Моя ойкумена. Проза, очерки, эссе

Владимир Берязев

«Признаюсь, очень давно не читал таких произведений, рождённых путешествиями и походами. Главное же – от страницы к странице нарастающее чувство Божественного отношения к земле. Патриа. …ничего, кроме одного – невероятной, отчаянной (иногда кажется – как в последний день жизни), совершенно религиозной Любви-Веры, любви к земле и веры в неё. Вот это то, что делает „Мою Ойкумену“ совершенно исключительной, далеко ушедшей из ряда „путевых“ в Поэзию…»Станислав ЗОЛОТЦЕВ

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Моя ойкумена. Проза, очерки, эссе предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Саксонские дневники

Мои дневники датированы 1989 годом. Прошло уже 20 лет. Что толкнуло меня сегодня вернуться к событиям прошедших лет? Нет больше ГДР, нет больше Советского Союза. Таких стран не существует на карте. Но проблемы, которые заставили меня взяться за написание саксонских дневников тогда, актуальны для России и сегодня: или мы врастаем в западную цивилизацию, или мы отторгаем ее и идем другим путем. Или пан или пропал? Был ли закат Европы или его придумал Освальд Шпенглер? Где грань между нацией и «наци», социализмом и тоталитаризмом, европейцем и космополитом? И вообще, стоит ли задумываться над этими вопросами? Не лучше ли сидеть в баре и пить прекрасное немецкое пиво?

Но однажды наступает момент, когда уже невозможно не думать… Как же так, почему опять все повторяется, ведь мы это уже проходили? И вспоминаются, события, из которых мы ничего для себя не вынесли.

I. Москва

Собрались по-русски: сказано — сделано. По этой причине не успели отправить заранее телеграмму, поэтому и билет был только до Москвы. Ничего, в письмах предупреждали, что приедем после Нового года — поди не выгонят.

Перед тем, как лететь в Берлин, решили сутки побыть в Москве. У багажного отделения в Домодедово нас встретил Малюков — друг нашего друга, юноша с кучерявой бородкой разночинца, еще недавно студент факультета журналистики Московского университета, а сейчас человек без определенных занятий, точнее сказать, профессиональный революционер, каких тогда было много в Москве. В бурное лето 1988 года его физиономия частенько мелькала на телевизионном экране, то во «Взгляде», то в каком-нибудь репортаже о демонстрациях некоей оппозиционной партии под названием «демсоюз». Я испытывал к Малюкову откровенную симпатию за его поистине азиатскую пассионарность и настоящий запас ернического юмора. Но чисто внешне, в этническом типе эта внутренняя азиатчина никак не сказывалась, его облик настойчиво вызывал добролюбовско-базаровские ассоциации, навевая грустные воспоминания о трагической истории русского народничества, выродившегося в «Народную волю» и «Черный передел».

— Андрей приехать не смог, привет! О, да ты с супругой! Что в демократическую Германию собрались? Давайте, испробуйте на зуб образцово-социалистический порядок…

В электричке в этот ночной час было пусто и на диво тепло. Кроме нас троих в конце вагона на скамье мирно спал какой-то бич. Приятно укачивало. За окошком тянулись огни унылых рабочих пригородов Москвы.

— Да, ребята, Андрей с ребенком водится, жена в больнице. А в паузах, когда пацан спит, продолжает свою титаническую работу по перемалыванию реакционной русской литературы — от Чаадаева к Леонтьеву и Каткову, и дальше, кончая Розановым и Бердяевым. Я его все время пытаюсь задирать, но он сопит, набычивается и отвечает: «Малюков, не поминай всуе хорошее слово „реакционный“ и тем более „реакционный русский писатель“». Фразочку-то, конечно, не сам придумал, у учителей своих — российских литераторов нахватался, но повторяет как свою.

А я, ребята, знаете, только вчера из крутого запоя вышел. Я ведь в Армении был, месяц назад, сразу после землетрясения. Можно сказать, частная поездка, так несколько мелких поручений. Вел дневник. Кое-что записал на диктофон. Армяне подарили видеопленку: картины разрушений, они снимали с вертолета, толпы беженцев, войска, а также видеозаписи некоторых демонстраций и даже стычек с азербайджанцами. Вернулся я только 30 декабря, перед самым Новым годом, и всю неделю, как честный алкоголик, в магазин, как на службу…

Малюков изменился. Изменился настолько, что в его словах то и дело проскальзывала ирония и даже пренебрежение по отношению к своей еще недавней деятельности члена «демсоюза». Исчезли юношеская фанаберия и неудержимое краснобайство, треп ради трепа, на лице возникла тень какого-то даже смирения? Или же эта была детская растерянность, смешанная с испугом? Видать, его тоже крепко тряхануло на армянском нагорье.

— Понимаете, ребята, комитет «Карабах» утверждает, что землетрясение было спровоцировано подземным ядерным взрывом на полигоне возле города Спитака или даже под самим городом… Да, да, конечно, это чушь, но они же там все сумасшедшие, теперь я представляю, что у нас было в России в 17-м и 18-м гг. Мне хотелось для себя выяснить — неужели ни грамма здравого смысла или хотя бы намека на истину нет в этих воплях?

Я облазил весь Спитак, вернее то место, где раньше был город, я обходил окрестности, я хотел увидеть хоть какой-то признак искусственного вмешательства в тектонику, я ползал по развалинам и даже порвал свои единственные штаны, я пытался разговаривать с уцелевшими местными жителями, несмотря на то, что это кощунственно, я знаю… Ничего, конечно, ничего я не нашел, кроме хаоса, трупов, безумия… Никто меня не задержал. Войск нет. Одни военные строители.

Я там был чужой, это гнусно ощущать. Когда совсем чужой, это отвратительно ощущать. Ребята, я не припомню более смурного состояния, чем мое тамошнее. Полное ощущение своей никчемности и беспомощности: помогать надо, а не лазить по развалинам в поисках неведомо чего, а помочь нечем, к тому же большая часть в помощи уже не нуждается…

Ленинакан был городом миллионеров. Я там тоже был. То есть я был везде — и в Степанокерте, и в Сумгаите, и в Баку. Они никогда не помирятся, ребята, а мы только крайними будем… Так вот Ленинакан был городом миллионеров даже по меркам Закавказья. Доход на душу населения — один из самых высоких в стране. Там, в развалинах, особенно в первые недели, действовали хорошо оснащенные группы — они занимались поиском домашних сейфов. И небезуспешно, ребята. небезуспешно. Представь себе: детский трупик такая бригада оставляет без внимания, а увесистый железный ящик аккуратно откапывает и грузит в машину…

До общежития МГУ мы шли пешком по ночной Москве. Такси не было, а трамваи почему-то попадались только навстречу.

