Уроки музыки

Дина Рубина

«Рано или поздно я все-таки напишу повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. Это будет грустная и смешная повесть. Может, вернее было бы сказать: повесть о взаимоотношениях с моим музыкальным образованием, этой крутой, с шаткими ступенями лестницей, преодолеваемой мною семнадцать лет?…»

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Уроки музыки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Рано или поздно я все-таки напишу повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. Это будет грустная и смешная повесть.

Может, вернее было бы сказать: повесть о взаимоотношениях с моим музыкальным образованием, этой крутой, с шаткими ступенями лестницей, преодолеваемой мною семнадцать лет? Да, семнадцать мучительных лет, полных тяжелого дыхания, мерцания в глазах и карабканья по ступеням — вверх, вверх, почему-то во что бы то ни стало вверх, — к диплому консерватории?.. Нет, именно с ней, Музыкой: с мачехой, а лучше и не с мачехой даже, а с отчимом — жестким, умным и справедливым отчимом, который в самое нужное время выбил дурь из головы и поставил на ноги…

Вбитое в меня высшее музыкальное образование сидит во мне как хронически воспаленный аппендикс и дает знать о себе в самые непредвиденные моменты жизни. И тогда виолончельная тоска, всегда настигающая меня в минуты соприкосновения с музыкальным прошлым, а вернее, и не тоска, а призрак тоски — ибо самой тоски уже не существует, она умерла и осталась в пределах этого прошлого, — призрак тоски сгущается и ласково притрагивается к живому моему сердцу, и тогда я вздрагиваю и говорю себе, что непременно, рано или поздно, напишу грустную и смешную повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой.

Но еще не пора, еще не сейчас. И не потому, что я боюсь этих ножевых соприкосновений с прошлым, а просто сейчас о другом.

Другая история.

Той весной выходила моя первая книжка, и я жила ею. Вернее, я не жила, а проживала недели и дни мучительного, выматывающего душу ожидания. В доме жили магические обозначения типографских таинств: «первая корректура», «вторая корректура», «сигнал».

Я не могла работать… На письменном столе мертвой стопкой лежал недописанный рассказ, горел просроченный договор на пьесу. Я целыми днями валялась на диване и, закинув руку за голову, представляла свою не рожденную еще книжку. Ее синюю обложку и собственное свое имя — белыми буквами на синем.

За окнами природа творила весну или весна творила природу, — во всяком случае, каждый день приносил какую-нибудь новость: то зацветал урюк нежной дымкой, то появлялись стаи индийских птичек майна, юрко бегающих по траве.

Надо было отвлечься, закончить рассказ, дописать пьесу, выйти погулять и в конце концов сменить домашний черный свитер на что-нибудь полегче. Но я с утра до вечера валялась на диване в черном свитере и молча, напряженно пересиливала время. Я была парализована ожиданием. Целыми днями я ждала звонка из издательства. К вечеру, не дождавшись, звонила сама. Есть ли новости? Нет. Вероятно, на днях. На днях… На днях?!! А как прожить эти дни?! Да кончится ли это когда-нибудь?! Существование в ожидании становилось ужасным, непереносимым…

Сейчас я думаю, что это были самые счастливые дни моей жизни.

Наконец однажды к вечеру позвонили. Да, поздравляем, прибыл сигнал. Моя редактриса говорила спокойно-приветливым голосом, будто ничего невероятного не произошло. Не было в ее голосе упоительного счастья, и это внушало к ней ненависть.

— Но сегодня вы не успеете приехать. До конца рабочего дня осталось полчаса. Придется подождать до завтра…

— Нет-нет, я успею! Такси поймаю, или частника, или грузовик! Мусорку! Поливалку! Я буду в издательстве через двадцать минут!

Выскочив из дома в том же черном свитере, я помчалась через двор — навстречу сбывшемуся счастью в синей обложке.

— Можно вас на минутку?

В нашем дворе жила семья каких-то восточных людей — не то персов, не то осетин, не то бухарских евреев. Отец семейства, щуплый человечек с щеголеватыми усиками, работал экспедитором, развозил на машине мороженые бараньи туши. Часто в обеденное время во дворе стояла его машина с синим фургоном. А матери в семействе не было, вот какая беда у них стряслась, мать умерла за три года до всей этой музыкальной истории.

