Роман «В поисках утраченных предков» » в увлекательной форме рассказывает о генеалогических исследованиях современного петербуржца. Пятилетний исторический детектив заканчивается удивительными открытиями.Документальная канва романа уносит нас в разные века и страны: древнее Молдавское княжество, современная Греция, Речь Посполитая, Польша,Тамбов и Петербург XIX-го века, окопы и лихие атаки Первой мировой войны, и конечно же – современная жизнь города на Неве. Роман легко читается, полон мягкого юмора, подкупает доверительной интонацией.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги В поисках утраченных предков. Роман-исследование предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть I. Из варяг в греки
Трудно быть обезьяной
Я всегда считал, что фамилия из Прибалтики. Семейные предания и некоторые факты к тому располагали. Отец в безденежье любил повторять: «Терпите, терпите, вот поеду в командировку и откопаю в фамильном замке клад. Тогда заживем как люди». Этими посулами отец сводил с ума мое детское воображение — я начинал готовить веревку, фонарик, свечи, перочинный ножик, надеясь составить отцу компанию, но мать безжалостно остужала: «Слушай ты отца больше…»
Ушли отец и мать.
Все казалось, что успею расспросить о происхождении фамилии.
Не успел.
Karalis — по-латышски «король». Я узнал об этом в курортном городке Дубулты под Ригой, куда ездил последний раз в 1989 году на семинар молодых писателей-фантастов.
Как я был причислен к фантастам — особая история.
Так вот, в Дубултах шел фильм «Кинг-конг», и на рекламных щитах, написанных по-латышски, он был назван «Karalis-kong». Английское king — «король» перевели на латышский. Я даже сфотографировался на фоне своей фамилии. Моя голова в зимней шапке заслоняла довесок «kong» вместе с дефисом, и получалось, что гигантская обезьяна на задних лапах носит мою фамилию. По вечерам я ходил тихими заснеженными улочками смотреть на обезьяну и подмигивал ей, как своей родственнице: «Ну, что, подруга!»
Позднее мы с женой и сыном успели юркнуть на две недели в еще союзную Литовскую ССР и в Тракайском замке на чудном зеленом острове посреди ультрамариновой воды увидели герб первого литовского короля. Буквы шли по овалу герба: «Karаlius». Весьма созвучно…
До сорока трех лет я не встретил ни одного однофамильца, кроме той обезьяны… Я жил, как некий китайский Линь Зибяо среди колхозников села Палкино-Веревкино, где все жители либо Палкины, либо Веревкины.
Был, правда, случай: из газет всплыл Караманлис, премьер-министр Греции. Стоило выбросить срединное «ман», и я получал свою фамилию. Похоже, но не то. Лучше бы грек-начальник был просто Каралисом — я бы гордился.
Пока же самым близким в омонимическом смысле человеком оставался шеф немецкого абвера адмирал Канарис. Мою фамилию иногда так и произносили.
На открытом ринге в Горном институте, где я в легком весе защищал честь юношеского клуба «Буревестник» по боксу, объявили: «Дмитрий Канарис, “Буревестник”». Зал негодующе взвыл, а противник в красном углу ринга еще больше насупился. Я думаю, фашистская фамилия противника придала ему честной комсомольской злости. Трепку он мне задал изрядную.
Меня пытались обижать и за намек на связь с абвером, и за мою гипотетическую принадлежность к его антиподам — евреям. Я легко вспыхивал обидой, дрался и завидовал тем, у кого фамилия Соколов или Орлов. Верхом совершенства, безусловно, была фамилия Зорин. Майор Зорин! Полковник Зорин! Стальной взгляд, хладнокровие, пачка «Казбека» на письменном столе…
Допустим, был бы я евреем. Обидели тебя русские — пошел к своим и поплакался. И татарином быть неплохо — они работали дворниками, мясниками, приемщиками утильсырья, стояли с тележками около мебельных магазинов, а напившись, гоняли по двору своих черноглазых жен и детей. Татары тоже могли заступиться, хотя трезвые вели себя очень тихо.
А кому пожалуешься с моей фамилией? Евреи за своего не принимают, а доказывать, что ты русский с фамилией Каралис, — просто смешно… Начнешь, как дурак, паспорт предъявлять, тебе в ответ: «Бьют не по паспорту, а по роже!»
Когда с высокой партийной трибуны провозгласили, что в СССР сформировалась новая историческая общность — советский народ, я порадовался. Вопрос фамилии как бы отпал — просто советский человек по фамилии Каралис. Но очень скоро эту историческую общность отменили, и я опять оказался сам по себе. Не то чтобы я каждодневно нес бремя своей загадочной фамилии, но напрягаться случалось.
Национальный вопрос вырос передо мною в самом начале девяностых, когда республики бросились подсчитывать, кто за чей счет живет, кто кого кормит и поит. Народ в Питере тоже стал понемногу одуревать, а в литературе так и вовсе требовалось самоопределяться: либо ты русский человек и по праву носишь имя русского писателя, либо ты иной национальности и тогда ты «русскоязычный» писатель. Никто меня, конечно, за грудки не тряс: ты, дескать, с кем, но достаточно прозрачно намекалось, что быть просто писателем «в наше сложное время» не удастся. Требовалось по примеру республик самоопределиться.
Доказывать кому-то, что я русский, было унизительно, а после того, как меня с двумя писателями-юмористами забрали по пьянке в милицию и я за компанию объявил себя евреем, стало бы просто смешно. Биток мы тогда огребли поровну, я даже чуть больше, потому что не орал про фашистов и пидорасов, а, мгновенно отрезвев, принялся уворачиваться от новомодной резиновой дубинки и пытался предъявлять сержантам фрагменты бокса, чем и заслужил их повышенное внимание. Но лавровый венок достался моим корешам-евреям, а меня общественность встретила недоуменным пожатием плеч. Дело предстало таким образом, что юмористов били за национальность. А чего сунулся ты, если на самом деле не еврей, непонятно… Евреи осторожно пожимали мне руку, русские насторожились еще больше…
2. Рождество в Петербурге
В Рождество 1992 года в нашу квартиру позвонили. Милая девушка, чем-то неуловимо похожая на мою младшую сестру, с порога протянула мне паспорт.
— Дмитрий Николаевич, я — Лена Каралис, из Москвы. Нашла вас по справочному, — и улыбается радостно.
Вот, думаю, какая закавыка. Прямо, как в кинофильмах с незаконнорожденными детьми. На вид ей лет двадцать пять… Мне сорок… Нет, дочкой быть не может.
Сын-пятиклассник спал. Я провел ее в кабинет, где мы с женой доканчивали вторую, но не последнюю бутылку «Гурджаани».
— Вот, — говорю жене, — Лена Каралис! Сейчас будем пить вино и толковать. — Я решил, что симпатичная девушка — шлейф московских похождений старших братьев. По типу моей тайной племянницы.
Жена принесла третий фужер и потеснилась на диване. Она знала, что родственников у меня хватает.
Лена купила в Москве мою книжку и через издательство вычислила адрес. Она работала фельдшером в амбулатории Института международных отношений. А по выходным и праздничным дням ездила руководителем туристических групп. Привезла в Петербург туристов, поселилась в гостинице «Гавань» — в двух шагах от моего дома. Решила навестить.
— Правильно, — говорю, — сделали. — А сам жду продолжения: кого из братьев она упомянет?
— Дмитрий Николаевич, как звали вашего деда?
Я хмыкнул.
— Отца — Николаем Павловичем. Значит, Павлом!
— Нет, по отчеству?
Я позвонил старшей сестре.
— Павел Константинович, — был ответ.
— Все правильно! — хлопнула в ладоши симпатичная однофамилица. — Все сходится!
Что, думаю, елки зеленые, сходится?
— Что, — спрашиваю, — сходится-то?
— А то сходится, что мы нашли, куда делся Константин — третий сын Матиуса Каралиса. По некоторым данным он уехал в Петербург в девятнадцатом веке, и следы его затерялись. А теперь нашлись. Если вашего деда звали Павлом Константиновичем, значит он сын Константина Каралиса и внук Матиуса Каралиса. А вы его праправнук…
Такие вот следопыты заглянули к нам на Рождество. Жена хлопала глазами. Я предложил побыстрее выпить.
Выпили.
Лена открыла сумочку — из нее приятно пахнуло парфюмерией и жвачкой. Достала потертый лист бумаги. Развернула. И я увидел то, что называется генеалогическим древом. Точнее, его последние ветви. Лена сказала, что Матиус Каралис имел поместье в Литве, под Каунасом.
— Замок, что ли? — осторожно уточнил я.
— Может, и замок, — легко согласилась Лена. — У него было трое сыновей: Юзеф, Казимир и Константин. Юзеф остался в Литве, Казимир обосновался в Москве, а Константин исчез в Петербурге. Начальная часть древа, кажется, с семнадцатого века, хранится у тети Регины в Каунасе, правда, на литовском языке. А копия с него — у дяди Гинтариса в Америке.
Вот, думаю, елки-моталки, не врал мой старикан про замок. Может, еще и фамильные драгоценности отыщутся.
Я спросил у Лены, что по-литовски означает фамилия Каралис. По-латышски это, например, «король»…
— И по-литовски «король», — сказала Лена. — Вы как писатель должны знать, что Лев Толстой гордился своей долей литовской крови…
Я сказал, что теперь тоже буду гордиться.
Лена просидела у нас до двенадцати. Она, как дотошливый кадровик, записала все, что я знал о своих ближайших предках, и дополнила карандашиком таблицу. Несколько раз я звонил старшей сестре и выведывал детали родственных отношений.
— Смотри, она может оказаться аферисткой, — волновалась сестра. — Лишнего не болтай…
Я обещал.
Отец Лены приходился мне четвероюродным братом. Если верить той ветке древа, которое я перерисовал. А почему бы и не поверить? Уж больно Лена походила на младшую из моих старших сестер. Условились, что вместе съездим к тете Регине в Каунас.
Я почувствовал себя членом большого семейного клана. Поместье-замок в Литве, дядя Гинтарис в Америке… Может, еще какие родственнички объявятся — отвалят причитающуюся нашей ветви долю. Недаром я всегда проявлял некоторую независимость от толпы: все бегут — я иду не спеша. Все идут, как прогуливаются, — я бегу, как на пожар. Или все лезут в переполненный трамвай, а я на последние деньги останавливаю машину. Может, и впрямь во мне течет доля королевской крови?.. Или это просто дух противоречия, в котором меня обвинили на собрании октябрятской звездочки, когда я сказал, что не хочу, как все, быть космонавтом, а мечтаю стать водолазом?
Я проводил Лену до гостиницы и сдал ее швейцару.
— Вот так, — говорю жене, — наш род имеет древо с семнадцатого века. Скорее всего, я какой-нибудь князь! Прошу называть меня «ваше сиятельство».
Литовским князем я пробыл год. Точнее, с подозрением на диагноз «литовский князь». Не то, чтобы я ходил и все время думал: вот, едрена мать, я — литовский князь; но вспоминал иногда. Несколько раз я звонил в Москву и просил Лену прислать более древнюю часть фамильного древа, но ей было недосуг связаться с тетей Региной в Каунасе — то они с мамой переезжали на новую квартиру, то она готовилась на конкурс красоты, то ее шестеро собачушек, которых она подобрала на улице, приносили щенков, и требовалось раздать разномастное потомство знакомым…
3. Жаркий-жаркий май в Стокгольме
В мае 1993 года я поехал в Стокгольм к своему знакомцу Улле Стейвингу — директору книжного магазина «Интербук». Улле обещал мне встречу с русской диаспорой и десятидневное проживание в гостинице за его счет.
Предполагалось, что подданные шведского короля, говорящие и читающие по-русски, прибегут в книжный магазин на Санкт-Эриксгаттан и будут стоять в очередь, чтобы купить книгу с моим автографом. А потом я расскажу им о современной русской литературе и отвечу на животрепещущие вопросы: «Правда ли, что роман “Тихий Дон” написал не Шолохов?» и «Сколько процентов от прибыли платят рэкетирам?»
В Стокгольме бушевал май. Улле поселил меня в многоэтажной гостинице при Хювюдста-центре, на десятом этаже, в номере 1022 — однокомнатная квартира со всеми удобствами.
Цвела сирень. В соседнем парке скакали по траве серые и черные крольчата. И шведы ездили на велосипедах, усадив в багажники своих шведят в пробковых шлемах и с сосками во рту. И жара стояла такая, что сиденье машины обжигало ноги, когда я в шортах залезал в салон.
Май в Швеции — мертвый сезон. Сплошные праздники. Из десяти дней, отведенных на мое пребывание в Швеции, рабочими оказались только три. Один из них — укороченным. О чем думал Улле Стейвинг, приглашая меня в мае, не знаю.
На бланке его фирмы назидательно красовался девиз: «Quality is never an accident. It is the result of intelligent effort» (John Ruskin). Успех, дескать, никогда не случаен, он результат интеллектуальных усилий. Так сформулировал Джон Раскин, философ. У нас в партийные времена выражались проще: «Как вопрос готовится, так он и решается». Результатом интеллектуальных усилий Стейвинга явилось мое безделье. И я как мог решал этот вопрос.
Уезжал к воде близких фьордов и сидел на берегу, скорее томясь вынужденным бездельем, нежели собираясь с мыслями или мечтая о чем-то. Такой я мечтатель. Сразу видно, что королевских кровей парень — помечтать любит. А работа ему по фигу.
