По голгофским русским пригоркам. Статьи о писателях

Виктор Боченков

«По голгофским русским пригоркам» – сборник статей и литературоведческих эссе. Первая часть посвящена русским писателям: протопопу Аввакуму, П. И. Мельникову (Андрею Печерскому), Л. Н. Толстому, Н. А. Клюеву, Вс. Н. Иванову, К. Д. Воробьёву, В. Г. Распутину. Вторая – зарубежным классикам (единственным исключением стал завершающий очерк о венгерском художнике Тивадаре Чонтвари). В жанровом отношении вторая часть книги стоит по соседству с дорожным очерком, соответствуя в то же время критериям эссеистики, когда необходимо выразить индивидуальные впечатления по конкретному поводу, не претендующие на исчерпывающую трактовку. Характерной особенностью всего сборника является синтез различных жанров: публицистика на литературном материале, литературная критика, эссе, включение документального исторического материала.

Оглавление

  • Часть первая.. Статьи о русских писателях

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги По голгофским русским пригоркам. Статьи о писателях предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть первая.

Статьи о русских писателях

Мятежный пастырь, книжник дикий

Протопоп Аввакум и русская современность

Два пророка

Перевернув последнюю страницу книги Юрия Селезнёва «В мире Достоевского», обнаруживаю не совсем обычное соседство: протопоп Аввакум и автор «Братьев Карамазовых» сопоставляются, когда заходит речь о самых последних днях человека. Описание предсмертных минут не такая уж редкая вещь для литературы — художественной ли, мемуарной, документальной… Но филолог хочет передать это предельно достоверно. Ему требуется «другой пророк» (так он отзывается об Аввакуме), едва ли не единственный, которому дано было пройти через ещё большие страдания, чем Достоевскому.

Оставаясь до последнего предела верным себе, Аввакум обретал особое право свидетельствовать. «Он умирал не однажды, и только нечеловеческая сила духа, таившаяся в его тщедушном теле, возвращала его к жизни». Дальше следует прозрение из его «Жития…»: «Бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь… Так добро мне на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти; небо моё, земля моя, свет мой». Раз оба человека с одинаковой болью выстрадали право на слово, стало быть, и перед смертью должны ощущать и пережить одну и ту же сопричастность собственной судьбы к неизмеримым вселенским пространствам, которые их не отторгают. Так эта тайна — страдания и его смысла — совмещает вроде бы несовместимое. Двух столетий, разделяющих этих людей, будто не бывало. Пророки живут вне времени.

Откуда-то, может быть, по школьному учебнику, помню рисунок: площадь с деревянным помостом, люди в балахонах, привязанные к столбам, шеренга солдат с поднятыми ружьями или винтовками. Они в шинелях, зима. У каждого на голове кивер с султаном. Офицер поднял саблю, сейчас последует сигнал. Вдали контуры домов и храма. Купола — как чёрные свечные огоньки. Семеновский плац. Казнят петрашевцев. Что произойдёт дальше, известно. Залп не прозвучит. Прискачет «вовремя» гонец, и будет оглашён указ об отмене смертного приговора.

Дотошные историки литературы докопались, что рисунок появился где-то в двадцатых или тридцатых годах ХХ века и вовсе не сделан с натуры кем-то из очевидцев. Использовался он для книги Леонида Гроссмана «Достоевский». Его правили. Какой-то знаток подметил, что солдатская форма скорее соответствует эпохе наполеоновских войн, а в 1849 году она была уже другой. «Установили» перила на эшафоте. Он, по свидетельству петрашевца Николая Кашки-на, был «обнесён решёткой». Сам Петрашевский в то зимнее утро сбросил колпак с головы. Значит, и на рисунке кто-то из приговоренных должен прямо смотреть в чёрные зрачки ружей. Это добавляет героики. В толпе возле эшафота появился священник с крестом. На одних иллюстрациях он есть, на других нет…

Достоевского, как известно, не привязывали. Ожидая очереди, всё происходящее он наблюдал со стороны.

Художник Григорий Григорьевич Мясоедов пренебрёг исторической правдой, когда Аввакума и его соузников, как петрашевцев, тоже привязал к столбам. На его картине «Сожжение протопопа Аввакума» (1897 г.), конечно, нет эшафота. На заднем плане тоже купола деревянной пустозерской церквушки, обнесённой неровным частоколом, дощатые крыши изб. В толпе выделяется боярин в рыжей шубе: видать, самый главный сановник. С ним рядом, по правую его руку, поп, читающий молитву, а слева дьяк с бумажным свитком — царским указом. Тут же стрелец в красном кафтане с тяжёлой пищалью на плече, опирающийся на тонкую палку старик, какой-то пустозерец, спрятавший руки за спину, мол, не причастен, не виноват я… Люди самые разные, но все будто дымка, тени, их лиц почти не различить. Столбы, как на рисунке с петрашевцами, тоже справа. К ним привязаны два человека. Обмотанные верёвками ниже груди, они могут согнуться, словно кланяясь народу. Самый дальний — совсем седой и старый, измождённый, а другой, с чёрной бородой и длинными волосами, моложе и сильнее. Он устремил взгляд на женщину, которая с поднятой, как для объятия, рукой рванулась к нему в огонь, охватывающий поленницу. Её, не оборачиваясь лицом, отталкивает от костра другой стрелец, держащий копьё.

Зачем потребовались эти «петрашевские» столбы? Что Аввакума сожгли в срубе, художник не мог не знать. Или всё-таки это случайность: ну захотелось ему так. Каприз творческой натуры.

Не знаю…

Может быть, тут, на мясоедовской картине, и нет никакой переклички с событиями на Семёновском плацу.

Наверняка нет.

И всё-таки два пророка «перекликаются», пусть и опосредованно, благодаря творческому поиску пытливого русского филолога советских лет.

Аввакумовские «ещё бóльшие» страдания и каторжный путь Достоевского были мукой за великую цель и за великую идею — за ту правду, которая выше всякой земной относительной правды и цена которой не укладывается в прокрустово ложе земных терминов, формулировок, определений.

По большому счёту на земле имеет смысл только то, что созидает человечество в единую братскую семью, где каждому отводится своя задача, цель и предназначение.

В «Дневнике писателя» имя протопопа Аввакума встречается один раз. Вот в каком контексте.

«Пушкин тоже во многом непереводим. Я думаю, если б перевесть такую вещь, как сказание протопопа Аввакума, то вышла бы тоже галиматья или, лучше сказать, ровно ничего бы не вышло. Почему это так? Ведь страшно сказать, что европейский дух, может быть, не так многоразличен и более замкнуто-своеобразен, чем наш, несмотря даже на то, что уже несомненно законченнее и отчетливее выразился, чем наш. Но если это страшно сказать, то по крайней мере нельзя не признать, с надеждой и с веселием духа, что нашего-то языка дух — бесспорно многоразличен, богат, всесторонен и всеобъемлющ, ибо в неустроенных ещё формах своих, а уже мог передать драгоценности и сокровища мысли европейской, и мы чувствуем, что переданы они точно и верно. И вот этакого “материала” мы сами лишаем своих детей, — для чего? Чтоб сделать их несчастными, бесспорно. Мы презираем этот материал, считаем грубым подкопытным языком, на котором неприлично выразить великосветское чувство или великосветскую мысль». Это глава «На каком языке говорить отцу Отечества» за июль и август 1876 года.

В словах Достоевского отзывается философская теория Гумбольдта: дух народа, творящий и созидающий, живущий в его языке, непередаваемый и теряющийся при переводе, язык как деятельность духовных сил, тождество и взаимосвязь понятий «дух народа» и «дух языка»… Недаром, отмечает писатель, «язык» и «народ» у славян — синонимы.

Все остальные упоминания об Аввакуме остались в записных книжках. В набросках за 1867–1870 годы есть запись одного сюжета под названием «Смерть поэта (идея)», упомянут «попик», твердо ратующий за православие и этим похожий на старообрядческого протопопа1. В записных тетрадях за 1872–1875 годы набросано одной строкой: «Аввакум: задача женщины не в красивом виде». То есть не в том, чтобы наряжаться и красиво выглядеть. Комментаторы полагают, что Достоевский читал послания к боярыне Морозовой, Урусовой, Марии Даниловой в «Русском архиве» за 1864 год. Любопытны мысли писателя, записанные тут же чуть выше. Они, а также строчка об Аввакуме объединены общим заголовком «Шелопуты». Это название сектантского течения, введенное в оборот полемистами официальной церкви. К старообрядчеству оно не имеет никакого отношения, но Достоевский, в духе своего времени, не особо отделяет одно от другого. «Что если он посмотрит на священника единственно как на чиновника от правительства». Дальше с абзаца: «Что, если это движение имеет именно мысль самоспасания от растления, тогда возможно, что охватит всю Россию. Шелопутинское может умереть и нейти, но другое может подобное явиться»2.

Тема русского религиозного разномыслия увязана у писателя, как несложно заметить, с будущими судьбами России.

Стараясь осознать русский путь и русское предназначение, обойти стороной старообрядческую историю — историю церкви, оставшейся верной дониконовским чинам и последованиям, той идее, которую всегда выражает обряд, эта видимая «одежда догмы», — нельзя и невозможно. Это, например, почувствовал далёкий от религиозности, по крайней мере внешней, Ярослав Смеляков — человек совсем другой эпохи. У него «русская суть языка», подобно мозаике, сложена из многочисленных «цветных стеклышек», и каждое само по себе самоценно: убери — общая картина рассыплется, цельный образ исчезнет, смысл исказится. В стихотворении «Русский язык» своё место занимает и песня — колыбельная, кабацкая, трудовая, и литературная классика, и «перемолотые» заимствования, и «костры староверов».

