Два ее единственных платья

Екатерина Симонова, 2020

Екатерина Симонова впускает в свою поэзию прозу – и результат изумляет. Она пишет о том, о чем писать труднее всего: о старости, нищете, стыде, нелюбви, скуке, болезни, о низких, мучительных, последних вещах, сопротивляющихся взгляду. При этом сам взгляд остается пристальным и спокойным, а строго организованные верлибры с их «домашней» акустикой несут в себе память о неканонических женских голосах русского модерна. Екатерина Симонова родилась в 1977 г. Нижнем Тагиле. Окончила филологический факультет Нижнетагильского педагогического института. Автор книг «Быть мальчиком» (2004), «Сад со льдом» (2011), «Гербарий» (2011), «Время» (2012), «Елена. Яблоко и рука» (2015). Лауреат премии журнала «Урал» (2014), финалист премии «Московский наблюдатель» (2017), лауреат премии «Поэзия» в номинации «Стихотворение года» (2019).

Оглавление

Из серии: Новая поэзия (Новое литературное обозрение)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Два ее единственных платья предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Маме, папе, Лене

I. Пустая квартира

«Я была рада, когда бабушка умерла…»

Я была рада, когда бабушка умерла.

Сначала она начала задумываться, замолкать,

смотреть куда-то между нами,

потом каким-то последним усилием воли

возвращаться обратно.

Через месяц вдруг спросила маму:

«Что это за мальчик сидит на холодильнике?

Видишь, смеётся, хорошенький такой, светловолосый.

Смотри, смотри же — спрыгнул, побежал куда-то,

куда побежал?»

Назавтра увидела деда, молодого, весёлого,

наконец впервые через семнадцать лет после его смерти:

«Что за рубашка на тебе, Афанасий?

Я у тебя что-то не помню такой, я тебе такую не покупала».

Через пару дней напротив за столом

сидела её мачеха. Бабушка толкала мою мать в бок локтем:

«Оль, ничего не пойму — что она молчит и улыбается

и молчит,

молчит и улыбается. Матрёна, да что с тобой?»

Через неделю людьми был полон дом.

Бабушка днём и ночью говорила только с ними,

знакомыми нам,

ни разу нами не виденными, мёртвыми, довольными,

рассказывающими наперебой,

какой в этом году будет урожай,

как они рады встрече,

а что это за чёрный котенок прячется в ванной?

При следующей нашей встрече не узнала меня,

как будто меня никогда и не было.

Перестала вставать, открывать глаза, только что-то

шептала,

тихо, нехорошо так смеялась —

пустая оболочка, полная чужим духом, как дымом.

Это была не жизнь и не смерть, а что-то совсем чужое,

что-то гораздо хуже.

Потом перестала и смеяться.

Когда мы с мамой меняли простыни, пытались вдвоём

её приподнять —

измучились, крошечное тело стало втрое тяжелее,

будто уже заживо пыталось уйти в землю,

стремилось к ней.

В день похорон мама первой пришла в бабушкину

квартиру,

присела на кухне.

Рассказывала, что вдруг стало тихо,

потом вдруг ни с того, ни с сего

начали трещать обои по всем комнатам,

вдруг заскрипели, приближаясь, половицы в коридоре.

Но, слава богу, тут кто-то постучался в дверь.

Целовать покойницу в лоб никто не целовал:

тело начало неожиданно чернеть и разлагаться.

Говорят, переморозили в похоронном бюро.

Что-то, говорят, пошлó не так.

Я не хочу об этом помнить.

Я всегда думаю об этом.

Ужасно скучаю.

В итоге

смерть дает нам не меньше, чем жизнь:

законченный образ, историю,

которую нужно однажды рассказать,

чтобы не сойти с ума.

Треск обоев в пустой утренней квартире,

маленький-невидимый-смеющийся мальчик.

«позволь мне говорить за другого…»

позволь мне говорить за другого,

как говорит тень за человека,

когда никто к нему не приходит,

когда его лицо на фотографиях

перестаёт опознаваться фейсбуком.

позволь мне с языка моего неоконченного детства

перевести на язык твоей

придуманной взрослости

эту похожую на беличий хвост

еловую ветку, этот серый песок,

пахнущий гарью и пылью.

