Смерть меня подождет

Григорий Федосеев

«Тебя ожидает большая дорога!» – говорила читателю каждая новая книга известного русского писателя и путешественника Григория Анисимовича Федосеева (1899 – 1968). Ведь любая из книг этого писателя – одна из дорог, которые ему пришлось пройти за свою немалую жизнь. Где и как только не приходилось ему путешествовать: на лошадях и оленях, на вездеходе и собаках, в лодке и на вертолете, но чаще всего – пешком. Позади тысячи километров тайги и тундры, стены мошкары, десятки преодоленных горных хребтов, треск налетевшего на речной порог плота… В основу романа «Смерть меня подождет» легли собственные дневниковые записи Григория Федосеева и воспоминания его соратников по экспедиции по Становому хребту. Особое место в романе занимают яркие и трагические судьбы воспитанника экспедиции Трофима, проводника-эвенка Улукиткана, а также любимого пса Кучума. Знак информационной продукции 12+

Оглавление

Из серии: Сибириада

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Смерть меня подождет предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Федосеев Г. А., наследники, 2016

© ООО Издательство «Вече», 2016

Часть первая. Судьба беспризорника

В тайгу! Скорее в тайгу!

Не прошло и двух месяцев, как мы вернулись из очередной экспедиции и приобщились к культуре, а уже устали от беспечной городской жизни, от расписаний, от вечного спокойствия города.

Вечерами у меня дома собирались геодезисты, люди беспокойной профессии, и тогда все чаще и чаще возникали опасные разговоры о кострах, о горах, о походах. Мечта уносила нас к безграничным просторам тайги, к заснеженным хребтам, рисовала сцены схватки с медведем.

Начались сборы…

Который раз, так вот, с волнением и тревогой, я покидаю родной очаг, чтобы один на один столкнуться с дикой природой, с препятствиями, которые невозможно предугадать, но которые, конечно, будут всюду подстерегать нас. Много тревожных мыслей возникает в голове, когда ты надолго отрываешься от семьи, друзей, культуры. И хотя предшествующие походы, не менее трудные, убеждают тебя, что все обойдется хорошо и ты через год снова окажешься дома, в кругу друзей, все же сердце наливается болью. Но ты твердо веришь, что вернешься, непременно вернешься!..

Рано утром мы покинули заснеженный Новосибирск, и в этот же день нас высадили на восточной оконечности материка.

Много лет штаб экспедиции располагается в крошечном дальневосточном городке Зея. В мартовские дни в штабе шумно. Люди готовятся в поход, торопятся скорее попасть в тайгу. Это слово в их устах теперь звучит необычно торжественно. В нем и простор, и вольность, и что-то неодолимо манящее. В человеке, видимо, еще до сих пор живет дух далекого предка-кочевника — тянет его к природе, к открытому небу, к бродяжничьей жизни.

Еще несколько беспокойных дней, и самолеты приступят к переброске подразделений. Одних увезут на Шантарские острова, других — к Охотскому морю, многих забросят на Алданское нагорье, к Чагарским гольцам, к Джугджуру, на Удские мари… И там на огромной территории смелые исследователи будут вытаптывать тропки по необитаемым местам, жечь костры, испытывать мужество и силу.

С первого дня меня полностью захватывают экспедиционные дела. Надо торопиться, пока еще на реках и озерах толстый лед, способный принять груженый самолет, и пока по заснеженной тайге еще можно передвигаться на нартах.

Первым отлетает техник Трофим Николаевич Королев с кадровыми рабочими Николаем Юшмановым, Михаилом Богдановым, Иваном Харитоновым и Филиппом Деморчуком. Они должны будут попасть в одну бухту на Охотском побережье и пробраться в центральную часть Джугджура. Участок их работы самый отдаленный и трудный, поэтому-то туда и назначен Королев, смелый и напористый человек.

Вылет подразделения Королева назначили на двенадцатое марта. Накануне я задержался в штабе до полуночи. Вместе с главным инженером Хетагуровым и помощником Плоткиным окончательно просмотрели маршрут Королева, проверили списки полученного снаряжения, продовольствия. Условились о местах встреч.

Когда мы вышли из штаба экспедиции, город спал, прикрытый черным крылом зимней ночи. Две одинокие звезды перемигивались у горизонта. Издалека доносилась протяжная девичья песня.

— У Пугачева огонь горит, сегодня проводы товарищей, может, зайдем? — предложил Трофим, когда мы поравнялись с квартирой Пугачева.

Нужно было оторваться хотя бы на час от цифр, схем, канцелярщины. Последние дни были полны хлопот и тревог. По двадцать часов на ногах, и так устанешь, что даже сон не берет!

Зашли. В комнате накурено. На столе беспорядок, как это часто бывает после званого ужина.

Нас встречают друзья. Почти двадцать лет мы вместе бродили по обширным, мало или совсем не исследованным окраинам страны, и мне радостно было видеть всех их у Пугачева.

Давно еще, в 1930 году, будучи мальчишкой, Пугачев приехал на Кольский полуостров из глухой пензенской деревушки. Ему хотелось своими глазами посмотреть на северное сияние. Его манили горы, леса, в нем пробуждался будущий путешественник. Нас он встретил в хибинской тундре. Мы тогда делали первую карту апатитовых месторождений.

Мечтательному парнишке понравилась наша работа, кочевая жизнь, и он остался с нами. Трофим Васильевич побывал с экспедицией в Закавказье, на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, Забайкалье; дважды посетил центральную часть Восточного Саяна, был на всех трех Тунгусках, прошел маршрутом по необжитой тайге от Байкала, через Улан — Макит — Чару — Бомнак — Наманчик почти до Амура и снова попал на Охотское побережье. Жизнь научила его смело смотреть в лицо опасностям и испытаниям. Незнакомцу, повстречавшемуся с этим внешне ничем не приметным, к тому же кротким и застенчивым человеком, ни за что не угадать в нем отважного путешественника.

Сегодня у Трофима Васильевича собрались такие же, как и он сам, следопыты и неугомонные путешественники: Лебедев, Мищенко, Коротков и другие.

Едва мы уселись за стол, ввалилась молодежь.

— Откуда бредете, полуночники? — раздался из угла чей-то голос.

— Из кино. Увидели свет и зашли. Ведь завтра Королев открывает навигацию. Вот и не спится. Охота в тайгу, — слышится ответ. — Есть, товарищи, предложение: поскольку здесь тепло и уютно и учитывая «настойчивую» просьбу хозяина, давайте останемся тут до рассвета. А утром проводим Королева.

Гости раздеваются, гремит посуда, комната гудит свежими голосами…

Через час мы с Королевым шли по пустынным улицам.

— Что с тобою, Трофим, почему ты последние дни такой молчаливый? — спросил я своего спутника, совершенно не различая в темноте его лица. — Или не хочешь отвечать?

— А какой толк таиться? Вы ведь знаете: вот уже год, как я не получаю писем от Нины. Мною пренебрегли…

— Пора, Трофим, забыть Нину, как это ни тяжело. Ничего у тебя с ней не получится, и нечего тешить себя пустой надеждой.

— Это так. Но обидно: не сумел устроить свою жизнь. Все у меня косогором идет, не как у людей… Скорей бы в тайгу, там все проще.

— Не хочется мне отпускать тебя с таким настроением.

Я затащил его к себе ночевать. До утра оставалось часа три. Хозяйка подала ужин.

— Мое прошлое — непоправимая ошибка, а настоящее кажется мне случайностью. К моим ногам, вероятно, упала чужая звезда, — говорил Трофим Николаевич медленно, не отводя от меня темно-серых глаз. — Если бы я мог забыть трущобы, Ермака и все, что связывает меня с этим именем, я был бы счастлив. Вы только не посчитайте меня неблагодарным и не подумайте, что я не чувствую хорошего отношения к себе… Все это мне и близко, и дорого. Но следом за собой я тащу тележку с прошлым.

— Удивляюсь тебе, Трофим, — возразил я. — Шестнадцать лет прошло с тех пор, как ты ушел от преступного мира. Пора бы о нем забыть!

— Легко сказать — забыть! Это ведь не папироска: выбросил, как выкурил. Прошлое присосалось как пиявка. А слово «вор», кто бы его ни произнес, бьет меня. Но ведь я столько же виноват в своем прошлом, сколько и в своем рождении. Меня семилетним мальчишкой подобрали чужие люди. Они сделали из меня вора и вором толкнули в жизнь. Тогда, еще в трущобах, я каким-то скрытым чувством сознавал, что не это мне надо. Но разве просто уйти от привычной среды, подавить в себе неравнодушие к чужим вещам, научиться иначе думать? И все же я ушел. А вот забыть прошлое не смог. Так и кажется, что я иду сбоку жизни, спотыкаюсь на ухабах, как незрячий мерин. Знаю, что меня никто не упрекнет, что мне открыты все дороги. Чего же не жить спокойно? Так нет! Скажите, кому, как не злой судьбе, нужна была наша встреча с Ниной? Она напомнила мне о прошлом и оттолкнула меня, потому что я бывший вор и могу теперь скомпрометировать ее.

— Ты не прав, — перебил я его. — Нина любит тебя, и ее не смущает ни ее собственное, ни твое прошлое, но ты знаешь, почему она не может стать твоей женой. При всей моей привязанности к тебе, Трофим, я должен сказать: Нина поступила правильно. Тебе нужно жениться на другой. Разве мало хороших девушек у нас? А насчет того, что идешь сбоку жизни, — неверно. Убеждаешь себя в ложном. Что с того, что твоя дорога вначале шла по ухабам? Все это уже давно позади. Сейчас у тебя интересная работа. Ты любишь жизнь и не во имя ли ее столько пережил? Я не узнаю тебя, Трофим! Может быть, действительно задержаться дня на два с вылетом?

— Нет, полечу, мне нужно скорее в тайгу!

— Боюсь, поедешь с таким настроением — рисковать начнешь и потеряешь голову.

Трофим молчал, сдерживая волнение.

— Ложись-ка ты лучше спать. Отдохни. Утро вечера мудренее!

— Да, скорее бы рассвело… Знаете, что мне хочется? — вдруг сказал он, повернувшись ко мне. — В пороги, на скалы! Ломать, грызть зубами, кричать, чтобы все заглушить! Вы же не знаете всего моего прошлого… — Он встал и бесшумными шагами отошел к кровати.

В комнате наступила тишина. Ветер хлопнул ставней, и отдыхавшая на диване кошка поспешно убралась за перегородку. Я чувствовал, как тяжелыми ударами пульсирует в голове кровь. Трофим стоял спиною ко мне, заложив за затылок сцепленные руки и устало опустив взлохмаченную голову.

— Об одном я никогда тебя, Трофим, не спрашивал… Скажи, ты когда-нибудь встречался с главарем вашим, с Ермаком, после того как пришел к нам?

Он не ответил, и мне показалось, что я ни о чем и не спросил, а только подумал.

У соседей проскрипел хриплым голосом петух. В окна робко заползало утро.

— Скоро за нами подъедет машина… Я пойду домой, у меня еще не все собрано, — сказал Трофим. — А вас прошу, не спрашивайте меня больше про Ермака.

— Странно… Оказывается, у тебя есть какая-то тайна, которую ты скрываешь от меня… Хорошо, забудем наш сегодняшний разговор, и я больше никогда тебе не напомню о нем… Иди собирайся!

На розовеющем востоке нарождалось солнце, и навстречу ему плыло по небу свежее, как зимнее утро, облачко. Город просыпался медленно. Нехотя перекликались петухи. У реки тяжело пыхтел локомобиль. Из труб высоко-высоко поднимались столбы мутного дыма.

У самолета собралась толпа провожающих. Слышался шум, смех. Чувствовалось, что все живут одними мыслями, желаниями, одной целью. Приятно смотреть на этих людей, уже готовых покинуть жилые места, чтобы там, в далекой тайге, схватиться с дикой природой.

Королев повеселел. Его лицо, округлое, усеянное рябинками, посвежело от румянца. Отъезжая, он верил, что в тайге не будет одинок. В беде ему всегда придут на помощь. Тому, кто испытал верность друзей, кто знает настоящую дружбу, тому легче живется.

До отлета остались минуты. Машина загружена. Экипаж корабля на местах, но люди еще прощались. Все говорили одновременно, понять ничего нельзя. Королев вырвал из толпы Пугачева, обнял и, не выпуская его из своих объятий, сказал, обращаясь ко всем:

— Спасибо вам! Я счастлив, что имею так много друзей!

Вдруг чихнул один из моторов и загудел, бросая в нас клочья едкого дыма. Тотчас заработал второй, и самолет забился мелкой нетерпеливой дрожью. Отлетающие заторопились.

Я попрощался с Трофимом последним.

— Приедете ко мне в этом году? — спросил он, пряча свой взгляд где-то в складках моей шубы.

Легкая тень скользнула по его лицу; вероятно, он вспомнил наш ночной разговор.

— Не обещаю. Скорее всего на инспекцию к тебе приедет Хетагуров. Ему будет ближе.

Мы крепко пожали друг другу руки.

Лучи поднявшегося солнца серебрили степь, узкой полоской прижавшуюся к горе. В березовой роще жесткий ветер перевеивал сыпучий снег.

Самолет, покачиваясь, вышел на дорожку. Моторы стихли в минутной передышке, потом снова взревели, и машина, пробежав мимо нас, взлетела. Через несколько минут она потерялась в синеве безоблачного неба…

В штабе все меньше и меньше остается народу. Мы торопимся до наступления распутицы разбросать все подразделения по тайге. Главное — не упустить время, использовать полностью неожиданно наступившие хорошие летние дни.

Двадцать шестого марта пришел и наш черед. Мы должны будем весну провести у топографов на Удских марях. Со мною Василий Николаевич Мищенко — вот уже четырнадцатый год мы не разлучаемся — и Геннадий Чернышев — радист, тоже не новичок в тайге. У нас давно все готово, проверено, упаковано. Сознаюсь, с удовольствием покидаю канцелярию, сводки, телефонные звонки, расстаюсь с однообразной жизнью. Иное ждет нас там, в глуши лесов, манящих к себе своей загадочностью.

Мы должны попасть на озеро Лилимун, где нас ждет топограф Михаил Закусин со своим подразделением, и оттуда с ним уйдем в первый маршрут к Чагарским гольцам.

И вот мы летим над тайгой. Кругом зима — ни единой проталины, пустынно. Самолет набирает высоту, отклоняется, идет на юго-восток. За равниной вздыбленные горы. На их каменных уступах, у их подножий клубятся облака, и лишь пологие гребни, поднятые титанической силой земли к небу, облиты солнцем. Облака движутся, меняют свои мягкие очертания, остаются позади. За горами тайга, с накинутой ворсистой шубой на холмах, тоже остается позади. Ее сменяет широкая равнина, вся в брызгах озер, исполосованная витиеватыми прожилками рек и прикрытая щетиной сгоревшего леса. В центре равнины лежит ледяной плешиной озеро Лилимун, огромное, окольцованное темно-зеленой хвоей.

Машина теряет высоту, быстро приближается к ледяному полю озера. Где-то на противоположном берегу вспыхивает сигнальный дымок: нас заметили. Еще две минуты, и мы видим на снежной белизне посадочный знак, выложенный из еловых веток.

Нас встречают знакомые лица, голоса. На берегу под охраной чащи стоят палатки, лежит груз, и оттуда наносит каким-то вкусным варевом. Как все это знакомо, близко и дорого!

Мы быстро и весело разгружаемся. Но больше всех довольны собаки Бойка и Кучум. Они носятся по льду, играют, лают и, наконец, исчезают в тайге.

Михаил Закусин приглашает экипаж самолета зайти в палатку.

— В городе вас таким обедом не угостят, — убеждает он. — Даже заправскому повару не приготовить так вкусно! К тому же, учтите, у нас все из свежей рыбы и мяса, порции объемные. А какой воздух, обстановка — куда там вашему ресторану!

— Напрасно ты, Михаил, уговариваешь, мы ведь знаем твое гостеприимство, — отвечает командир Булыгин. — Знаем ваши таежные прейскуранты, умышленно сегодня не завтракали. Пошли!

В палатке просторно. Пахнет жареной дичью, свежей хвоей, устилающей пол, и еще чем-то острым.

— Откуда это у вас петрушка? Зеленая — и так рано! — удивляется Булыгин, пробуя уху.

— Обращайтесь к Мищенко, он у нас мичуринец. Даже тропические растения выращивает в походе, — сказал Закусин, рассаживая гостей.

— Он наговорит — на березе груши! — отозвался Василий Николаевич. — Ей-богу, в жизни не видел тропического дерева! В прошлом году по Саянам лазили, лимон в потке сгнил, а одно зернышко проросло — жить, значит, захотело. Дай, думаю, посажу в баночку, пусть растет. Ну и провозили лето в потке на олене, а теперь лимон дома на четверть метра поднялся. А петрушки от прошлого года осталось немного, вот я и бросил щепотку в ушицу. Травка хотя и сухая, но запах держит куда с добром!

Через час самолет поднялся в воздух, махнул нам на прощание крылом и скрылся за редкими облаками.

Ну, вот мы на пороге новой, давно желанной жизни!

До вечера успели поставить еще одну палатку, заготовить дров и установить рацию.

День угасал. Скрылось солнце. Отблеском вечерней зари осветились лагерь, макушки тополей и вершины гор, но мало-помалу и этот свет исчез. Появилась звезда, потом вторая, и плотная ночь окутала лагерь. К нам в палатку пришел Закусин. Геннадий, забившись в угол, принимал радиограммы.

— Проводники наши прибыли? — спросил я Закусина.

— Тут где-то на морях живут с оленями, километрах в десяти от озера. Давно ждут вас. Вчера приезжал за продуктами Улукиткан. Ему за восемьдесят перевалило, высох весь. А какой чудесный старичок! Что ни слово, то мудрость житейская. Живая летопись эвенков. Мы тут с ним посидели с полчаса за чаем, и он уехал, а я все время думаю: как может человек в таком возрасте столько хранить в своей памяти? Посуди сам, он мне рассказал подробно, как пробраться отсюда до Чагарских гольцов и к вершинам Шевли. «Ты недавно тут был?» — спросил я его. «Что ты, — говорит он, — однако, лет пятьдесят, больше». А рассказал, будто на карту смотрел. Есть же такие люди!