Как без них?

Поэта не подвело умение схватить весь образ и всю суть в их целостности.

У бедной твоей колыбели,

ещё еле слышно сперва,

рязанские женщины пели,

роняя, как жемчуг, слова. <…>

Под лампой кабацкой неяркой

на стол деревянный поник

у полной нетронутой чарки,

как раненый сокол, ямщик.

Ты шёл на разбитых копытах,

в кострах староверов горел,

стирался в бадьях и корытах,

сверчком на печи свиристел. <…>

Вы, прадеды наши, в неволе,

мукою запудривши лик,

на мельнице русской смололи

заезжий татарский язык.

Вы взяли немецкого малость,

хотя бы и больше могли,

чтоб им не одним доставалась

учёная важность земли. <…>

Достоевский пишет об Аввакуме и «подкопытном», то есть сыром и живом, языке, который имеет полное право быть в литературе. Если дети его не знают, то они обделены, лишены богатого «материала», особенно значимого наследства. И Смеляков упоминает: «Ты шёл на разбитых копытах», а в следующей строке говорит о «кострах староверов».

Это так совпало?

Возможно. Других совпадений и параллелей по ключевым словам с «Дневником писателя» почти нет. Не упоминаются у Достоевского рязанские женщины, колыбель, кабак, ямщик с чаркой, Кольцов и Курбский, татарский и немецкий языки… Но говорится о том, что не надо бояться языка простонародья, что со школы нужно «заучивать наизусть памятники нашего слова, с наших древних времён — из летописей, из былин и даже из церковнославянского языка, — и именно наизусть, невзирая даже на ретроградство заучивания наизусть». Язык «надо непременно ещё с детства перенимать… от русских нянек, по примеру Арины Родионовны». Только потом переходить к иностранному. А оттуда уже «мы невидимо возьмём тогда несколько чуждых нашему языку форм и согласим их, тоже невидимо и невольно, с формами нашей мысли — и тем расширим её». «Существует один знаменательный факт, — продолжает Достоевский, — мы, на нашем ещё не устроенном и молодом языке, можем передавать глубочайшие формы духа и мысли европейских языков: европейские поэты и мыслители все переводимы и передаваемы по-русски, а иные переведены уже в совершенстве». А вот перевести Гоголя, Пушкина, Аввакума с русского на иностранный едва ли возможно без потерь именно того духовного пласта, стоящего за словом. И далее следует та цитата, с которой я и начал говорить об этой статье из «Дневника писателя», о переводе именно Аввакума, о всеобъемлющем духе языка, который считается «подкопытным»…

У Достоевского и Смелякова — одна идея о языке, его живом духе и характере, народных истоках, о его восприимчивости к иноземным заимствованиям и способности верно и точно передать чужую мысль, о необходимости именно с детства, с колыбели, впитать и осознать ту живую суть, что стоит за словесной формой, «телом» мысли, её «оболочкой», как выразился писатель. Она изложена разными средствами. Поэт, и это естественно, упоминает о недавней войне. Я не дерзну заявить с уверенностью, что «Русский язык» навеян именно «Дневником писателя» и конкретной его статьёй. В 1958 году Ярослав Смеляков «с тайной жаждой новых строк» приехал по писательской командировке в Сибирь. По дощатым ещё тротуарам старой части города Братска он вышел к башне старого острога, где был когда-то заточён протопоп Аввакум.

В её узилище студёном,

двуперстно осеняя лоб,

ещё тогда, во время оно,

молился ссыльный протопоп.

Эта встреча с прошлым снова навела поэта на раздумья о языке как выражении человеческого и национального духа. «Русский язык» был начат в 1945-м, завершён окончательно тоже в 1966-м, как и только что процитированное стихотворение «Один день». Оно состоит из нескольких частей, вторая целиком посвящена Аввакуму. Поэт словно бы ощутил себя его современником.

Мятежный пастырь, книжник дикий,

он не умел послушным быть,

и не могли его владыки

ни обломать, ни улестить. <…>

В своей истории подробной

другой какой-нибудь народ

полупохожих и подобных

средь прародителей найдёт.

Но этот — крест на грязной шее,

в обносках мерзостно худых —

мне и дороже и страшнее

иноязычных, не своих.

Ведь он оставил русской речи

и прямоту и срамоту,

язык мятежного предтечи,

светившийся, как угль во рту.

Удивительно близки сами мысли разных произведений — статьи Фёдора Достоевского и стихотворений Ярослава Смелякова.

*

Рассказ Юрия Нагибина «Огненный протопоп» завершается эпизодом казни Аввакума и авторским обобщением: «С этого пустозерского пламени возжегся костёр великой русской прозы».

Это красивая метафора, которая выражает огромное значение аввакумовского «Жития…» для отечественной литературы и культуры.

Литературоведы втискивают это произведение в свои хронологические рамки, и, отталкиваясь от времени создания, кто-то относит его к русскому барокко (что бы сказал сам Аввакум, услышав такое слово?), к ранней автобиографической прозе… На деле «Житие…» стоит вне времени и тем более вне литературных канонов. «Костёр великой русской прозы» загорелся без него — иными неисповедимыми путями. Аввакумовского жизнеописания не знали и не читали ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь. Как литературный памятник, как памятник человеческого духа, а в этом редком сочетании и заключается его огромная сила, — оно без малого на два столетия выпало из русского самосознания, из отечественной словесности, пропало, исчезло. Точно так же исчезло до времени и «Слово о полку Игореве» подобно затерянному в плодородной земле зерну, чтобы потом, по Далю, «прозябнуть» — ожить, приняться, «пустить корешок и стебелёк».

«Житие…», как и целый ряд других старообрядческих и дораскольных памятников (например, постановления «Стоглавого собора»), издал только в 1861 году археограф и филолог Николай Саввич Тихонравов при поддержке книготорговца Дмитрия Кожанчикова. Отсветы «староверских костров» стали беспристрастно изучаться лишь со второй половины XIX столетия. Русское общество наконец «доросло» до понимания, что старая рукопись — имеющий полное право на жизнь литературный пласт, национальное богатство.

Уже написаны «Капитанская дочка», «Пиковая дама», «Герой нашего времени», «Мёртвые души», уже опубликовано «Дворянское гнездо» Тургенева и «Записки охотника»…

Я не мистик, но не кажется ли странным и вам, что рядом с двумя шедеврами средневековой классики, ранним и поздним, без которых отныне немыслимо русское национальное ядро — история, задающая «идею народа», и литература, задающая типы человека, его ценностей, индивидуального поведения и переживаний в разных жизненных ситуациях, — возникает стихия огня. Рукопись «Слова о полку…» безвозвратно погибла в московском пожаре 1812 года. Что касается «Жития…», на костре был казнён автор.

Что такое старообрядчество и как нам его изучать?

Старообрядческая история должна переживаться как неотъемлемая часть единой национальной русской истории, а не что-то постороннее и второстепенное, навсегда оторванное от общей судьбы России. Иначе не понять, во что Аввакум со своими соузниками верил, что исповедовал и за что великое для него умирал. Поэтому нам надо хоть коротко ответить на вопрос, вынесенный в этот подзаголовок.

Старообрядческий епископ Арсений (Швецов) дал в 1885 году собственное определение интеллигенции.

Предваряя его, он пишет: «Мы готовы исповедовать и со дерзновением исповедаем, что сущный смысл старообрядства содержится в народной борьбе, но собственно не против никоновских обрядовых нововведений, а против начал папизма, открыто поставленных Никоном в отечественной Церкви на место начал чистого восточного православия»3.

Старообрядческая борьба была прежде всего борьбой за православную историю, формировавшую веками тип поведения русского человека, за русское понимание Церкви, когда народ в ней имеет полное право, в своих канонических рамках, участвовать в её делах, когда он творец и труженик на церковной ниве, отвечающий за плод своих усилий, а не «гость» (определение В.В. Розанова). Это страшное слово! «У гостя и психология гостя: взял шляпу и вышел» (вон из храма). Интеллигенция изменила народу в этой его борьбе. Интеллигенция, по общему определению старообрядческого архиерея, «народное водительство». Государственная власть — её вершина.

Эта борьба за русское церковное начало, продолжает епископ Арсений, характерна тем, что «народное водительство или, как говорится, интеллигенция, во главе которых всегда стоит правительство, отделились от народа, оставив его самому себе (курсив мой. — В.Б.). А в подобных случаях народ предаётся вождению своих, каждому народу прирожденно свойственных инстинктов, то есть не сознательно, а инстинктивно, попросту сказать, безрассудительно, сам себе не давая отчета, идёт по пути, Провидением указанному для каждого народа, и идёт верно, безошибочно, что и случилось с нами, русским народом, во времена Алексия и Никона»4.

Труд епископа Арсения, откуда заимствовано несколько строк, издан был за пределами России. Он называется знаменательно: «Истинность старообрядствующей иерархии противу возводимых на неё обвинений».

Кто пытался исследовать его, этот путь? Изучить этот народ, который пошёл им «верно» и «безошибочно», обретая особый опыт противления злу ненасилием? Старообрядческая тема осталась совершенно в стороне от славянофильских исканий. Алексей Хомяков посвятил старообрядческому вопросу лишь пару коротких статей. Иван Аксаков так и не осилил «Поморских ответов» и подарил рукописную книгу, попавшую ему в руки, Алексею Степановичу, который тоже не прочёл её толком. Со второй половины XIX века особый взгляд на события церковной трагедии предложила народническая историческая школа (можно вспомнить Афанасия Щапова и ряд других имён).

