Исследовательница русской литературы, профессор русской литературы факультета славистики Университета Торонто Донна Орвин в своей книге о творчестве Ивана Тургенева, Федора Достоевского и Льва Толстого показывает, как эти авторы смогли нащупать некие психологические и идеологические ключи к личности человека и как это позволяет писателям оставаться релевантными нашей жизни и впредь – несмотря на всю свою очевидную субъективность, или, скорее, благодаря ей. Стратегии, к которым прибегали русские литераторы для презентации субъективности, и их внутритекстовое общение друг с другом – основные темы, которые рассматривает автор. В формате a4.pdf сохранен издательский макет книги.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Следствия самоосознания. Тургенев, Достоевский, Толстой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава первая
Личностное сознание в русской литературной традиции, его истоки и национальная специфика
…Рефлексия — наша сила и наша слабость, наша гибель и наше спасенье… Рефлектировать значит по-русски «размышлять о собственных чувствах»[33].
…С внутренним раздором, без краеугольного камня нравственному бытию человек не может жить[34].
В русской психологической прозе на первый план выходит проблема личностного сознания и его следствий. Этой характерной особенностью она отчасти обязана тому, что представление об индивидуализме оформилось в России под влиянием иностранных образцов. Воспитанные в обществе, предпочитавшем общественное индивидуальному, русские не могли полностью усвоить ту модель поведения, которая их восхищала и которой они подражали, поэтому они наблюдали за собой с некоторой дистанции и с некоторой долей иронии. Как имитация европейских поведенческих образцов, так позднее и ее психологические следствия составили в русской беллетристике широко известную тему. В данной главе я прослеживаю эту тему, начиная с Карамзина, включая Пушкина и Лермонтова и вплоть до Тургенева, Достоевского и Толстого. В конце главы я рассматриваю еще один важнейший элемент, повлиявший на развитие русской психологической прозы, а именно присутствие в интеллектуальной атмосфере 1840-х трансцендентальной мысли и ее роль в формировании понятия личности.
В русской традиции принято считать, что весь процесс привел в движение император Петр Великий. В его планы входила модернизация армии и экономики, но он пришел к осознанию того, что исполнение этих планов потребует изменить и русский народ. Прервавший связь русских с традицией их праотцев, Петр заложил основы национального самосознания — такое мнение высказал Белинский в статье о «Герое нашего времени»[35]. Разумеется, реформы, о которых идет речь, коснулись лишь незначительной части населения и в итоге привели к отрыву элит от народа, что только обострило проблему самоосознания в образованных слоях общества. Допетровская Русь представляла собой сложившуюся социальную структуру, в которой для каждого человека было определено подобающее место. После революционных изменений, произведенных Петром, достижение социального единства требовало новой формы государственного устройства, и возникла необходимость в идеях и деятелях.
В стремлении модернизировать страну Петр создал из одной Руси две: существовавшая бок о бок со старым общественным укладом, петровская Русь была социальным экспериментом, вызревшим в голове одного человека и продолженным его преемниками[36]. Важно отметить, что деятельность Петра высоко оценивал Монтескье, а он в свою очередь восхищал Екатерину Великую: французский либеральный философ был сторонником установления просвещенной монархии, легитимность которой зависела как от проводимых реформ, так и от религиозных и династических основ. В скором времени склонность к социальной инженерии проникла во все слои социальных элит, и для честолюбивых, гражданственно мысливших людей в России Петр стал эталоном. Предпочтение радикальных изменений, санкционированных сверху, а не институциональной эволюции стало в итоге частью русской культуры Нового времени и имело чрезвычайно важные последствия. Даже если целью русских общественных деятелей было возвращение к Московии и старому жизненному укладу, даже если они верили не столько в светскую, сколько в Священную историю и предсказывали апокалипсис, для них возникала необходимость осмыслить пути возврата к этому традиционному укладу. У них теперь был выбор, что в немалой степени способствовало развитию иронии и росту самосознания как национальных особенностей русских образованных элит.