— Можно вас на минуточку? — ко мне, робко улыбаясь, подходил папа семейства. — Если вы не очень торопитесь.

— Да, пожалуйста. — Я чувствовала, что сатанею, но сложила на лице сложную гримасу приветственного внимания.

Мою жизнь всегда отягощали издержки домашнего воспитания, перегруженного традициями восточной вежливости и приветливого уважения ко всем — к старцам, к соседям, к знакомым, к незнакомым, к еле знакомым тем более, ведь они вроде бы знают тебя, но знают недостаточно, не дай бог составят о тебе превратное мнение… Папа восточного семейства как раз относился к отряду еле знакомых. Встречаясь во дворе, мы кивали друг другу.

— Да, пожалуйста…

— Мы незнакомы, но мы об вас знаем… — торопливо заговорил он, все так же робко улыбаясь. — Об вас во дворе хорошо говорят.

— Да? — вежливо удивилась я, не зная, что еще сказать по этому поводу. Секунды уносились прочь, книжка лежала в издательстве, на столе редактрисы. — Так что же?

— Вы ведь закончили консерваторию? — улыбчиво продолжал он. Я затосковала.

— Ну… вообще-то… да, — промямлила я.

К тому времени прошел год, как я рассталась с должностью концертмейстера и была совершенно свободна для занятий литературой. И эта выстраданная долгожданная свобода все еще казалась мне непозволительным счастьем, чем-то неприличным, неловким, из ряда вон выходящим. Многолетние обязанности по отношению к Музыке реяли за моей спиной грозной недавностью, и я еще не смела до конца поверить, что свободна, свободна, свободна! Так человек, долго таскавший тяжкую ношу и наконец сбросивший ее, рад бы поверить, что легок отныне и порывист, да ноют плечи, ломит поясницу, дыхание неровно.

Маленький вежливый человечек напомнил о моей многолетней каторге, о кнуте, который совсем недавно еще гулял по моим плечам. И плечи мои содрогнулись…

Папа семейства опустил тяжелую авоську с картошкой, и та грузно развалилась на асфальте.

— Я насчет дочки… — продолжал он, разминая руки с багровыми рубчатыми следами от веревочной авоськи. — Она такая способная, такая умница, вы просто получите удовольствие!

— А-а, — поняла я, — вы хотите ее музыке учить?

— Вы будете получать большое удовольствие, — просительно повторил он и, спохватившись, торопливо добавил: — Цену сами назовите!

— К сожалению, я уже не связана с музыкой. Понимаете, совсем… — Я сделала огорченно-вежливое лицо и даже руками слегка развела.

Потом искоса глянула на часы и беззвучно застонала: домчать меня до издательства мог теперь только лихой частник.

— Как это — совсем? — Он недоверчиво улыбнулся. — Ну, до-ми-соль какое-нибудь еще помните, туда-сюда?

— До-ми-соль помню, — уныло согласилась я, чувствуя, что втягиваюсь в какие-то нелепые объяснения, отнекивания, настаивания, вместо того чтобы вежливо, но твердо отказать сразу.

— Мы очень хотим вас, — сказал он и вздохнул. — Об вас во дворе хорошо говорят. Вы будете получать от нее удовольствие, она такая способная, моя Карина!

— Знаете что, — предложила я, — давайте я созвонюсь с друзьями, музыкантами, и подыщу для вашей Карины хорошего педагога.

— Мы только вас хотим, — грустно, но настойчиво возразил он. — Ее покойная мать так мечтала об этом…

Я поняла, что погибла. Робкий человек, сам того не подозревая, огрел меня второй раз.

У меня есть жесткие правила, я умею отказывать. Я умею дорожить своим временем и оберегать его от посягательств ненужных мне людей. Необходимо только, чтобы люди эти были вполне благополучны.

Вот звонит приятель и просит написать рецензию на спектакль, поставленный его другом-режиссером.

— Исключено, старина, — мягко, но твердо отвечаю я. — Ты же знаешь, у меня жесткое правило: не делать того, чего не умею. Я не театровед — раз, времени нет — два, и, в конце концов, я просто не хочу, что само по себе — вполне уважительная причина.