— Всякий народ до тех только пор и народ, — спорит в «Бесах» со Ставрогиным Шатов, — пока имеет своего Бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим Богом победит и изгонит из мира всех остальных богов. Так веровали все с начала веков, все великие народы по крайней мере, все сколько-нибудь отмеченные, все стоявшие во главе человечества. Против факта идти нельзя. Евреи жили лишь для того, чтобы дождаться Бога истинного, и оставили миру Бога истинного. Греки боготворили природу и завещали миру свою религию, то есть философию и искусство. Рим обоготворил народ в государстве и завещал народам государство. Франция в продолжение всей своей длинной истории была одним лишь воплощением и развитием идеи римского бога, и если сбросила наконец в бездну своего римского бога и ударилась в атеизм, который называется у них покамест социализмом, то единственно потому лишь, что атеизм всё-таки здоровее римского католичества. Если великий народ не верует, что в нём одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестаёт быть великим народом и тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ. Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ!

Старообрядчество изучают именно как «этнографический материал» — в этом-то и беда. А прежде всего это должно быть исследованием православной мысли, развивавшейся в особенных условиях. Мысли вполне самостоятельной. Мысли русской. Той идеи, которая помогла людям пережить три столетия преследований. Без веры и без особой, своей, идеи их преодолеть нельзя.

Когда старообрядчество определяется, в том числе в научной среде, как некий «раскол», то имеет место некритичное-использование устаревших, взятых ещё из позапрошлого столетия, определений. Слово «раскол» и «раскольник» в научных статьях — не редкость и сейчас. В таком случае мы нуждаемся в других определениях, которые отражали бы действительную суть изучаемого явления.

«Что такое старообрядчество?» Молодой и дерзкий старообрядческий начётчик, публицист, редактор журнала «Церковь» Фёдор Мельников вывел этот вопрос узким железным пёрышком по центру бумажного листа, как заголовок, и подчеркнул. Он готовился к диспуту, который должен был пройти в Политехническом музее. Снова обмакнул в чернильницу перо. Внизу он дал собственный ответ. «Оно не секта, не ересь, не раскол. Оно — чистое вселенское православие, вправленное в русскую национальную самобытность». Был апрель 1914 года. Война ещё не началась. Музей предлагал выступать в своих стенах не только поэтам. В тот весенний день зал №2 был забит до отказа, люди стояли вдоль стен, вход был платным — три рубля в первый ряд. Афиша гласила, что здесь проходит диспут под названием «О сущности старообрядчества».

Мельников точно расставил акценты.

Старообрядчество не мыслит себя в отрыве от Вселенской Церкви. И не отрицает национального начала. Одно другому не мешает и не противоречит.

В Отделе рукописей Российской государственной библиотеки я пересмотрел мельниковские черновики — подготовительные документы для этого диспута. Небольшой бумажный клочок со штампом фабрики «Мюр и Мерилиз», аккуратно оторванный от целого листа, не содержит больше никаких других записей. Определение, как особая мысль, внезапно осенившая, потребовало одиночества…

Диспут тогда состоялся, и его почтил своим присутствием Владимир Скворцов, издатель «Миссионерского обозрения» и газеты «Колокол». В нём принял участие директор Старообрядческого института Александр Рыбаков, отец академика Бориса Рыбакова, известного исследователя Древней Руси и славянской культуры. Прения были прерваны полицией из-за неосторожной реплики одного из участников. В его словах о том, что ни в коем случае нельзя объединяться с людьми типа Скворцова, я сейчас, спустя сто лет, не нахожу ничего злонамеренного. Может, дело в том, с какой интонацией они прозвучали.

Сущность старообрядчества (староверия) заключается в том, чтобы совершить невозможное, в том, чтобы возвратиться к тем началам жизни, на которых строилась русская Церковь во времена глубокой древности. Иначе говоря, остановить время.

А это не определить никакой логической формулой, не заключить в научные определения. В 1916 году в книге «Правда старой веры» публицист Иван Кириллов писал, что старообрядчество стремится свести всё бытие человека в соответствие с церковными требованиями жизни «по-Божьи», и не может быть по своей сущности определено какой-либо логической формулой, «как неопределимо и само понятие церковности»5.

Раз так, то изучение истории старообрядчества есть прежде всего изучение старообрядческой мысли, мы вновь возвращаемся к этому. И здесь я хочу сразу поправить себя: не старообрядческой, а, вернее, православной мысли, православной идеи и её путей, — изучение не «старообрядчества», а православия и православной Церкви, сохранившей верность дониконовскому укладу жизни в особый период, начавшийся после трагических реформ XVII столетия. Мы, к сожалению, всё ещё вынуждены пользоваться этим неудачным и размытым термином «старообрядчество», который объединяет и массу заблуждений, и подлинную Церковь, в которой только и возможно спасение. Именно так: вопрос о старообрядчестве — это вопрос о Церкви, учрежденной Христом, о её существовании на земле или её отсутствии.

Важный методологический подход к изучению старообрядчества, на мой взгляд, обозначен был Павлом Ивановичем Мельниковым-Печерским в «Письмах о расколе». В первой статье (первом письме) автор дал короткий очерк, что могут сообщить историку архивные дела правительственных учреждений, какая информация в них содержится, он говорит о важности и необходимости исследования старообрядческих книжных памятников, рукописей, называет наиболее значимые труды современных ему исследователей (А.П. Щапов, Г.В. Есипов, В.И. Ламанский, В.И. Кельсиев, С.В. Максимов и другие).

Но книги и архивы — далеко не всё.

Хочу привести высказывание писателя, заменив слово «раскол» на «старообрядчество», надеясь, что это послужит к чести цитируемого автора. Упоминаемое здесь редкое слово «колиба», вышедшее из употребления, можно понимать как место, где ты родился, родина, место проживания. Колыба — это название сезонного жилья пастухов в Карпатах, четверостенный сруб без окон. Корень у этого слова праславянский. Хижина, шалаш, лачуга тоже будет правильно.

Итак.

«Не в одних книгах надо изучать старообрядчество. Кроме изучения его в книгах и архивах необходимо стать с ним лицом к лицу, пожить в старообрядческих монастырях, в скитах, колибах, в заимках, в кельях, в лесах и т.п., изучить его в живых проявлениях, в преданиях и поверьях, не переданных бумаге, но свято сохраняемых целым рядом поколений; изучить обычаи старообрядцев, в которых немало своеобразного и отличного от обычаев прочих русских простолюдинов; узнать воззрение старообрядцев различных толков на мир духовный и мир житейский, на внутреннее устройство их общин и т.п.»6.

Этого-то самого «живого проявления», о котором говорит П.И. Мельников, мы зачастую не наблюдаем во многих современных исследованиях и монографиях. Учёные пишут о старообрядчестве, избегая прямого контакта, довольствуясь лишь архивными документами, субъективными публикациями в противостарообрядческих изданиях XIX века, где многое продиктовано полемическими задачами и попросту намеренно искажено (а это надо уметь интерпретировать, уметь понимать, уметь прочесть). Всё сведено к умозрительной кабинетной работе. Сущность старообрядчества (староверия), старообрядческого мировосприятия, его «мир духовный и мир житейский» теряется, опускается, игнорируется и не становится предметом изучения.

Безусловно, чтобы изучать старообрядчество, надо освоить и понимать его систему ценностей, определяющих миропонимание. Беда не только в том, что этот сущностный аспект игнорируется. Изучение старообрядчества стало исследованием старообрядческой книжности (археография), иконописи, изучением «этнографического материала»: одежда, народные обычаи старообрядческих субэтносов (липоване, семейские), особенностей говоров, костюма, обрядовых тонкостей (свадьба, похороны и т.д.). Это всё, безусловно, важно и ценно. Но слишком многое остаётся за бортом. И говоря о древней книге с замысловатыми филигранями, надо понимать, что это материальная память, завещание предков именно тебе. Её постижение немыслимо без любви.

«Чтобы решать вопрос о сущности старообрядчества, мало ограничиться начальным моментом внешних событий, вызвавших разделение, для этого необходимо посмотреть на жизнь обеих частей, и тогда уже можно решить, где истинная Церковь, — писал И.А. Кириллов. — Не там религиозная истина и церковная правда, где много академий, семинарий, где горы монографий, где много народа, где пышные условия быта высшего духовенства, а там, где горит огонь веры, где дела свидетельствуют о христианском отношении к жизни. Если бы старообрядчество ушло из Церкви, оно бы объявило какую-либо особую догму, свое особое, новое учение, доныне неведомое, и это дало бы право говорить о “возникновении” старообрядчества; примеров такому положению вещей немало в истории западноевропейских вероисповеданий» (курсив И.А. Кириллова)7. Необходимо изучать два направления русского православия в параллели, сопоставляя, что происходит в одно и то же время там и там. Чтобы определить сущность «православия (или старообрядчества), необходимо будет определить сущность противоположного ему движения — никонианства»8. И соответственно наоборот. Одного без другого мы не поймём. Ни то, ни другое мы не можем сбрасывать с корабля нашей истории. Мы уже и так слишком многое с него сбросили…

«Из колена Аввакумова»

В марте 1960 года настоятель Покровского кафедрального собора, что на Рогожском кладбище в Москве, Василий Королёв получил по почте обыкновенный серовато-голубой конверт с напечатанной на нём маркой в правом верхнем углу и красным советским гербом в левом. Обратного адреса не было. Он вскрыл его, отрезав ножницами края. Из конверта выпал двойной лист обычной тетрадной бумаги в клетку. Вверху стояло: «В Московскую старообрядческую архиепископию, г. Москва, Рогожский пос., Королёву В.».