Я ему ничего не ответил. Я не могу равнодушно слышать имя Улукиткана. Не дождусь момента, когда наконец-то после зимней разлуки обниму старика, услышу его кроткий голос. Этот старый эвенк слишком дорог мне, и не потому, что не раз спасал мою жизнь, — дорог как человек, обладающий удивительным проникновением в душу человека, в отношения людей и в тайны природы. Он мой друг, спутник, советчик. Наши с ним путешествия — для меня сплошные открытия. Благодаря Улукиткану я полюбил скудную и суровую природу этого края, она стала еще более понятна и близка мне.

Завтра утром непременно пойду на море, к нему на стоянку.

Мы молча пьем чай.

— Есть неприятное сообщение от Плоткина, — вдруг заявляет Геннадий, отрываясь от аппарата и передавая мне радиограмму, принятую из штаба.

— «Только что получили “молнию” от наблюдателя Виноградова с побережья Охотского моря следующего содержания: по пути на свой участок заезжал в подразделение Королева к Алгычанскому пику, где они работают. Нашел палатку, занесенную снегом, но людей там не оказалось. По всему видно, люди ушли из лагеря ненадолго и заблудились или погибли. В течение двух дней искали, но безрезультатно, никаких следов нет. Необходимо срочно организовать поиски. В горах сейчас небывалый холод. Работа на пике Королевым, вероятно, закончена; видел на вершине отстроенную пирамиду. Молнируйте ваше решение. Виноградов».

Я еще и еще раз прочел радиограмму вслух и как-то сразу вспомнил наш последний разговор с Трофимом. Теперь мне показалось, что он остался далеко не законченным и Королев увез с собой тяжелые, угнетавшие его сомнения, в которых я не мог разобраться до конца. Мысли одна за другой, словно метелица, закружились в голове…

— Не может быть, чтобы заблудились! Горы не тайга, а вот настроение у него… — Василий Николаевич не закончил фразу.

С минуту длилось молчание. Случайный ветер, ворвавшись в палатку, погасил свечу. На реке глухо треснул лед.

— В горах все может случиться! Долго ли оборваться, а то и замерзнуть! Отправьте нас на розыски, ребята у меня надежные, — заговорил взволнованно Закусин.

Мищенко зажег свечу, и снова наступила тишина.

— Плоткин ждет у аппарата, — буркнул Геннадий.

— Передай ему, пусть утром высылает за нами самолет, а тебе, Михаил, придется добираться до Чагара без нас. Мы должны поспешить на помощь Трофиму. Не дай бог, если там какая-то катастрофа, кто простит мне промедление, а тем более безучастность.

Я попросил Плоткина телеграфировать Виноградову: «Завтра вылетаю с поисковой группой на побережье, далее пойдем на оленях маршрутом Королева к Алгычанскому пику, будем искать затерявшихся в районе западного склона гольца. Вам предлагаю не дожидаться нас, завтра выходить на розыски в район восточных склонов Алгычана. Оставьте письмо о своем маршруте и планах поисков. В случае удачи к нам вышлите нарочного. Поиски не прекращать до получения распоряжения».

Тревожная весть быстро облетела маленький лагерь. Все собрались в нашей палатке. В долине темно, шальной ветер рыщет по дуплам старых елей, да неприятно стонет горбатый тополь.

Хотя жизнь и приучила нас ко всяким неожиданностям, все же случай на Алгычанском пике глубоко встревожил всех. Конечно, Трофим в любом испытании не будет сдаваться до последнего удара сердца, и его товарищи — люди стойкие. Они не могли стать жертвами оплошности. Однако надо спешить им на помощь.

Геннадий, закончив работу, держал в руках книгу, но не читал, а о чем-то думал. Закусин беспрерывно курил. Про ужин забыли. Жаль Трофима! Неужели нужно было пройти такой тяжелый жизненный путь, чтобы безвременно погибнуть где-то далеко у холодных берегов Охотского моря?!

Наступила полночь. Лагерь уснул. Стих и ветер. Запоздалая луна осветила палатку. Я не сплю. Стольких усилий мне стоило вырвать Трофима из преступного мира, вернуть к настоящей жизни! Зачем я отпустил его от себя? Он мог под влиянием гнетущего состояния где-то безрассудно рискнуть и погибнуть. Это с ним может случиться. Может… Нет, как бы ни была для него тяжела утрата Нины, он слишком любит жизнь, чтобы намеренно погибнуть. Предо мною возникали заснеженные горы, пики, провалы, пурга и замерзающие люди… Нет, не уснуть. Скорее бы утро…

Лагерь проснулся рано. На душе тяжесть от сознания, что ты не можешь мгновенно перенестись к Алгычанскому пику. Люди мрачные. Небо затянуто серым войлоком облаков. Ветер доносит с противоположного берега озера надсадный вой голодного волка. Неужели наши погибли на Алгычане? Как неудачно начинается этот год!..

Утром за нами прилетела машина. Снова загружаем в самолет свои вещи, насильно вталкиваем недоумевающих собак. Я передаю своим проводникам Улукиткану и Николаю Лиханову распоряжение идти с оленями на базу партии к устью Шевли и там ждать дальнейших указаний. Жаль, что не пришлось повидаться с ними. Прощаемся с Михаилом Закусиным и его спутниками. Сюда, на Лилимун, мы не вернемся.

В штабе пришлось задержаться. Нужно было все до мелочи предусмотреть, отобрать горнопоисковое снаряжение, а главное — выслушать советы врачей, что делать в том случае, если мы найдем своих товарищей обмороженными, истощенными голодом или изувеченными при какой-то катастрофе. Сборы отняли у нас полдня.

Алгычанский пик, который занимал теперь все наши мысли, расположен в центральной части Джугджура, близ Охотского моря. В описании геодезиста Е. Васюткина, побывавшего у этой части хребта на год раньше нашего, сказано: «…пик не является господствующей вершиной, но он очень скалистый и труднодоступный. Его окружают глубокие цирки, кручи и пропасти. Нам удалось подняться на пик только с западной стороны. Этот путь идет по единственной лощине, очень крутой, и требует при подъеме большой осторожности. В других местах не подняться. Лес для постройки пирамиды на вершине Алгычана можно вынести только в марте, когда лощина забита снегом».

После полудня двадцать седьмого марта мы уже летели над Охотским морем, вернее — над разрозненными полями льдов. Под нами изредка проплывали скалистые островки да иногда слева обозначался мрачный контур материка. Открытое же море виднелось строгой чертой справа, далеко за льдами.

— Машина на подходе, — неожиданно предупредил нас командир.

Самолет, словно гигантская птица, ворвался в бухту и, пробежав по льду, остановился. Мы стали выгружаться. Слева по широкому распаду и по склонам сопок раскинулся поселок. На берегу расположились склады, судоремонтные мастерские и здания рыбозаводов. За поселком виднелись горы. Вклиниваясь далеко в море, они образуют бухту и защищают ее от штормов и стужи.

К Алгычанскому пику нам предстояло добираться на оленях. Здесь мы впервые. И, прежде чем тронуться в этот незнакомый путь, необходимо было собрать сведения о местности, которую придется пересечь, добираясь до лагеря Королева.

Вечером я зашел к председателю райисполкома. Меня встретил высокий мужчина с крупными чертами лица и проницательным взглядом. Встретил тепло и радушно.

— Мы всегда рады новому человеку, не часто нас балуют гости, — сказал он, убирая со стола бумаги. — Я получил телеграмму, подписанную Плоткиным, о затерявшихся людях и с просьбой выделить проводников для вас. Раздевайтесь, садитесь сюда вот, поближе к печке, и рассказывайте, что случилось. Только прошу поподробнее.

Я изложил ему все, что было мне известно о подразделении Королева и о планах поисков.

— Зимою в глубину Джугджурского хребта местные жители почти не ходят. Это ведь мертвые горы: камень да мхи, кажется, больше ничто там не растет, — говорил председатель, изредка поглядывая на стену, где висела карта побережья. — Но я, признаться, не верю, чтобы там могли заблудиться геодезисты, да еще опытные таежники… Случай, конечно, загадочный, Нет ли тут чего-нибудь другого? Не сорвались ли они со скалы? И нехорошо, что все это случилось именно на Джугджуре, далеко от населенных пунктов в зимнее время.

— Где бы человек ни потерялся, в горах или в тайге, одинаково плохо, — заметил я.

— Но хуже на Джугджуре, — перебил меня председатель. — Недоброй славой пользуется он у наших эвенков, неохотно посещают они эти горы, тем более зимой. Впрочем, пусть это вас не смущает. Страшного ничего нет. Поедете, сами увидите. Мы выделили надежных проводников, хороших оленей. Надо торопиться. Кто знает, какое несчастье постигло людей…

— Вы уж договаривайте до конца. Почему о Джугджуре сложилась плохая слава?

— Джугджур — это горный район неукротимых ветров.

— Кажется, все тут у вас подвластно неукротимым силам стихии?

— Да, ветру, — уточнил председатель. — Здесь ведь длительные пурги часто бывают. Ветер — это наше несчастье. Суровый облик побережья создан главным образом им, ветром. То он приносит сюда слишком много влаги, тумана, то продолжительный холод.

— А море со своими штормами, бурями, подводными скалами разве меньше причиняет неприятностей?

Председатель громко рассмеялся и, заметив мое смущение, предложил папироску. Мы закурили.

— Извините, но я должен разочаровать вас. Нелестное мнение о нашем море сложилось еще во времена первых мореплавателей. Для парусных судов, на которых они предпринимали свои рискованные путешествия, море действительно было опасным. Оно приносило им много бедствий. Но ведь это было давно. Теперь на смену неуклюжим судам со сложным парусным управлением пришли пароходы, катера с мощными двигателями, и, хотя море по-прежнему шалит, моряки давно уже перестали называть его неукротимым. Человек ведь ко всему быстро привыкает, сживается, приспосабливается. Да и не в этом дело. Главное — что дает море человеку? Ради чего он пришел сюда? Море — наше богатство, его сокровища неисчислимы. Вы только подумайте, сколько тут работы для человека, любящего природу! Мы еще мало изучали морские пастбища рыб, жизнь нерпы, птиц, вообще мало знаем морскую флору, фауну. Пользуемся пока что только скупыми подачками моря. А оно ждет смелых разведчиков. И не из глубины материка нам, северянам, нужно ожидать изобилия. Надо добывать его из недр нашего моря и посылать туда, на материк…

Мы расстались в полночь.

Я возвращался берегом, огибая бухту, щедро политую лунным светом. Было тихо, пустынно, и только струйка дыма, словно живой ручеек, просачивалась от палатки в глубину мутного неба. Вот она, северная ночь! Торосы, изуродованные стужей береговые лиственницы, скальные выступы — словом, все, что видит глаз, не имеет строгих линий, твердых очертаний, все мерцает в бледном сиянии, переливается, как бы живет в этой холодной ночи…

Для сна оставалось немного времени.

Море дышало предутренним холодом. Румянился восток, и береговые скалы медленно выползали из темноты уже поредевшей ночи. В палатке на раскаленной печке булькал чайник. Пахло распаренным мясом.

— Люди есть? — послышался внезапно громкий голое; и в палатку заглянуло скуластое лицо. — Мы проводники, приехали за вами. Куда кочевать будем? — спросил молодой эвенк, просовываясь внутрь. Следом за ним влез и второй проводник.

— Садитесь. Сейчас завтрак будет готов, за чаем и поговорим, — ответил Василий Николаевич Мищенко. — Звать-то вас как?

— Меня Николай, а его Афанасий. Мы из колхоза «Рассвет», — бойко ответил молодой эвенк.

Афанасий утвердительно кивнул и стал стягивать с себя старенькую дошку. Затей сбил рукавицами снег с унтов и, подойдя к печке, протянул к ней ладони со скрюченными пальцами. Ему было лет пятьдесят пять. Николай же продолжал стоять у входа. Лихо сбив на затылок пыжиковую ушанку, он с любопытством осматривал внутренность палатки.

— Какое место кочевать будем? — снова спросил он.

— Поедем через Джугджурский перевал, а там видно будет, — ответил я.

— Хо… Джугджур?! — вдруг воскликнул Афанасий. Это прозвучало в его устах как нечто грозное. — На лешего гнать это время оленей через перевал?

И Афанасий, повернувшись к Николаю, перебросился с ним несколькими словами на родном языке. Наш маршрут явно встревожил проводников.

— Что вас пугает? — спросил я.

— Ничего, переедем, только обязательно торопиться надо, пока небо не замутило, — ответил уже спокойно Афанасий.

Позавтракав, мы свернули лагерь.

Королев исчез бесследно

От Аянской бухты наш путь шел на запад, к Джугджурскому хребту. Нас провожало холодное солнце, только что поднявшееся над морской синевой.

По заснеженной дороге дружно бежали оленьи упряжки. На передней паре сидел Афанасий. Он нет-нет да и подстегнет поводным ремнем праворучного быка. Упряжка рванется вперед и взбудоражит обоз, но через минуту олени сбавляют ход и снова бегут спокойно размашистой рысью.

Скоро дорога потянулась в гору. Я шел впереди обоза и чем выше поднимался, тем шире разворачивалась предо мною береговая панорама. Прибрежные склоны гор подвержены влиянию холодных ветров и одеты бедно. Природе не удалось создать здесь пышного наряда и красивого пейзажа. Деревья — горбатые и полузасохшие кусты — лежат, прижавшись к земле, а мох растет только под защитой камней. Но растительность не вызывает сожаления. Наоборот, чувство восторга охватывает человека при знакомстве с нею. Радуешься упорству, с каким эти деревья и мхи защищают свою жизнь. Ни ветер, ни стужа не в силах убить их. Лиственницы, березки, стланики, ольхи не только живут, но и упорно стремятся отвоевать себе еще более крутые места у самой кромки моря.

К часу дня мы добрались до последнего перевала Прибрежного хребта. Впереди видно Алдоминское ущелье, а дальше показались заснеженные горы. То был Джугджур. Высоко в небо поднимаются скалистые вершины. Широкой полосой тянутся на север его многочисленные отроги. Именно там, в глуши скал и нагромождений, быть может, боролась за жизнь горсточка смелых и дорогих нам людей. Чем ближе мы подбирались к хребту, тем настойчивее овладевала мною тревога. «Неужели погибли?» — думал я, всматриваясь в неприветливый облик гор.

Дальше путь шел по реке Алдоме, берущей свое начало в центральной части Джугджурского хребта. Прибрежные горы прикрывают долины от холодных и губительных морских ветров, и деревья здесь нормально растут. Огромные лиственницы, достигающие тридцатипятиметровой высоты, толстенные ели, березы, тополя украшают долину. Они жмутся к реке и растут только на пологих склонах, защищенных от ветра. Сам же Джугджурский хребет голый. На нем ни кустика, ни деревца. На сотни километров лишь безжизненные курумы[1]. Мне никогда не приходилось видеть более печальный пейзаж. Ни суровое побережье Ледовитого океана, ни тундра, ни море не оставляли во мне такого впечатления безнадежности и уныния, как Джугджурский хребет. Хотелось скорее пройти, не видеть его. «Не потому ли у местных эвенков живет недобрая молва про Джугджур?» — размышлял я, вспоминая разговор в райисполкоме.

Дорога, по которой мы ехали, местами терялась в кривунах реки, но Афанасий с удивительной точностью помнил все свороты, объезды. Мы ехали наверняка.

Над нами все выше поднимались туполобые горные вершины, отбеленные убежавшим к горизонту солнцем. Долина постепенно сужалась и у высоких гор раздваивалась глубокими ущельями. Караван свернул влево. День кончился. Все чаще доносился окрик Афанасия, подбадривающего уставших оленей.

Уже стемнело, когда упряжки с ходу выскочили на высокий берег реки и остановились на поляне. Здесь предполагалась ночевка. До перевала было недалеко, а до Алгычанского пика — день езды. Мы сразу принялись за устройство лагеря.

На поляне всюду виднелись следы старинных таборов и множество пней от срубленных деревьев. Видимо, с давних времен эвенки пользуются этим единственным перевалом через Джугджур, доступным для нарт.

Проводников что-то беспокоило. Отпустив оленей, они с тревогой посматривали на чистое, будто вымерзшее насквозь, небо и о чем-то совещались. Затем они наготовили бересты, сушника, дров, все сложили рядом с палаткой, как нужно для костра, но не подожгли.

— Для чего это вам? — спросил я Афанасия.

— Хо… Джугджур — дорога лешего, худой. Может, завтра назад придем, костер зажигать сразу будем. Эвенки постоянно так делают.

— Что ты, что ты! Назад не вернемся — пешком, но уйдем дальше, — вмешался в разговор Василий Николаевич.

Афанасий бросил на него спокойный взгляд.

— Люди глаза большой, а что завтра будет, не видит, — отвечал он эвенкийской поговоркой.

За скалой давно погасла заря. Темно-синим лоскутом растянулось над лагерем звездное небо. Уже давно ночь. Мы не спим. Олени бесшумно бродят по склону горы, откапывают из-под снега ягель.

— Завтра надо непременно добраться до палатки, — проговорил Василий Николаевич, выбрасывая ложкой из котла пену мясного навара.

— Славно было бы застать их у себя, только не верится, чтобы Трофим заблудился. Это ведь горы, тут поднимись на любую вершину — и все как на ладони. Что-то другое с ними случилось.

Зимою на вершинах Джугджурского хребта, в цирках, по склонам и даже на дне узких ущелий не собрать и беремя дров, чтобы отогреться, а если у заблудившегося человека не хватит сил добраться до своей палатки или спуститься в долину к лесу, он погибнет.

Перед сном я вышел из палатки. Все молчало. Дремали скалы, посеребренные инеем. На темном фоне неба виднелись черные силуэты пиков. Мириады звезд горели над ними причудливыми огоньками. Как легко дышалось в эту морозную ночь! Хотелось верить, что где-то недалеко, в непробудном молчании гор, борются за свою жизнь наши товарищи.

Еще не рассвело, а мы уже стали пробираться к перевалу. На небе ни облачка. Утро этого столь памятного всем нам дня было такое, что лучшего, кажется, и не придумаешь: заметно потеплело, воздух перестал быть колючим, снег припотел. Нарты шли легче, с протяжным пением, как при оттепели.