У европейских мыслителей Петр I в общем и целом вызывал восхищение; особым фаворитом он был у Вольтера. Однако Руссо в «Общественном договоре» (1762) высказал предостережение о последствиях социальных катаклизмов и радикальных изменений, предпринятых царем-реформатором. Особые опасения у него вызвало стремление Петра превратить собственных подданных в европейцев, а не в просвещенных русских:
Юность — не детство. У народов, как и у людей, существует пора юности или, если хотите, зрелости, которой следует дождаться, прежде чем подчинять их законам. Но наступление зрелости у народа не всегда легко распознать; если же ввести законы преждевременно, то весь труд пропал. Один народ восприимчив уже от рождения, другой не становится таковым и по прошествии десяти веков. Русские никогда не станут истинно цивилизованными, так как они подверглись цивилизации чересчур рано. Петр обладал талантами подражательными, у него не было подлинного гения, того, что творит и создаст все из ничего. Кое-что из сделанного им было хорошо, большая часть была не к месту. Он понимал, что его народ был диким, но совершенно не понял, что он еще не созрел для уставов гражданского общества. Он хотел сразу просветить и благоустроить свой народ, в то время как его надо было еще приучать к трудностям этого. Он хотел сначала создать немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы создавать русских. Он помешал своим подданным стать когда-нибудь тем, чем они могли бы стать, убедив их, что они были тем, чем они не являются. Так наставник-француз воспитывает своего питомца, чтобы тот блистал в детстве, а затем навсегда остался ничтожеством. Российская империя пожелает покорить Европу — и сама будет покорена. Татары, ее подданные или ее соседи, станут ее, как и нашими, повелителями. Переворот этот кажется мне неизбежным. Все короли Европы сообща способствуют его приближению[37].
Негативные последствия, о которых предупреждал Руссо, игнорировались на протяжении столетия после Петровских реформ[38]. Центром идейной борьбы вместо этого стал вопрос о том, кто вернет (или возродит) отвергнутый Петром сценарий. Петр и его преемники сохраняли абсолютистскую форму правления — в этом отношении они повторяли своих предшественников, — и лишь благодаря философии, а затем литературе российские элиты познакомились с западными идеями политического устройства и свободы личности. Благодаря литературе русские за несколько десятилетий продвинулась к новым для них представлениям и понятиям, которые в Англии и Франции складывались веками.
Карамзин
В условиях позднего XVIII и XIX веков в эти новые представления входила задача создания новой индивидуальности без поддержки со стороны официальных социальных или политических институтов, за исключением прессы. Поэтому такое важное значение имело масонство с его доктриной индивидуального самосовершенствования. Николай Михайлович Карамзин был индивидуальностью, воспитанной этой доктриной. Потомок кавказского князя Кара-Мурзы, принявшего христианство, чтобы поступить на службу к русскому царю, он вырос в Поволжье, в среде провинциального дворянства, где высоко ценилось образование и еще выше — гражданская служба без сикофантской преданности государям, ожидаемой от придворного дворянства. В юности, в 1779 году, он переселился из родового имения под Симбирском в Москву, где продолжил образование. Карамзин был человеком лингвистически одаренным, он быстро усвоил три языка (немецкий, французский и в меньшей степени английский) и много читал на всех трех. Начиная с 1785 года, он провел четыре года в Москве под опекой известных масонов, после чего отправился в европейское путешествие, имея в виду продолжение занятий, но также искусно декларируя свою независимость от учителей[39].
Первая значительная прозаическая работа Карамзина стала итогом этой поездки: его «Письма русского путешественника» предоставили нескольким поколениям русских читателей возможность совершить воображаемое путешествие по Европе. Эта книга по-прежнему вызывает интерес: по ней мы можем составить представление о менталитете образованного русского в конце XVIII столетия, она также интересна описаниями стран и людей. Карамзин путешествовал по Германии, Швейцарии, Франции и Англии и встречался с такими светилами, как Иммануил Кант и Иоганн Готфрид Гердер. В Швейцарии он благоговейно посетил места, связанные с его кумиром Руссо. Важнейшим для нас в свете поставленных нами задач является акцент на чувствах молодого путешественника; исследователи творчества Карамзина сходятся во мнении, что образцом для него послужило «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» Лоуренса Стерна. Как ученик Руссо, Карамзин понимал, что для действительной модернизации России необходимы изменения, которые затронут не только социальные институты, но, что еще важнее, людей[40]. Свой вклад в модернизацию страны он внес как литератор.