позволь мне перестать быть собою,

стать аппликацией на белом листе тебя:

красный кривой цветочек, вырезанный

маникюрными ножницами,

жёлтый кружок в верхнем правом углу.

Бабушки

1

«в молодости: когда сидела на табуретке…»

в молодости: когда сидела на табуретке,

коса стелилась по полу.

в старости: помню обидчивой неопрятной старухой,

храпевшей так, что спать в одной комнате с ней

было невозможно.

рассказывала: как в январе сорок второго,

чтобы не умереть от холода,

ночью в поле снимали с убитых полушубки,

сгибая негнущиеся, замёрзшие руки,

стаскивали сапоги, разрезая верх непослушных,

окаменевших голенищ.

запомнилось: да почти ничего.

разве что: полукруглая пластмассовая гребенка в седых

стриженых волосах,

пачка пожелтевших, бесполезных, замасленных книг

с оторванными обложками,

перекатывающиеся в ящике серванта несколько чёрных

пуговиц.

2

«учила печь пироги — с капустой, пекла сама…»

учила печь пироги — с капустой, пекла сама,

отрезала половину, прикрывала мятой жирной обёрткой

от маргарина,

чтобы не пересушить,

заворачивала в старый полиэтиленовый мешок,

заштопанный толстой ниткой,

давала с собой домой гостинца:

«кто тебе будет, когда умру, такие делать?»

теперь пеку сама, когда достаю из духовки,

промасливаю корочку — все защипы и углы,

накрываю оберткой от маргарина,

чтобы не пересушить,

сверху укутываю дарёным ею вафельным сероватым

полотенцем,

с заплатами из старой простыни в розовую полоску,

вспоминаю.

и капуста нынче не та,

и радость — тоже.

3

«из гроба вставала в ночном свету…»

из гроба вставала в ночном свету

манила рукой ласковою рукой

белыми губами шевелила: до сих пор ничья

до сих пор хочу быть тобой

с утра оказывалось: не здесь

серый снег скрипел на зубах

за поворотом каждым в каждых словах

молодость-вертопрах

тихий сквозняк тихий точно она

пробирал до самых костей

обернувшись оказывался перед самим собой

понимая: память гибельна и нежна

Из переводов А. А

на старых фотографиях

глаза кажутся прозрачными и невидящими:

проведи перед лицом ладонью,

смахни паутину времени — не шелохнутся,

узнавая за твоей спиной кого-то, вглядывающегося в них:

не улыбаясь ему,

не отрывая от него взгляда:

замерший воздух, декабрьский: вспыхнувший,

прогоревший.

так кто-то много лет спустя

будет пытаться узнать в наших снимках нас же самих,

наши тепло, боль и ясность, не понимая:

вот то единственно достоверное, что осталось —

одна сидит, вторая, стоя,

опирается на её плечо.

наши невидящие глаза

видят чудовищ за твоей спиной.

20 банок варенья

1

«Когда в 1947‐м отменили карточки на хлеб…»

Когда в 1947‐м отменили карточки на хлеб,

они всей комнатой собрали деньги и не пошли в училище.

Днем в общежитие

пришла Марья Ивановна/Елизавета Васильевна/

Ольга Петровна

(имя не сохранилось, сколько их было, таких Марь Ванн),

узнать, что случилось,

почему пропускают занятия в нашей лучшей из стран

наши будущие лучшие жены, матери, педагоги,

открыла дверь, увидела:

на столе лежало несколько буханок хлеба,

дымились стаканы с пустым кипятком,

вокруг сидели, замерев,

Люська — с набитым ртом,

Валька — с куском хлеба в каждой руке,

Анька — только хотевшая облизнуть палец с крошками

(собрала со стола всё, чтобы ни одной не упало).

Марь Ванна тихо сказала: «Да вы сидите, сидите, ничего»,

Вышла, закрыла дверь, заплакала.

Сделала вид, что ничего не было.

Не было ничего, понимаете?

2

«В 43‐м лето оказалось очень сырым…»

В 43‐м лето оказалось очень сырым.

Картошка сгнила прямо на грядках —

осенью выкапывали одну слизь.