— Нарта поет, — пурга будет, — заметил Афанасий, — Это верная примета. Надо хорошо ходи, успеть за перевал. — И в быстрых глазах проводника вспыхнула тревога. Он стал торопить оленей.

Извилистое ущелье, по которому караван поднимался к перевалу, глубоко врезается в хребет. Оленям приходится то обходить глыбы скал, то взбираться на верх каменистых террас. Рвутся упряжные ремни, нарты скатываются вниз, ломаясь. Немало времени потратили мы, чтобы привести в порядок обоз. Продвигались медленно, а конца подъему не было видно.

— Скоро будет перевал? — спросил я у Афанасия, когда мы выбрались с ним на борт глубокой промоины.

Он взглянул на хребет.

— Хо… Однако, дальше не пойдем, Джугджур гневается… — сказал он, показывая на вершину, над которой вилась длинная струйка снежной пыли. Она то вспыхивала, то гасла и исчезала.

— Это же ветер, ничего страшного нет, — попытался я успокоить Афанасия.

Он ничего не ответил. Нас догнали остальные. Проводники о чем-то стали совещаться.

— Худо будет, надо скорее назад ходить, — решительно заявил Николай.

— Да вы с ума сошли, ей-богу! Ведь рукой подать до перевала. Чего испугались? — запротестовал Василий Николаевич.

— Видишь, пурга будет, говорю, назад нужно идти. Джугджур не пропустит, пропасть можем, — раздраженно настаивал Николай.

— Выдумали какую-то пургу… Посмотри на небо — и облачка нет! — удивился радист Геннадий.

Но пока мы убеждали друг друга, снежная пыль на вершине хребта исчезла. Вокруг, как утром, стало спокойно, и солнце щедро обливало нас потоками яркого света. Решили идти на перевал.

С Охотского моря налетел незлой, холодный ветер. Прогудел и смолк в расщелинах, оставив позади себя качающийся стланик. Снова спокойно. Собаки беззаботно бежали впереди. Но каюрам что-то не нравилось. Они торопились, подбадривая криком уставших животных.

Дальше дорога была еще тяжелее. Зажатое скалами ущелье становилось все уже, все чаще путь преграждался обнаженными россыпями и рубцами твердых надувов. Необъяснимым чутьем, присущим только жителям гор, наши проводники угадывали проход между обломками скал. Олени выбивались из сил, люди помогали им преодолевать препятствия.

Но вот впереди показалась узкая щель, разделившая хребет на две части. Это был перевал. До него оставалось всего лишь полтора километра крутого подъема. Взбираться пришлось по дну ручья. На гладком льду олени падали, раздирали до крови ноги, путались в упряжных ремнях и все чаще и чаще ложились, отказываясь идти. За час мы кое-как поднялись на полкилометра. Дальше путь перерезали небольшие водопады, замерзшие буграми. Олени не пошли. Пришлось взяться за топоры, чтобы вырубить во льду дорогу.

Наконец нам удалось взобраться под перевал. Сотня метров подъема, и мы будем на перешейке. Ветер налетел шквалом, резанул по спине. Небо вдруг помутнело. Мгла окутала отроги. Мы остановились. Собаки уже не отходили от нас.

Мимо пронесся вихрь, бросая в лицо заледеневшие крупинки снега. Сразу закурились вершины гор, и от них понеслись в голубое пространство волны белесоватой пыли.

— Не послушались, видишь, пурга!.. — крикнул Афанасий, бросаясь с Николаем к оленям.

Из глубины долины надвигалась мутная завеса непогоды. По ущелью метался густой колючий ветер, то и дело меняя направление. Ожили безмолвные скалы, завыли щели, снизу хлестнуло холодом. Ветер продолжал кружиться над нами, вздымал столбы снежной пыли. Природа будто нарочно поджидала, когда мы окажемся под перевалом, чтобы обрушиться на нас со всей своей яростью.

Что делать? Как быть с нашими товарищами? Неужели им не суждено дождаться нас? А погода все больше и больше свирепела. В белой мгле растворились скалы, отроги и перевал. Холод сковывал дыхание, заползал под одежду и окатывал вспотевшее тело. Сопротивляться не было сил, и мы без сговора бросились вниз, вслед за проводниками.

Афанасий и Николай нервничали развязывая упряжные ремни, и отпускали на свободу оленей. Геннадий чертыхался, проклиная Джугджур. Только теперь мы поняли, какой опасности подвергали себя, не послушавшись Афанасия. Ветер срывал с гор затвердевший снег, нес неведомо куда песок, мелкую гальку. Он сеял смерть и ужас. Разве только ураган в пустыне может поспорить с этой пургой!

Вокруг потемнело. Где-то справа от нас с грохотом сползал обвал. Ущелье мучительно стонало. Все исчезло с глаз, и только под ногами истоптанный клочок бугристого снега.

Захватив с собою две нарты с палаткой, печью, постелями, продуктами, мы бросаемся вниз, навстречу ветру. Глаза засыпает песок, лицо до крови секут колючие комочки снега. Под нами скалистые террасы, глыбы упавших скал, скользкие надувы. Мы ползем, катимся, проваливаемся в щели и непрерывно окликаем друг друга, чтобы не затеряться.

— Гооп… гооп… — доносится сверху тревожный голос Василия Николаевича, отставшего с оленями и нартой. Я останавливаюсь. Но задерживаться нельзя ни на минуту: холод пронизывает насквозь, глаза слипаются, дышать становится все труднее.

Возвращаюсь к Василию Николаевичу, кричу, но предательский ветер глушит голос. Проводники где-то уже внизу. Следом за мною нехотя плетется Кучум. Собака, вероятно, инстинктивно чувствует, что я не туда иду, что только в густом лесу, возле костра, можно спастись в такую непогодь. Ее морда от влажного дыхания покрылась густым инеем. Она часто приседает, визжит, как бы пытаясь остановить меня. Иногда отстает и жалобно воет. Но слепая преданность заставляет ее снова и снова идти за мною.

Я продолжаю подниматься выше. И мне вдруг стало страшно от мысли, что я потерял своих, что в такую пургу мне не найти их и что трудно спастись одному без топора, если даже и доберусь до леса. Нужно возвращаться, тут пропадешь. А если Василий Николаевич где-то отстал и ждет помощи? Что будет тогда с ним? И, не раздумывая больше, я стал подниматься выше.

— У-юю!.. У-юю!.. — кричу я, задерживаясь на снежном бугре.

Кучум вдруг бросается вперед, взбирается на террасу и скрывается меж огромных камней. Я еле поспеваю за ним. Слух ловит приглушенный бураном отчаянный крик.

Василий Николаевич вместе с оленями и нартами провалился в щель. Сам выкарабкался наверх, а оленей и груз вытащить не смог.

— Братко, замерзаю, не могу согреться, — хрипло шепчет он, и я вижу, как трясется его тело, слышу, как стучат зубы.

Следом за мной на крик поднялся и Геннадий. Прежде всего мы отогреваем Василия. Растираем рукавицами ему лицо, руки, сбиваем его с ног, катаем по затвердевшему снегу, поднимаем, снова валим на снег. Вместе с ним согреваемся и сами. С трудом вытаскиваем оленей, нарты. А пурга кружится над нами, воет голодным бесом, и, как бы в доказательство ее могущества, затяжно грохочет обвал. Вот когда мы со всей силой почувствовали, что стоим рядом со смертельной опасностью и что малейший промах будет для нас роковым.

— Не отставать! — крикнул я, бросаясь вниз.

Порывы холодного ветра обжигали лицо. Огромными скачками мы неслись вниз по склону, не замечая ни надувов, ни рытвин, ни провалов. Нарты переворачивались, животные путались в упряжных ремнях, но, почуяв беду, не отставали. Снежная пыль, густая, липкая, набивалась в нос и уже не таяла. И казалось, точно стая дьяволов преследовала нас со свистом, воем и пальбою.

Через час мы уже были далеко внизу, но до становища оставалось километра три. Стало еще холоднее. Дорогу перемело. Идем наобум, придерживаясь склона. За мутной завесой бурана ничего не видно, только изредка попадаются каменистые овраги да сиротки-лиственницы, на несчастье свое поселившиеся в этом холодном и мрачном ущелье. Под снегом оказалась предательская поросль стланика. Олени стали проваливаться вместе с нартами, участились задержки. Животные заметно слабеют. Мы не можем отогреться, холод, словно коршун, овладевает добычей, все глубже и глубже запускает когти. Он проникает во все поры тела, леденит кровь. Скорее бы добраться до поляны, где нас ждет костер! Бойка и Кучум поминутно падают в снег и зубами выгрызают лед, приставший к подошвам лап.

А идти все труднее, стужа сковывает челюсти, ноздри. Силы слабеют. Движение уже не согревает тело. Пальцы на ногах охвачены болью. Всюду холод и только холод!

Передвигаемся молча. Заледеневшие ресницы мешают смотреть. Вначале я оттирал щеки рукавицей, но теперь лицо уже не стало ощущать холода. Гаснет свет, скоро ночь, сопротивляться буре нет сил. Все меньше остается надежды добраться до поляны.

Идущий впереди проводник сворачивает вправо и косогором ведет отступающий караван к скалам. Он хотел спрямить путь до нашей стоянки, но мы попали на стланики, занесенные снегом. Через каждые двадцать — тридцать метров люди, олени и нарты проваливаются. Мы купаемся в снегу. Я чувствую, как тает за воротником снег и вода, просачиваясь, медленно расползается по телу, отбирая остатки драгоценного тепла. Хочу затянуть потуже шарф на шее, но пальцы одеревенели, не шевелятся. Почему-то прекратились боли в ногах, будто ступни примерзли к стелькам унтов, а кровь отступает в глубину тела. Всего трясет как в лихорадке. Какие-то неясные обрывки мыслей тяжело шевелятся в голове. Пурга, кажется, уже готовится совершить свое страшное дело.

— Остановитесь, отстал Геннадий! — кричит где-то позади Василий Николаевич Мищенко.

Остановились. Мокрая одежда заледенела коробом и уже не предохраняет от холода. Хочется привалиться к сугробу, но внутренний голос предупреждает: это смерть!

— У-люю!.. У-люю!.. — хрипло опять кричит Мищенко, и из мутных сумерек показывается Геннадий. Он шатается, с трудом передвигает ноги, ветер силится свалить его в снег. Мы бросаемся к нему, тормошим, трясем.

— Надо петь, бегать, немного играть, мороз будет пугаться, — советует Афанасий, закутывая свое худое, промерзшее насквозь тело в старенькую дошку и выбивая челюстями дробь.

Наконец-то нам удается выбраться к скалам. Тут оказался снег тверже и идти стало легче. Мы немного повеселели. Все кричим какими-то дикими голосами, пытаемся подпрыгивать, но ноги не сгибаются в суставах, и мы беспомощны, как тюлени на суше.

К ночи пурга усилилась, стало еще холоднее. Нас встречает гулом старая тайга, разлохмаченная бурей. Никакой надежды отогреться. Тело прошивает колючая стужа. Состояние безразличия все сильнее овладевает нами. Нарты цепляются за деревья, упряжные ремни рвутся, но ни у кого нет сил связывать их. Кое-как дотащились до поляны.

Густая тьма сковала ущелье. Уныло гудит тайга; как знамение чего-то недоброго, беспрерывно слышится треск падающих деревьев. Мы в таком состоянии, что дальше не в силах продолжать борьбу. Только огонь вернет нам жизнь. Но как его добыть, если пальцы окончательно закоченели, не шевелятся и не смогут зажечь свечку? Все молчат, и от этого становится невыносимо тяжело.

Афанасий стиснутыми ладонями достает из-за пояса нож, пытается перерезать им упряжные ремни, чтобы отпустить оленей, но ремни затвердели, нож падает на снег… Я с трудом запускаю руку в карман, пытаясь омертвевшими пальцами захватить спичечную коробку, и не могу. Неужели конец? Нет, подожди, смерть! Не все кончено!

Василий Николаевич ногой очищает от снега сушник, приготовленный вчера проводниками для костра, и ложится вплотную к нему. Мы заслоняем его от ветра. Он, зажимая между рукавицами спичечную коробку, выталкивает языком спички, а сам дрожит. Затем подбирает губами с земли спичку и, держа ее зубами, чиркает по черной грани коробки. Вспыхнул огонь. Василий Николаевич сует его под бересту, но предательский ветер гасит огонь. Снова вспыхивает спичка, вторая, третья — и все безуспешно.

— Проклятье!.. — цедит Мищенко сквозь обожженные губы и выпускает из рук коробок. Костра не предвиделось, и слово «проклятье» прозвучало смертным приговором.

Стужа становилась все более ощутимой. Выхода нет. Но и не сдаваться же! Я топчусь на месте, молочу руками по бедрам, тепло не возвращается, и не рассеивается тревога. Холод растекается по телу неукротимой болью. Смутные мысли о близости смерти не отступают от меня…

Первым сдается Николай. Подойдя к нартам, он пытается, видимо, достать постель, но не может развязать веревку, топчется на месте, шепчет как помешанный невнятные слова и медленно опускается на снег. Его тело сжимается в комочек, руки по локоть прячутся между скрюченными ногами, голова уходит глубоко в дошку. Он ворочается, как бы стараясь поудобнее устроить свое последнее ложе. Ветер бросает на него хлопья холодного снега, сглаживает рубцы одежды. Еще минута — и его прикроет сугроб.

— Встань, Николай, пропадешь! — кричит властным голосом Геннадий, пытаясь поднять его.

Мы приходим на помощь, но Николай отказывается встать. Его ноги беспомощны, как корни сгнившего дерева. Руки ослабли, по открытому и обмороженному лицу хлещет ветер.

— Бу-ми… Пропадаю… — шепчет он.

Общими усилиями поднимаем Николая, усаживаем на нарту. Никто не знает, что делать без огня. Афанасий, с трудом удерживая закоченевшими руками топор, подходит к упряжному оленю. Пинком ноги он заставляет животное повернуть к нему голову. Удар обуха приходится по затылку. Олень падает. Эвенк носком топора вспарывает ему живот и, припав к окровавленной туше, запускает замерзшие руки глубоко в брюшную полость. Лицо Афанасия вскоре оживает, теплеют глаза, обветренные губы шевелятся.

— Хорошо, идите грейте руки, потом огонь сделаем! — кричит эвенк, прижимаясь лицом к упругой шерсти животного.

Пурга усилилась. Частые раскаты обвалов потрясают стены ущелья. Афанасию удается зажечь спичку. Вспыхивает береста, и огонь длинным языком скользит по сушнику. Вздрогнула сгустившаяся над нами темнота. Задрожали отброшенные светом тени деревьев. Огонь, разгораясь, с треском обнимает горячим пламенем дрова…

Какое счастье огонь! Только не торопись! Берегись его прикосновения, если тело замерзло и кровь плохо пульсирует. Огонь жестоко наказывает тех, кто не умеет пользоваться им. Мы это знаем и не решаемся протянуть к нему скованные стужей руки, держимся поодаль. В такие минуты достаточно глотнуть теплого воздуха, чтобы к человеку вернулась способность сопротивляться.

К костру на четвереньках подползает Николай и бессознательно лезет в огонь. Его вдруг взмокшие скулы зарумянились, зашевелились собранные в кулаки пальцы.

Василий Николаевич и Геннадий стаскивают с Николая унты, растирают снегом ноги, руки, лицо. Потом поднимают его и заставляют бегать вокруг костра. Афанасий ревет зверем, у него зашлись пальцы.

А костер, взбудораженный ветром, сыплет искры в темноту. Рядом лежит олень, скрюченный муками, с открытыми глазами. На их стеклянной поверхности торжествующе пляшет огненное пламя.

Только через час нам удается устроиться на привал: поставить палатку, наколоть дров, затопить печь. Собаки Бойка и Кучум, хотя и привыкли к холоду, на этот раз не выдержали и попросились на ночь к нам.

Мы долго не можем прийти в себя. Острой болью стучит пульс в ознобленных местах, кисти рук пухнут, болит спина. Тепло все еще вызывает тупую боль. Лица у всех обмороженные. У Николая на ступнях вздулись белые пузыри. Сон наваливается непосильной тяжестью. Ложимся без ужина. В последние минуты я думаю о Трофиме и его товарищах. Трудно поверить, что, заблудившись в этих горах, да еще без палатки, можно было спастись от такой беспощадной стужи. Неужели непогода надолго задержит нас под перевалом?

Как бы ты ни устал, в пургу спишь чутко. Тело отдыхает, а слух сторожит, глаза закрыты, но будто видят. Тихо зевнул Кучум, и я проснулся, расшевелил в печке угли, подбросил щепок, дров. Мутным рассветом заползает к нам утро. В горах бушует ветер, трещит, горбатясь, лес, с настывших скал осыпаются камни.

В палатке снова накапливается тепло. Все встают. Закипает чайник, пахнет пригоревшим хлебом.

— Перевал был близко, да с той стороны ни один палка для костра нету, только камень, в пургу сразу пропадешь, — говорит Афанасий, наливая в чашку горячий чай.

— Пурга здесь часто бывает? — спрашиваю я.

— Хо… Когда человек сюда приходит, Джугджур шибко сердится. — Афанасий оставляет чай, калачом складывает босые ноги и достает кисет. Долго набивает трубку табаком.

— Старики так говорят: когда-то близко море люди не жили, и никто не знал про него. Пришел аргишем к горам охотник. Долго он ходил, искал перевал, но нигде не нашел проход, кругом скалы, камень, стланик. «Однако, это край земли, нечего тут делать, вернусь в тайгу», — думал он и стал вьючить оленей.

«Зачем, охотник, приходил сюда?» — вдруг слышит он голос.

«Хо… Ты кто такой, что спрашиваешь?»

«Я — Джугджур».

«Не понимаю, лучше скажи, что ты тут делаешь?»

«Море караулю, ветру дорогу перегораживаю».

«А я куту[2] ищу — густую тайгу, зверя, рыбу. Но не знаю, где найду».

«Я покажу, — сказал Джугджур, — а за это ты направишь ветер на восход солнца. Видишь, он сделал меня голым!»

«Хорошо», — сказал охотник. Андиган[3] дал Джугджуру.