В Стокгольме я был седьмой, что ли, раз, и шататься по центру или магазинам, которых панически боюсь, не хотелось. Я и в Париже не ахал от восторга.
Да и что Париж? Я же не из Жмеринки приехал. И не из Америки, как Хемингуэй, чтобы любоваться тесными улочками, садиками и кафе. Сходил в Лувр, залез на Эйфелеву башню, окунулся в Музей д’Орсе, пошлялся по улочкам Латинского квартала и Монмартру — тоска.
Если немцы расчетливы, то французы просто скряги и выстроили свой злащеный муравейник в центре Европы, как последние скупердяи. В чем его величие и красота, я так и не понял. В кафе, магазинчиках и ресторанах? Да, хороши окна, двери и мостовые. Но с вольным распахом питерских улиц, Стрелкой Васильевского и набережными Невы Париж сравнению не подлежит. Сена — как наш Обводный канал в районе Фрунзенского универмага. Нет, не поставишь в один ряд уютные кафешантаны и величественный замысел Петра… Столица парфюмерии и подтяжек… Петр, кстати, посмотрев на парижскую жизнь, сказал, что этот город не надо даже завоевывать, ибо он захлебнется в собственной мерзости.
Больше всего меня поразило, что сто восемьдесят тысяч кадровых военных сдались фашистам без единого выстрела. Личная свобода для них оказалась выше свободы государства. Свобода, равенство, братство — и хоть трава не расти. Может, это потому, что французы бьются до первой капли крови, а русские — до последней…
И кто-то из фашистских генералов, увидев на Нюрнбергском процессе французскую делегацию, удивленно поднял брови: “Как, мы еще и французам проиграли?”
Нет, Париж — это не мой праздник, хотя денег у меня тогда было прилично. Плюнул в Сену с моста Александра III, как просил поэт Виктор Максимов, и уехал на три дня раньше окончания визы — надо было права в ГАИ пересдавать…
Я тогда не знал стихотворений Николая Агнивцева, эмигрировавшего из России и вернувшегося:
Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон!
Какой аккорд! Но пусть их рок!
Всем четырем один шаблон дан,
Один и тот же котелок!
Ревут: моторы, люди, стены,
Гудки, витрины, провода!
И, обалдевши совершенно,
По крышам лупят поезда!
От санкюлотов до бомонда,
В одном порыве вековом,
Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон!
Несутся вскачь за пятаком!
И, в этой сутолке всемирной,
Один на целый мир вокруг —
Брезгливо поднял бровь Ампирный
Гранитный барин Петербург!
Я еще не читал этих гордых стихов, но они жили во мне невысказанным ощущением. Так бывает.
«Что мне Париж, раз он не русский?!»
Шведы справляли праздник за праздником, Улле играл в хоккей на искусственном льду, навещал загородных родственников, иногда звонил мне в отель, иногда обещал появиться в магазине, в котором скучала рыжая эстонка Катрин, а я ездил к воде и томился жарой и бездельем. Купался, лазил по старым могучим деревьям, играл с мальчишками в футбол и слушал «Маяк» по транзистору. Всякий раз Улле со скандинавским спокойствием уверял, что скоро — может быть, уже завтра — в магазин привалит целая толпа поклонников русской литературы. Какая может быть толпа? Ведь я же, простите, не Битов или Евтушенко. Я Каралис. Широко известный в узких кругах.
Так вот о моей фамилии.
В тот день я заехал в магазин «Интербук», и, узнав от Кати, что Улле передавал мне большой привет, тихо выматерился, попил воды из холодильника и под стоны продавщицы о скуке в Швеции взял с прилавка телефонный справочник.
Открыл на букву «К». Карлсон, Карлсон, Карлсон… Полным-полно шведов, как у Эрскина Колдуэлла.
Karalis… и Dimitrius…
Я подозвал Катрин и попросил прочитать.
— Димитриус Каралис, — прочла Катька. — Это твой родственник?
Я пожал плечами.
Облокотившись на прохладный прилавок, я смотрел сквозь невидимое стекло на сбегающую к фьордам улицу Святого Эрика и размышлял, не позвонить ли прямо сейчас подданному шведского короля Димитриусу Каралису и выяснить, откуда у него моя фамилия.
— Я бы на твоем месте позвонила, — сказала Катя. Она закрыла кассу и стала спускаться по винтовой лестнице в подвал, где стояла утробистая, как башня Кикен-де-Кок, бутылка вина. — Ты точно не будешь пить?
— За рулем…
— Может, он миллионер, — предположила Катя, придерживаясь за поручень. — Ты меня с ним познакомишь. Я выйду за него замуж. Они, правда, все жадные. Скр… Скв… Сквалыги, да?
Книжный магазин был пуст, как и положено быть книжному магазину в майский праздничный день. Зачем Улле заставлял Катрин сидеть в магазине, лично для меня загадка.
Зазвонил телефон. Я машинально снял трубку.
— Хей! — как можно мягче сказал я.
— Е… мать, — сказала трубка нетрезвым женским голосом. — Куда я попала? — В трубке перешли на шведский.
— Это книжный магазин, — перебил я. Катя, наверное, стояла в прохладном подвале и цедила сухое винцо из высокого, как башня Длинный Герман, стакана.
— Книжный магазин? А ты кто? — Судя по голосу, баба лет сорока, застойно пьяная.
— Я Дмитрий.
— Какой Дмитрий?
— Каралис…
— Что «каралис»? — Она икнула и замолчала. То ли ответа ждет, то ли задумалась о чем-то своем, женском.
— Фамилия такая. Вы что-то хотите?
— Ты русский?
— Русский. Из Петербурга.
— Вот, етит твою мать! — Она расхохоталась. — А я из Тбилиси. Слушай, Димон, я из Тбилиси! Представляешь? Ха-ха-ха! Нет, я серьезно! Я в Ленинграде была, в «Пассаже» картины смотрела. Вот так встреча! Ха-ха-ха… За это надо выпить!
Я слышал, как она прихлебывает и звенит стеклом. Ну, напилась девчушка, скучно одной дома, хочется поговорить. Слышно было изумительно. Даже шуршание колготок.
— Слушай, Эдик, у вас там есть в магазине Пушкин? Вот это: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…»? Есть у вас это стихотворение?
Веселый пошел разговор, ничего не скажешь.
Я прикрыл трубку рукой, крикнул Катю и продолжил:
— Пушкин есть. Но вам, очевидно, нужен Константин Симонов. «Жди меня» — это его стихотворение.
Катя не появлялась. Попивала винцо и проклинала своего женатого электрика, который водил ее за нос. Стеклянный Герман со следами помады стоял, наверное, рядом. Сейчас она закурит, потом выпьет еще…
В трубке ржали.
— Эдик, ты что — очень умный? Какой Симонов? Это Пушкин!
— Да, я шибко умный. Как чукча.
Тбилисская дама заржала так, словно разом вспомнила все анекдоты про чукчу.
Поднялась легкой походкой Катя из подвала и, взяв трубку, заговорила по-шведски. Лицо ее сделалось растерянно-тревожным.
— «Жди меня» — это же Симонов? — прикрыв трубку ладошкой, быстро спросила она.
Я кивнул: «Конечно!»
Катя перешла на русский:
— Да, я вас понимаю. Но это Симонов. У Пушкина нет такого стихотворения! — Она стала быстро краснеть. — Пушкин не великий грузинский поэт, а великий русский поэт!.. — Она замолчала надолго, потом швырнула трубку.
— Свинья! — сказала Катька.
— Она шутит! — сказал я.
— Нет, она не шутит! Она не шутит! — Катька, держась за виски, заходила вдоль прилавка. — Она предлагает мне найти Пушкина и прочитать ей стихотворение «Жди меня, и я вернусь»… Она мне заплатит по счету! Пусть подавится своими деньгами! Пусть Улле выгонит меня с работы! Ты не представляешь, какие тут встречаются свиньи! Это точно Симонов?..
— Точно, точно!
Вновь запиликал телефон.
Я решительно взял трубку, чтобы прочитать энергичную лекцию по отечественной поэзии.
На этот раз звонил Улле. Он спросил, все ли у меня в порядке, и, не дождавшись ответа, захотел поговорить с Катрин. С Катей, с Катей, моей бывшей соотечественницей, дочкой русского моряка и эстонской ткачихи, а теперь подданной независимой Эстонии, язви их в душу, этих политиков. Катя перестала хлюпать носом и взяла трубку. Она говорила по-шведски. Повесив трубку, Катька повеселела и сказала, что Улле разрешил закрывать магазин.
Мне этот начинающий коммерсант ничего не передал. Я должен радоваться, что меня выписали на десять дней в Швецию и не петюкать. Как будто русский писатель — это такая диковинная обезьяна, у которой нет других дел, кроме как разъезжать на дармовщинку по заграницам и трендеть о своем творчестве с незнакомыми иностранцами. Пушкин, думаю, меня не одобрил бы. Он бы вызвал Стейвинга на дуэль. Пиф-паф! — уноси готовенького.
— Может быть, выпьем? — предложила Катя.
Я напомнил, что обнаружил в телефонном справочнике своего однофамильца и хотел позвонить ему. К тому же я за рулем.
Катя сунулась в стокгольмский справочник, выудила из него адрес, развернула карту, поводила по ней пальчиком и указала место жительства моего тезки. В левом нижнем углу, рядом с озерами.
— Спунга, — уважительно сказала она. — Почти пригород. Там университетский городок. Может, он профессор? — предположила Катя. — Профессора в Швеции хорошо зарабатывают. Ну что, позвоним?
Я что-то замычал в ответ. В том смысле, что надо подготовиться к разговору, а вдруг его нет дома, и вообще говорит ли он по-английски…
— У тебя есть в гостинице водка? — неожиданно спросила Катя.
— Есть. Две бутылки. — Я почему-то испугался.
— Поехали к тебе. Русской водки хочу. От тебя и позвоним. — Она сунула справочник в пакет и взяла со стойки ключи.
4. Нелегкая борьба с феминизмом
Катька пообещала показать мне близкую дорогу до гостиницы и запутала дело так, что мы пару раз вылетали за пределы карты.
— Вот сейчас налево! — внезапно говорила Катя. — Ах, проехали! Надо развернуться.
— Здесь нельзя! Только прямо.
Мы шпарили несколько километров по набережной с односторонним движением, возносились на мост, оказывались на другом острове и не знали, куда повернуть. Железнодорожные пути, пакгаузы, бесконечные заборы. Разве что лопухов и крапивы не было. И спросить не у кого.
— Давай попробуем налево…
— Спокойно. Командовать парадом буду я. Садись на заднее сидение.
Пересев, Катька тут же потеряла интерес к дороге и стала рассказывать про свою жизнь.
Стокгольм — город маленький. Но уложили его на карту размером с питерскую, и если ты в Питере привык, что двадцать сантиметров по карте — это расстояние от «Пулкова» до Адмиралтейства, то свыкнуться с искусственным бумажным простором Стокгольма нелегко. Двадцать сантиметров оказывались оградой какого-нибудь парка.
Мы со свистом проносились мимо нужных улиц и обнаруживали, что вновь находимся на окраине; развернувшись, добирались короткими перебежками до поворота, я выскакивал, заглядывал за угол, читал вывеску и бегом возвращался в машину. Окончательно заплутав, я включил аварийную мигалку и выбежал с картой в руках к розовощекому шведу, пасущему двух внучат в скверике возле кирхи:
— Извините, где я нахожусь?
Швед надел круглые железные очки, задумчиво оглядел карту, поводил тонким пальчиком в поисках нашего сквера с крестом, означающим кирху, пожал плечами, извинился на хорошем английском и начал поиски по второму кругу. Я, оглядываясь на мигающую габаритами машину, пояснил, что мне нужна гостиница Хюведста-Центра, там, где станция метро «Хюведста».
— Угу, угу, — успокаивающе покивал железный швед.
Наконец он обнаружил зеленый лоскуток сквера с крестом, совместил карту со сторонами света, определил, куда смотрит носом моя машина, и не спеша повел пальчиком, намечая маршрут: налево — направо — еще направо — переехать через мост — ехать прямо и вот оно — метро «Хюведста». Дальше было, как в анекдоте про заплутавших в шхерах наших подводниках и обратившихся к местному рыбаку:
— Как выйти в Баренцево море?
— Курс зюйд-зюйд-вест, сэр!
— Мужик, ты кончай выпендриваться, ты рукой покажи!
— Да вот здесь, за скалой…
— Вы можете дать мне направление? — Я устал следить за его неспешным путешествием по карте. — Покажите рукой, пожалуйста!
— Эхе! — обрадовался дедок. — Это очень просто. — И сдержанно указал пальцем на здание гостиницы, торчавшей метрах в трехстах от нас.
В гостинице Катрин первым делом полезла в душ. Рыжая, стройная веснушчатая девчонка. Ее присутствие пугало.
И вообще я теряюсь, если женщина проявляет инициативу… Например, предлагает отправиться ко мне в гостиницу пить водку. И первым делом лезет в душ. Н-да.