Карамзин мало известен неспециалистам за пределами России, но именно он стоял у истоков русской психологической прозы. В 1792 году, до публикации в полном объеме своих «Писем…» и, очевидно, как часть этого сентименталистского проекта, Карамзин издал повесть «Бедная Лиза». Молодой повеса Эраст встречает красивую крестьянскую девушку Лизу; после непродолжительной моральной борьбы он уступает страсти и обольщает Лизу. Женитьба в данном случае не предусматривалась, и Эраст находит выход из сложившейся ситуации, присоединившись к армии. Однако, вместо того чтобы отличиться на поле битвы, он проигрывает свое состояние в карты, после чего женится на богатой вдове. Бедная Лиза топится в пруду.
Повесть имела успех среди читателей как низших, так и высших классов. Ю. М. Лотман приводит пример (и исследует его) реакции на повесть в беседе «мастерового» и «мужика», подслушанной в 1799 году А. Ф. Мерзляковым[41]. Разговор происходит около пруда, в котором, по преданию, утопилась Лиза. Собеседники вносят в сюжет повести изменения, приближая ее к традиционным жанрам, и в то же время мы наблюдаем, как под ее влиянием эволюционируют сами эти традиционные жанры. Беседующие воспринимают историю Бедной Лизы как «быль» — в противоположность сочиненным произведениям, например сказке, — но их восхищает и поэтический пейзаж у Карамзина, не характерный для традиционного народного «реализма»[42]. На высокую культуру повесть также оказала исключительно сильное влияние, вызвав сначала широкую волну подражаний, позднее — пародий.
И Пушкин, и Достоевский читали «Бедную Лизу» как часть национального прозаического наследия и, как позднее другие великие писатели, включали упоминания о ней в свои тексты, отдавая дань впечатлению от чтения. Юную героиню «Пиковой дамы» (1834) Пушкина зовут Лизой; так же зовут героиню «Дневника лишнего человека» Тургенева, брошенную ее князем; и то же имя носят героини, преданные мужчинами, которых они любят, у Достоевского в «Записках из подполья» и «Бесах». «Бедная Лиза» изменила сознание ее читателей. Хотя Карамзин адресовался к «сентиментальному» читателю, но его читатели таковыми не были. «Бедная Лиза» помогла сделать их сентиментальными, что и входило в авторскую задачу.
С одной стороны, язык повести был намного ближе разговорному русскому языку, чем в предшествующей прозе XVIII века, что помогало преодолеть разрыв между языком и сферой чувств. Сентиментальная французская цветистость в текстах Карамзина, кажущаяся в наши дни риторической, поразила его первых читателей именно своей естественностью в сравнении с церковнославянизмами, которые она была призвана заменить[43]. По словам Белинского в его цикле статей о Пушкине, созданном в 1840-х и имевших огромное влияние, «Карамзин первый на Руси заменил мертвый язык книги живым языком общества»[44].
Во-вторых, статус повествователя в повести был изменен не менее радикально, чем язык; повествователь приглашает читателей к сочувствию Лизе: «…и крестьянки любить умеют!» Ставя себя на место Лизы, читатель должен был обратиться к собственным чувствам и обнаружить их в другом человеке, с которым в обычной ситуации отождествить себя не мог. Этот акт воображения должен был не только пробудить в читателе эмпатию, но и способствовать осознанию им собственных переживаний. (Для Карамзина предпочтительным или подразумеваемым читателем была читательница.) Эмпатия располагает нас к объективации собственных чувств, чтобы иметь возможность приписать их другому. В соответствии с требованиями сентиментального субъективизма сам повествователь у Карамзина в значительной степени индивидуализирован, он проявляет личное отношение к предмету повествования и обращается непосредственно к конкретному читателю, а не к читателям вообще[45]. Для общества с общинной структурой, каковой большая часть России и оставалась в XVIII веке, вторичный результат сопереживания состоял в том, что в читателе или читательнице росло сознание собственных прав. Конечно, то, что я описываю, является результатом воздействия сентиментализма в целом, но аудитория Карамзина этого не знала. Эффект сопереживания, заложенный в «Бедной Лизе» как произведении сентиментализма, так сильно воздействовал на русских читателей потому, что передавался им на их собственном языке.