Вдруг впереди перевал образовался, за ним глаз видит большое море и дорогу к нему. Повернул охотник оленей и пошел к морю. Чум поставил на берегу, рыбу ловил жирную, птицу стрелял разную, много-много добывал морского зверя. Куту нашел охотник, а про андиган совсем забыл. Вот и мстит Джугджур человеку за обман, не хочет за перевал пускать, пургу на людей посылает. Слышишь, как сердится?..

Медленно тянутся скучные дни и ночи. Мы безвыходно находимся в палатке. Я стараюсь гнать от себя мрачные мысли о затерявшихся людях: после такой пурги мало надежды разыскать их в живых. А над Джугджуром продолжает гулять ветер. Снежный смерч властвует над ущельем.

На третий день после полудня Бойка и Кучум оживились, стали потягиваться, зевать. У Афанасия развязался язык.

— Собака погоду чует. Его нос маленький, а хватает далеко. Надо идти олень смотреть. Где копанину[4] найдем, не знаю.

Одевшись потеплее, они с Василием Николаевичем вышли из палатки и вернулись с хорошими вестями.

— За горами небо видно, скоро пурга кончится.

В полночь действительно ветер стих. После непродолжительного снегопада унеслись куда-то и тучи. Все успокоилось и, казалось, погрузилось в длительный сон. Только изредка доносились до слуха скрипучие шаги оленей да иногда потрескивали старые лиственницы, как бы выпрямляясь после бури.

Не дождавшись утра, забарабанил голодный дятел. Угораздило его начать день у нашего жилья — всех разбудил! Когда же я вышел из палатки, за скалистыми вершинами разгоралась заря. На реке весело перекликались куропатки. Напятнала по свежей перенове[5] белка, настрочили мелкими стежками мыши. А здесь недавно пробежал, горбя спину, соболь. Лиса надавила пятаков возле зарезанного оленя. Под скалою пересвистывались рябчики. Наголодавшиеся за три дня обитатели тайги чуть свет на кормежке. Каким чудовищным испытаниям подвергается их жизнь в этих холодных и неприветливых горах!

Пока готовили завтрак, проводники пригнали оленей. Через час мы покинули спасшую нас стоянку.

После пурги Джугджурский хребет сиял белизной только что выпавшего снега. Он был величественным и по-прежнему суровым. Кругом тишина. Улеглись обвалы. На дне ущелья не всколыхнутся заиндевевшие деревья. Кажется, стужа сковала даже звуки.

Поднимались мы быстро. Брошенные на подъеме нарты оказались занесенными снегом. Пока их откапывали и приводили в порядок упряжь, я ушел вперед.

На перевале задержался. Позади лежало глубокое ущелье, обставленное с боков исполинскими скалами. А дальше и ниже, в узкой рамке заснеженных гор, виднелась темная тайга, покрывающая дно Алдоминской долины.

На юго-запад от перевала открывалась неширокая панорама удивительно однообразных горных вершин — пологих, пустынных. Только слева из-за ближнего откоса седловины виднелись мощные нагромождения черных скал главного Джугджурского хребта. Там где-то и Алгычанский пик.

На перевале я увидел небольшое сооружение, сложенное из камней. Это была урна. Четыре плиты, установленные на широком постаменте, служили чашей. Я выбрал из нее снег. Чего только не было в этой чаше! Пуговицы, куски ремней, гвозди, спички, металлические безделушки, цветные лоскутки, гильзы, кости птиц, стланиковые шишки…

Пока я рассматривал содержимое чаши, подошел обоз. Возле урны караван остановили. Афанасий сорвал с головы несколько волосков и бросил их в чашу. Николай достал из кармана десяток мелкокалиберных патрончиков и, выбрав из них один, тоже опустил в чашу.

— Для чего это? — спросил его Василий Николаевич.

— Так с давних пор заведено. Каждый человек, который идет через перевал и хочет вернуться обратно, должен что-нибудь положить, иначе Джугджур назад не пропустит.

— Ты хитер, парень! Почему же положил негодный патрончик с осечкой?

Николай добродушно рассмеялся.

— Джугджур не видит, немножечко обмануть можно, — ответил он, доставая из ниши, сделанной в постаменте, ржавую железную коробку.

— Тут много всяких писем. Кто, куда, зачем ходил, кого обидел Джугджур — все написано.

Коробка была старинного образца, из-под чая, наполненная доверху разными бумажками.

Я развернул одну из самых пожелтевших. Она была исписана неразборчивым детским почерком и читалась с трудом. «Джугджур, зачем угнал наших оленей, теперь мы должны вернуться домой пешком, сами тащить нарты, может, в школу скоро не попадем. Сыновья Егора Колесова». В другой записке было написано: «Не годится, Джугджур, так делать, ты десять дней не пускал нас через перевал, холод посылал на нас, и мы выпили много спирта, который везли Рыбкоопу. Как рассчитываться будем? Нехорошо!» Под текстом были четыре неразборчивые подписи. Датирована 1939 годом.

Среди многочисленных записок я увидел знакомую бумагу, которой пользуются геодезисты для вычислительных целей, и был удивлен. Это оказалась записка наших товарищей, работавших в прошлом году на Джугджурском хребте. «Перестань дурить, Джугджур! Взгляни на свою недоступную вершину, на ней мы выложим каменный тур. Ты побежден! Васюткин, Зуев, Харченко, Евтушенко».

Пока мы читали записи, Николай достал из другой ниши круглую банку, в которую проезжие складывали монеты. Он высыпал их себе на полу дохи и, присев на снег, стал считать.

— Двадцать… сорок… пять… рублей…

К нему подошел Афанасий, лукавым взглядом стал следить за счетом. А Николай сиял. Шутка ли, горсть денег! Он высыпал обратно в банку щербатые и потертые монеты, остальные сложил в ладонь и потряс ими в воздухе.

— Спасибо, Джугджур, на пол-литру есть! Дай бог тебе еще сто лет прожить!

Видимо, издавна стоит эта урна, храня легендарную историю Джугджурского хребта. Кто ее установил, кто вынес сюда плиты? Афанасий, будто угадав мои мысли, стал рассказывать:

— У того охотника, который первый кочевал к морю, родились сын и дочь, — так говорят наши старики. Когда сын вырос, отец навьючил много добра — тэри[6] и послал сына за хребет в тайгу жену себе искать. Дорогу рассказал ему правильно, но сын не вернулся. Однако, беда случилась, решил отец, и послал на розыски дочь. Много ездила она, долго искала, пока не попала на перевал. Видит, кости оленей лежат, пропавший тэри, от брата никаких следов. Стала звать, много ходила по горам, плакала. Вдруг слышит голос Джугджура:

«Суликичан, — так звали ее, — не ищи брата. Человек обещал направить ветер на восход солнца и обманул меня, за это я превратил его сына в скалу. Видишь, она стоит всегда в тумане выше и чернее остальных».

Взглянула Суликичан и узнала брата.

«Джугджур, — сказала она, — верни брата в его чум. Что хочешь возьми за это».

Джугджур молчал, все думал, потом сказал:

«Хорошо. Сделай из тяжелых камней чашу, положи в нее самое дорогое для тебя, и пусть все люди, которые идут через перевал, кладут часть своего богатства. Когда чаша наполнится, я верну человеку сына».

Согласилась Суликичан, вынесла на перевал тяжелые камни, сложила чашу и бросила в нее самое дорогое — свою косу. С тех пор каждый охотник, который идет через перевал к морю и обратно, что-нибудь кладет в чашу. Однако до сих пор не удалось ее наполнить. Ждет Джугджур, сердится, а Алгычан все спит.

— Как ты сказал, Алгычан? — переспросил его Василий Николаевич.

— Да. Идите сюда все. — И старик повел нас на склон седловины. — Видите большую скалу? Смотрите хорошо. У нее есть лоб, нос, губы. Это Алгычан, сын охотника. Джугджур сделал его скалой.

— Да ведь мы же идем к Алгычану! — сказал я.

— Хо… Как люди могли ходить наверх, гора шибко крутой! — удивился Афанасий.

Не задерживаясь больше, мы спустились к оленям и тронулись в дальнейший путь.

На дне перевальной седловины находится большое озеро продолговатой формы. Возле него ни единого деревца, ни кустика. Только груды россыпей, сползающих с крутых гольцов.

Миновав седловину, караван свернул влево. Ехали без дороги. Наш путь вился крутыми зигзагами по отрогам. То мы взбирались на плоскогорья, то спускались на дно безжизненных ущелий и все ближе подбирались к Алгычану.

У последнего спуска задержались. Перед нами возвышался Алгычанский пик. Я достал бинокль. Природа постаралась придать этому гольцу грозный вид. Он представлял собою нагромождение колючих скал, собранных на одну вершину. На его крутых откосах ни россыпей, ни снега. Были видны только следы недавних обвалов, да у подножия какие-то руины, которые делали подход к пику недоступным. Голец издали действительно напоминал мертвого великана.

— А где же пирамида? — спросил, обращаясь ко мне, Василий Николаевич. — Виноградов, кажется, сообщал, что она была построена.

— Пирамиды нет, но тур стоит, — ответил я, рассматривая в бинокль вершину Алгычанского пика. — В самом деле, куда же девалась пирамида?

— Если она была построена, то кому понадобилось свалить ее? — размышлял Василий Николаевич.

У кромки леса люди с оленями задержались, чтобы заготовить дров, а я ушел вперед.

Палатка наших товарищей стояла у подножия гольца. Она была погребена под снегом, и, если бы не шест, установленный Виноградовым при посещении гольца, трудно было бы отыскать ее среди многочисленных снежных бугров. Я с трудом прорыл проход и влез внутрь. Палатка сохранила жилой вид: всюду были разбросаны вещи, которыми, казалось, только что пользовались, в кастрюле было даже нарезано мясо для супа. Все это подтверждало мысль Виноградова, что люди ушли ненадолго и какое-то несчастье не позволило им вернуться в свой лагерь.

Когда пришел обоз, на вершинах гор уже лежал пурпурный отблеск вечерней зари. Медленно надвигалась ночь, окутывая прозрачными сумерками ущелье. Мы с проводником взялись за устройство лагеря, а Василий Николаевич с Геннадием решили полностью откопать палатку Королева. Когда ужин сварился, я пошел за ними.

— Кажется, мы напали на след, — сказал Василий Николаевич. — Тут вот под снегом веревки нашли, кайла, гвозди, цемент, к тому же и вся посуда здесь, даже ложки. Думаю, они работу закончили, спустили сюда часть груза с гольца и пошли за остальным.

— Тогда куда же девалась пирамида? — спросил я.

Он в недоумении пожал плечами.

— Не знаю, но искать их надо только на подъеме к пику. Место тут узкое, никуда не свернешь, да и заблудиться негде.

Длинной показалась ночь у Алгычана. В палатке тепло. Тихо кипела вода в чайнике. Из темноты доносились сонные звуки и шорох случайного ветра.

— Слышите, гром, что ли? — сказал вдруг Василий Николаевич, приподнявшись.

До слуха долетел отдаленный взрыв, на вершине что-то откололось и, дробясь о шероховатую поверхность гольца, покатилось вниз.

— Обвал… — прошептал Геннадий.

Мы вышли из палатки. Казалось, лопались скалы, рушились утесы и сползали с вершин потоки камней. Можно было поверить, что проснулся легендарный Алгычан и сбрасывает с себя гранитные оковы.

Через несколько минут гул стих. Но где-то еще скатывались одинокие глыбы, сотрясая ударами скалы.

— Скорее всего наши погибли под обвалом… — Вздохнул Василий Николаевич, взглянув на меня.

Он подтвердил мои мысли.

Время подкрадывалось к полуночи. В печке потрескивали гаснущие угли. Палатку сторожил холод. Василий Николаевич лежал на шкуре с закрытыми глазами, плотно сжав губы. В его руке не угасала трубка. Геннадий, забившись в угол, сидел, ссутуля спину, над кружкой давно уже остывшего чаю. Что-то нужно сказать, отвлечь всех от мрачных мыслей. Но язык будто онемел, слова вылетели из памяти. А от тишины еще тяжелее на душе…

Прежде всего нужно было обследовать подножие Алгычана. Василий Николаевич идет влево от нашей стоянки, намереваясь проникнуть в наиболее недоступную северную часть гольца, где скалы отвесными стенами поднимаются к главной вершине. Там, вероятно, скопилось много лавинного снега, в нем, быть может, ему удастся обнаружить обломки упавшей с пика пирамиды. Я иду вправо. Хочу по гребню подняться как можно выше и обследовать цирки, врезающиеся в голец в юго-западной стороне. В лагере останется Геннадий. Он установит рацию. Нас давно ждут в эфире и, конечно, беспокоятся.

В котомку кладу бинокль, теплое белье, меховые чулки, свиток бересты для разжигания костра и дневной запас продуктов для себя и Кучума.

От лагеря я сразу стал подниматься на гребень. Хорошо, что у меня лыжи подшиты сохатиным камусом, они легко скользят по затвердевшему снегу и совершенно не сдают даже на очень крутом подъеме. Кучум идет на длинном поводке. Он горячится, рвется вперед и почти выносит меня на первый взлобок.

Достаю бинокль и внимательно рассматриваю склоны гор, но нигде не видно ни следа, ни каких-либо иных признаков присутствия людей.

Иду дальше. Гребень покрыт густой щетиной торчащих из-под снега острых камней. Впереди громоздятся высокие террасы склонов Алгычана. Всюду россыпи, местами лежат глыбы упавших скал. Подбираюсь к каменным столам, торчащим, словно истуканы, по краю гребня, и, не найдя там прохода, останавливаюсь.

Справа подо мной небольшой цирк с миниатюрным озерком у самого края. Стенки цирка не очень крутые, и их снежная поверхность исчерчена постоянно скатывающимися камнями. За противоположной стеною, судя по рельефу, должно быть обширное углубление, но мне его не видно.

Кучум, усевшись возле меня, смотрит куда-то в пространство и длинными глотками втягивает воздух. Видимо, что-то доносит еле уловимый ветерок, изредка налетающий снизу. Я просматриваю склоны Алгычана. Солнечный свет широким потоком ворвался в цирк. На снежной поверхности обозначились морщинки, бугры, рубцы передувов, и совершенно неожиданно среди них я увидел следы. Они вошли в цирк снизу, обогнули озерко и исчезли неровной стежкой за соседним гребнем. «Кто мог бродить здесь?» — подумал я, надеясь открыть причины загадочного исчезновения людей.

Нужно было спуститься к следу, но как? По стенке цирка — круто, к тому же снег там заледеневший, местами торчат острые камни. На лыжах — опасно. Лучше вернуться назад и пойти в цирк снизу.

Пока я размышлял, Кучум вдруг заволновался, выпрямился и, бросив беспокойный взгляд на соседний гребень, замер. Хотя человек и обладает зрением лучшим, чем у собаки, все же я ничего там не заметил. Но Кучум возбужден, он громко втягивает в себя воздух и, наконец, бросается в сторону гряды. С трудом сдерживаю разгорячившегося кобеля. Тот упорствует, запускает глубоко в снег когти и делает отчаянную попытку сорваться с поводка.

Мне тоже хочется скорее попасть на соседний гребень и заглянуть в скрытую за ним чащину. Может быть, собака улавливает присутствие людей или дым?

Я пытаюсь преодолеть упрямство Кучума, но тот продолжает рваться вперед. Он здоровый, сильный, и мне на лыжах нелегко справиться с ним. Единственный выход — рискнуть спуститься по стенке на дно цирка. Связываю лыжи и пускаю их вниз. Они скользя, несутся по снежному откосу, то взлетая, то прячась, наконец скрываются где-то в глубине.

Теперь наш с Кучумом черед. Как же затормозить бег, чтобы не разбиться на этой стенке? Вспомнилось детство и ледянка, на которой часто катался с гор. Снимаю телогрейку, усаживаюсь на нее, пропустив рукав между ног, и отталкиваюсь. Вначале Кучум бежит впереди, но скорость нарастает. Собака уже не поспевает за мною, падает, летит кувырком. Я работаю руками и ногами, удерживаю равновесие. Спускаемся с невероятной быстротой. Снизу, сквозь телогрейку, начинает холодить. Но вот и дно цирка. Мы делаем небольшой прыжок и останавливаемся. Кучум встряхивает шубой и садится, а я смеюсь: от телогрейки остались только рукава да ворот, на брюках — большая дыра. Холод щиплет обнаженное тело. Хорошо, что в шапке всегда имеется иголка с ниткой. Накладываю латку на брюки и продолжаю путь.

Пересекаю чащу и поднимаюсь на гребень. Кобель торопится. Над нами яркое солнце. Воздух потеплел. Ни одной птицы не видно, и ничто не напоминает о близости живых существ. Только шорох лыж да тяжелое дыхание собаки нарушают покой гор.

Едва мы преодолели подъем, как Кучум снова взбудоражился.

Спускаюсь ниже. До слуха вдруг доносится стук камней. Кто-то удаляется от нас косогором. Собака вытягивается в струнку, готовая броситься на звук. Вот что-то мелькнуло, из-за крутизны вырывается стадо снежных баранов и на наших глазах уходит влево, к скалам. Я приседаю. Кучум не шевелится, следит, как они прыгают с камня на камень. Затем, оглянувшись, смотрит на меня, как бы спрашивая, почему я не стреляю. А бараны, отбежав метров двести, вдруг остановились и, повернув головы в нашу сторону, замерли.

Их семь. Все рогачи, толстые, длинные, на низких ногах. На фоне серых камней они кажутся почти белыми. Мгновение — и животные пугливо бросаются дальше. До слуха снова долетает стук камней. Через сто метров бараны снова останавливаются, потом бегут дальше, и так, небольшими рывками, с остановками, они уходят от нас. Добравшись до скал, звери вытягиваются в одну линию, скачут с карниза на карниз, по уступам и, забираясь все выше и выше, исчезают в щелях.

«Вот они, красавцы, обитатели бесплодных гор!» — думаю я, еще долго находясь под впечатлением неожиданной встречи. Какие чудесные скалолазы! Я смотрю на нависшие серые громады, и не верится, что по ним только что пробежало стадо снежных баранов.

Продолжая поиски, я внимательно осматриваю дно цирка, склоны хребта, хорошо видимые с того места, где мы стоим. Нигде никаких признаков людей.

Обследовав дно впадины и соседнюю долину, собирающую ручейки с юго-западных склонов Алгычана, я ни с чем вернулся в лагерь. Василия Николаевича еще не было. Меня встретил Геннадий.

