлагала в случае чего укрыться во владениях Мамну, ибо «к покойникам не сунется даже барзани».

Мне было, конечно, немного страшно, но все равно не до такой степени, как в морге у Мамну.

А любопытно было даже больше — кто же этот неведомый, великий и ужасный «барзани»?

И тут мимо нас под предводительством нашего старенького Аршали на выход прошествовала живописная делегация, с ног до головы укутанная в какие-то тряпки, из-под которых торчали дула автоматов. Наш коротенький, но отважный завскладом, уже без шприца в руке, храбро семенил впереди, а за ним гордо ступал рослый, бородатый и грозный господин в длинном расписном халате, прямо как в кино про Аладдина. Судя по всему, это и был главарь. Он единственный был без автомата, но и без него суровость источал больше других. Из-под полы его халата выглядывал кривой кинжал — ну точно, как в сказке!

— Это Али-Баба и 40 разбойников! — громко опознала я пришельцев.

— Шшш!!! — хором зашипели на меня Сарочка с Розочкой, а Розочка даже предприняла слабую попытку укрыться за стойкой регистратуры.

И тут в холл с победным видом выплыла моя живая и невредимая мама, в белом халате и с журналом учета посетителей под мышкой.

Героиней дня стала она, разом переплюнув все мои задирательства господина Мамну.

Вечером к нам на чай заглянули те, кому было любопытно узнать, что же случилось днем в приемном покое, а это были почти все «бимарестанты».

— Сижу, как обычно, регистрирую первичных пациентов, — выступала перед внимающей публикой моя героическая мама. — Сарочка с Розочкой, как всегда, сидят в заднем кабинете, в архиве. Тут заходит группа товарищей в странных для города одеждах — полотняных шароварах, войлочных халатах и в платках на голове. Один встал впереди, за ним еще трое, а остальные сзади. Тот, что спереди, вдруг как закричит: «Барзани!» Я подумала, что у него какое-то «барзани» болит. Поворачиваюсь к Сарочке, чтобы уточнить, что это за часть тела? И тут вижу, что они с Розой выскакивают из своего кабинета и бегут, прямо рысью! А мне на ходу кричат: «Зуд-зуд, Ирина-ханум, бегите! Беда пришла, беда!» Тут-то я только рассмотрела, что у всех, кроме того, кто спереди, под халатами автоматы.

Тут затаившие дыхание слушатели стали наперебой расспрашивать маму, почему она не убежала?! Неужели ей не было страшно?

— Ну, немного страшновато, конечно, — скромно признавалась моя мама. — Но моя мама с пеленок учила меня, что долг — превыше всего! Я не могла оставить без присмотра приемный покой. Там же документы, касса! К тому же, я не совсем поняла, с какой стати я должна бежать?! С автоматами в поликлинику, конечно, не ходят, но и время не спокойное. Может, этот человек захворал где-нибудь в горах и вооруженные родственники проводили его до больницы, потому что горные дороги небезопасны. А я вдруг от него побегу!

Мама поведала, как, стараясь не смотреть на дула, торчащие из-под халатов визитеров, приступила к привычному опросу первичных пациентов. Шома эсме че? (как вас зовут? — перс). Чанд сале шома? (сколько вам лет? — перс.) Адрес? На что жалуетесь?

Из маминого рассказа следовало, что, оставшись наедине с безоружной блондинкой, спокойно задающей вопросы, Али-Баба и его разбойники заметно растерялись. Очевидно, напряженно размышляя, как вести себя дальше, главарь, а за ним и его приспешники, послушно друг за другом перечислили свои имена, возраст и родное село. Мама аккуратно переписала данные всех присутствующих в соответствующие графы журнала приема. Правда, на вопрос «Что вас беспокоит?» главарь делегации снова вышел из себя и заорал свое «Барзани!»

Тут, по словам мамы, и подоспел господин Аршали со шприцем наперевес и заговорил с посетителями на своем.

— Он так тихо с ними, спокойно, как психиатр! — восхищалась господином Аршали моя мама. — И все рукой им на дверь показывает. Больше я ничего не поняла.

Оказалось, господин Аршали убедил визитеров для более обстоятельной беседы перейти в столовую, куда срочно вызвали моего папу. Продолжение истории рассказывали они с господином Аршали:

— Господин Аршали — настоящий герой! — хлопал коротышку завскладом по плечу мой папа, а тот прямо светился от гордости. — Мне дозвонился в посольство и вызвал. В столовую позвонил, велел тете Зине срочно ставить чайник и плов. А то кто ж на голодный желудок барзани лечит?!

— Не смешно! — обиженно вставила моя мама. В тот день только ленивый не подтрунил над тем, что она решила, что у Али-Бабы «разболелось барзани».

— Я тоже так подумал! — вступился за маму Сережко-Сашкин папа. — По сути диагноз Ирины-ханум, как всегда, верный. Их и впрямь беспокоит барзани!

— Даже САВАК (шахская разведка) не удавалось поименно переписать верхушку курдского освободительного движения, да еще с датами рождения и домашним адресом! — продолжал восторги мой папа. — Но моей жене это удалось! Это она в твою бабушку Мусю, — обратился он ко мне, имея в виду мамину маму. — Теща у меня такая же настырная, любой народный фронт дрогнет!

Оказалось, что к маме в приемный покой лично пожаловал Масуд Барзани по прозвищу Кэк Масуд — сын легендарного курдского полководца Мустафы Барзани и лидер народного фронта, борющегося за суверенность Курдистана (см. сноску-3 внизу).

На протяжении многих лет иранцы, на чьей территории исторически проживает множество курдов, очень их опасались. Курды не слушались ни шаха, ни Хомейни, только своего лидера Барзани. Если им что-то не нравилось, они предпринимали партизанские вылазки, а после революции и вовсе распоясались. Вывести их из подполья не удавалось ни шахской охранке, ни стражам исламской революции. Верхушка курдского сопротивления была хорошо вооружена и почти неуловима, прячась в горах Курдистана, которые знала, как свои пять пальцев.

— Уж сколько устраивали на них засад, пытаясь выманить с гор, где они окопались! — качал головой господин Аршали. — Они уже много лет ведут подпольную борьбу за автономию иранского Курдистана и за права курдов, живущих в Ираке. В разное время их требования удовлетворялись, но каждый раз их что-то не устраивало…

Выяснилось, что Кэк Масуд покинул свой тайный штаб и собственной персоной пожаловал в наш госпиталь не просто так, а с ультиматумом к правительству СССР от борцов за независимость иракских курдов.

В наше посольство его не пустила охрана, и он решил передать курдские требования через советских врачей. Ультиматум был кратким: если Советский Союз не прекратит поставлять Ираку оружие, курды, до сих пор нам дружественные, присоединятся к погромам советских учреждений на территории Тегерана. Вот прямо с нашей больницы и начнут.

Но прием в советской больнице явно сбил верхушку курдского освободительного движения с толку. Они привыкли, что от них отстреливаются, кидаются в них гранатами и разгоняют брандспойтами… Но чтобы им тихим голосом задавала вопросы блондинка в белом халате, с таким сопротивлением они еще не сталкивались. И пока их горный разум лихорадочно искал новую стратегию, они сами покорно сообщили о себе сведения, которые годами не могли добыть власти.

Насколько я поняла, за пловом, шустро сооруженным тетей Зиной, нашей стороне удалось добиться перемирия. Тем более, в то время СССР официально поддерживал курдов как идеологически, так и материально. Собственно, поэтому они и обиделись, узнав, что Советский Союз за спиной своих курдских друзей вооружает их главного врага Саддама Хусейна.

За проявленную храбрость и находчивость отдельных похвал удостоились господин Аршали, тетя Зина, Розочка с Сарочкой, мой папа и даже я. Но присутствующие единодушно решили: если бы на свете была медаль «за вывод из подполья курдского освободительного движения», ее бы вручили моей маме.

Сноска-1:

С информационного портала «Иран Сегодня»:

Кафе «Надери» — построено американским иммигрантом Хачиком Медикянцом в 1927 году, изначально было пекарней и кондитерской, где он познакомил иранцев с европейскими десертами. Позднее владелец кафе выстроил рядом одноименный отель, который стал вторым по счету отелем, открытым в Тегеране на тот момент.

Кафе «Надери», расположенное в крайне удачном месте в самом сердце Тегерана да еще и в красивом здании, сочетавшем в себе одновременно традиционный персидский и готический стили в архитектуре, быстро завоевало популярность среди местной интеллигенции.

В 1940-1950-х годах в стенах этой небольшой кофейни проводили вечера модернисты и двигатели общественной мысли, которые стремились приобщиться к европейским традициям. Здесь собирались литературные кружки, постоянными членами которых были такие выдающиеся деятели, как Садег Хедаят, Симин Данешвар, Джалал Але-Ахмад, Бозорг Алави и другие. Они делились переживаниями о культурном настроении иранского народа, обсуждали прогрессивные и даже революционные для своего времени идеи. «Надери» — это место, где зарождалась и обретала форму современная литература Ирана.

В 1970-е годы комплекс был практически полностью уничтожен пожаром. Но именно историческая значимость этого места подарили вторую жизнь «Надери» — отель и кафе были восстановлены в лучшем виде: именно здесь собиралась вся элита «Парижа Востока» (так называли Тегеран в 1970-х годах), место вновь обрело популярность среди приверженцев западного образа жизни.

В наше время «Надери» — это скорее историческая достопримечательность, чем гастрономическая точка. Интерьер прост и даже старомоден: возникает ощущение, что именно за этим потрескавшимся столом, попивая кофе по-турецки и раскуривая сигарету, Хедаят сочинял свои лучшие рассказы. Да и официанты, пожилые мужчины в форменных костюмах с завитыми усами, по всей видимости, остались на службе с той самой «золотой эпохи» кафе. Кстати, турецкий кофе здесь все еще готовят в лучших традициях.

Сноска-2:

С информационного портала «Иран Сегодня»:

«Голе Резайе» (Gole Rezaieh) — ретро-кафе в самом центре Тегерана, на улице 30-го Тира (30-e Tir) и буквально в нескольких шагах от «Надери» находится крошечное под названием «Голе Резайе», которое способно перенести вас на несколько десятилетий назад. В 1970-х здесь собирались интеллектуалы и вся творческая элита города: сюда приходили начинающие и уже состоявшиеся художники в поисках вдохновения, молодые студенты, опытные и завоевывающие популярность писатели, а также другие люди из творческой среды. За крошечными столиками они пили кофе и общались на отвлеченные темы. И, конечно же, все это под музыку мировых хитов западной эстрады того времени.

Глядя на это кафе сейчас, невольно думаешь, что здесь мало что изменилось даже спустя 40 лет. «Голе Резайе» занимает небольшое помещение, размером с комнату, но и сегодня практически всегда аншлаг: возникает чувство, что здесь собирается половина Тегерана. Стены заведения увешаны старыми фотографиями писателей, музыкантов, философов, иранских и европейских — как напоминание о главных вдохновителях своего времени.

Сегодня кафе популярно не только среди местных талантов, сюда нередко заходят «иранцы в эмиграции», которые приехали на родину из-за границы в надежде прочувствовать атмосферу прошлого, или иностранцы, желающие прикоснуться к прежнему Ирану.

Французская пекарня-кондитерская — основана в 1965 году. Это одно из самых «ностальгических» мест Тегерана, особенно для тех, кто приходил сюда в юности, когда она только открылась. Кондитерская находится на пересечении улиц Ингилаб и Абу Рейхан, недалеко от Тегеранского университета и главных книжных магазинов города. Неудивительно, что сразу после открытия это место стало популярно у студентов, молодых писателей и актеров расположенного неподалеку театра, студентов кинематографического факультета Университета искусств, а также местной интеллигенции. Нередко сюда заглядывали и знаменитые актеры и писатели. Одними из постоянных посетителей были резиденты посольств и европейские дипломаты.

На этот момент эта кондитерская была одним из немногих мест, где предлагали настоящий французский кофе с мороженым «глясе» и огромный выбор европейских десертов. Спустя 40 лет кондитерская не изменила своим традициям, благодаря чему все еще полна посетителей. Кафе-кондитерская была основана французскими рабочими, которые успели передать секреты изготовления десертов иранским коллегам, прежде чем вернулись на родину, а те, в свою очередь, продолжают совершенствовать мастерство приготовления десертов и угощать посетителей ароматным кофе.

Сноска-3:

Масуд Барзани — лидер курдского освободительного движения, сын генерала Мустафы Барзани. Отец Масуда, курдский полководец генерал Мустафа Барзани во время Второй Мировой войны возглавлял вооруженные силы курдской Мехабадской республики на территории Ирана, а после ее падения получил политическое убежище в СССР. После смерти Мустафы в марте 1979-го бессменным президентом Демократической партии и региона Курдистан стал его сын Масуд, выросший в Ираке, где глава страны Саддам Хуссейн ущемлял права курдов.

В 1979-м новый иранский режим предложил иракским курдам свою поддержку, и Масуд Барзани с братом Идрисом и верхушкой штаба курдского сопротивления переехали в Тегеран, откуда вели подпольную борьбу за независимость курдов, проживающих на территории Ирака. Именно с помощью курдов Барзани в 1981-м молодая исламская республика смогла установить контроль над своей провинцией Курдистан (при шахе регион управлялся мелкими курдскими партиями, которые не поддержали исламскую революцию, выступив за демократизацию Ирана). Тем временем СССР, стремясь к политическому, экономическому и военному присутствию в Персидском заливе, активно дружил как с курдским национально-освободительным движением, так и с Ираком.

Советское правительство открыто осуждало действия Хуссейна (ущемление иракских курдов и коммунистов и развязывание ирано-иракского конфликта), но при этом продолжало выполнять договор от 1972 года «О дружбе и сотрудничестве между СССР и Ираком», поддерживая Ирак экономически и военно-технически.

В 1980-м году СССР под давлением курдов и мировой общественности временно прекратил военные поставки Ираку. Однако уже в 1981-м возобновил их, опасаясь ввиду провала программы на сближение с Ираном и войны в Афганистане вовсе утратить влияние в регионе.

Спустя 5 лет выяснится, что все эти годы США тайно вооружали Иран, и в 1986-м мир потрясет скандал, вошедший в историю как «Ирангейт» — «Ворота в Иран».

Глава 3. Предновогодний эсфанд 1358-го

20 февраля — 20 марта 1980 года

Эсфанд — Смирение и терпение

Хроника событий в месяц ЭСФАНД 1358 года глазами иранской прессы:

10 эсфанда (02.03. 1980) — Шахсей-вахсей в честь годовщины мученической гибели Имама Хусейна (см. сноску-1 внизу).

29 эсфанда (19.03.1980) — День Национализации иранских нефтяных промыслов. 15 марта 1951 года Меджлис Ирана принял решение о национализации нефтяной промышленности Ирана, 20 марта его одобрил сенат.

30 эсфанда (20.03.1980) — наступление нового 1359-го года, начало празднования Новруза и Чахаршанбе-сури (Огненная среда — перс) — см. сноску-2 и сноску-3 внизу.

Хроника событий в период с 20 февраля по 20 марта 1980 года глазами советской прессы:

22.02 — В ответ на растущее сопротивление миротворческой миссии советских войск в Афганистане власти Кабула вводят военное положение.

На Олимпийских играх в Лейк-Плэсиде хоккейная команда США выигрывает у сборной СССР со счетом 4:3.

24.02 — В Иран прибывает специальная комиссия ООН, но ее членам не удается даже встретиться с американскими заложниками.

26.02 — 59-я годовщина подписания Договора об установлении дружественных отношений между РСФСР и Ираном, состоявшегося 26 февраля 1921 года.

Наша жизнь была не слишком насыщенна радостными событиями, объединяющими весь коллектив. Поэтому к каждому советскому празднику мы начинали готовиться заранее — пожалуй, даже раньше, чем это делалось на родине. Когда в Союзе шли общенародные торжества, у нас обычно был концерт самодеятельности из взрослых и детей с последующим банкетом и танцами.

Гулянья проходили на последнем этаже нашего жилого дома, там был большой актовый зал со сценой, по периметру которого расставлялись столы буквой «П», как на свадьбе. Концерт зрители смотрели в режиме кабаре — без отрыва от приема пищи и разноцветного горячительного, полученного путем смешивания медицинского спирта с яркими газировками. Смешивали с «Canada Dry» (так в Тегеране назывался оранжевый напиток, известный у нас как «Фанта»), с бурой «пепси» и зеленым «севенапом». Благодаря такому устройству зрительного зала, наша публика всегда была благодарной и щедрой на эмоции и аплодисменты.

К заключительному номеру взрослый зритель обычно был щедр, весел и добр к нам, маленьким артистам. Нам обычно говорилось: «Молодцы! А теперь покушайте и идите гулять!» Это означало, что мы можем отправляться куда угодно — хоть в любую из наших квартир, хоть во двор госпиталя, и делать там, все что угодно, зная, что в ближайшие несколько часов все русскоговорящие взрослые ни за что не оторвутся от своей буквы «П».

Иногда, набегавшись, мы возвращались к банкетирующим и принимали участие в разудалых танцах, которыми по традиции венчались все празднования.

Быстрые танцы танцевали в основном под «Boney’M» (хитом наших бимарестанских танцев была их песня «Belfast»), а медленные — под Джо Дассена или под лирические песни Высоцкого вроде «Все равно я отсюда тебя заберу в светлый терем с балконом на море».

Высоцкого все «бимарестанты» очень любили, включая нас, малолеток, переписывали друг у друга кассеты с его новыми песнями, которые на удивление быстро появлялись в нашем военно-революционном пекле. Особенно на праздничных сборищах веселились под его песню «Лекция о международном положении». А на куплете:

«Шах расписался в полном неумении —

Вот тут его возьми и замени!

Где взять? У нас любой второй в Туркмении —

Аятолла и даже Хомейни.

Всю жизнь мою в ворота бью рогами, как баран, —

А мне бы взять Коран — и в Тегеран!»

обычно пили за здоровье моего папы, который родился как раз в Туркмении.

В общем, наши концерты я любила за их нестандартность. До Тегерана слово «концерт» ассоциировалось у меня с натянутыми лицами в душном зале, где даже зашуршать фантиком считалось страшным преступлением. Приводя меня в московские театры, филармонию и консерваторию, моя мама не уставала повторять, что во время концертов и постановок отвлекаются, вертятся по сторонам и разворачивают конфеты только невоспитанные и глупые дети. Зато во время наших концертов на последнем этаже можно было не только тайком сосать леденцы, но и открыто вгрызаться в шашлык, заедая его салатом.

Это было еще до войны.

В день банкета на 23-е февраля мы поссорились с нашим Максом, сыном доктора-глаза. Уж не помню, что именно он сделал, но мы объявили ему бойкот. Наверняка снова что-то наябедничал своей маме, он вообще этим отличался. И когда после концерта нас, как обычно, отпустили погулять, Макса мы с собой не взяли. «Со словами «Ну и что, зато я спокойно видик посмотрю!» он обиженно ушел домой. Доктор-глаз, папа Макса, был единственным в нашем жилом доме счастливым обладателем громоздкого видеомагнитофона первого поколения немецкой фирмы «Телефункен». Ради видео с Максом, конечно, следовало бы дружить. Но мы были выше мелочных расчетов, и каждый раз, когда «господин сын доктора-глаза» вновь проявлял себя маменькиным сынком, безжалостно исключали его из своей компании.

Мы как раз вдохновенно носились на скейтах по пустому двору бимарестана, когда к нам прибежал красный запыхавшийся Макс. Судя по его лицу и дыханию, с последнего этажа он спустился галопом по лестнице. А раз он забыл, что мы с ним не водимся, значит, случилось что-то важное.