Значит, прямо ему.

Протоиерей Василий служил на Рогожском с 1922 года без перерыва, у него было огромное число духовных детей. Письма ему шли со всех концов страны: кто церковный календарь просил выслать, кто делился своими бедами, кто спрашивал совета насчёт венчаний, погребений, крещения и прочих духовных треб. На конверте чётко отпечатался штемпель с надписью «Нерехта» — местом отправления. Это Костромская область.

Почерк везде был одинаковым, «с» почти всегда превращалось в «е», «о» в середине слов писалось отдельно от других букв, «ж» походило на сдвоенное «ии», «и» почти не отличалось от «н», «ш» иногда писалось с одной отдельно стоящей палочкой-крючком, а «в» смахивало на крендель. Цвет чернил и в письме, и на конверте тоже был одним — синим.

Маститый протоиерей стал читать.

«30 января 1960 г. в газете “Совет[ская] Россия” была помещена статья “Сохранить память о Пустозерске”, в этой статье упоминается, что Пустозерск был местом ссылки, в местном остроге томились восставшие монахи Соловецкого монастыря, лица, обвиняемые в ереси и безбожии. Что в земляной тюрьме-остроге провел 15 лет выдающийся писатель XVII века протопоп Аввакум. Здесь он написал большую часть своих произведений, в том числе всемирно известное “Житие”, автобиографию, а потом был сожжён…»

«Сожжён» было выведено с двумя «сс» и одним «ж».

«…сожжён на костре в 1682 г. У вас в настоящей старообряд[ческой] церкви ничего нет, это Вы сами сообщали, даже очень плохо, что о таком поборнике старообряд[ческой] церкви у Вас нет ничего, или вы умышленно не желаете получить это литературное достояние, а это можно, если Вы желаете, или Вас обуздало одно материальное увлечение — деньги…»

Наверное, автор обижался на то, что архиепископия не приобрела для своей библиотеки или для кинешемского жителя по его просьбе только что вышедшее в 1960-м «Житие…». Предыдущее увидело свет в 1934-м с примечаниями того же Н.К. Гудзия.

Следующим грехом кроме денег было, похоже, «обрядоверие», но слово, разорванное пополам, читалось совсем несуразно: «обрядневерие».

«Это Вас губит, — заключал дальше автор, — и погубит, дело не в обрядах, а дело в вере, в чистой вере. Вы должны проявить заботу достать в магазинах гор. Москвы, должна быть выпущена книга Главлитиздатом, но Вы и этого не хотите, не спасет Вас и не поможет Вам Ваше протоиерейство. Вот протопоп Аввакум, это был человек своего времени, грамотный. Его сочинения не устарели по сие время, а Вы очень устарели. Простите за откровенность и за напутствие. Я думал, у Вас лучше, чем в патриаршей церкви, а оказывается, не лучше. Меня Ваш ответ удивил, что “книги у нас нет”».

Книгу выпустил не Главлитиздат, а Гослитиздат. Автор обозначил себя лишь двумя буквами А.П., добавив перед ними расхожую фразу: «С почтением к Вам». Местоимение «Вы» всюду писалось с заглавной буквы. После подписи следовала дата: 17.03.1960 г. Но автору как будто было мало всего того, что он наговорил. «Обленились Вы, попы, даже готовый материал в газете, и то не хотите прочитать. Прочитайте эту газету».

Откуда автор из Нерехты мог знать, что отец Василий не читал «Советскую Россию» и что вообще читает этот знаток и собиратель старопечатных книг, редких дореволюционных изданий? Тут его, как говорится, понесло… Священник сделал на конверте пометку: «Прочитать владыке Флавиану». Архиепископ обмакнул перо в зелёные чернила и вывел внизу: «Кому отвечать? Нет обратного адреса».

Письмо и конверт прокололи скрепкой и отложили в сторону. Минуло пятьдесят лет, и оно попало мне руки, когда я разбирал архив Московской старообрядческой митрополии.

Я отыскал этот номер «Советской России». Статья, о которой сообщал неизвестный «А.П.», оказалась на второй странице газеты вверху. Всего четыре абзаца. Подпись меня не удивила. «Старший научный сотрудник Пушкинского дома Академии наук СССР В. Малышев» поддерживал переписку с архиепископией, и здесь его знали. Владимир Иванович был известным исследователем древнерусской литературы. Автор сотен научных работ, он опубликовал в том числе многие не известные ранее сочинения протопопа Аввакума. Кому как не ему было озаботиться судьбой Пустозерска.

Это поселение стало первым русским городом за Полярным кругом. Он контролировал экономику края, промысловую и торговую деятельность, добычу пушнины и рыбы, отражал набеги воинственных зауральских ненцев. Основан город был по указу Ивана III в 1499 году.

«Примерно с середины XVIII века Пустозерск, потеряв значение главного транзитного пункта на Север и в Сибирь, стал хиреть. К началу ХХ века “городок”, как называют по традиции жители Печоры Пустозерск и сейчас, представлял собой деревушку в 15 домов. В последующие годы население Пустозерска ещё более сократилось. А совсем недавно в связи с укрупнением колхозов немногие оставшиеся жители “городка” переехали в соседнее село Устье. Сейчас на территории Пустозерска осталось всего лишь три нежилых дома, которые также должны быть отсюда в ближайшее время перевезены», — писал Малышев.

Предсмертное пророчество Аввакума окончательно сбылось.

Учёный ставил в своей статье вопрос о сооружении памятника на месте древней столицы Печорского края. По его мысли, на нём следовало бы перечислить важнейшие события из истории исчезнувшего города. «Это необходимая мера, чтобы в будущем не затерялось место замечательного северного русского поселения. А такой исход не исключен».

Этими словами заканчивалась статья.

Слева от статьи стоял большой портрет слесаря-гвоздильщика Вячеслава Назарова с хабаровского завода «Металлист». У него широкая улыбка, обнажающая ровные зубы, широкий лоб, зачёсанные назад волосы, густые брови, искрящиеся глаза. По подсказке опытного фотографа передовик, недавно закончивший военную службу на флоте — герой не нашего, увы, времени — смотрит куда-то в сторону. Ниже стояло сверстанное в узкий столбик стихотворение «Ветер с востока» калмыцкого поэта Бема Джимбинова. И мне, и многим поколениям студентов Литературного института запомнились лекции по «зарубежке» его сына, необычайно эрудированного и обаятельного человека, профессора Станислава Бемовича Джимбинова… Под Пустозерском редакция разместила статью о лесных пожарах, уже с другой тревогой. Вся остальная площадь отдана статье о XV партийной конференции в Москве с лозунговым названием «Все силы — великому делу строительства коммунизма». На соседней третьей полосе материалы о жизни Ленина, о положении в Америке, в Индии, куда приехал с визитом Ворошилов, во Франции. На четвёртой всякая мелкая всячина: заметка о «безграничных возможностях золотого кукурузного зёрнышка», сообщения из разных городов, отрывки из писем, и для филателистов — несколько строк о выпуске марок и конверта с памятным гашением к столетию со дня рождения Чехова с портретом писателя.

Пустозерск заносило песком беспамятства. Разве вспомнишь о нём в этом круговороте событий? Как осмыслишь значимость этой памяти о нём? Владимир Малышев был прав, и его тревога отозвалась у неизвестного автора из Нерехты… Наверное, он был резок, но архиепископу Флавиану нашлось бы, что ответить, оставь он адрес…

Малышев сумел сделать все, что было в его силах, не ограничившись одной статьёй. В 1964 году на месте «городка» был установлен из камней разобранной пустозерской церкви Преображения небольшой обелиск, или стела. В 1982-м его акварельный рисунок, похожий в чёрно-белой печати на фотографию, опубликовал старообрядческий церковный календарь, издаваемый Московской архиепископией. То был особый год, исполнилось ровно 300 лет со дня мученической кончины Аввакума. Ниже была помещена памятная доска с текстом. «На этом месте находился г. Пустозерск, основанный в 1449 г. (ныне указывается 1499 г. — В.Б.), экономический и культурный центр Печорского края, сыгравший важную роль в освоении крайнего Севера и в развитии арктического мореплавания. Отсюда выходили промышленники на освоение Новой Земли, Шпицбергена и сибирских рек. Пустозерск был местом ссылки борцов против крепостнического гнёта и царского самодержавия — участников восстаний Кондратия Булавина, Степана Разина, Емельяна Пугачёва и др. Здесь в XVII в. находились в заключении писатель протопоп Аввакум Петров (сожжён в 1682 г. за “великие на царский дом хулы”) и дипломат Артамон Матвеев. На мысе Виселичном казнили ненцев, восставших против пустозерских воевод».

Уже в «перестройку» неравнодушные жители Нарьян-Мара воздвигли здесь небольшой деревянный памятник. Его автор, Михаил Фещук, стал потом директором пустозерского музея. В 1991 году был образован Пустозерский комплексный историко-природный музей, ныне Историко-культурный и ландшафтный музей-заповедник «Пустозерск». 27 апреля 2012 года старообрядцы поморского согласия освятили рядом с памятным крестом часовню и трапезную в память пустозерских мучеников.

И всё-таки, всё-таки…

Есть ведь и другая, нематериальная, память.

