Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х)

Галина Бабак, 2021

Эта книга является первой попыткой реконструировать один из ключевых сюжетов форсированной модернизации украинской культуры в XX веке – историю литературной теории и критики в советской части Украины в 1920‐е – начале 1930‐х годов. Об украинской культурной модернизации 1920‐х написано немало, однако за частными случаями и идеологическими предпочтениями порой не видно большой картины – настоящей революции в литературной мысли и технике, произошедшей в условиях советского строительства. Это история о том, как общереволюционный проект переплелся с процессом становления нации. В «Атлантиде советского нацмодернизма» тщательно воссоздан широкий культурно-исторический и политико-идеологический контекст развития украинского литературоведения с учетом сложной взаимосвязи между универсальными авангардными художественными концепциями и модерной национально-ориентированной культурой. Галина Бабак – историк литературы, выпускница докторантуры Карлова университета (Прага), научный сотрудник New Europe College (Бухарест). Александр Дмитриев – ведущий научный сотрудник ИГИТИ имени А. В. Полетаева, доцент Школы исторических наук, Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Введение

Формализм между традициями, политикой и «школой»

Когда общая работа над этой монографией была почти закончена, наш очень знающий коллега справедливо заметил, что это книга посвящена исчезнувшей восточноевропейской литературной теории — и все же для заголовка после непростых раздумий мы остановились на достаточно неожиданном термине «нацмодернизм» (и в дальнейшем будем употреблять его без полуизвинительных кавычек).

Почему? Отчего именно такой термин важен для истории формализма за пределами России? И разве не всякий модернизм был национальным? Сразу скажем, что прилагательное «советский» мы понимаем, для начала, в смысле временнóй и территориальной привязки (Центральной и Восточной Украины «под Советами»), а не как главный идеологический ключ к сущности явления. Но важно и то, что социалистический/марксистский вектор мысли, политического и культурного действия, самореализации для многих героев книги был много серьезней и важней просто «обстоятельств места и времени». Об этом речь впереди. Кроме того, и первый раздел книги охватывает период преимущественно дореволюционный, а герои последнего раздела тесно связаны с украинской эмиграцией и сюжетами, скорее, не — или даже антисоветскими.

Под нацмодернизмом как знаком культурной специфики бывших имперских регионов — советских республик 1920‐х мы будем понимать единство, зафиксированное и отрефлексированное современниками сочетание художественного модернизма и модерных социально-политических перемен во имя «догоняющего развития» той или иной «новой», «социалистической нации». Важно отметить, что нацмодернизм как явление не был специфически левым, «красным» по своей сути — этот феномен восходил к модернизационным процессам в обществе и в культурном творчестве, которые начались до 1914 года и отразили в себе опыт национального освобождения весны — осени 1917‐го и небольшевистских сдвигов 1918–1921 годов. Но именно условия советского проекта в его нэповском и федералистском варианте придали «нацмодернизму» характерные черты и особенности[1]. Как понятие оно, с одной стороны, глубже (социальнее) символистского и даже авангардного жизнетворчества, с другой — объемнее тогдашнего процесса и лозунга культурной революции, включая ее национальные преломления[2]. Объемнее — означает и включение специализированных, академических пластов литературной культуры (и культуры художественной), включая разные теоретические, а не просто направленческие — измы. В результате, чтобы объяснить сущность теоретической специфики именно украинского формализма, нам придется обращаться даже не столько к схожим процессам в науке и критике других стран / республик Восточной, Центральной Европы или бывшей Российской империи (Чехословакии, Польши, Белоруссии), но именно к особенностям бурной эволюции украинской культуры, а также украинской политики первой трети ХХ века.

Для изучения формальной теории в последние десятилетия, быть может, наиболее перспективными оказались методы, выводящие ее за привычные границы литературности и «метатекстуальных» установок — оптика истории науки, историографического рассмотрения философии или искусствоведения[3]. Понимать пограничные, транснациональные явления тоже помогут скорее «чужие» подходы и непрямые аналогии. В истории архитектуры для обозначения специфического стиля 1960–1980‐х закрепился термин «соцмодернизм», которому свойственны как наследование межвоенному конструктивизму, так и черты нового идеологически заданного и целостного «проективизма», устремленного в будущее. Понятие «соцмодернизм» / «советский модернизм», выработанное поначалу для Восточноевропейского региона, применяется ныне и к особенностям знаковых построек Средней Азии и Закавказья, а также Украины и Белоруссии, но корни этого явления восходят к республиканским версиям «нового искусства» довоенных десятилетий[4].

Для культурного строительства, а не просто литературной эволюции в Украине 1920‐х показательно соединение, специфическое совмещение и даже сплав разных стилевых начал и интенций, характерных и для (вроде уже пройденных в Центральной и Восточной Европе к тому времени) «просветительских» и романтических фаз этнического становления, и для собственно модернистских течений (например, «неоклассики»), а также авангардных импульсов. Эволюция украинских формальных штудий может быть понята только с учетом сложной взаимосвязи между универсальными авангардными / модернистскими художественными концепциями и становлением модерной и самобытной национально-ориентированной «местной» культуры.

Для российской ситуации 1920‐х (тоже с учетом цензурных условий) многослойность и пестрота сохранившихся литературных сообществ подчеркивала значимость дореволюционных соотношений притязаний и репутаций, а «архаические» народно-национальные ориентиры даже в «скифской» или национал-большевистской версии были совсем не свойственны лефовскому или рапповскому лагерям[5], не говоря уже о большинстве так называемых «попутчиков»; несмотря на популярность фигур вроде Есенина, Пильняка или Леонова. В Украине мобилизационная и взрывчатая сила перемен 1917–1920 годов предопределила совершенно иную расстановку сил, а также временное единство национального и революционного императивов развития общества и культуры в годы НЭПа. Мы в меньшей степени будем касаться ситуации и процессов, происходивших в Западной Украине в 1920–1930‐е годы, хотя и там «формалистские» поиски в литературной мысли были выражением не только философских идей (например, Романа Ингардена), но и культурно-политических сдвигов после событий Первой мировой войны и крушения прежнего миропорядка[6]. Там тоже представители разных лагерей очень внимательно и чутко реагировали на перемены и повороты в советской Украине (об этом подробнее в части 5).

Однако и без советского «акцента» проблематика украинской литературной культуры вполне встраивается в куда более общий компаративный контекст развития периферийных зон — относительно западноевропейского ядра в 1890–1930‐е годы; это касается и идеологии и литературы[7]. Само это ядро тоже не было единым: достаточно вспомнить дебаты о французском регионализме (провансальской литературе, в частности) или о «запоздавшей нации» (Х. Плесснер). Для стран Центральной, Восточной и Южной Европы в межвоенный период были весьма характерны попытки соединить технические и культурные достижения с программами «низовых» национальных и аграрных движений. Украина оказывалась государством нации не только «запоздавшей» (в терминах тех лет «отсталой»), но еще и совсем недавно считавшейся не просто «неисторической»[8], а в конце концов несуществующей частью общерусской. Отсюда и стремление догнать и перегнать, вместе с лозунгами «красного Ренессанса».