— Сколько беспокойства наделала пурга! Трое суток все наши станции дежурят, ищут нас, а мы только сегодня вылезли в эфир, — говорит он.

— Что нового?

— Ничего. Все ждут от нас сообщения.

— Сообщать-то пока нечего…

Василий Николаевич вернулся поздно вечером, усталый и тоже без результатов.

— Ну и места, будь они прокляты! Скалы да провалы, тут не хитро и сорваться… — И, немного подумав, добавил убежденно: — Видно, ребята где-то промазали и погибли…

Вспомнилось прошлое Трофима

Погибли… Это слово острой болью отдается в сердце. Неужели Королев сознательно погубил себя и своих товарищей? Не надо было отпускать его в горы в таком состоянии. Этого я никогда не прощу себе.

Все спят. Ночь звездная, светлая. Необыкновенная тишина спустилась в ущелье. Ничто не мешает мыслям. Ниточка за ниточкой вяжутся воспоминания. Как во сне, проходит прошлое Трофима: жестокое детство, воровская шайка, крутые повороты, вся его сложная судьба…

В 1931 году мы работали на юге Азербайджана. Я возвращался из Тбилиси в Мильскую степь, в свою экспедицию. На станции Евлах меня поджидал кучер Беюкши на пароконной подводе. Но в этот день уехать не удалось: где-то на железной дороге задержался наш багаж.

Солнце палило немилосердно. Нигде нельзя было найти прохлады.

— Надо пить чай! — советовал Беюкши. — От горячего чая бывает прохладно.

— А если я не привык к чаю?

— Тогда поедем ночевать за станцию, в степь, — предложил он.

Пара изнуренных жарою лошадей протащила бричку по ухабам привокзального поселка, свернула влево и остановилась у арыка. Мы поставили палатку на берегу. Беюкши ушел в поселок ночевать к своим родственникам, а я расположился в палатке.

Не помню, как долго продолжался сон, но пробудился я внезапно, встревоженный каким-то необъяснимым предчувствием, а возможно, лунным светом, проникшим в палатку.

«Не Беюкши ли пришел?» — промелькнуло в голове. Я приподнялся и тотчас же отшатнулся от подушки: к изголовью постели бесшумно спускалось лезвие бритвы, разделяя на две части глухую стенку палатки. Пока я соображал, что предпринять, в образовавшееся отверстие просунулась голова, затем рука, и в ее сжатых пальцах блеснула финка. Возле меня, кроме чернильницы, ничего не было, и я, не задумываясь, выплеснул ее содержимое в лицо бродяги.

— Зануда, еще и плюется! — бросил тот, отскакивая от палатки.

Через минуту в тиши лунной ночи смолкли торопливые шаги.

Уснуть я больше уже не мог. Малейший шорох заставлял настораживаться: то слышались шаги, то топот. В действительности же возле палатки никто больше не появлялся.

Утром мы получили багаж, позавтракали в чайхане и тронулись в далекий путь. Лошади легко бежали по пыльному шоссе. Над равниной возвышались однообразные холмы. Кругом низкорослый ковыль, местами щебень. И только там, куда арыки приносят свою драгоценную влагу, виднелись полоски яркой зелени.

Проехав километров пять по шоссе, мы неожиданно увидели возле кювета группу беспризорников.

— Стой! — крикнул я кучеру и спрыгнул с брички. — Ты резал палатку? — спросил я одного из них.

Беспризорники вскочили и скучились на краю дороги, словно сросшиеся дубки. Подбежал Беюкши.

— Где морду вымазал в чернилах, говори? — крикнул он, и в воздухе взметнулся кнут.

— Не смей! Убью! — заорал старший из ребят, поднимая над головой Беюкши костыль.

Кнут, описав в воздухе дугу, повис на поднятом кнутовище. Беспризорник стоял на одной ноге, удерживая другую, больную, почти на весу. Он выпрямился, повернулся лицом ко мне и уже с пренебрежительным спокойствием добавил:

— Я резал, а лезть должен был он, Хлюст, но трогать его не смей, слышишь? — И он гневно сверкнул глазами.

— Что, выкусил? — прохрипел Хлюст, выглядывая из-за спины защитника и ехидно улыбаясь.

Лицо у него было маленькое, подвижное, нос тонкий, длинный, бекасиный, глаза озорные, и казалось, вот-вот с его губ сорвется еще что-то дерзкое. Чернила угодили ему в нос и полосами разукрасили щеки.

Я рассмеялся, и какую-то долю минуты мы молча рассматривали друг друга. Это были совсем одичавшие мальчишки, старшему едва ли можно было дать шестнадцать лет. Он стоял сбоку от меня, заслоняя собою остальных и опираясь на костыль. Его черное, как мазут, тело прикрывалось грязными лохмотьями. Больная нога перевязана тряпкой, на голове лежали прядями нечесаные волосы. Но в открытых глазах, в строгой линии сжатых губ, даже в продолговатом вырезе ноздрей чувствовалась решимость защитника.

— Чего же ты не бьешь? — спросил он меня с тем же пренебрежением.

— Гайка слаба, ишь бельмы выкатил! — засмеялся Хлюст, передразнивая Беюкши.

— Ты мне смотри, бродяга! — заорал тот гневно и шагнул вперед.

— Говорю, не смей! — Хромой, отбросив костыль, выхватил из рук Хлюста финку и встал перед Беюкши.

Тот вдруг прыгнул к нему, свалил на землю и поволок на шоссе. Остальные ребята, оробев, отскочили за кювет. Я подобрал упавший нож.

— Вот сдадим тебя в сельсовет, будешь знать, как резать палатку. И за нож ты мне ответишь, — говорил, заикаясь в гневе, Беюкши, втаскивая парня в бричку.

Мы поехали, а трое чумазых мальчишек остались у дороги.

Наш пассажир лежал ничком в задке брички, между тюками, поджав под себя больную ногу. Из растревоженной раны сквозь перевязку сочилась мутная кровь и по жесткой подстилке скатывалась на пыльную дорогу.

— Тебе больно? Перевязку не делаешь, запах-то какой тяжелый. Подложи вот… — сказал я, доставая брезент.

Беспризорник вырвал его из моих рук и выбросил на дорогу. Беюкши остановил лошадей.

— Чего норовишь? Приедем в поселок, там живо усмирят. Мошенник! — злился он.

Я поднял брезент, и мы поехали дальше. Беспризорник продолжал лежать на спине, подставив горячему солнцу открытую голову. Трудно было догадаться, от каких мыслей у него временами сдвигались брови и пальцы сжимались в кулаки. Он тяжело дышал, глотал открытым ртом сухой и пыльный воздух. «А ведь в нем бьется человеческое сердце, молодое, сильное», — подумал я, и мне вдруг стало больно за него. Почему этот юноша отшатнулся от большой, настоящей жизни, связался с финкой, откуда у него столько ненависти к людям?

— Тебя как звать?

— Всяко, — ответил он нехотя, — кто шпаной, а другие к этому имени еще и подзатыльник прибавляют.

— А мать как называла?

— Матери не помню.

— Под какой кличкой живешь?

Он не ответил.

В полдень мы подъехали к селению Барда. Беспризорник вдруг заволновался и стал прятаться за тюки. В сельсовете никого не оказалось — был выходной день.

— Слезай, да больше не попадайся! — скомандовал Беюкши.

— Дяденька, что хотите делайте со мной, только не оставляйте тут! — взмолился беспризорник.

— Наверное, кого-нибудь ограбили? — спросил я.

Он утвердительно кивнул головой. Что-то подкупающее было в этом юношеском признании. Мне захотелось приласкать юношу, снять с него лохмотья, смыть грязь и, может быть, вырвать его из преступного мира. Но эти мысли тут же показались слишком наивными. Легко сказать, перевоспитать человека! Одного желания слишком мало для этого. И все же, сам не знаю почему, я предложил Беюкши ехать дальше.

— А куда его?

— Возьмем с собой в лагерь.

— Что вы! — завопил он. — Еще ограбит кого-нибудь, а то и убьет. Ему это ничего не стоит.

— Куда же он пойдет больной, без костылей? Вылечим, а там видно будет. Захочет работать — останется, человеком сделаем.

Беюкши неодобрительно покачал головою, тронул лошадей. За поселком мы свернули с шоссе влево и поехали проселочной дорогой, придерживаясь южного направления.

Беспризорника, видимо, не очень устраивало наше намерение увезти его с собою в степь. В гневе, от сознания собственной беспомощности, парень гнул шею, доставал зубами рукав рубашки и рвал его. На мои вопросы отвечал враждебным молчанием.

А мне захотелось помириться с ним. Что-то необъяснимо привлекательное почудилось мне и в округлом лице, обожженном солнцем, и в темно-серых, скорее вдумчивых, чем злобных, глазах, прятавшихся под пушистыми бровями. Плотно сжатые губы и прямо срезанный подбородок свидетельствовали о волевом характере парня.

Только на второй день он разрешил мне перевязать ногу. Сквозная пулевая рана была запущена до крайности. Я не спросил, кто стрелял в него и где он получил эту рану. И вообще решил не проявлять любопытства к его жизни, будто она совсем не интересовала меня.

На четвертый день мы приехали в лагерь. Вокруг лежала безводная степь, опаленная июльским солнцем. Ни деревца, ни тени.

В палатках душно. Местное население летом предпочитало уходить со скотом в горы, и от этого равнина казалась пустынной.

Беспризорник дичился, отказывался от самых элементарных удобств. С нами почти не разговаривал. Жил под бричкой с Казбеком — злым и ворчливым кобелем. Спал на голой земле, прикрывшись лохмотьями. По всему было видно, что он не собирался расставаться с жизнью беспризорника и надеялся уйти от нас, как только заживет рана.

Жители лагеря относились к беспризорнику как к равному. Ему сделали костыли, и он разгуливал между палатками или выходил на курган, под которым стоял лагерь, и подолгу смотрел на север. Нетрудно было догадаться, о чем думал парнишка, всматриваясь в мутную степную даль. Тогда он напоминал мне раненую птицу, отставшую от своей стаи во время перелета. Возвратившись с кургана, он обычно ложился к Казбеку и долго оставался грустным.

Однажды, перевязывая ему рану, я, как бы между прочим, сказал:

— Нужно смыть грязь, видишь, рана не заживает, можешь остаться калекой.

Он ничего не ответил.

Со мною в палатке жил техник Шалико Цхомелидзе. Мы согрели воды, приготовили мочалку, мыло, ножницы. Трудно было мириться с тем, что наш пленник, видимо, никогда не мылся и его лицо и руки были покрыты мазутно-черной грязью. Но по тому, как парнишка следил за нашими приготовлениями, было ясно, что он окажет сопротивление.

Так и случилось.

— Раздевайся! — предложил Шалико, расстилая перед ним брезент.

Он дико покосился на него, цепко схватился руками за колесо брички и отрицательно замотал головою.

— Говорю, раздевайся, или… — И мы вдвоем стащили с него лохмотья, положили его на брезент.

Спина у него была исписана швами давно заживших ран. Но нам было не до расспросов, хотя интересно было узнать, что это за шрамы. Беспризорник сопротивлялся как мог, брыкался, ревел и не успокоился до конца процедуры. В нем жил протест ко всему культурному, злобный протест.

— Да ты, оказывается, не брюнет, а блондин и симпатичный парень, — сказал Шалико, выливая ему на голову остатки воды.

Это был действительно симпатичный парень.

Утром товарищи сделали балаган, и беспризорник переселился туда вместе с Казбеком.

Несколько позже в минуты откровенности он сказал мне свое имя: его звали Трофимом. У юноши зарождалось ко мне доверие, очень пугливое и, вероятно, бессознательное. Я же старался держаться с ним как равный и, делая вид, что мне безразлична его жизнь, осторожно, шаг за шагом входил в его внутренний мир. Захотелось сблизиться с этим огрубевшим парнем, зажечь в нем искорку любви к труду. Но это оказалось очень трудным делом даже для всего нашего дружного коллектива. Он тосковал по своим товарищам, по беспризорной жизни и не скрывал этого от нас.

Я много думал, чем соблазнить его, отвлечь от этих мыслей, вырвать из преступной среды. Вспомнилось, как в его возрасте мне страшно хотелось иметь ружье, как я завидовал своим старшим товарищам, уже бегавшим по воскресеньям на охоту за зайцами. Я тогда считал за счастье, если они брали меня с собой хотя бы в роли болельщика.

Придя вечером с работы, я достал патронташ, нарочно на глазах у беспризорника зарядил патроны и выстрелил в цель.

— Пойдем, Трофим, со мной на охоту. Тут недалеко я видел куропаток.

Он кивнул утвердительно головой и встал. Рана на ноге так затянулась, что парень мог идти без костылей.

— Бери ружье, а я возьму фотоаппарат, сделаем снимки.

Он настороженно покосился на меня, но ружье взял, и мы не торопясь направились к арыку. Шли рядом. Парень будто забыл про больную ногу, шагал по-мужски твердой поступью, в глазах — нескрытый восторг. Кажется, так вот и я был захвачен на первой охоте, когда мне доверили ружье.

Скоро подошли к кустарнику, показались зеленые лужайки, протянувшиеся вдоль арыка. Я взял у Трофима ружье, зарядил его, отмерил тридцать шагов и повесил бумажку.

— Попадешь? — спросил я. — Ты когда-нибудь стрелял?

Он отрицательно покачал головою.

— Попробуй. Бери ружье двумя руками, взводи правый курок и плотнее прижимай ложу к плечу. Теперь целься и нажимай спуск.

Глухой звук выстрела разбудил степь. Рядом с мишенью вздрогнул куст, и Трофим, поняв, что промазал, смутился.

— Для первого выстрела это хорошо. Стреляй еще раз, только теперь целься не торопясь. Ружье нужно держать так, чтобы планка не была видна, а только мушка, ты и наводи ее на бумагу.

Трофим долго целился, тяжело дышал и наконец выстрелил. От удачи его мрачное лицо слегка оживилось.

Мы пошли вдоль арыка.

— Если понравится тебе охота, я подарю ружье, научу стрелять.

— Зря беспокоитесь, к чему оно мне? А ружье надо будет — не такое достану.

В это время чуть ли не из-под ног выскочил крупный заяц. Прижав уши, он легкими прыжками стал улепетывать от нас через лужайку. Я выстрелил. Косой в прыжке перевернулся через голову, упал, но справился и бросился к арыку. А следом за ним мчался Трофим. В азарте он прыгал через кусты, метался, как гончая, за раненым зайцем, падал и все же поймал. Подняв добычу, беспризорник побежал ко мне.

— Поймал! — кричал он, по-детски торжествуя.

Я пошел навстречу. Парнишка вдруг остановился, бросил зайца. Словно кто-то невидимой рукой смахнул с его лица радость. Он дико покосился на меня. В сжатых губах, в раздутых учащенным дыханием ноздрях снова легла непримиримость. Я ничего не сказал, поднял зайца, и мы направились в лагерь. Трофим, прихрамывая, шел за мною. Иногда оглядываясь, я ловил на себе его взгляд.

В этот день Трофим отказался от ужина, забился в угол балагана и до утра не показывался.

Помню, закончив работу, мы готовились переезжать на новое место. Рана у Трофима зажила. Иногда, скучая, он собирал топливо по степи, носил из арыка воду, но к нашим работам не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства.

Утром в день переезда случилась неприятность. Ко мне в палатку с криком ворвался техник Амбарцумянц.

— У меня сейчас стащили часы. Я умывался, они были в кармане брюк, вместе с цепочкой, и, пока я вытирал лицо, цепочка оказалась на земле, а часы исчезли.

— Кто же мог их взять?

— Не заметил, но сделано с ловкостью профессионала!

— Вы, конечно, подозреваете Трофима?

— Больше некому.

— Это возможно… — принужден был согласиться я. — Но как он мог решиться на такую кражу, заранее зная, что именно его обвинят в ней?

Неприятное, отталкивающее чувство вдруг зародилось во мне к Трофиму.

— Скажите Беюкши, пусть сейчас же отвезет его в Агдам. Когда они отъедут, задержите подводу и обыщите его.

Амбарцумянц вышел. Против моей палатки у балагана сидел Трофим, беззаботно отщипывая кусочки хлеба и бросая их Казбеку. Тот, неуклюже подпрыгивая, ловил их на лету, и Трофим громко смеялся. В таком веселом настроении я его видел впервые. «Не поторопился ли я с решением? А вдруг не он?» Мне стало неловко при одной мысли, что мы могли ошибиться. Ведь тогда он опять уйдет в свой преступный мир. Рассудок же упорно подсказывал, что часы украдены именно им, что смеется он не над Казбеком, а над нашей доверчивостью. И все же, как ни странно, желание разгадать этого человека, помочь ему стало еще более сильным. Я вернул Амбарцумянца и отменил распоряжение.

— Потерпим еще несколько дней его у нас. А часы найдутся на новой стоянке. Не бросит же он их здесь, — сказал я.

Лагерь свернули, и экспедиция ушла далеко в глубь степи. Впереди лениво шагали верблюды, за ними ехал Беюкши на бричке, а затем шли и мы вперемежку с завьюченными шпаками. Где-то позади плелся Трофим с Казбеком.

Новый лагерь принес нам много неприятностей. Началось с того, что пропал бумажник с деньгами, на следующий день были выкрадены еще одни часы. Все это делалось с такой ловкостью, что никто из пострадавших не мог сказать, когда и при каких обстоятельствах случалась пропажа.

Наше терпение кончилось. Нужно было убрать беспризорника из лагеря.

Но прежде чем объявить ему об этом, мне хотелось поговорить с Трофимом по душам. Я уже привязался к этому беспризорнику, был уверен, что в нем живет смелый, сильный человек, и, возможно, бессознательно искал оправдания его поступкам.

— Ты украл часы и бумажник? — спросил я его.

Он утвердительно кивнул головой и без смущения взглянул на меня ясными глазами.

— Зачем ты это сделал?

— Я иначе не могу, привык воровать. Но мне не нужны ваши деньги и вещи, возьмите их у себя в изголовье, под спальным мешком. Если я не буду каждый день упражняться, пальцы загрубеют… Это моя профессия. — Он шагнул вперед и, вытянув худую руку, показал мне свои тонкие, можно сказать изящные, пальцы. — Я кольцом резал шелковую ткань на людях, не задевая тела, а теперь с трудом вытаскиваю карманные часы. Отпустите меня к своим. Тут мне делать нечего. Да и они не простят мне…

В палатке собрались почти все работники экспедиции.