— Там твоя мама, — ткнул в меня Макс, еле переводя дыхание, — с моим папой канкан танцуют!

— А что такое канкан? — осведомилась я.

Судя по реакции Макса, я проявила крайнюю наивность. Наверное, потому что у меня все еще не было видео.

Макс стал абсолютно пунцовым:

— Это. Такой. Неприличный. Танец! — пояснил он, презрительно чеканя слова, чтобы я прочувствовала всю степень своей недоразвитости.

Неприличный танец захотели увидеть все. Мы вихрем взметнулись на последний этаж и успели к последним па.

Моя мама с доктором-глазом и впрямь вытанцовывали нечто парно-зажигательное. Правда, ничего неприличного я в этом не углядела. Ну, разве что время от времени моя мама, поддерживаемая доктором-глазом за поясницу, красиво прогибалась назад, поднимая при этом ногу. Но, по-моему, так делают и танцоры танго. Во всяком случае, мой папа спокойно распивал веселящую фанту с Грядкиным и Сережкиным отцом и на «канкан» даже не смотрел. Зато мама Макса сидела такая же пунцовая, как и ее сын, и не сводила со своего доктора-глаза осуждающего взора.

С тех пор слово «канкан» для нашей компании стало обозначать не кафешантанный танец, а что-то вроде «Шухер!» Как только мы замечали, что кто-то из нас собрался преступить кодекс чести (например, наябедничать на ближнего), мы кричали ему: «Эй, канкан!»

К подготовке концертной программы к 8-му марта мы приступили чуть ли не на следующий день после того, как дали концерт, посвященный 23 февраля. Мы впятером еще были заряжены праздничной атмосферой, восторгами публики и горели желанием удивлять ее вновь и вновь.

Самодеятельностью у нас командовал уролог дядя Валя Грядкин. Помогала ему наша диет-сестра тетя Таня. Говорили, что до того, как стать диет-сестрой, тетя Таня была балериной. Почти настоящей. Почти — в том смысле, что не прыгала в пуантах и белой пачке на сцене Большого, а танцевала в каком-то народном ансамбле. Осанка диет-сестры и хорошая выворотность длинных ног, которые тетя Таня всегда ставила в правильную третью позицию, наглядно доказывали, что так оно и было.

Не знаю, какой фатум заставил тетю Таню оставить сцену в пользу выписывания диет-столов больным, но к хореографии она относилась трепетно до слез. Даже из нас создала мини-балетную школу, несмотря на то, что мы пятеро были мало того, что разных полов, так еще и разного возраста, роста и веса.

Наш балетный кружок просуществовал недолго, но успел дважды сорвать овации и довести зрительскую аудиторию до искренних рыданий — от смеха.

В День Защитника Отечества мы порадовали публику танцем маленьких лебедей.

Лебеди из нас пятерых вышли разнокалиберные, разного роста и комплекции, а четверо еще и мужского пола. Мы пытались завлечь затеей дяди Колиного Артура, но гордый ассирийский парень наотрез отказался фигурировать в белой пачке из медицинской марли.

Зато Сережка с Сашкой и Макс с Лешкой отнеслись к постановке серьезно. И честно ходили на примерки балетных пачек, которые шила нам Раечка из прачечной — кастелянша из местных, переименованная нашими в Раю из Рои.

Тетя Таня репетировала с нами через день у себя в квартире. Мне нравилось, как она вставала прямо, вытягиваясь, как струна, закуривала и начинала на нас покрикивать. Нечто подобное я видела в кино про настоящих балетмейстеров.

Иногда на наши репетиции заглядывал дядя Валя Грядкин. Тогда тетя Таня заметно оживлялась и предлагала дяде Вале веселящей газировки. Он не отказывался, вальяжно устраивался в кресле с бокалом и следил за прогонами, закусывая фруктами, орешками и сладостями из дико модной тогда трехъярусной серебряной конфетницы (мы все закупились подобными в магазинчике на мейдан-е-Фирдоуси).

Все пять лебедей тоже жадно косились на конфетницу, но никогда не просили угощения, ведь тетя Таня заметила как-то, что балетные должны держать форму, а не налегать на сладости. Наш хореограф поведала, что Майя Плисецкая начинала день с чашки какао и двух крутых яиц. С того момента я довела маму требованиями какао и яиц до белого каления. Дело в том, что «тохме-морг» (куриные яйца — перс.) почему-то не продавались в супермаркетах, за ними нужно было ехать на фермерский базар, который находился довольно далеко. Какао, как мы его понимали, у иранцев тоже не было, только американский растворимый шоколад, мало походивший на диетический продукт для балерин.

В итоге папа с утра до работы гонял мне за яйцами и вручал их мне, напевая скрипучим голосом песенку Короля из музыкальной сказки про Трубадура:

«Состоянье у тебя истерическое,

Скушай, доченька, яйцо диетическое.

Или, может, обратимся к врачу?»

— Ни-че-го я не хо-чу! — капризно пела я в ответ, подражая избалованной Принцессе, и громко хлопала по столу со словами: — Принцесса захлопнула крышку клавесина!

Пластинка со сказкой про Трубадура была наша с папой любимая: мы часто слушали ее и знали наизусть. Папу очень веселило, как Король возится со своей доченькой, которая влюбилась в бродягу и теперь хамит венценосному родителю.

Какао, пригодное для восходящих звезд русского балета, выслала из Союза моя бабушка. Увы, подоспело оно, когда с балетом было уже покончено. Зато за период балетных страстей я прочла все об этом искусстве, что нашла в книжном шкафу в нашей квартире и в общей библиотеке на последнем этаже. Это была Большая Детская энциклопедия и неизвестно откуда взявшиеся в советском госпитале мемуары балетмейстера Мариуса Петипа, сопровожденные статьями балетных критиков разных эпох, вплоть до современных. Наверняка из прочитанного я поняла далеко не все, но по сей день помню, что больше всего мне понравилась фамилия Тальони и название балета «Баядерка».

Картину дополнили рассказы тети Тани. Теперь я мечтала стать великой балериной, потому что их любили цари, как Матильду Кшесинскую, и из-за них дрались на дуэлях такие великие люди, как автор «Горя от ума». Папа как-то рассказал мне, что русский император выслал его в Персию за то, что молодой дворянин Грибоедов — светский лев, литератор, композитор и дипломат — ввязался в поединок с будущим декабристом Александром Якубовичем, защищая честь танцовщицы Авдотьи Истоминой.

Когда приходил Грядкин, тетя Таня становилась еще больше похожа на настоящую бывшую балерину. Начинала сама показывать па, а не только поправлять нас. Урологу явно нравилось за нами наблюдать. В его карих глазах плясали озорные огоньки и время от времени он по-доброму подшучивал над тетей Таней в качестве постановщика величайшего из русских балетов. Тетя Таня задорно хохотала, а я почему-то Грядкина немного стеснялась.

Как-то Сережка, с которым тетя Таня поставила меня в пару, потому что были одного роста, устал репетировать и озорства ради во время танца потихоньку дернул сзади завязки моей пачки. Марлевое сооружение упало к моим ногам прямо во время па.

Не смотри на это дядя Валя Грядкин, я бы, как обычно, дала Сереге пенделя. Стесняться мне было нечего: на репетициях пачки надевали для нас ради пущего погружения в процесс, прямо на джинсы. Но все равно это было оскорблением.

Я гордо выпрямилась, прямо как тетя Таня, уперла руки в боки и по-балетному жестко заявила:

— Серый, еще один такой батман — урою! Усвоил?

Дядя Валя расхохотался и обратился к тете Тане:

— Ты гляди, какая Кшесинская растет!

А потом к Сереге:

— А ты, друг, будешь так с дамой обращаться, останешься без партнерши. Я вон сам встану с ней в пару.

Серега захихикал: видимо, представил себе двухметрового Грядкина в пачке маленького лебедя и со мной в паре.

Но тетя Таня в этот раз не захохотала. Наоборот, насупилась и сказала:

— Ну, от поведения партнерши тоже многое зависит. А вам, Валентин, к маленьким лебедям примазываться просто неприлично!

Премьера маленьких лебедей собрала аншлаг и сорвала овации. Зал вызывал нас на бис и с новыми силами начинал покатываться со смеху. Этот успех вдохновил нас на новые постановки.

К 8-му марта мы замахнулись на танец умирающего лебедя. Примой, конечно, была я — по счастливому половому преимуществу. А мои четверо друзей перешли в кордебалет.

За время моей балетной карьеры даже мой папа выучил слова «деми-плее», «батман-тандю» и «арабеск». Только употреблял их не к месту. Например, когда хотел меня поторопить: «Давай, батман здесь, тандю там!» Или: «А ну деми-плее английский делать!»

А маме однажды заявил, когда она передала ему слова одной из посольских жен:

— Да не слушай ты эти арабески!

Маму расстроило, что некоторые болтают, что, дескать, врачи бимарестана-шурави (бимарестан-е-шоурави — советский госпиталь — перс) нарочно подгоняют диагнозы под то, чтобы перенаправить своих пациентов к иранским коллегам. А те якобы делятся с ними за это гонораром.

— Просто наш госпиталь — одно из немногих советских учреждений, ежедневно имеющих дело с живой валютой, — успокаивал ее папа. — Отсюда и эти досужие арабески. Леонид Владимирович тоже так думает.

Авторитет Леонида Владимировича возымел действие, мама успокоилась. Леонид Владимирович был какой-то шишкой во внешнеполитическом отделе посольстве. Но нам он приходился соседом по заргандинской даче, поэтому я знала его, как дядю Леню, доброго пожилого дядечку, в бассейне которого жила черепашка. И он разрешал нам играть с ней на своей территории в любое время.

К умирающему лебедю я готовилась очень серьезно, ведь теперь я знала, что эту партию до меня исполняли Галина Уланова, Майя Плисецкая и другие великие балерины.

Как-то я после репетиции я спросила тетю Таню:

— А я могу стать балериной?

Она посмотрела на меня серьезно, затянулась и ответила:

— К счастью, нет!

— Почему? — расстроилась я.

Мне было непонятно, почему «к счастью».

— Тебе повезло, потому что для балета ты в свои девять лет уже стара, — вздохнула тетя Таня. — А это такая профессия, что про запас лучше иметь диплом медсестры.

— Почему? — опять не поняла я.

— Потому что примами становятся единицы, а остальных списывают из кордебалета в утиль, когда жизнь только начинается, а разочарований и профессиональных болячек уже больше, чем тебе лет.

Я ее поняла. К разочарованиям мне тоже было уже не привыкать.

* * *

Еще до школы весь мой сокольнический двор повели поступать в музыкальную школу. А меня не повели. И я сама увязалась с подружкой Олей и ее бабушкой.

На прослушивании выяснилось, что весь последний месяц Оля готовила вступительную песню под руководством своей бабушки с музыкальным образованием. Я ничего не готовила, но не растерялась. Когда Оля закончила тянуть свою «Во поле березку», я вышла и артистично, как мне показалось, исполнила единственную песню, слова которой помнила наизусть: «Где же моя черноглазая где, в Вологде-где-где-где…». Папа любил пластинку со сборником советской эстрады и часто заводил ее дома. Первой песней на ней была «Вологда», поэтому я помнила ее лучше всего. За ней шли «Роща соловьиная» в исполнении Льва Лещенко, «Лебединая верность» Софии Ротару и «Остановите музыку, прошу вас я, с другим танцует девушка моя…» не помню, кого. Их я тоже могла бы спеть, если очень нужно, но только наполовину. Я подумала, что если меня попросят спеть еще что-нибудь, я, пожалуй, выберу «Над землей летели лебеди…». Красивая песня и грустная.

Но на бис меня, увы, не вызвали.

Пока я пела, какой-то дядя закрыл лицо руками. А когда открыл, оказался весь красный как рак. А тетя рядом с ним громко шептала, что смеяться над ребенком неприлично. Может, у меня другие дарования.

Когда я закончила петь, эта тетя ласково сказала:

— Вот что, милая девочка, давай ты пока пойдешь в спорт, вон у тебя фигурка какая ладная. А там посмотрим. Приходи к нам в следующем году.

А потом повернулась к красному дяде и снова громко прошипела:

— У некоторых детей слух прорезается с возрастом.

Я догадалась, что родители не забыли повести меня в музыкалку, а постеснялись. За ужином я торжественно сообщила им, что они правы, что стесняются меня.

— Ой, это прямо как я в хоре! — обрадовался чему-то мой папа.

— Не надо это рассказывать! — насупилась мама. — Она растет в семье, где мать закончила музшколу с отличием! — и мама гордо указала на блестящий черным лаком довоенный «трессель» с медными подсвечниками. Когда приходили гости, она играла на нем «К Элизе» и «Полонез Огинского».

— Ну, это ты с отличием, — возразил папа, — а меня выгнали из хора, и я имею право рассказать.

Папа рассказал, что когда только приехал в Москву учиться из города Чарджоу Туркменской ССР, соседи по общежитию рассказали ему, что в Москве с хорошими девушками лучше знакомиться на культурных мероприятиях — в театре или в каком-нибудь кружке по интересам. В театр первокурснику особо ходить некогда, поэтому папа записался в хор при институте иностранных языков имени Мориса Тореза. Туда ходили самые красивые студентки.

— Мне так все понравилось! — вспоминал папа с мечтательной улыбкой. — На первое занятие пришли сплошь девушки, человек 15, а юношей всего трое. Руководитель был такой милый старичок, какой-то заслуженный музыкант, очень смешно махал руками…

— Не махал руками, а дирижировал! — с упреком встряла мама.

— Дирижировал, — согласился папа. — Песни мы такие зажигательные пели про комсомол и про любовь. Я очень старался. После первого занятия руководитель нас всех похвалил, но под нос себе задумчиво пробубнил: «Но что-то мне мешает, не пойму!» После следующего занятия снова: «Кто-то один мне мешает…» На третьем занятии он долго прислушивался, морща лоб, а потом вдруг хлопнул себя по уху и воскликнул: «Ну, конечно!» Поднялся в последний ряд, где стоял я, мы на таких специальных приступочках для хора занимались, и пригласил спуститься вниз, к фортепиано. Я вышел, такой гордый, думал, сейчас он будет меня хвалить за усердие. Я же старался петь громче всех. Думал, чем громче, тем лучше. А он мне и говорит: «Извините, молодой человек, но хор вы не украшаете. Ступайте лучше в какой-нибудь спорт!» Оказалось, громко — не значит, хорошо. К тому же, я еще и фальшивил. Ну, я упираться не стал и записался в институтскую парашютную секцию. Там тоже девчонок было полно. А пою с тех пор только когда выпью.

— Все прямо как у меня! — восхитилась я.

— Только о девчонках думал, поэтому и выгнали из хора, — заметила мама.

— Зато я стал парашютистом-отличником и на тебе женился, — выкрутился папа. — Главное, не опускать руки. Одному человеку очень редко дано все и сразу. Нет способностей к музыке, значит, к чему-то другому есть. И чем быть хуже всех в деле, в котором ты не одарен, лучше сразу узнать правду и попробовать себя в чем-то другом.

А когда мама вышла с кухни, папа и вовсе развеселился:

— Тебя единственную со всего двора не взяли в музыкалку? Даже из вежливости? Значит, ты особенная! А «особенная» бывает не только со знаком «минус», но и со знаком «плюс». Если на середняка ты не тянешь, значит, в чем-то у тебя никак, а в чем-то максимум. Во всем «никак» быть не может, поэтому просто ищи свой максимум.

Это было довольно путаное объяснение, но суть я уловила. И с тех пор совершенно спокойно относилась к тому, что у меня нет ни слуха, ни голоса, просто не подписывалась ни на что, связанное с пением.

А родители после этого разговора отвели меня на фигурное катание и в английский кружок при Доме детского творчества в парке Сокольники.

Английский кружок не произвел на меня особого впечатления, кроме того, что ходили туда мы вместе с подружкой Олей, и это было весело. А учительницу нашу звали Дженни Николаевна, что в моих глазах делало ее почти англичанкой.

Но фигурное катание тревожило мое воображение куда больше.

На катке ДДТ я возмечтала стать фигуристкой, такой, каких показывали по телеку — чтобы выезжать на лед в красивом платье и за границу в красивой шубе. Чтобы я стояла на пьедестале и улыбалась, а мне хлопали и снимали для телевизора. Но в свои 6 лет я скоро смекнула, что секция при ДДТ — слишком долгий путь к моей цели. И решила применить блат.

Папа мой в то время дружил с директором сокольнического ледового Дворца Спорта, его назначили взамен того, которого посадили после трагедии в марте того же года (см. сноску-4 внизу). Дядя Рудик бывал у нас дома и интересовался моими успехами в фигурном катании. Я дождалась удобного случая и попросила его взять меня «к настоящим фигуристам», которые тренировались на его подшефном катке (см. сноску-5 внизу).

Мой туркменский папа был страшно далек от интриг большого льда: кажется, он даже не понял всего цинизма ситуации. А, может, просто решил показать, что вовсе меня не стесняется. А мне лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, что такое спорт высоких достижений. Во всяком случае, папа не возразил, когда дядя Рудик пообещал мне исполнить мою просьбу.

Через пару дней меня привели во Дворец спорта.

На большей части льда катались взрослые фигуристы, некоторых я узнала: я смотрела по телеку все соревнования и ходила с папой на турнир «Нувель-де-Моску» в Лужниках. Там он даже провел меня в закрытую зону, где фигуристы выезжают на лед, и я взяла автограф у своих кумиров Елены Водорезовой, Марины Черкасовой и Ирины Родниной. А пока я толкалась у бортика, на меня наткнулась телекамера, и бабушка увидела меня в программе «Время»! И не только бабушка, многие нам после этого звонили и спрашивали, когда же я буду стоять у выезда на лед, но уже не просто так, а в коньках?!

Очевидно, после этой минуты славы я и решила связать свою жизнь с фигурным катанием. В нем мне виделось окно в мир. Да, в общем, так оно и было.

На катке Дворца Спорта меня поразило, что мои кумиры катаются безо всяких блесток, в черных тренировочных трико, никто им не хлопает, а тренер еще и покрикивает на них, как на простых смертных.

В крохотном уголке катка (искусственный лед в Москве 1975-го был только в нашем Дворце Спорта) тренировались фигуристы моего возраста, 5—6 лет. Всего человек пять. Как я узнала позже, это были тщательно отобранные по всей стране юные дарования.

Какая-то строгая тетя отправила моего папу, который меня привел, ждать за дверью, а мне велела надеть коньки и присоединиться к детской группе. Всего на катке было два тренера — мужчина и женщина. Мужчина сидел на трибуне, но иногда вскакивал, схватившись за голову, подбегал к бортику и начинал кричать. Женщина стояла у бортика там, где тренировались взрослые фигуристы. Кричать она начинала, только если уже кричал мужчина — судя по всему, он был главнее.

А строгая тетя, выгнавшая моего папу, видимо, была их помощницей. Она все время бегала выполнять какие-то их поручения и тоже кричала, но не на фигуристов, а на всех остальных.

Сопровождаемая громким шепотом строгой тети «блатная», я выехала на искусственный лед, на котором стояла впервые в жизни. Ноги мои разъезжались, а рядом девочки моего возраста выписывали какие-то немыслимые пируэты! Они крутились волчком и задирали ногу в коньке к самой макушке, как Дениз Бильман!