В комнате Андрея, студента первого курса факультета журналистики, стоял устойчивый запах детских пеленок. Девятимесячный пацан спал по-спартански — без подушек, голеньким, сбив в угол кроватки даже легкую простынку. Правда, в комнате, площадью около восьми квадратов и впрямь было тепло. Андрей мигом наполнил в умывальнике электрический чайник:

— Говорите, самолет до Берлина завтра днем, значит у нас в запасе ночь и утро. Две пачки чая есть, а вот водки, к сожалению, взять уже негде. Разве что у таксистов, но те нынче меньше чем за четвертной не продадут. Четвертной у нас нет, значит будем разговляться крепким чаем и вести душеспасительные беседы…

Однако чекушка водки каким-то чудесным образом все же возникла на столе. Где ее раздобыли студенты в третьем часу ночи в вечно алчущем общежитии — до сих пор загадка. Это весьма кратковременное событие не внесло существенных корректив в наше ночное общение. Отчасти лишь возросла степень внутренней свободы. На площадке возле лифта Малюков вдруг как-то особенно пылко отреагировал на вполне невинное, хотя и в меру язвительное замечание о его перманентной революционности.

— Народ, вот нас сейчас четверо, он потыкал в нас по очереди сигаретой, давайте, чтобы к этому больше не возвращаться, я сейчас у вас на глазах сожгу свой членский билет и на этом конец.

После чего Малюков вынул из заднего кармана джинсов синее глянцевое удостоверение члена оппозиционной партии «Демократический союз», с трудом разорвал его пополам и включил газовую зажигалку. Хлорвиниловые корочки плохо горели, коробились, обугливались и лишь время от времени схватывались голубым змеистым пламенем. В конце концов пришлось вырвать бумажную вклейку с фотографией и сжечь отдельно. Потом в коридоре Андрей мне шепнул:

— Это он после Армении… Никак не может прийти в себя…

До утра пять раз ставили чай. Пришлось переселиться в коридор, чтобы не мешать ребенку. Говорил все больше Андрей:

— Я тут пока вас ждал, познакомился с материалами российского Пленума Союза Писателей по публицистике. Хорошенькое дело! Эти оголтелые либералы из «Огонька», похоже, добились своего. Уж на что я близок идеалам деревенщиков и «чернопочвенников», но, знаете, и мне стало этак не по себе. Разбудили. Допрыгались. Думали, все это игрушки. Вот пленум и показал, что нельзя российского мужика тревожить, нежелательно Обломова будить, очень худо такие вольности оборачиваются.

Андрей был явно доволен и улыбался во весь рот.

— Вы знаете, на что похожа нынешняя литература? На медведя, которого из берлоги рогатиной да собаками подняли. А охотнички-то нынешние — тьфу! Не чета прежним!

И ведь сразу, с самого начала этого следовало ожидать. Ведь за Коротичем и всем этим либеральным клиросом никакой живой идеи не стоит. Нет ее. Ничего кроме демократии по западному образцу да дурно понятой свободы личности. Какая там к черту тайная свобода! Они ярмо сталинское собираются заменить на ярмо потребительское, навесить на это ярмо погремушки товаров и развлечений массовой культуры и ну, поперек спины бичом рыночной коммерции. И вечный кайф, оргазм нам только снится! Это философия сытого желудка и разжиженных мозгов.

Вот и получается, что без национальной идеи, способной объединить людей, будь то Япония, Китай, Россия или Индия, ни хозяйство, ни культуру не построишь. Разрушить можно, а построить, особенно культуру, — хрен и еще столько же. Тут прикинешь… А все почему? Да потому, что за позицией того же пленума, за Распутиным, Кожиновым, Шафаревичем и Антоновым, за этим взглядом на мир — гигантская традиция…

За мутным окном холла замаячила белесая синева январского утра. Обнаружилось, что уже восемь часов. Обнаружилось и то, что мы основательно перемыли кости XX веку, после чего добрались до XIX и долго пребывали в его золотом времечке. В частности, выяснили, что Карамзин не был западником, чему свидетельство почти 180-летний цензурный запрет на его статьи « О древней и новой России и ее политическом и гражданском отношениях». Что еще 18-летний Тютчев в 1821 году предрек все угрозы и беды европейского просвещения:

Нет веры к вымыслам чудесным,

Рассудок все опустошил

И, покорив законам тесным

И воздух, и моря, и сушу.

Как пленников — их обнажил:

Ту жизнь до дна он иссушил,

Что в дерево вливала душу,

Давало тело бестелесным!..

Где вы, о древние народы!

Ваш мир был храмом всех богов.

Вы книгу Матери-природы

Читали ясно, без очков!..

Услышав эти строки, Андрей встрепенулся, раззадорился, сбегал в комнату и принес книгу Ивана Васильевича Киреевского: «Вот смотрите, все уже написано, все было ясно умным людям еще полтора столетия назад». И он процитировал абзац из послания графу Комаровскому «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России»: чувство недовольства и безотрадной пустоты легло на сердце людей, которых мысль не ограничивалась тесным кругом минутных интересов именно потому, что самое торжество ума европейского обнаружило односторонность его коренных стремлений: потому что при всем богатстве, при всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека: потому что при всем блеске, при всех удобствах наружных усовершенствований жизни, самая жизнь лишена была своего существенного смысла, ибо, не проникнутая никаким общим, сильным убеждением, она не могла быть ни украшена высокою надеждою, ни согрета глубоким сочувствием. Многовековой холодный анализ разрушил все те основы, на которых стояло европейское просвещение от самого начала своего развития, так что собственные его коренные начала, из которых оно выросло, сделались для него посторонними, чужими, противоречащими его последним результатам: между тем как прямою собственностию его оказался этот самый разрушивший его корни анализ, этот самодвижущийся нож разума, этот отвлеченный силлогизм, не признающий ничего, кроме себя и личного опыта, этот самовластвующий рассудок — или как вернее назвать эту логическую деятельность, отрешенную от всех других познавательных сил человека, кроме самых грубых, самых первых чувственных данных и на них одних созидающую свои воздушные диалектические построения».

— Каково? И теперь нам предлагают путь, который едва ли не два века назад уже распознали, исследовали и отвергли как непригодный для России. Не лезет она в сухую рациональную схему, хоть ты тресни! Некоторые однажды уже попытались при помощи только отвлеченного ума создать на месте империи новую разумную жизнь и устроить небесное блаженство на преобразованной разумом и наукой земле. Известно, что из этого вышло — бойня, какой свет не видывал со дня сотворения мира.