Пожалуй, наиболее известным примером англоязычных исследований феномена «запоздавшего» европейского модернизма является изучение эволюции греческой словесности у Грегори Джусданиса, который предложил эксплицированную модель трактовки национально-литературной идеологии[9]. Впрочем, такая запоздалость отчасти предполагает и «неодновременность» (отмеченную Эрнстом Блохом в середине 1930‐х), но в еще большей степени — ускоренное развитие литератур. Этот феномен наложения, «спрессовки» разных литературных эпох описан Георгием Гачевым применительно к болгарской литературе XIX века еще в начале 1960‐х годов, а затем этот поход применен им для исследования творчества Чингиза Айтматова — знакового автора «многонациональной советской литературы»[10].

Но в нашем случае речь идет и о политически ускоренном развитии словесности (и литературной критики и теории), где каждая из сторон — а не только большевистское руководство Украины, существенно менявшееся в 1920‐е, — претендовала на единое, слитное понимание этого рождающегося культурного синтеза. Среди новейших исследований стоит, с одной стороны, обратить внимание — вслед за Майклом Дэвид-Фоксом, например, — на постановку и решение общих, глобальных и всеевропейских проблем Modernity в рамках большевистского/советского проекта[11]. С другой стороны, в недавних работах Галина Тиханова сам формализм рассматривается не только как оппонент марксизма, но и как его своеобразный «родственник», «кузен-соперник», пользуясь знаменитой семейной метафорикой Шкловского насчет «дяди» и «племянника»[12]. Наконец, ряд общих штудий Ханса Ульриха Гумбрехта и Сьюзан Фридман посвящены сложным гибридным характеристикам и полицентричности литературного модернизма, адаптирующего авангардные сдвиги 1920‐х годов и восполняющего одномерность характеристик сугубо экономической цивилизации[13].

Настоящая книга стремится не только проследить развитие формальной теории в советской украинской культуре, но и реконструировать историю развития украинской критики и литературоведения в широком идеологическом и политическом контексте формирования раннесоветской «надстройки» в разных национальных республиках (пусть даже в самых общих чертах)[14]. Однако для понимания складывающихся после революции напряжений и творческих импульсов необходимо сделать значительный шаг назад по хронологической шкале — для выявления их истоков[15]. Временем отсчета является последняя треть ХІХ века, отмеченная своего рода неоромантическим переломом в культурном сознании, сменой научной парадигмы, постепенным переходом от «старо»-позитивистского к модернистскому типам мышления (или наложением этих базовых подходов). Потому первая часть книги будет посвящена эволюциям идей преимущественно эпохи 1848–1914 годов[16].

Дискуссии о национальном содержании литературы, ее художественно-эстетических и идеологических ориентирах, которые разворачивались после 1917 года и на протяжении 1920‐х на страницах украинской периодики и печати, явно свидетельствуют о попытке отгородить себя от влияния русской «имперской» культуры метрополии и создать собственный, национальный, вариант развития словесности и гуманитарных наук. Этим спорам предшествовала разнообразная и упорная деятельность по формированию самостоятельной украинской науки и культуры (в Галичине[17] и бывшей Малороссии) в контексте национального возрождения; наиболее последовательно — в контексте идеологии 1848 года и революционных импульсов 1905 года, где полюсом отталкивания — притяжения были культуры австро-немецкая и в особенности польская[18].

В то же время даже поверхностный анализ литературно-критического и филологического украинского материала этого периода говорит о его тесной связи, параллелизмах и «переприсвоении» теоретических и художественных идей и даже целых систем, которые появились в Петербурге и Москве накануне Первой мировой войны и активно развивались в первой половине 1920‐х годов (вначале и на основе общих для украинских и российских теоретиков европейских источников). Самый факт, что даже географические маршруты и топосы русского и украинского авангардных и модернистских течений в 1920‐е годы отчасти совпадают, говорит о том, что порой невозможно категорически разграничить «русский элемент» и «украинский» в каждом отдельном культурном феномене[19]. В этом смысле процессы нацмодернизации 1920‐х в Закавказье, Поволжье, Средней Азии были и более «туземными» и одновременно более стыковыми, «монтажными» за счет выросшей мобильности писателей, художников и ученых между метрополией и бывшими периферийными регионами[20].

Рассмотрение масштаба и способов взаимодействия (и порой противостояния) радикальных эстетических и теоретических практик, характерных для украинской и русской советской культуры 1920‐х годов, позволит существенно дополнить картину бурного развития украинской культурной истории этого десятилетия, историю драмы национального возрождения под властью империи уже совсем нового типа — советской[21].

Политическая и культурная история Украины 1920‐х — начала 1930‐х годов определяется двумя главными идеологическими векторами — национализмом и социализмом (особенно в его крайней форме коммунизма[22]). Украинские земли, в которых национально-освободительное движение началось еще в XIX веке, получили независимость в результате глобальных политических потрясений — Первой мировой войны и последовавшим за ней распадом двух империй — Российской в 1917 году и Австро-Венгерской в 1918 году. 9 (22) января 1918 года IV Универсалом Центральной Рады была провозглашена самостоятельность Украинской Народной Республики[23]. В 1919 году между УНР и Западно-Украинской Народной Республикой (ЗУНР)[24] было подписано соглашение об объединении, однако оно так и не стало реальностью, поскольку к лету 1919 года основная территория ЗУНР была оккупирована польскими войсками[25]. Сложное сочетание событий национальной и общеевропейской истории, нахождение значительной части украинских земель в составе СССР с 1922 года — все это обозначило соприсутствие в украинской культуре 1920–1930‐х годов одновременно нескольких культурно-идеологических дискурсов: национального, (пост)имперского[26], европейского и советского.

События 1917–1920 годов и дальнейшее конструирование национальной идентичности в 1920‐е годы в советской Украине, получившее мощный импульс в результате этих перемен, происходили на совершенно новой основе, чем до 1914 года: бурная модернизация украинской культуры опиралась на коммунистическую идеологию в специфически национальном проявлении[27]. Весьма ощутимо это влияние было для литературы и (в преломленной форме) литературной теории. Практически каждый текст, появлявшийся в этих сферах, не только имел политическую интенцию, но и по-разному прочитывался в разных политических контекстах[28]. Особую драматичность этому процессу придавало то обстоятельство, что вхождение украинской культуры в революционную современность происходило под серьезным влиянием русского модернизма и авангарда на их уже советской стадии. Задача национального культурного строительства часто решалась с помощью инструментов и методов культуры метрополии. Эти методы и инструменты, оказавшись в ином контексте, нередко меняли свое содержание и смысл[29]. В частности, русский формализм, являвшийся одним из случаев типичного для модерности универсалистского мировоззрения, в процессе его восприятия и перетолкования в советской Украине становится важным инструментом «модернизации» национальной словесности и в итоге — фактором развития уже собственно украинской литературной культуры.

Помимо истории филологических и литературных идей, методов интеллектуальной истории и отчасти культурной антропологии литературной и научной жизни, в работе также будет использована концепция «культурного трансфера», разработанная Мишелем Эспанем[30].

Отметим здесь самые важные положения этой концепции. 1. Культурный трансфер — это процесс, основанный не на пассивной, а на активной роли импортера-реципиента, который сознательно выбирает те или иные элементы чужой культуры. 2. Культурный трансфер всегда основан на уже существующем предварительном образе чужой культуры. 3. Культурный трансфер обусловлен прежде всего собственной ситуацией импортера-реципиента, особенностями его культуры, которая видится им как «неполная», «не самодостаточная», нуждающаяся в «дополнении». 4. Культурный трансфер предполагает отрефлексированное представление агентов культурного импорта о национальной культурной повестке. 5. В результате культурного трансфера элемент, импортированный из чужой культуры, претерпевает серьезную трансформацию, деформируется; поэтому результат трансфера никогда полностью не совпадает с исходным проектом.