В то время, когда двадцатиоднолетний Мерзляков подслушивал разговор двух простолюдинов, сам он прислушивался к «каждой березе» и «разговору ветров», «оплакивающих участь несчастной красавицы». По отрывку его письма, опубликованному Лотманом, нельзя с уверенностью сказать, не скрыта ли в его словах ирония, но очевидно, что он находился под сильным впечатлением от повести, прочитанной им раньше или незадолго до рассказанной истории. Определив конкретное место действия повести под Москвой, Карамзин посеял в российскую почву иностранные семена сентиментализма, и с тех пор в умах читателей «Бедной Лизы» эти места ассоциировались с созданными автором повести новыми мифами, рассчитанными на принятие публики. Эту технику Карамзин, возможно, заимствовал у Руссо, выбравшего определенную местность в Швейцарии для событий своего романа «Юлия, или Новая Элоиза» (1762), куда его поклонники благоговейно приезжали как к святыне в память о трагической любви Юлии и Сен-Пре.
Последним рубежом, который предстояло завоевать в процессе модернизации России, была внутренняя жизнь отдельного человека, и литература в достижении этой цели сыграла значительную роль. Молодые русские дворяне XVIII века не только подражали европейской моде и говорили на иностранных языках — они сверх того подражали и героям переводных английских, французских и немецких книг. Переводы иностранной литературы были на рубеже XIX века настолько популярны, что, к примеру, для большего сходства отечественных произведений с переводными авторы буквально пропитывали их иностранными словами, хотя существовали вполне подходящие русские эквиваленты[46]. Так же, как подростки в позднесоветской России представляли себя западными рок-звездами, подростки конца XVIII века подражали Ловеласу, Клариссе или Вертеру. В этой атмосфере «Бедная Лиза» стала сенсацией, стандартный европейский сюжет был перемещен на русскую почву и нашел средства выражения на русском языке.
Пушкин
В России почитают Пушкина как величайшего национального писателя. Хотя он был прежде всего поэтом, можно предположить, что главная его цель состояла в создании национальных образцов во всех литературных родах и жанрах. Он написал роман в стихах «Евгений Онегин» (1823–1830), роман в манере Вальтера Скотта «Капитанская дочка» (1834–1836), готическую повесть «Пиковая дама» (1834) и «Повести Белкина» (1831). Каждое из названных произведений оказало исключительно сильное влияние на русскую прозу, и каждое по-своему закладывало основу для оформления проблемы личностного сознания как приоритетной проблемы в литературе.
В «Повестях Белкина» раскрыт эффект воздействия на русских читателей иностранной литературы, к тому моменту входившей в их круг чтения на протяжении нескольких десятилетий. В четырех из пяти повестей цикла присутствуют персонажи, подражающие героям иностранных книг[47], и, пожалуй, именно Пушкин создал самый содержательный отчет об этом явлении. Вот что повествователь в «Метели» сообщает о героине повести:
Марья Гавриловна была воспитана на французских романах, и, следственно, была влюблена. Предмет, избранный ею, был бедный армейский прапорщик, находившийся в отпуску в своей деревне. Само по себе разумеется, что молодой человек пылал равною страстию и что родители его любезной, заметя их взаимную склонность, запретили дочери о нем и думать, а его принимали хуже, нежели отставного заседателя.
Наши любовники были в переписке и всякий день видались наедине в сосновой роще или у старой часовни. Там они клялися друг другу в вечной любви, сетовали на судьбу и делали различные предположения. Переписываясь и разговаривая таким образом, они (что весьма естественно) дошли до следующего рассуждения: если мы друг без друга дышать не можем, а воля жестоких родителей препятствует нашему благополучию, то нельзя ли нам будет обойтись без нее? Разумеется, что эта счастливая мысль пришла сперва в голову молодому человеку и что она весьма понравилась романическому воображению Марьи Гавриловны[48].