— И что удивительно! Ведь недаром первый «почвенник» Аполлон Григорьев из всех тургеневских образов более всего ценил Лаврецкого, для которого идеалом было пахать землю и стараться как можно лучше ее пахать. Лаврецкий не демократ Рудин, бессмысленно гибнущий на баррикадах Парижа за сомнительные идеалы… А ненависть Константина Леонтьева ко всякого рода проявлениям либерализма?! Сколько мрачных пророчеств он изрек по этому поводу! Самое грустное, что они все сбылись…

Между тем окончательно рассвело. Пол был усеян окурками. В стаканах и чайнике остались лишь испитые хлопья заварки. В комнате подал голос проснувшийся ребенок. Пора было ехать в аэропорт Шереметьево. Начинался седьмой день января 1989 года, семьдесят второго года революции, четвертого года перестройки и года Змеи по восточному календарю. Обычный день привычной действительности.

Действие продолжалось, вернее длилось, не останавливаясь, не ускоряясь, без заранее подготовленного сценария, подчиняясь суммарному вектору миллионов и миллионов волевых, интеллектуальных и эмоциональных толчков, из которых и складывается процесс, условно именуемый «историей». В контексте этого процесса — четыре молодых человека, стоящие на четвертом этаже общежития МГУ, опухшие от табака, чая и пустопорожних разговоров, с воспаленными от бессонной ночи глазами — эти четыре молодых человека есть величина бесконечно малая, стремящаяся к нулю, не производящая никакого действия, скорее наоборот, впустую истратившие энергию действия, они тем самым на малую толику замедлили неуклонное поступательное движение человечества в его историческом продвижении по пути прогресса. Удивительная непрактичность. Абсолютная бессмыслица! Глупость да и только.

Перед самым расставанием Андрей, покряхтев, извлек откуда-то бутылку шампанского: «Жена приберегла на день рождения сыну. Ну, да ничего, компенсируем». Вино полилось в разнокалиберные стаканы, стоящие между пузырьком с детской смесью, плавленными сырками и журналом «Наш современник» со статьей Вадима Кожинова «Самая большая опасность».

Москва осталась за дверью автобуса на Шереметьево-2. Запомнился Малюков с поднятым над плечом кулаком, отступающий от окна автобуса, простоволосый, с кучерявой разночинской бороденкой на чистом юношеском лице. Меховой авиационный бушлат, белесые в разводах джинсы, улыбка… Пока!

Увы, как мы узнали позже в свой весенний визит в Москву, Малюкова не надолго хватило, катарсис армянской трагедии имел на его душу хотя и благотворное, но непродолжительное воздействие. Уже через месяц он вернулся в ряды революционеров и ему выдали новенькое удостоверение члена партии «ДемСоюз», так как старое он… потерял.

Ох, уж эта наша тяга к удостоверениям! Даже у профессиональных революционеров… Не знаю, правда, было ли Малюкову партийное взыскание за утрату членского билета, может и впрямь объявили строгий выговор с занесением в учетную карточку?

Будь это и так, Малюкову на взыскания начхать. В марте он пропил «ДээСовские» диктофон и фотоаппарат и промотал из партийной кассы более двух тысяч рублей, сказав своим вождям, что его ограбили рэкитиры. Все сошло с рук, видимо, потому, что подобные выходки не редкость среди «ДемСоюза», а скорее правило, даже так называемый съезд ДС закончился грандиозной повальной пьянкой.

Чуть позже мы узнали, что Малюков работает на каком-то подпольном ксероксе, зашибает неплохую деньгу, собой и жизнью вполне доволен. На митингах ДС он в первых рядах. Последний раз его видели перед 20 апреля на площади Пушкина в совершенно невменяемом состоянии: он с портативным диктофоном в руках приставал к прохожим с вопросом: «Как вы относитесь к Гитлеру?»

II. Дорога до Дрездена

Заграница началась, как только мы вступили в аэровокзал Шереметьево-2. Все сияло и сверкало по западноевропейскому образцу, видимо, запроектированное и воздвигнутое для того, чтобы, не дай Бог, взгляд иностранца не натолкнулся на что-либо непривычное, варварское.

В кассе, перед тем как проставить места в наших билетах, престарелая девица-кассир мельком взглянула на мою облезлую нутриевую шапку цвета грязного апрельского снега. И тут мы поняли свою ошибку. Надо было спрятать шапку подальше в чемодан еще в автобусе, а сейчас наше происхождение и социальное состояние читается как на дисплее — и визитной карточки не надо. Решив, что нечего с нами церемониться, девица закричала прокуренным контральто:

— Ну и что из того, что у вас лист ожидания? Вы, может быть, еще неделю по этому листу будете дожидаться вылета!..

— На самом деле места были получены буквально через несколько секунд.

— Реваз! — отрывисто крикнула она в трубку, вызывая диспетчера. — Реваз! Два места на Берлин, рейс через два часа…

Плечом придерживая трубку возле уха, она двумя точными движениями автомата проставила номер рейса и места, уже совершенно забыв о нас, улыбаясь телефонным шуткам Реваза, бросила билеты на стойку и задернула шторку кассы. Вся операция заняла гораздо меньше времени, чем я ее описываю.

Тут стало отчетливо ясно, чем отличается наше провинциальное хамство, или «рашин сервис» как таковой, от интерсервиса в русском исполнении и для русских — отличается результатом и сроками. Школа все-таки чувствуется.

Почти счастливые мы побрели на свободные места с единственным желанием скорее спрятать подальше нутриевую шапку.

До регистрации оставался какой-то час. Вкрадчиво-эротический голос дикторши то и дело звучал над ухом, повторяя каждую фразу на трех языках:

— Гражданин Аксенов, прибывший из Вашингтона, пройдите к справочному бюро…

По соседству с нами возле горы коробок ярко выраженного западного происхождения разгоряченно ораторствовал какой-то русско-советский коммерсант. Он прилетел только что рейсом из Нью-Йорка, его встретили жена и еще трое то ли родственников, то ли знакомых. Коммерсант вернулся из длительной командировки и по отдельным фразам можно было заключить, что он в подобных командировках находится почти постоянно. Не успев прилететь, этот достойный гражданин, по всей видимости, столкнулся с милыми русскому сердцу традициями обслуживания населения и посему находился в весьма возбужденном состоянии:

— Вам тут на каждом шагу на голову серут, а вы терпите безропотно, как бараны. Я где только не был за двадцать лет, но такого убожества и покорности нигде и представить нельзя.