Эта концепция может быть дополнена идеями Ю. М. Лотмана из статьи 1983 года «К построению теории взаимодействия культур (семиотический аспект)». Так, описывая механизм культурного обмена, Лотман отмечает: «В систему с большой внутренней неопределенностью вносится извне текст, который именно потому, что он текст, а не некоторый голый „смысл“ сам обладает внутренней неопределенностью, представляя собой не овеществленную реализацию некоторого языка, а полиглотическое образование, поддающееся ряду интерпретаций с позиции различных языков, внутренне конфликтное и способное в новом контексте раскрываться совершенно новыми смыслами»[31].

Концепция культурного трансфера не только удачно дополняет подходы рецептивной эстетики, но и дает возможность вывести понимание некоторых важнейших процессов на новый уровень. Но нужно сразу отметить, что это понятие не может быть без существенных изменений приложимо к ситуациям имперским и постимперским, когда между обществами (а не столько самими культурами) выстроены отношения неравенства, меняющиеся в ходе исследуемого процесса. Эспань обосновал этот подход на материале франко-германского межкультурного взаимодействия; важным обстоятельством этого являлось то, что исторический период, который интересовал Эспаня, — несколько десятилетий после сокрушительного поражения Франции в войне с Германией (1870–1871). Многие последователи Эспаня считают, что эта ситуация военного поражения и неравенства сил участников «пересадки» является своего рода образцовым полигоном для других случаев культурного трансфера. Но справедливо указать и на разнообразие потенциальных кейсов, несводимых к исходной модели, и, наконец, на истоки этого понятия в идее «встречных течений» Александра Веселовского (что охотно признает и подчеркивает сам Эспань). Идея трансфера позволяет увидеть в рецепции украинскими писателями и литературными теоретиками достижений революционной русской культуры не столько пассивное заимствование или навязанный метрополией процесс, сколько активный и сознательный выбор самой строящейся национальной украинской культуры.

Пристальный анализ таких сюжетов, как развитие передовой литературной теории (формализма) в советской Украине в 1920‐е годы, «пересборка» идей и концептов русского формализма для конструирования национально-культурной идентичности, баланс классового и национального подходов времен «коренизации»[32], судьба украинского литературного модернизма, авангарда и литературной теории в условиях сворачивания проекта «советских 1920‐х», — все это позволит по-новому подойти к изучению проблемы политического содержания литературных и теоретических поисков в советской Украине. Все эти вопросы заставляют нас, во-первых, исследовать до сих пор недостаточно введенный в научный оборот фактический материал и, во-вторых, по-новому осмыслить концептуальные подходы, необходимые для реконструкции и понимания истории науки и культуры советского периода.

* * *

В плане исследовательском мы видим нашу работу, помимо жанровых и региональных рамок международной и восточноевропейской славистики и искусствознания, также ориентирующейся на достижения и идеи уже сложившихся междисциплинарных научных групп и издательских проектов (преимущественно англоязычных), начатых на исходе ХХ столетия[33]. С 2000‐х годов усилиями Гюнтера Бергхауса и его коллег ширится поле изучения интернационального футуризма[34].

Разнообразный и богатый опыт «внутреннего» описания истории русского формализма тут может пригодиться лишь частично. Начиная с классических трудов Виктора Эрлиха и Рене Уэллека до новейших работ Яна Левченко, Ильи Калинина, Катрин Депретто и особенно богато документированных штудий Игоря Пильщикова, Андрея Устинова и их коллег можно отметить скорее противоположную тенденцию размыкания границ его, понимаемого уже не только под знаком «строгой науки». В рамках литературы о русском формализме история параллельных или предшествующих ему течений (в первую очередь в Германии и Франции) изучалась скорей с точки зрения выявления специфики открытий Шкловского и его сторонников; но были и примечательные попытки описания схожих феноменов в тогдашней науке славянских стран[35].

На примере польских формальных штудий и особенно рождающегося чешского структурализма можно отметить два противоположных импульса, значимых и для оценки украинского случая. Это векторы, с одной стороны, «ретрансляции чужих идей» (русских, австрийских или немецких) или, с другой, автохтонного развития, с минимальным и заведомо привходящим эффектом заимствований извне. В частности, в 1930‐е годы ряд членов Пражского лингвистического кружка в качестве подлинной основы нового подхода намеренно подчеркивали давнюю традицию австрийско-чешской философской эстетики, а вовсе не русское влияние Шкловского и опоязовцев[36]. Собственно, «ревность» и притязание на самобытность были в весьма большой степени присущи многим гуманитарным теориям описываемой эпохи и распространялись и на изучение их в последующем. И если у русского формализма были в 1960–1970‐е годы свои авторитетные продолжатели, глубокие исследователи и публикаторы в лице Романа Якобсона (в первую очередь) на Западе, а также Мариэтты и Александра Чудаковых с Евгением Тоддесом в СССР, то «послежизнь» украинских формальных штудий оказалась — как будет показано в финальном разделе и заключении к книге — куда более сложной и проблематичной.

Это кажется понятным, учитывая многолетнюю традицию советской фальсификации украинской истории, что привело к «вытеснению» украинского нацмодернизма (а вместе с ним и большей части художественного и теоретического наследия 1920‐х лет) из области серьезных и углубленных научных изысканий вплоть до 1980‐х годов (с небольшим перерывом на времена оттепели, когда были реабилитированы деятели «Расстрелянного Возрождения»[37]). Такая политика умолчаний и ограниченность дозволенного канона лишь закрепила поверхностное представление о вторичности украинской литературы межвоенного периода по отношению к русской и европейской словесности[38]. Исходную роль в этом процессе сыграло и то, что в 1930‐е годы модернистские и авангардные течения в украинском случае были маркированы советской официозной идеологией (еще до послевоенного разгула ждановщины) не просто как «реакционные», «формалистские» и «буржуазные», но также как «националистические» и политически враждебные.

Весьма иной была картина изучения культуры и литературы ранних советских лет в украинской эмиграции. После давних обзорных трудов Костя Копержинского (в сборнике в честь Михаила Грушевского) и «неоклассика» Павла Филиповича 1920‐х, выполненных еще в УССР[39], очерков Андрея Ковалевского и Ярослава Гординского о литературной критике советской Украины[40] собственно теоретико-литературные и эстетические штудии межвоенных лет как будто оказались в тени внимания следующих поколений[41]. Яркая литературная и идейная жизнь 1920‐х в зеркале памяти (даже если речь шла о былых свидетелях) явно заслоняла перипетии собственно научных споров[42]. Так было с крупнейшим украинским лингвистом, литературоведом и критиком Юрием Шевелевым (Шерехом), который как историк науки немало сделал для возрождения интереса в первую очередь к уничтоженным в годы террора украинским языковедам. Тяжелый личный и научный конфликт Шевелева с Якобсоном с 1950‐х годов, перемена и «удревнение» интересов Дмитрия Чижевского в контексте эволюции немецкой славистики весьма осложняли возможности продуктивного историографического диалога российского и украинского формалистоведения.