Я достал из чемодана бутылку «Столичной» и сунул в морозилку. Плюхнул замороженные овощи в кастрюлю с кипятком, вытянул бананы с апельсинами, большую бутылку пепси, огурцы, помидоры, нарезал каравай шведского хлеба. Вспомнил про тушенку, которую, как истинный русский путешественник, в качестве «нз» всегда беру в дорогу…
Что я знал про Катю? Мать — эстонка, отец — русский. Закончила педагогическое училище, курсы шведского языка, год работала нянькой в шведской семье. В книжном магазине служит полгода, снимает комнату в квартире, где живет еще негритянская семья. В магазине платят мало. Встречалась с электриком Эриком, ездила миловаться к нему на дачу, их застукала его жена — приехала ночью, устроила скандал, обозвала эстонской коровой, увезла Эрика. Бездетный Эрик, обещавший развестись с супругой, не мычит, не телится. Звонит ей, предлагает встречаться на даче у приятеля. Катька поставила условие: разведешься — звони… Еще он заставил ее провериться на СПИД. «А жену и себя ты не хочешь проверить? И мне справку принести?», — ядовито спросила Катька. Эрик всерьез думал несколько дней, а потом сказал, что не хочет. Чем он объяснит такую проверку жене?
Это Катька с легкостью рассказала мне по дороге, как случайному дядюшке-таксисту, везущему ее после пирушки домой. Как бы такая игра, рассудил я.
Мы сели за стол, и я налил себе пепси.
— А почему не водку? — удивилась Катя. — Я одна не буду!
— Не уговаривай, — твердо сказал я. — Если я выпью, мне из этой Швеции будет не выбраться.
— Ты что, запойный? — восхищенно предположила Катька и поспешно выпила не чокаясь.
Нравилась ли мне Катя как женщина?
В ней не было загадки. Все остальное было на месте. Мужчине моего возраста было бы лестно завалиться с ней на широченную тахту, но все оказалось бы слишком просто. Как всякий русский, я остерегаюсь простых решений. И вообще получилось бы, что Катька соблазнила меня, а не наоборот. Вы эти феминистские штучки бросьте! Мы, мужчины, умеем постоять за свои права.
Н-да, понимаешь.
Вот такая у меня строгая философия.
— Закусывай, — я протянул ей дольку посыпанного солью огурца. — Тушенку погреть или холодную будем?
Катя захрустела огурцом и сказала, что она решила похудеть на шесть килограммов, чтобы назло Эрику «взвесить меньше, чем его жена». Поэтому есть она не будет. Огурцы не в счет — они способствуют похуданию.
Я сказал, что она не толстая. И вообще, тощая корова — еще не лань.
— Нет, я стала очень толстая. — Она огладила рукой бедро. — Здесь, в Швеции, очень важно иметь хорошую фигуру. Тем более я не шведка, а эстонка. Я должна быть особенно привлекательной…
— Чтобы выйти замуж?
— И для этого тоже.
Я вывалил тушенку на тарелку, сыпанул отварных овощей. Полил кетчупом.
— Давай еще выпьем! — попросила Катя.
Белый стакан сошелся в воздухе с коричнево-негритянским. Чокнулись. Выпили.
— Как я их всех ненавижу! — Катя неожиданно стукнула кулачком по столу. — Свиньи, курвы поганые… Они нас за людей не считают. Тупые, как не знаю кто… Телевизор сами подключить не могут, а строят из себя интеллектуалов… — Она по-мужски уперлась взглядом в стол, и ноздри ее гневно шевелились. — Налей мне еще… Не бойся, я на такси доеду.
— Только тебе поддатой на такси и ездить…
— Здесь в любом виде на такси можно, — она усмехнулась, — ничего не случится. Это не у нас.
Катя налила себе полстакана водки и махом выпила. Я понял, что звонить однофамильцу мне придется одному. Вытащил из пакета справочник и нашел телефон Димитриуса. Катька, подбодренная присказкой о сомнительных достоинствах тощей коровы, уплетала тушенку.
Я набрал номер и ждал секунд тридцать. Никого. Набрал снова. Может, уехал на дачу или в гости. Или переехал…
Потом мы сидели за столом и разговаривали. Я курил, прихлебывал пепси, и дым плавно утекал в распахнутое окно. Катька бесилась, рассказывая о работе в магазине и своем хозяине Улле.
Улле требовал, чтобы она выполняла главнейшую заповедь торговли: покупатель — это бог! Дети роняют книги с полок — надо с улыбкой поднять их и не дергать родителей, которые в это время переговариваются за стеллажами. Какую бы глупость ни сделал покупатель — надо улыбаться. Надо быть вежливым, хоть ты тресни.
— А они вежливые! Зацепят задом книги и не поднимут. А воруют сколько? И я должна улыбаться?.. Я уже через месяц хотела уволиться, но Улле отвел меня в кафе, заказал ужин с вином и целый час толковал, что покупатель — это бог. А в конце шиканул — отвез на такси домой. Где он найдет такую дуру, чтобы знала русский и шведский и работала за копейки? Я домой приезжаю — все думают богачка, в Швеции живет. — Слегка окосев, Катька размахивала руками. — А денег только на квартиру и одежду хватает. Правда, Улле разрешает пить кофе за счет фирмы и печенье с джемом. Сейчас разрешил купить для тебя и гостей вино. Только ты не пьешь…
Потом Катька всплакнула, вспоминала одноклассников, говорила, что ей безумно жалко Советский Союз, свою мать, которая сейчас без работы, и отца, который начал спиваться, и своего жениха, которого бросила в Таллинне. Какой дурак придумал, чтобы эстонский язык стал обязательным для всех? Это крошечный язык, во всем мире на нем говорит один миллион человек. Ее русский отец никогда не знал по-эстонски больше десяти слов, хотя прожил в Эстонии сорок лет. Его уволили. Работы на кораблях не стало. Раньше он плавал за границу — зачем ему за границей эстонский язык? С кем там по-эстонски разговаривать? Эстонская литература не была бы никому известна, если бы не переводы на русский.
— Какой дурак это придумал! Какой дурак? — горестно раскачивалась Катька. — Как хорошо мы жили — ездили, куда хотели. На каникулы в Молдавию, Ленинград, Тбилиси…
Заговорила об Улле.
— Однажды он напился в ресторане и кричал: «Я стану миллионером!» Настоящий маньяк! Купил себе с кредита спортивный «порш» — номер набекрень висит, ездить не умеет. А ты знаешь, сколько стоит «порш»? Как десять наших «Жигулей»! — Она помолчала, производя в своей рыжей головке вычисления, и поправилась: — Даже больше — как сто «Жигулей»!
Она встала из-за стола, невесомо села мне на колени и положила руки на мои плечи. Посмотрела пьяно и нежно.
— Ты не думай, я не пристаю к тебе. Просто мне хорошо, что ты приехал…
Я сказал, что ничего такого и не думаю. Сиди, пожалуйста, если хочется. А сам подумал: вот он, западный феминизм, в его неприкрытых формах. Хочет — водки выпьет, хочет — на колени мужику брякнется. Следовало попридержать даму за талию, но я сидел, как истукан. Можно сказать, боролся с феминизмом.
— Я так от них устаю. — Катька поднялась, и ее шатнуло. — Поговорить не с кем… Скоты, сквалыги… И этот трус Эрик, его жена… «Ты эстонская потаскуха! — кричит. — Хочешь отобрать у меня мужа, взять все готовое! Убирайся к своим коровам!»
— Но ты его, наверное, любишь?
— Уже не люблю. Он бросил меня ночью у закрытой дачи и уехал с женой. Трусливый ссук! Кобель! Я десять километров шла босиком — одна туфля осталась в доме. А он уехал в машине. Да в Эстонии ни один хуторской парень так не поступит. Сейчас, говорит, что жена решила завести ребенка… Он не должен ее взволновывать.
— Н-да, — сказал я.
А что еще скажешь…
Досталось и негритянской семье, и квартирной хозяйке. Семья грязная, ходят в ночном белье по квартире, шумят по ночам, главный негр пытался ее прихватывать, хозяйка — шведская мигера, дерет за комнату втридорога, надо менять жилье.
— Возвращайся домой…
— Надо мной смеяться будут. Не хочу быть неудачни…вецей…
— Тогда терпи, — сказал я.
А что еще скажешь…
Она быстро окривела и принялась изображать, как маленькие дети, оставленные родителями на улице, расплющивают о ее чистую витрину носы и мажут стекло шоколадными губами: «Уа-уа-уа!»
— А этот гнусный Улле требует чистоты…
Она выпила еще и повалилась на тахту.
— Иззвни, я такая пьяная… немного полежу. Пррблем не буит.
Через минуту она уже похрапывала и пускала изо рта пузыри.
Я включил телевизор, посмотрел мировые новости, убрал со стола, вымыл посуду, в одиннадцать вечера поднял Катьку будильником, посадил ее в такси возле гостиницы, дал водителю пятьдесят крон и наказал, чтобы все было о’кей с доставкой. Еще я сделал вид, что записываю номер его автомобиля.
На ступенях гостиницы меня окликнул седой пьяный швед и попросил прикурить. Я чиркнул зажигалкой, он долго ловил концом сигареты огонек, а когда, дымя и напевая, пошел прочь, я увидел, что зад его штанов вырван точно собачьими клыками и белое белье сверкает в дыре.
Я поднялся в номер, принял душ, перевернул обслюнявленную подушку, встряхнул одеяло и лег спать. И неожиданно придумалось ритмичное название рассказа: «Барабан, собачка и часы». Вот только о чем рассказ, подумал я. И нашел ответ: о барабане, собачке и часах. О чем же еще?..
И думалось о том, что я, наверное, старый пенек в тюбетейке, если выпроводил девушку из своей постели и потерял интерес к жизни и новым впечатлениям, коль не брожу по Стокгольму, которым все восхищаются. Да и по Петербургу давно не брожу — проскочишь на машине по Дворцовой набережной, даже на Петропавловку не глянешь, и в Летний сад не ходил лет десять… Работа, работа, работа… Даже некогда сходить в лес и понюхать ландыши, как говорил мой старший брат, которого я в повести назвал Феликсом.
Брат, похоже, знал о нашей фамилии не больше моего, хотя и был старше меня на шестнадцать лет. А может, и знал, да темы разговоров у нас были иные. Мы, как и весь советский народ, смотрели в будущее. Фотографии усатых-бородатых дедов в сюртуках и инженерских тужурках казались анахронизмом. Может, они и не были пособниками царского режима, но без них спокойнее. Портрет Есенина с трубкой над журнальным столиком казался привлекательнее твердых пожелтелых карточек с вензелями несуществующих фотографических ателье. Сейчас я так не думаю, но тогда…
Брат ушел в сорок девять лет, и семья осталась без соединяющего лидера. Никто не называл нас хитрованами или тупицами, не поднимал среди ночи пионерским горном, чтобы идти строить новый дачный туалет, но жить стало скучнее и безысходнее, что ли… И новый дом, который мы выстроили под его идейным руководством после смерти отца, уже не сближал нас, а растягивал по своим комнатам и крылечкам.
И еще думал про жену, сына, дочку, которая скоро должна приехать на каникулы от матери из Мурманска, и вспоминал собаку Юджи и кошку Дашку, которых привезли в дом в один день. Да, пенек я в тюбетейке… И почему в гостинице нет комаров? Им не возлететь до десятого этажа или просто нет по природе?..
5. Продолжение борьбы с феминизмом
На следующий день я подкатил к магазину на своей бывалой «вольво» и сразу увидел Катьку. Она как ни в чем не бывало сидела за кассой. Примадонна такая. Будто вчера и не пила.
Вру. Сначала я увидел свой портрет в витрине с надписью на двух языках: «У нас в гостях известный русский писатель Дмитрий Каралис со своей новой книгой о жизни в современной России. Встречи с читателями. Автографы. Добро пожаловать!» Только потом увидел Катьку.
— Как доехала? Как дела?
— Ой, не спрашивай! Все в порядке, но голова раскалывается. Можешь купить мне воды и аспирину? Я денег дам…
— Может, пивка?
— Нет-нет-нет. Только воды и аспирину. Я пока кофе сварю.
Минут через десять мы с Катькой уже вели, можно сказать, совместное хозяйство. Я заливал шипучую таблетку аспирина минералкой, Катька спрашивала, сколько сахару положить мне в кофе. На двери магазина шлагбаумом висела лаконичная табличка. Мы сидели на кухне в просторном подвале, и от железной винтовой лестницы текла ощутимая прохлада.
— Есть хочешь? В холодильнике сыр, булка, чипсы остались…
— Спасибо, я завтракал. А где наш скиталец Улле? Играет в хоккей или летит на дельтаплане?
— Улле… — Катька отставила пустой стакан и поморщилась. — Брр… Звонил. Сказал, чтобы я тебя опекала. Сегодня студенты-слависты должны прийти. В три. Как я вчера надралась…
— Сейчас полегчает. Кофейку выпей.
— Он с дачи звонил. Сходим в обед искупаться?
— Искупаться можно — плавки в машине есть. Мне бы в гостиницу съездить, переодеться. Не в шортах же перед студентами выступать.
Катька сказала, что с местными студентами можно встречаться хоть в шортах, хоть в плавках, хоть голышом — им на все плевать. Это же не король Швеции приедет… Вот на короля им не плевать. Вот такие они, шведы.
— Кажется, полегчало… — Катька потерла веснушчатый нос и вздохнула глубоко. — Ты извини, что я вчера напросилась… — Личико ее и впрямь посвежело.