Приятель понимающе поддакивает в трубку:

— Да, да, конечно… Ты права… Но жаль человека, понимаешь. Жена в больнице, дочка руку сломала, а тут еще главный — скотина, жрет его поедом, выпирает из театра.

Я еще мямлю что-то о срочном переводе, но жесткое правило — мой боевой конь — уже споткнулось о несчастья неизвестного мне режиссера, подпруга ослабла, и я вот-вот вывалюсь из седла. Где ты, мой боевой конь? Он подставляет шею под хомут, и это уже не конь, а рабочая кляча, которой можно понукать. И мой приятель это прекрасно чувствует.

— Да я тебе слово даю, — напирает он, — вполне приличный спектакль, тебе даже врать не придется. Напиши пару добрых слов, поддержи человека в беде. Тебе это зачтется…

Где именно мне это зачтется, я уже не уточняю, потому что выбита из седла. Я только осведомляюсь убитым голосом, когда начало спектакля.

И вот я плетусь смотреть совершенно ненужный мне спектакль о пионерской совести и битых два часа пялюсь на сцену, где любимую всем классом пионервожатую играет старейшая актриса труппы. Я смотрю на ноги заслуженной актрисы — ноги пожилой женщины, страдающей тромбофлебитом, — и тоскую… После чего дня три маюсь со своей отнюдь не пионерской совестью и пытаюсь втолковать ей что-то про жену в больнице и скотину главного, а совесть посылает к черту мою тряпичность и отвечает, что на месте скотины главного давно бы уже выгнала из театра друга моего приятеля. В конце концов я все-таки выжимаю из себя две странички пошлой кислятины, где вру, вру бесстыдно, например, называю пожилую пионервожатую одной из удач спектакля. Подписываюсь, конечно, вымышленной серенькой фамилией и принципиально не покупаю номер газеты, где напечатана эта ахинея. Но совесть, или как там ее назвать, долго еще почесывает ушибленное место и похныкивает над ним.

— Да, ее покойная мать просто-таки мечтала, — сурово повторил папа семейства, — чтобы Карина научилась играть на инструменте… А цену назовите сами.

— При чем здесь деньги! — Я еще пыталась устоять, но это было уже бессмысленно. Есть понятия, которые своим святым значением действуют на мою жизнестойкость парализующе. Девочка была сиротой, и бесполезным становилось дальнейшее препирательство: я уже знала, что займусь этим, не только ненужным, но и бесконечно мучительным для меня делом — стану давать девочке уроки музыки.

— Ну, хорошо, — уныло сказала я. — Посмотрим… Я зайду сегодня, попозже. Познакомлюсь с вашей девочкой.

Он вспыхнул от радости, и заговорил быстро, сбивчиво, и говорил еще минут пять. А я вежливо кивала, и от ненависти была близка к обмороку, если такая причина для обмороков существует. Я ненавидела его, свою будущую ученицу, свою тряпичность. Но больше всего я ненавидела свое музыкальное образование, и от этой бессильной ненависти першило в горле и чесались глаза.

Вечером я стояла в тесной прихожей, освещенной пронзительно-красным светом, и хмурая девочка лет двенадцати искала для меня тапки. Наконец она вытащила из-за двери старые клетчатые тапки и бросила их передо мной:

— Не стойте босиком.

Из комнаты прошаркал старик — белые космы, белая борода, очень благообразный, но, видимо, сумасшедший, потому что девочка нахмурилась и сердито прикрикнула:

— Ну что тебе? Иди, иди ложись!

Этого старика я видела много раз. Весной, когда начинало пригревать, старший внук бегом выносил во двор старый венский стул, ставил его под нежно зеленеющим виноградником, потом забегал в дом и осторожно выводил деда. Тот часами сидел на стуле — красивый, как библейский пророк, с ермолкой на белых космах; дремал или смотрел на происходившее во дворе пустынным заоблачным взором…

Старик вгляделся в меня и коротко спросил что-то на непонятном языке. Это был восточный язык, но не узбекский; узбекский я не то чтобы знаю — нет, я не знаю его, но чувствую ухом и нёбом.