После обретения Украиной независимости и обращения к запретным ранее именам и сюжетам тема развития формального метода в культуре 1910–1920‐х годов не стала в украинском литературоведении предметом отдельной «исследовательской индустрии» (как, например, творчество «неоклассиков» или театральный авангард). Такая ситуация объясняется как отсутствием институционального характера тогдашнего «украинского формализма» (что делает достаточно проблематичным его описание в качестве целостного явления), так и невыработанностью конвенционального понятийного аппарата, с помощью которого велось бы обсуждение этого феномена. Как показывает развитие украинского литературоведения последних десятилетий, вопрос этот принципиально важен и актуален, поскольку речь идет не только о ревизии истории национального гуманитарного знания и попытке реконструировать/сконструировать его непрерывную традицию, заполняя «белые пятна», но и о возможности написания объективной научной истории развития украинского литературоведения и переосмысления национального литературного канона как такового[43].

Забегая вперед, отметим, что парадигму, в рамках которой рассматривается развитие и трансформация «украинского формализма», можно обнаружить в немногочисленных работах, посвященных этой проблеме. Обычно исследователи выстраивают следующую линию континуальности: труды А. А. Потебни — семинарий русской словесности В. Н. Перетца — модернистское и авангардное литературоведение и критика 1910–1920‐х годов — «структуралистские» поиски Дмитрия Чижевского (в частности, его «История украинской литературы», впервые изданная в 1956 году в Нью-Йорке[44]). Этой линии будем следовать и мы, отмечая также существенные петли, повороты и разрывы ее порой прихотливого рисунка. Собственно, логика этого развития предполагает как обращение назад, от советской украинской культуры 1920‐х годов к национальной (дореволюционной) предыстории развития формального метода, так и возможность проследить последующее имплицитное бытование этого метода. В подобной схеме «История украинской литературы» Чижевского представляется своего рода post mortem «украинского формализма»: ведь эта книга и продолжает линию формалистских поисков 1920‐х годов (включая опыт Пражского лингвистического кружка), и перебрасывает мостик к более позднему осмыслению теоретического наследия межвоенного периода.

Большинство украинских исследований последних 30 лет упоминают формальный метод преимущественно в контексте изучения литературного процесса 1920‐х годов. Так, Олег Ильницкий в своей работе «Украинский футуризм (1914–1930)» (первое англоязычное издание 1998 года) уделяет проблеме соотношения панфутуристической концепции искусства и русского формализма небольшую главу, отмечая, что футуристы, вводя понятия «идеологии» и «фактуры», таким образом пытались выйти за узкие рамки оппозиции «формы» и «содержания», считая их «прямым доказательством несостоятельности представлений марксистского и немарксистского лагеря»[45]. Соломия Павлычко в книге «Дискурс модернизма в украинской литературе» (1999) ограничивается замечанием, что «формализм, который был ведущей тенденцией критики на рубеже 1910‐х и 1920‐х, а также критики неоклассиков, воплотился в поиске новой формы романа, в новых способах построения характеров и сюжетов»[46]. Более подробно влияние формального метода на украинскую прозу 1920‐х годов, в частности на художественные и теоретические поиски Майка Йогансена, рассматривает Анна Била в монографии «Украинский литературный авангард» (2006)[47].

Наиболее полное представление о развитии формального метода в украинской словесности дает сборник статей «Дискурс формализма: украинский контекст» (2004)[48]. Среди авторов, которые присоединились к дискуссии об «украинском формализме» и теоретические подходы которых представляются нам особенно значимыми, можно упомянуть Светлану Матвиенко, Олену Галету, Григория Грабовича, Миколу Ильницкого и других исследователей. Однако их работы скорее намечают направление дальнейших научных штудий, чем углубляются в суть вопроса. Так, к примеру, Матвиенко задает вопрос о возможных вариантах прочтения формализма — как методологии, интеллектуальной моды и/или мировоззрения. В качестве предшественников развития формального метода в украинском литературоведении и критике исследовательница называет теоретические работы Александра Потебни, Ивана Франко, Владимира Перетца. Олена Галета обозначает немаловажный вопрос о «ближних рядах» украинского формализма: является ли дискурс украинского формализма частью общеформалистского контекста или он развивался самостоятельно? Галета также обращает внимание на необходимость разграничения формальной, формально-«поэтикальной», формалистской и филологической критики. Сложность вопроса заключается в том, что зачастую авторы — участники литературного процесса 1920‐х годов выступают одновременно в нескольких ролях — критика, публициста, теоретика, историка литературы, писателя/поэта и т. п. Достаточно указать на деятельность лидера украинского панфутуризма Михайля Семенко или же литературо — и языковедческие статьи поэта и прозаика Майка Йогансена.

Принципиально важной с точки зрения обозначенных в ней направлений дальнейшего исследования представляется помещенная в сборнике статья Григория Грабовича «Апория украинского формализма», в которой следует выделить два основополагающих аспекта. Во-первых, автор настаивает на том, что формализм как исторически ограниченное явление ассоциируется главным образом с русским формализмом («какими бы ни были его западные и искусствоведческие истоки»): «Именно здесь появились самые интересные и влиятельные труды, и, главное, одновременно с этим произошло их теоретическое укоренение…»[49]; «нет никаких сомнений, что для украинского дискурса формализма (я акцентирую именно на моменте дискурса — хотя его надо еще должным образом очертить) русский фактор является основным и решающим»[50]. Исходя из этого, Грабович отмечает, что фокус будущих исследований должен быть наведен на «контрастное сопоставление русского и украинского контекстов»[51].

Во-вторых, вопреки распространенному среди историков украинской литературы мнению о том, что русский авангард, в отличие от украинского, имел более радикальные формы и был в большей степени идеологически и политически ангажирован[52], Грабович отмечает, что в 1920‐е годы в советской Украине велись не менее, если не более ожесточенные литературные дискуссии, «учитывая то, что жизнь на окраинах империи всегда была жестче, чем в ее центре»[53]. В качестве подтверждения приведенного тезиса добавим, что критика формализма как буржуазного течения, враждебного марксизму, в украинской периодике началась еще в 1923 году, до появления в «Правде» известной статьи Льва Троцкого[54]. В целом Грабович (кстати, противник идеи «неполной литературы» в изложении Чижевского[55]) приходит к выводу, что формализм в Украине был «неполнокровным», поскольку ему недоставало «критической массы», что было обусловлено как сдержанным интересом самих литературоведов и критиков, так и полифункциональностью их устремлений. Подобный вывод справедлив только отчасти, что и будет продемонстрировано в настоящей книге.

Другой украинский историк литературы — Ярослав Полищук — в своей монографии «Литература как геокультурный проект» (2008) уделяет вопросу развития формального метода в украинской культуре достаточно пристальное внимание. Во-первых, для обозначения феномена «украинского формализма» он предлагает понятие «интуитивный». По его мнению, не имея серьезной теоретическо-философской основы и не будучи институализированным движением, формальный метод в Украине опирался либо на «идеи заграничных ученых, либо интуитивно искал опоры в украинской традиции». В качестве такой «опоры» Полищук называет семинарий русской словесности и работы по методологии истории литературы Владимира Перетца, который «одним из первых утвердил элементы формального метода на украинской почве»[56]. Сложно согласиться с утверждением Полищука о том, что формальная критика в Украине «фактически была заблокированным научным опытом с середины 1920‐х годов»[57], равно как и с тезисом, что рецепция формализма в украинском литературоведении шла с опозданием и носила дискретный характер[58]. В заключение автор монографии отмечает, что украинское литературоведение «не воспринимало радикальный формализм, который прославился в России 20‐х годов прошлого столетия»[59].