— Это ты извини, что я тебя напоил…
— Я соскучилась по своим… — Она зябко обняла свои голые плечи. — Хорошо, что ты приехал…
И сердце мое обмякло блаженно. Я догадался, что помогло моему организму стойко выдержать натиск феминизма. И отвернулся с улыбкой, разглядывая подвальную кухоньку — печки, духовки, посудомоечную машину; все-таки техника у шведов симпатичная.
— Ну что, позвоним моему однофамильцу?
— Позвоним! — кивнула Катька. — Хочешь, я скажу, что у нас в гостях русский писатель, его однофамилец? И приглашу на встречу! Может, вы родственники! Ты будешь приезжать к нему в гости, заходить ко мне. Мы будем продавать твои книги. Я вчера была очень противная?..
— Нормальная. Несла шведов и наших перестройщиков в хвост и в гриву.
Катька махнула рукой — все, дескать, правильно.
— А я тебя? Не разочаровал?
— Чем? — Она скрестила на груди руки и посмотрела на меня с язвительной улыбочкой. Рыжая бестия! — Тем, что не трахнул пьяную девушку?
Я пожал плечами и не смог сдержать улыбку.
— Какой ты глупый… — сказала Катька.
— Постараюсь запомнить, — кивнул я.
А что еще скажешь?
Мы допили кофе, Катька сунула чашки в посудомоечную машину, и под нашими ногами замелькали рифленые ступеньки лестницы — мы стали вывинчиваться из подвала, чтобы дозвониться до подданного шведского короля господина Каралиса. Родственника или однофамильца?..
Разговор занял две минуты. Димитриус Каралис сказал, что готов приехать в магазин «Интербук» и познакомиться с Дмитрием Каралисом из Петербурга. Ему хотелось бы подробнее узнать о возможных родственниках в Петербурге, и он с удовольствием встретится со мной. Когда это удобнее сделать?
— Спроси, он из Латвии или из Литвы? — подсказал я.
— Подожди! — отмахнулась Катька, зажимая ладонью трубку. — Когда ты хочешь с ним встретиться?
— Да хоть сейчас!
Катька договорилась на четыре часа, после студентов-славистов. Про мое писательство она тоже ввернула, заранее поднимая мою репутацию.
— Если хочешь, поговори с ним. Он говорит по-английски.
Я взял трубку и поприветствовал тезку. Сказал, что живу в Петербурге и иногда бываю в Стокгольме по делам. Мне сорок четыре года. Скоро уезжаю домой. Мне будет приятно встретиться с ним и поговорить о нашей общей фамилии.
— О’кей! — сказал Димитриус. — Когда ваша семья приехала в Россию?
Я сказал, что мои предки жили в Петербурге с середины девятнадцатого века… А что было раньше — не знаю.
Димитриус удивленно присвистнул: «С середины девятнадцатого? О’кей!»
— А вы из литовцев или из латышей? — спросил я.
— Я — грек! — засмеялся Димитриус. — Наша фамилия греческая! Вы разве не знаете?
Еще он сказал, что хорошо осведомлен, где расположен магазин «Interbook». Ему случается частенько бывать в тех краях. И повесил трубку.
— Ну что? — спросила Катька. — Что ты молчишь?
— Он — грек! — я удивленно поднял плечи.
— Ну и что?
— Ничего…
— Может, ты и правда, грек? — пригляделась к моему лицу Катька. — Смуглый. Кареглазый. А почему ты не спросил, кем он работает?
— Я же глупый, — напомнил я.
— Ты не грек, — поставила диагноз Катя. — Ты вредный и злопамятный. Значит, ты литовец или латыш. Они все такие!
— Да, — кивнул я. — Постараюсь запомнить! А все эстонки — сущие ангелы. — Я сделал Катьке рожицу, чтобы она представляла, какие эстонки ангелы, и пошел с сигаретой к двери.
Она догнала меня и стукнула кулачком в спину. Феминизм в чистом виде! Но я даже не обернулся.
Видела бы жена, как я терпеливо борюсь с его проявлениями в западной молодежи…
Я вышел на улицу, закурил и стал прохаживаться перед витриной, искоса взглядывая на свой портрет и Катьку, уже болтавшую с улыбкой по телефону.
Ехал грека через реку…
Впрочем, можно сказать, что мой батя был слегка похож на грека! Смугловатое лицо, ореховый цвет глаз, орлиный нос, черные буденовские усы… Эх, батя, батя! Не нашлось у тебя времени рассказать детям про фамилию. Про блокаду рассказывал, про «Дорогу жизни», по которой водил поезда, про детские проказы и юношеские увлечения, а вот о корнях не успел поведать. Или не захотел?
Вежливые, но унылые шведы.
Жара.
Витрины магазинов, меж которых идешь, как листаешь рекламный буклет. Сидит манекен в витрине и болтает ногами — рекламирует брюки. На брюках ценник. И в будни болтает, и в выходные болтает. До чего надоел этот болтун со своими протезными ногами и сдержанной улыбкой!
В обеденный перерыв мы спустились с Катькой к пляжу и искупались. Съели по мороженому. Скамеечки на зеленых холмах, тень деревьев, мостки с лодками, чистая холодная вода.
Сколько написано о золотистом пушке в ложбинке на женской шее, о тонких лодыжках… Есть о чем писать.
Людей полон пляж. Но тихо. Даже дети не вопят, играя в мячик. Листочки едва колыхнутся от ветра — слышно. Это тебе не Чертово озеро под Зеленогорском, где компания, приехавшая на джипе, слышна на другом берегу.
Если бы Катька не строила гримасы, изображая неприятных ей людей, она бы тянула в моем мужском понимании на крепкую четверку. Может, она только со мной, старым пеньком, такая непосредственная? А с ровесниками — сдержанная леди?
И вопрос, как палкой по лбу:
— А жена у тебя хорошая? Не изменяет тебе? — И, не дождавшись ответа: — А ты ей?
Я, после некоторого замешательства:
— Армянское радио на глупые вопросы не отвечает…
— Ну, скажи! — Она лежит на животе и с усмешливой мордочкой пытается заглядывать мне в глаза. — Скажи!
Сколько ей лет? Даже не знаю. Двадцать-двадцать пять? Эксперт в таких вопросах из меня никудышный. Мне сорок четыре. Одним словом, дочка. Лезть к папаше с такими вопросами — нехорошо. О чем я и говорю ей.
— Все писатели и артисты — бабники, я знаю…
Она дразнит. Я не поддаюсь. Закуриваю неторопливо. Солнце припекает спину.
— Ты только что курил!
— Я волнуюсь.
— Никогда бы не вышла замуж за артиста, какой бы красивый он ни был. А почему ты разволновался?
— В три — студенты. В четыре — Димитриус.
Я и правда волнуюсь.
— О чем мне с этими студентами-славистами говорить? И на каком языке?
— Они с преподавателем придут. По-русски понимать должны. Не поймут — переведу. По-английски можешь говорить. Только не зэкай, когда произносишь определенный артикль. Не «зэ», а глухое «дэ». «Дэ»…
— Тоже мне англичанка! С этим «зэ» меня все, кому не лень, достают. А если меня так в школе научили? Я английский язык в студеном городе Кандалакша изучать начал. На берегу Белого моря. Слышала про такое? Я там четыре года прожил, и английский язык преподавала учительница немецкого. Другой иностранки в школе не было.
— Зэ тэйбл! — хихикает Катька. — Зэ кар! А почему ты в Кандалакше жил?
— Отец себе пенсию северную зарабатывал, — говорю. — Газету редактировал. Я же не смеюсь, когда ты вместо «дурак» говоришь «турак», а вместо «хороший бар» — «кароший пар»… Оставь мой английский в покое. Старую собаку не научишь новым фокусам.
Хвать меня кулаком по спине!
Я же говорил: все эстонки — сущие ангелы. Она, наверное, собаку на свой счет отнесла. Может, она по-русски вообще через слово понимает.
Я сказал, что не усматриваю причин панибратства с мужчиной, который вдвое старше этой рыжей, хоть и симпатичной — тут я через плечо оглядел ее от макушки до лодыжек — свиристелки.
— А что такое «свиристелки»?
— Это которые все время «сю-сю-сю», и все им по фигу, — пояснил я. — Не серьезные такие девочки. — И стал одеваться.
— Ага! Я — рыжая «сю-сю-сю»! Ты у меня еще получишь!
— Я сказал: «рыжая симпатичная»… А не просто «сю-сю-сю».
Слышала бы жена эти разговоры.
6. За литературную державу обидно
Встреча со студентами началась комкано. Их было шесть человек вместе с преподавательницей: все худые, скрюченные, железные очки, светлые волосики. Катька организовала стулья, и мы сели полукругом. Блокнотики, авторучки. Преподавательницу звали Мика. Это я быстро запомнил — у нас в гараже была рыжая собака Мики, дежурила со мной по ночам.
Рыжая Мика включила диктофон и задала первый вопрос: «Сколько книг вы имеете, которые написал?»
Я начал свежо и оригинально — с того, что любой писатель всю жизнь пишет одну книгу. Сколько бы, дескать, наименований книг не числилось в активе писателя, книга всегда одна — она слепок, калька с его жизни. Бумага, как известно, прозрачна, и мысли автора о добре и зле, жизни и смерти, любви и ненависти, верности и предательстве — всегда просвечивают сквозь листы его книг. Автор может прятаться за масками своих героев, но свои взгляды на жизнь он не может спрятать от читателя. Свежо, оригинально, ничего не скажешь.
— Возьмем «Трех мушкетеров» Александра Дюма… Я, надеюсь, все читали эту книгу?
Ожидаемых кивков не последовало. Катька стояла за прилавком и делала мне страшные глаза.
— Быстро говорю? — прервался я.
— Нет-нет, хорошо, — кивнула Мика. — Продолжай. Все правильно. В Швеция бумага очень тонкая, у нас плохо издают классику…
Верзила-студент чпокнул жестяной кружечкой пепси и отхлебнул из банки. На него осуждающе покосились. Он виновато втянул голову в плечи и улыбнулся мне — жарко!
Я взял с прилавка несколько своих книг и раздал шведам. С этого и надо было начинать, болван. Студенты радостно закивали, зашелестели свежие тугие страницы… Катька сделала еще более страшные глаза и, извинившись, подошла ко мне с искусственной улыбкой. Прошептала на ухо:
— Скажи, что книги они могут купить в магазине, а ты их надпишешь. Они думают, ты даришь.
— Может, ты скажешь? Они меня понимают?
— Хорошо, скажу. Говори проще, расскажи о себе.
Катька, продолжая улыбаться, вернулась к прилавку и что-то сказала по-шведски. Две книги легли обратно на стойку. Я почувствовал себя неловко. Будто я навязывал студентам покупки.
Я попытался рассказать о себе. Мика понимающе кивала. Катрин переводила. Студенты листали книги, рассматривали смешные иллюстрации Сереги Лемехова и хихикали.
Катька гордо улыбалась и одобрительно подмигивала мне. Книгу мою — я уверен — она не читала. Несколько раз звякал дверной колокольчик, и в магазин осторожно заходили новые покупатели. Катька жестом приглашала их к нашему кружку и шепотом поясняла, что происходит. Студенты и Мика на правах старожилов задавали мне вопросы. Одна девица, наиболее заморенная учебой, заглядывая в блокнотик, спросила, страдал ли я от цензуры и Ка-Гэ-Бэ. Спросила по-русски, но Катрин перевела, чтобы всем было понятно.
Стало тихо.
Врать не хотелось. Я молчал, вспоминая свою бестолковую жизнь и отдельных чудаков, с которыми сталкивался в редакциях. Как было дело, в двух словах не расскажешь. Диссидентом я не был — это уж точно. Мутило от многого, но когда умер Брежнев, я огорчился… И Горбачева принял поначалу всей душой.
Мика щелкнула пальцами, привлекая мое внимание, и демонстративно выключила диктофон. Дескать, дальше нашей компании ваши признания не разойдутся. Студенты со свирепой подозрительностью оглядели пришедших после них посетителей. Все напряглись.
Я молчал, как истукан.
— Но ваши книги появляться только при Горби… Горбачев, — ласково подсказала Мика.
— Я бы не хотел отвечать на этот сложный вопрос, — замялся я.
Публика понимающе закивала, переглядываясь. В том смысле, что автор опасается агентов КГБ даже здесь, в Швеции. Может, он и прав…
Были и еще вопросы. Кто из современных русских авторов вам больше всего нравится?
Я назвал. Тишина. Не знают таких.
— А кого вы знаете? — спросил я.
Мне назвали московскую обойму из пяти фамилий. Нет смысла ее повторять — даже не умеющий читать, слышал эти имена. Здесь считается, что это наша современная литература.
— А еще кого знаете? — допрашивал я. — Братьев Стругацких знаете? Фантастов?
Не знают…
Вот они, парадоксы единого культурного пространства! Духовные лидеры нескольких поколений русской интеллигенции — а будущие филологи-слависты о них даже не слышали.
— Виктор Конецкий?
Общее пожимание плечами.
Какого-то стебка-постмодерниста изучают, а о Конецком не слышали. О чем с этими славистами говорить… Не знают Гранина, Голявкина, Житинского, Штемлера, Валерия Попова…
По-житейски это понятно — раньше такие ходы назывались культурным обменом по линии Союза писателей.