Девочка крикнула:

— Нет, не мама! Иди к себе, я говорю!

И тут я заметила другую девочку, помладше. Она жалась к косяку двери и смотрела на меня с тихой улыбкой. Взгляд ее блестящих прозрачных глаз был даже не ласковым, нет — любовным. Она ласкала этим взглядом все вокруг — и меня, и сестру, и сумасшедшего деда, и дверной косяк. Она всех, всех любила…

— Ну, здравствуй, — сказала я ей. — Так это тебя я буду учить музыке?

— Нет. Меня, — буркнула старшая. — Вы зайдите, я сейчас. У меня там котлеты жарятся…

Она исчезла. Старик все еще молча смотрел на меня, тревожно и выжидающе, потом опять спросил что-то у младшей девочки. Та замотала головой и, бегло улыбнувшись мне, сказала:

— Да нет, это не мама. Иди спать, деда… — прильнула к старику и повела в глубь квартиры, что-то нежно приговаривая на том же восточном языке.

В большой комнате стояли старый диван, буфет, несколько венских стульев и черное обшарпанное пианино «Октябрь», вероятно купленное по объявлению… Такие объявления с бахромой телефонных номеров, бумажной чешуей покрывали торцовую стену нашего продовольственного магазина.

На крышке пианино сидела очень пушистая пепельная кошка с дикими сумрачными очами. Я согнала ее, подняла крышку и проверила строй. Настраивали не так давно — инструмент звучал глуховато, но чисто.

Я села на вертящийся табурет, и полировка инструмента тотчас явила мое отражение — унылого, отупелого от гамм спутника детства и юности. Мы не виделись год, длинный счастливый год, в течение которого я ни разу не подошла к инструменту, и вот встретились.

Ах, мой черный человек, alter ego с темными глазницами, тусклым бликом на скуле, мой тягучий тягостный сон, мое подсознание — ну, здравствуй…

Отвыкшими пальцами я взяла минорный аккорд и нажала ногою педаль. Печальное созвучие влажно задрожало в воздухе. Тогда я заиграла, что помнила и любила всегда, — «Фантазию-экспромт» Шопена, эти жемчужные петли нежно-прихотливой мелодии, петли, петли вокруг сердца и выше — вокруг горла, и наконец затянутый на рыдании аркан…

Проиграла несколько тактов и оборвала: пальцы, год не прикасавшиеся к клавиатуре, ощущались протезами. Вот оно, проклятое неблагодарное ремесло: ничего не остается, если ежедневно не бросать в его алчущую пасть многочасовую каторжную работу.

Рядом со мной тихо вздохнули. Младшая девочка, прижавшись спиной к обоям, ласково мне улыбалась. Позже я заметила, что она жалась не только к родным — деду, сестре, отцу, — но и к предметам, словно ее маленькое существо, переполненное любовью ко всему на свете, жаждало приникнуть, припасть, обласкать все, что попадалось ей на глаза.

— Ну, что? — спросила я ее. — Что улыбаешься?

— Музыка, — шепотом сказала она, кивнув на клавиатуру. — Красиво… Рассыпается, как шарики…

Из кухни, на ходу развязывая фартук, вышла старшая. Я поднялась с круглого табурета и хлопнула по нему ладонью:

— Садись, — а сама пересела на венский стул. Карина покорно опустилась на табурет, ссутулилась, протянула руки вдоль колен и внимательно уставилась на свое отражение в пианино. Кого-то мучительно напоминала мне эта девочка. Напоминала настолько болезненно, что даже не хотелось ворошить память.

— Поднимись-ка, — сказала я. — Тебе высоко. Давай подкрутим табурет.

Подкрутили… Она опять покорно протянула вдоль колен руки и безразлично уставилась на свое отражение — так старый пастух смотрит в сухую степную даль выжженным взглядом.

Я почувствовала, что сейчас должна сказать ей что-нибудь живое, человеческое, потому что именно человеческого она от меня не ждет. Наверное, думает, начну ей рассказывать, что инструмент, за который она села, называется фортепиано… Нет, милая, слишком хорошо я помню свои первые уроки музыки!

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Уроки музыки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я