Проблема применения формального анализа в литературоведческих и критических работах круга «киевских неоклассиков» — последователей В. Н. Перетца (Миколы Зерова, Михайла Драй-Хмары, Павла Филиповича, Освальда Бургардта, Виктора Петрова и др.) уже неоднократно рассматривалась украинскими литературоведами[60]. Практически все они отмечают, что формализм для «неоклассиков» был только одним из направлений их научных и художественных поисков: «Киевских неоклассиков можно считать формалистами только в том смысле, что они уделяли большое значение собственно литературной специфике произведения, которую понимали достаточно широко — как жанр, стиль, композицию, ритмику»[61].

Одновременно с этим в центре внимания исследователей — вопрос традиции и научной парадигмы, в рамках которой происходил поиск теоретических основ украинского литературоведения первых двух десятилетий ХХ столетия. За небольшим исключением (вышеупомянутая статья Грабовича) исследователи проблемы «украинского формализма» сходятся во мнении, что украинские литературоведы и критики 1920‐х годов ориентировались на западноевропейские исследования, преимущественно немецкие и изредка французские, посвященные вопросам стиля и поэтики. Обычно в этом списке фигурируют имена О. Вальцеля, Г. Вёльфлина, Г. Зиммеля, Б. Христиансена, Э. Сиверса, А. Альбалы, Э. Нордена и др. Так, к примеру, Леся Демская-Будзуляк в монографии «Украинское литературоведение от идеи к тексту: неоклассический дискурс» (2019) отмечает два направления рассмотрения формы в литературоведении конца ХІХ — начала ХХ века: первый основывался на учении А. А. Потебни о внешней и внутренней форме слова; второй — на «искусствоведческих взглядах Г. Вёльфлина, философских концепциях Г. Зиммеля, О. Шпенглера и литературоведческих подходах О. Вальцеля, где идея формы была тесно связана с идеей художественного стиля как проявления художественного сознания эпохи»[62].

Работы вышеперечисленных — преимущественно германских — ученых также послужили импульсом для теоретических поисков русских формалистов[63]. Скорее, здесь следует говорить о синхронной рецепции западноевропейских (немецких и в гораздо меньшей степени французских) идей в области изучения формы в искусстве; при этом можно даже с уверенностью предположить, что работы перечисленных ученых приобретали тогда в Украине известную популярность как раз благодаря открытиям русских формалистов, а не наоборот. В целом в монографии Л. Демской-Будзуляк представлен достаточно глубокий и обширный анализ развития украинского модернистского литературоведения конца ХІХ — первых десятилетий ХХ века, основанный на противопоставлении неоклассического дискурса (под которым понимается все модернистское литературоведении) и традиционалистского (который с середины 1920‐х годов сближается с марксистским). Также отметим, что исследовательница вместо понятия «формализм» апеллирует к понятию «морфологизм» или «морфологический метод», который, по ее мнению, более подходит для обозначения теоретических поисков украинских литературоведов в области изучения формы. В завершение Демская-Будзуляк приходит к выводу, что «украинский дискурс морфологизма, как синтез взглядов русской формальной и немецкой морфологической теории, ставил перед собой не только научные, но и культурнические цели»[64]. Но был ли этот синтез устойчивым и насколько опирался на национальную традицию (хотя бы в лице Потебни или его учеников)? В качестве небольшого комментария к обозначенной выше проблеме неустоявшейся понятийной системы современного описания украинского формализма отметим, что Михайло Наенко, автор фундаментального учебника по истории украинского литературоведения, настаивает на развитии не «формального», но «филологического метода» в украинской науке о литературе 1920‐х годов[65].

Отсылая к генерализованным схемам, Татьяна Коваленко в диссертации «Системогенез формализма: украинский опыт»[66] рассматривает «функционирование» формального метода в украинской культуре с помощью идей общей теории систем и теории коммуникации, что позволяет ей определить некоторые особенности национальной версии формализма и противопоставить как отдельные варианты ее реализации (в советской Украине и в диаспоре); так и разные национальные версии (русскую, украинскую, польскую). В свою очередь, в рамках советской версии исследовательница выделяет четыре вектора развития формализма: футуристический, «неоклассический» (группа «киевских неоклассиков»), «ваплитянский» (группа ВАПЛИТЕ) и научный. Таким образом, по мнению Коваленко, развертывание формалистского дискурса в украинской культуре 1920‐х годов дает возможность говорить о нем как об универсальном проекте обновления и «перезагрузки» национальной литературной традиции.

В целом среди украинских литературоведов нет единого мнения в определении «формализма». Чаще всего термин понимается достаточно широко: в литературе и искусстве — как художественная практика конца XIX — начала ХХ столетия в духе l’art pour l’art; в истории и теории литературы — как имманентный анализ художественного произведения с акцентом на изучение формального аспекта его конструкции[67]. Совсем недавняя, вышедшая в 2019 году, немецкая книга Веры Фабер, посвященная феномену украинского авангарда, рассматривает и теоретическую сторону работы героев повествования: в ее методологической схеме вопросы поэтики становятся предметом более широкого видения уже в оптике отношений «центр — периферия» (по Ю. М. Лотману), феномена пограничных явлений и культур[68]. Неизбежный и отрефлексированный сдвиг от «чистой теории» в политику и историю нам представляется важным этапом историографических штудий украинского формализма.

* * *

Главы нашей книги порой нарушают последовательный временной ход событий; эти сознательные «сбои» выровнены в приложенной хронологии развития формального метода в Украине. В результате исследования мы хотим ответить на вопросы: каким был формализм в Украине на фоне прочих нацмодернистских проектов, насколько правомерно рассматривать его как целостное и сложившееся явление? Сразу скажем, что каким бы он ни был, к отражению формализма русского он точно не сводится. Перед нами феномен оригинальный, своеобычный, и притом диалогический.

Наша книга рассчитана в первую очередь на российского читателя, для которого сравнение с русским формализмом уже как бы автоматизировано, входит в перцептивный фон. Но без критической рефлексии такой взгляд на героев нашей книги чреват существенным сдвигом, если не сбоем восприятия: точно так же, как Жирмунского, Шпета или Бахтина было бы совершенно ошибочно видеть «недоопоязовцами». Хотя в приложение мы поместили довольно много материалов, связанных с украинской ревизией идей Шкловского и его соратников, это не исчерпывает магистральных сюжетов книги. Наш труд в любом случае не является попыткой представить еще одну, но на сей раз «боковую», версию истории русского формализма[69] и тем более географически расширить границы его теоретического и методологического влияния. Чтобы разобраться в переплетении инноваций, откликов и традиций / влияний, мы должны реконструировать сеть идейных и личных взаимоотношений, содержательных перекличек и разногласий[70] между русскими формалистами, украинскими учеными, а также авторами — создателями украинского культурного пространства первой половины ХХ столетия на фоне исторического контекста 1910‐х — начала 1930‐х годов. Для этого придется вернуться на полвека раньше, к идеям и установкам 1860‐х годов или принципам 1848 года.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

См.: Слезкин Ю. СССР как коммунальная квартира, или Каким образом социалистическое государство поощряло этническую обособленность // Американская русистика: вехи историографии последних лет. Советский период. Самара, 2001. С. 326–374; Плаггенборг С. Революция и культура: Культурные ориентиры в период между Октябрьской революцией и эпохой сталинизма. СПб.: Нева, 2000.