Мне стало невыносимо стыдно. Мысленно я поблагодарила злющую тетю за то, что моего позора не видит мой папа. Однако я решила, что сразу бежать с поля боя стыдно, и торжественно поехала по кругу. Моей задачей было хотя бы не упасть, и я с ней справилась. Гордо описав полный круг по единственному в Москве искусственному льду для олимпийского резерва, я ушла из большого спорта — навсегда.

Папа курил на лавочке возле Дворца. Я сказала ему, что фигурное катание мне разонравилось. В ответ он только ухмыльнулся и даже не полюбопытствовал, почему.

Дома, заметив, что я не особо расстроена отсутствием у меня ледовых дарований, папа принялся веселиться:

— Может, теперь в художественную студию? У меня там знакомые есть.

— Прекрати! — вмешалась мама. — Ты устроишь ей комплексы!

— Какие еще комплексы? — подозрительно буркнула я, подозревая, что это очередной кружок, где я буду самая неуклюжая.

Хождение в музыку и в большой спорт стало мне хорошим уроком. Мне по-прежнему хотелось быть среди лучших. Но я поняла, что самое ужасное — быть среди них худшей.

К счастью, родители не постеснялись повести меня в английскую школу №1 в Сокольниках, а там была такая нагрузка, что я быстро забыла о своих высоких карьерных амбициях.

Поступать в Первую школу в апреле 1976-го тоже пошли всем двором. Принимали туда по результатам собеседования, содержания которого никто не знал.

Бабушка моей подружки, которая знала все и про всех, сказала, что на 20 блатных детей возьмут двоих детей рабочих и двоих умных.

— Ты рабочий? — спросила я папу, придя со двора и рассказав, что услышала от Олиной бабушки.

— Нет, но ты умная, — ответил он.

Я очень переживала, что не смогу показать свой ум. Но виду не показывала.

В день-икс меня нарядили в модные красные брюки-клеш и японский батник с персонажами мультиков. Все девочки во дворе школы были в белых блузочках и черных юбочках.

— Я же говорила! — выдохнула мама.

— Пусть чувствует себя расслабленно, — тихо ответил папа.

Я поняла, что в своих красных штанах я снова белая ворона. Загладить штаны мог только мой невероятный умище.

Вызывали по списку, по одному. Родителей не пускали даже в здание школы.

Во двор выходила тетя со списком, выкрикивала фамилию и забирала нужного ребенка. Соискатели места в престижной школе толпились во дворе с 7 утра до 8 вечера. Мы, правда, опоздали и пришли в 11. Мама с утра побежала в парикмахерскую, а потом долго выбирала платье. Среди родителей она была самая нарядная, но толпиться во дворе ей пришлось наравне со всеми. Меня вызвали часа через два, папа успел сбегать за горячими пончиками, а я испачкать свои красные «клеши» в сахарной пудре от них.

Наконец, тетя со списком пришла и за мной. Меня привели в комнату, где за столом сидело человек восемь. Я их не считала, но мне показалось, что их ужасно много. Все тети и только один дядя, почему-то в синем тренировочном костюме. Прямо как тренер у фигуристов.

— Умеешь ли ты говорить по-английски, девочка? — зычно спросила из-за стола полная тетя с огромным сооружением из волос на голове. Она чем-то напомнила мне дедушкину подругу тетю Шуру, которая работала в психиатрической больнице, и в гостях всегда про нее рассказывала.

— Умею, — с достоинством ответила я. Зря, что ли, я почти целый год ходила в английский кружок.

— Ну, скажи нам что-нибудь! — потребовала тетя.

— А можно я спою? — неожиданно для себя спросила я. Наверное, фиаско в музыкальной школе все же не давало мне покоя.

Комиссия заулыбалась и спеть разрешила.

Я затянула «Teddy Bear». Этот стишок легче было бы просто продекламировать, но в кружке мы почему-то его пели.

Если в свои шесть с половиной я могла бы рассчитывать, то расчет оказался верным. Пение мое быстро остановили со словами:

— Ну английский ты знаешь, мы слышим. А теперь расскажи, что ты видишь на этой картинке?

И они повесили на доску картинку, изображающую солнечный зимний денек, искристый снег и румяных детей, часть из которых катается с горки на санках и картонках, а другая весело играет в снежки.

Надо сказать, что именно такую погоду я почему-то ненавидела. В подобные дни, пока мои дворовые друзья резвились в снегу, у меня наступал ступор. Я, конечно, была укутана, как положено. Но толстая цигейковая шуба, подпоясанная папиным армейским ремнем с пряжкой, две шапки, а под ними косынка, валенки с галошами и три кофты под шубой не давали мне даже пошевелиться. А лицо, которое единственное оставалось снаружи, все равно противно щипал мороз. В толстых варежках пальцы мои не гнулись, а резинка от них, перекинутая через мою шею, нещадно в нее впивалась. Как-то я потихоньку сняла эти варежки, чтобы открыть дверь подъезда, и моя ладонь тут же примерзла к железной ручке.

Я ненавидела такие дни настолько, что даже стихотворение Пушкина «Мороз и солнце, день чудесный…» вызывало во мне содрогание.

Куда больше мне нравилась «подтаявшая» зима, когда вдруг случался ноль, и на улице становилось пасмурно, тепло и сыро. Хотя другие находили такую погоду серой и склизкой.

Но тут я решила, что высказать на собеседовании отвращение к прекрасной солнечной погоде, которую любят все нормальные дети, будет неправильно. Еще решат, что я больная.

И принялась упоенно описывать, как весело играют изображенные на картинке дети. В процессе я увлеклась: нарисованные мальчишки получили имена и личностные характеристики. Я сообщила комиссии, что вон тот мальчик Петя, который едет с горки на картонке, страшно завидует Васе, который мчится на санках-ледянках. Да чего уж там, я сама ему завидую! Вот сколько выпрашиваю у родителей ледянки, а они все дорого да дорого…

Тут единственный среди теть дядя, тот самый в тренировочных, не выдержал. Он и так весь мой рассказ ерзал на стуле и явно не проникался везением Васи и завистью Пети. А тут и вовсе перебил:

— Все, хватит, лично я ее принимаю!

На этом тетя со списком вывела меня назад во двор. Ко мне сразу бросились родители, не только мои, но и тех соискателей, которых еще не вызывали.

— Дядя в трениках сказал, что лично он меня принимает. Наверное, он там главный, — успела успокоить я маму и папу, и тут у меня начисто пропал голос.

Видимо, я все-таки перенервничала, поступая в эту школу. Хотя мне казалось, что собеседуюсь я легко и непринужденно, как Юлька и Светка с нашего двора. Они хоть и считались хулиганками, зато язык у них был без костей и они никогда не смущались, даже перед взрослыми. Мне очень хотелось стать на них похожей. И, судя по всему, на собеседовании в первую школу мне это удалось. Но сражение с собственной робостью отняло мои силы и голос.

Услышав про «дядю в трениках», мой папа хохотал так, что даже слезы вытирал от смеха. Мама никак не могла понять, в чем дело.

Как выяснилось позже, папа пытался подстраховать меня на собеседовании через сокольнический райком партии, где у него были знакомые. Первая английская слыла «позвоночной»: приемная комиссия учитывала звонки «сверху». Папе пообещали помочь на уровне директора школы. Но директриса даже не успела вставить свои пять копеек в мою пользу, ее опередил школьный физрук Степан Степаныч по прозвищу Стакан Стаканыч. Его никто не коррумпировал по партийной линии, ему просто надоело меня слушать.

Позже, во взрослой жизни, я еще не раз сталкивалась с тем, что мужчины-физкультурники не любят, когда женщины много разговаривают.

А «блат» от Стакан Стаканыча родители припоминали мне на каждую плохую оценку:

— Недаром тебя в школу из всей комиссии принял только физрук!

Сразу после того собеседования я слегла с высокой температурой. А когда через неделю вышла во двор, узнала, что мои раскрепощенные примеры для подражания — Ленка и Светка — в мою школу не прошли по конкурсу и они пойдут в простую — 369-ю.

Зато мою соседку по подъезду и лучшую подружку Олю не только приняли, но и зачислили в первый «А», куда отбирали самых умных детей. Так сказала Олина бабушка моей маме, встретив ее в лифте. Меня же определили в «Б». По версии Олиной бабушки, туда отсортировали «блатных и рабочих», но класс у нас оказался что надо. Мы как 1 сентября 1977-го года подружились, так до сих пор не можем угомониться.

В сортировке на «А» и «Б» меня расстроило только то, что я не смогу сидеть с Олей за одной партой.

Зато в моем классе оказались дети моих кумиров — хоккейного «Спартака» и танцев на льду. В танцах мне нравились блеск и слава, а в «Спартаке» — Александр Якушев.

Хоккей в то время любили все — от Брежнева до детсадовцев. Парни в хоккейной форме казались особенно широкоплечими, мужественными и решительными, что подтверждала песня «В хоккей играют настоящие мужчины, трус не играет в хоккей». А увидев фото Александра Якушева в газете, я полюбила конкретно его.

В моем первом «Б» оказалась дочь товарища моей любви по команде — спартаковца Дмитрия Китаева. Ленка выросла на катке — сначала в Австрии, где ее отец тренировал по контракту, а потом в том самом сокольническом ледовом дворце, который хоккейному «Спартаку» приходился тренировочной базой, а Ленке — вторым домом. Волшебный мир хоккея для Ленки был родным и домашним, а благодаря ей, и нам всем стал ближе.

В наш «Б» «отсортировали» и Киру Дубова, сына тренера по танцам на льду Натальи Дубовой. Но тогда, в 1977-м, она еще не была такой знаменитой, какой стала буквально пару лет спустя.

Увидев меня, Кира заявил:

— А я тебя знаю! Тебя приводили показывать моей маме!

Я думала, что он будет надо мной смеяться, но он больше ничего не сказал.

Десять лет спустя, уже в студенческие годы, мы с подружкой гуляли с дубовскими танцорами мужского пола. Они были наши ровесники и тренировались в том самом Дворце спорта возле парка, а мы жили рядом. Познакомил нас наш однокашник из «А», он подрабатывал в радиорубке катка.

У моей тогдашней подружки Ники случилась любовь с Самвелом Гезаляном, катавшимся в паре с юной Татьяной Навкой. Мы иногда смотрели на их тренировки из радиорубки.

Самвелу было 18, как и нам, а Тане всего 13, и партнер, бывало, орал на нее благим матом и даже замахивался. Но Ника все равно ревновала и называла Навку «канавкой». А если она падала, то «космонавкой». И тогда именно Кира Дубов сообщил нам, что его мама крайне не довольна романом Самвела с «не фигуристкой». От этого, дескать, Самвел таскается по ресторанам, нарушает режим, снижает показатели и уж лучше бы он влюбился в Навку.

В «бэшки» записали и Катьку из известной актерской семьи. Оказалось, что мы с ней даже живем в одном доме, только Катькин подъезд — крайний слева. Она гуляла в другой части двора, вот я ее раньше и не видела.

В наш длинный белый 12-этажный панельный дом в Сокольниках Катина семья, как и моя, переехала в конце 1974-го, когда наши старые дома в центре решено было снести. Сокольники тогда считались «выселками», поэтому в них отправляли в основном молодые семьи. Моя бабушка, например, с Арбата поехала в район Киевского вокзала, чтобы быть поближе к своей поликлинике. Зато у нас под боком был лесопарк и тот самый легендарный Дворец Спорта, который, так или иначе, красной нитью прошел через жизнь каждого ребенка, выросшего в Сокольниках.

С Катькой было невероятно интересно: она не просто воспитывалась за кулисами театров им. Моссовета и им. Вахтангова, где служили ее мама и папа, но, по-моему, и родилась там. К ней домой запросто приходили разные знаменитости, а ее родители были красивыми, веселыми и не занудными. Катька ставила у себя дома спектакли, набирая актеров в нашем дворе, а я по дружбе получала у нее главные роли.

В первом классе после уроков я все время торчала у Катьки, поэтому скоро познакомились и наши родители. Они тоже быстро спелись и периодически устраивали совместные вечеринки. Это были лучшие вечера и ночи! Если взрослые посиделки у нас дома затягивались, нас с Катькой отправляли ночевать к ней — и наоборот.

Когда это случилось впервые, тетя Нина, Катькина мама, отправляя нас к себе домой спать, сказала своим глубоким, хорошо поставленным актерским голосом:

— Девушки, вам повезло, что мы припозднились.

И добавила, обращаясь к моим:

— Пусть в школу завтра не идут, а то поздно уже! Ничего страшного, зато выспятся. А школа не убежит.

Тете Нине никто никогда не возражал. Даже моя мама.

Именно в мастерской тети Нининого театра перед отъездом в Тегеран моей маме шили вечерние платья. После того, как тетя Нина, бывавшая на гастролях за рубежом, заявила своим фирменным голосом:

— Ирина, ты едешь за границу! И должна выглядеть там на все сто! Шикарно — это как минимум.

В классе Катька тоже проявила себя заводилой, но с творческим уклоном. Детские проказы, свойственные нашему возрасту, ее интересовали мало. Она уже тогда зачитывалась Дюма и восхищалась интригами при французском дворе.

Кроме меня, Катя выбрала еще двоих девчонок из класса, которые не прыгали в классики во дворе и в резиночку в школьном туалете (в коридорах это было запрещено), а не по годам увлекались игрой в отношения, про которые вычитали во взрослых книгах.

Мы вчетвером стали мушкетерами: Катька Д’Артаньяном, Женька Атосом, Ирка Арамисом, а я — Портосом. На роль Портоса я согласилась с радостью: я вообще гордилась тем, что Катька приняла меня в свою компанию. «Трех мушкетеров» на тот момент я не читала, но по фильму знала, что Портос не просто толстяк. Он веселый, благородный, храбрый и отличный друг.

Конечно, под Катькиным влиянием я пыталась тоже почитать Дюма: собрание его сочинений стояло в рядочек у нас в гостиной среди прочих нарядных новеньких книг, полученных в обмен на сданную макулатуру. Но придворные экивоки утомили меня странице к десятой. Зато вместо них я с удовольствием проглотила «Американскую трагедию» с той же полки. Когда об этом узнала моя мама, то пришла в ужас:

— Но это же для взрослых! — воскликнула она.

— Но я же тоже скоро буду взрослой, — резонно возразила ей я. — Вот, готовлюсь заранее…

На самом деле, самое глубокое впечатление на меня произвели не «запретные» отношения между героем и его женщинами, а блистательная жизнь американского светского общества. И еще то, что между взлетом и падением — всего один неосторожный шаг.

С того момента я перечитывала этот последний роман Драйзера примерно каждые три года. И каждый раз узнавала что-то новое. Папа меня понимал, он тоже любил «Американскую трагедию». А мама ворчала, что это во мне его «дурные туркменские гены», а она в моем возрасте, как любой нормальный ребенок, зачитывалась «Детством Темы» и «Дикой собакой Динго».

В нашем 1 «Б» учились близняшки Оля и Лена, тоже артистические дети. Их мама танцевала в ансамбле «Березка», а дедушка играл в каком-то народном ансамбле. Близняшки были очень активными и тоже любили устраивать самодеятельность. Но не камерную, на дому, как Катька, а общественно-полезную, в актовом зале.

Оля и Лена были очень активными: близко к сердцу принимали все дела класса, рвались к общественной работе и имели подходящие для этого громкие голоса.

Там, где были близняшки, всегда было много шума и эпицентр чего-нибудь общественно-значимого.

К концерту 7 ноября наш класс готовил песню «Тачанка-ростовчанка». Пение сопровождалась инсценировкой, и нас поделили на медсестер, которые поедут в тачанке, и кавалеристов, которые поскачут на лошадях. Я почему-то попала в кавалеристы.

Репетировали мы без реквизита, но ко дню концерта в актовом зале школы медсестрам велели принести белые халаты и повязки на голову, а кавалеристам — лошадей. Разумеется, не настоящих, а на палках, такие продавались в Детском мире.

— Но лучше сделать лошадь своими руками, — добавила наша первая учительница Нина Александровна.

Про лошадь мои родители узнали вечером накануне концерта. Я должна была сообщить им об этом намного раньше, но забыла. И вспомнила, только когда Нина Александровна записала время концерта каждому из нас в дневник, чтобы родители тоже пришли.

Меня коротко отругали за наплевательское отношение к общественно-важным мероприятиям и уложили спать. Несколько раз я просыпалась от шума. Мои родители чем-то шебуршали на кухне, и то переругивались, то ржали как лошади.

Утром стало понятно, что они мастерили мне коня.

Он уже ждал всадника у входной двери.

Папа не мог даже смотреть на моего скакуна, у него сразу начиналась истерика.

На палке от швабры гордо возвышалась лошадиная голова, любовно приклеенная к ней моими родителями, а до того вырезанная ими из картона. Раскрасили они ее тоже сами — моими акварельными красками. Слева моя лошадь была серо-буро-коричневой с зеленым глазом, а справа — черной с лиловым. Глаза у нее были на разном уровне, поэтому разница в цвете не так бросалась в глаза. Уши моей лошади вырезать забыли, зато усы у нее были как у Буденного, а грива как у Аллы Пугачевой — из старого бабушкиного парика.

— Ну как? — тихо спросила моя мама с неожиданной для нее робостью.

Я посмотрела на своего косого скакуна. А потом на мамины синие круги под глазами, появившиеся от того, что она всю ночь его мастерила. И мне вдруг стало жалко всех троих — и лошадь, и маму, и даже папу, несмотря на то, что он не мог сдержать смеха при виде моего коня. Но ведь он тоже корпел над ним ночь напролет, пока я мирно спала. А теперь они с мамой оба пойдут на работу, а потом на мой концерт, так и не сомкнув глаз. А что они не успели в Детский мир, так это я сама виновата.

— Отличная лошадь! — твердо заявила я и погладила ее по бабушкиному парику.

Родители облегченно вздохнули, папа взял лошадь подмышку и пошел провожать меня в школу.

Когда я вошла в класс со своим скакуном, там повисла пауза Станиславского. Потом в гробовой тишине один мальчик заплакал. Учительница испугалась, пока не поняла, что он рыдает от смеха. Через минуту рыдали все.

— Дети, нехорошо смеяться, не у всех родители могут позволить себе покупку готовой лошади, — пыталась угомонить класс Нина Александровна, указывая на кавалькаду красивых и стройных резных деревянных лошадок у двери. Родители остальных кавалеристов предпочли не напрягаться и отоварились в магазине игрушек.

Но даже она не могла сдержать улыбки, уж больно смешной была моя лошадь.

Я вспомнила папины слова про «особенную» и поняла, что снова ею стала. И в этом даже что-то есть. В конце концов, другой такой лошади ручной авторской работы ни у кого нет. Слова «эксклюзив» я тогда еще не знала, но в полной мере ощутила его значение и даже возгордилась своим конем. Особенно, когда одноклассники стали наперебой просить разрешения потрогать мою лошадь за парик. На большой перемене поглазеть на моего чудо-коня сбежалась вся школа.

Я так и не призналась, что лошадь, сделавшую меня знаменитой, смастерила не я, а мои родители. Общешкольная слава мне понравилась.

В этот роковой момент надо мной и взяла шефство близняшка Лена из ансамбля «Березка». Она решила, что человеку, соорудившему такую горе-лошадь, просто необходима помощь опытных товарищей. Лена вызвалась подтянуть меня по рукоделию, а заодно и по домоводству, да и вообще подтянуть. Обе сестры были отменными рукодельницами: в свои семь лет они умели шить, вышивать, вязать, готовить, убирать и командовать. На уроках труда наша пожилая Нина Александровна могла спокойно дремать, их вели Лена и Оля.