Сейчас проще.
Пригласили шведских переводчиков в Москву, свозили на дачу, выпили в бане, собрали свою тусовку из нескольких человек: «Вот прекраснейший писатель! Его семь лет не печатали при коммунистах! А этого пятнадцать! Огромный талант, огромнейший! Главы из его повести «Радио Свобода» передавала. А это — гений самиздата! Его многопудье ждет своего времени. Вот этот суровый господин с бородкой — мученик андеграунда! Это — тайный участник диссидентского движения. Он один рассказ три года писал, шлифовал, отделывал, но КГБ при обыске изъяло. Второй он проглотить успел… Остальные он в голове носит — видите, какой череп вспухший?»
Долго ли бедным шведам голову заморочить. Про кого больше шумят — тот и гений! Не могут они десяток литературных журналов, выходящих у нас в месяц, осилить. Хоть тресни, не могут — в Швеции, насколько мне известно, всего пятеро профессиональных переводчиков с русского языка. А книг сколько выходит? Что им в уши вложат, то они и переведут. А что переведут, о том критики и напишут, то студентам и предложат для изучения.
Я и сам первые годы перестройки пребывал в некотором мороке от чтения андеграунда. Читаю рецензию — новый Гоголь явился! Нахожу журнал или книжонку — спотыкач какой-то, как говорил водитель бортового «КамАЗа» Коля Максимов. Читаешь и спотыкаешься. Снотворное прямого действия. Без будильника десяти страниц не осилить. Либо стеб, понятный десяти мальчикам ближнего окружения, либо герметизм, никому, кроме автора, не понятный. Сидит под одеялом и пукает: «Не нравится тебе мой запах — и хрен с тобой! Я не для тебя пукаю — для себя!»
Читаешь «Литературную газету» — десять новых имен, и все как бы гении: работают в необычной манере, полный контраст с соцреализмом…
Я в то время, как доверчивый дурак, все пытался сыскать-прочитать, о чем критика писала. А потом плюнул и стал старые вещи перечитывать…
Хотя некоторые новации производили впечатление… Особенно возвращенная проза.
Шведам-филологам я обо всем этом говорить не стал.
Но за литературу нашу обидно…
Меня спросили, много ли платят писателям в России. Я сказал, что раньше платили значительно больше. После первой своей книжки, выпущенной в Москве, я бросил работу и заставил сделать то же самое жену. Почти год мы жили на гонорар. После второй книжки я спижонил и сразу купил машину, продолжая недолго манкировать службой. А вот с третьей книжки, которая была в два раза толще, чем две предыдущие, я только смог отремонтировать «Вольво», которую когда-то выиграл в рулетку на пароме «Анна Каренина», и заткнуть некоторые финансовые дыры.
— В рулетку? — воскликнула Мика. — Вы игрок? Расскажите!
7. Как надо выигрывать в рулетку
…Мы плыли тогда в Швецию для переговоров о нашем будущем писательском круиз-конгрессе. Писатель А. Ж., композитор А. П. и я. Такая маленькая культурная делегация. Композитор плыл по своим музыкальным делам, мы — по своим. Но держались вместе. До этого я один раз играл в рулетку на пароме «Силья Лайн», и мне понравилось.
…Первый в жизни подход к запретному полю принес мне выигрыш в пятьдесят долларов (расчет шел в кронах, стало быть — четыреста крон.).
Тогда, на «Силья Лайн», я забрал выигрыш и отошел от стола, чтобы обдумать фартовую ситуацию. Дорогу в один конец, я считай, у судовладельцев отбил. Выкурив сигарету в носовом салоне парома, я подумал, что неплохо бы отбить дорогу сразу в оба конца — зачем же упускать такой случай? У нас в стране рулетки нет, а когда мне еще удастся так легко заработать денежки?
Минут через сорок я вновь курил у огромного стекла, за которым светились огоньки близкого еще финского берега, и размышлял над присказкой «Жадность фраера погубит». Правильная присказка. Какого черта я решил трясти судоходную компанию — сидел бы себе с выигрышем и не лез на рожон. Теперь судовладельцы взяли с меня двойной тариф за проезд. Естественно, пользуясь моей неопытностью и специально созданной толкотней возле игорного стола.
Еще я думал о том, что по моей спокойной схеме, если тебя не будут толкать и дышать в затылок, проиграть в принципе невозможно. Я же не сыпал горы фишек на какое-то конкретное число, чтобы разом их просвистеть или получить в тридцать два раза больше. Я ставил либо на красное, либо на черное.
Как известно из теории вероятности, которую я со второго захода успешно сдал в Институте водного транспорта, шансы выпадения орла или решки при подкидывании монеты равновероятны и соотносятся как 50:50. Также равновероятны и попадания шарика рулетки на красные или черные поля цифр, поскольку все 32 цифры барабана, как красно-черные зебры, чередуют свой цвет.
Схема простая, рассуждал я. Поставил фишку стоимостью пять крон на черное. И, допустим, угадал — получаешь еще одну фишку. Не угадал — портье забирает твою. Поставил две фишки и угадал — получаешь еще две. Стопроцентная прибыль, елки зеленые! Главное не суетиться и соображать, на что в каждом коне ставить — на красное или на черное.
И надо понимать, что из ста конов красное и черное, как ты ни крути, все равно должны разлечься примерно 50 на 50. Это вам не блатное очко — «четыре сбоку, ваших нет!». Надо по очереди ставить на красное и черное и спокойно тягать стопроцентную прибыль.
А еще лучше, думал я, разглядывая огоньки близких фьордов, не ставить каждый раз, а пропускать кон-другой, и если два раза подряд выпал один цвет, то ставить на противоположный, но — увеличивая ставку! «Знание — сила», — сказал кто-то из французских естествоиспытателей и гуманистов.
Тогда, на «Силья Лайн», сделав третью ходку к игорному столу, я доказал преимущество тонкого расчета над стихийным азартом и вышел на нулевые отношения с владельцами паромной переправы между Финляндией и Швецией.
Схему я проверил, и оставалось только дождаться подхода к зеленому сукну.
После ужина на «Анне Карениной» я повел А. Ж. и композитора А. П. в музыкальный салон, где — как я вызнал заранее — стояла рулетка. А. Ж. вяло отказывался, но по его плутоватой улыбке было видно, что сыграть он не прочь. Композитор смотрел на нас восторженно-испуганно и пожимал плечами: «У меня денег нет…»
В коридоре, где звенела мелочь игральных автоматов, мы остановились, сунули с А. Ж. по кроне в щели одноруких бандитов, дернули рычаги и получили по пригоршне монет каждый.
— Это вы что, выиграли? — композитор, сцепив руки за спиной, удивленно вытянул шею.
— Да! И сейчас выиграем еще! — лихо сказал А. Ж. и дернул ручку. Чтоб он всегда так угадывал!..
Я дернул свою.
У меня совпали три вишенки в ряд, у А. Ж. — не помню что.
В блестящие поддоны загремели сверкающие потоки монет!..
Мы весело рассовали их по карманам, каждый отсыпал по горсти испуганному композитору и пошли брать штурмом рулетку. Теперь впереди вышагивал А. Ж., и полы его пиджака тянуло вниз. Мне пришлось поддерживать брюки, чтобы карманы, набитые увесистыми кронами, не били по коленкам. Композитор А. П., поправляя на ходу дымчатые очки, едва поспевал за нами. На его лице читалось восторженное недоумение: вот, оказывается, как люди деньги сшибают, пока я сочиняю любимые народом пьесы, оратории и музыку к кинофильмам.
А. Ж. и А. П. проиграли свои деньги достаточно быстро. Минут за десять. После этого они навестили бар и, встав за моей трезвой спиной, стали учить меня, как надо выигрывать. Учил в основном А. Ж. Но ненавязчиво:
— А почему бы тебе не поставить на разные номера? Вон, смотри, как тот дядечка гребет… Я бы на твоем месте попробовал…
Я упорно ставил на красное-черное. Кучка фишек передо мною понемногу, но прибавлялась.
— Да, тебе сегодня везет, — прохаживался сзади А. Ж. — Мог бы рискнуть и поставить по две фишки на десять чисел.
— А что это даст? — вежливо интересовался композитор.
— Как, что даст! — А. Ж. начинал объяснять композитору, какие суммы у меня могут оказаться в кармане. И на какие именно числа он рискнул бы поставить.
— Два раза подряд семнадцать выпадало, — шепотом делился своими наблюдениями композитор. — Бог, говорят, троицу любит… О, вам опять везет — красное! Теперь будете ставить на черное?
— Да ставь ты больше! — нетерпеливо воскликнул А. Ж. — Все равно деньги халявные!
Меня и самого подмывало бухнуть всю гору фишек, удвоить ее и уйти. Или проиграть и уйти.
Я отсчитал по десять фишек стоявшим за спиной: дарю!
И тут же забыл про них. Они торопливо поменяли у портье цвет фишек, встали по другую сторону стола и принялись воплощать свои замыслы.
Теория вероятности, в принципе, действовала. Какое-то время я выигрывал и тихо радовался: вот, дескать, какой я умный и сообразительный! Но вдруг три раза подряд выпадало красное, съедая мою двадцатифишечную ставку на черном. Следуя своей теории увеличивать ставки, я в следующем кону ставил на черное башенку из половины своего пластмассового богатства. Но шарик в четвертый (!) раз застревал в ячейке красного цвета. Портье, всевидящий демон-искуситель, взглядывал на меня многозначительно: надо, дескать, рисковать — пять раз подряд красное не выпадет, читалось в его глазах, и от этого взгляда я тушевался, не веря ему, пропускал кон, не рискуя выставить все подчистую. И выпадало черное…
Но уже не мне!
И портье смотрел на меня, как на пустое место…
Когда блестящий писатель и гениальный композитор, оставшись без фишек, задышали мне в затылок с новыми советами, я засунул оставшееся богатство в карман и сказал, что беру тайм-аут. Я простоял у стола около часа и чувствовал, что тупею. Попутчики, потеряв ко мне интерес, пожелали ни пуха, ни пера и пошли спать.
Пройдясь по открытой палубе, я подышал свежим воздухом и принял решение: либо проигрывать, либо выигрывать. Деньги и впрямь халявные. Что я, как Гобсек, чахну над пластмассовыми кружочками, которые можно выбросить за борт, и мир от этого не переменится.
Решено!
Тупо поставить все оставшиеся фишки на красное. Проиграл — пошел спать. Выиграл — также тупо поменять цвет, не откладывая про запас ни одной фишки.
Ставить все!
И не смотреть в глаза портье, молодому белобрысому шведу. Видеть только его руки. Всё! Последовательно менять цвета — и будь, что будет. В каюту за деньгами не бегать. В азарт не впадать. В глаза не смотреть. В долг не брать…
Мне стало легче. Я увидел себя со стороны… Машина для выполнения заданной функции. Ноль эмоций.
Подошел к опустевшему столу, над которым ярко светила конусная лампа. Портье отложил журнал и встал.
— Вуд ю лайк ту континио? (Вы хотите продолжить?)
Я вытащил из кармана фишки и сложил их в стопки по десять штук каждая. Получилось три стопочки. Кивнул портье: «Камон!» (Давай!)
Запрыгал шарик.
Двинул стопки на красное и стал разглядывать людей в баре.
— Red! — объявил портье. И отсчитал мне фишки. Тридцать штук.
Теперь у меня было шесть стопочек по десять фишек. Поставил их на черное поле, кивнул: «Камон!» — и, заложив руки за спину, прогулялся к стойке бара. Я слышал, как скачет по рулетке шарик. Взял сувенирный коробок спичек, прикурил и не спеша вернулся к столу.
— Black! — объявил портье.
Я и сам видел, где успокоился шарик.
Потом портье менял мне фишки на более крупный калибр, я рассеянно смотрел по сторонам, провожал взглядами женщин, выходящих из музыкального салона, позевывал, прохаживался вдоль стола и не смотрел на портье и мечущийся по кругу шарик.
Шесть раз шарик строго следовал теории вероятностей, послушно меняя красные и черные поля цифр. Шесть раз я ставил на свой цвет и снимал растущий в геометрической прогрессии выигрыш.
Седьмого раза не случилось. Я сделал руками понятный всем жест «Стоп!» и поднял на портье глаза. Он смотрел вполне равнодушно. Делал вид, что хочет спать. Он дал мне поднос для фишек, я отнес их в бар напротив и получил деньги. Четыре тысячи крон. Пятьсот долларов.
— Что-нибудь налить? — поинтересовался бармен.
— Мы же, русские люди, вообще не пьем, — сказал я. — Это наша национальная особенность…
— Это то-о-очно, — рассмеялся бармен. — Нам это дико. Хорошо вы его обули. Бедный эстонец теперь спать не будет.
— Эстонец? Я думал, швед. Знал бы, говорил с ним по-русски.
— Эстонец! Они тут прикидываются, что русского языка не понимают. По контракту со шведами работает. Шведы игорный бизнес на теплоходе купили. К тому все идет, что скоро и сам теплоход купят…
Подошла девица. Длинноногая, вполне симпатичная.
— Мне шампанского, — сказала томно и покосилась на меня. — Почему молодой человек не танцует?
— Мысленно с вами, — кивнул я. — Спокойной ночи!