2

См. характерно разноплановые филолого-лингвистические и историко-политические полюса анализа того, что в контексте нашей книги очень важно увидеть как феномен если не единый, то композитный, сплавленный: Иоффе Д. Прагматика и жизнетворчество (еще раз о концепции авангарда у М. И. Шапира) // Philologica. 2012. Т. 9. № 21–23. С. 405–421; Дэвид-Фокс М. Что такое культурная революция [1999] // Дэвид-Фокс М. Пересекая границы. Модерность, идеология и культура в России и Советском Союзе / Пер. с англ. М.: Новое литературное обозрение, 2020. Глава 4.

3

Депретто К. Формализм в России: предшественники, история, контекст. М.: Новое литературное обозрение, 2015; Эпоха «остранения». Русский формализм и современное гуманитарное знание: Коллективная монография. М., 2017; и др.

4

Crowley D. Socmodernism and the architecture of leisure in Eastern/Central Europe in the 1960s and 1970s // Different modernisms, different avant-gardes: problems in Central and Eastern European Art after World War II / Helme S. (ed.) Proceedings of the Art Museum of Estonia, Tallinn, 2009. P. 246–258; Bykov O., Gubkina Ievg. Soviet Modernism. Brutalism. Post-Modernism Buildings and Structures in Ukraine 1955–1991. Berlin, 2019.

5

Шевеленко И. Модернизм как архаизм: национализм и поиски модернистской эстетики в России. М.: Новое литературное обозрение, 2017; Агурский М. Идеология национал-большевизма. Paris: YMCA-Press, 1980; Леонтьев Я. В. «Скифы» русской революции. М.: АИРО — XXI, 2007.

6

Ільницький М. М. Критики і критерії: Літературно-критична думка в Західній Україні 20–30‐х рр. ХХ ст. Львів, 1998; Ільницький Д. М. Дискусії про зміст і форму мистецького твору (Кляйнер — Інґарден — Рудницький — Антонич) // Письменство Галичини в міжкультурній взаємодії / За редакцією Тимофія Гавриліва. Львів: ВНТЛ-Класика, 2015. С. 125–146.

7

См. материалы хрестоматии: Modernism: The Creation of Nation-States: Discourses of Collective Identity in Central and Southeast Europe 1770–1945: Texts and Commentaries / Ed. A. Ersoy et al. Vol. III/1. Budapest: Central European UP, 2010.

8

Украинские социалисты начали справедливо поправлять и классиков марксизма за их гегельянское разделение наций на прогрессивные и реакционные — как Роман Роздольский (1898–1967), активный деятель троцкистского крыла Компартии Западной Украины в конце 1920‐х, ставший затем знаменитым марксоведом: Прокопович Т. [Роздольский Р.] Фрідрих Енгельс про Україну // Червоний шлях. 1927. № 7–8. С. 161–186; более развернуто: Rosdolsky R. Engels and the «Nonhistoric» Peoples: the National Question in the Revolution of 1848. Glasgow: Critique books, 1987 (этот труд был написан в 1948, напечатан по-немецки в 1964 году).

9

Jusdanis G. Belated modernity and aesthetic culture: Inventing national literature. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1991.

10

Гачев Г. Д. Неминуемое: ускоренное развитие литературы. М., 1989.

11

Дэвид-Фокс М. Модерность в России и СССР: отсутствующая, общая, альтернативная, переплетенная? // Новое литературное обозрение. 2016. № 140. С. 19–44 (и материалы обсуждения этой статьи).

12

Tihanov G. The Birth and the Death of Literary Theory. Regimes of Relevance in Russia and Beyond. Stanford, California: Stanford UP, 2019; Тиханов Г. Заметки о диспуте формалистов и марксистов 1927 года // Новое литературное обозрение. 2001. № 50. С. 279–286.

13

Гумбрехт Х. У. В 1926: жизнь на острие времени. М.: Новое литературное обозрение, 2005; Friedman S. S. Definitional excursions: the meanings of modern / modernity / modernism // Disciplining Modernism / Ed. by P. Caughie. London: Palgrave Macmillan, 2009. P. 11–32.

14

Основой могут быть материалы фундаментального труда А. В. Крусанова «Русский авангард: 1907–1932 (Исторический обзор)» и отражения «периферийных» процессов в столичной печати времен Гражданской войны в хронике Александра Галушкина: Литературная жизнь России 1920‐х годов: Москва и Петроград 1917–1920 гг. / Под ред. А. Ю. Галушкина. М.: ИМЛИ РАН, 2005. Т. 1–2. См. также: Никольская Т. Л. «Фантастический город». Русская культурная жизнь в Тбилиси (1917–1921). М.: Пятая страна, 2000; Красовицкая Т. Ю. Национальные элиты как социокультурный феномен советской государственности (октябрь 1917–1923 гг.). М.: ИРИ РАН, 2006; Le Foll C. The Institute for Belarusian Culture: The Constitution of Belarusian and Jewish Studies in the BSSR Between Soviet and non-Soviet Science (1922–1928) // Ab Imperio. 2012. № 4. С. 245–274 и др.

15

На протяжении всего ХIX века в Российской империи украинцы воспринимались господствующей культурой не как самостоятельная нация, а как часть общерусской, при этом специфика языка, культурных и этнографических особенностей представлялась как региональная разновидность общерусского развития. См.: Борисенок Е. Ю., Лескинен М. В. «Украинский вопрос» в системе исторических и политических координат: Российская империя и Советский Союз // Малороссы vs украинцы: Украинский вопрос в науке, государственной и культурной политике Российской империи и СССР. М., 2018. С. 7–50.

16

Этнокультурным аспектам разных национальных возрождений от Скандинавии и Португалии до Латинской Америки в Новое время посвящена обзорная работа социолога Э. Леусси — на основе «примордиалистких» идей Э. Смита: Leoussi A. S. The ethno‐cultural roots of national art // Nations and Nationalism. 2004. Vol. 10. № 1/2. P. 143–159.

17

Из двух равноценных вариантов названия этого региона — Галиция и Галичина — авторы книги выбрали последнее.

18

Украинское национальное возрождение разворачивалось на территории современной Украины, которая была разделена между Австрийской (с 1867 г. Австро-Венгерской) и Российской империями. См. подробнее: Грицак Я. Нариси історії України: формування модерної української нації XIX–XX ст. К.: Генеза, 1996; а о внешних обстоятельствах: Миллер А. И. «Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб., 2000.

19

См. подробнее об этом: Shkandrij M. Avant-Garde Art in Ukraine 1910–1930: Contested Memory. Boston: Academic Studies Press, 2019.

20

В политическом плане возникающие дилеммы описаны у А. Халида для среднеазиатского джадидизма или Азербайджана у Й. Баберовски (Халид А. Чем была революция в Туркестане? // Неприкосновенный запас. 2017. № 5. С. 165–177; Баберовски Й. Цивилизаторская миссия и национализм в Закавказье: 1828–1914 гг. // Ab Imperio: Новая имперская история постсоветского пространства. Казань, 2004. С. 307–352; Баберовски Й. Враг есть везде. Сталинизм на Кавказе. М.: РОССПЭН, 2010). В культурном и искусствоведческом плане важно отметить работы: Асеева Н. К. Украинское искусство и европейские художественные центры, конец XIX — начало XX веков. К.: Наукова думка, 1989; Авангард, остановленный на бегу. Л.: Аврора, 1989; Ріпко О. У пошуках страченого минулого: Ретроспектива мистецької культури Львова ХХ століття. Львів: Каменяр, 1996; АРХУМАС: казанский авангард 20‐х / Авт. — сост. И. И. Галеев, О. Л. Улемнова. М., 2005; Казанский авангард 1910–1930‐х. Из серии «Художественные сокровища Татарстана» / Авт. — сост. О. Л. Улемнова, С. Е. Новикова. Казань: Заман, 2014; Чухович Б. Sub rosa: От микроистории к «национальному искусству» Узбекистана // Ab Imperio. 2016. № 4. С. 117–154 (подробнее об этом речь пойдет в разделе, связанном с идеями ВАПЛИТЕ и научными измерениями евразийства).