Воображение амбициозного молодого прапорщика, возможно, было менее «романтическим» и более озабоченным деньгами и положением возлюбленной, чем воображение Марьи Гавриловны. Тем не менее он не принадлежит к числу тех, кто добивается успеха, соблазнив девушку и приобретя ее состояние, — он погибает, став участником Наполеоновских войн. На следующем сюжетном витке Марья Гавриловна, за которой ухаживает другой молодой человек, ждет его в саду, «у пруда, под ивою, с книгою в руках и в белом платье, настоящей героинею романа». Она предполагает, что ей будет сделано предложение, но слышит от своего поклонника речь, которая начинается так:
«Я вас люблю, — сказал Бурмин, — я вас люблю страстно…» (Марья Гавриловна покраснела и наклонила голову еще ниже.) «Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке, привычке видеть и слышать вас ежедневно…» (Марья Гавриловна вспомнила первое письмо St.-Preux). «Теперь уже поздно противиться судьбе моей…»[49]
И Марья Гавриловна, и Бурмин разыгрывают роли, даже когда участвуют в комедии ошибок, кульминацией которой становится их брак, и только на этом этапе, как можно предположить, заканчивается их литературное актерство — так случилось и у родителей Марии. Пушкин открывает читателю, что исполнение роли может быть частью реальной жизни и в данном случае частью приобретения опыта и знаний молодыми людьми, перерастающими в итоге те литературные сюжеты, в которые они на время погрузились. В драматическом, а не в комическом свете та же ситуация представлена в «Евгении Онегине»: его героиня Татьяна Ларина также наделена литературным «романтическим воображением», создающим для нее серьезные проблемы, когда Онегин, которого она воспринимает как героя романа (какого именно, она не уверена) появляется в имении ее родителей. Игра воображения увлекала и мать Татьяны, читательницу английских романов Сэмюэля Ричардсона, однако она через этот опыт прошла без потерь, устроив жизнь русской провинциальной дворянки и не сожалея ни о своем прошлом, ни о браке с ничем не примечательным отцом Татьяны. В отличие от матери (и, возможно, от героини «Метели») Татьяна не находит ни счастья, ни даже малой доли удовлетворения в той жизни, которая устраивает ее мать. Сначала она влюбляется в Онегина, но он отвергает ее; позднее, когда в Петербурге она становится светской дамой и женой влиятельного генерала, Онегин начинает испытывать к ней сильное чувство. Татьяна признается, что по-прежнему любит его, но на этот раз уже она отказывает ему — по причине как чувства долга перед мужем и обществом, так и более глубокого понимания его недостатков.
Подражание романтической героине у Татьяны не поверхностно: романы, которые она читает, приводят к внутренним изменениям, незнакомым ее матери. В то же время Пушкин дает происходящему с ней еще одно — естественное — объяснение: «Пора пришла, она влюбилась» — и демонстрирует, что чтение романов только усилило, подтвердило, сделало достоверными ее естественные желания. В результате этого литературного процесса парадоксальным образом возникает «настоящая» героиня, чья судьба, как замечает Ю. М. Лотман, не повторяет ни одного литературного стереотипа[50].
Несмотря на центральную роль Татьяны в пушкинском романе в стихах, «Евгений Онегин» не мог быть назван именем героини. В романе данного типа эпонимический герой, Онегин, полностью выражен собственным эго: сначала он отвергает Татьяну, затем добивается ее, и его желания составляют, похоже, его единственную мотивацию, помимо гордости в различных ее проявлениях. В отличие от Татьяны мы больше знаем о том, кем не является Онегин, чем о том, кто он на самом деле[51]. Он утратил связь с природными ритмами, которые Татьяна любит и которые заставляют ее влюбиться — раз и навсегда — в Онегина. Ответственны за эту утрату в какой-то мере его круг чтения и среда — в его кабинете Татьяна находит, кроме «двух-трех романов» и поэм Байрона, портрет английского поэта и бюст Наполеона, — но Пушкин не ставил перед собой задачу объяснить Онегина. У нас нет никаких убедительных доказательств, что чтение глубоко на него повлияло. Лишенный ролей, которые он мог бы исполнять, «современный человек» Онегин присутствует у Пушкина как загадка. По мнению Уильяма Тодда, Пушкин не был заинтересован во всестороннем изображении «частного человека», и представление о такого рода авторской задаче выглядит анахроничным. Вместо этого, считает Тодд, в Онегине представлен светский человек, «honnete homme» («порядочный человек»), который может казаться фрагментарным с постромантической или религиозной точек зрения, согласно которым герой обязан быть всем для всех. В разных ситуациях герой должен выступать под разными масками — этой идее мир Пушкина полностью соответствует[52].