Старообрядцы давно обсуждали памятник протопопу Аввакуму в Пустозерске. Что это могло бы быть? По православной традиции часовня или крест. Не человеческое изваяние, конечно…

Как-то раз, выбравшись в Химки, я посмотрел в зале газет Российской государственной библиотеки «Старообрядческую жизнь». Под таким заголовком газета «Народное благо» решила выпускать в 1906 году два раза в неделю, по четвергам и воскресеньям, особое приложение. С января выходила «Народная газета», и приложение к ней называлось «Голос старообрядца» — один лист, как сейчас определяют, опираясь на современный стандарт, формата А3, всего две страницы. Тематика понятна уже по названиям. Но «Голос…» закрыли. На смену и пришла «Жизнь». Просуществовала газета недолго. Всего три номера вышло в свет. В первом на самой первой полосе по центру был помещён большой восьмиконечный крест, исписанный славянскими буквами. Так, что свободного места нет. Эти символы с титлами нельзя прочесть без особого навыка и знаний. От краёв средней перекладины, как опущенные вниз человеческие руки, шли на рисунке столбики букв, расположенных в два ряда — текст, вырезанный на обратной стороне. На основном вертикальном столбе под греческой надписью «НИКА» (победа) буквы жались друг другу тремя рядами:

ККТ
ХВВ
ККЦ
КЦД
КВЧ
КАС
КБѦ
ИКѠ
КПЯ
ТКИ
ѨБЕ

Этот «шифр» досужие ученые мужи в сопроводительной статье раскрывали следующим образом: «Како крест Твой, Христе, всех возвесели! Крест — крепость церковная, крест — царям держава, крест — возстание человека, крест — Адама спасение. Крест — бесам язва и крепких одоление. Крест — пагуба язычества. Такой крест истинныи, яко Божий есть». В других местах буквы написаны были неискусно, не соответствуя ни греческой, ни славянской орфографии. Где-то, например, на верхней дощечке, вместо ω следовало писать «о», вместо «восьмеричного» «И» «десятеричное» «I». Последнее «Я» в девятой строке сверху написало было как S, соединённое с I.

Статья называлась «Крест на месте сожжения Аввакума». О нём самом сообщалось лишь, что он находится в одном из храмов Пустозерска. Публикуется только снимок. Больше ничего.

Пустозерск давно притягивал к себе паломников. Кем и когда был установлен здесь памятный поклонный крест, сложно сказать. У самих старообрядцев уже не осталось о том памяти. Но тот крест, о котором писала газета, не простоял слишком долго. Кто-то перенёс его за ограду храма официальной, синодской, церкви, который тогда был в Пустозерске. По сути, этот памятный знак был снесён и доступ к нему ограничен. Газета известила об этом факте крайне аккуратно. Разве что читая между строк поймёшь.

На Всероссийских съездах старообрядцев после 1906 года снова зазвучала мысль восстановить крест. В «городок» был командирован начётчик Иван Степанович Жмаев. Он же потом подал в Министерство внутренних дел прошение, чтобы на предполагаемом месте сожжения Аввакума поставить деревянный крест с металлической дощечкой, где будет вырезана пояснительная надпись. Последовал отказ. Аввакум-де сожжен за политическое преступление, «за великие на царский дом хулы». В переводе на современный язык, «за экстремизм».

Образец дощечки был возвращён Жмаеву разбитым на несколько частей.

Вопрос поднялся с новой остротой после 19 июля 1914 года, когда Германия объявила России войну.

В 1915 году на Четырнадцатом Всероссийском съезде старообрядцев с докладом о памятнике в Пустозерске выступил публицист Иван Кириллов. Он говорил красивые и правильные слова. О том, что значение подвига Аввакума и иже с ним пострадавших неизмеримо глубоко. О том, что в пламени аввакумовского костра зародилась для всего русского народа надежда снова воскреснуть для самобытной и полной, свободной творческой жизни. О том, что в непоколебимом стремлении подвижника стоять за правду-истину, за правду-справедливость звучат высшие христианские мотивы…

Этическое понятие «правда» неохватно, поэтому Кириллов, публикуя свою речь в журнале «Слово Церкви», не сумел обойтись без уточняющих слов, присоединяемых через дефис.

Спустя сто лет, можно снова повторить и то, что смущало его тогда:

— Когда оглядываюсь на наше время, на себя самих, горькое, острое чувство стыда схватывает сердце, и мучительно встает вопрос: достойны ли мы протопопа Аввакума? Где в нас твердость его веры? Его божественный порыв, ревность по чистоте Церкви Христовой? Ощутим ли мы в своём сердце святую аввакумовскую нетерпимость к врагам Церкви Христовой и всего русского народа?

Кириллов не дал ответа. Он был понятен. Этой аввакумовской ревности не было тогда, нет и сейчас… Оратор сказал, что лучшим памятником Аввакуму будет продолжение его дела — быть верными исконному русскому православию и национальным началам общественной жизни. Это звучало общо, но у Кириллова не было времени развить мысль. Осознай, что ты русский, уже этим сказано многое. Научись самостоятельно мыслить по-русски. Не бойся быть русским… Материальный памятник — только дань сыновнего долга, исполнение пятой заповеди. Тем не менее Кириллов предложил построить в Пустозерске часовню. Он верил, что она станет близкой и родной старообрядцам всех согласий.

— В будущем, возможно, около часовни возникнет старообрядческий монастырь со специальной библиотекой, где найдут пристанище молодые силы старообрядчества, направленные на благую цель служения заветам наших прадедов. И, кто знает, может быть, далёкий теперь городок Пустозерск в будущем явится для всего старообрядчества центром религиозно-духовной жизни и мысли. Сам протопоп Аввакум пророчески говорил, что из каждой золинки сгоревших на кострах ради правды Христовой восстанут миллионы верующих.

События 14 апреля 1682 года стали одной из ключевых вех отечественной истории, но прошли мимо отечественной историософии. Двуперстие — символом русской самостоятельности и духовной свободы.

И в советские годы уже другие люди всё равно пытались сохранить память об аввакумовском костре. Малышев воплотил свою идею, которую высказал в короткой статье из «Советской России». Не стало Пустозерска, занесло его песком, а небольшой обелиск был всё-таки установлен.

«Городок» обрёл сакральное значение.

Люди продолжали сюда идти. Не памятник притягивал их, но само это место, освященное страданием праведников.

Нравится мне один рассказ у Фёдора Абрамова, он называется «Из колена Аввакумова». Рассказчик попадает в Койду, поморское село в Архангельской области, за которым водится недобрая слава. Мол, живут здесь «икотницы», способные насылать порчу. Ему встречается древняя старуха, сидящая на бревне у дороги. Они знакомятся. Её зовут Соломея, или, поместному, Соломида. И она повествует приезжему, как жила. Перед нами обычный для Абрамова ход и ещё один тип русской праведницы. В юности у неё отнялись ноги. Помог только совет односельчанки: «сходить в Пустозерье к святому великомученику Аббакуму, кресту евонному поклониться». Шесть дней нужно молиться без отдыха, с понедельника до субботы, потом выспаться, а наутро — в дорогу. Ради такого подвига даст Бог ноги. Добиралась она зимой с обозами, сначала до Пинеги, где есть ярмарка, там кто-нибудь из приезжих авось да подскажет дальше путь в Пустозерск. «Мужики звёзды в небе ищут, по звёздам едут, а я крестом себе дорогу освещаю. Пальцы в рукавице в крест двуперстный зажала, да так с крестом истинным и прошла взад-вперёд». Добрела Соломида до Пустозерска, поклонилась кресту и вернулась назад. По сюжету это двадцатые годы. Потом она вышла замуж, родила дочь, чудом спасла от смерти мужа. И за ней закрепилась дурная слава, дескать, ведьма она. А потом её упекли в лагеря, поскольку «ведьма» отказывалась работать в колхозе по воскресеньям. Но и неволя её не сломила. Ей было у кого просить о помощи. «Попервости в погреб (карцер. — В.Б.) этот впихнут — зуб на зуб не попадает. Руки коченеют. О, думаешь, хоть бы щепиночку какую дали, я бы и то обогрелась. А потом раздумаю: а слово-то Божье мне зачем дадено? Помолюсь, раскалю себя молитвой, вспомню про праведника Аббакума, как его в яме-то, в подземелье гноили да холодами пытали, голой сидел, мне и теплее станет. Словом, словом Божьим обогревалась».

Кончилось тем, что Соломиду отпустили на все четыре стороны досрочно. Выходя из карцера, она каждый раз благодарила начальника лагеря и каждый раз кланялась в ноги: «А то, говорю, улыбаюсь, что страданье дал, дозволил мне с Господом Богом наедине побыть». Настал день, когда он махнул рукой: «Доконала ты меня, бабка. Не хочу, чтобы ты от моих рук смерть приняла. Убирайся с глаз долой. Чтобы духу твоего здесь не было».

«Да, бабушка, — подытоживает рассказчик, — не жизнь у тебя, а целое житие».