21

Мартин Т. Империя «положительной деятельности»: Нации и национализм в СССР, 1923–1939. М.: РОССПЭН, 2011; Liber G. Soviet Nationality Policy, Urban Growth, and Identity Change in the Ukrainian SSR, 1923–1934. New York; Cambridge: Cambridge UP, 1992. Очень полезные своды литературы: Sunderland W. The USSR as a multinational state from the revolution to the death of Stalin: western scholarship since 1991 // Вестник Санкт-Петербургского университета. История. 2016. № 4. С. 142–158; Oskanian K. Russian Exceptionalism between East and West. London: Palgrave Macmillan, Cham, 2021. P. 101–156 (глава «The Soviet Union as a Hybrid Civilising Project»).

22

Стоит отметить, что в первой половине 1920‐х в правящей элите Украины были куда значительней, чем в советской России, представлены выходцы из левоэсеровских кругов («боротьбисты»), ориентированные на те или иные версии аграрного социализма, например нарком просвещения и горячий сторонник украинизации Александр Шумский: Шаповал Ю. Олександр Шумський. Життя, доля, невідомі документи. Київ; Львів: Україна модерна, 2017.

23

Киевская предыстория событий изложена в недавней книге: Машкевич Ст. Киев 1917–1920. Т. 1: Прощание с империей. Харьков: Фолио, 2019. Более широкий контекст дан в книге: Беляков С. С. Весна народов. Русские и украинцы между Булгаковым и Петлюрой. М.: АСТ, 2020 (ср. рецензию украинского историка В. Ф. Солдатенко: Клио. 2021. № 3 (171). С. 182–187).

24

В октябре 1918 года представители западноукраинских политических партий создали Украинскую Национальную Раду во Львове. Ее возглавил юрист и политический деятель Евгений Петрушевич (1863–1940). 19 октября 1918 года Рада провозгласила о создании государства на западных землях, которое позднее получило название Западно-Украинская Народная Республика (ЗУНР). См. очерк авторитетного историка украинской мысли: Лисяк-Рудницький І. Вклад Галичини в українські визвольні змагання // Лисяк-Рудницький І. Історичні есе. К.: Основи, 1994. Т. 2. С. 49–58.

25

Фактически советская власть на территории УССР установилась в 1920‐м. По Рижскому мирному договору 1921 года бывшую территорию УНР разделили между собой Украинская Советская Социалистическая Республика (УССР) и Польша.

26

Учет «диаспорной» критики советских реалий слева тоже представляется важным: Величенко С. Імперіалізм і націоналізм по-червоному: українська марксистська критика російського комуністичного панування в Україні (1918–1925). Львів: УКУ, 2017; Кравець Д. За Збручем: західноукраїнська громадсько-політична думка про радянську Україну (1920–1930-ті рр.). Львів: Львівська національна наукова бібліотека України ім. В. Стефаника, 2016.

27

Отметим важный анализ разных национальных «фонов» большевистской идеологии и опыта: Riga L. The Bolsheviks and the Russian Empire. Cambridge: Cambridge University Press, 2012.

28

Про общий контекст литературных сдвигов: Luckyj George S. N. Literary Politics in the Soviet Ukraine, 1917–1934. Durham: Duke UP, 1990; Palko O. Making Ukraine Soviet: literature and cultural politics under Lenin and Stalin. N. Y.: Bloomsbury Publishing, 2020.

29

См. об этом: Kaplan Isabelle R. The Art of Nation-Building: National Culture and Soviet Politics in Stalin-Era Azerbaijan and Other Minority Republics. Ph. Diss. Georgetown University, 2017.

30

Эспань М. История цивилизаций как культурный трансфер / Пер. с франц. Е. Дмитриева. М.: Новое литературное обозрение, 2018. В начале формирования этого подхода важную роль играли также идеи Мишеля Вернера, который затем занялся, скорее, сюжетами новой историографии: Вернер М., Циммерманн Б. После компаратива: histoire croisée и вызов рефлективности // Ab Imperio. 2007. № 2. С. 59–90.

31

Лотман Ю. Статьи по семиотике и топологии культуры. Таллинн: Александра, 1992.

32

«Коренизация» — политическая и культурная кампания, проводимая советской властью в национальных республиках в 1920‐е годы (в советской Украине получила название «украинизации»). Политика коренизации предполагала участие местного населения республик в государственном управлении, создание национально-территориальных автономий, внедрение национального языка и культуры в различные сферы жизни общества. Очень краткое описание этих процессов в российской исследовательской литературе: Борисёнок Е. Феномен советской украинизации 1920–1930‐е годы. М.: Европа, 2006; Аманжолова Д. А. Форматирование советскости. Национальные меньшинства в этнополитическом ландшафте СССР. 1920–1930‐е гг. М.: Собрание, 2010. Книга Андрея Марчукова (Марчуков А. В. Украинское национальное движение: УССР, 1920–1930 годы: цели, методы, результаты. М.: Наука, 2006), несмотря на обилие материала, грешит предвзятостью и односторонней критикой украинского национального проекта в целом.

33

Мы имеем в виду американский журнал Modernism/modernity (первый номер которого датирован 1994 годом) как орган основанной в 1998 году Modernist Studies Association, а также выходящий с 2005 года в Эдинбурге британский журнал Modernist Cultures, связанный с British Association for Modernist Studies. К ним примыкают интересные работы и материалы конференций The European Network for Avant-Garde and Modernism Studies (EAM), ядром которых является бельгийская группа MDRN, базирующаяся в бельгийском университете Лувена. См. уже шестой том серии: European Avant-Garde and Modernism Studies: Realisms of the Avant-Garde / Ed. by M. Bassler, B. Hjartarson, U. Frohne, D. Ayers and S. Bru. Berlin; New York: de Gruyter, 2019; и коллективные труды вроде: Modern Times. Literary Change / Ed. by J. Baetens, S. Bru et al. Leuven: Peeters, 2013.

34

Выпуски International Yearbook of Futurism Studies выходят с 2011 года в издательстве de Gruyter; см. еще: International Futurism in Arts and Literature / Ed. by G. Berghaus. Berlin: De Gruyter, 2000.

35

Иванов Вяч. Вс. Из истории ранних этапов становления структурного метода в гуманитарных науках славянских стран [1984] // Московско-тартуская семиотическая школа: история, воспоминания, размышления. М.: Языки русской культуры, 1998. С. 13–38.