Лермонтов
В конце романа Онегин оказывается неспособным к самоограничению, на которое способна повзрослевшая Татьяна, что в большей степени располагает читателя к героине, чем к герою. Хотя в последней главе мы видим Онегина глубоко осмыслившим собственное прошлое и в одной из сцен романа-поэмы он осуждает свои прежние поступки — и убийство Ленского, и свое нежелание соединить судьбу с Татьяной, когда она ему это предлагала, — для нашей темы наибольшее значение имеет то, что Онегин себя не изучает. Психологические наблюдения в «Евгении Онегине» (и других прозаических произведениях Пушкина), столь же тонкие и проницательные, как и в любом русском романе, происходят преимущественно на уровне повествователя и автора. Как мы увидим в главе 2, в этом отношении последователем Пушкина был Тургенев, считавший, что открытый психологический анализ с позиции повествователя антихудожественен и что только для определенного типа героев — обладающих самосознанием, как например Фауст или Гамлет, — такой анализ применим и не вносит искажений в их внутреннюю жизнь.
Лермонтовский Печорин, герой первого в России психологического романа, стал также первым героем, способным к саморефлексии[53]. По словам Белинского, «наш век есть по преимуществу век рефлексии»[54], и Печорин назван «героем нашего времени» потому, что служит этому примером. Чтобы подтвердить свою точку зрения, Белинский прямо указывает на лермонтовский текст — на исповедь Печорина доктору Вернеру в «Княжне Мери»:
Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, может быть, чрез час простится с вами и миром навеки, а второй… второй?..[55]
Белинский следующим образом комментирует этот фрагмент: «…в состоянии рефлексии человек распадается на два человека, из которых один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем»[56]. Критик создает психологическую генеалогию рефлексии, прослеживая ее от Гамлета («поэтический апотеоз рефлексии») до Фауста («поэтический апотеоз рефлексии нашего века») и Пушкина, который в «Сцене из Фауста» (1825), можно сказать, ввел в русскую литературу психологический принцип рефлексии[57]. Об этом стихотворении Белинский писал:
Дивно художественная «Сцена Фауста» Пушкина представляет собою высокий образ рефлексии, как болезни многих индивидуумов нашего общества. Ее характер — апатическое охлаждение к благам жизни, вследствие невозможности предаваться им со всею полнотою. Отсюда: томительная бездейственность в действиях, отвращение ко всякому делу, отсутствие всяких интересов в душе, неопределенность желаний и стремлений, безотчетная тоска, болезненная мечтательность при избытке внутренней жизни[58].
То, что Белинский определяет теперь как симптомы рефлексии, предшествующие поколения называли хандрой, ипохондрией, мнительностью, сомнением[59]. Одомашнивая это иностранное заимствование, соотнося его с более ранними понятиями (некоторые из них, однако, также являются узнаваемо заимствованными и связаны с байронизмом), Белинский дает историко-социологическое объяснение его появлению в России, утверждая, что оно распространилось с тех пор, как при Петре Великом в стране произошел разрыв с национальными корнями и традициями, результатом чего и явилось повышенное внимание русских к проблеме собственной идентичности. Каким бы гиперболизированным (и анахроничным) ни казалось суждение Белинского, оно иллюстрирует то новое знание о психологических крайностях рефлексии и порождаемой ею романтической иронии, которое открыл в русской прозе Лермонтов[60]. «Болезнь» рефлексирующего «я» стала общей темой в русской прозе 1840-х.
Тургенев
Мать Татьяны Лариной справляется со своей девической страстью к романам Ричардсона, однако не запрещает Татьяне их читать. Ко времени появления в печати произведений трех крупнейших создателей русской психологической прозы — Тургенева, Достоевского и Толстого — в воспитании детей родители следовали иностранным моделям в меру своего понимания этих моделей. В тургеневском «Дворянском гнезде» (1859), к примеру, отец главного героя ведет жизнь английского джентльмена:
Иван Петрович вернулся в Россию англоманом. Коротко остриженные волосы, накрахмаленное жабо, долгополый гороховый сюртук со множеством воротничков, кислое выражение лица, что-то резкое и вместе равнодушное в обращении, произношение сквозь зубы, деревянный внезапный хохот, отсутствие улыбки, исключительно политический и политико-экономический разговор, страсть к кровавым ростбифам и портвейну — всё в нем так и веяло Великобританией; весь он казался пропитан ее духом[61].