Соломида опирается на очень «простую» житейскую философию. «Нет греха спать со своим мужиком. Грешно прелюбы творить да в страстные дни сходиться, а в остатнее время божий мир любовью держится. Всё божьим словом да верой держится. Божьим словом людей на ноги ставят, со смертного одра поднимают». «Молитва — первое дело. Изо всех работ работа. Сила да разум каждый день человеку нужны, а без молитвы откуль их взять». У неё одно желание и одна просьба к Богу — чтобы не дал умереть «с коростой клеветы бесовской». Икотницы перед смертью целыми днями кричат. Она же отошла тихо, на глазах у знакомых старух. «Святая меж нас жила», только тогда поняли они…

Долг памяти ведёт рассказчика на могилу Соломиды в Койде. «…И я долго стоял у песчаной могилы со свежим, ещё не обветренным сосновым столбиком, на котором не было ни единой буквы, ни единого знака». Но только ли долг памяти? Кроме него — что-то ещё иное, святое и невыразимое…

В 1914 году во втором, январском, номере старообрядческий журнал «Церковь» напечатал заметку об этом селе. Минувшим летом на здешний храм подняли кресты, совершили по этому случаю молебен. «Народу на торжестве было очень много, особенно никониан, которые очень интересовались как службой, так и чином поднятия крестов». В Койду приехал из Нижегородской губернии овдовевший священник Хрисанф Кардюков. Журнал опубликовал его портрет. На нём мужчина в подряснике лет пятидесяти с длинным волосами, падающими на плечи, расчесанными прямым пробором по центру, с не очень длинной черной бородой, высоким лбом. Черты лица немного грубые, я бы сказал, крестьянские, без семинарского лоска. Пройдёт пятьдесят лет, в Койде будет жить Соломида и её сверстницы, а потомки разъедутся по городам. Но и ныне старинное это село на берегу Мезенского залива не исчезло с карт, и всезнающий интернет говорит, что по переписи 2010 года здесь живут 427 человек…

Может быть, когда-то соберусь и напишу, а нет, пусть напишет кто-то другой, на одну тему, которая лишь на первый взгляд необычна и даже странна для литературоведческого исследования: описание могил в прозе Фёдора Абрамова и, если чуть шире, похорон. На могилу имеет право любой человек, будь он хоть последним мерзавцем на земле… Перед этим холмиком всегда совершается у писателя непростая нравственная работа — раздумье, покаяние, оценка прожитого и передуманного.

Если нет этого труда, упоминание, описание с короткими и меткими «говорящими» деталями даётся вскользь. «Алька заколотила дом на задворках, возложила прощальные венки с яркими бумажными цветами на могилы отца и матери и к вечеру уже тряслась в районном автобусе. Ей не хотелось упустить весёлое и выгодное место на пароходе» («Пелагея»). Бумажные цветы, знак непрочности семейных отношений и поколений, равнодушия… Но как прочны старообрядческие голбцы, напоминающие дохристианское капище, которые стали появляться ещё в военную пору возле северных деревень, — стихия народной памяти! «Местные безбожники, конечно, не дремали — беспощадно вырубали “моленные” кресты. Но разве вырубишь лес?»

В одиночку в течение сорока лет осушал болото Сила Иванович — чтобы жила деревня, где он родился («Сказание о великом коммунаре»). О нём осталась память. А могила затерялась… Снова рассказчик ищет её. «Долго мы с Санниковым бродили по кладбищу, побывали у каждого столбика, у каждой пирамидки и не нашли, не нашли…» Тихий и незаметный, терпеливый абрамовский праведник — особый тип русского человека. Особый тип русской светской святости — без попов, без церкви, порой и без креста. «Батюшко, бывало, всё стращал: прокляну тебя, еретика. А ему и дела мало: я, говорит, лопатой крещусь каждый день с утра до вечера. Вот моя молитва Богу».

Дело, свершенное для других людей.

Рассказ «Могила на крутояре» целиком посвящен детским впечатлениям от сельского кладбища и бывшим партизанам, которые давно упокоились тут, среди берёз и сосен, под красными звёздами на неброских памятниках, под музыку «Интернационала». Герой перебирает в памяти воспоминания об этих людях, как они жили, что ценили… Абрамов писал рассказ с перерывами с 1963 по 1968 год. Эти даты стоят внизу под последней строкой. Восемь книжных страниц. И пять лет работы. На такое способен только большой писатель. Потому что здесь предельно сжато требуется рассказать о нескольких поколениях, провести «экспертизу» тех ценностей, во имя которых они умирали, свести лицом к лицу прадедов, отцов и детей. Да где ж произойдёт такая встреча, как не на кладбище, — так, увы, устроена жизнь. На нескольких страницах пишется огромное полотно. Живописец должен отойти от картины, взглянуть на неё издалека, а писатель — отложить лист и заново пережить, заново переосмыслить в душе то, что хотел доверить читателю, иначе трудно будет отточить слово… Как говорил сам Абрамов, «написал страничку за день, потом прочёл, перечеркнул эту страничку и счастлив: хорошо поработалось».

И есть могила у Ивана Лукашина, и нет. Он, председатель колхоза, в «Путях-перепутьях» отдал часть запасов зерна, чтобы рассчитаться с рабочими, строившими коровник. Это было запрещено. Его посадили. Перед самым освобождением он погиб в лагере от руки бандитов. Его жена Анфиса Петровна поставила в память о нём пирамидку из нержавейки с выпуклой пятиконечной звездой. Самое обычное надгробие, каких много на пекашинском кладбище. Фамилия, имя, отчество, годы жизни, по которым несложно вычислить возраст, — ровно пятьдесят лет. «Везде земля одинакова, везде от нашего брата ничего не останется, а тут хоть когда она сходит, поговорит с ним, горе выплачет. В городах памятники ставят, а Иван Дмитриевич не заслужил? Признано: зазря пострадал…» Это говорит в «Доме» Лиза Пряслина.

«У давно осевших и давно затравеневших могилок Степана Андреяновича и Макаровны Лиза стояла молча, с виновато опущенной головой. В прошлом году какие-то волосатые дикари из города, туристами называются, ослепили на них столбики — с мясом выдрали медные позеленелые крестики, и она до сих пор не собралась со временем, чтобы вернуть им былой вид» («Дом»). История этих людей разворачивается ещё с третьей главы «Братьев и сестёр», когда они получают похоронку. Всё то немалое добро, что Степан Андреянович Ставров годами берёг в надежде, что сын вернётся с войны и займётся личным хозяйством, он передал потом для нужд фронта, когда получил скорбное известие. Лиза вышла замуж за их внука, ловкача и бесстыдника Егоршу. О нём чуть дальше.

В романе «Две зимы и три лета» есть эпизод, когда в числе немногих вернувшихся с фронта пекашинцев приходит в село Тимофей Лобанов: три брата у него погибли, он же всю войну в плену «провоевал». По закону о трудовой повинности он должен отправиться на вырубку леса. Он осознаёт, что серьёзно болен, но местная фельдшерица никакого диагноза поставить не может и не даёт направления в районную больницу. Нет оснований. Михаил Пряслин грубо оскорбил его, а когда Тимофей уехал самовольно, донёс. И вроде он прав. «Что бы мне сказал отец, ежели бы я всякого изменника по головке гладил?» Отец у Пряслина погиб, Тимофей вернулся…

Вскоре выясняется, что Тимофей не лгал и не юлил. В районной больнице он умер на операционном столе от рака. Обустроить его могилу — единственное теперь средство выпросить прощения. Михаил Пряслин сам привозит и сам ставит на могиле Лобанова именно воинский памятник, с трудом раздобыв красную краску, чтобы выделялась на нём звезда. «У парня хоть душа успокоится», — говорит, заметив его с памятником на телеге, Анфиса Минина районному руководителю Подрезову. А тот не понимает: «Ах, Минина, Минина! Опять ты за старые сказки».

Могила у Абрамова — сакральная точка на земле. Возле неё, повторюсь, раскрываются важнейшие качества человека: память, способность к покаянию, умение быть благодарным.

Именно тем последним чувством руководствуется ленинградский художник Пётр Петрович из рассказа «Потомок Джима». Чтобы он выжил в блокаду, его жена была вынуждена умертвить их собаку, добермана. Больному мужу требовалось мясо. Сделала это она не сама, дворник. Войну они пережили. Когда Елена Аркадьевна умерла, Пётр Петрович своими руками обработал для её могилы надгробие, а рядом поставил гранитную стену, на которой высек слова в память о собаке. Пса звали Дар. И здесь рассказчик тоже стремится подчеркнуть, что кладбище и могилу ему указали, хотя прямого намека, что он здесь побывал, всё увидел сам, нет. Это подразумевается. Важен сделанный акцент на достоверность свидетельства: к могиле, к стене можно прийти, всё самому прочитать. Кладбище потом сравняли и на его месте построили жилой район.

На последних страницах «Дома» примирились наконец-то Егорша и похороненный на пекашинском кладбище старовер Евсей Мошкин, ещё один тихий праведник, не способный никого обидеть человек. В самом конце романа, спившийся, он, Евсей, упал в силосную яму, сломал ногу и пролежал там три дня, пока его не отыскал Михаил Пряслин. На его вопрос, почему не кричал, не орал что есть силы, он отвечает коротко: «Страданьем, Миша, грехи избывают…» Что это как не «митякарамазовское» «пострадать хочу, и страданием очищусь»? Уже погребли Евсея Мошкина, едет Егорша с молодым своим напарником на машине. «…И вдруг впереди картинка из времен царя Гороха: древняя бабка, вышагивающая с клюкой. Вмиг догнали, дали тормоза». Выясняется, что на кладбище она в Пекашино идёт — «по обвету», то есть по обету. Как Соломида ходила в Пустозерск…

— На могилке у Евсея Тихоновича положила побывать.

— Зачем?

— Зачем на могилке-то? А для души. Праведник большой был.

Смешно молодому шофёру. «А Егорша вдруг присмирел, притих, задумался, а потом и с машины слез».

На кладбище он отправился рано утром, тайком. «…Подрыл с боков песок, придав холмику форму прямоугольника, а затем выстлал её плитами беломошника, который неподалеку нарезал лопатой. Но и это не всё. Сходил к болоту, отыскал там зелёную кочку с брусничником, на котором краснело несколько мокрых от росы ягодок, срезал её, перенёс на могилу».