Зимой люди опухали, становились похожи

на эту картошку, которой не было:

водянистые, с земляными лицами,

с обкусанными от голода губами —

хоть чуточка какого-то мяса.

Колхозные лошади и вовсе ходить не могли.

Висели в стойлах на подвесах под живот:

В прямом смысле — между небом и землею.

В переносном смысле — между землею и небом.

Школу в деревне закрыли,

всех детей перевели в районную:

каждый день — 9 километров туда,

9 километров обратно,

каждый день — 50 грамм ржаного хлеба с полынью.

Если везло — давали кукурузный.

3

«Весной их колхоз договорился с соседним…»

Весной их колхоз договорился с соседним:

те дали картофеля на семена.

Председатель сказал: «Всё по-честному, половина

на половину.

Принесешь ведро — полведра тебе.

Принесешь два — тебе уже ведро».

Уходили днём, ночевали там по знакомым и незнакомым,

утром брали картошку, шли обратно:

с горки на горку, с камня на камень,

главное — дойти дотемна, все-таки 28 километров,

недалеко, конечно, но все же тяжеловато,

когда обратно.

Одно ведро — в рюкзак на спину,

по ведру в каждую руку.

Огород пятнадцать соток, сама понимаешь,

одним табаком не засадишь,

да и что от него толку — только кусок мыла, стакан соли.

Есть-то мыло не станешь.

Ей было 13.

4

«На Хайнане во время завтрака…»

На Хайнане во время завтрака

я поначалу по-русски тихо всё удивлялась:

местные ели столько, что мне становилось страшно.

Куда в них лезет?

Потом на змеиной ферме разговорились с экскурсоводом.

Они, говорит, это всё после голода

в начале шестидесятых.

Раньше, говорит, было принято зайти в ресторан,

заказать блюд на десять персон, не съесть, заплатить,

всё оставить, чтобы было видно,

что он не голоден, может себе позволить не доесть.

Теперь, говорит, начали всё-таки

просить завернуть остатки с собой.

Деды, говорит, голодали,

а внуки всё так за них и едят.

Это я поняла. В детстве так и учили:

дома всегда должна быть еда в запасе.

Поэтому у меня всегда припрятано

4 бутылки подсолнечного масла, несколько

килограммов макарон,

50 банок консервов, 20 банок варенья.

А то мало ли что.

Понимаю, что это смешно, но не могу иначе.

5

«Если бы она дожила до марта 2014-го…»

Если бы она дожила до марта 2014-го,

Крым был бы её.

Она всё равно ни разу не была на море.

Две её самые далекие поездки,

кроме поездок к родителям мужа, к семье сына —

летом 1967‐го в Москву с дочерью

и летом 1977‐го в Челябинск за коляской для внучки.

Она была вата,

настоящая вата, что есть — то есть.

Вату, кстати, она уважала.

Когда вышла замуж,

первые её семейные подушки были как раз из ваты —

сшила сама мешки, сама набила, зашила.

Перьевых некому было подарить.

А купить… На еду-то едва хватало.

«Елизавета Петровна последние месяцы жизни…»

Елизавета Петровна последние месяцы жизни

провела рядом с иконой,

которой она особенно доверяла:

советовалась с ней, каялась перед ней, молилась,

засыпала

при тусклом лампадном огоньке, пугаясь

косого мокрого снега за окном.

Когда я гляжу на себя в зеркало, вижу, как постепенно

время

растворяет моё лицо в стране слепых, в городе мёртвых,

вместо меня оставляя на обозренье

мутную позолоту эпохи,

тёмные доски прошлого

с трещиной наискосок —

через левую руку, щёку, правое веко,

голубка в глубине,

красное яблоко на столе пустом —

ничего, кроме меня,

ничего после меня,

никого, перед кем можно было бы каяться,

ради кого сожалеть об увиденном —

так и ты смотришь на меня, как в зеркало,

постепенно меня теряя в себе.

«В детстве я была немного странной…»

В детстве я была немного странной:

Я была слишком чувствительной.

На самом деле я никогда не испытывала сочувствия.

Мне не нравились мальчики.

Мама очень переживала.

Она хотела, чтобы её дочь была счастлива, то есть

Чтобы её дочь была как все.