Отец воспитывает сына на английский манер. Однако, старея, он во всем возвращается к образу жизни провинциального дворянина. В понимании Тургенева отец Лаврецкого никогда джентльменом не был — вся его жизнь оказалась спектаклем, разыгранным прирожденным степным помещиком.
Между тем воспитание отца-англомана производит серьезные изменения в молодом Лаврецком, герое романа[62].
Недобрую шутку сыграл англоман с своим сыном; капризное воспитание принесло свои плоды. Долгие годы он безотчетно смирялся перед отцом своим; когда же, наконец, он разгадал его, дело уже было сделано, привычки вкоренились. Он не умел сходиться с людьми; двадцати трех лет от роду, с неукротимой жаждой любви в пристыженном сердце, он еще ни одной женщине не смел взглянуть в глаза. При его уме, ясном и здравом, но несколько тяжелом, при его наклонности к упрямству, созерцанию и лени ему бы следовало с ранних лет попасть в жизненный водоворот, а его продержали в искусственном уединении… И вот заколдованный круг расторгся, а он продолжал стоять на одном месте, замкнутый и сжатый в самом себе[63].
Результатом такой системы воспитания становится женитьба наивного Лаврецкого на показавшейся ему привлекательной девушке и жизнь с женой в Париже, где она ему открыто изменяет. В тот короткий период, когда он вернулся на родину и получил известие о смерти жены (оказавшееся ложным), с которой к тому времени жил раздельно, Лаврецкий полюбил юную, религиозно настроенную девушку. Он едва успевает объясниться в любви своей Лизе, а она — ответить взаимностью, как в городе объявляется его жена. Лиза уходит в монастырь; Лаврецкий, хотя и стал хорошим хозяином («действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян»), ощущает себя «одиноким, бездомным странником»[64]. Он не стал «спартанцем» или «англичанином», как хотел его отец, но в отличие от здоровых молодых людей в пушкинских «Повестях Белкина» последствий образования ему избежать не удалось.
Помимо актерствующих персонажей, как отец Лаврецкого, помимо самого Лаврецкого, ставшего жертвой лоскутного европейского образования, Тургенев описывает и тех, кто подпадает под влияние харизматической личности, исповедующей либо западнические, либо традиционалистские идеи («Рудин», «Накануне», «Фауст», «Странная история»). В «Фаусте», например, повествователь рассказывает, как когда-то ухаживал за девушкой, которую мать всю жизнь держала в изоляции и препятствовала свадьбе молодых людей. Ко времени действия рассказа относится его новая встреча с той же девушкой, вышедшей замуж за приземленного помещика. Рассказчик сближается с супружеской четой, героине повести он читает «Фауста» Гёте, и это чтение пробуждает в ней природные эмоции, которые ее мать, теперь уже покойная, стремилась подавить. Между героями возникает влюбленность, молодая женщина заболевает и умирает, рассказчик завершает свою историю (в форме писем к другу) моралью, провозглашающей превосходство долга над страстью. Особое значение в этой повести приобретает поразительно сильное воздействие на героиню великой поэмы Гёте. Романтическая литература ломает стены, тщательно возведенные матерью для защиты дочери. «Фауст» — тургеневская вариация на все более актуальную в России тему влияния литературы на формирование личности.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Следствия самоосознания. Тургенев, Достоевский, Толстой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
34
Начальная страница статьи Герцена «Дилетантизм в науке» (1843) (Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. Т. 3. М.: АН СССР, 1954. С. 7).
36
Хотя стиль правления Петра и его реформы в свое время представлялись спорными, после его смерти они стали нормой, и все преемники Петра определяли себя реформаторами в петровском духе; см. Whittaker Cynthia Hyla. Russian Monarchy: Eighteenth-Century Rulers and Writers in Political Dialogue. DeKalb, IL: Northern Illinois University Press, 2003. P. 77, 84, 102.