— Ну вот, старик, — сказал неверующий Егорша вслух, — всё что мог для тебя сделал. — Потом усмехнулся. — По твоей вере дак скоро увидимся, а я думаю, дак оба на корм червям пойдём. Здесь, на земле, жить надо.

Ничего как будто не изменилось в человеке. Он остался при тех же своих взглядах, какие высказывал «чокнутому религией» Мошкину ещё в грубом своём споре в пятой главе второй части романа «Две зимы и три лета», когда «всё лаем да пыткой» обвинял его в лицо, что он, мол, «неважно.., поп или не поп, а факт остаётся фактом: антисоветский элемент». И в то же время изменилось. Обратно Егорша пошёл и лопату понёс, уже не прячась. Зачем он решил обустроить могилу? Ему стало нужно, чтобы всякий приходящий видел — здесь действительно похоронен праведник…

Старообрядческая тема в тетралогии лишь изредка приоткрывается: через того же Евсея Мошкина, через образ Марфы Репишной, через отдельные фразы. Пекашинцы — потомки старообрядцев. «Пекашино распознают по лиственнице — громадному зелёному дереву, царственно возвышающемуся на отлогом скате горы. Кто знает, ветер занёс сюда летучее семя или уцелела она от тех времен, когда тут шумел ещё могучий бор и курились дымные избы староверов?» Сокровенное в народной душе Евангелие светит и сквозь тяжёлый военный дым. Вот Лукашин разговаривает с Варварой Иняхиной. Ещё один, очень непростой, женский образ у Абрамова. Спрашивает о Ставрове, он ли «сдал своё добро в фонд Красной Армии». Об этом написали в районной газете. «Пошевни-то да дрожки? Он. А про меня уж в той газетке ничего не написано? — с неожиданным простодушием спросила Варвара. — Иняхины мы. Я тоже овцу сдала». Одну овцу. Для такого огромного фронта. Она хочет показать, что и она не хуже… Эти последние слова, верней, неприметное дело — разве не тот же сюжет с лептой вдовицы? Впрочем, что касается евангельских прообразов, это уже повод для другого и обстоятельного разговора.

Старовер Ломоносов

Старообрядчество и русская литература — тема неохватная; начинаясь с аввакумовского «Жития…», с соловецких челобитных, она идет, не прерываясь, дальше, вплетаясь в литературу чисто светскую. Старообрядческая тема не слишком звонкой нотой, однако звучит вскользь у Кантемира, у Ломоносова, у Радищева… В XIX веке она будет раскрыта другими писателями куда шире.

Сближение Ломоносова, ещё отрока, со старообрядцами было, и этот факт отмечен многими его биографами, но, как заметил в своё время замечательный филолог Евгений Лебедев, «мы не знаем, как далеко и насколько глубоко оно распространялось»9.

Можем только предполагать.

Старообрядцами были ближайшие родственники Ломоносова, его отец — нет. Есть гипотеза, что знакомство с виднейшим старообрядческим деятелем Андреем Денисовым, учеником Киево-Могилянской академии, автором «Поморских ответов», привлекло его на какое-то время в монастырь на Выг. Это было в отроческом возрасте, когда будущий основатель Московского университета с особой остротой тянулся к знаниям. Указываются разные даты: в тринадцать лет, в пятнадцать лет. В монастыре Ломоносов пробыл года два. Он отошёл от старообрядчества. Высказывался о нём весьма нелестно. Есть у него, например, «Слово похвальное блаженныя памяти государю императору Петру Великому, говоренное апреля 26 дня 1755 года». В нем в духе тогдашних идеологических установок старообрядцы выставлены врагами государства наравне со шведами, турками и поляками: «Таковыя противности воспящали Герою нашему в славных подвигах! Коль многими отвсюду окружен был неприятелями! Извне воевала Швеция, Польша, Крым, Персия, многие восточные народы, Оттоманская Порта, извнутрь — стрельцы, раскольники, козаки, разбойники»10.

В 1986 году, обобщая всё написанное по этой теме, питерский историк и археограф Николай Юрьевич Бубнов предпринял попытку обосновать мысль о том, что окончательный разрыв Ломоносова со старообрядцами произошёл уже в Москве, что именно выговские жители снарядили его учиться, надеясь, что светское образование не повредит, как не повредило оно Андрею Денисову, а, напротив, даст им ещё одного незаменимого человека. «Не будет слишком смело предположить, что “впавший в жестокий раскол” молодой Ломоносов был рекомендован и послан своими новыми друзьями-старообрядцами на учёбу в заиконоспасские школы с тем, чтобы по возвращении на родину во всеоружии знаний войти в число руководителей местного старообрядчества. Такое предположение помогает удовлетворительно объяснить уклонение юного Михайлы от церковного брака (федосеевцы, как известно, отвергали институт брака), добровольный уход с родины без родительского благословения и нужных документов. Вполне вероятно также, что старообрядцы снабдили посланного ими на учебу юношу не только деньгами на первое время жизни в Москве, но и фальшивыми документами, позволившими ему выдать себя за поповского сына или даже за дворянина»11.

Но, как часто бывает, «что-то пошло не так». Ломоносов не вернулся назад. Всё, что связано со старообрядчеством, он старательно скрывал, как будто вымарывая этот короткий период в пару лет из биографии, чтобы и следа не осталось.

Отроческие годы русского учёного в Выговском монастыре отображены в романе М.К. Попова «Ломоносов: Поступь Титана» («Роман-газета», №19 за 2011 год). С первых строк здесь появляется белица, которая тонкой кисточкой рисует что-то «разноцветной вапой» (краской) на листе пергамина. «Лицо её по брови повязано льняным повойником». Повойник, как правило, носили замужние женщины, это шапочка, «повязать» её «по брови» невозможно, можно только надеть. Иногда повойник подвязывается сзади двумя лентами, которых не видно из-под платка. В мужской Выговский монастырь был категорически запрещён вход женщинам, и каким бы исключительным художественным даром эта белица ни обладала, она могла бы сюда прийти разве что для свидания с братом или отцом. Поморскую орнаментальную заставку сделал бы любой инок, труженик выгорецкого скриптория… У юного Михайлы в романе губа отнюдь не дура: он так возле этой белицы и вертится, растирает краски, сам пытается листочек разрисовать. А едва оказавшись за стенами монастыря, собирая с Офонасием «красовитые камушки» для получения краски, гоняется за голой саамкой, ломая кусты, «ровно топтыгин». Малый он уже опытный, «девок деревенских, бывало, щупал, и они валяли его». Но сюжет в итоге сводится к глупой современной песне: «А когда я её обнимаю, всё равно о тебе вспоминаю». Всё Текуса, та самая белица, ему мерещится. А её, как выясняется после возвращения в монастырь, подальше на Лексу отправили, «доступ туда особам другого пола заказан, и пути назад оттуда нет» (это почему же?). Тут как на грех ещё лубок подвернулся Ломоносову на глаза: картинка, как мыши кота хоронят, с намёком на Петра Первого. Кот, понятно, император. И Михайла вскипел: лист разорвал, ругаться стал, да дёру из монастыря.

И всё то ли из-за бабы, то ли из-за кота — поди разбери.

Хорош у нас «титан»! За девками гоняться — нормально. Но «срамная» картинка вызывает приступ такой бешеной ярости, что Ломоносов бежит прочь сломя голову. Лишь под конец первой главы мы узнаём, что Выговский монастырь — «раскольный». Если кто не в курсе, не поймет. И уж если придавать такое внимание словесному узорочью — «синь-лазорь», «черниловка», «вапа», «закодолить», «блазниться», «лепо», «потай», «зеленастей» (вместо «зеленее») и пр. — не худо бы помнить, что не говорят старообрядцы «Псалтирь», а только «Псалтырь», и иного не принято… К примеру, Фёдор Гладков уж на что коммунист-атеист, но это знает, у него и в «Повести о детстве» и в «Вольнице» это слово всегда одинаково через «ы» пишется. Сразу видно, из староверческой семьи вышел человек. Странно или нет, но и корректоры это не правят.

Молодой Ломоносов предстает в странном, искорёженном водевильном виде. Это похотливый юнец, а не будущий учёный, которого вынудил оставить монастырь случайный импульсивный поступок. Культурное, экономическое, духовное значение Выга для Поморья и вовсе прошло мимо автора, характеры выговских насельников не заинтересовали, само пребывание Ломоносова здесь не оказывает никакого влияния на его становление. Ну, разве что тут, на Выге, впервые заинтересовали его минералогия и живопись… Через несколько страниц он точно также будет «строить куры» фройлен Лизхен в Марбурге. О выговской белице уж не осталось и памяти.

В такого рода прозе нет или же не достает главного, ради чего она в общем-то и пишется, нет анализа жизни, минувшей или настоящей, и человеческих отношений. Нет того русского характера, который, не гнушаясь, не отбрасывая впитанный с детства, с отрочества, с коротких монастырских лет тот самый «подкопытный» язык, затем вплетает его в собственную теорию «трёх штилей», берёт свободно и властно «немецкого малость», осваивает европейскую учёность и остаётся самим собой, нет анализа, какими силами, благодаря чему это поморскому юноше удаётся…

«Наших прадедов Бог по-иному ковал…»

В нижегородском журнале «Старообрядец» за 1907 год в апрельском, четвертом, номере появилось любительское стихотворение Петра Ивановича Власова. Кто он такой, скажу чуть ниже. Оно было приурочено к 225-й годовщине гибели Аввакума.

Он погиб за великое дело —

За преданья родной старины,

Защищая свободно и смело

Веру праотцев русской земли.

Повинуясь законам лишь Бога,

Отступникам карой грозил,

И в силу великого долга

Их могучею речью разбил.