Коммерсант выхватил платок и стал промакивать раскрасневшееся лицо. Жена, видимо, привыкшая к филиппикам подобного рода, не слушала супруга. Она, как добрая наседка, хлопотала вокруг прибывшего из-за океана товара, трогала коробки руками и пару раз спросила, скоро ли придет машина Трансагентства.

— А что не остался в Америке, Алексей Максимович, зачем возвратился? — спросил один из собеседников, с мягкой улыбкой, глядя как женщина ласково ощупывает руками и глазами гору коробок.

— А и остался бы, остался бы! К чертям собачьим всю эту тьму тараканью, идиот на идиоте, только и знают, что собачиться. Да только заминка маленькая — там сейчас просто так, за здорово живешь, не принимают. Нужно быть в оппозиции существующему строю, нужно против ущемления прав человека выступать, будь они неладны. А я, сами знаете, товарищ вполне лояльный, политикой никогда не интересовался, на кой ляд она мне нужна, эта политика, и так уже все мозги болтовней прокоптили, ни тепла, ни света — дым да вонь…

Немецкая таможенная служба оказалась вдвое скрупулезней нашей, народ больше часа толокся, просачиваясь, как верблюд сквозь игольное ушко, через серо-зеленые будочки пограничников.

Над Берлином низкая облачность. На дворе Рождество, а здесь плюс четыре градуса по Цельсию, зеленые чистые газоны, сырой мягкий ветер.

В Берлине не задержались. Прямиком на вокзал.

На железнодорожной платформе дрезденского направления ни одной живой души. Начало седьмого. Уже стемнело. Ветер в сумерках немного усилился, сырость пробирает до нутра…

На наше счастье уже через пятнадцать минут подходит поезд Берлин — Будапешт.

Нашим единственным соседом по купе оказался долговязый чернявый студент по имени Франк, юноша с застенчивой плачущей улыбкой Пьеро и большим крючковатым носом. Я подумал, что если бы кому-нибудь пришло в голову долговязую птицу фламинго перекрасить в черный цвет, наверняка получилось бы что-то весьма похожее на Франка.

Мы познакомились. Проблем с общением у нас не возникло, жена выручала своим знанием немецкого. Франк, как и мы, ехал в Дрезден. Рассказал, что учится там в политехническом институте, что сам он наполовину румын, поэтому чувствует себя не совсем уверенно. Хотя, конечно, никакой дискриминации, ничего подобного и близко нет, просто из-за личных свойств характера возникают сложности психологического порядка, и он никак не может избавиться от своего рода комплексов.

После похода в буфет и покупки трех бутылок пива наша беседа потекла еще более непринужденно.

Франк — берлинец. В Дрездене снимает квартиру, учится на третьем курсе. Первые два курса он жил в общежитии, но поскольку решил получить серьезное образование, стать классным инженером, пришлось выбирать: либо разгульная студенческая жизнь с ежедневными пирушками в общежитии, либо качественные знания и надежное будущее специалиста. Так как ему уже 23 года, он не долго мучался сомнениями, снял квартиру. Теперь наверстывает упущенное. Денег ему хватает: помогают родители, плюс к тому он три дня в неделю вечером работает, всего этого вместе со стипендией вполне достаточно для того, чтобы нормально жить и даже копить что-то на будущее.

Франк вызвался нас довезти до места. Оказалось. что он год назад купил машину, и сейчас она поджидает нас на стоянке у Дрезденского вокзала.

Я с трудом втиснулся на заднее сиденье этого своеобразного аппарата, называемого «Трабант», который мы тут же про себя окрестили «гробандом». Автомобиль класса нашего «Запорожца», но с двухтактным двигателем. Предельно простой по конструкции и в управлении, он работает на бензине с низким октановым числом, что, с одной стороны, дешево, а другой — загрязняет атмосферу восточно-германских городов соединениями тяжелых металлов. При езде эта машина производит звук, уморительно напоминающий звонкое чихание нашей двухместной «инвалидки».

Здесь на дорогах и на автомобильных стоянках по преимуществу встречаются именно «Трабанты». Здешние малолитражки попадаются буквально на каждом шагу, у каждого дома, это как велосипед во Вьетнаме или Китае. Сами немцы к этой модели относятся с легкой иронией, но не устают повторять, что лучше ездить на «Трабанте», чем ходить пешком.

В отличие от России, будь то Москва, Новосибирск или провинциальный шахтерский город Прокопьевск, здесь очень мало такси. Так мало, что мы встретили за 12 дней всего машин пять не больше. И то нас не оставляло ощущение, что это была одна и та же машина, одна на весь Дрезден. Но, даже если говорить серьезно, мы поняли, что на такси здесь ездить не принято, не знаем по каким причинам, но такова, видимо, традиция. Не принято и все. Частника, увы, тоже не остановишь, сколько бы ты ни махал руками, как механическое пугало, кроме недоуменных взглядов водителей и насмешливой презрительности прохожих, ты ничего не получишь. Индивидуальная трудовая деятельность такого рода здесь не разрешена, а значит ее не может существовать в природе.

III. Патриотическое отступление

Чувство внутреннего протеста (смутное, но неизменное) постоянно преследовало меня во все дни пребывания в Дрездене и в Берлине. Родственные, кровные привязанности глубоко в нас сидят, поэтому трудно быть объективным. Но невольное сравнение того и этого, «ихнего» и своего, каждое мгновение производишь. Что касается материальной стороны, то все не в нашу пользу, тут даже и спорить бесполезно, в ответ возникает не зависть, а скука.

А если говорить точно, то все время испытываешь потребность сравнивать историю наших двух народов. Полторы тысячи лет, как минимум, живем мы бок о бок, то дружим, то враждуем, то торгуем, то воюем. Первые стычки теряются в веках. Еще Германарих, легендарный первый готский император, пытался в 3 веке н.э. завоевать славянские племена. Ост-готы во главе со своим кунингом Германарихом жили тогда на побережье Азовского моря, их доблесть и воинственный пыл в этих местах не были долговечны, ураганом гуннского нашествия они были отброшены в Западную Европу, где и укоренились. О гуннах напоминает лишь название Венгрии — Хунгари. А славяне остались — там в лесах севернее Киева — и пережили еще не одну волну азиатских переселений или, как сейчас говорят, пассионарных всплесков.