— Если ты не оценил нашего отношения к тебе, не увидел в нас своих настоящих друзей, то лучше уходи, — сказал я решительно.

Трофим заколебался. Потом вдруг выпрямился и окинул всех независимым, холодным взглядом. Нам все стало понятно. Люди молча расступились, освобождая проход, и беспризорник не торопясь вышел из палатки. Он не попрощался, даже не оглянулся. Так и ушел один, в чужих стоптанных сапогах. Кто-то из рабочих догнал его и безуспешно пытался дать ему кусок хлеба.

Как только Трофим исчез за степным миражем, люди разорили его балаган, убрали постель и снова привязали Казбека к бричке. В лагере все стало по-прежнему.

Теплая ночь окутала широкую степь. Дождевая туча лениво ползла на запад. Над Курою перешептывался гром. В полночь хлестнул дождь. Вдруг послышался отчаянный лай собаки.

— Вы не спите? Трофим вернулся, — таинственно прошептал дежурный, заглянув в палатку.

Мы встали. Шалико зажег свечу. Полоса света, вырвавшегося из палатки, озарила беспризорника. Он стоял возле Казбека, лаская его худыми руками.

— Не мокни на дожде, заходи, — предложил я, готовый чуть ли не обнять его.

— Отдайте мне Казбека, — произнес он усталым голосом и нерешительно вошел в палатку.

С минуту длилось молчание. «Зачем он вернулся?» — думал я, пытаясь проникнуть в его мысли. Дежурный вскипятил чай, принес мяса и фруктов, Трофима угощали табаком.

— Оставайся с нами, хорошо будет, мы не обидим тебя, — сказал Шалико.

— Говорю — не останусь! Нечего мне тут делать!

— Пойдешь воровать, резать карманы? Долго ли проживешь с такой профессией?

— Я не собираюсь долго жить, — ответил он, пряча свой взгляд.

Шалико вдруг схватил его за подбородок и повернул к свету.

— А ведь не за Казбеком ты вернулся, по глазам вижу. Не хочется тебе уходить от нас. Вот что, Трофим. Мы завтра собираемся в разведку, пойдем на Куринские плавни на несколько дней. С собою берем ружье, удочки, будем там между делом охотиться на диких кабанов, стрелять фазанов, куропаток, ловить рыбу. Будем жарить шашлык и спать возле костра. Нам нужно взять с собою Казбека, вот ты и поведешь его. Согласен?

Трофим не смотрел на Шалико, но слушал внимательно, даже забыл про еду.

— А насчет пальцев, чтобы они у тебя не загрубели, проходи практику тут, у нас, разрешаем. Тащи что хочешь, упражняйся. Ну как, согласен?

Трофим молчал, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, будто отгоняя от себя неприятные мысли.

— А как вернемся, отдадите Казбека? — неожиданно спросил он.

— Да он твой и сейчас. Значит, договорились?

Утром Трофим не ушел из лагеря. Он сидел возле палатки мрачный, подавленный. Это была не внутренняя борьба, а только раздумье над чем-то неясным, еще не созревшим, но уже зародившимся в нем. Видимо, впервые почувствовал беспризорник человеческую ласку. С ним разговаривали как с равным, его не презирали.

Отряд Шалико Цхомелидзе уходил к Куре поздним утром. Над степью висела мгла. Было жарко и душно. Трофим шел далеко позади, ведя на поводке Казбека. Шел неохотно, как будто не понимая, зачем все это ему нужно.

Из плавней Трофим вернулся повеселевшим. Он и внешне ничем не был похож на беспризорника: с лица смылась мазутная грязь, и теперь по нему яснее выступили рябинки, волосы распушились и побелели, глаза как бы посветлели. Сатиновая рубашка была перехвачена вместо пояса веревочкой. За плечами висел рюкзак. Мы готовы были пожать друг другу руки, поздравить с успехом. Но Трофим не хотел поселиться в палатке.

Вечером рабочие долго играли в городки. Трофим же отказался принять участие в игре. Сидя возле балагана, он казался совсем чужим, безразличным ко всему окружающему. Но когда среди играющих завязывался спор, парень сразу настораживался, приподнимался, и тогда в нем можно было узнать настоящего болельщика.

Была уже ночь, когда лагерь угомонился. В палатку заглянула одинокая луна. Кругом было так светло, будто не ночь, а какой-то необыкновенный день разлился по степи. Вдруг до слуха долетел странный звук, словно кто-то ударил по рюшке. Я осторожно выглянул и замер от неожиданности: Трофим один играл в городки несколько поодаль от палаток. Воровски оглядываясь, он ловким взмахом бросал палку, и рюшки, кувыркаясь, разлетались по сторонам. Парень собрал их и, довольный, вернулся в балаган.

В Трофиме, как и в каждом из нас в этом возрасте, жило неугомонное желание поиграть, порезвиться. Но в той среде, откуда пришел он, всякие забавы считались недостойным занятием, вся мальчишеская энергия тратилась на воровские дела.

Утром меня разбудил громкий разговор.

— Ну и черт с ним! Волка сколько ни корми, он все в лес смотрит.

— Что, Трофим сбежал? — спросил кто-то.

— Ушел. И Казбека увел.

— Когда же?

— Ночью. Хитрая бестия! Чего ему было тут не жить? Рану залечили, нянчились с ним больше месяца, чуть ли не из соски кормили, а как дошло до работы — пружина ослабла. Ишь, на собаку польстился!

В ноябре мы переехали в Муганскую степь и разбили свой лагерь возле кургана Султан-Буд. Над равниной проносились стаи северных птиц; гусей, уток, куликов. Появились дрофы. Степь то и дело взрывалась шумом крыльев спугнутых стрепетов. Днем и ночью не умолкал крик прилетающих на зимовку птиц.

За работой время проходило незаметно. Мы совершали длительные походы в самые глухие места равнины и все реже вспоминали о Трофиме.

Срочные дела заставили меня выехать в Баку. Перед возвращением в экспедицию я пошел на Шайтан-базар — один из самых старинных и популярных в Баку. Каждый приезжий считал своим долгом побывать здесь, отведать пети[7] или купить восточных сладостей. Базар поражал обилием фруктов и овощей, пестрой толпой, заполняющей узкие проходы, криком торгашей, от которого долго шумело в ушах. Подчиняясь людскому потоку, я попал в мясные ряды и случайно оказался в гуще разъяренной толпы. Люди кричали, ругались, грозили кому-то расправой. Затем я увидел, как женщины ворвались в лавчонку и буквально выбросили через прилавок толстенного мясника. Его начали бить сумками, кулаками, бросали в него куски мяса. Он стоял, прикрывая лицо руками, и вопил, вздрагивая жирным телом. К нему прорвалась маленькая женщина. Она в ужасе подняла руки и стала просить у людей пощады мяснику.

Я кое-как выбрался из толпы, но у первого прохода увидел беспризорников и остановился. Хватаясь за животы, они дружно и с такой откровенностью смеялись, что могли заразить любого человека. «Что им так смешно? — подумал я и подошел ближе. — Да ведь это Хлюст!..» Он тоже узнал меня с первого взгляда. Маска смеха мгновенно слетела с его лица. Парнишка выпрямился и предупредительно толкнул локтем соседа справа. Тот повернул голову.

— Трофим! Здравствуй! — воскликнул я, обрадованный неожиданной встречей.

Он вскинул на меня темно-серые глаза, да так и замер.

— Что ты здесь делаешь? — неожиданно вырвалось у меня.

Он неловко улыбнулся и покосился на стоявшую рядом девчонку-беспризорницу.

— Вчера мясник Любку побил, за это мы натравили на него людей, пусть помнут немного.

Толпа затихла. Я взглянул на Любку и вспомнил, что однажды Трофим произнес ее имя. Любке было лет шестнадцать. Она дерзко смотрела на меня, пронизывая черными глазами. Что-то приятное, даже чарующее было в ее бронзовом продолговатом лице. Тонкая и стройная фигурка девушки прикрывалась старым латаным платьицем неопределенного цвета. На шее висели бусы из янтаря, цветного стекла, монет и других безделушек. Они еще более подчеркивали ее сходство с цыганкой.

Беспризорница стояла, перекосив плечи, вытянувшись во весь рост. Она была юна, но в ее непринужденной позе, в миловидном лице и даже небрежно расчесанных волосах сквозила самоуверенность девчонки, знающей себе цену. Молчаливая, гордая, она внимательно рассматривала меня, небрежно разгребая песок пальцами босой ноги.

— За что же он вас побил? — спросил я ее.

— Хе! За что нас бьют? За то, что беспризорники, — бойко ответил за нее Хлюст и вдруг улыбнулся. — А мы у него не в долгу!

И он кивнул головою на толпу.

— Заступились за вас?

— Ну да, заступятся! — бросил он пренебрежительно. — Сами придумали. Украли у железнодорожника здоровенного кабана и продали по дешевке этому мяснику. Он и рад. А хозяину мы сказали, что мясник его кабана зарезал. Вот из него и выбивают барыши. Гляньте, гляньте, он даже плачет! — и Хлюст громко рассмеялся.

— Пусть не трогает наших, — процедил Трофим.

С минуту помолчали. Толпа расходилась. Толстый мясник сидел возле своей лавчонки и плакал навзрыд, а маленькая женщина прикладывала к его голове мокрый платок.

— А где же Казбек?

— Он с нами живет в карьерах, растолстел… — ответил Хлюст.

Мне хотелось о многом спросить Трофима, но разговор не клеился.

— Вы где живете? — спросил он меня, оживившись.

— Я сегодня уеду вечером тбилисским поездом. Приезжайте все к нам в гости к Султан-Буду. И вы, Люба.

— Трошка, пошли! — повелительно бросила девчонка и, демонстративно повернувшись, направилась к боковому проходу.

Ушел и Трофим.

Хлюст посмотрел на меня и, хитро щуря левый глаз, сказал:

— Оставайся, дяденька, у нас, работать научим, жить будем во как! Покажи-ка пальцы!

Он взглянул на мои руки и, пренебрежительно оттопырив нижнюю губу, отправился следом за своими. Мальчишка не шел, а чертил босыми ногами по пыльной дороге и, скользя между прохожими, успевал на ходу всех рассматривать. «Ну и хлюст!» — подумал я.

Я уезжал из Баку, досадуя на себя, что не сумел переломить Трофима.

Поезд отходил. На перроне было безлюдно. Вдруг из-за багажного склада вынырнула подозрительная фигура, осмотрелась и побежала вдоль вагонов, заглядывая в окна. Я сразу узнал Трофима. У него в руках был небольшой сверток. Видимо, он искал меня. Но поезд набирал скорость, я не успел окликнуть Трофима, и он отстал.

В ту ночь я долго не мог заснуть. Перед глазами стоял Трофим на краю перрона со свертком в руках. Я почувствовал какую-то ответственность за его будущее. В той среде, где он жил, были свои законы, свои понятия о честности и о людях. Проявление задушевных качеств к тем, кто находился за чертой заброшенных подвалов, карьеров, ям, считалось там величайшим позором. Трофим перешагнул этот закон, пришел к поезду… Что же делать? Вернуться, разыскать и забрать его с собой? Но тут же предо мною вставали его спутники — дерзкий Хлюст и красивая Любка, видимо, имевшая большое влияние на Трофима.

Экспедиция, закончив работу в Муганской степи, перебазировалась в Дашкесан — горный армянский поселок. Мы жили на станции Евлах, ожидая вагоны для погрузки имущества и лошадей. Как-то вечером сидели у костра.

— Чья-то собака пришла, не поймать ли ее? — сказал один из рабочих, глядя в темноту.

Все повернулись. Метрах в тридцати от нас стоял большой пес. Он вытягивал к нам голову, нюхая воздух, и, видимо уловив знакомый запах, добродушно завилял хвостом.

— Да ведь это Казбек!

Я подбросил в костер охапку мелкого сушника. Пламя вспыхнуло, и в поредевшей темноте позади собаки показался Трофим. Он подошел к костру, окинул всех усталым взглядом.

— Здравствуйте! Хотел искать вас в степи, да вот палатки увидел и пришел.

Мы молча осматривали друг друга. На лице Трофима лежала немая печать пережитого несчастья. Он стоял перед нами доверчивый и близкий…

Была полночь. В палатке давно погасли свечи. Вдруг я почувствовал чье-то прикосновение.

— Вы спите?

— Это ты, Трофим?

— Я. У вас нет кокаина? Дайте немного, на кончик ножа, слышите?.. — И его голос дрогнул.

— Что с тобой, Трофим?

— Все кончено. Нет больше Ермака. Я бежал к вам. Дайте мне кокаина, мне бы только забыться…

Мы переехали в Дашкесан и полностью отдались работе. Трофим робко и недоверчиво присматривался к новой жизни. Захваченный воспоминаниями или внутренними противоречиями, парень обнимал Казбека и до боли тискал его или молча сидел, с грустью глядя на всех.

Мы должны были противопоставить его прошлому что-то сильное, способное увлечь юношу. Надо было отучить его нюхать кокаин, приучить умываться, носить белье, разговаривать с товарищами и, самое главное, равнодушно смотреть на чужие чемоданы, бумажники, часы. Хорошо, что экспедиция состояла из молодежи, в основном из комсомольцев, чутких, волевых ребят. Они с любовью взялись за воспитание взрослого ребенка.

Между мною и Трофимом завязалась дружба. Я по-прежнему не проявлял любопытства к его прошлому, веря, что у каждого человека бывает такое состояние, когда он сам ощущает потребность поделиться своими мыслями с близкими.

Однажды я упаковывал посылку. В лагере никого не было, дежурил Трофим.

— Кому это вы готовите? — спросил он.

— Хочу матери послать немного сладостей.

— У вас есть мать?

— Есть.

Он печально посмотрел мне в глаза.

— А у меня умерла… Мы тогда переезжали жить к бабушке. Отца не помню. Мать заболела в поезде и померла на станции Грозный. Нас с сестренкой взяли чужие… Сестренка скоро умерла, а меня стали приучать к воровству. Сначала я крал у мальчишек, с которыми играл. Если попадался на улице, били прохожие, ни больше доставалось дома. Били чем попало, до крови и снова заставляли красть. Когда я приносил ворованные вещи, меня пытали, не скрыл ли я чего, и снова били. Я научился работать пальцами в чужих карманах, выбирать в толпе жертву, притворяться… В школу не пустили. Потом я сошелся с беспризорниками, убежал к ним и стал настоящим вором. Мне никогда не было жалко людей, никогда! Вы посмотрите! — И он вдруг, разорвав рубашку, повернулся ко мне спиной. — Видите шрамы? Так меня учили воровать!

…Шли дни, месяцы. Мы продолжали работать в Дашкесане и все больше привязывались к Трофиму. Он платил нам искренней дружбой, но открывался скупо, неохотно. Как-то нам нужно было получить в Ганджинском банке по чеку десять тысяч рублей. Все были заняты, и я послал Трофима. Помню, как сейчас, он уезжал верхом на серой, невзрачной лошаденке, и, когда скрылся из виду, меня вдруг обуяла тревога. А что, если он не вернется? И действительно, в назначенный день Трофим не приехал. Через день в лагерь прибежала его лошадь без седла и узды. Все так и решили: парень сбежал. В ночь я велел Беюкши запрягать лошадь. Не помню, как мы проехали в темноте по очень крутой и извилистой горной дороге, идущей от поселка Дашкесан.

Рассвет застал нас на равнине. На полях уже были сжаты хлеба, Беюкши поторапливал лошадей. Как только прояснело, впереди показался человек с узелком в руках… Это был Трофим.

Стало стыдно перед ним. Мы остановились.

— Вы куда едете? — удивился он.

— В Ганджу. Меня вызывают к прямому проводу, — ответил я, пытаясь скрыть истинную причину.

Он отрицательно покачал головой и улыбнулся:

— Нет, вы думали, что я сбежал… Напрасно беспокоитесь. Мне ведь некуда уходить, а деньги ваши я не возьму… Мне непривычно на лошади, я отпустил ее, а сам иду пешком. Так безопаснее.

Мы все же поехали в Ганджу. Всю дорогу меня не покидало чувство неловкости.

Спустя месяц, осенью, мы провожали на действительную службу Пугачева. Все, кроме Трофима, подарили на память Пугачеву какую-нибудь безделушку. В хозяйстве у Трофима еще ничего не было. Он увязался со мной на станцию Ганджа, куда я отправился провожать призывника. Мы не поспели к очередному поезду и вынуждены были сутки дожидаться следующего. На вокзале было душно, пришлось поставить близ станции палатку. Трофим долго отсутствовал.

— И я тебе принес подарок, — сказал он взволнованно, подавая Пугачеву карманные часы. — Хороши? Нравятся? Вспоминать будешь!

— Где ты их взял? — спросил я, встревоженный догадкой.

— На базаре, — ответил он гордо, будто перед ним стояли его прежние товарищи. — Знаете, и бумажник был в моих руках, да отобрал, стервец, — торопился он поделиться с нами. — Стоят два армянина, разговаривают, будто век не видались, я и потянул у одного из кармана деньги. Откуда-то подошел здоровенный мужик, цап меня за руку! «Ты, — говорит, — что делаешь, сукин сын?» — «Молчи, пополам», — предложил я ему. Он отвел меня в сторону, отобрал деньги и надавал подзатыльников. Я тут же сказал армянину, свалил все на мужика, ну и пошла потеха…

— Для чего ты это сделал, Трофим? — спросил я, не на шутку обеспокоенный его поведением. — Бери часы, и пойдем в милицию. Пора кончать с воровством.

— Что вы, в милицию! — испугался он. — Лучше я найду хозяина и отдам ему. Только на базаре будут бить. Страшно ведь, уже отвык…

Я настоял, однако, на своем. В милиции пришлось подробно рассказать о Трофиме. Впервые, слушая свою биографию, он, сам того не заметив, поотрывал на рубашке пуговицы.

Следователь подробно записал мои показания, допросил Трофима. Случай оказался необычным. Справедливость требовала оставить преступника на свободе, и, пока я писал поручительство за него, между следователем и Трофимом произошел такой разговор:

— Будешь еще воровством заниматься?