— Лучше бы не мысленно…
У выхода я обернулся. Они с барменом курили, сблизившись головами. Девица тянула пепси.
В Стокгольме на экологической стоянке я купил потрепанную «Вольво» ровно за пятьсот долларов. В Питере мне ее подварили, подкрасили, кое-что заменили. Я отдал ремонтникам большую часть гонорара и теперь езжу на этой «Вольво». Добрая, вместительная машина. Я показал рукой за окно. Если бы русские писатели не умели выигрывать в рулетку, на что бы они покупали машины? Вот так сейчас и живут русские писатели.
Можно сказать, что встреча закончилась в теплой, дружеской обстановке. Не исключено, что студенты приняли меня за автора романа «Игрок», иногда пишущего под псевдонимом Достоевский. Мика ухватила целую пачку моих книг, попросила Катрин выписать квитанцию, а меня — поставить автографы. Катька налила всем желающим по рюмке вина. Мне — газировки.
Я вышел на улицу и с удовольствием закурил. Шведы тянулись из магазина и вежливо кивали: «Хей!», «Бай!», «До свидания!» У них в руках поблескивали обложкой мои книги. Хороший все-таки художник Сергей Лемехов — оформил «Ненайденный клад» на славу. Прочитал рукопись, пригласил в мастерскую и показал иллюстрации: я увидел своих героев живьем. Какими представлял, когда писал, такими и увидел. Фантастика какая-то!..
…Меня тронули за локоть. Смуглый лысоватый мужчина в костюме и галстуке с кожаной папкой в руке. Искренняя улыбка.
— Димитрий Каралис?
— Йес. Ю ар Димитриус Каралис ту?
— О, йес!
Мы задержали наши ладони в рукопожатии, разглядывая друг друга. Улыбаемся. И я вижу, что он видит, что мы похожи друг на друга! Рассмеялись.
— Я стоял у дверей и все слышал. Может быть, зайдем в кафе, поговорим?
Катька оказалась тут как тут. И сразу затарахтела.
Она очень рада нашей исторической встрече, она сейчас закроет магазин и готова помочь нам в контактах. Она тарахтела попеременно: по-шведски — по-русски, по-русски — по-шведски и при этом успевала поглядывать на свое отражение в витрине магазина и поправлять прическу. Мы с Катькой словно собрались на пикник: я — в шортах, она — в обтягивающих брюках и в легкой блузке без лифчика. Димитриус — как с дипломатического приема.
8. Полным-полно греков!
В уличном кафе за углом, куда привел нас Димитриус, нам первым делом была объяснена причина пиджачной пары и галстука в жаркий день.
Димитриус с профсоюзными коллегами ездил на встречу с руководителями отрасли по поводу идущей забастовки электриков. В очередных условиях не сошлись и перенесли встречу. Бастуют они из-за условий оплаты и отпусков. А по правде сказать, просто дуркуют, потому что во всей Швеции в мае не работает ни одно предприятие. Это у них эстетическая позиция такая — бастовать в мае. Шведская модель социализма…
Димитриус сказал, что весь май провел с семьей на даче, и только сегодня заехал домой, чтобы переодеться для встречи с боссами. Его жена Мария работает в парикмахерской напротив, и они часто бывают в этом кафе. Парикмахерская уже неделю закрыта по техническим причинам. Мы посмотрели на парикмахерскую. Действительно закрыта. Серьезные технические причины — цветет сирень и на улице плюс двадцать пять по Цельсию.
Официант принес нам ледяной воды и кофе.
Наш разговор полетел на диво стремительно. Через пять минут я знал, что мы тройные тезки — оба Николаевичи; у него есть старший брат — бывший «черный полковник», живущий в Греции, с которым он разошелся по политическим убеждениям, потому что сам Димитриус придерживается социалистической ориентации и не приемлет диктатуру. С братом он отношений не поддерживает, и последний раз мельком виделся с ним несколько лет назад в свой приезд в Грецию. Димитриус сказал, что он родом из города Превеза, что на берегу Ионического моря. Рядом с островом Левкада, — Димитриус смуглым пальцем вывел на столе кружок.
— Это там распяли на берегу моря апостола Андрея Первозванного, первокрестителя Руси? — блещу я недавно обретенными знаниями; но попадаю впросак.
— Нет-нет, — отмахивается рукой Димитриус. — Апостола Андрея распяли южнее, в Патрах. У нас бы не распяли. У нас народ очень религиозный, даже турок не обижаем, живем со всеми дружно. В Превезе много семей носит фамилию Каралис. Есть магазины «Каралис», банки «Каралис», фирмы «Каралис»… Древняя фамилия.
Одним словом, древние греки такие…
Катька восторженно хлопала глазами.
— Как же, — говорю, — древние греки, — если по-латышски и по-литовски наша фамилия означает «король»?
Димитриус с улыбкой глянул на меня и сказал, что я — настоящий грек. И к бабке не ходи, и в бумаги не заглядывай.
— Грек, грек, — переметнулась на его сторону Катька. То я у нее вредный латыш или литовец, а теперь — грек! — Вы даже похожи! — тараща глаза, закивала Катька.
Сума переметная эта Катька.
Димитриус сказал, что по-гречески «каралис» — это тоже князь.
— Только князь… ночи, как бы…
— Что это значит? — посмотрел я на Катьку. — Расспроси подробнее.
Катька стала расспрашивать и ошарашила:
— Типа Робина Гуда, с уклоном в справедливость. Который против богатых, и за бедных…
Я хватанул третий бокал воды и заказал еще бутылку.
Ничего себе встреча! Целый мешок однофамильцев. А я сорок лет просидел в мглистом Питере и не знал, кого звать на помощь в потасовках.
— Димитриус говорит, что «каралис» — это вроде народных мстителей… — продолжала щебетать Катька. — Еще он говорит, что греческая интеллигенция часто эмигрировала от турецкого нашествия, которое убивало интеллигентов, и у него есть карты, как греки разъезжались по всему миру, и в Прибалтику тоже. Когда ты придешь к нему домой, он покажет. Одна из ветвей их большой семьи эмигрировала в православную Россию, но точные данные хранятся или у него дома, или у отца в Греции. Он приглашает тебя завтра в гости. Жена приготовит греческий обед. Дача у них в двух километрах от дома. Поедем? — Катька, придав лицу светское выражение, взглянула на меня. — Я думаю, мы просто обязаны съездить!..
Сонная улица. Манекены болтают в витрине ногами. В гостинице даже комаров нет.
— Во сколько?
— Завтра в пять. Сначала он завезет нас на дачу — покажет свой садик. Он выращивает цветы и овощи. Это его хобби.
Да, наверное, я все-таки грек. Я на даче тоже развожу цветы и выращиваю овощи — салаты, редиску, укроп, петрушку там разную… А когда несколько лет назад мне нужно было отдать приличную сумму долга, я устроил теплицы и промышленным способом выращивал рассаду на продажу. Бились вместе с женой и отдали.
Но жена на гречанку не тянет. У них свой семейный клан. Тесть у них древом заведует. Когда я рассказал про визит родственницы с литовским корнями, он мою ветвь дерева подсадил к своей и нарисовал наш совместный с женой плод — сына Максима. Приеду — тестя с тещей обрадую. Дочка за греческого разбойника замуж вышла! Ветвь греческих Робинов Гудов! Пусть боятся нас с сыном.
Вот почему меня иногда подмывает в морду дать. Я, оказывается, справедливый древний грек!
Но откуда взялась робингудско-королевская фамилия у нашей бедной семьи, следует разобраться.
Катька с Димитриусом уже о чем-то своем толкуют, похоже, она ему автобиографию пунктирно излагает. Слышу знакомые слова: «Таллинн, Эсти…». Димитриус кивает, улыбается. Заметил мой осмысленный взгляд, подмигнул. Катька перестала щебетать, смотрит на меня ожидающе.
— А что если нам, Димитриус, организовать Транснациональный Конгресс Каралисов? — говорю я на своем кандалакшском диалекте английского. — Кинуть клич по всему миру и собрать всех однофамильцев в Петербурге? Например, в Таврическом дворце! Соберем всех однофамильцев и посмотрим друг на друга: кто литовец или латыш, кто грек…
— Это очень дорого, — смеется Димитриус. — Надо быть миллионером!
— Ерунда! Не на те казак пьет, что есть, а на те, что будут. Катя, переведи, пожалуйста. Примем «Хартию Каралисов» ко всем землянам… Воззвание за мир и дружбу между народами, учредим орден — в смысле медаль. Изберем главного Каралиса…
Димитриус с улыбкой кивает, одобряя мой треп, и поднимает указательный палец:
— О, это очень, очень, очень дорого! У меня нет таких денег. Я простой электрик… Бригадир электриков… В Греции я был учителем физики в университете…
— А отец? — Я имел в виду его профессию.
— О-о, у него тоже нет денег, — уверил Димитриус. — Он пенсионер. Заведовал кафедрой истории… Хунта отправила его в отставку. Деньги есть у остальных членов семьи — промышленников и банкиров, но я презираю большие деньги…
— Можно сказать, что ваша семья — миллионеры? — уточняет Катька.
— О, да, они очень богатые. Но я никогда не пойду просить у них.
— Зачем просить, — продолжаю трепаться я. — Сами предложат, когда увидят размах нашей идеи: «Каралисы всех стран, соединяйтесь!».
Димитриус улыбается и уходит от темы — говорит, что физика лучше истории с точки зрения поиска работы. Физика при всех властях — физика. Тем более — электричество. Электрический ток одинаково бьет и полковников, и простых шведов. Рискованная профессия.
— Катя, скажи Димитриусу, что я — электрик четвертого разряда. Я знаю, что с электричеством надо на «вы».
Димитриус радостно протягивает мне руку: коллега!
— Еще я работал на подводных лодках — радиомонтажником, — хвастаюсь я. — И однажды упал в студеные воды Баренцева моря. Зимой. В полушубке и унтах. Мы стояли у причала на окраине Мурманска — в Росте. Температура воды плюс пять градусов. — Это я рассказываю на своем английском. Катька лишь изредка помогает. Она не знает, что такое «унты» и как перевести это слово на шведский.
— Тяжелые кожаные сапоги на собачьем или оленьем меху… Лучшая обувь для утопленника после водолазных ботинок.
Димитриус понимающе кивает: «Трагедия! Мог пойти ко дну! А Мурманск — это где?»
— Рядом с Северным полюсом! — небрежно уточняю я, чтобы не запутывать грека в географии.
9. Полеты над Кольским заливом
…Лодка была дизельная, четырехконтейнерная, с крылатыми ракетами — горьковского завода «Красное Сормово», 1962 года постройки. Мы модернизировали систему наведения ракет — меняли прибор «Тройку», а «большевики» модернизировали гидравлику наводящей антенны. Эта антенна прячется в носовой части рубки. Когда лодка готовится к стрельбам, нос рубки разворачивается на сто восемьдесят градусов, и в нем обнаруживается вогнутое зеркало антенны — из нержавеющих трубок. Эта антенна и наводит ракету на цель. «Большевик» Косорыгин (он смеялся, что его фамилия почти что Косыгин, только две буквы лишние) стоял на палубе в наушниках и по проводной связи с командным пунктом отслеживал углы поворота зеркала. Антенна эта, как вогнутая ладошка, крутилась и наклонялась в разные стороны: то в небо глянет, то резко в горизонт нацелится, влево-вправо метнется. Быстрая штука. Мне было интересно, и я торчал на палубе покуривая — первый месяц только курить начал, почувствовал себя взрослым.
Боря Косорыгин зашел за рубку, и антенна замерла. Все, думаю, испытания закончились. Выждал минуту — пошел вдоль мористого борта, там, где леерных ограждений нет.
Тут меня цепнуло чем-то острым за край тулупа, я взмахнул руками и молча съехал по борту лодки в дымящуюся воду Кольского залива. Испугаться не успел. Обожгло кипятком.
Просторный тулуп раскрылся парашютом и не дал уйти глубоко. Но соленой воды я хлебнул. Унты на собачьем меху наполнялись водой и гирями тянули вниз. Вода из кипятка мгновенно стала ледяной. Борт лодки скользкий и покатый — покрыт специальной резиной для поглощения радиоволн — не зацепишься. Клюзы — ниже уровня воды, я их нащупал, но они мне не помогут.
Я заорал. Лодка — вторая от причала. Мне девятнадцать лет. На берегу в дощатой будке мерзнет сверстник-матрос с автоматом. На рейде залива, метрах в ста — плавбаза «Лиепсе» — в огоньках сквозь изморозь и водяной пар. Оттуда по внешней трансляции лупит музыка — Муслим Магомаев поет про лето, которое бродит по переулкам, и солнце, которое льется прямо с крыш. Кричи — не докричишься.
И вдруг музыку вырубили. Кто-то на небесах позаботился, чтобы меня услышали. Спасло и мое обещание угостить раздолбая Борю сигаретами из новой пачки болгарского «Слънце». Боря пошел меня искать и услышал в тишине над рейдом мой булькающий крик.
Мат-перемат, топот, беготня. Каната не нашлось, мне бросили металлический трос толщиной в палец. В руках не удержать — скользит, колет ладони, я пытаюсь засунуть его подмышку — они тянут. Пару раз ушел с головой под воду, но трос не выпускаю. Мотнул разок вокруг локтя — «тяните!» — хриплю. А им не вытянуть — палуба скользкая, я намок, тяжелый. Моряков нет — одни ремонтники. «Большевики» с завода «Большевик», наши с «Равенства». Тянут меня, как дохлого кита по слипу, слышу — сзади вода журчит — с меня стекает. И холод к сердцу поступает — не образно говоря, а впрямую.