Я никогда не умела отказываться от навязанных услуг. Оля с Леной мне нравились, но хотела я не мастерить поделки для школьной ярмарки, а играть в мушкетеров с Катькиной компанией.

Вскоре Нина Александровна сказала, что нас будут торжественно принимать в октябрята. Для этого мы должны разбиться на звездочки по пять человек, по количеству ее лучей.

— Кто хочет стать командиром звездочки? — спросила учительница.

— Я! — одновременно сказали Оля и Лена.

Все остальные выжидательно молчали: мы еще не знали, что такое звездочка, и чем может обернуться командование в ней.

— Хорошо, — сказала Нина Александровна. — Оля и Лена станут командирами первых двух звездочек. Теперь набирайте в свои звездочки ребят и раздавайте им октябрятские поручения.

С этими словами учительница выдала Оле и Лене по пять круглых значков с наименованиями должностей. Обе сразу гордо нацепили на себя значки с большой красной звездой и надписью «командир». А остальные значки внимательно изучили и сложили перед собой кучкой.

— Я первая набираю людей! — звонко объявила новоиспеченный командир Лена. — В моей звездочке будешь ты, ты, ты и ты…

И Лена ткнула в четверых, кто поступит к ней в подчинение безо всякого своего на то согласия. Второй из них была я.

Я до сих пор не знаю, зачем добрая Нина Александровна избрала такой недемократичный способ деления на звездочки. Вообще-то я хотела оказаться в одной звездочке со своими подружками Катькой, Женей и Иркой. А Лена набрала под свое начало тех, с кем дружила она. А меня прихватила, видимо, из жалости — чтобы не бросать в беде человека, не умеющего нормально смастерить лошадь.

Не успела я прийти в себя от столь неожиданного поворота в моей судьбе, как Лена объявила, что я назначаюсь цветоводом-озеленителем. Выдала мне круглый значок с изображением кактуса и велела сейчас же прикрепить его к фартуку.

Отныне моей обязанностью стало поливать все цветы в классе. Не могу сказать, что это было сложно. Но я очень расстроилась. Дело было не в цветах и не в личности активистки Лены, а в чем-то ином. В семь лет я не знала, как сформулировать свое возмущение тем, что меня не спросили, с кем я хочу быть и что делать.

После того как Лена и Оля избрали себе подчиненных тоталитарным методом, прочие разбились на звездочки по остаточному признаку. Катька, как я и предполагала, возглавила звездочку, куда вошли Женя и Ира. А вместо меня и на еще одно вакантное место они взяли двух парней и были крайне довольны.

С тех пор каждое утро, просыпаясь, я первым делом вспоминала, что я не в той звездочке, и у меня портилось настроение. И ладно бы это деление было чисто условным и сводилось к поливке цветов под начальством Лены, но ведь нет! Звездочками мы делали много чего — готовили на труде, дежурили на уборке класса, готовили выступления на школьных мероприятиях и поделки для учителей на праздники…

Вся моя школьная жизнь оказалась накрепко связана со звездочкой и ее громогласным командиром Леной. Я не умела противостоять насилию над своей октябрятской личностью, поэтому избрала путь тихого саботажа. Например, когда Лена издала указ, что дни рождения мы теперь тоже должны праздновать звездочками, я быстренько прикинулась больной. Мне хотелось пригласить на свой день рождения не звездочку во главе с командиром, а Катьку, Женьку, Ирку и соседку по подъезду Олю. И разыгрывать с ними сценки из адюльтера французской королевы с английским королем, а не печь пирог из банановых корок, чему в качестве подарка собиралась обучить меня командир Лена прямо в день рождения.

Наш отъезд в Тегеран разом прекратил все мои мытарства по кружкам и по общественной линии. И мое тщеславие дремало на тегеранском солнышке — вплоть до того самого умирающего лебедя.

* * *

На откровенность тети Тани по поводу моего блестящего балетного будущего — а вернее, его невозможности — я не обиделась, но к умирающему лебедю заметно охладела. Я уже тогда не любила заниматься чем-либо просто так, мне всегда требовался стимул в виде высокой цели. А иначе весь задор пропадал.

Папа, видно, это понимал и щадил мои фантазии. Но мама все время опускала на землю.

Как-то в посольском клубе показали фильм про Петрова и Васечкина, и мне очень понравилась девочка в главной роли, она была примерно моего возраста. На следующий день я поставила родителей в известность:

— Пожалуй, я буду сниматься в кино.

— Отличная идея! — отозвался папа.

— Уроки лучше делай! — отреагировала мама.

Сказали они это почти хором.

Я ничего не ответила, но про себя решила, что моя мама не хочет видеть меня звездой. Ни на экране, ни на катке, ни на сцене. Потому что единственная звезда в нашей семье — это она.

Спектакль к 8-му марта, а точнее сценку, готовил с нами дядя Валя Грядкин. Постановка была из жизни шахской семьи, а сюжет предложен мною. Я нашла его в сборнике сатирических персидских новелл 50-х годов, а сам сборник — в бездонном книжном шкафу нашей квартиры.

Новеллы были короткими, смешными и очень мне нравились. Я прочитала все.

Выбранная мною новелла иронизировала над тем, как шах Мохаммед Реза во всем слушался свою жену. Говорилось, что эта черта в целом свойственна иранским мужчинам. Их жены только на людях покорны, дабы не позорить своих мужей перед посторонними, но в каждом иранском доме подлинная хозяйка — женщина.

Мне, разумеется, досталась роль шахини, потому что все остальные действующие лица и исполнители были мужского пола.

По задумке дядя Вали, во время представления мы с Серегой, который изображал шаха-подкаблучника, должны были восседать на троне, а трон — стоять на бильярдном столе. Чтобы зрителям было хорошо видно шахскую чету, которая дышит им в пупок.

На концерте меня планировалось нарядить в белую чадру из простыни, а Сереге склеить из ватмана корону и украсить ее елочным «дождичком». Еще у нашего самодержца был скипетр из швабры, обклеенной цветной бумагой. Хотя по сути это было неправильно: шах носил парадную офицерскую форму безо всякой швабры, а династическую корону хранил в национальном музее. А шахиня кучу сил положила на отмену чадры для женщин.

Но просто у меня не было достойного шахини платья. А Сережка хотел корону и скипетр, как в фильме-сказке про царя Берендея. А дядя Валя хотел адаптировать новеллу к 8 марта.

По сюжету шахский визирь, его играл Макс, докладывает шахской чете, что берейтор шахини (тренер по верховой езде) уличен в государственной измене. А этот молодой и красивый берейтор, роль которого доверили Лешке, шахине приходится любовником. И ей надо во что бы то ни стало его спасти. К тому же, шахиня знает, что визирь в курсе ее романа с берейтором.

Хитрая шахиня привлекает повара в исполнении мелкого Сашки. Ему единственному светил настоящий костюм: повар из нашего пищеблока обещал дать нам настоящий колпак и халат своего поваренка. Повар-Сашка за ужином подмешивает в шахский плов снотворное, а пока шах спит, прекрасный берейтор успевает бежать из Персии.

Подкаблучничество шаха заключалось в том, что, проснувшись, он верит нежному нашептыванию шахини, что настоящий государственный изменник — сам визирь и казнить надо его. Спросонья шах распоряжается казнить визиря, после чего шахиня на целый день завлекает самодержца в свой будуар, чтобы он не передумал. Когда шах, наконец, выходит из спальни, дело в шляпе: визирь казнен, а молодой берейтор уже скачет назад в Персию, чтобы продолжить амуры со своей спасительницей.

Но дядя Валя сказал, что казнь — это плохо, все же 8-е марта, женский день…

И предложил переиначить сценарий. Пусть поваренок Сашка по приказу шахини поднесет ему к ужину зелье, после которого шах-Серега решительно стукнет по полу своим скипетром-шваброй и объявит: «В честь Женского дня велю простить изменника!» А шахиня в моем лице на радостях расцелуется с берейтором-Лешкой прямо под носом у шаха.

Режиссер дядя Валя уверял, что так будет гораздо оптимистичнее. Мы, как актеры, с ним согласились, благо при новой интерпретации свою роль никто из нас не потерял.

Репетировали мы в нашем «праздничном» зале последнего этажа, всякий раз взгромождаясь на бильярдный стол, устланный по такому случаю газетами.

В очередной раз наблюдая, как я карабкаюсь на стол следом за мальчишками, дядя Валя сказал:

— Ну ты же шахиня! На концерте, пожалуйста, не карабкайся вместе со всеми, а стой и жди, пока я тебе помогу. Вот так…

Тут дядя Валя взял меня за талию и одним ловким движением поставил на стол, как куклу.

— Я могу сама! — заартачилась я, подозревая, что Грядкин считает, что мне тяжело забираться на стол. — Я даже лучше, чем мальчишки могу! Я без рук могу! Вот смотрите!

С этими словами я разогналась от входной двери и с разбегу взгромоздилась в самый центр стола — правда, в положении лежа и попутно опрокинув шахский трон. Стул, изображавший трон, с грохотом свалился на пол, мальчишки зашлись хохотом от такого фортеля шахини — и тут в дверях появился мой папа. Обычно он поднимался за мной, когда мама звала ужинать.

— Говорили, сцена из шахской жизни, а у вас тут погром какой-то! — удивился папа.

— Твоя дочь — настоящая ахалтекинка! — ответил ему Грядкин, вытирая слезы смеха.

Что такое ахалтекинка я не знала, а спросить при Грядкине постеснялась. Немного успокаивало, что сказал это дядя Валя скорее восхищенно, чем осуждающе.

За ужином я как бы между делом спросила:

— Пап, а что такое ахалтекинка?

— Это древнейшая порода туркменских лошадей, — ответил папа.

— Древняя лошадь? — обиделась я. — Старая кляча, что ли? Почему меня так назвал дядя Валя?

— Вечно этот Грядкин намекает на твои туркменские корни! — вставила мама, обращаясь к папе. — Вот и до ребенка добрался!

— Ахалтекинка, — повысил голос папа, — самая красивая, грациозная и быстроногая лошадь в мире! Ахалтекинская порода — самая древняя и ценная на земле, а родина ее в Туркмении. А своими корнями я горжусь.

Ну, раз самая красивая и быстроногая, так и быть, прощу Грядкину «древнюю туркменскую лошадь», — подумала я и успокоилась.

Всю ночь мне снились изящные длинноногие лошадки и дядя Валя.

А утром я проснулась и поняла, что влюбилась в Грядкина.

Интересно, он и впрямь считает меня красивой?

Как только родители ушли на работу, я встала перед трюмо и задумчиво накрасилась маминой косметикой.

В гриме я понравилась сама себе намного больше и тут же решила, что, пожалуй, так и быть, позволю Грядкину на концерте подсадить себя на стол на глазах у всей честной публики.

А еще мне просто необходимо красивое платье! Все же играю я не кого-нибудь, а саму шахбану Фарах! А она очень красивая (см. сноску-6 внизу). И наверняка не карабкается на бильярдный стол самостоятельно.

Я помнила Фарах-ханум: она приходила к нам в класс со своей дочкой Лейлой, пока все еще были в наличии — и персидская монархия, и школа при советском посольстве. Шахиня озаботилась внедрением в Иране всеобщего среднего образования и интересовалась зарубежным опытом, посещая школы-восьмилетки при иностранных посольствах в Тегеране.

Наш класс она выбрала, потому что ее младшая дочка Лейла была нашего возраста, 1970-го года рождения.

Нас предупредили за неделю, что нас посетит шахиня вместе с настоящей принцессой, нашей ровесницей. Нам велели не опозориться перед венценосными особами и вести себя так, как нас проинструктируют.

Потом к нам пришел посольский дядя и сказал, что мы должны быть любезными, улыбаться и отвечать на все вопросы, которые нам будут задавать. Но отвечать следует только по-русски, даже если кто-то из нас вдруг может по-английски. Нам пришлют самого лучшего переводчика посольства, чтобы шахиня с дочкой не узнали, какое у нас жуткое английское произношение.

Я знала, как выглядит Лейла Пехлеви (см. сноску-7 внизу). Папа показал мне ее на шахском семейном фото в дореволюционном журнале. Снимок был как раз с празднования дня рождения Лейлы. Так я узнала, что она родилась в тот же год, что и я, только в марте.

Я еще удивлялась: всего на 7 месяцев старше меня — и настоящая принцесса!

Мама еще тогда заявила, что я и так бездельничаю как принцесса. А лучше бы я побольше занималась по советским учебникам и мечтала бы стать не принцессой-бездельницей, а образованным человеком.

Но мне все равно было интересно, как живут настоящие принцы и принцессы и их родители — короли с королевами.

На снимке шахской семьи мне больше всех понравился один из братьев Лейлы, с открытой такой улыбкой, он был гораздо симпатичнее мальчишек из нашего класса. Из подписи под фото я узнала, что зовут его Али-Реза и ему 12 с половиной, прямо как нашему Артуру (см. сноску-8 внизу). С тех пор я всегда высматривала в англоязычных журналах, которые папа приносил из посольства, нет ли там чего новенького про Али-Резу? Если мне попадались его фото, я их вырезала и складывала в деревянную хохломскую шкатулку, которую мне прислала на день рождения бабушка.

Первые красавицы нашего класса, дочки советников посла, тут же предположили, что принцесса — страшная зазнайка, и договорились нарочно не отвечать на ее вопросы.

— Небось еще в короне припрется! — фыркала Юля, дочь советника посла по вопросам культуры. — Мы с мамой видели в журнале фото ее старшей сестры Фарахназ. На снимке она еще пешком под стол ходит, а на ней уже такая коронища, больше, чем она сама! Мама сказала, что потянет на бюджет маленькой африканской страны! (см. сноску-9 внизу).

— Расспрашивать нас ей положено по протоколу, — со знанием дела вещала Леночка, дочка советника посла по дипломатическому протоколу. — А если мы будем молчать, для нее это провал, дипломатическое фиаско! Кто за бойкот этой дурацкой персидской принцессе?

Честно говоря, я не очень страдала, когда посольская школа закрылась. В нашей московской английской — по крайней мере, после поступления в нее — никто ежедневно не вспоминал, кто у кого папа. В посольской школе изо дня в день папы незримо были с нами. Все дети были вежливы и безупречно воспитаны, но отношение к отпрыскам, к примеру, атташе посла и коменданта посольства неуловимо отличалось. Хоть мы и были совсем мелкими, но разницу эту чувствовали, и она влияла на наше отношение друг к другу и к окружающему миру.

На бойкот чужеземной принцессе согласились все, но, увидев Лейлу, смягчилась даже наследница престола советника посла по протоколу. Она была выше всех в нашем классе, даже мальчишек, и стеснялась этого, хотя и пыталась бравировать. А «дурацкая персидская принцесса» оказалась еще длиннее ее! И еще намного проще и дружелюбнее.

Она пришла без короны, в обычных американских джинсах, какие все мы покупали в тегеранских магазинах, и вела себя так, будто не знала, что она принцесса.

Лейла — тогда ей было 8, как и всем нам — запомнилась мне худенькой, долговязой и подвижной. Принцессы нашего класса нашли ее не слишком красивой и потому даже не достойной бойкота с их стороны.

Лейла сообщила нам, что она, ее старшая сестра Фарахназ и брат Али-Реза занимались балетом с русской преподавательницей по имени Инга. Это настоящий балетмейстер, она и ее муж работали по контракту в тегеранской Императорской опере. Мадам Инга приезжала прямо к ним домой несколько раз в неделю и у них были большие успехи! Но теперь мадам Инга уехала домой, о чем Лейла очень жалеет. Принцесса заявила, что занимается балетом с четырех лет и бросать не собирается, поэтому надеется, что найдет ей новую преподавательницу. Но она балетмейстера именно из Советского Союза! Мадам Инга говорила, что у Лейлы способности, а русская балетная школа — самая лучшая школа!

В то время я еще понятия не имела, что мы переедем в бимарестан-е-шурави, а там будет тетя Таня, которая займется со мной балетом. Но именно глядя на маленькую принцессу, свою ровесницу, я решила, что тоже люблю балет и заочно возгордилась русской балетной школой.

Затем Лейла вручила каждому из нас подарок от шахской семьи — по большой яркой коробке с изображением японской женщины в цветастом кимоно. Объяснила, что это японские наборы для «суми-э» — рисования тушью на рисовой бумаге, ее любимые. И тут же бросилась показывать, как ими пользоваться.

Наборы были настоящим чудом: огромная палитра красок, включая самые диковинные цвета вроде «smoked rose» (пепельная роза — англ), мольберт с подставкой, 12 кисточек разной толщины, рулоны с восхитительно шуршащей рисовой бумагой и трафареты для раскрашивания. И все такое красивое, глянцевое, ароматное, что хотелось немедленно начать рисовать, что и сделала Лейла. Но мы сдерживались, как и положено счастливым советским детям, которых ничем не удивишь.

Пока Лейла увлеченно водила кисточкой, шахиня объясняла нашим учителям через дядю-«самого-лучшего-переводчика», что суми-э — это древняя японская техника рисования, она очень полезна для детей младшего школьного возраста. Развивает мелкую моторику и усидчивость, стабилизирует нервную систему, способствует развитию вкуса, чувства цвета и гармонии. Это звучало так убедительно, что с того момента все наши родители ко всем праздникам вместо нарисованных своими руками открыток, как это было принято раньше, стали получать картинки в технике суми-э.

Еще бы: до этого учительница, чтобы уберечь, как тогда говорили, «свое педагогическое реноме в условиях загранкомандировки», вынуждена была отдельно возиться с каждым из нас, проверяя наши самодельные поздравительные открытки родителям. Потому что если мы вдруг нарисуем папе-атташе какую-нибудь бяку-закаляку-кусачую и подпишем под ней «ПАЗДРАВЛЯЮ!», а папа окажется не в духе, на этом командировка учительницы может закончиться. А тут трафареты готовые, раскрашивай не хочу. И даже есть уже готовые подписи — «For My Dear Mummy» и «For My Dear Daddy» («Для моей дорогой мамочки» и «Для моего дорогого папочки» — англ.).

Сама шахбану показалась мне невероятной красоты. На ней было красивое платье (наши учительницы потом шептались, что от «Valentino»), добрая улыбка и красивая пышная прическа. Незадолго до этого она добилась отмены платков для женщин на государственном уровне и сама служила наглядным доказательством достигнутых свобод. Голова ее была не покрыта. Кстати, именно этим шахиня спровоцировала самую острую волну недовольства народа. В целом ее любили, она много помогала больным и бедным, сама ездила по больницам, не боялась посещать деревни, охваченные чумой, холерой и проказой.

Как и предупреждал посольский инструктор, шахиня расспрашивала о нашем житье-бытье на английском, мы отвечали на русском. Она внимательно слушала наши ответы: смотрела в глаза отвечающему и кивала в нужном месте — еще до того, как переводчик заканчивал фразу. Я давно замечала, что далеко не все взрослые кивают в нужном месте, даже если говоришь с ними на одном языке. А интерес шахини к нам был искренним: я почувствовала это каким-то органом, не отраженным в анатомическом справочнике. И неожиданно испытала к этой красивой чужой женщине такое доверие, будто знала ее всю жизнь.

Фарах-ханум была вся такая изысканная, душистая и блестящая, словно большая кукла. Стоя с ней рядом, я думала, что вырасту и обязательно стану такой же.

На шахине не было никаких сложных одеяний, но лоск от нее прямо исходил! Теперь я знаю, что это искусство. Дорого одеться может каждый, у кого есть деньги. А одеться так, чтобы источник твоего особого шарма был неуловим, может только человек с врожденным вкусом.