В V веке славяне вместе с германским кунингом Аларихом ходили в поход на Рим и, надо сказать, и те, и другие вели себя тогда вполне по-варварски. Рим был благополучно разграблен. Через тысячелетие воины повторили этот «подвиг». Двенадцатитысячная наемная армия немецких ландскнехтов за неимением жалования решила разграбить оплот христианства и католичества, а их вождь Георг Фрундсберг потрясал золотой цепью, обещая на ней повесить папу Климента VII. Ландскнехты до конца воплотили свой замысел, католики и протестанты равно грабили церкви и совершали бесчинства. Огромные богатства и памятники искусства — все было расхищено. Папа Климент VII чудом избежал гибели от рук своей паствы, пришлось выплатить огромные суммы выкупа.

На совести русских, к счастью, нет разграбления Царьграда, дальше вымогательных походов Олега и Святослава да прибития щита к воротам имперской столицы дело не дошло. И еще один существенный момент — нет достоверных исторических свидетельств о наемничестве русских воинов, нет этого в национальном характере, не принято у нас рисковать жизнью, использовать умение воевать за деньги. Выполняя союзнические обязательства? — Да! За други своя? — Да!

А честь разграбления Царьграда — Константинополя принадлежит опять-таки большей частью немецким рыцарям. Это случилось, как известно, в 1202 году. Ну а дальнейшие наши контакты, будь то роковой лед Чудского озера или немецкая миграция в Россию при Петре Великом, в общем хорошо известны.

И вот в 20 веке разность потенциалов достигла критического предела. Различия исторической судьбы, трагедий и национального характера привели к тому, что на почве изначально родственной социальной идеологии возникли общества, антагонистические по целям и крайне близкие по своей внутренней структуре. Одно общество исповедовало националистическую утопию, другое — утопию интернациональную. Копенкин верхом на Пролетарской Силе летел отдавать жизнь за мировую революцию, а его собрат, не менее фанатичный немец, собирался пусть ценой собственной крови, но весь мир положить к ногам родного фатерланда.

Замыкание было неизбежно, и трагедия разразилась, страшная трагедия, после которой оба народа так и не оправились и вряд ли когда до конца оправятся.

Сегодня в Восточной Германии понятий «патриотизм» и «национальной самосознание» для большинства молодых и не очень людей просто не существует. История фашизма преподается как мрачный период, во время которого героические антифашисты и коммунисты боролись против гитлеризма. Период на самом деле мрачный, но как и почему он наступил, каков был его механизм? Мне думается, что без ответов на эти вопросы немцы рано или поздно не смогут осмыслить себя и свой дальнейший путь. По крайней мере, у нас со «сталинизмом» случилось именно так.

«Как же это? — думал я, беседуя с Нильсом, — ведь ты принадлежишь великому немецкому народу, народу, на котором, как на становом хребте, держится вся европейская цивилизация, и тебя это совершенно не касается, не греет, тебе все равно, как и всем твоим друзьям, рожденным в начале 60-х годов».

В «Энциклопедии ГДР», изданной два десятка лет назад, нет, например, даже упоминания о Кенигсберге, хотя Калининград, советский город, там присутствует. Нильс смутно знает о каком-то Кенигсберге, в котором жил Эммануил Кант. Да, автор «Критики чистого разума» создавал свою «метафизику» на территории, которая сегодня принадлежит России, об этом у нас не принято говорить, но так распорядилась история и нет смысла скрывать истину, лучше вернуть городу его древнее, незаслуженно отнятое название. Ведь и у русской культуры много связано с Кенигсбергом, например, именно Кант был первым европейским ученым, которому нанес визит будущий отец русской истории Николай Карамзин. Трехчасовая беседа о нравственных предметах, о «категорическом императиве», оставила глубокий след в сердце молодого человека.

IV. Вечерняя беседа

Жена Нильса ушла к подруге, ей надо «отдохнуть от семьи». Мы остались с Нильсом хозяйничать. Нильс пытается говорить по-русски, ведь он закончил школу с углубленным изучением русского языка. Я пытаюсь расспрашивать его о той напряженности, которая зреет между ГДР и СССР под покровом привычных фраз о дружбе, добрососедстве и сотрудничестве.

Нильс говорит, что ситуация сейчас парадоксальная, народ ГДР как никогда с интересом поглощает всю информацию, поступающую из Советского Союза, а официальные власти при внешнем спокойствии смотрят на это все более неодобрительно. А ведь всегда было наоборот, до Горбачева втайне только и говорили об оккупации Германии советскими войсками.

Все началось с того, что в ходе перестройки выкопали труп Сталина. Это очень не понравилось Хонеккеру и его окружению. С той поры все материалы о культе и о репрессиях всячески способами тормозятся. Долго искали повод как запретить в ГДР распространение советского журнала «Спутник», наконец, придравшись к одному из материалов, обвинили редакцию в недружественном отношении к народу Демократической Германии и поступление тиража прикрыли.

С «дружбой-фройндшафт» тоже происходят интересные казусы: еще в школьную бытность Нильса в средних и старших классах чуть ли не силком навязывали переписку с советскими школьниками. Доходило до того, что говорили — «не будешь писать, не получишь хорошей оценки». В восьмом-девятом классе хорошие ученики были просто обязаны писать письма на русском языке. Однако свободно съездить в СССР не было возможности тогда, а сейчас это стало еще труднее. Переписка в современных условиях уже не поощряется, хотя ее никто не запрещал. Зато запрещены для проката уже более ста наименований художественных кинолент, среди них: «Холодное лето 53-го», «Комиссарша», «Покаяние». О последнем они очень много слышали по радиоголосам, но видели лишь единицы во время туристических поездок. В результате любопытство только усиливается и растет раздражение против партийных функционеров, которые занимаются натуральным двурушничеством — с одной стороны говорят о дружбе, с другой — исподволь перекрывают каналы информации.

Нильс объясняет это просто, не мудрствуя: « Наше правительство находится в предельном возрасте, человек, когда ему уже под восемьдесят, не желает никаких перемен, его убеждения закалены десятилетиями бюрократического штампа, они не гнутся. Нужны новые люди. Это тем более необходимо, так как рядом постоянный пример ФРГ. Но Хонеккер открыто заявил в одном из выступлений, что в его роду все были долгожителями и отличались крепким здоровьем».