— Не знаю… Хочу бросить, да трудно. С детства привык.

— Ты где до экспедиции проживал?

— В Баку.

— Городской, значит. С кем ты там работал?

— Жил с беспризорниками.

— Ермака знаешь? Он ведь главарь у вас!

Трофим вдруг насторожился, выпрямился и, стиснув губы, упрямо посмотрел поверх следователя куда-то в окно. Пришлось вмешаться в разговор.

— Я ведь сказал вам, что парнишка уже год живет в экспедиции, поэтому вряд ли он что-либо скажет о Ермаке.

— Он знает. У них только допытаться нужно…

Следователь вышел из-за стола и, подойдя к Трофиму, испытующе заглянул ему в глаза. Мелкие рябинки на лице Трофима от напряжения заметно побелели. Видимо, невероятным усилием воли он сдерживал себя.

— Молчишь — значит знаешь! Говори, где скрывается Ермак?! — уже разгневанно допытывался следователь.

Трофим продолжал невозмутимо смотреть в окно. Следователя явно бесило поведение парня. Он бросил на пол окурок, размял его сапогом, но, поборов гнев, наигранно спокойно сказал:

— Все равно найдем Ермака. Он от нас не уйдет, а тобой надо бы заняться. Видимо, добрый гусь. Не зря ли вы ручаетесь за него, ведь подведет, — добавил он, обратившись ко мне.

— Не подведу, коль в жизнь пошел, — ответил за меня Трофим с достоинством и покраснел, может быть оттого, что еще не был уверен в своих словах.

— Ты только шкуру сменил, а воровать продолжаешь. Так далеко не уйдешь, — сказал следователь, принимая от меня письменное поручительство и часы.

Мы распрощались, и я с Трофимом вышел на улицу. Над станционным поселком плыло раскаленное солнце, затянутое прозрачной полумглой. Давила духота. По пыльной улице сонно шагал караван верблюдов, груженных вьюками.

— Когда же ты покончишь с воровскими делами? — спросил я Трофима.

Он посмотрел на меня доверчиво.

— Я-то покончил, а вот руки мои не могут отвыкнуть шарить по чужим карманам. Мне стыдно перед вами.

— Это хорошо, если стыдно. Скажи, кто такой Ермак, про которого спрашивал следователь.

— Был такой беспризорник… Его давно ищут…

— Где же он?

— Никто не знает.

Мы проводили Пугачева. Трофим весь этот день оставался замкнутым.

К сожалению, это был не последний случай воровства.

В 1932 году наша экспедиция вела геотопографические работы на курорте Цхалтубо. Мы с Трофимом возвращались в Тбилиси. На станции Кутаиси ждали прихода поезда. Трофим оставался у вещей, а я стоял у кассы. Необычно громко распахнулась дверь, и в зал ожидания ввалился, пошатываясь, мужчина. Окинув мутными глазами помещение, небрежно кивнув головой носильщику, он поставил два тяжелых чемодана возле Трофима.

— Билет!.. Батуми!.. — пробурчал вошедший, не взглянув на подбежавшего носильщика, и вытащил из левого кармана брюк толстую пачку крупных ассигнаций.

Носильщик ушел, а мужчина, подозрительно взглянув на Трофима, уселся на чемодан и стал всовывать деньги обратно в карман. Но это ему не удавалось. Углы кредиток так и остались торчать из его кармана. Мужчина был пьян. Он тер пухлыми руками раскрасневшееся лицо, мотал усатой головой, отбиваясь от наседавшей дремоты, но не устоял и уснул. Вижу, Трофим заволновался, стал подвигаться к спящему все ближе и ближе, а сам делает вид, что тоже дремлет. Одно мгновение, и я стоял между ним и деньгами.

— Гражданин, слышите, гражданин, у вас выпадут деньги!

— Что ты пристаешь, места тебе нет, что ли?! — пробурчал спросонья тот. — Ну и люди!

— Приберите деньги! — настаивал я.

— Ах, деньги… — вдруг спохватился он, вскакивая и энергично заталкивая кредитки в карман.

Я повернулся к Трофиму. Он сидел бледный, с искаженным лицом. Из прикушенной губы сбегали на подбородок одна за другой капельки крови. Наши взгляды сошлись. Мы так понимали друг друга, что не было необходимости в словах… Но я не должен был вообще умолчать об этом случае. Уже в поезде, оставшись наедине с ним, я сказал:

— Зачем, Трофим, ты сделал мне сегодня больно?

— Вы мне верите? — вдруг спросил он, окинув меня искренним взглядом. — Я деньги вернул бы грузину, они мне не нужны. Виновата привычка. Знаю, нехорошо поступаю, но куда мне идти с таким прошлым?..

Трофим никуда не ушел. Он окончательно прижился у нас, освоился с лагерной обстановкой, с общежитием. Правда, ранее привыкнув к острым ощущениям, к дерзостям, он долго не мирился с затишьем. Но время сделало свое дело. Труд постепенно заполнил образовавшуюся в душе Трофима пустоту. В характере парня пробуждались черты доброго, отзывчивого товарища, и он заслуженно стал гордостью всего коллектива. Но прошлое еще напоминало Трофиму о себе.

Мы делали карту Ткварчельского каменноугольного месторождения. Шел 1933 год. Я собирался ехать в отпуск, проведать мать. Все уже было готово к отъезду. Ждали машину. Кто-то из провожавших сообщил, что видел Трофима с беспризорниками. Меня всегда беспокоили такие встречи, и я немедленно отправился на розыски.

Трофим оказался около подвесного моста через реку Гализгу. С ним были молодой парень и Любка. Я остановился, не зная, что предпринять. Любка заметно подросла. Черты ее лица стали еще выразительнее. Она в упор смотрела на Трофима, потом вдруг шагнула к нему и, развернувшись, хлестнула рукою по щеке, раз, второй, третий. И все звонче, яростнее. Она была бесподобна в гневе! И вдруг все в ней погасло. Она отошла от Трофима, упала на канатные перила и заплакала.

«Нет, это уже не дружба. Это настоящая любовь», — подумал я, живо представив себе, какая опасность грозит Трофиму.

Тот подошел к ней, положил руку на плечо, но не сказал ни слова.

— Не хочешь вернуться? Уйди, продажная сволочь! — крикнула Любка, вскакивая и торопливо поправляя на голове косынку. Она хотела еще что-то сказать, но захлебнулась от злости. Оттолкнув Трофима, девушка схватила за руку парня, сидевшего рядом, и пошла с ним, легко скользя ногами по настилу. Уходила гордая, красивая.

Трофим бросился догонять их. Он бежал по раскачивающемуся мостику, хватался за канат и наконец остановился.

Я подошел к нему, загородив проход. Под нами пенистыми бурунами неслась Гализга. Вдали виднелись заснеженные вершины Кавказского хребта. Это было осенью. Леса пылали золотым отливом.

— Ты любишь ее? — спросил я, прерывая молчание.

Легкий румянец покрыл лицо Трофима.

— Я уговаривал ее остаться у нас. Да разве она бросит свое дело! Грозит мне, если не вернусь…

— Как она узнала, что ты здесь?

— Через беспризорников. После бегства Ермака из Баку там теперь Любка всеми руководит. Второй раз приехала.

— Об этом ты мне не говорил, а ведь обещал ничего не скрывать. Чем же Любка грозит?

— Она все может сделать…

— Ты хотел уйти с ней?

Трофим молчал. Видно, трудно ему было противостоять настойчивости такой властной и красивой девчонки. Что же делать? Не ехать в отпуск я не мог. Оставить Трофима одного было рискованно. Решил взять его с собой.

Он запротестовал. Ему, несомненно, хотелось еще встретиться с Любкой. Но я проявил настойчивость, и вечером того же дня мы с ним находились на теплоходе «Украина».

Моя мать знала о Трофиме из писем, и он не был для нее безразличен. Когда же мы приехали и она увидела его, загорелась к этому юноше настоящей материнской любовью. А сколько заботы было! Трофиму за обедом лучший кусочек положит, и горбушку припасет, и сливок холодных, и початок молодой сварит — все для него, как для самого младшего сына. Парень, бывало, уснет, а она усядется у его изголовья, наденет очки и начнет штопать носки, белье, да так и задремлет.

Во время отпуска Трофим сдружился с моей маленькой дочкой Риммой и племянницей Ирой. Странно было наблюдать за этим взрослым человеком, впервые попавшим в общество детей. Рассказывать им ему было нечего. Он не знал никаких игр, никогда не строил домики, не играл в прятки. Дети же необъяснимым чутьем все это угадали с первой встречи. И чего они только не делали с ним! То он был конем, на котором они путешествовали по двору, то петухом, и тогда его «кукареку» раздавалось чуть ли не на всю улицу. Играл он с увлечением, будто пытался восполнить утраченное детство.

Иногда, набегавшись, дети усаживались возле Трофима и рассказывали ему о Коньке-горбунке, о богатырях, о Красной Шапочке. Перед ним открывался сказочный мир, о котором он никогда не слышал…

О прошлом он и теперь не любил рассказывать и только в минуты откровенности, когда мы оставались с ним наедине, вспоминал какой-нибудь случай из беспризорной жизни. Иногда говорил и о Ермаке. Это имя, как мне казалось, всегда для него являлось олицетворением мужества.

Мы переехали в Сибирь и вели большую, интересную работу по созданию карт малоисследованных районов. Трофим возмужал, но не отличался хорошим здоровьем. Годы, прожитые в подвалах, и злоупотребление кокаином не дали молодому организму как следует окрепнуть. Трофим побывал с нами на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, в Саянах, на Севере.

В 1941 году он ушел добровольцем на фронт. Война разлучила нас на пять лет, но экспедиция осталась для него родным домом. Он присылал нам проникновенные письма и всегда вспоминал в них как самое светлое первую нашу встречу у дороги в лагерь в Мильской степи. Ко времени демобилизации Трофим стал членом партии, имел звание капитана танковых войск. Нас он разыскал на Нижней Тунгуске и полностью отдался работе.

Как быстро пролетели годы! Ему ведь уже перевалило за тридцать лет.

Однажды мы с ним вечером засиделись в палатке.

— Не пора ли тебе, Трофим, жениться? Посмотри-ка, сколько у нас хороших девушек, — сказал я ему.

— Это не мои невесты.

— Неужели ты еще не забыл Любку?

— Нет. Да и не хочу забывать.

Спустя несколько лет, осенью, мы отдыхали с ним в Сочи. С возрастом у него все больше крепла любовь к детям. Стоило Трофиму появиться на пляже, как ребятишки тотчас окружали его. Играя с детворой, он сам превращался в ребенка. «Дядю Трошу» знали даже на соседних пляжах.

Как-то к Трофиму подошел бойкий мальчонка лет четырех, в новеньких голубых трусиках, и серьезно потребовал покатать его.

— А у тебя проездной билет есть? — спросил Трофим.

— Есть, — ответил тот уверенно и исчез среди загоравшей публики.

— На, — сказал он, возвратившись, и с гордостью подал фабричную этикетку, видимо от своих новых трусиков.

— Билет-то, кажется, просроченный, — пошутил Трофим. — Как тебя зовут?

— Трошка, — ответил мальчик бойко.

— Трошка?! — удивился тот, и лицо его вдруг стало грустным. Ему, вероятно, вспомнилось теперь уже далекое прошлое, заброшенные подвалы, трущобы. Овладев собой, он сказал: — Садись! Тезку покатаю бесплатно!

Мальчик, довольный, влез на спину Трофиму, обнял пухлыми ручонками за шею, и «конь», окруженный детворой, побежал по гальке вдоль берега. Только сказал он неуверенно, вяло, словно отяжелел.

А следом бежала женщина и кричала:

— Трошка!.. Трошка!..

Трофим вдруг остановился.

— Это мама меня зовет, — сказал мальчик, слезая с «коня» и устремляясь к матери.

Женщина и Трофим встретились взглядами, да так и замерли.

— Неужели Любка?!

— Трошка!.. — воскликнула та, бросаясь к нему.

Море дохнуло прохладой. Ленивая волна пробежала по гальке. Над пляжем беззаботно кружились крикливые чайки. Трофим и Любка стояли молча, держась за руки. Они могли так много сказать друг другу, но слова словно выпали из памяти. Какой безудержный прилив счастья должен испытать человек, когда он спустя много-много лет после томительных страданий встретил друга, к которому так долго хранил чувство любви и во имя которого переживал одиночество!..

Любка смотрела в открытые глаза Трофима. Она угадала все и смело потянулась навстречу.

Над морем плыло раскаленное солнце. В потоке расплавленных лучей серебрились крылья чаек. Жаркий ветерок нехотя скользил по пляжу. Детвора расходилась.

— Здравствуйте, Люба! — сказал я, протягивая ей руку.

Она покосилась на меня и, всматриваясь, пыталась что-то вспомнить.

— Ах, это вы! Неужели с тех пор вместе?

— Да, с тех пор мы вместе.

— Нина Георгиевна, — отрекомендовалась она, и мы пожали друг другу руки. — Любка — это было не мое имя.

Мы с Трофимом занимали комнату в санатории «Ривьера». Вечером в тот же день Нина Георгиевна пришла к нам, и сразу завязался разговор о наших встречах, о прошлом.

Передо мною была женщина лет тридцати. Те же пылкие глаза, тонкие губы и раздвоенный подбородок. На правой щеке чуть заметный шрам, а под глазами уже наметилась сетка морщинок. Во взгляде не осталось прежней девичьей дерзости. Нина Георгиевна была одета просто, но со вкусом. С прямых плеч низко спадало шелковое платье, перехваченное в талии тоненьким пояском. Обнаженные полные руки лоснились от загара. Крупные локоны черных густых волос спускались на смуглую шею.

— Могла ли я когда-нибудь поверить, что дерзкая девчонка Любка, профессиональная воровка, полюбит людей и труд? После бегства Ермака из Баку я стала заправилой. Мне нравилось командовать мальчишками, меня боялись, слушались. Провинившихся я с наслаждением шлепала по щекам. А теперь страшно подумать, какое терпение проявлял к нам советский народ и чего он только не прощал нам! А сколько раз меня щадил закон! Но все кончилось тюрьмой. Глупая была, и там задавала концерты, да еще с какими вариациями! Позже люди надоумили бросить все и жить, как все живут. Из тюрьмы вышла — не знаю, куда идти. Одна. Ни к чему не приспособлена. Поступила на табачную фабрику. И опять люди приласкали меня, определили в школу для взрослых. И словно второй раз родилась. Скоро бригадиром стала, замуж за нашего же инженера вышла. Теперь, когда на душе покой, а вокруг большая интересная жизнь, жутко оглянуться на прошлое. Нет в нем ни настоящего детства, ни радости юношеских дней… Смотрю я на своего маленького Трошку и завидую…

Трофим все свободное от процедур время проводил с нею. Перед отъездом он ходил мрачный. И вот однажды в нашей комнате я застал заплаканную Нину Георгиевну и очень расстроенного Трофима.

— Будьте вы моим судьею, — сказала она, обращаясь ко мне, и в ее голосе послышалось отчаяние. — Я люблю Трофима, но замужем, у меня сын и больной туберкулезом муж. Могу ли я бросить человека, который так много сделал для меня и для которого мой уход равносилен смерти? Трофим не хочет понять, что это было бы бесчеловечно.

— Пойми и ты, Нина, — перебил ее Трофим, — не во имя ли большого чувства к тебе я остался одиноким? Я пронес любовь через годы, бои, бессонные ночи. Пятнадцать лет я берег надежду, что мы встретимся. И теперь ты взываешь к человечности! Разве я также не имею права хотя бы на маленькое счастье?.. Впрочем, решай сама. Я не хочу выпрашивать, я ко многому привык в жизни.

— Ты достоин и счастья, и хорошей семьи, и мне больно выслушивать эти упреки, — сказала Нина, с трудом сдерживая волнение. — Жизнь оказалась куда сложнее, чем мы ее представляли когда-то в подвалах. Я по-прежнему люблю тебя, Трофим. Но я не могу, понимаешь, не могу разрушить семью… И ты не зови меня к себе. Может быть, это по отношению к тебе жестоко, но знаешь ли ты, какими страданиями я заплачу за нашу встречу?!

Она вдруг отошла к раскрытому окну. Плакала молча. А за окном, как и в день их первой встречи, море ленивой волной перебирало гальку и так же серебрились в лучах раскаленного солнца крылья беззаботных чаек.

Мы с Трофимом уехали в Саяны в экспедицию, а Нина Георгиевна вернулась в Ростов к мужу.

Трофим загрустил. Ни горы, ни тайга не веселили его. Работой глушил он свое чувство. Не в меру стал рисковать. А Нина Георгиевна, видимо, решила окончательно порвать с ним. Вот уже год, как она перестала отвечать на письма. Даже на мои.

Тайна Алгычанского пика

Все это вспоминалось мне в ту ночь, когда стало ясно, что Королев со своими людьми погиб. Теперь нам остается разыскать трупы, выяснить причины катастрофы.

На следующий день решили обследовать единственный проход к пику, взобраться на вершину и узнать, куда же исчезла пирамида. А проводники перекочуют ближе к лесу. Там, где мы стоим лагерем, очень крепкий снег, олени не могут копытить и уходят далеко вниз.

На этот раз идем все трое. День обещает быть хорошим. Восход солнца застает нас в пути.

От лагеря лощина сразу сужается и узкой бороздою въедается в голец. Передвигаемся медленно, присматриваясь к волнистой поверхности снега. Но и тут не видно даже признаков недавнего пребывания людей, все сглажено или запорошено выпавшим позавчера снегом.

За последним поворотом лощина неожиданно раздваивается, и мы видим гору грязного снега, смешанного с камнями. Это остатки обвала. Его следы лежат широкой полосой по ребристым террасам Алгычана. Главная масса сдернутого снега и камней слетела в развилку лощины, часть даже перемахнула ее и наростом прилипла к противоположному откосу. Мы молча стоим у застывшей лавины, которая, быть может, стала могильным курганом над близкими нам людьми. Потом тщательно осматриваем снежные глыбы, сжатые гармошкой, поднимаемся на верх обвала и в щели находим рюкзак. В нем гвозди и веревка. Больше ничего… Сомнений не осталось: товарищи погибли. Видимо, их захватила лавина.