Шахиня рассказала, что, кроме младшей дочки Лейлы, нашей ровесницы, с которой мы уже познакомились, у нее еще есть старшая дочь Фарахназ (см. сноску-9 внизу), старше нас на семь лет, и два сына — Али-Реза, старше нас на 4 года, и Реза-Курош, старше на 10 лет (см. сноску-10 внизу).

Поделилась, что не всегда ее дети хорошо учатся, но их папа-шахиншах очень переживает из-за плохих оценок, поэтому они стараются его не расстраивать.

На этом месте Лейла подняла голову от своего рисунка и скорчила смешную рожицу, изображающую, как «шахиншах» бывает недоволен.

Мне стало смешно — и я снова поймала себя на ощущении, будто уже где-то встречала и эту веселую Лейлу, и ее нарядную маму. В тот день, когда шахиня с дочкой рисовали в нашем классе, мы бы ни за что не поверили, что не пройдет и двух лет, как венценосный отец маленькой принцессы скоропостижно скончается в изгнании, а ее саму найдут мертвой в номере лондонского отеля. Всего двадцать три года спустя, когда ей и всем нам, сидящим сейчас в этом классе, исполнится 31 год. И что с момента бегства ее семьи из Тегерана Лейла больше ни разу в своей, оказавшейся недолгой, жизни не увидит родины.

На прощанье шахиня с дочкой подарили нашей школе целую машину — рефрижератор, наполненную «семейными галлонами» английского ванильного мороженого и ящиками разноцветных йогуртов с разными вкусами и кусочками фруктов внутри.

Шахские угощения нам еще долго выдавали в качестве школьных завтраков. Больше всего я полюбила ананасовый йогурт.

Много лет спустя, читая мемуары Фарах-ханум, изданные за океаном (их мне привез из США бывший одноклассник), та сценка всплыла у меня перед глазами, будто была вчера. С каким достоинством и доброжелательностью общалась с нами шахиня, как искренне и открыто улыбалась, как маленькая Лейла раскрашивала с нами подаренные ее мамой картинки…

Каким бы ни был персидский шах с общечеловеческой и политической точки зрения, судя по тому, как любила его семья, мужем и отцом он был хорошим. Шахбану назвала свои мемуары «Беззаветная любовь» — к мужу, к родине, к детям и ко всему тому, что она делала. В них она пишет, что во все, чем ей приходилось заниматься, она старалась вложить любовь — и поэтому многое ей удавалось. Лично я ей верю.

Из воспоминаний Фарах-ханум я узнала оценку событий того времени семьей Пехлеви, но это случилось намного позже. А тогда, впечатлившись монаршим визитом в нашу школу, я стала интересоваться шахиней, но узнала лишь то, что удалось подслушать во взрослых разговорах.

Посольские жены судачили, что в шахбану был влюблен наш певец Муслим Магомаев. А это говорило о многом: Магомаев даже моей маме нравился. Почти так же сильно, как Вахтанг Кикабидзе и Ренат Ибрагимов, от которых она вообще балдела.

Еще говорили, что Фарах-ханум не раз проявляла благородную стойкость и сдержанность. Завистники плели шахине про ее мужа всякое, но она никому не верила — только любимому и своему сердцу.

Шах был старше ее почти на 20 лет, разница в возрасте почти как у нас с Грядкиным — разве что немного поменьше.

Грядкину на тот момент был 31 год, это я потихоньку выяснила в списке сотрудников, найденном у мамы в приемном покое. Против моих девяти разница составляла всего-то 22 года. Не так уж и много. Моих любимых чеховских и тургеневских героинь на каждом шагу выдавали за мужчин, старше их на 20 лет и больше, и иногда они даже их любили! За месяцы, проведенные без советской школы, в книжной любви я стала большой специалисткой: никто не мешал мне читать любые взрослые книжки, какие только попадались под руку.

В том же списке сотрудников указывалось, что Грядкин женат, но меня это не смутило. Я решила, что раз жена дяди Вали не побоялась отпустить его одного так далеко, значит, она его не любит. Вот моя мама сразу сказала: «Мужа одного не оставлю, тем более, в такой дикой стране!»

В общем, я озаботилась платьем, достойным шахини и внимания Грядкина.

Незадолго до этого мама как раз предлагала купить мне к весне новое платье. Но тогда я еще не знала, что ко мне придет любовь, и отказывалась. Мне не то, чтобы не хотелось платья, просто было лень за ним идти. Тем более, с мамой.

Это с папой можно было приехать на машине и быстренько купить то, что висит ближе ко входу. А с мамой процесс затягивался. Она требовала тщательных примерок, долго сомневалась, щупала ткань, качала головой, употребляла свое любимое слово «кустарщина» и по десять раз подозрительно меня перепрашивала: «А ты точно будешь это носить?»

При этом мама никогда не торговалась, заявляя, что это неприлично. Но я подозревала, что она просто не умеет. Но даже без торга поход за покупками с мамой отнимал полдня, а, по папиной версии, и ползарплаты.

Папа же доезжал до магазина быстро, долго выбирать не любил, ловко торговался на фарси и в итоге, пожав руку продавцу, уносил товар за полцены. Правда, иногда дома оказывалось, что и размер не тот, и вообще купить надо было не футболку, а рубашку, но по любому «магазинничать», как он выражался, с папой было интереснее.

Как только я объявила родителям, что согласна на платье, папа тут же принялся обрабатывать меня по другому насущному вопросу, убеждая расстаться с толстой косой по пояс. Этот разговор начался еще в Москве — мол, мы едем в жаркую страну, зачем тебе эти хлопоты? Я догадывалась, что моя коса утомила не папу, а маму, и это она ему ябедничала. Потому что ей приходилось ее заплетать. Но в итоге чаще это делал все-таки папа.

В тот день у родителей был праздник: лишиться косы я согласилась тоже. Но только при условии, что отрежут ее не абы где, а в настоящей французской парикмахерской (про то, что она существует, я слышала от тети Тани). А взамен косы на моей голове соорудят не абы что, а писк сезона «сессон». Как у Мирей Матье, только в удлиненном варианте. Для наглядности я вырезала девушку с подобной стрижкой из журнала «QUELLE». Ведущие модные журналы мирового значения выписывало наше посольство для отдела прессы, на самом деле, все уносили их домой. Я любила их листать, мне нравилась красивая жизнь.

Моя коса, которую не отрезали лет с пяти, пострадала от любви к Грядкину, но не только. Приложил к этому руку и Алан Паркер в роли сценариста. Мы как раз посмотрели в нашем госпитальном конференц-зале английский фильм «Melody» 1971-го года выпуска. Его порекомендовал иранец, владелец закрытого революцией кинотеатра, у которого мой папа брал напрокат ленты для наших конфиденциальных просмотров в узком медицинском кругу. Кино было, как всегда, без перевода. Но в данном случае он и не требовался. Там было много красивой музыки (позже я узнала, что саундрек к фильму — новый на момент выхода ленты альбом «Bee Gees»). Фильм рассказывал о любви мальчика и девочки моего возраста, они учились в одном классе лондонской школы. Девочку звали Мелоди — то есть, Мелодия. В Англии и так девочек называют. Мелодии сначала не обращала внимания на влюбленного в нее мальчика, а потом тоже влюбилась. В этом контексте моего английского вполне хватило, чтобы понять все до единого слова.

Фильм про любовь двух моих лондонских ровесников принес мне массу открытий. Детская лав-стори происходила на фоне лондонских видов — от центральных улиц и богатых кварталов до бедных предместий. По картинкам в школьном учебнике инглиша я представляла себе город Лондон величавым и шикарным. А в фильме он выглядел весьма серенько — особенно, в сравнении с солнечным Тегераном.

Другое открытие — английские дети бесились и безобразничали точно так же, как наши. И даже больше. Хотя в школе нам рассказывали, что они там все чопорные, а в самых дорогих пансионах за провинности вообще бьют палками, даже наследных принцев.

Кстати, сцена телесного наказания в фильме тоже была: директор всыпал ремнем влюбленному герою. Мне трудно было даже представить себе, как наша московская директриса Валентина Григорьевна вызывает провинившихся к себе в кабинет и лично стегает ремнем. А когда все же представила, стало очень смешно. Воображаю себе реакцию своих одноклассников! Наверняка через 15 минут после начала экзекуции сбежались бы все родители и «позвоночные» покровители школы, и директрисе было бы несдобровать.

Но главное открытие — челка героини! У девочки со странным именем Мелодия была совершенно невероятная, бесподобная челка — густая и падающая прямо на глаза! Мне бы никогда не разрешили носить такую! У меня вообще не было никакой челки, потому что мама считала, что от длинной челки, лезущей в глаза, у ребенка может развиться косоглазие. Но теперь я страстно желала именно такую — запретную — челку.

И намеревалась выторговать ее у мамы в обмен на отрезанную косу.

Папа пошел к тете Тане выяснять, что за салон она имела в виду. А вернувшись, позвал нас с мамой в наш «жопо».

Это действительно был чудом уцелевший в исламской революции настоящий французский салон красоты — с соответствующим названием и постерами на стенах. Находился он на улице Моссадык, которую многие еще называли по старинке — Пехлеви (см. сноску-11 внизу).

Внутри было роскошно: на низких столиках лежали французские журналы мод, а кофе и «ширини» (сладости — перс) приносили красивые тети, словно сошедшие с картинок в этих журналах. Нас усадили в мягкие глубокие кресла, принесли угощения и только потом принялись расспрашивать, зачем мы пришли. Папа что-то объяснял любезным тетям на фарси, а они поглядывали на меня, улыбались и приговаривали: «Дохтар-э-хошгель!» («Красивая девочка» — перс.) и «Хейли гашанг!» («Очень даже красивая! — перс). Благодаря щедрому на комплименты иранскому персоналу нашего госпиталя, я уже знала, что значат эти слова, и мне было приятно. Когда папа достал из кармана мою журнальную вырезку и показал тетям вожделенный «сессон» они радостно и понимающе закивали. Я поняла, что они умеют его делать, и обрадовалась. Но тут встряла моя мама, до этого она молча листала модный журнал вприкуску с ширини:

— Скажи им, чтобы челку ей коротенькую сделали, а то она себе глаза испортит!

Как будто меня нет рядом: скажи им, чтобы ей, а то она…

Я очень разозлилась. Вообще-то у нас был уговор: я отрезаю косу при условии прически, которую я выбрала. А менять правила во время игры, да еще и не спросив «водящего», некрасиво. С таким человеком никто больше играть не будет! Я вскочила и заявила:

— Я передумала резать косу, поехали домой!

Мама уставилась на папу. Папа пожал плечами. Мне показалось, что он все понял. Оставалось рассчитывать на его порядочность, ведь я не понимала, что именно он говорит на фарси тетям.

На всякий случай я выхватила у него свою вырезку, ткнула в девушку на ней, потом в свою переносицу ниже бровей и с отчаяния в полной мере применила свой армянский английский:

— I’d like hair-style like the girl on this picture, but a bit longer! («Я хочу прическу как у девочки на этой картинке, только немного длиннее!» — англ).

— Don’t worry, darling, we’ll style you absolutely one in one! («Не волнуйся, дорогая, мы сделаем тебе один в один!» — англ), — ответила одна из тетей, продемонстрировав, что во французской парикмахерской прекрасно понимают по-английски.

У меня отлегло от души: теперь родители не смогут подговорить парикмахерш за моей спиной. Мама тоже это поняла и утратила к процессу интерес:

— А мы с тобой пока в ювелирный съездим на Каримхан, — распорядилась она папой. — Я Талеби-ага кольцо отдавала на чистку.

Все-таки моя мама умела быть противной! Мне, конечно, не хотелось, чтобы она указывала, как меня стричь. Но и одной оставаться в роскошном салоне мне не хотелось. Все были ко мне очень приветливы, но все же одной как-то неуютно.

У мамы на Каримхане был свой ювелир, она даже помнила, как его зовут.

Улица Каримхан-занд, соседняя с нашей Вилла-авеню, со старинных времен считалась ювелирной, столько там золотых магазинов. Но все посольские жены почему-то доверяли только Талеби-ага. Говорили, что у него лучшие сеты (гарнитуры) с бирюзой и топазами.

Под стеклом на его прилавке красовались дивные штучки: кулончики в виде вырезанной из золота арабской вязи, знаков Зодиака, крохотных слоников, носорогов, дельфинчиков и прочих живностей. Золотые цепочки переливались сотнями причудливых плетений, сережки при всей вычурности оставляли ощущение воздушности — дизайн у персидских ювелиров всегда был на высоте. Так говорила моя мама.

Когда меня впервые привели в магазин к Талеби-ага, он первым делом выяснил, кто я по гороскопу, и тут же вручил прелестную золотую подвеску для знака Весы. Отказаться было никак невозможно. Пока папа пихал ювелиру подарок назад, уговаривая его на фарси, мама по-русски шипела мне в ухо, чтобы я не смела брать, это может быть провокация. Но все было бесполезно. Талеби-ага убрал руки за спину и только улыбался. А когда мои родители со своими отказами окончательно ему надоели, сказал:

— Если вам не нравится, можете выбросить туда, — ювелир указал на городскую урну, виднеющуюся за витриной. — Я свои подарки назад не беру.

Он сказал это как-то так, что мы все сразу поняли, что дальше спорить будет просто неприлично. Надо просто поблагодарить и обрадоваться. Собственно, я уже обрадовалась: вещица смотрелась очень красиво, и до сих напоминает мне о ювелирных лавках на Каримхане.

Ювелирный шопинг в Тегеране был особенным ритуалом, и все наши не сразу, но привыкли к его порядку. Торопливость в тонком деле выбора и покупки украшений была неуместна. Войдя в лавку ювелира, надо было неспешно побеседовать с хозяином, расспросить, как он поживает, выпить с ним чаю с финиками и фисташками, и только потом перейти к делу.

— Своему ювелиру постоянный покупатель должен доверять как пациент врачу, а общение с ним должно быть обставлено дружественно и даже по-семейному. Вот тогда у вас будут настоящие драгоценности! — так моей маме как-то сказала шикарная Паризад-ханум.

С тех пор мама это повторяла. И пользовалась всеми дополнительными опциями наличия «своего» ювелира — носила ему свои украшения на чистку, ремонт или если вдруг решала уменьшить размер колец. В Тегеране пальцы у всех нас стали тоньше из-за очень сухого климата, который заодно излечивал болезни почек — это утверждал мой Грядкин.

В общем, я знала: если мама идет к ювелиру, это надолго.

Меня усадили в удобное парикмахерское кресло перед большим зеркалом и включили Хулио Иглесиаса. В то время тегеранские дамы относились к нему с большой нежностью: он пел из каждого авто, где за рулем была ханум. Правда, всего несколько лет спустя ханумки изменили Хулио, горячо полюбив другого испанского парня — Луиса Мигеля.

Персиянки из французского салона возились со мной, нежно воркуя между собой. Я слушала сладкоголосого Хулио, листала журнал, попивала кофе из маленькой чашечки и чувствовала себя восхитительно взрослой. И даже не расстроилась, когда одна из парикмахерш показала мне аккуратно перевязанную с обоих концов мою отрезанную косу. Ее красиво упаковали, чтобы вручить моим родителям на память.

Время пролетело незаметно. Когда мама с папой появились на пороге, из зеркала на меня глядела натурально Мирей Матье! Темная шатенка с круглой прической, только мне сделали длиннее, как и обещали. Я была в полном восторге! И даже маме понравилось, несмотря на длинную челку. Папа расплатился с милыми тетями, а они на прощание меня расцеловали и сказали, чтобы я приходила к ним подравнивать концы и челку.

— А платье уж купите сами, мне нужно в посольство, — сказал папа, когда мы вышли из салона. — Сходите в «Курош», здесь недалеко.

— А что такое курош? — спросила я. — Так зовут старшего сына шахини!

— В данном случае название модного магазина здесь, на Моссадык, — пояснил папа. — А назвали его так — как, вероятно, и старшего сына Пехлеви — в честь древнего персидского царя-завоевателя. Он правил великой Персией в доисламское время, когда персы были не мусульманами, а зороастрийцами.

— А кто такие зороастрийцы? — полюбопытствовала я.

— Это огнепоклонники, те, кто поклоняется огню. Но вообще у них было много божеств, как у язычников, — ответил папа. — Я тебе возьму в посольской библиотеке учебник истории, раз тебе интересно. Только в наших учебниках этот царь упоминается как Кир Великий, а персы называют его шах Курош или Куруш. Курош провозгласил курс на создание «великой цивилизации» и сам стал для древних персов божеством.

— Так идти-то куда? — неожиданно прервала лекцию мама, хотя очень любила все познавательное. Но, должно быть, в магазин ей хотелось больше.

— Идите прямо, «Курош» будет справа через два квартала, — папа махнул рукой вдоль центральной улицы, на которой мы стояли, сел в «жопо» и уехал.

Мы с мамой пошли по Моссадык.

Над улицей растянулись полотнища, извещающие в том числе и на английском, что 29-го эсфанда или 19-го марта Иран отметит День Национализации иранских нефтяных промыслов.

Это был тот самый недолгий отрезок времени, когда центральная улица Тегерана уже не была Пехлеви, но еще не стала Валиаср. Тогда исламские лидеры еще не сообразили, что присвоить ей имя Моссадыка идеологически глупо. Об этом я узнала намного позже — из воспоминаний шахбану Фарах. Она описывала, как познакомилась с шахом Мохаммедом в Париже на приеме в посольстве Ирана, куда пригласили всех иранских студентов, учащихся на тот момент в Париже. Как позже, уже в Тегеране, она вдруг получила по почте приглашение на обед в шахскую резиденцию от принцессы Шахназ, старшей дочери шаха от египетской принцессы Фаузии. Каким шах оказался милым и простым в общении при их встречен за обедом, как катал ее на личном спортивном самолете, сам сидя за штурвалом, и как она влюбилась. Не потому что он шах, а потому что он был интересным мужчиной и галантным кавалером. В книге были семейные фото шахской четы, позволяющие в это поверить. Я бы тоже решила, что шах Мохаммед — интересный мужчина. Фоном к воспоминаниям шахини служили события в стране, по поводу которых она переживала или принимала в них непосредственное участие. Моссадыку, которого звали тоже Мохаммед, она уделила в своей книге довольно много места.

Благодаря «Беззаветной любви» шахини к своей стране и шаху, я узнала, кто же этот Моссадык, на улице имени которого я впервые в жизни рассталась с длинными волосами. И чье имя мы невольно произносили каждый день, имея в виду улицу, на которой в 80-м было столько всего интересного — жвачки, кассеты, барби, скейты и «ширини-ханэ» — лавки сладостей.

Моссадык был министром при ныне свергнутом шахе.

В начале 50-х годов ХХ века Моссадык затеял программу национализации нефти и убедил шаха Мохаммеда Реза ее подписать. Программа дала надежду на лучшую жизнь простому народу, а шаха рассорила с его английскими друзьями и партнерами. Английские нефтяные компании покинули страну и наложили эмбарго на иранскую нефть. Нефтедобыча на территории Ирана практически прекратилась, последовала инфляция и обнищание беднейших слоев общества. Вспыхнули народные волнения, и в августе 1953-го шах покинул Иран на своем частном самолете, улетев сначала в Ирак, а затем в Италию. Но не прошло и месяца, как он вернулся, заручившись мощной поддержкой Англии и США. Именно поэтому в 80-м многие думали, что Пехлеви снова вернется, ведь такое уже было.