Меня втянули, оторвав воротник казенного тулупа. И тут свалился за борт Боря Косорыгин. Сто килограммов живого веса фыркало и материлось за бортом лодки. Меня это уже не касалось: подоспела команда, заблестели ножи, вспарывающие мокрую кожу унтов, запрыгали по палубе пуговицы, и я, неприлично журча струями, спустился через главный люк в лодку. Сняли панцирь каменеющей одежды, растерли спиртом, дали водки. Койка. Одеяло. Заснул.
Вечером обе бригады собрались в нашем общежитии и стали проводить разбор полетов. Точнее, одного — моего. Полет многопудового Бори над волнами Кольского залива до обидного мало кого волновал.
Я лежу в постели в соседней комнате и прислушиваюсь к разговору. Звякают ложечки в стаканах, вкусно пахнет свежим чаем. Меня не спрашивают — я еще и не голосовал на выборах в Верховный Совет, только в марте буду.
— Ладно, — говорит наш бригадир Слава Силин (я его недавно встретил в Зеленогорске, он преподает в «Военмехе»). — Ладно… Допустим, с флотом я договорюсь, сниму напряжение. Хотя это непросто. Но за угрозу жизни нашему единственному радиомонтажнику, молодому сотруднику, студенту-заочнику — два ящика водки? Это просто смешно. Парень мог утонуть. Нас бы всех по судам затаскали… Я понимаю еще — три ящика… Два ящика водки и один шампанского! Тогда можно о чем-то говорить, можно предположить, что вы всерьез раскаиваетесь…
Боря Косорыгин (ему багром спину отбили, пока вытаскивали):
— К-хе, к-хе… Етитская сила, даже говорить не могу… А чего ваш студент-заочник по палубе болтался? Сидел бы в мастерской и сочинял свои долбаные интегралы… Нет, поперся… Он вообще, не имел права выходить на палубу, когда проводятся испытания…
Силин (помогавший мне делать контрольные работы по высшей математике):
— Боря, во-первых, интегралы не сочиняют, а берут… Во-вторых, прочитай, что написано в «Правилах проведения приемо-сдаточных испытаний» — кто должен обеспечивать технику безопасности? Три ящика — это чисто символическая плата за ваше разгильдяйство.
Косорыгин (закашливаясь и отхлебывая чай):
— Вот, етитская сила — меня чуть не утопили, и я же виноват… Может, спиртом возьмете? Я его с ванилинчиком и чаем сварю, как в тот раз — коньяк будет, за уши не оттащишь…
Голоса «большевиков»:
— Разумно! Шоколаду принесем. Такой кайф будет!
Силин (непреклонно):
— Пейте этот коньяк сами. Мы чуть человека не потеряли, а вы — спирт с ванилином предлагаете. Стыдно так рассуждать! Спирта и у нас залейся. Нет, только «северное сияние»!
Косорыгин (мрачно):
— Ладно — три, так три… Но с получки.
Чей-то голос из наших:
— И соответственно закуска…
«Большевики» (хором):
— Ну, уж на хрен закуску! Если с закуской — то кайфуем вместе! Печень тресковую мы найдем, а картошка — ваша!
Силин:
— С вашей бригады тресковую печень плюс ящечную селедку. Лучок. Яйца. А бефстроганов с мучным соусом мы сами приготовим. Но мясо вы достаете.
Я кутался в одеяло и думал, что так же дружно и обстоятельно они могли бы готовиться к моим поминкам.
Косорыгин (решительно):
— Ладно, по рукам! Только вы попросите Димку, чтобы он нам срубленный шаэр к кабелю припаял. У нас радиомонтажника нет. А в среду военпреды приезжают. Сами понимаете…
Парторг нашей бригады Лукошкин:
— За шаэр надо договариваться отдельно… Это за скобками основных переговоров. Как бригада решит.
Голоса членов бригады:
— Работать в шахте придется — на морозе…
— Каждая жила — пять квадратов сечения, не меньше…
— Паяльник мощный нужен…
— И техника безопасности.
— Ему надо будет грелки спустить.
Хвостом к одному ЧП прицепилось другое: кабель, который они поленились закрепить на штатное место во время испытаний, как топором перерубило. Но удачно — у самого штепсельного разъема, шаэра. Они прикинули, что кабель поставлен с запасом и менять его не придется — надо только штепсельный разъем на место приладить. Вот теперь меня на эту операцию заочно и подписывали.
Договорились на три ящика, закуску и совместный вечер на нашей территории.
Мы жили в приличных коттеджах на улице Гаджиева, кажется. И наши двери были напротив друг друга. И когда ночным ветром с залива наш вход заносило сугробами, мы звонили «большевикам» по телефону, и они откапывали нас деревянными лопатами. Если ветер надувал с сопок — на утренний мороз с лопатами выбегали мы.
И следующий день вся бригада «большевиков» ходила вокруг меня. «Свитерок надень из верблюжьей шерсти, вот тебе унты новые, у тебя какой размер? Вот тулупчик новый, вот рукавицы из морской авиации — на резиночках, чтоб не уронить. Паяльник тебе нашли на пятьсот ватт, жало и кожух асбестом обмотали, чтобы тепло не уходило. Вот кислота с кисточкой — осторожней, мы тебе ее на пояс привесим. Вот олово проволочное. Вот шильдики на провода с номерами. Шестерку от девятки по точке отличишь. Не перепутай! Видишь, точечка внизу поставлена? (Это механики радиомонтажника учат!) Люльку для спуска в шахту мы тебе придумали — обрати внимание, какая удобная… Ремни страховочные. Две электрические грелки приготовили».
У меня к тому времени был третий разряд радиомонтажника. Для военного предприятия по тем временам — немалый. Горжусь до сих пор. Я учился на заочном отделении электромеханического факультета в Горном. Года через два, не найдя в Ленинграде обязательной работы по горному ведомству, я переведусь, досдав экзамены, в Институт водного транспорта.
Меня спустили в тесный стакан шахты, покрытый изморозью, и дали переноску, которую я закрепил на голове.
В желтоватом конусе света стоял пар моего дыхания. От вчерашнего озноба не осталось и следа. Под кожаную ушанку мне нацепили наушники с дугой микрофона, который сразу покрылся инеем. Я втыкал жало пробника в жилу провода и запрашивал его номер. Подо мною, в тепле лодки нервничали у раскрученного шаэра два «большевика» с контрольной лампочкой, наушниками и микрофоном. Загоралась лампочка, и они с повтором называли мне номер провода. Я натягивал шильдик, осторожно взрезал изоляцию, стаскивал ее с поворотом, мазал кислотой медь, давал ей отшипеть, лудил оловом, отдувая едкий дымок, и вставлял в скошенную, как органная труба, ячейку шаэра. Нагревал металл паяльником, прикладывал тающий прутик олова и ждал, когда он вздрагивающей каплей запечатает стаканчик с проводом…
Поговаривали, что после модернизации лодка пойдет в Средиземное море на помощь братскому египетскому народу — «бить сионистских агрессоров».
И я гордился, что две бригады ждут наверху и волнуются — получится ли у меня. После каждой пайки я надевал авиационные варежки поверх перчаток с отрезанными пальцами и ждал, пока согреются исколотые тросом руки.
И когда вечером в лучах берегового прожектора антенна дернулась, а затем уверенно нацелилась в звездное небо, я проглотил комок в горле и дал настучаться по моей озябшей спине… «Большевик» Боря стиснул меня в медвежьих объятиях и сказал, покашливая, что любит меня.
Въедливые военпреды приняли у «большевиков» антенный комплекс и улетели в Ленинград. Про отрубленный кабель знали только наши бригады.
Я пробыл в Росте до марта — проголосовал на выборах в Верховный Совет СССР, и меня отозвали телетайпограммой на завод, а через неделю, перелетев страну на турбовинтовом гиганте Ту-114, приземлился в Хабаровске и оттуда добрался до Комсомольска-на-Амуре — там в наладочную бригаду срочно требовался радиомонтажник.
Шапка падала, когда я задирал голову, чтобы оглядеть шестнадцатиконтейнерную атомную лодку, стоящую в цехе на стапеле. Жуткое дело. От киля до верха рубки — метров тридцать. Треть Исаакиевского собора.
И как мелко выглядит черная лодка, похожая на перевернутый баркас, когда ее показывают по телевизору в какой-нибудь гавани…
И жуткое чувство гордости за страну — сколько у нас умных людей, если мы можем рассчитать, построить и отправить на несколько месяцев в автономное плавание эдакого кита. Нет, Америке нас не забодать!
В Комсомольске я заменил тонким, как скальпель, паяльником два диода в приборе наведения ракеты и, купив на сахарно-сверкающем льду Амура сетку черных замерзших миног, а в Военторге — шикарные японские ботинки с тупыми носами, прилетел под Новый год в Ленинград — сдавать зимнюю сессию. Отец любил маринованные миноги и гордился, что младший сын уже ездит по стране и работает на секретном заводе.
Вытащив из духовки традиционного гуся с яблоками и капустой, отец стал посыпать его какой-то толченой зеленью, и мы заговорили про аджику, маринованный чеснок и прочие любимые нами приправы.
Я не знал, что отцу оставалось три года жизни, и наши разговоры носили вполне бытовой характер. Казалось, мы еще наговоримся. Только спроси — и отец в подробностях расскажет тебе и про войну, и про Кирова, который поил его в Смольном чаем, а потом подарил два билета в театр, и как их с матушкой сначала не хотели пускать в царскую ложу, а когда узнали, кто дал билеты, расшаркались и бережно пододвинули кресла. И на матушке было бархатное платье с меховой оторочкой, взятое у соседки, а на отце — серый железнодорожный китель с белым целлулоидным подворотничком. Отец тогда привез по заданию Смольного целый эшелон с фруктами для детских домов Ленинграда, и его вызвали доложить о поездке.
Японские ботинки оказались мне велики и, отплясав в них Новый год, я сдал их в комиссионку.
Стокгольм. Уличное кафе.
Грек Димитриус.
Ледяная вода в бутылке.
Рыжая свиристелка Катька. Рыжая симпатичная свиристелка.
Мне сорок четыре. Целая жизнь позади. Как сказал литературный приятель, с которым мы месяц писали свои романы в избушке на окраине зимнего леса: «Пушкин в это время уже помер. А мы, идиоты, — живы…».
Последнюю фразу он произнес с некоторой гордостью.
Димитриус говорит, что ему пора ехать на дачу, но завтра он ждет меня в гости, и объясняет, как лучше добраться.
Катька скороговоркой спрашивает меня, можно ли и ей приехать.
— Можно мы приедем вместе? — спрашиваю я Димитриуса.
Он на секунду задумывается и с улыбкой кивает: «О’кей! Жена и сыновья будет рады!» — И благодарит Катрин за помощь в общении.
Мы распрощались до завтра, и Димитриус ушел легкой походкой с кожаной папочкой в руке.
— У него родственники — миллионеры! Ты слышал? — заволновалась Катька. — Что же мне завтра надеть?..
— Ничего, — вяло говорю я. — Иди, в чем мать родила… Распусти волосы — и венок на голову.
Это, наверное, от жары, у меня такой юмор.
— Ну ты дурак… Нет, я знаю, что надеть… А сколько лет сыновьям, ты не знаешь? Никогда не была в Греции… А он симпатичный. Нет, вы точно похожи! Каралис — ты, оказывается, грек! — провела рукой по волосам.
Видела бы жена эти поглаживания.
10. Куда уходят рыжие свиристелки
…Спрямляя дорогу к метро, мы возвращались через огромное васильковое поле, и я не удержался — лег в густую траву и долго смотрел в голубое майское небо, слушая стрекот кузнечиков. Катька села рядом и стала рассуждать, как вкусен был греческий пирог, приготовленный женой Димитриуса Марией, и как хороши, как свежи были тюльпаны с нарциссами на лужайке коттеджа моего шведского однофамильца.
Да, походил мой батя на отца Димитриуса Каралиса — профессора философии, отставленного хунтой, чья цветная фотография начинала семейный альбом, который мы листали на кремовом кожаном диване.
А мои старшие братья весьма походили на его старших братьев! Особенно «черный полковник» Янис, с которым Димитриус уже помирился, — он копия моего брата Владимира, ушедшего в восемьдесят втором году…
Фантастика какая-то! Димитриус в сотый раз уверял, что я — настоящий грек! Я посмеивался и говорил, что я — русский. «Конечно, конечно, — соглашался Димитриус, прихлебывая из бокала вино. — Я тоже считаю себя шведом, но в душе и по происхождению остаюсь греком! Ты — грек! Посмотри, какой ты смуглый!» Мария кивала, соглашаясь с развеселившимся мужем. Я пожимал плечами, — может, и грек. Но русский грек.
— Каралис, не расстраивайся! — Катька стала срывать васильки и складывать их в букет. — Греки — это интересно. Может, окажется, что вы родственники. Будешь сюда приезжать. — Она оглядела тощий букетик. — Только я, наверное, скоро уеду…
— Куда? — Я покусывал травинку.