И последнее, чем нас поразил Нильс в этот вечер, сообщение о том, что в прошлом году он вышел из СЕПГ, хотя был членом партии на протяжении 6 лет, начиная с 18-летнего возраста. Он был долгое время убежденным партийцем, аккуратно исполнял свои обязанности, но постепенно разочаровался и, наконец, открыто высказал свое несогласие секретарю партийной организации. А не согласен он с политикой, которую проводит в нынешних условиях ЦК, не согласен с практикой бумажно-бюрократического функционирования внутри партийных организаций, не согласен с замалчиванием острых проблем и больных вопросов в экономике и социальной жизни, что порождает двойную мораль и психологическую напряженность в обществе. Для нас это ситуация была знакома…

Короче Нильс написал заявление, выступил на собрании, собрал все необходимые документы, еще раз что-то куда-то написал… И в результате его никто не посмел удержать. Вот такая история.

Причем, как утверждает Нильс, такие случаи участились, хотя нельзя сказать, что молодежь ГДР настроена по отношению к социализму резко отрицательно. Имея под боком наглядный пример ФРГ, где практически у каждой семьи есть родственники, где круглые сутки работают в устойчивом диапазоне десятки радио — и телевизионных станций, новое поколение демократических немцев может составить полное впечатление о жизни «там».

И, судя по тому, что мы слышали позже на вечеринке в Политехническом институте, многие сходятся на том, что недостатков у социализма меньше, чем достоинств.

Да, более низкий потребительский уровень.

Да, некоторые ограничения в области прав и свобод. Но зато какие твердые гарантии социальной защищенности, какая спокойная и размеренная жизнь по сравнению с Западом.

По их мнению, надо лишь устранить некоторые дефекты в системе, заменить устаревшие детали, и общество резко двинет вперед. Они считают, что именно новому поколению это и предстоит сделать.

V. Галерея старых мастеров

В Дрезденскую галерею мы попали по-настоящему только на третий день. Беглый поверхностный просмотр второго дня в счет не идет.

Еще Карамзин писал об этих залах: « Я был там три часа, но на многие картины не успел и глаз оборотить, не три часа, а несколько месяцев надобно, чтобы хорошенько рассмотреть сию галерею». Понятно, что за прошедшие двести лет количество шедевров здесь увеличилось в несколько раз, даже мировые войны и бомбежки этому не воспрепятствовали. Невозможно даже представить, сколько за два века здесь побывало наших соотечественников от рядовых путешественников до великих талантов и гениев — Достоевский, например. Многие из них — и живописцы, и литераторы, приходили сюда по нескольку раз, подолгу стояли возле бессмертных холстов, вглядывались самым пристальнейшим движением души, обменивались с творениями художников встречными зарядами душевного потенциала любви, красоты и силы. Большинство из этих встреч и этих впечатлений описано. Стоит ли повторяться?

Потускневшая от испытаний, а может быть, от миллионов взглядов, ее запечатлевших, Сикстинская мадонна. По всему давным давно должна была бы истощиться чудотворная благодатная прелесть этого образа, уйти как в песок в бесчисленные иллюстрации, копии, фотографии, в литературу о мадонне рафаэльевой, в разговоры, в то, что каждый, проходя мимо нее, уносил с собой малую толику ее небесной материнской любви и чистоты, частицу того света и ангельского дыхания из-за ее спины, которые дева Мария, «теплая заступница мира холодного», несет в нашу земную юдоль, летящим полушагом выступая из холста и прижимая к груди самый бесценный, жгущий руки своей обреченностью дар — Спасителя.

Но, видимо, великое в искусстве имеет свойства не только излучать и распространять животворный логос, но и аккумулировать эмоциональную субстанцию сопричастных творению человеческих душ. Источник не скудеет, даже если ветшает оболочка. Так, на развалинах древней архитектуры мы ощущаем часто прилив непонятной возвышенной тревоги. Мощь былой жизни полуразрушенных стен дает о себе знать артериальными толчками временных сгустков.

Поэтому здесь нет вопроса — «стоит ли повторяться?». Нельзя рассуждать о том, что можно добавить к сказанному и написанному о Тициане, Рафаэле, Корреджо, Джорджоне, фламандцах, Лукасе Кранахе Старшем и многих-многих других. Это есть не что иное, как равнодушие. Каждый волен возвращать в источник из своих запасов, открывать новые, соседние водоносные жилы, питающие Ипокрену человеческой культуры. Из мгновений духовного напряжения каждого индивидуального сознания складывается в конечном итоге то, что принято сейчас называть ноосферой. Она должна непременно расширяться — эта хрупкая нематериальная оболочка логоса, творческого субстрата, накопленного нынешней цивилизацией, оболочка, которая незримым фаворским светом обволакивает Землю, оберегая ее от растерзания силами внутреннего и внешнего хаоса.

В залах итальянского Ренессанса силовое поле искусства доходит до какой-то предельной степени концентрации и плотности. Хотя его можно совсем не воспринимать, обходя прогулочным шагом залы, как делают некоторые из западных валютных туристов, разношерстные мелкие группы которых то и дело возникают в интерьере, обращая на себя внимание вольностью манер и гирляндами фото — и видеоаппаратуры на плечах и дряблых шеях. Их можно не напрягать запоминанием имен и названий полотен, они гуляют здесь по туристическому плану, и поэтому бойкая гидесса, не задерживаясь надолго у одной картины, тащит и тащит их дальше. Так поступают и советские туристы, а также закованные в броню Устава, неповоротливые и вечно мучимые смущением подразделения наших солдат на традиционных экскурсиях, передвигающиеся по залам под неизменным присмотром бдительного лейтенанта.

Боже мой, как мне бывало здесь невыносимо стыдно и больно за соотечественников! Ладно бы солдаты, они поставлены в такие условия службой, они всего боятся, им все запрещено. Но туристы!

Русский турист узнается сразу, он как бы выпирает из толпы своей загнанностью, затравленностью в облике или же наоборот — вызывающей хозяйской хамовитостью манер, что, впрочем, одно и то же и вызвано самоощущением «не в своей тарелке». И, конечно, одежда — с ее специфическим покроем, расцветкой на нетипичных для Европы фигурах и все это, к сожалению, помножено на полное неумение наше эту одежду носить.

Но ведь идет какая-нибудь западная немка и на ней напялена, по нашим меркам, какая-то рванина непотребная. Но как она идет! Она в этой одежде совершенно свободна и независима, как американский штат, каркает что-то своему собеседнику на весь зал, ни на кого внимания не обращает и думать не думает о том, что на ее тряпки и на ее физиономию взглянуть страшно. Достоинство… Да, наверное, в данном случае обеспеченное толстым бумажником, но, думаю, не только им. За что же мы так унижены? И когда все это кончится?

VI. Русская церковь

Бог весть, какой добрый ангел подтолкнул доктора Бильца свернуть на эту улицу. Уже вечер, и скоро станет совсем темно.