Когда шах Мохаммед Реза вернулся в Иран, в опалу попал сам Моссадык. Его лишили должности, сослали в глухую деревню и забыли о нем. А вспомнили только после исламской революции — в связи с тем, что он пострадал за свое намерение передать иранские нефтяные месторождения в руки народа. И, недолго думая, новая власть вместо имени беглого шаха дала центральной столичной улице имя последнего из его злейших врагов.

Для блюстителей исламской морали это примерно то же самое, что для жертв репрессий улицу Сталина переименовать в улицу Берии. И только через пару лет до нового правительства дошло, что Моссадык был страшно далек от идей исламской революции. В 1982-м его имя вымарали из названия главной торговой артерии Тегерана, переименовав ее в Валиаср, коей она и остается по сей день.

Но День национализации нефти, случившийся при Моссадыке, в Иране поныне ежегодно отмечают, как общенародный праздник.

Меджлис Ирана принял решение о национализации нефтяной промышленности 15 марта 1951 год, сенат одобрил его 20 марта, поэтому для государственного праздника избрали день между этими важными событиями — 29-го эсфанда или 19-го марта.

И хотя сегодня Моссадык предан забвению, именно он, как ни крути, был тем, кому впервые удалось отдать нефть народу.

«Курош» оказался большим двухэтажным универмагом модных товаров с женскими манекенами без чадры в витринах, что говорило о его бездуховности. Чуть позже бесстыжих манекенов нарядят в платки и манто — свободное одеяние вроде не приталенного плаща, прикрывающее попу.

На первом этаже на каждом шагу стояли гигантские зеркала и прилавки с разнообразной косметикой, возле которых не было продавщиц. Иранки спокойно к ним подходили, брали с подставок «бесхозные» помады и туши и мазались ими перед зеркалами.

Разумеется, моя мама тут же забыла, зачем мы пришли. Она потянула носом и закатила глаза:

— Мистерия де Роша от «Роша»! — выдохнула она. — Мои любимые духи!

С этими словами мама ринулась вперед и растворилась среди бесчисленных лотков с парфюмерией.

Я поднялась по эскалатору на второй этаж, все равно она за мной не следила.

Справа от эскалатора был огромный зал, увешанный разнообразной одеждой. Между вешалками там и сям стояли разряженные в пух и прах манекены обоих полов. Мне даже стало страшно одной войти в этот тряпочный водоворот, я испугалась в нем затеряться.

Слева сиял огнями ресторан, из него доносилось пение Гугуш и мелодичный перезвон столовых приборов. Прямо был бар, который теперь продавал только свежевыжатые соки, но реклама американского виски над ним осталась.

Перед баром был еще один крохотный магазинчик, туда я и зашла, чтобы не болтаться в проходе. Это оказался бутик рукоделия. В нем продавалось великое множество разноцветных и мохнатых мотков мохера. В 80-м он был на пике моды, а в Тегеране можно было легко купить даже самый редкий цвет. Поэтому вязали все — даже те, кто еще недавно в принципе не представлял себя за этим занятием.

Даже мои мама и папа в четыре руки вязали маме какой-то бесконечный многоцветный кардиган, где серый цвет переходил в сиреневый, потом в малиновый, потом в фиолетовый, потом в голубой… Мама говорила, что такая размытая палитра смотрится очень интересно и изысканно.

Маму научила вязать персиянка тетя Рая из прачечной: она была главной рукодельницей среди местного персонала, взрослым ремонтировала одежду и шила на заказ, а нам, детям, мастерила костюмы к выступлениям. Освоив спицы, мама попросила Раечку научить также меня и папу. Нам она сказала, что это успокаивает нервы и развивает усидчивость, но мы-то знали, что ей просто лень вязать одной.

В итоге мы вязали кардиган по очереди. Он всегда ждал желающих себя повязать в шкафу прихожей. У кого из нас троих было настроение, тот его и хватал.

Теперь я думаю, что это было полезной затеей. Кто-то, когда нервничает, грызет ногти (ковыряет в носу, курит сигареты, etc), а мы вязали кардиган.

Этот шедевр вязального дела, который создавался нашей семейной командой в течение нескольких лет, я потом носила на первом курсе МГУ. Тогда как раз вернулась «размытая» мода.

Увидев в рукодельном бутике редкий оранжевый колор, я ринулась за мамой.

Она все еще нюхала духи. Глаза ее затуманились.

— Мам, тебе плохо? — обеспокоилась я. — Пойдем, там мохер оранжевый.

— Оранжевый? — встрепенулась мама. — Где?

В мохеровом оазисе мы потеряли еще полчаса, но мама так ничего и не купила.

— Мне кажется, он слишком рыжий, — сомневалась она. — А мне к белому пальто нужен более солнечный оттенок…

Наконец, мне удалось завлечь ее в зал с нарядами.

Смешно, но в 1360-м году по Солнечной Хиджре мировая мода была похожа на сегодняшнюю.

В моде были просторные блузки-вышиванки с рукавами-фонариками, цветастые сарафаны на бретельках, джинсовые платья и комбинезоны, узкие джинсы и вельветовые штаны в мелкий рубчик, футболки с крупными яркими надписями и мультяшными героями, короткие и длинные обтягивающие кожаные пиджаки и пальто, толстые шарфы, водолазки в облипку, штаны и платья-сафари и сабо на высокой танкетке. Самый писк — на деревянной, чтобы стучала при ходьбе. «Деревяшки» на металлических заклепках имела каждая уважающая себя посольская девчонка.

Даже солнцезащитные очки тогда носили «авиаторы» — формы, которая и сейчас в моде.

Лучшим практическим подарком советскому человеку из-за рубежа в то время был японский зонт-автомат «со слоном» — так мы их называли по изображению на этикетке. «Слоны» в «Куроше» были самых невообразимых расцветок — хочешь с Барби, хочешь с британским флагом.

Несмотря на всю вражду, на прилавках лежали сумки Montana с британскими и американскими флагами.

Из верхней одежды самым шиком были дубленки-«афганки». Из нежной овчины цвета кофе с молоком, отороченные пушистым белым мехом.

Но мы пришли за нарядным платьем.

Вечерние туалеты размещались в отдельном отсеке. Среди моделей преобладал фасон «летучая мышь» — длинные платья-размахайки в стиле Аллы Пугачевой.

Другим актуальным направлением было нечто, напоминающее сегодняшний бохо-стиль: платья из легкой ткани с размытым цветочным рисунком, приталенные с помощью резинки, и с длинными рукавами, присборенными у запястий. Вырез у таких платьев был довольно большим, но в него вдевались завязочки, потянув за которые можно было его регулировать. Из-за резиночек и веревочек платье получалось с напуском и пышными рукавами. А вместе с цветочками и оборочками у выреза и рукавов оно превращало в бабу на чайнике даже самую тощую женщину. Так говорила моя мама, и я видела это своими глазами на примере наших медсестер.

На мой рост не было вообще ни одного платья. Даже с рюшками для бабы на чайнике.

— Может, посмотреть в детском отделе? — неуверенно предложила моя мама.

Но какой мог быть детский отдел, если я играла взрослую шахиню! И мне нужно было поразить воображение взрослого Грядкина! Неужели я буду делать это в глупом розовом нейлоне с бантами, как на детском утреннике?!

Мама тоже не хотела покупать подобное кукольное платье, тем более, одно такое у меня уже было, и я его игнорировала. Она рассчитывала найти мне что-то более взрослое и практичное. Но «летучая мышь» ее явно не впечатлила, как и меня.

Мы уже направились на выход, как вдруг в соседнем отсеке я увидела его! Это было дивное длинное белое платье, чем-то напоминающее белый наряд главной героини-вампирши в фильме ужасов Роже Вадима «И умереть от наслаждения».

В этом прелестном платье с виду всего было в меру, но при этом в нем чувствовался шик. Завышенная талия напоминала о тургеневских девушках, а приспущенные по плечам рукава-фонарики обнажали ключицы, подчеркивая их хрупкость. А учитывая, что я еще не носила бюстгальтера, это смотрелось не вызывающе, а трогательно.

Даже мама ахнула, когда я примерила эту красоту:

— Прямо первый бал Наташи Ростовой!

Мама пощупала ткань. Платье моей мечты было сшито из какого-то простого плотного белого материала вроде батиста и хорошенько накрахмалено.

— Швы вроде добротные, — задумчиво констатировала мама. — А ты точно будешь это носить? А то оно путается у тебя в ногах. Если купим, надо будет попросить Раечку укоротить…

Мама всегда уточняла, «буду ли я это носить», когда мне что-то нравилось.

Меня это обижало: звучало это так, будто она не может доверять мне, а я — сама себе.

Мы купили платье. Стоило она на удивление недорого. Улыбчивая тетя на кассе положила нам его в фирменный пакет «Kourosh» и почему-то сказала «Have a good night!», хотя темнеть еще даже не начало.

Домой я шла в отличном настроении, вприпрыжку и с пакетом в руках. Теперь я была уверена, что сердце Грядкина дрогнет, если только оно не камень. Мама еле поспевала сзади.

С улицы Моссадык к бимарестану мы всегда ходили одним и тем же переулком, где нас каждый раз радостно приветствовал торговец шкурами. Он запомнил нас, когда мы покупали у него ту самую остромодную дубленку-«афганку».

Когда я впервые увидела, как в переулке, прямо на заборе, этот человек развесил огромные цельные шкуры животных, то очень расстроилась и даже заплакала. На заборе висел бывший медведь, зебра, верблюд и множество овец. Зрелище меня поразило: ведь еще недавно всех этих животных я видела живыми, в московском зоопарке!

Но не прошло и недели, как я привыкла ходить мимо шкур убиенных зверей. Каждый раз, возвращаясь с Моссадык, я с интересом разглядывала новые поступления на заборе.

А в те три январских дня 80-го, пока надо мной еще висела угроза отправки в заснеженную Москву, я потребовала, чтобы именно здесь мне купили модную «афганку».. Эта пушистая прелесть как раз только появилась на заборе среди новинок. В Москве я видела такую только однажды — на актрисе Елене Прокловой, которая казалась мне воплощением красивой жизни. А саму Проклову живьем мне показала подружка Катька. Было это в фойе Вахтанговского, когда Катькин папа взял нас на генеральный прогон «Принцессы Турандот».

Торговец шкурами не говорил по-английски, но мы каждый раз перекидывались парой приветственных слов на универсальной смеси языков.

В этот раз, прежде чем мама успела меня одернуть, я на ходу извлекла свою обновку из пакета и развернула перед торговцем. Мне хотелось поделиться своим счастьем.

— Look, what a pretty dress! («Смотри, какое хорошенькое платье!» — англ), — похвасталась я ему.

— Good! («Хорошо!» — англ), — торговец выставил вверх большой палец, а потом почему-то сложил ладони домиком и положил на них голову, будто спит.

— Наверное, говорит, что устал и ему не до моего платья, — поделилась я с мамой своим предположением.

— От тебя устанешь! — согласилась мама.

Папа был уже дома.

— Ну как успехи? — осведомился он.

Я торжествующе извлекла нашу покупку.

— Класс, да?

Папа подозрительно замолчал.

Потом взял мое платье в руки, повертел его и изучил этикетку.

Мама почуяла неладное:

— Недорого же! — сказала она на всякий случай.

— Недорого, — согласился папа, — но это ночная рубашка.

Повисла пауза. Мне стало понятно, почему кассирша в «Куроше» пожелала мне спокойной ночи, а торговец шкурами изобразил, что ложится спать.

Даже мама не знала, что сказать. Обычно это она упрекала нас с папой в безответственном и невнимательном отношении к покупкам. А в обратной ситуации она не знала, что делать.

— Но как?! — наконец выпалила я обиженно.

— А вот так, — сказал папа, в этот раз он даже не хихикал. — Я же говорил тебе, как важно знать иностранные языки!

— Фарси я не обязана знать! — буркнула я.

— Фарси не обязана, — согласился папа. — Но вот здесь что написано? Читай!

На этикетке было написано «Night-gown». Я прочитала.

— И что это? — спросил папа.

— Не знаю, — призналась я.

— И очень плохо! — резюмировал папа. — Вот так недостаточный словарный запас приводит к тому, что идешь на праздник в ночной рубашке.

Тут я не выдержала и заревела. И за меня вступилась мама:

— Вот умеешь ты довести, — заявила она папе с упреком, — и больших, и маленьких. Откуда ей знать такие слова? Это у тебя словарный запас такой — ночнушка, комбинашка… А ребенку это ни к чему! Не плачь, дочь, что-нибудь придумаем! — обратилась она ко мне.

Обычно нападала на меня мама, а защищал папа. В этот раз получилось наоборот, что по-своему было тоже приятно.

— Можно еще в надувном «Куроше» посмотреть, — примирительно сказал папа. — Там и выбор больше. Сейчас визит отработаем, и через пару дней смогу отвезти в рабочее время.

«Надувным» мы называли магазин сети «Курош», расположенный в крытом павильоне, похожем на воздушный шар в форме параллелепипеда. Когда я впервые увидела это гигантское белое сооружение с хайвея Чамран, то решила, что в Тегеран прилетели инопланетяне.

Магазин-НЛО находился в северном предгорье и выезжать туда лучше было засветло. И я стала ждать, когда посольство покинет делегация, которой занимался мой папа, и он сможет отвезти меня туда, где выбор нарядов намного больше.

На следующий день пришла почта, и я получила письмо от подружки Оли.

Оля писала, что в Москве вовсю идет подготовка к Олимпиаде-80. Наша школа тоже принимает участие: на труде девочкам задали шить олимпийского мишку, а мальчикам — выпиливать его из дерева. Еще объявили общешкольный конкурс на лучшее сочинение о важности спорта в деле строительства коммунизма. А физрук сказал, что к началу олимпийских игр, каждый должен сдать нормы ГТО и установить личный рекорд, а иначе он поставит двойку в третьей четверти. Оля не понимала, зачем ей нормы и рекорды, если уже объявлено, что всех школьников на время Олимпиады из Москвы необходимо выслать.

Подружка извинялась, что не смогла добыть для меня открытку с олимпийским мишкой, они очень быстро раскупались. Значки и открытки с олимпийской символикой почти в такой же цене и дефиците, как вкладыши от Wrigley’s. В утешение Оля переслала мне свою выкройку, по которой шила мишку на труде. Чтобы смастерив символ Олимпиады своими руками, я могла и вдали от родины примкнуть ко всеобщему спортивному ликованию.

Олино письмо было от января, поэтому в нем подробно описывался «Голубой огонек» в новогоднюю ночь 1980-го. Оля писала, что наша с ней любимая Алла Пугачева появилась на экране в шикарном платье «летучая мышь» с розой в вырезе и спела песню «Улетай, туча!». Некоторые девчонки успели прямо с телевизора переписать слова в свои песенники и теперь хвастаются перед остальными.

В конце письма Оля спрашивала, как сейчас за границей танцуют?

Чтобы не отстать от мировой моды, старательная Оля почти в каждом письме уточняла у меня, что «за бугром» носят и как танцуют. А мне неохота было терять лицо и объяснять, что я в такой загранице, где не танцуют, а стреляют, поэтому я упоенно сочиняла «супермодные тегеранские» направления стиля в танцах и гардеробе. А наши танцующие после веселящей газировки медсестры в обновках с базара Бозорг были мне в том неизменным подспорьем.

Прошло два дня. Папа все еще был занят с посольской делегацией. «Своего» Грядкина с того момента, как он назвал меня «изящной и быстроногой», я не видела. А он не видел мою новую французскую прическу. Но поскольку теперь я знала, что от меня ему не уйти, то лелеять свое чувство в одиночестве было даже приятнее. Все-таки, несмотря на вдруг осознанное глубокое чувство, дядю Валю я продолжала стесняться.

Беспокоило меня другое: до концерта к 8 марта оставалось всего ничего, а дядя Валя и тетя Таня одновременно заболели и отменили репетиции, будто сговорились. И ладно еще умирающий лебедь, я теперь не сильно о нем переживала. Но спектакль про шахбану!

Я представила себе, что в этом случае, красиво заломив руки, сказала бы моя театральная подружка Катька: «Сцены не отработаны, у шахини нет платья, это катастрофа!»

От нечего делать я послонялась по квартире, примерила мамины платья от портнихи Вахтанговского, повертелась перед зеркалом…

Мишку шить было неохота, при виде выкроек мне сразу мерещился звонкий голос командира Лены. Да и не любила я долго ковыряться. Куда больше мне нравились быстрые и эффектные решения.

Когда родители пришли с работы, я встречала их в шикарном, белом в пол платье «летучая мышь», с бордовым бутоном у откровенного выреза. Если бы Оля успела переписать слова, я бы спела им «Улетай, туча!». Но они и без того замерли столбом.

— Алла Пугачева, — догадалась мама. Прозвучало это почему-то обреченно.

— Ух ты, откуда такая роскошь? — удивился папа.

Но мама уже показывала ему глазами на валяющиеся на кровати ножницы.

Папа вдруг вспомнил, что забыл закрыть машину, и быстро ретировался. Я догадалась, что он убежал смеяться. Мама считала, что хихикать надо мной непедагогично, куда полезнее ставить в пример других детей. Вот и сейчас она сказала:

— Не думаю, что твой друг Сережа совершил бы такое!

— Конечно, — фыркнула я. — Он же не шахиня! И вообще не женщина.

Продолжать дискуссию мама не стала. Вероятно, потому что простыни выдавались на больничном складе без ограничения и от дырки в центре одной из них мамино хозяйство не пострадало.

Да и мою модельерскую находку трудно было не оценить! Если ровно в середине простыни вырезать отверстие и просунуть в него голову, получается та самая «летучая мышь»! Остается сделать по одному стежку справа и слева на талии, чтобы обозначить конец рукавов и начало юбки — и модный фасон готов! Просто и элегантно, это вам не олимпийского мишку шить по выкройке! Самое смешное, что висящие в магазинах платья примерно так и шились, только не из простыни. И революционная идея была не совсем моей авторской. Выбирая платье в «Куроше», я внимательно рассмотрела, как устроены многочисленные «летучие мыши», размышляя, можно ли заказать такое тете Рае из прачечной? Или «да тут шитья пойдет аршин», как пел Высоцкий и выражался мой папа, когда хотел сказать, что поступок кажется ему нерациональным.

Мама только спросила, где же я взяла такой элегантный бутон цвета бордо, прикрепленный к щедро вырезанному в простыне декольте?!

Эта роза была моя гордость.

Дело было так. Решив взять себя в руки и все-таки пошить олимпийского мишку по Олиной выкройке, я отправилась в прачечную к Раечке. У нее там стояла швейная машинка и валялась куча обрезков всяких модных тканей, оставшихся от выполненных заказов. Я хотела попросить у тети Раи какого-нибудь плюша для мишки, но наткнулась на выброшенный ею восхитительный кусочек темно-красного маклона (популярный в то время синтетический материал, имитирующий шелк). В этот момент меня и озарило. Про олимпийского мишку я тут же забыла и помчалась домой осуществлять свой нехитрый план.

Бутон из маклона я получила самым простым способом: скомкала тряпочку с одного края, у основания закрепила одним стежком и булавкой пришпилила к вырезу. Бутон получился ярким и пышным, даже слегка вызывающе. Последнее заметила мама.

Мой вечерний туалет торжественно, на отдельных плечиках, повесили в большой платяной шкаф в спальне родителей. Оба даже похвалили мою находчивость, но, как мне показалось, обошлись без должных восторгов:

— Голь на выдумки хитра, — сказал папа. А заметив, что мама открыла рот, чтобы обрушиться на него с упреками, поспешно добавил: — Это не я, это Грибоедов! Его любимая русская пословица.