— Домой…
— А чего вдруг? — Я поднялся и сел.
Катька пожала плечами:
— Совсем не «вдруг». Просто надоело…
— Понятно, — я пощекотал травинкой Катькину шею. — Знаешь, почему я смуглый и быстро загораю?
— Потому, что грек.
— Нет, — помотал я головой. — У меня дед по материнской линии был молдаванином. Профессор химии, жил в дореволюционном Тамбове. Александр Николаевич Бузни. Смоляная борода, густые черные волосы…
— Молдаванин? — Катька вырвала у меня травинку. — Ну и коктейльчик! — покрутила рыжей головой. — И ты считаешь себя русским?
— А кем же еще!..
…Я загнал машину через распахнутую аппарель в гулкий трюм парома, дождался, пока матросы закрепят крючьями колеса, и вышел на причал.
Катька приподнялась на цыпочки и картинно обвила мою спину руками. Возложила голову на грудь, словно хотела услышать, как бьется мое сердце.
— Поцелуй меня на прощание, — попросила тихо. — Наверное, мы уже не увидимся.
Чмокнул в пахнущий шампунем пробор…
— А в губы? — Мне показалось, во взгляде сквозь озорство пробиваются грусть и неуверенность.
Во, дает, феминистка! И сколько таких рыжих симпатичных феминисток сбивает нас с пути истинного! Каждому женатому мужчине надо выдать медаль «Муж-герой» от первой до десятой степени — в зависимости от тяжести преодоленных соблазнов.
Я приобнял ее за плечи и перестал слышать крики чаек. Мне, конечно, светит десятая степень, за самые тяжелые испытания…
Катька с сияющими глазами отошла от меня и покосилось на здание морского вокзала. Там, на низком крылечке возле бесшумных дверей, толпились люди. Она словно выглядывала кого-то.
— Ты чего? — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
Она прошлась изучающим взглядом по моему лицу и показала красивым пальцем на здание эстонской компании, высившееся в начале длинного мола:
— Я поеду домой с того причала! Паром «Эстония»!.. Вот тебе мой таллиннский телефон и адрес. Напиши…
Я сказал, что напишу. Она притянула меня за уши и влепила долгий поцелуй в губы.
— Не перестаю удивляться эстонским свиристелкам, — пошатываясь, сказал я.
— А я тебе!
— Почему?
— Потому. Иди, скоро отправление. — Она подтолкнула меня к трапу, перекрестила и пошла к стеклянной коробке вокзала с поникшим шведским флагом.
У дверей к ней подошел угрюмый белобрысый парень, и я догадался, что это Эрик. Катька сказала ему что-то язвительно-резкое и стала усиленно махать мне рукой — милый уезжает… Артистка!
Эрик хмуро покосился на меня и отвернулся.
Я тоже махнул ей несколько раз и, слегка обиженный этим спектаклем, взошел на паром.
…Когда через много месяцев я позвонил в Таллинн и попросил Катрин, свистящий женский голос спросил, какую Катрин мне нужно, как ее фамилия. Я назвал фамилию.
В трубке задумались.
— Она еще работала в Швеции, — подсказал я. — Девушка такая…
— Та, та, — печально сказали в трубке. — Та тевушка… Та тевушка пагип на пароме «Эстонья». Они стесь польсе не сывут.
Я извинился и положил трубку.
У нас в Зеленогорске стоял теплый май, цвела сирень, только не прыгали по траве серые и черные крольчата…
Рыжая симпатичная свиристелка. И чего ей не сиделось дома? Ведь паром затонул на маршруте Таллинн—Стокгольм, значит, она опять плыла в Швецию.
Я не стал вычеркивать ее из записной книжки, а лишь поставил против ее фамилии крест.
Часть II
Часть II. Записки ретроразведчика
Ни один человек не богат настолько,
чтобы купить свое прошлое.
Оскар Уайльд
1. Досье на самого себя
Россия — не государство, а часть света.
Владимир Митрофанович Пуришкевич,
неплохой стрелок по движущимся
целям, бессарабский помещик,
член Государственной думы
Пятый год я собираю сведения о фамильных кланах, обитавших в разных уголках земного шара: в придунайских княжествах — Молдове, Валахии и Трансильвании, в Греции, Венгрии, Речи Посполитой, Великом княжестве Литовском, Петербурге, Швеции, Москве, Тамбове, Пошехонье, Парголове и слободе Колпино Царскосельского уезда Петербургской губернии, на берегах Дуная и Днестра, Прута и Дона, Невы и Днепра, маленькой речушки Швентойи (что по-литовски значит Святая), в Бразилии и Америке; в гудящих густым колокольным звоном городах Поволжья.
Иногда я тяну скользкую упругую сеть, называемую Интернетом, — в ней кувыркаются врачи, несколько моряков и один ветеран войны во Вьетнаме, чей сайт мог бы поспорить помпезностью с аналогичной игрушкой Александра Македонского, доживи тот до наших дней. Еще этот герой-вьетнамец пишет военные стихи, которые за отдельную плату может переплести и выслать в ваш адрес.
Попадаются придворные и военные начальники, юристы и поэты, помещики и народовольцы, бояре, рабочие и подмастерья, крестьяне, семинаристы и гимназисты, профессора и отставные фельдфебели, солдаты — георгиевские кавалеры. Есть редкой отваги поручик, командовавший ротами в Германскую и получивший полный котелок боевых орденов и звание штабс-капитана.
Есть принц и принцесса. Есть полный список приданого, составленный бабушкой принцессы в 1806 году; известны надгробные надписи на всех трех могилах, но до наших дней дошел только обелиск принца — его звали Алексей Карагеоргиевич, фигура, более приметная в русской, чем в сербской истории.
Есть девушка-служанка, ставшая женой потомственного дворянина; есть почетные железнодорожники и журналисты; секретные доктора наук и люди с четырьмя классами образования. Есть Великий Логофет и Великий Армаш: первый был главным боярином в княжестве Молдова, канцлером и хранителем государственной печати, второй возглавлял личную охрану господаря и заведовал в княжестве рабами и полковой музыкой.
Есть церковь, которую старший брат, служака князя, выстроил в память о казненном младшем брате, разбойнике…
Встречаются предводители дворянства и монахи. Найдутся исправники уездов Российской империи и митрополиты, летописцы целых народов и «бедный кондуктор, молящий о помощи» при аварии царского поезда. Есть судейские чиновники — их почему-то много, как, впрочем, и привлекавшихся.
Следы моих ушедших на небеса конфидентов обнаруживаются в повстанческих землянках Тамбовщины 1921 года и в скучных меблированных комнатах Петербурга, в литературных салонах Серебряного века русской поэзии и на коммунальных кухнях советского периода.
Для некоторых из них не окажется чужим королевский дворец в Бухаресте, а также поместье на крутом берегу Днестра, рядом с которым, как уверяет молва, Остап Бендер пытался перейти по льду румынскую границу и, получив по кумполу золотым блюдом и услышав лязг затвора, грустно произнес: «Графа Монте-Кристо из меня не вышло, придется переквалифицироваться в управдомы». У меня хранится фотография этой старой румынской пограничной заставы — двухэтажное каменное здание, где при советской власти был санаторий для нервнобольных, а теперь живет лишь сторож с хромой собакой. По местному преданию, именно в караулке первого этажа румынские пограничники делили «бранзулетки» и прочие драгоценности, отобранные у великого комбинатора. По вечерам сторож спускается к Днестру вдоль остатков ограды из колючей английской акации, за которой раньше были лужайки поместья, ловит в реке жирных упругих карасей и вглядывается в быструю у берегов воду — не мелькнет ли меж камней золотой браслет или связка обручальных колец.
Есть католики и православные.
Православных больше.
Когда-то они строили церкви и отдавали крепостных цыган в дар монастырям, стреляли на жаркой лесной дорожке из-под саквояжа с деньгами в бандита-дворянина Котовского, считая его хвастуном и парвеню, разбивали чужие семьи и создавали собственные, восставали против большевиков и состояли в большевистской партии, готовились свергать царизм и спасали царей ценой собственной жизни.
Пока не обнаружено китайцев, индусов, смекалистых чукчей и гордых табасаранцев. Напрочь нет малазийцев. Ни одного!
Совершенно фантастической выглядит недавно присланная мне статья из румынского исторического журнала, свидетельствующая о родственных связях моей матушки, тушившей в блокадном Ленинграде зажигалки на ночных крышах и хитростью поймавшей немецкого ракетчика, с тринадцатью королевскими династиями Европы и, кажется, уже несуществующим Императорским домом Бразилии. В статье наглядно прослеживается, что нынешние короли Швеции, Португалии, Болгарии, Испании, Дании, Норвегии и проч. и проч. и моя партийная матушка, вступившая в ВКП(б) в блокадном Ленинграде, имеют в глубине веков единых предков.
Великое смешение народов и сословий во флаконе одной ленинградско-петербургской семьи…
Если вдуматься, я собираю досье на самого себя, стоящего на вершине гигантской, растущей из глубины веков человеческой пирамиды. Подо мною, расширяясь в геометрической прогрессии, бродит многоэтносный конгломерат, исчисляемый миллионами предков.
Там клубятся дымы былых сражений, слышится стук конских копыт и влюбленных сердец, гремят пушки и свистят пули, льются слезы радости и горя, трещат на ветру знамена, бьют барабаны и звучат похоронные мелодии…
История с поисками моих предков началась давно. Скажу только, что, когда ушли отец и мать, я ничего не знал о своих родовых корнях и, возможно, жил бы, как большинство сограждан, спокойно, не оставь мне родители, писавшиеся в паспортах русскими, две довольно мудреные фамилии — Каралис и Бузни.
На том историческом отрезке времени, когда не стало наших родителей, старшим братьям и сестрам было не до генеалогических размышлений: как и весь советский народ, они смотрели в будущее: страна покоряла космос, освобождала Африку от колониализма, читала Хемингуэя и Евтушенко, физики спорили с лириками, и никто не хотел оглядываться в темное дореволюционное прошлое.
Да, мы всегда считали себя русскими, но фамилия-то откуда? И фамилия второго дедушки — Бузни — разве она славянская?
Теперь, когда из восьми детей нас осталось четверо, я вздумал найти ответ на этот вопрос…
2. Вопросы
Отдайте мне мое,
а чужое я и сам не возьму.
Фома Аквинский в застольной беседе
Мои сестрички — Вера и Надя — не только пугали меня в детстве тем, что они — американские шпионки, убившие моих настоящих сестер и переодевшиеся в их одежду, чем доводили меня до слез и топаний ногами: «Нет! — рыдал я, тыкая пальцами в сестер. — Нет! Ты — Вера, а ты — Надя!», не только вволю дурили баснями про Бабу Ягу, которая вылезает по ночам из круглой печки за моей кроватью, и рассказывали про черную руку, хватающую за горло спящих детей, но — и это самое ужасное — твердили про цыганку, которая подкинула меня, голопузого малыша, в полуторку, на которой их семья ехала летом 1950 года на дачу в Зеленогорск…
— Мы едем в кузове на мешках с бельем, вдруг — тю-ю! — летит пацанчик голопузый. И прямо на Джульбарса упал! Джуль сначала зарычал, а потом стал его облизывать.
— Надёжа, а помнишь, у него еще бронзовый медальончик был — там «Данко» было написано, — перемигивались зловредные сестрицы. — Это мы решили его Дмитрием назвать! Наш Димка-то тогда где-то потерялся, и мы решили вместо него Данко усыновить…
— Помню, помню! — притворно кивала младшая. — Где-то я этот медальончик недавно видела…
Моим придурошным сестрам было страшно весело наблюдать, как я забирался под стол, прижимал к груди плюшевого мишку и ревел там: я чужой в этой семье, меня подбросила цыганка! И мама — не моя настоящая мама, и мой усатый папа — не папа… И где же я — тот настоящий Дима? А-а-а!..
Жаль, что в ту детскую пору я не пожаловался родителям на сестриц, старшая из которых была отличницей, а младшая — заводилой всего двора. Думаю, для начала их бы выдрали, а потом показали психиатрам, и когда они к моему совершеннолетию вышли бы из престижной среди придурков больницы имени Кащенко, мы за вечерним чаем поговорили бы, кого и куда подбросили. Шутю. Поезд на Воркутю давно в путю. Сейчас мы его догоним.
Иногда сестры начинали говорить на тарабарском языке, который, впрочем, я вскоре постиг: после каждого слога в слове следовало добавлять слог «ка». «На-ка-дя-ка, пой-ка-ди-ка сю-ка-да-ка!» означало: «Надя, пойди сюда!» Мои красивые сестры, разрешавшие мне крутить заводную ручку патефона, пока они разучивают перед зеркалом шкафа падеспань или танго, уверяли меня, что это цыганский язык, и выучились они от меня, когда я был еще совсем маленький…
Чертовы куклы, а не сестренки! Одна на двенадцать, а другая на восемь лет меня старше. Думаю, синдром подкидыша, который они мне привили, сыграл не последнюю роль в моей тяге к истории рода и в первую очередь — к розыску корней отцовской фамилии.
Придать осмысленность моим запутанным рассуждениям относительно происхождения фамилии помог Виктор Конецкий, дававший мне в начале 1990-х рекомендацию в Союз писателей.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги В поисках утраченных предков. Роман-исследование предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других