Мы с мамой внешне очень похожи. Одно лицо —

так говорят.

Мама всегда была хорошей швеёй. Когда мама приходила

В школу в платьях, сшитых ею самой,

В сиреневом модном пальто, какого больше ни у кого

не было,

Девочки из моего класса перешептывались:

«Чья это такая красивая мама?»

Ей удавалось сшить идеальное платье для каждой,

Сделать её красивой и счастливой. Для каждой,

кроме меня.

Мама старалась, пыталась одеть меня так,

Как оделась бы она сама.

Ни у кого не было такой чёрной двойной юбки по колено,

Ни у кого не было такой блузки с рукавами-буфами —

Из шелковистой белой ткани в чёрный и жёлтый кружок,

Ни у кого не было такой курточки, перешитой

из старого плаща,

С карманами, отороченными вельветовыми вставками.

Ни у кого, кроме её дочери, на самом деле

Всего лишь мечтавшей быть такой же, как все.

Через двадцать пять лет я начала носить старые

мамины платья.

Такие, каких нет больше ни у кого,

Каких просто больше нет. Странно, но они все мне идут.

Мама смеётся, говорит: «Зачем тебе это старьё?»,

Тут же достает из мешка ещё два, спрашивает,

Не возьму ли и их, терпеливо

Распарывает, перешивает, подглаживает

Для дочери, наконец-то понявшей главное в жизни:

Чтобы быть красивой и счастливой, нужно совсем

немного:

В свои сорок одеваться так, как твоя мама одевалась

в тридцать,

Быть не как все — быть как она,

Слушаться маму.

«Ну чо ты там чо, как дела?..»

«Ну чо ты там чо, как дела?

Выходи к проходной, чо, я тебя, чо, встречу,

А чувствуешь себя, чо, сейчас как?» —

Мужика рядом было не остановить,

Слушали всей маршруткой, сопереживали ему, чо,

понимая,

Как оно надо бывает просто поговорить,

Когда тебе кто-то действительно нужен.

Было над чем подумать, пока ехали долго

в ноябрьской тьме

Мимо кулинарного училища с дешёвой столовкой,

Мимо цыганского посёлка с будто бы самопально

подведенным электричеством,

Мимо полностью выгоревшего лет пять назад мебельного,

Мимо продажи надувных насосов за 5800,

Мимо оврага, за которым минут через 10 ходьбы

инфекционка,

Мимо заброшенных садов, где когда-то

Цветы оттягивали к земле ветви кривой яблони и рядом

паслись две козочки,

Мимо КРЗ, где работает стерженшицей подруга

Шнуркова,

Мимо той самой проходной, где мужик, чо, всё-таки

вышел,

Мимо кулинарии «Сказка», где я в 6 лет взяла пирожное

«Пенёк»

И нашла на пеньке живого таракана,

Мимо бани и остановки, на которой продают веники

из пыльной берёзы и пихты,

Мимо детского дома в бывшем детском саду или наоборот,

Мимо огородов, которые весной

Заливает с кладбища рядом,

Мимо квартала, где жила детская поэтесса

в страусином боа,

Мимо санатория с кислородными коктейлями в 1981 году,

Мимо лыжной базы, где была сауна, а в сауне

Расстреляли целую группировку и проституток, только

одна спаслась,

Мимо недостроенного дома престарелых,

Где тоже случилось что-то очень плохое, не знаю чо,

Прямо до родительского дома.

Открыла двери, сняла пуховик, шапку, прошла

на кухню, спросила:

«Ну чо вы, как, чо? Чо, как здоровье? Я чо?

Я ничо, я вот печенья к чаю купила».

Потом зашла вконтакт, спросила:

«Ну чо у тебя там сегодня на ужин — драники

или жареная капуста?

Чо ты как чо? Чо будешь вечером делать?

Я уже завтра обратно буду».

Иногда этого «чо ты как чо» и достаточно.

Остальное не важно.

«Город оказался таким, какие мы любим…»

Город оказался таким, какие мы любим:

Разбегающиеся наивные улочки, кусты с бесконечными

цветами,

Перевешивающимися, переливающимися через ограду,

Маленькие окна, открытые, с надутыми белыми

занавесками,

Маленькая площадь с невысоким высохшим фонтаном,

Маленькие магазинчики, забитые вещами и сладостями.