— Здесь неподалеку есть русская церковь.

–??

— Ортодоксальная.

— Православная церковь? Давайте зайдем.

— О-о, она очень редко бывает открыта. Рождественские праздники позади, вы немножко опоздали. Но можно попробовать.

Машина остановилась в переулке, мы вышли. Кругом было поразительно тихо. Впереди, в десятке шагов от нас, неправдоподобно высокий в сумерках, темнел силуэт русского храма. Это была шатровая церковь, как бы перенесенная сюда с одной из московских улиц. За уходящим в серую вечернюю высь шатром звонницы, увенчанным небольшой золотой луковичкой, проглядывались три зеленоватых купола средней величины с крестами на золотых шишках. Большой, позолоченный православный крест красовался и над аркой резного каменного крыльца. За витыми чугунными решетками стрельчатых окон мы пока не угадывали ни движения, ни света. На крыльце тоже было тихо.

Огромная дубовая дверь была плотно притворена.

Мы подошли поближе и нам почудилось, что в дальнем оконце замерцал слабый огонек. Поднявшись по мраморным ступеням, я нажал на изогнутую бронзовую рукоять церковных врат. Дверь не поддалась. Уже без особой надежды, так на всякий случай, я нажал посильнее во второй раз. Замок щелкнул и дверь тяжело и бесшумно отворилась.

Я не знаю, что испытывал счастливчик Али-баба при виде не жданно свалившихся на него несметных сокровищ, но для меня было глубочайшим потрясением попасть с тротуара пасмурного вечернего Дрездена, из атмосферы чужого города, чужой речи, чужих обычаев, вдруг, без всякой подготовки, в залитый красноватым мерцанием восковых свечей и лампад придел православной церкви. Чертог сиял…

Нам необычайно повезло, шла всенощная служба, через неделю предстояло празднование Крещения Господня в Иордан-реке, или Богоявление, снисшествие на Христа Святого Духа в виде голубя. Шла служба, среди перекликающихся, чуть потрескивающих огоньков, озаряющих лики святых, плавал сладковатый дымок ладана, в светлом кругу мозаичного пола тихо играл ребенок, два десятка прихожан клали поясные поклоны и шептали молитву под распевное басовитое чтение псалмов. Церковно-славянские фразы звучали непонятно, но возвышенно, гармонично и с выверенной торжественностью, молодой, по всему видно, недавно присланный сюда из России русобородый священник плавно двигался в глубине церкви, в алтаре, шелестя златотканными ризами и размахивая кадилом, он густо и раскатисто тянул стихи Псалтыри, а когда заканчивал очередное славословие, где-то в куполе, в поистине небесной высоте, возникал, как бы проливаясь на слушателей, голос, какого мне доселе не приходилось слышать ни в опере, ни в детских хорах, ни на церковных службах Москвы или Новосибирска:

Аллилуйя! Пойте Господу песнь новую.

Аллилуйя! Хвалите Его со звуками трубными.

Аллилуйя! Хвалите Его на псалтыри и на гуслях.

Аллилуйя! Хвалите Его с тимпанами и ликами,

Хвалите Его на струнах и органе,

Хвалите Его на звучных кимвалах,

Хвалите Его на кимвалах громкогласных.

Все дышащее да хвалит Господа!

Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!

Голос был не сильным, хотя заполнял своими ломкими, как весенний лед, модуляциями все пространство храма, хотя заставлял зябко звучать и пламя свечей, и хрустальную люстру, и сами стены в изгибах и овалах фресковой иконописи, откликавшиеся на пение в какой-то акустической неге.

Голос не был гладким. Ни школы, ни какой другой умелости в нем не угадывалось, но чистота и вдохновенная невинность этого блаженного дисканта была выше, чем у любого из гениальных мальчиков, выпестованных в академических вокальных студиях, какой бы певчий ангельский звук ни извлекали их горлышки. Мне показалось, что вот так, с какой-то тайной, трагической трещинкой должна была звучать флейта или скрипка в руках святого Франциска, Блаженного Франциска во время его воссоединения с живым Космосом, во время его блуждания среди пустынных тогда еще гор и лесов Европы в поисках утраченной чистоты и благодати.

— Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!

Духовный накал этого песнопения столь же высок и изнурителен, как высок и изнурителен ноосферный фон залов итальянского Возрождения, не иначе как энергетика их, источник, их питающий, одной природы. Кажется мне, я знаю имя этому источнику, имя это всем известно, а доступ открыт каждому, поскольку он внутри нас.

Перекличка голосов под сводами дрезденской церкви продолжается, обладатель баса у всех на виду, но кто же ему ассистирует, что за помощница? Она наконец появилась сбоку из-за колонны, легко и бесшумно ступая, и, не прерывая пения, поправляя свечи на широких круглых подсвечниках. По правде сказать, я поначалу никак не мог поверить, что это именно она поет, не может быть, у нее не может быть такого голоса, ведь она совсем старая, сухая как щепочка, ей давно уже за семьдесят. Но тем не менее, и тем не менее…

Кто же она? Русская? Если русская, то должна быть еще из первой волны эмиграции…

В полном оцепенении мы простояли так неизвестно сколько времени. Господи, никто не предполагал, что это может быть таким родным, домашним, и, самое главное, столь прекрасным. И ведь сколько себя помню, никогда я не отличалась ни излишней сентиментальностью, ни тем более, религиозностью. Надо будет обязательно поговорить с этой старушкой…

Доктор Бильц буквально вытащил нас из церкви, пробило одиннадцать, давно пора ложиться в постель, все немцы уже спят. — Да-да, конечно, мы виноваты, но нам завтра надо будет сюда вернуться. Как сюда проехать?

— Отшен, отшен просто.

Но завтра церковь была закрыта. Мы обошли ее кругом, она оказалась постройки, видимо, прошлого века. Судя по облупившемуся цоколю и буграм мха в некоторых местах кровли, давно нуждалась в серьезном ремонте.

На бетонном столбике у ворот кованой ограды мы обнаружили электрический звонок. Ворота тоже заперты, но можно попытаться нажать на кнопку… К нашему счастью, через минуту к воротам навстречу неурочным гостям вышла та самая старушка, которая вчера так заворожила нас своим пением. Вблизи она оказалась еще более старой — дряблая, повисшая на щеках и шее кожа, красноватые глаза. Мы сказали, что из России и выразили восхищение вчерашней службой. Старушка зазвенела ключами, повела нас в храм, заинтересованно заговорила о России, о малочисленном приходе, о новом священнике, о церкви, которая редко бывает открыта, заговорила на каком-то малопонятном русском языке. И тут обнаружилось, что она никакая не русская, а коренная немка из Потсдама.