И хотя никто из родителей не сказал, что мое чудесное платье не годится для банкета по случаю 8-го марта, у папы неожиданно быстро нашлось время свозить меня в «надувной Курош».

Это была самая дальняя точка для «магазиннинга» (мой папа изобрел это емкое словечко задолго до появления слова «шопинг»).

Ближним «магазиннингом», помимо «Куроша» на Моссадык, считался базар Бозорг (большой — перс, главный торговый развал Тегерана) к югу от центра и базар Кучик (от «кучик» — маленький — перс) недалеко от нас. Еще был базар на мейдан-е-Таджриш (площадь Тджриш), его мы каждый раз проезжали по дороге на дачу в Зарганде.

Но в то время у моей мамы еще была аллергия на слово базар»: она считала, что там продают одежду как минимум с клопами, а как максимум с лишаем.

— И стирай ее — не стирай, чем-нибудь да заразишься! — округляла глаза мама. — Запомни: то, что надеваешь на тело, надо покупать только в приличном магазине!

Правда, спустя всего несколько месяцев, она, как миленькая, ходила и на Кучу, и на Бузорг, а на Таджриш ее возил папа.

Надувной «Курош» находился в престижном районе Шемиран на севере города. Дорога туда была очень красивой, и я приготовилась наслаждаться.

* * *

В свои девять лет Тегеран я неплохо знала, благодаря тому, что папа частенько выгуливал нас с мамой на «жопо». Блестящий, со встроенной кассетной магнитолой для меня он был все равно, что космическая ракета с танцплощадкой. В Тегеране тех лет французские модели были в моде, особенно белоснежные, как у нас.

Больше всего я любила дальние поездки, по современным скоростным автострадам, наши называли их «шахскими». Говорили, что изгнанный монарх построил их по совету и с помощью своих друзей-американцев. Он очень хотел быть им равным и не жалел никаких денег на то, чтобы сделать Тегеран современным мегаполисом. А его отец, кадровый офицер Реза-шах, находился больше под французским влиянием. Вот и вышло, что Тегеран с севера похож на парижские предместья, а с юга — на нью-йоркские. Это утверждали наши «дипы», уже повидавшие мир.

Это сейчас офисные сооружения из стекла и бетона серые высотные жилые коробки с выведенными наружу лестничными пролетами считаются «безликими», а тогда они были писком моды, как пластик и синтетика.

Знакомые «тегеранские» жилые дома позже я встречала на окраинах манхэттенского Бродвея, в кварталах Лондона, Барселоны и Рио, отстроенных в индустриальные 70-е. Наверное, дело в открытых лестницах, но родную «тегеранскую застройку» я встречаю в мегаполисах, где нет суровых зим. Или только там узнаю ее «в лицо», для меня она навсегда осталась «южной», характерной для тех мест, где много солнца.

Жемчужина архитектуры индустриального бума 70-х — тегеранский «Хилтон» «на курьих ножках». До революции там гуляли богатые свадьбы, сразу после он стоял брошенный и полуразвалившийся, а позже превратился в иранский отель «Эстекляль».

Когда мамы с нами не было, папа сажал меня вперед.

Обычно он слушал в машине своих любимых Гугуш и Ажду Пеккан, но стоило ему пустить меня вперед, как бессменным диджеем становилась я. На этот случай я держала в бардачке свой репертуар. В марте 80-го я каждый раз втыкала в кассетник «Чингисхан», я тогда только его переписала у Сереги и никак не могла наслушаться. Врубала на полную мощность, открывала до упора окно и высовывалась в него чуть ли не по пояс, подставляя голову горячему ветру. Тегеранские автолюбители приветливо мне махали. Мама, конечно, так делать не разрешала, но папа мне не мешал. Он понимал, в чем дело.

В марте в разгар дня было уже очень жарко, а меня все еще немного укачивало.

В Москве у нас не было машины, а у меня, соответственно, привычки часто в ней ездить. Едва приехав в Тегеран, мы сразу столкнулись с тем, что любые перемещения, за исключением самых ближних, возможны только на колесах. Никакого метро в городе тогда и в помине не было, да и вообще общественным транспортом пользоваться не рекомендовалось. На определенных должностях в посольстве выдавались служебные машины, остальные в случае особой надобности могли воспользоваться помощью посольских водителей.

Первое время меня страшно укачивало, но я это тщательно скрывала, вывешивая голову за окно. Уж очень боялась, что меня престанут брать на автопрогулки!

Едва получив «жопо» по приезду, папа решил обкатать его, а заодно изучить город и показать нам с мамой в горы. В предгорье Тегерана было два модных местечка для прогулок — Дарбанд и Дараке. Это нам подсказали бывалые люди в посольстве. Мы, понятное дело, не бывали ни там, ни там, но для посещения выбрали почему-то Дараке. Вооружились картой и поехали.

В городе был как раз знаменитый тегеранский «шулюх» — затор. Надо сказать, что «фирменный» дорожный хаос на дорогах Тегерана не похож ни на один другой дорожный хаос в мире. В нем есть общие для всей Юго-Восточной Азии элементы броуновского автодвижения, но, по мне, тегеранскому шулюху присуще нечто вроде дорожного тааруфа (тааруф — иранский этикет).

Тегеранский «автотааруф» весьма смахивает на свод правил вежливости истинного иранца, предписывающий предлагать ближнему подарок (угощение, дорогу, etc), пока тот не откажется трижды. Если внимательно присмотреться, куча-мала на тегеранских дорогах происходит не от того, что все норовят пролезть вперёд, как у нас, а потому что каждый пытается уступить дорогу другому! И пока тот трижды откажется (а он это сделает, потому что дорогу принято уступать), сзади соберётся целая колонна таких же вежливых автолюбителей. Однако обмен реверансами «только после вас» вовсе не отменял смекалку, позволяющую автолюбителям лихо просачиваться в каждую образовавшуюся между автомобилями щель. Это тоже делал каждый уважающий себя тегеранский автолюбитель, даже если он был женщиной. Зато в тегеранских шулюхах никогда не было агрессии: горожане воспринимали заторы как, к примеру, массовое гулянье в городском парке. То есть, как повод пообщаться.

Круговая вежливость порождала движение в рваном ритме «тырк-парк», а во время каждой вынужденной остановки босоногие мальчишки начинали усердно возить тряпками по лобовому стеклу, а уличные торговцы норовили сунуть что-нибудь в окно. Это сейчас мы к этому привыкли. Но когда мы впервые ехали из «Мехрабада» (Мехрабад — в 80-е международный аэропорт Тегерана, ныне обслуживает местные авиалинии, а международное сообщение перебазировалось в новый современный аэропорт имени имама Хомейни) и нам в окно засунули дефицит, мы обомлели и очень хотели его схватить. Каждый — свой.

Мама потянула шаловливые ручонки к японскому фену — шутка ли, в Москве таких крохотных никто не видел! Я даже не знаю, как она вообще догадалась, что это фен!

— Не трогай, дорогая, — вежливо посоветовал папа. — У нас все равно пока нет туманов. К тому же, на ходу ты не сможешь проверить качество товара.

Это маму убедило.

Меня по малолетству фен почти не интересовал, но когда мальчик моего возраста сунул в моё окно жвачки — те самые, которые с вкладышами из комиксов! — я забыла обо всем! Отсутствие у нас туманов, а у товара качества, объяснять мне было сложно и долго, поэтому папа просто взял и закрыл окно с моей стороны. А еще и заблокировал, в иностранных машинах уже тогда был «чайлд-лок».

А уж когда мои ровесники выскочили прямо нам под колёса с ведрами, тряпками и какими-то цветными бутылочками и принялись тереть наши и без того чистые стекла, я и вовсе растерялась! Конечно, мы тоже усердно протирали окна под начальством командира Лены. Но в своем классе и во время дежурства. Может, эти прилежные дети, ратующие за чистоту чужих автомобилей — Тимур и его команда?

Когда мы впервые отправились искать Дараке, первые пять минут я испытывала восторг, прямо как на американских горках! Но скоро мутный комок неумолимо стал подниматься к моему горлу откуда-то из области утренней овсянки.

В Москве я ненавидела геркулес и увиливала от его принятия, как могла. Но в Тегеране овсянка английской фирмы «Доктор Квакер» в красивой банке с румяным жизнерадостным дядечкой на этикетке стала моим любимым лакомством. Мама варила ее на вкусном голландском молоке, которое продавалось не в картонных треугольниках, как в Москве, а в красивых пластиковых мини-канистрочках с ручкой. На вкус оно было сладковатым и пила я его с удовольствием, почти как пепси. Хотя в Москве от молока меня мутило, и мама говорила, что у меня какая-то там непереносимость того, из чего оно состоит. Очевидно, в Тегеране молоко состояло из чего-то другого.

В готовый «квакер» клали кубик датского сливочного масла и, в отличие от ненавистного геркулеса, я ела его даже без сахара. Иногда мама добавляла в овсянку мёд. Мёд производился в Иране и расфасовывался в симпатичные толстые стеклянные кружки, похожие на пивные. Доев мёд, мы пили из них чай. Кстати, на родине на мёд у меня тоже была аллергия, но в Тегеране и она куда-то делась. Даже Ирина-ханум не была готова классифицировать уникальный случай исчезновения у меня всех негативных пищевых реакций и ограничилась туманным заявлением, что «диагноз покажут отдаленные исследования». Как истинная дочь медицинской семьи, она не могла допустить и мысли, что кто-то взял и выздоровел. Мама выросла с фирменным эскулапским убеждением, что здоровых людей не бывает, есть недообследованные.

В общем, «квакер» я любила, но в наш первый автовыезд его утренняя порция нагло и некстати о себе напоминала. Я не могла признаться в этом, опасаясь, что мама немедленно прекратит автопрогулку и окажет мне первую помощь.

Тегеранские дети от мала до велика ездили на заднем сиденье, сидя на нем на коленях или вообще стоя и дергая за волосы под платком свою маму, которая вела машину. Мне пришлась по душе их находка. Правда, моя мама не была за рулем, зато она сидела на переднем пассажирском сиденье и волосы у неё были достаточно длинными, чтобы залезть ей сзади под косынку и плести из них косички.

Этим я и была занята, пока «квакер» окончательно не вышел из берегов. Тогда я приняла единственное верное решение, чтобы машину не остановили — легла плашмя на заднее сиденье. Как раз уместилась во весь рост. Сиденья «жопо» из темно-зеленой кожи раскалились на солнце, я лежала, как на сковородке, но терпела. Главное было сдержаться и не пожаловаться.

Машины вокруг нас «тыркались» и «пыркались», совершая короткие броски в рваном ритме. Папа ещё не привык к «жопо» и к местному движению и реагировал резким торможением на всех, кто пытался пролезть в узкую щель между нами и другими авто. А поскольку это были почти все, то мы тыркались и пыркались больше всех. Потом мы свернули в какую-то маленькую улочку и убежали от «шулюха», зато заплутали в переулках, папа никак не мог из них выбраться.

Когда, наконец, мы вырвались на какую-то широкую и свободную дорогу, убегающую вверх к заснеженным вершинам, папа притормозил у обочины и раскрыл карту Тегерана. Накануне вечером он усердно корпел над ней и даже помечал что-то карандашом.

— Это Чамран-роуд (хайвей Chamran, назван в честь физика доктора Чамрана), — объявил нам папа.

— Но какой путаный город! — сделала мама замечание Тегерану.

— Это потому что прямых улиц очень мало, — пояснил папа. — Шах хотел выпрямить улицы, но народ воспротивился. Шииты ждут пришествия святого имама Махди. Когда он придет, все кривые улочки выпрямятся сами.

— А когда он придет? — полюбопытствовала я.

Папа пожал плечами, а мама заявила уверенно:

— Никаких святых имамов не бывает! Это выдумка для темных людей!

— А как же тогда имам Хомейни? — удивилась я. — Он тоже выдумка?

У мамы, видимо, не было ответа, и поэтому она накинулась на папу:

— Раз привёз нас в страну дикарей, мог хотя бы провести с ребёнком разъяснительную работу! Почему всегда все самое сложное ложится на мои плечи?!

— Имамы бывают, но никто точно не знает, когда они придут, — выкрутился папа.

В тот раз мы, хоть и ехали в Дараке, но приехали почему-то в Дарбанд. И с тех пор только туда и ездили. В тот раз я и увидела впервые канатку, поднимающую к горе Точаль.

Оставив «жопо» на парковке перед средоточием ресторанов, мы пошли вверх по оборудованной пешеходной тропе, теперь такие называют «экологическими».

Вверху было намного прохладнее. С гор, звонко журча, сбегали прозрачные арыки. Кругом росли какие-то неестественно синие цветы и пронзительно кричали птицы. Горы возвышались над нами сурово и безмолвно, а воздух был густой и упоительно-вкусный.

Все это было совсем не похоже на все то, что я видела раньше. И я почувствовала нечто, еще мною не испытанное. Что-то вроде признания ничтожества наших сует перед величием природы.

Мы полюбовались панорамным видом на город со смотровой площадки, потом поднялись ещё выше и обнаружили живописный уединенный водопад.

Мама потребовала, чтобы папа достал наш «Зенит» и сделал фото на память. Это было наше первое и последнее тегеранское фото «Зенитом». Вскоре папа обменял его в какой-то лавке на Бозорге на новенькую мыльницу «Canon», по степени волшебности она тогда приравнивалась к скатерти-самобранке и ковру-самолету. Зато в Тегеране, говорят, по сей день можно приобрести советские фотораритеты.

Еще выше водопада мы обнаружили нижнюю станцию канатки, ведущей к вершине Точаля. Тогда мама и изрекла сакраментальную фразу, которая застряла у меня в голове, образовав то, что папа называл «идефикс».

— В этой стране не может быть ничего исправного! — твёрдо заявила мама. — Они наверняка не ремонтировали эту штуку с тех пор, как шахская семья перестала кататься на лыжах! А может, ещё и нарочно подпилили! Запомни — никогда! Я запрещаю!

Свою грозную тираду она изрекла ещё до того, как я успела захотеть прокатиться.

Мы с папой, не сговариваясь, поняли, что сейчас лучше не связываться.

Только папа рассчитывал, что я забуду про канатку, но у меня, видимо, вместо пищевой появилась аллергия на слово «нельзя». А уж тем более, на жуткое словосочетание «нельзя никогда». Я находила в нем некую безысходную обреченность, и мне неосознанно хотелось скорее это исправить. И, как я уже упоминала, я не успокоилась, пока несколько месяцев спустя папа не посадил меня на эту «неисправную» канатку, заодно хитро доказав, что наша мама всегда права.

Но в тот самый первый раз вместо катания мы попили горячего сладкого чаю с ширини в ресторанчике-шале, где в шахское время горнолыжникам подавали глинтвейн.

И тут в звонком прозрачном воздухе ощутимо потянуло прохладой и до нас долетели первые звуки вечернего азана: они поднимались из города, лежащего у нас под ногами, вверх к небесам, будто дым из трубы. И не успели мы расплатиться за чай, как город внизу погрузился во тьму.

Мы заторопились вниз. Пешие тропы подсвечивались, но после революции электричество стали экономить, и лампочки горели через одну. К «жопо» мы добрались уже в кромешной тьме. Я очень замёрзла и мама ворчала, что «никто даже не подсказал взять кофту, а ведь не все тут выросли в диких горах».

Мы скорее забрались в машину, папа включил мотор и печку, и мы поехали.

— Как-то подозрительно темно! — волновалась мама на переднем сиденье. — Это нормально?

— Экономить уличное освещение в революционное время нормально! — отзывался папа.

— Да нет, уличные фонари как раз горят! А у нас перед машиной темно! А у других светло!

— Ирина, тебе кажется! — уверял её папа, но ехал все медленнее. И в конце концов остановился у обочины.

— Что случилось? — настороженно спросила мама.

— Ничего, — ответил папа, ковыряясь где-то возле руля.

С обеих сторон узкой дороги, спускающейся с гор к широкой хиябан-е-Чамран, к нам подступали густые заросли каких-то деревьев, похожих на оливковые. Но впотьмах они казались черными и страшными джунглями. Мне даже стало слегка не по себе.

— Раз так темно и вокруг ни души, я пойду пописаю! — решительно заявила моя мама.

Ничего подобного от нее никто не ожидал! До того дня она утверждала, что ходить «по маленькому» под куст — верх неприличия и говорит о том, что человек воспитывался в лесу среди диарей. Слово «дикари» служило маме для определения всего, что она считала неприличным. А тут нате вам — сама под куст!

— Далеко не отходи! — напомнил ей папа так обыденно, будто мама ходила под куст каждый день. А как только она вышла, шепнул мне:

— Я не знаю, как здесь включаются фары!

Переключатель света в «жопо» оказался не там же, где в советской машине, на которой папа учился водить.

На тот момент я уже прожила с нашей мамой девять лет, всего на два года меньше, чем с ней прожил папа, поэтому мне не надо было объяснять, почему она не должна об этом знать.

— Давай вместе нажимать все кнопочки, которые есть! — великодушно предложила я свою помощь и перелезла на переднее сиденье.

Через минуту, когда мама вернулась, папа заявил, что хочет проверить уровень масла в двигателе и ищет соответствующий датчик. А ему помогаю, высматривая «молодыми глазами» значок, изображающий масло.

Что такое моторное масло и чем нам грозит его низкий уровень, мама не знала и потому успокоилась.

А ещё через минуту вспыхнул свет, да такой яркий, что осветилась вся горная дорога.

Довольный папа нажал на газ, и мы очень быстро добрались домой. То ли обратный путь всегда короче, то ли папа уже приноровился ловко лавировать по кривым коротким улочкам.

На въезде в ворота госпиталя дежурный вахтёр Арсен сказал папе в окно что-то на фарси. Папа схватился за голову, выскочил из «жопо» и стал объяснять что-то, судя по реакции вахтера, очень смешное. Арсен захлебывался от смеха, хлопая себя по коленкам и по лбу.

— Что он тебе сказал? — строго спросила мама, как только папа вернулся за руль.

— Уважаемый, сказал он, выключите, пожалуйста, дальний свет, а то пациенты ослепнут! — ответил папа.

Оказалось, мы с папой включили не ближний, а дальний свет, а он в «жопо» оказался на редкость мощным. И с этими ослепляющими прожекторами вместо фар спустились благополучно с гор, слепя по дороге водителей на хайвее и пешеходов на маленьких улочках. И никто из тегеранских автолюбителей, так любящих гудеть просто так, от хорошего настроения, ни разу нам даже не бибикнул! Как пояснил папе Арсен, иранцы рассуждают так: мало ли, а вдруг этот человек плохо видит в темноте, грех на него гудеть и еще больше пугать! Вот такой у иранцев «автотааруф».

А с папой у нас с тех пор возникло что-то вроде клуба тайных заговорщиков, которые не должны выдавать Ирине-ханум мелкие оплошности друг друга. Папе ведь тоже от нее доставалось.

* * *

Самый быстрый путь в надувной «Курош» был по Шахиншах-экспрессвей, это скоростное шоссе проходило рядом с нашим госпиталем. Но я попросила папу поехать через Джордан, самую дорогую улицу Тегерана. Я любила рассматривать этот бульвар, сохранивший следы недавней красивой жизни. При шахе на Джордан-стрит были бутики самых дорогих мировых марок, но сейчас почти на всех были опущены жалюзи.