Когда устали, сели в маленьком кафе, вкусно поели,

Порции оказались неожиданно большими, однако

Мы были так голодны, что они показались маленькими,

Выпили пива — не чтобы выпить, а так, немного,

Просто чтобы почувствовать вкус, становилось жарко,

Нашли маленькую бордовую церковь

С крошечным садиком, в садике почему-то

Была похоронена красивая русская женщина,

Мы никогда не узнаем, кто она, но это неважно,

Сели на скамью, разделили на двоих одну марципанку,

Было тихо, только чуть слышно

Маленький ветер и маленьких птичек в листве над нами,

Мы поглядели друг на друга, обменялись

Маленькими улыбками, маленьким пожатием рук,

Закрыли глаза, рядом, как всегда, рядом,

Я хотела сказать, но было так тихо и лень, и я не сказала:

Всё-таки нет ничего важнее маленькой жизни, поскольку

Сохранять её на самом деле гораздо труднее, чем терять

и гореть,

Искать, взлетать, падать, снова надеяться, эти большие люди

Живут и умирают, так и не поняв самое важное:

Без наших маленьких жизней не было бы их большой,

Той самой, о которой мы читали, о которой слышали

от других,

Которую видели в интернете,

О которой иногда тайком мечтали, но которой

Никогда по-настоящему не хотели.

«На перекрёстке Белинского-Щорса отличный овощной киоск…»

Моим

На перекрёстке Белинского-Щорса отличный

овощной киоск:

всё немножко подешевле, и персики не такие дубовые,

как в «Пятёрочке» рядом.

На ужин хотели салат. Поэтому нужны овощи. Решаю:

взять помидоры по 99 или по 85? По 99, конечно, лучше,

а вот по 85 придётся выбирать. Через дорогу

можно найти, конечно, и по 67,

но они мелкие и с подозрительной желтизной. Тяжело

задумываюсь.

Поднимаю глаза, понимаю — в витрине отражаюсь не я,

а мамино платье с прилипшей тополиной пушинкой,

её руки, внимательно,

чуть неуверенно перебирающие овощи,

и отцовская ранняя седина, его недовольное

выражение рта:

— Оля, какая-то фигня, а не помидоры, ну их к чёрту,

пойдём отсюда.

— Витя, да что ты всё время всем недоволен.

Не переживай,

сейчас разберёмся.

И я терпеливо выбираю. Набрала мешок. По 85.

Потом покупаю ещё огурцов (по 62 — это хорошо,

в «Верном» они по 68), пучок зелёного лука,

лук репчатый —

этот в доме всегда пригодится, какой дом без лука

репчатого,

пучок укропа, салат в горшочке — по 35 (совсем отлично,

на соседней улице он по 52), перцы — свежий урожай, по 90,

на удивление уже покраснели, кончики чуть смяты, сочатся,

но ничего, обрежу.

Хочется, конечно, пахлавы — тут свойскую продают.

Делаю шаг к прилавку, но на плечо кладет упреждающе

руку деда Афоня:

«Бог с ними, с печеньками — эт всё баловство, сейчас же

лето,

возьми лучше фруктов.

Да и ты ж пироги на днях пекла — дома ещё стоят

не доедены».

Прав деда Афоня, что тут скажешь — покупаю ему черешни.

Залихватски тут же хлопает рукой по ближайшему ящику

баба Таня: «И арбуз возьмём! Самый большой!»

«А почему бы и нет?» — думаю я, иду к арбузам.

Баба Люда останавливает, укоряет: «Катя, да какие арбузы

в июле?

Непонятно ещё, из чего их там сейчас рóстят,

какие фосфаты в них, химикаты. Дождись августа.

Да и вообще: до конца недели ещё полнедели.

Нужно уложиться в бюджет. Лучше бы тебе поэкономить.

Купи в «Пятёрочке» редиску.

У них сегодня акция — пакет полкило по 39,90».

Виновато оглядываюсь на Бабу Таню, пожимаю плечами,

иду в «Пятёрочку» за редиской. Потом всё же возвращаюсь,

прикупаю несколько нектаринов для бабы Тани.