Почему вдруг чистокровная немка, по рождению или лютеранка или католичка, служит здесь?

— О, да, я лютеранской веры!

Но почему переход в православие? Ведь очень уж большая разница в традициях? И мать Анна, светское имя Ингеборг, рассказала нам свою историю. Она верна и преданна русской церкви всей душою уже более 50 лет.

— Это наверное, очень странно, но русская церковь и русский язык были для меня спасением в молодости, в конце тридцатых годов, когда все кругом пропитала ложь и злоба. Мы в те годы иногда прятали у себя дома евреев, помогали им чем могли, но потом стало совсем плохо, мама с папой всего боялись, папа даже радио испортил, чтобы поменьше слушать о том, что кругом происходит, а я в это время повадилась ходить в русскую церковь (в религии особых притеснений не было), а по ночам стала заниматься русским языком, у нас была неплохая библиотека, я училась по русской классике — Толстой, Чехов, но, поверьте, тогда это было не совсем безопасно, ведь занятия языком я начала уже во время войны с Россией.

Почему я все-таки сюда пришла? Может быть, потому что лютеранство учит самостоятельно искать благодати и совершенства души, отрицает посредничество священника между человеком и Богом, отвергает тот прекрасный обряд, который вы вчера видели и слышали. И таким образом, делает религию домашним делом. Я же считаю, что нет ничего выше религиозного чувства, поэтому для того чтобы оно проснулось в душе, нужно иметь все то, что за тысячелетия накоплено, в частности, в русской церкви. О, это очень верная фраза — содержание религии во многом в ее форме! Но не во всем. Лютер был сильный человек. Он был пророк. Он мог себе позволить обходиться только Библией для молитв и для совершенствования себя в вере. Я же слабый человек, и большинство людей слабы, поэтому нам нужен храм со всем тем, что в нем есть, нам нужен помощник в вере. Не посредник, а именно помощник, обладающий духовным опытом, приобщенный к таинству Святого Духа. Есть, конечно, католичество с пышным ритуалом, но оно мне не было близко ни тогда, ни сейчас. Это особый разговор.

Понимаете, что меня огорчает в наших немецких священнослужителях? Их ангажированность. Это понятно? Да. Так вот они в своих проповедях почему-то не занимаются своим прямым делом, не учат, как возвыситься до истинной любви к ближнему, как укрепить свою веру. А по неискоренимой привычке говорят про политику. В тридцатые годы это было поголовным явлением, к сожалению, эта болезнь и сейчас дает о себе знать. Недавно слушала западное радио — проповедник в течение часа говорил о Никарагуа. А где же учение Христа? О нем он забыл.

— Мое сердце подсказывает мне, — сказала мать Анна в конце беседы, — что Русской церкви удалось избежать этого соблазна, в который часто впадала церковь Римская. Я в трудную минуту люблю читать жития ваших святых — Бориса и Глеба, Сергея Радонежского, вот откуда исходят чистота и свет нетленные…

На прощание мать Анна подарила нам Евангелие на русском языке, мол, берите-берите, я знаю, как у русских туристов всегда трудно с деньгами. Очень радовалась, что у нас в стране 600 храмов переданы церкви, что возрождаются монастыри, что даже в миру церковь все больше приобретает веса как хранительница историко-культурного и нравственного начала. А когда мы в качестве пожертвования храму вручили ей 10 марок, она настояла на том, чтобы мы взяли из церковного киоска икону Спаса, два «Вестника Московской патриархии» и набор цветных открыток.

Так и осталась она в моей памяти: маленькая, сухонькая, у высоких дверей церкви, но как-то по-особенному прямая, с совершенно белой головой, с чистой милосердной прощальной улыбкой — немка со шведским именем Ингеборг, любящая неведомую ей Россию.

Я вспомнил, что двести лет назад Карамзин также посетил в Потсдаме русскую церковь и нашел дряхлого российского солдата, который жил при ней смотрителем со времен императрицы Анны. Он был так стар, что его русский язык сильно отличался от того, на котором говорил Карамзин. Они с трудом могли разуметь друг друга.

Смотрители меняются. Но что-то остается неизменным.

VII. Доктор Бильц

Его зовут Вольфганг, это отец Антье, жены Нильса. У него есть еще одна дочь помладше, волоокая газель Жаклин, с длинными ногами и не по-немецки большой грудью. Жаклин работает в детском садике-интернате для брошенных детей и детей алкоголиков, работой своей довольна, даже влюблена в нее, и учиться дальше, как и Антье, не собирается. Вольфганг Бильц давно с этим смирился, поэтому особенно не сокрушается, а просто с улыбкой говорит про ту и про другую: А-а! Мол, дуры, ничего не поделаешь.

Доктор Бильц — классный инженер, ученый-дорожник, занимается автомагистралями, имеет несколько изобретений и других научных работ. На вид ему лет 40, высокий, в джинсах и спортивной куртке, с широким лицом, открытой улыбкой и добродушными ямочками на щеках он излучает жизнерадостность, динамичен и остроумен. На самом деле Вольфгангу совсем недалеко до 50, весной 45-го, в дни тотального разрушения Дрездена американцами, ему шел четвертый год, он остался жив и энергии его, судя по всему, хватит еще на полвека.

— Володя, — говорит он, похлопывая меня по плечу, — вы в России задумали хорошее дело. У нас такое невозможно. Мы любим стабильность, а вы — крайности. Да-да, я бывал в России, в Ленинграде. Я люблю Дрезден и понимаю тех, кто любит Ленинград. О-о! Я даже был там в русской бане. Меня позвали в парилку, и я увидел там человека в зимней шапке, рукавицах и с березовым веником. Я очень удивился: зачем он так оделся? Он пригласил меня наверх, я сел на ступеньку рядом с ним. О, было очень жарко! И тут он плеснул из ковша на раскаленные камни! Да-да, я сразу, мгновенно, понял, зачем он надел зимнюю шапку. А когда он стал бить себя и меня по плечам и по спине веником, я понял зачем он надел рукавицы. Всем было очень весело, все надо мной смеялись, мол, дурак немец, первый раз в баню попал, по-русски ни бум-бум, сидит, глазами хлопает, совсем сварился. Но я думаю, что я немножко понял, что такое русская баня: это есть испытание на пути к блаженству. Так я понимаю?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Моя ойкумена. Проза, очерки, эссе предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я