Папа говорил, что некоторые магазины иногда открываются на несколько часов, хозяевам хочется распродать остатки коллекций. Но приезжать надо по предварительной договоренности, чтобы не привлекать внимание пасдаранов к распродажам «харамной» (греховной) одежды. Посольские дамы время от времени организованно выезжали на Джордан в сопровождении кого-нибудь, кто говорил по фарси. Иногда эта роль доставалась моему папе.

— Давай на всякий случай остановимся возле Дарьяни-ага. Вдруг нам повезет, и он на месте, — предложил папа.

Дарьяни-ага держал магазин итальянских вечерних платьев, весьма откровенных даже для страны-производителя. Не удивительно, что исламская революция закрыла его одним из первых. Но Дарьяни-ага, как говорил о нем мой папа, был хитрый лис: он тут же замаскировал свою лавочку под магазин канцтоваров и из-под полы продолжал торговать «харамом».

Нам повезло, дверь у Дарьяни-ага была открыта, и он был нам рад. Хозяин итальянского эксклюзива восседал за прилавком с тетрадками, фломастерами, ластиками и ручками. Покупателей в магазине не было.

Дарьяни-ага тепло поприветствовал моего папу, потрепал меня за щеку, принес поднос с чаем и хурмой («хурма» — финики — перс) и исчез за неприметной дверкой в дальнем углу магазина.

Минут через пять он выволок из чулана огромную коробку и принялся, как фокусник, одно за другим извлекать из нее поистине шахские платья.

У меня разбегались глаза. Я хотела всего — и ничего! Платья были настолько роскошными, будто из другой жизни, что я никак не могла примерить их к себе, даже мысленно. А примерить на себя стеснялась, хотя Дарьяни-ага активно предлагал мне сделать это за ширмой, где было зеркало.

Папа уже выпил три пиалушки чаю, обсудил с Дарьяни-ага перспективы нового президента Банисадра, а я все завороженно выкладывала из коробки новые и новые туалеты из неведомой мне реальности.

Наконец, терпение папы лопнуло. Он посмотрел на часы и заявил, что кроме как наряжать меня, на сегодня у него есть другие планы.

Я честно готова была уехать домой. Все наряды были сногсшибательны, но не про меня. Мы стали прощаться.

Но тут господин Дарьяни вдруг хлопнул себя по лбу, вспомнил Аллаха и вновь метнулся в свой чулан.

Спустя минуту он выплыл оттуда сияющий: в руках у него было платье, в которое я влюбилась с первого взгляда, даже без примерки. Прелестного бирюзового оттенка, из тончайшего натурального шелка, с виду оно было скромным, но от него прямо веяло шармом. Я сразу вспомнила шахбану Фарах, чьи сдержанные наряды неизменно создавали впечатление шика. Это платье обладало тем же эффектом.

Я примерила его за ширмой: из зеркала на меня взглянула маленькая женщина. Подол, конечно, путался у меня в ногах, но это было уже не важно.

Когда я вышла показаться папе, в первую секунду он уставился на меня в недоумении. У меня даже сложилось ощущение, что он меня не узнал.

— Ханум гашанг, хейли хошгель дохтарэ-ханум! («Красивая ханум, очень красивая девочка-ханум!») — запричитал Дарьяни-ага, складывая ладошки домиком, будто молится за меня.

— Идет к глазам. Берем, — коротко резюмировал папа.

То ли ему тоже понравилось, то ли он просто устал.

Дарьяни-ага хотел за платье доллары. Хождение доллара было запрещено революцией, но Дарьяни-ага размахивал руками, повторяя слово «сефарат». Это слово я знала, оно означало «посольство».

Папа что-то неторопливо отвечал, добродушно усмехаясь, и время от времени махал рукой на дверь и делал вид, что встает и уходит. Я догадалась, что он торгуется.

В результате продавец и покупатель сошлись на двухсот долларах. Для Тегерана 80-го года это было целое состояние.

Когда мы сели в «жопо», папа спросил:

— И что мы теперь скажем маме?

— Что купили в надувном «Куроше» за пять тысяч туманов, — пожала плечами я.

Домой мы оба приехали довольные.

Мама нашла нашу покупку «слишком дамистой». Но в ночи, встав в туалет, я обнаружила ее вертящейся перед зеркалом в моей обновке. На маме мое платье тоже смотрелось отменно.

— Я тебе дам поносить! — великодушно пообещала я, убедившись, что платье у меня что надо, раз уж его примеряет моя мама.

И даже лучше, что «дамистое», тогда Грядкину понравится точно!

Концерт и банкет на 8-е марта удались на славу.

А наша постановка и вовсе прошла на «ура».

Как и было задумано, перед началом нашей сценки мальчишки запрыгнули на бильярдный стол, а я стояла в своих бирюзовых шелках, как настоящая шахиня, и ждала, пока дядя Валя меня подсадит. Мальчишки со стола шипели мне: «Ну давай, чего встала-то, начинаем уже!» Но Грядкин нарочно медлил, чтобы подчеркнуть красоту момента. Еще неделю назад я бы не выдержала и запрыгнула бы на стол «быстроногой ахалтекинкой», но теперь я его любила и поэтому интуитивно уловила суть его задумки. Я стояла спокойно — прямо, как тетя Таня и невозмутимо, как шахбану Фарах. А когда меня, наконец, водрузили на стол, сделала небольшой книксен, как принцессы в Катькиных спектаклях.

Дядя Валя был прав: этот простой трюк произвел невиданный фурор.

Особенно, среди наших медсестер. Они кричали, что я прирожденная шахиня, а Грядкин — образцовый евнух. И поднимали за это тосты, чокаясь веселящей газировкой.

Значение слова «евнух» мне было неизвестно, и я тихо поинтересовалась у дяди Вали:

— Почему они говорят, что вы образцовый олух? Из меня получилась плохая шахиня?

— Ты самая лучшая шахиня, — шепнул мне Грядкин, — даже лучше настоящей!

В тот момент, восседая в шелках на троне, водруженном на бильярдном столе, я была абсолютно счастлива.

Сережка важно сидел рядом, сурово сдвигая брови под своей картонной короной в елочном дожде, и время от времени грозно постукивал скипетром-шваброй. Настоящий поварской колпак маленького Сашки был больше, чем он сам, а фартук, позаимствованный с пищеблока, обернули вокруг него в три раза. Коварный визирь Макс очень натурально возводил поклеп на Лешку-берейтора, даже больше, чем положено по сценарию. Вообще Максу эта роль очень подошла. Лешку его мама нарядила в галстук-бабочку, которой он очень стеснялся, и поэтому впрямь был похож на пристыженного любовника.

Задуманная дядей Валей отмена казни изменника в честь женского дня тоже имела грандиозный успех у нашего зрителя.

После нашего выступления женщин госпиталя ждал еще один сюрприз, его тоже приготовил мой Грядкин.

В какой-то момент все мужчины исчезли из зала, а потом появились организованным строем под предводительством Грядкина с аккордеоном. Стало понятно, что это не просто мужской парад, а хор, и сейчас он будет петь.

Певцы построились в три ряда, каждый с цветком в петлице и листочком бумаги в руках. Дядя Валя заиграл на аккордеоне.

Мой папа стоял в первом ряду, почему-то красный, как рак. Я вспомнила его историю про хор и испугалась, как бы его и сейчас не выгнали.

Но хор бодро запел частушки, и мой папа был ничем не хуже остальных.

Я подумала, как прекрасно выступать в камерных залах (выражение Катьки!). В узком коллективе главное желание выступать, строго никто не судит. И это очень полезно для самооценки.

Сверяясь с листочками в руке, певцы пели смешные куплеты, каждый из которых был посвящен лично каждой из дам нашего бимарестана.

Упомянутые дамы рыдали от хохота и восторга. Я тоже плакала — от смеха, от любви к Грядкину, от того, что у меня красивое платье, что я лучшая из шахинь и от того, что даже в Тегеране бывает 8 марта. Я чувствовала себя пьяной, хотя веселящей газировки тогда еще не пила.

Мужскому хору потом долго хлопали и выпивали за его творческие успехи и здоровье его муз. Слова частушек, как выяснилось, сочинил Грядкин, в чем лично я даже не сомневалась. За автора куплетов тоже поднимали тосты и желали ему новых вдохновений.

Перед тем, как мама увела меня спать, папа рассказывал присутствующим про ритуал самобичевания в день великой скорби «шахсей-вахсей» (см. сноску-1 внизу).

— По улицам всех иранских городов идут траурные процессии, — говорил папа. — Мужчины толпами идут по улицам и в ритме барабанной дроби ударяют себя по плечам железными цепями с криками «Шах Хоссейн, вах Хоссейн!», а женщины стоят на обочине, рыдают и бьют себя кулаком в грудь. Этот ритуал символизирует раскаяние и скорбь жителей Куфы, которые предали имама Хусейна, отвернувшись от него в трудную минуту.

— А зачем они его предали? — спросила Лешкина мама.

— Светуль, ну это история из Корана, как из Библии, — ответила за папу Максова мама тетя Инна. — Там все всю дорогу кого-то предают.

— Да, Инночка, ты права, — согласился с ней мой папа. — Это общемусульманский ритуал, признаваемый и суннитами, и шиитами. Настоящее название у него арабское — Ашура, а «шахсей-вахсей» его американцы прозвали, им так слышатся выкрики скорбящих. Отмечается Ашура не по иранскому солнечному календарю, а по общемусульманскому, лунному, поэтому, в отличие от шиитских праздников, и попадает на разные иранские месяцы. Особенно потрясает это зрелище в священном Куме, он весь превращается в сплошной поток скорбящих с цепями. Рыдают там круглосуточно, а траур носят 40 дней, хотя десяти вполне достаточно. В этом году начало Ашуры попало на 2-е марта, так что уже начали.

Больше всех удивлялись папиному рассказу незамужние медсестры:

— А вот наши мужчины не станут себя истязать даже ради родной жены, не то, что ради какого-то святого! — сокрушалась тетя Тамара из гинекологии.

— Ну, ради жены уж точно не станут, — соглашалась с ней тетя Таня. — Ради святого, пожалуй, тоже. Но вот ради кого-нибудь живого и властного вполне могут. Наши мужики — по сути своей рабы!

— Танюша, — перебил ее мой папа, — хоть сегодня и женский день, но все же пощади нас. Валя уже сделал вам подарок, хочешь, я тоже сделаю? Организую экскурсионную поездку в Кум и Исфахан. Посольство запретило, но я договорюсь. И автобус возьмем наш, бимарестанский, с красным крестом. В нем нас никто не тронет.

— Мы давно мечтаем об этом! — оживилась тетя Нонна, медсестра при рентгенологе, местные называли ее «сестра-рентген». — Устали уже просить! Там старинные дворцы, мечети, серебряная чеканка! А в Тегеране и старины-то никакой нет, одни шахские развалины из новейшей истории!

— Да, а то сидим тут как клуши! — поддержала сестру-рентген ее подруга по прозвищу «сестра-клизма» — медсестра кабинета гастроэнтерологии тетя Валя.

— Договорились! Сейчас дни скорби закончатся и отправимся. Обещаю!

У меня уже слипались глаза, но я успела спросить:

— А меня возьмете?

— Куда ж мы без тебя, шахиня ты наша! — ответила мне тетя Таня, а остальные ее поддержали.

Укладывая меня спать, моя мама проворчала:

— Везде успевает этот дон Хуан Грядкин!

— Почему дон Хуан? — удивилась я. — И куда он успевает?

— Вырастешь — поймешь! — отрезала мама и пробормотала себе под нос: — Не надо было пить эту газировку, болтаю лишнее.

Наутро я обнаружила своих четверых друзей столпившимися вокруг Артура, родственника нашего дяди Коляна. Артур что-то увлеченно рассказывал, бурно жестикулируя, остальные радостно гоготали. Как только я приблизилась, мужская компания подозрительно быстро затихла.

— У вас от меня секреты? — обиделась я.

— У нас мужские разговоры, — важно заявил Артурчик. — Женщина не все должна слышать, у мужчин есть свои дела.

— Это у вас женщина не все должна, — еще больше обиделась я, — а у нас равноправие!

С этими словами я гордо удалилась в другой угол двора, хотя над чем смеялись мальчишки, знать мне очень хотелось.

Скоро мне удалось подманить маленького Сашку, который присутствовал при «мужском разговоре»:

— И над чем вы там ржали? — сурово спросила я на правах старшей.

— Что я за это получу? — деловито осведомился ангелоподобный мальчик, отлично натасканный своим старшим братом.

— Я дам тебе скейт, — я знала, чем подкупить Сашку.

— На сколько? — уточнил мой информатор. — И когда?

— На час. Как только твои пойдут на операцию.

— По рукам, — важно согласился пятилетний Сашка. — Ржали, что вчера Грядкин целовался с нашей балериной.

— С тетей Таней? — изумилась я.

— С ней, — согласился Сашка. — После банкета дядя Колян велел Артуру пойти проверить, везде ли выключен свет. Артур поднялся на последний этаж, свет выключен, никого нет, только эти двое в темноте возятся. Они его даже не заметили, а он все подсмотрел… Больше ничего не скажу! — вдруг прервал сам себя мой информатор. — Даже за скейт! Правильно Артур говорит, не женское это дело!

— Ну и не надо! — неожиданно для самой себя разозлилась я. — Все равно я в это не верю!

Я и впрямь решила верить только любимому и своему сердцу, как это делала шахбану Фарах.

Сноска-1:

Павла Рипинская, эксперт по Ирану, писатель, журналист, блогер:

««Шахсей-вахсей» — распространенное среди иностранцев разговорное название Ашуры — дня общемусульманской скорби по поводу мученической смерти имама Хусейна. Предположительно происходит от восприятия иностранцами на слух выкриков восклицаний скорбящих во время церемонии: «Шах, Хусейн! Вах, Хусейн!»).

Название Ашура происходит от арабского слова «десятый», так как траур приходится на первые 10 дней арабского месяца Мухаррам (мохаррам). Годовщина мученической гибели имама Хусейна отсчитывается по Лунной хиджре, поэтому по иранскому солнечному календарю попадает на разные месяцы. Ашуру в Иране отмечают, но наносить себе раны ножом и вообще как-либо причинять себе вред строго запрещено. Этим «грешат» только шииты Ирака, Афганистана и Пакистана. В этих странах для пущей драматичности верующие порой наносят легкие раны даже своим детям — разумеется, только мальчикам. В Иране скорбящие иногда поливают себя овечьей кровью, отчего процессия напоминает фильм ужасов. Если подобные снимки затем попадают в Интернет, зарубежная общественность начинает возмущаться, какие в Иране живут варвары. И так из года в год, хотя в Иране можно запросто угодить в тюрьму, даже если сам случайно поранишься. Зато находчивые иранцы (раз уж кровь себе пускать нельзя, да и удары цепями только для молодых и здоровых) избрали для себя другую традицию: в некоторых иранских городах скорбящие в буквальном смысле вымазывается в грязи, что преувеличенно символизирует «посыпание головы пеплом» в знак траура».

Л. В. Шебаршин, из интервью «Новой газете», 2001 год.

«Взрослые, бородатые, усатые мужики взахлеб рыдали, как маленькие дети. Это отчасти и из традиции идет — в начале месяца мухаррам шииты оплакивают мученическую кончину Хусейна, внука пророка Мухаммеда. Они рыдают настоящими слезами, бьют себя в грудь, разрывают одежды. Они воспринимают Хусейна не как историческую личность, погибшую много лет тому назад, а как человека сегодняшнего дня, героя, великомученика — тоже ведь сила традиции. Возможно ли представить себе, что у нас кто-то заплакал бы по Александру Невскому? Или невинно убиенным царевичам Алексею Петровичу или Алексею Николаевичу?»

Сноска-2:

Новруз — 30 эсфанда (20 марта) Иран начинает праздновать зороастрийский Новый Год, в который чествуется Творец Огня — святой дух Аша Вахишта.

Празднование иранского Новруза длится 13 дней с кульминацией 1 фарвардина — в день весеннего равноденствия (по григорианскому календарю 21 марта). В этот день в Иране не только наступает новый год, но и официально начинается весна — пора радостного обновления природы. В этот период людям тоже следует радоваться и обновляться — делать генеральную уборку дома, покупать новую одежду себе и подарки близким и все новогодние каникулы ходить друг к другу в гости. В первую неделю Новруза в Иране никто не работает, а школьники не учатся.

Согласно традиции, в Новруз следует покупать аджиль (смесь из орехов и сухофруктов) — это принесет в дом радость и изобилие. В доме и на столе должно быть много зелени — это обеспечит в наступающем году процветание и здоровье.

Необходимо накрывать щедрые столы и приглашать в гости всех, кого любишь — это залог сытой и веселой жизни в новом году в кругу приятных тебе людей. Отказываться от приглашений в гости на Новруз ни в коем случае нельзя: он для того и существует, чтобы повидать всех тех, на кого весь год не хватало времени, и справиться о делах всех своих друзей и знакомых.

На мусульманском новогоднем столе в обязательном порядке должен быть «хафт-син» — семь блюд, название которых начинается с арабской буквы «син»: суманак (проросшие зерна), самбуса (пирожки), сабзи (зелень), санджид (дикая маслина), себ (яблоко), сир (чеснок) и соки. На стол также ставят аквариум с золотыми рыбками и горящие свечи по числу членов семьи. Свечи нельзя гасить, пока они не догорят до конца.

По традиции, в новогоднюю неделю иранцы обязательно выезжают на пикник.

Сноска-3:

Чахаршанбе-сури или Огненная среда. С Новрузом связано множество обычаев, самый красочный из которых Чахаршанбе-сури. Происходит действо в ночь на последнюю чахаршанбе (среду) месяца эсфанд. Иранцы называют Чахаршанбе-сури местным Хеллоуином, а россиянам действо напомнит колядки в Сочельник. В ночь со среды на четверг дети, закутавшись в платки, ходят «пугать» соседей, стуча ложками по кастрюлям у них под дверями. Соседи выходят и выносят им сладости.

По традиции, на Чахаршанбе-сури на улицах всех иранских городов после заката разводят костры и следят, чтобы до восхода они не погасли. Для этого всем приходится не спать всю ночь. Пока детишки собирают сладости по домам, девушки водят хороводы вокруг костра, а мужчины прыгают через огонь, приговаривая: «Зарди-йе ман аз то, сорхи-ей то аз ман» («Забери мою болезненную желтизну, дай мне свой огненный цвет»). Так они просят Творца Огня — святого духа Аша Вахишта отвести от них все беды и несчастья.

В ночь на Чахаршанбе-сури незамужние иранки совершают ритуал «Фаль-гуши» — гадание подслушиванием. Девушка загадывает желание и начинает прислушиваться к тому, о чем говорят соседи. В их беседе должен обнаружиться тайный знак, указывающий, сбудется ли ее желание?

Замужние иранки, особенно в провинции Хорассан, предпочитают в праздничную ночь другой обычай — «Кузе-шекани» или битье кувшинов. Считается, что если в Чахаршанбе-сури хозяйка дома соберет все старые кувшины и выбросит их в окно, то ее дом обойдут стороной несчастья, болезни и неудачи.

Венчаются официальные празднования Новруза отмечанием Сизда Бедар — 13-годня нового года.

Сноска-4:

Трагедия 10 марта 1975 года в сокольническом Дворце Спорта. Вот как она описана в Интернете:

«В Союзе жевательная резинка подвергалась идеологическим гонениям. Она считалась символом «бездумной жизни», и, так как внутри страны долгое время не производилась, а появившиеся позже отечественные «жувачки» уступали импортным, то импортная жвачка была невероятно желанной среди школьников, став предметом культа среди детей и подростков.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Приключения советской школьницы в исламском Тегеране

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тегеран-82. Начало предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я