36

См., например: Mrugalski M. Stanisław Brzozowski as Harbinger and Enabler of Modern Literary Theory in Poland and the West // Stanisław Brzozowski and the Migration of Ideas. Bielelfeld, 2019. P. 284–292 (с этим польским кругом был связан до эмиграции в Америку Виктор Эрлих, автор первой американской известной книги о формализме 1955 года). Об этих центральноевропейских традициях: Formalismes esthétiques et héritage herbartien. Vienne — Prague — Moscou / C. Maigné et C. Trautman-Waller (dir.). Hildesheim et al.: Olms Verlag, 2009; Formalisme esthétique: Prague et Vienne au XIXe siècle / Textes réunis par C. Maigné. Paris: Vrin, 2012; Мэнь К. Формальная эстетика И.-Ф. Гербарта и ее отражение в русском формализме // Европейский контекст русского формализма. М.: ИМЛИ, 2009. С. 55–76.

37

Термин, введенный в 1959 году Юрием Лавриненко (1905–1987), диаспорным литературоведом с советским прошлым, для обозначения деятельности украинской интеллектуальной элиты 1920‐х — начала 1930‐х годов, которая подверглась сталинским репрессиям. Hryn H. The Executed Renaissance Paradigm Revisited // Harvard Ukrainian Studies. 2004. Vol. 27. № 1/4. С. 67–96; Krupa P. Arguments against ‘The Executed Renaissance’: Iurii Lavrinenko’s Anthology and the Problem of Representation of the Ukrainian Literature 1917–1933 // Zeitschrift für Slawistik. 2017. Bd. 62. № 2. С. 268–296.

38

Подробнее о причислении украинского авангардного наследия к русскому см.: Ільницький О. Український футуризм (1914–1930 рр.) / Пер. з англ. Р. Тхорук. Львів: Літопис, 2003. С. 9–11.

39

Копержинський К. Українське наукове літературознавство за останні 10 років. 1917–1927 рр.: огляд. К.: ВУАН, Науково-дослідча катедра історії України, 1929; Филипович П. Українське літературознавство за 10 років революції // Література. Зб. І. К., 1928.

40

Ковалівський А. З історії української критики. Харків: ДВУ, 1926 (о биографии и востоковедческих трудах А. П. Ковалевского (1895–1969) см.: Дудко Д. А. П. Ковалівський — сковородинознавець з роду Ковалівських // Переяславські Сковородинські студії. 2011. № 1. С. 275–281); Гординський Я. Літературна критика підсовєтської України. Львів, 1939; этот труд был одним из последних в биографии львовского литературоведа Ярослава Гординского (1882–1939), члена НТШ, автора публикаций о Котляревском, отца поэта и художника Святослава Гординского (1906–1993).

41

Основу текущей библиографии дает свод: Лейтес А., Яшек М. Десять років української літератури (1917–1927). Харків: ДВУ, 1928. Т. 1.-2; Шпiлевич В. Бібліографія української літератури та літературознавства за 1928 р. Харків: ДВУ, 1930; Шпілевич В. Бібліографія української літератури та літературознавства за 1929 рік // Життя й революція. 1930. Кн. 7. С. 162–175; Кн. 8/9. С. 148–176; Кн. 10. С. 160–175; Кн. 11/12. С. 164–225.

42

Из немногих исключений — статья поэта и переводчика Богдана Кравцива (1904–1975) начала 1960‐х годов: Кравців Б. Розгром українського літературознавства 1917–1937 рр. // Збірник на пошану українських учених, знищених большевицькою Москвою. Записки НТШ. 1962. Т. CLXXІІІ. С. 217–242.

43

О сложности выстраивания единого исторического канона см. важный коллективный манифест: Portnov A., Portnova T., Savchenko S., Serhiienko S. Whose Language Do We Speak? Some Reflections on the Master Narrative of Ukrainian History Writing // Ab Imperio. 2020. № 4. С. 88–129.

44

Чижевський Д. Історія української літератури (від початків до доби реалізму). Нью-Йорк: Українська Вільна Академія Наук у США, 1956.

45

Ільницький О. Український футуризм (1914–1930) / Пер. з англ. Р. Тхорук. Львів: Літопис, 2003. С. 232–235.

46

Павличко С. Дискурс модернізму в українській літературі. К.: Либідь, 1999. С. 230.

47

Біла А. Український літературний авангард. К.: Смолоскип, 2006. С. 238–252.

48

Матвієнко С. Дискурс формалізму: український контекст. Львів: Літопис, 2004.

49

Грабович Г. Апорія українського формалізму // Матвієнко С. Дискурс формалізму: український контекст. Львів: Літопис, 2004. С. 74. Здесь и далее все переводы цитат на русский язык выполнены авторами книги.

50

Там же. С. 76.

51

Там же. С. 84.

52

Shkandrij M. Avant-Garde Art in Ukraine 1910–1930: Contested Memory. Boston: Academic Studies Press, 2019. P. 3.

53

Грабович Г. Указ. соч. С. 81.

54

Троцкий Л. Литература и революция // Правда. 1923. 26 июля (№ 166).

55

Грабович Г. Ще про «неісторичні» нації і «неповні» літератури // Грабович Г. До історії української літератури: Дослідження, есе, полеміка. К.: Основи, 1997. С. 543–570.

56

Поліщук Я. Література як геокультурний проект. К.: Академвидав, 2008. С. 61.

57

Там же. С. 78.

58

Там же. С. 82.

59

Там же. С. 85.

60

Соответствующая литература (работы В. Агеевой, Н. Котенко и других) будет приведена в главе о «неоклассиках» в четвертом разделе.

61

Котенко Н. Рецепція формалістичних ідей у колі київських неокласиків // Слово і час. 2006. № 11. С. 68.

62

Демська-Будзуляк Л. Українське літературознавство від ідеї до тексту: неокласичний дискурс. К.: Смолоскип, 2019. С. 259.

63

В частности, О. Ханзен-Лёве отмечает, что немецкая философия искусства оказала существенное, но не определяющее влияние на систему взглядов, в рамках которой развивался русский формализм: См.: Ханзен-Лёве О. Русский формализм: Методологическая реконструкция развития на основе принципа остранения / Пер. с нем. С. Ромашко. М.: Языки русской культуры, 2001. С. 255; Дмитриева Е. Е. Генрих Вёльфлин и открытие формального метода в гуманитарных науках в России // Постижение Запада. Иностранная культура в советской литературе, искусстве и теории 1917–1941 гг. М.: ИМЛИ, 2015. С. 600–631.

64

Демська-Будзуляк Л. Указ. соч. С. 350.

65

Наєнко М. К. Історія українського літературознавства: Підручник. К.: Академія, 2001. С. 133–157.

66

Коваленко Т. Системогенез формалізму: український досвід: Дис.… канд. філол. наук. Львів, 2013.

67

Характерная (но скорее постулированная, чем обоснованная историческим материалом) попытка сопоставления двух теоретических программ: Радченко О. А. Німецька школа іманентної інтерпретації та український формалізм: типологічний аспект // Питання літературознавства. 2012. № 86. С. 309–319.

68

Faber V. Die ukrainische Avantgarde zwischen Ost und West. Bielefeld: Transcript, 2019.

69

Кстати, стоит отметить, что в указатели по поэтике или формальному методу второй половины 1920‐х (бывших «перетцианцев» А. Багрия, С. Балухатого) украинские работы включались, правда, довольно выборочно и скупо.

70

Перспективная попытка такого сопряженного видения применительно к украинской культуре: Fowler M. C. Beyond Ukraine or Little Russia: Going Global with Culture in Ukraine // Harvard Ukrainian Studies. 2015. Vol. 34. № 1/4. P. 29–284; Fowler M. C. The Geography of Revolutionary Art // Slavic Review. 2019. Vol. 78. № 4. P. 957–964.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я