Они тоже сладкие.

Иду домой с тяжёлой сумкой, краешек пакета от черешни

Высунул нос из сумки, полощется на ветру.

У самого подъезда слышу тихое покашливание,

оборачиваюсь:

о, сам дед Семён Аристархович, пузико вперёд,

кепочка на затылочке! Ходит вокруг маленьким гогольком,

а глядит виновато: «Кать, может, того? По пивку?

Жарко же, лето, сама понимаешь».

Останавливаюсь. Вздыхаю. Думаю: нельзя обидеть

деду Сеню —

он же умер раньше других дедушек-бабушек,

я же его почти и не помню. Вот лис деда Сеня!

Достаю телефон, пишу смс:

«По дороге с работы купи два «Жигулевских», пжалста.

Совсем про него забыла».

«Рядом с моим бывшим домом по Коминтерна…»

Рядом с моим бывшим домом по Коминтерна

Была спортивная школа. Рядом с ней — спортивное

школьное поле.

Над полем висели на проводах кроссовки.

Люди говорили, такое — знак того, что здесь кто-то умер.

Люди говорили, такое — знак того, что здесь продают

наркоту.

Люди вообще у нас говорили много.

Соседка из квартиры над нами,

Разгоревшись праведным алкогольным гневом,

Выходила на лестничную площадку

Между своим третьим и нашим вторым, кричала:

«Эти бл.ди со второго опять ремонт делают, шуму

на весь подъезд.

Так нынче бл.довать каждый может.

Может, и мне в какую-то бабу подвлюбиться?»

И уходила поливать цветы.

Ночью к ней являлся пьяный сын.

Она его тоже посылала к бл.дям (не к нам, а в соседний

подъезд),

Сын начинал её бить, она — голосить, что убивают.

Весь подъезд просыпался, матерился сквозь зубы,

Переворачивался на другой бок, вновь засыпал.

Волноваться было не о чем. Вы бы тоже так делали.

В доме напротив, на втором этаже, окна в окна c нашей

гостиной

Квартиру снимали студентки торгово-экономического

Или кулинарного. Летом на открытое окно

Выставляли раздолбанный магнитофон, вся улица

Смиренно слушала Диму Билана и «Руки вверх».

Студентки

Заигрывали с пацаками из квартиры на первом этаже

В доме через дорогу.

Пацаки в квартире на первом этаже ходили домой

через окно.

Друзья к ним в гости ходили тоже через окно.

До сих пор мне почему-то кажется,

Что кто-то из друзей именно этих пацаков

Обчистил нашу квартиру —

Залезли по строительной лестнице на балкон,

Вынесли из дома всё ненужное,

Топором пытались в отопительный сезон

Перерубить трубы, снять батареи.

Как и все в этом городе, мы надеялись, что воров

не найдут —

Иначе не выплатят деньги по страховке от кражи.

Их не нашли. Люди говорили, нам повезло.

Больше всего я в той квартире любила зимние

воскресные утра,

Когда мы втроём — две хозяйки и кошка —

Завтракали на крохотной хрущовочной кухне.

Закипал голубой чайник, настенный кафель

Цвета чайных роз цвёл пышными розами. За окном

Падал медленный снег, тоже похожий

На опадающие мокрые розы,

Жизнь была безмятежна, медленна и проста,

Как бывает жизнь в каждом маленьком городе.

Люди говорят, после нас в нашей бывшей квартире

Никто надолго не задерживался:

Новая хозяйка умерла через полгода,

Со следующими хозяевами тоже что-то не то.

Люди не знали, что и говорить.

Раз в пару лет я прохожу мимо того дома на Коминтерна.

На нашем бывшем балконе до сих пор

Висит наш китайский белый фонарь —

Шесть лет назад, уезжая, забыли снять.

Я прислушиваюсь к проходящим мимо, поскольку

Изредка люди, знаете ли, оказываются правы:

Иногда от сожалений по месту и времени

Невозможно избавиться, как невозможно избавиться

От памяти безответной — невысказанной — любви.

Оглавление

Из серии: Новая поэзия (Новое литературное обозрение)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Два ее единственных платья предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я