37
Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре // Руссо Ж.-Ж. Трактаты ⁄ Подгот. изд. В. С. Алексеева-Попова, Ю. М. Лотмана, Н. А. Полторацкого, А. Д. Хаютина. М.: Наука, 1969 (сер. «Лит. памятники»). С. 183.
38
В 1836 году П. Я. Чаадаев опубликовал свое знаменитое «Философическое письмо» с пессимистическим взглядом на Россию, сложившимся, вероятно, не без влияния критики Руссо; после публикации император Николай I объявил Чаадаева сумасшедшим и в течение года содержал его под домашним арестом. Признав Россию страной, не имеющей ни истории, ни культуры, Чаадаев, однако, спустя год в «Апологии сумасшедшего» от этого мнения отказался. Теперь он утверждал, что именно благодаря высокой способности к подражанию и отсутствию исторического багажа Россия смогла воспринять идеи всех существовавших до нее народов, отобрать и синтезировать лучшие из них. В гегелевской исторической диалектике Россия находилась в позиции замыкающей, и, согласно идеям нового мессианства, принявшего после Чаадаева различные формы, ей было предопределено духовно править Европой не с позиции силы, а на основе согласия. Глубокое изложение идей Чаадаева см. Лосский Н. О. История русской философии. М.: Сов. писатель, 1991. С. 50–55; Walicki Andrzej. The Slavophile Controversy: History of a Conservative Utopia in Nineteenth-Century Russian Thought I Transl. by Hilda Andrews-Rusiecka. Notre Dame, IN: University of Notre Dame Press, 1987 (ch. 3).
39
Я заимствую все эти сведения из биографии Карамзина авторства Ю. М. Лотмана, где также отмечено, что Карамзин уехал за границу с одобрения своих учителей, так как начались правительственные преследования масонов, и особенно наставника Карамзина Н. И. Новикова. См. Лотман Ю. М. Карамзин. Сотворение Карамзина: статьи и исследования, 1957–1990. Заметки и рецензии. СПб.: Искусство-СПб, 1997. С. 39–42.
40
В. В. Зеньковский в «Истории русской философии» подчеркивает огромное влияние Руссо на Карамзина («Карамзин поклонялся Руссо “энтузиастически”…») и цитирует его высказывание: «…мы любим Руссо за его страстное человеколюбие». См. Зеньковский В. В. История русской философии. Л.: Эго, 1991. Т. 1.4. 1.С. 138, 140.
41
См. Лотман Ю. М. Об одном читательском восприятии «Бедной Лизы» Н. М. Карамзина (К структуре массового сознания XVIII в.) // Лотман Ю. М. Карамзин. С. 617–620. А. Ф. Мерзляков происходил из скромной купеческой семьи; ко времени рассказанной им истории его имя было связано с Московским университетом (с 1798 года), где позднее он занимал кафедру профессора русской литературы. Он был блестящим лектором и влиятельным педагогом, среди его многочисленных учеников были Чаадаев и Лермонтов.
43
Об объеме и границах важнейших языковых реформ Карамзина см. Виноградов В. В. История русского литературного языка: Избранные труды. М.: Наука, 1978. С. 49–51.
45
См. Hammarberg G. From the Idyll to the Novel: Karamzins Sentimentalist Prose.
Cambridge: Cambridge University Press, 1991. P. 4–6, ami passim.
47
Пятая повесть — «Гробовщик» — отразила влияние на ее героя популярных готических рассказов, преимущественно иностранного (но не только) происхождения. Действие в ней происходит в онемеченной среде московских ремесленников и торговцев, но ее главный герой — русский.
50
Лотман Ю. М. Человек в пушкинском романе в стихах // Лотман Ю. М. Пушкин: биография писателя; Статьи и заметки, 1960–1990; «Евгений Онегин»: комментарий. СПб.: Искусство-СПб, 1995. С. 452–453.
51
См. об этом: Todd W. М. HI. Fiction and Society in the Age of Pushkin. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1986. P. 116.
57
Там же. С. 253–254. Белинский не упоминает «Исповеди» Руссо, хотя признание Печорина очень близко признанию героя «Исповеди», которое я цитирую в главе 7.