— Там вон на скале вроде площадка… Надо бы тур выложить и имена высечь на камне, — говорит Василий Николаевич, кивнув головою в сторону левой скалы.

С минуту длится скорбное молчание.

Затем мы взбираемся на скалу и собираем плиты для могильного тура.

Вдруг снизу долетел выстрел. Нашим следом быстро поднимался человек, таща за собой какой-то груз.

— Никак Афанасий! — сказал Геннадий. — Не случилось ли еще какой беды?

Афанасий, заметив нас, остановился, снова выстрелил и стал махать руками, кричать.

— Люди там!.. Люди!.. — наконец разобрали мы.

— Где? Какие люди? — кричал, в свою очередь, Василий Николаевич.

— На Адгычане, на самом верху.

Мы побежали вниз, падая, кувыркаясь.

— Я же говорил, не такие ребята, чтобы погибнуть! — кричал Геннадий.

Афанасий передохнул и стал рассказывать:

— Как только мы палатку поставили, Николай и говорит: «Смотри, однако, на Алгычане дым!» Я посмотрел — и верно, дым. Вот и побежал сюда. На таборе захватил ящик с продуктами, взял веревок, может, нужно будет.

— Не перед пургой ли курятся сопки? — перебил я его.

— Хо… Я что, дым не знаю? Говорю, люди живут на Алгычане. Надо идти туда, стрелять, пусть услышат. — И, перезарядив ружье, он выстрелил.

Сверху послышался протяжный гул. Меньше чем через минуту он повторился, еще и еще.

Геннадий схватил за плечо Василия Николаевича.

— Слышите, камни бросают? Значит, верно, живы…

Теперь, как никогда, нужно было торопиться к ним, к нашим попавшим в беду товарищам. Никакие препятствия или преграды не могли уже задержать нас.

Мы кинулись вверх. Какая крутизна! Нам бы ни за что не взобраться без специального снаряжения, если бы под нашими ногами не было свежего, еще не заледеневшего снега. Над нами с двух сторон возвышались скалы, а выше виднелись утесы и глыбы разрушенных стен, чудом удерживающихся на склоне гольца. Там-то и зарождаются обвалы, потрясающие Алгычан и сдирающие с гольца зачатки растительной жизни.

День принес тепло. Василий Николаевич шел впереди, отмеряя крутизну мелкими шагами. За ним мы тянули на веревке лыжи с грузом.

— Доберемся вон до того выступа и отдохнем, — подбадривал Василий Николаевич.

Чем выше, тем чаще попадались затвердевшие передувы. Трудно стало выбирать ступени. Ноги скользили, рукам не за что ухватиться.

Наконец мы у уступа, но Василий Николаевич, забыв про обещанный отдых, продолжал карабкаться дальше, торопился, местами полз на животе, оставляя на снегу отпечатки вдавленных пальцев.

— Вон на плиту взберемся, там легче будет… А ну, вперед…

Так, не отдыхая, забыв про усталость, мы взбирались все выше и выше. До пика уже оставалось немного. Но путь неожиданно преградила совершенно отвесная стена снежного надува. Тут только мы догадались, что произошло с людьми на Алгычане.

Обвал, остатки которого лежали на дне лощины, зародился именно здесь. Он оставил отвесную стену надува и отрезал наших товарищей, находившихся на пике. Ни по снежной стене, ни по скалистым бортам щели, да и в других местах нельзя было спуститься. Они остались обреченными на смерть, вдали от жилья, на гольце.

— У-у-гу!.. — закричал Геннадий.

Эхо оттолкнулось от ворчливых скал, скользнуло по откосам в ущелье и, не вернувшись, заглохло.

Через минуту вверху загрохотали камни. Затем донеслись ответные крики. Люди спустили нам камень с запиской, привязанной к тонкой, сплетенной из лоскутков трикотажного белья веревочке.

«Кто вы? — писали они. — Мы геодезисты, нас пятеро, попали в беду, не можем спуститься. Сегодня дожгли последние остатки пирамиды. Помогите, подайте веревку, мы седьмой день голодные, совсем обессилели, есть тяжелобольной. Юшманов».

«Не волнуйтесь, — писал я. — Мы приехали разыскивать вас. Рады, что все живы. Вяжем лестницу, через час подадим конец, закрепите его, и мы поднимемся к вам».

Веревочная лестница без палок оказалась очень неудобной для подъема, но все же нам удалось взобраться наверх. Четверо товарищей поджидали нас у края надува.

Перед нами стояли люди, полностью истощенные, со скуластыми лицами и до того черные, будто обугленные. Глаза у всех ввалились и потускнели, губы высохли. Худое и костлявое тело прикрывали лохмотья полусгоревшей одежды. Никого из них распознать было невозможно.

— На кого же вы, братцы, похожи! — кричал Василий Николаевич, загребая в свои объятия первого попавшегося и прижимая к губам закопченную голову.

Говорили все разом, каждый торопился, излить свои чувства. К обретенным вернулась жизнь, и вершина Алгычана огласилась радостными человеческими голосами.

— А где же Трофим Николаевич? — спросил я, заметив сразу отсутствие Королева.

Все вдруг смолкли.

— Он плохой. Лежит. Думали, сегодняшней ночью умрет, — тихо ответил кто-то из товарищей.

Почему-то казалось, что у Трофима не хватит сил пережить радость, и, стараясь опередить время, я бегу по россыпи меж крупных камней, прилипших к крутому склону пика. Долго ищу жилье. Наверх выходят остальные.

— Вот и наша нора, — сказал Юшманов, показывая на отверстие в сугробе.

Я пролез на четвереньках внутрь. Узкий вход шел глубоко под скалу. Помещение было низкое, темное, изолированное от внешнего мира каменным сводом. К двухметровым слоем заледеневшего снега. Через маленькую дыру в своде просачивался слабый свет. Дыра, видимо, служила и дымоходом. Вскоре глаза привыкли к темноте.

В углу на каменной плите, выстланной мхом, лежал Трофим. Его ноги были завернуты в лохмотья, шея перехвачена ватным лоскутом, на голове шапка. Скрюченное тело прижалось к маленькому огоньку, поддерживаемому лучинками. Он приподнялся на локти, хотел что-то сказать, но хриплый кашель заглушил голос.

— Я узнал вас по шагам, только вы что-то долго поднимались. Думал, не дождусь…

Трофим протянул мне костлявые руки, обтянутые черной морщинистой кожей. Сухими губами он беззвучно хватал воздух. В широко открытых глазах сомнение: он все еще не верил в наш приход.

— Ты успокойся, мы сейчас унесем тебя отсюда, и все будет хорошо.

Его подбородок судорожно задрожал от беззвучных рыданий. Я прижал Трофима к себе и почувствовал, как его горячая слеза прокатилась по моей щеке.

В нору влез Василий Николаевич.

— Сядьте ко мне ближе, согрейте немножко, у меня все заледенело… Думал, не увидимся… — И Трофим в изнеможении опустился на холодную плиту.

Василий Николаевич стащил с него обгоревшие лохмотья и надел свою телогрейку. Я подбросил в огонь пучок лучин. Геннадий и Афанасий принесли продукты. Но Трофим отказался есть. Огнем горело его тело, было слышно, как хрипит у него в легких.

— Пока работали, тепло стояло, бетон в туре хорошо схватился, заканчивали постройку. А оно не тут-то было, случись обвал да захвати нас на пике, когда тут, наверху, не осталось ни веревки, ни топора, ни палатки… — рассказывал он тихо, часто смачивая языком высохшие губы. — Бросились к надуву, но где же там спуститься — отвесная стена. А снег твердый как камень, голыми руками не взять. В одном месте увидели старые следы диких баранов. Обрадовались. Ничего не оставалось, как рискнуть спуститься их следом. Думали, все одно погибать… Ведь ни одежонки на нас, ни куска хлеба, а помощи ждать неоткуда. Разобрали пирамиду, спустили одно бревно к карнизу, где прошли бараны, по бревну спустился туда я. А дальше — пропасть. Звери прошли по выступу, им привычно… А нам нечего и думать. Стал подниматься с карниза — и не могу. Не то оробел или уж очень скользким было бревно… Часа два мучились ребята. Пришлось снять с себя белье, привязаться к бревну, только так и вытащили меня. А пока стоял на карнизе — место там продувное, холодно, — меня и прошило ветром.

Хриплый грудной кашель то и дело прерывал его рассказ. Трофим стонал от боли, поворачивался лицом к стене и подолгу трясся от непрерывного кашля. Мы укрыли его потеплее своей одеждой.

— Что-то надо было делать. Не хотелось сдаваться сложа руки, хотя и не было надежды на спасение, — продолжал свой рассказ Трофим, все так же медленно и прерывисто. — Стали убежище ладить, решили заховаться поглубже в россыпь, под обломки, тут все же затишье, не так берет холод. Работали всю ночь, ребята не растерялись, молодцы, к утру закончили. Лес с пирамиды изломали и камнями раскрошили на лучинки. Развели огонек, и ребята уснули. Меня жаром охватило, как-то нехорошо стало. А наверху ветер разыгрался. Чувствую, дует из угла, где-то щель осталась. Вылез и, пока забивал снегом дыры, ослаб, земля из-под ног выскользнула, перед глазами, показалось, не снег, а сажа. Упал, но все же как-то добрался сюда и вот с тех пор не встаю… Страшной кажется смерть, когда о ней думаешь и когда она не берет тебя, а только дразнит. Ребята сжевали все, что подсильно было зубам. Ели ягель, обманывали желудок. Огонь берегли, спали вповалку друг на друге. Чего только не передумали! Обидно было, что пропадаем без пользы, глупо. — Трофим вдруг стал задыхаться. — Тяжело дышать, колет… В груди колет… Неужели конец?..

— Ты что, Трофим, с чего это ты помирать собрался? Выпей-ка горячего чая, погрей нутро. Легче будет. Я сухарек размочил, пей, — захлопотал возле больного Василий Николаевич.

Трофим приподнялся, взял чашку. Но руки тряслись, чай проливался. Пришлось поить его.

— Хорошо, спасибо, только сухарь как хина… И от чая совсем ослаб. Видно, не жить, — сказал он, сжимая холодными руками грудь.

Его губы дрожали, в глазах боль. Он продолжал говорить тем же тихим голосом:

— Душно мне, отвалите камни, дайте воздуха…

Через полчаса мы одели Трофима и помогли выбраться из норы.

Горы были политы светом щедрого солнца, миновавшего полдень. Из-за прибрежного хребта краешком улыбалось нам светлое облачко.

Трофим попросил вынести его на пик. Туда было всего полсотни метров. Опираясь на тур — четырехгранный бетонный столб, он долго всматривался в синеющую даль необозримого пространства. О чем он думал? О том ли, что эти горбатые хребты, кручи, долины вскоре лягут на карту, что побегут по ней голубые стежки рек, ручейков, зелеными пятнами обозначится тайга? Только никому не прочесть на ней того, что перенес тут с товарищами он, Трофим Королев, во имя этой карты.

Вниз, к стоянке, спустились быстро. В палатке тепло. Василий Николаевич вскипятил воду. Мы обмыли Трофима и уложили в спальный мешок. После всего пережитого он впал в забытье, метался в жару, бредил и непрерывно вздрагивал от затяжного кашля.

Геннадий настойчиво стучал ключом, вызывая свои станции, хотя до назначенного времени оставалось более двух часов. Его упорство закончилось удачей, и в эфир полетела радиограмма:

«Все затерявшиеся живы, находимся в лагере под Алгычаном. Королев в тяжелом состоянии, срочно вызовите к аппарату врача, нужна консультация».

Остальные из пострадавших нуждались лишь в нормальном питании. Почувствовав тепло и присутствие близких им людей, они понемногу стали приходить в себя.

Врачи по признакам определяли у Трофима воспаление легких. Болезнь протекала тяжело. Больной лишь изредка, и то ненадолго, приходил в себя.

Через несколько дней мы снова вынесли на голец строительный лес и воздвигли на пике пирамиду. Стоит она и сейчас на зубчатой громаде Джугджурского хребта как символ победы советского человека.

Болезнь Трофима очень тревожила нас. У него не прекращались одышка и кашель. Температура упорно держалась выше тридцати девяти. Утром и вечером у аппарата появлялся врач и давал советы по уходу за больным. Мы не могли не воздать должное радиосвязи. Как она помогла нам спасти товарищей!

Восьмого апреля мы тронулись в обратный путь к бухте. Теперь дорога нам была знакома, а дни стояли солнечные, теплые. Для Трофима были сделаны специальные нарты с капюшоном, на которых он мог лежать. Упряжку всю дорогу вел Василий Николаевич. На крутых спусках и в опасных местах оленей выпрягали и нарту тащили люди.

В бухту пришли на третий день. Трофима положили в больницу. У него действительно оказалось воспаление легких. Хотя теперь он находился под непосредственным наблюдением врачей и в хорошей обстановке, жизнь его все еще была в опасности. Ожидался кризис.

В день приезда я посетил председателя райисполкома и вернулся в лагерь поздно.

На второй день утром за нами прилетел самолет. На смену Королеву прибыл техник Григорий Титович Коротков. Среди привезенных журналов и газет я нашел два письма, адресованные нам с Трофимом. Их писала Нина Георгиевна. «Я вам не отвечаю более года, — писала она мне. — Нехорошо, знаю. Вы меня ругаете, конечно, плохо думаете. У меня умер муж, человек, которого я тоже любила. Теперь, когда прошло много времени, я смирилась со своим горем и могу подумать о будущем. Я написала подробное письмо Трофиму, не скрывая ничего, пусть он решает. Я согласна ехать к нему. Если его нет близко возле вас, передайте ему мое письмо. Остальное у меня все хорошо. Трошка здоров, пошел в школу. Ваша Нина».

Наконец-то можно было порадоваться за Трофима, если… если это письмо вообще не запоздало. Жизнь Королева по-прежнему в опасности. Но я знал, что письмо Нины ободрит больного, поможет противостоять недугу.

Пока загружали машину, мы с Василием Николаевичем и Геннадием пошли в больницу. Дежурный врач предупредил, что в палате мы не должны задерживаться, что больной, услышав гул моторов, догадался о нашем отлете и очень расстроился.

Трофим лежал на койке, прикрытый простыней, длинный, худой. Редкая бородка опушила лицо. Щеки горели болезненным румянцем. Видимо, наступил кризис. Больной ни единым словом, ни движением не выдал своего волнения, хотя ему было тяжело расставаться с нами.

— Нина Георгиевна письмо прислала, хочет приехать совсем к тебе, — сказал я, подавая ему письмо.

— Нина?.. Что же она молчала так долго?.. — прошептал он, скосив на меня глаза.

— Она обо всем пишет подробно…

Он молча протянул горячую руку. Я почувствовал, как слабо бьется его сердце, увидел, как неравномерно вздымается грудь, и догадался, какие мысли тревожат его сейчас.

— Не беспокойся, все кончится хорошо. Скорее выздоравливай и поедешь в отпуск к Нине.

Трофим лежал с закрытыми глазами. Собрав всю свою волю, он сдерживал в себе внутреннюю бурю. На сжатых ресницах копилась прозрачная влага и, свернувшись в крошечную слезинку, пробороздила худое лицо.

— Мне очень тяжело… Трудно дышать…

Он хотел еще что-то сказать и не смог.

Затем открыл влажные глаза и устало посмотрел за окно. Там виднелись мачты зимующих катеров, скалистый край бухты, затянутый сверху густой порослью елового леса, и кусочек голубого неба. До нас доносился гул моторов.

— Вам пора… — И он сжал мою руку.

Тяжело было расставаться с ним, оставлять одного на берегу холодного моря. Трофим уже давно стал неотъемлемой частью моей жизни. Но я не мог распоряжаться собой и должен был немедленно возвратиться в район работ.

Мы распрощались.

— Задержитесь на минутку, — прошептал Трофим и попросил позвать врача.

Когда пришел врач, Трофим приподнялся, просунул руку под подушку и достал небольшую кожаную сумочку квадратной формы с прикрепленной к ней тонкой цепочкой.

— Это я храню уже семнадцать лет. С тех пор как ушел от беспризорников. Здесь зашито то, что я скрыл от вас из своего прошлого. Не обижайтесь… Было страшно говорить об этом, думал, отвернетесь… А после стыдно было сознаться в обмане. Евгений Степанович, — уже шепотом обратился он к врачу, — если я не поправлюсь, отошлите эту сумочку в экспедицию. А Нине пока не пишите о моей болезни… — И тут Трофим безвольно опустился на подушку.

Евгений Степанович проверил пульс, поручил сестре срочно сделать укол.

— У него стойкий организм. Думаю, что это решит исход болезни. Но для полного восстановления здоровья потребуется длительное время, — сказал врач.

Выйдя из больницы, я медленно шел по льду к самолету и продолжал думать о Трофиме, об удивительном постоянстве его натуры, которое позволило так долго хранить чувство к Нине, сильной воле, которая не покидала его и сейчас, в смертельно трудные минуты. Горько думалось о том, что, может быть, ему не придется вкусить того счастья, к которому он стремился всю жизнь и которое стало близким только сейчас, когда жизнь его висит на волоске. Заставили меня призадуматься и слова Трофима о таинственной кожаной сумочке. Мне казалось, что я знал все более или менее значительное о его тяжелом прошлом, знал и о преступлениях, совершенных им вместе с Ермаком в безрассудные тяжелые годы. Что же Трофим мог скрыть от меня?

Коротков со своим подразделением должен будет еще с неделю задержаться в бухте, пока окончательно не придут в себя спутники Трофима Юшманов, Богданов, Харитонов, Деморчук. К ним уже вернулась прежняя жизнерадостность. В молодости горе не задерживается.

Через час самолет поднялся в воздух, сделал прощальный круг над бухтой и взял курс на юг. Тринадцатого апреля в полдень мы были в Зее.

Оглавление

Из серии: Сибириада

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Смерть меня подождет предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Курумы — каменные потоки, стекающие с вершин гор.

2

Куту — счастье.

3

Андиган — клятва.

4

Копанина — место кормежки оленей зимою, где животные копытом раскапывают снег и выедают ягель.

5

Перенова — только что выпавший снег.

6

Тэри — калым.

7

Пети — восточное кушанье из баранины и гороха.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я