Не боясь ни богатых, ни сильных,

Он за веру Христову стоял,

Он в речах своих, верой обильных,

На духовную жизнь призывал.

И за эту глубокую веру,

За большую любовь к старине

Уподоблен он был изуверу

И врагами сожжён на костре.

Так погиб этот славный подвижник,

Постоявший за совесть людей,

И погиб, как великий защитник,

Кончив жизнь от руки палачей.

В 1932 году небольшой листок бумаги со столбиком этих четверостиший будет изъят сотрудниками ОГПУ при обыске у старообрядческого епископа Викентия (Никитина). Имя автора не всплывет. Его забыли. Стихотворение стало песней. Рукопись, с которой довелось мне ознакомиться несколько лет назад, отличается от опубликованного текста, но не слишком сильно: «он страдал» вместе «он погиб», «могучею речью язвил» вместо «разбил». Это естественно: авторское стихотворение перешло в область фольклора, а фольклор вариативен. Последние две строки в каждой строфе должны повторяться два раза, в рукописном тексте сделана соответствующая пометка. Эти стихи пели.

Пётр Иванович Власов — сын священника Иоанна Власова, хранителя книжного собрания Московской старообрядческой общины Рогожского кладбища, большого знатока старой книги, умершего обидно рано, в 1910-м в пятьдесят лет. Ныне оно, это собрание, в Отделе рукописей Российской государственной библиотеки. Этот стихотворный опыт был у его сына, тогда четырнадцатилетнего подроста, едва ли не единственным. Пётр Власов публиковал в старообрядческой периодике исторические документы, кое-что успел до революции выпустить отдельными сборниками. Окончив школу и реальное училище, он поступил в 1911 году в Московский коммерческий институт (в советские годы — Институт народного хозяйства им. Плеханова), но не окончил его. Увлекшись древностями, редкими книжными памятниками, работал в антикварном книжном магазине библиографом. Затем, уже после революции, сменил несколько работ, но главной его профессией стало библиотечное дело. В январе 1930 года Власов устроился в Центральную библиотеку Наркомречфлота. Во время Отечественной войны вместе с книжным фондом был эвакуирован в Ульяновск. В декабре 1942 года был назначен директором Центральной научно-технической библиотеки. После переименования Наркомречфлота в Министерство речного флота остался в прежней должности, в июле 1948-го ему было присвоено звание старшего лейтенанта административной службы. На позднем фотоснимке он изображён гладко выбритым, с короткой щёточкой усиков между носом и верхней губой, в круглых очках на широкой переносице…

С 1940 года и до самой смерти Пётр Власов переписывался с Владимиром Малышевым. Отдельные его письма опубликовала историк-любитель Вера Анисимова на страницах сборника «Старообрядчество: история, культура, современность» в 2011 году.

В десятом выпуске «Трудов Отдела древнерусской литературы», который вышел в 1954 году, Владимир Малышев напечатал «Библиографию сочинений протопопа Аввакума и литературы о нём 1917–1953 годов» и упомянул о Власове: «Во время работы над этим указателем в Москве (Рогожская застава) умер персональный пенсионер Пётр Иванович Власов (24.I.1893–16.X.1953), большой знаток старообрядческой литературы, много помогавший мне при собирании сведений об Аввакуме и, в частности, при составлении этого библиографического обзора»12.

Удивительная судьба выпала робким, простым, нескладным, однако искренним строкам подростка-старообрядца! В литературоведческих работах по XIX веку встречаешь иногда клише: «ходили в списках». Речь о стихах или статьях, не пропущенных, запрещённых цензурой. «Ходило в списках» письмо Белинского к Гоголю, пушкинская ода «Вольность», его же «Деревня». Власов так и не узнал, что где-то в Ессентуках сидел, склонившись над письменным столом, следователь ОГПУ и читал его мальчишеские вирши, которые тоже стали «ходить в списках». В контексте того антирелигиозного времени они обретали особенный смысл, задавая образец поведения.

Своеобразие дилетантских строк Власова с его неточными и глагольными рифмами и совсем ненужной последней строфой в том, что они эмблематичны, выглядят, как развёрнутый текст, который словно бы сопровождает и поясняет некое изображение: портрет Аввакума, репродукцию картины, где он изображён, и т.п. Старообрядческий автор полностью абстрагируется от «Жития…». Профессиональные поэты — Дмитрий Мережковский, Максимилиан Волошин, Варлам Шаламов, Арсений Несмелов, Николай Новиков, Виталий Гриханов — отталкиваются в той или иной степени именно от литературного памятника, перерабатывают и по-своему трактуют его образы, сюжеты. Но все они, и Власов тоже, стремятся дать оценку тем ценностям, ради которых жил и погиб мятежный протопоп…

Епископ Викентий получил в 1932-м десять лет. Он обвинялся в «создании и руководстве Северо-Кавказским филиалом Всесоюзной контрреволюционной организации старообрядцев», подготовке антисоветского восстания, шпионской деятельности в пользу Румынии, в распространении антисоветской литературы, агитации против вступления в комсомол и колхозы. Через год его по болезни освободили досрочно. Второй раз арестовали в 1938-м в Москве и до смерти забили при допросе.

То была эпоха, когда снова потребовалась аввакумовская воля и аввакумовская непреклонность. Не случайно созданное в Ленинграде в середине 1920-х годов старообрядческое братство названо было именем протопопа Аввакума. Его непосредственный организатор и руководитель епископ Геронтий (Лакомкин) арестован был тоже в 1932-м в один день с Викентием. Тогда ему исполнилось шестьдесят. Свои десять лет он отбыл в лагерях полностью, причём ни разу не нарушив постов, и на свободу вышел в самый разгар войны…

Отечественная художественная литература, где отражён образ мятежного протопопа, это объёмный, тяжёлый и неподъёмный пласт, его не так просто «взрыхлить» литературоведческим «плугом». Даниил Мордовцев, старообрядческий епископ Михаил (Семенов), Алексей Чапыгин, Всеволод Никанорович Иванов, Фёдор Абрамов, Владимир Личутин, Владислав Бахревский, Дмитрий Жуков, Елизар Мальцев, Николай Коняев, Глеб Пакулов, едва не погибший вместе с Александром Вампиловым на Байкале, когда их лодка напоролась на топляк. В череде больших произведений вспомню ещё затерянную ныне на страницах сборника «Ока» 1990 года маленькую и очень симпатичную миниатюру калужского писателя Александра Козловского «Паучина»… Поэзию не беру нарочно. Сопоставлять всех этих авторов в одной статье я, конечно, не ставлю своей целью. Коротко коснусь эмигрантской литературы — только двух авторов, оказавшихся в изгнании. Их сблизило с Аввакумом собственное страдание и утрата.

Иван Лукаш написал небольшие, удивительно проникновенные очерки «Потерянное слово» об Аввакуме и «Боярыня Морозова», и, мне кажется, вряд ли ему бы это удалось, останься он на родине, когда всё вокруг благополучно и собственная жизнь вполне удалась. «В Аввакуме, в боярыне Феодосии Морозовой и в других мучениках раскола не их тёмные ошибки, не исступленность, даже не железное их упорство в страданиях поражает потомка, а именно это чуяние гибели Руси, невымоленного Дома» («Потерянное слово»). То же самое ощущал тогда и он сам, и многие другие, когда после 1917 года ушла навсегда былая императорская Россия — в историю, в глубокую память, в «тёмные аллеи» дорогого прошлого… Лукаш подметил одну важную особенность «Жития…». «Как-то не замечали, что простая повесть Аввакума о невыносимых страданиях, застенках, пытках и ссылках — улыбающаяся повесть». Аввакум как будто посмеивается над своими испытаниями. «Он — выше их. Он — с ними шутит». Тем же светом светел рассказ Фёдора Абрамова «Из колена Аввакумова» и жизнь его героини. Это потому, что люди знают, ради чего жить и ради чего умирать.

Арсений Несмелов сравнивает два разных поколения, уже не детей и отцов, а внуков и дедов. Образцом человеческой цельности становится для него именно Аввакум. Она оказалась особенно востребованной, да и всегда будет самым востребованным человеческим качеством в эпоху, когда распадается связь времён.

Он перечитывает «Житие…». Я — его «Протопопицу».

Наших прадедов Бог по-иному ковал,

Отливал без единой без трещины —

Видно, лучший металл Он для этого брал,

Но их целостность нам не завещана.

Их потомки — не медь и железо, а жесть

В тусклой ржавчине века угрюмого,

И не в сотый ли раз я берусь перечесть

Старый том «Жития» Аввакумова.

Чтобы остаться самим собой, необходимо отыскать веру и идею, ценность которой была бы выше любых земных благ, тот смысл бытия, который не завершается со смертью в отмеренных каждому человеку земных координатах. Именно здесь откроется тогда загадка и значимость человеческой цельности. У Несмелова целое поколение её лишено. Она «не завещана», что-то разомкнулось в преемственной цепочке времён и поколений. Что и почему? Какое звено выпало? В поисках ответа брали в руки «старый том» не только авторы, оказавшиеся на чужбине, но и те, кого с Аввакумом объединил один страдальческий путь, одно родство «хождения по мукам»…

Наш спор — не духовный

О возрасте книг.

Наш спор — не церковный

О пользе вериг.

Наш спор — о свободе,

О праве дышать,

О воле Господней

Вязать и решать.

Конечно, Варлам Шаламов, «Аввакум в Пустозерске».

Предметный ряд первого четверостишия со всем материальным (книги, вериги) отрицается и сменяется во втором целым комплексом идейных постулатов.

Удивительно и с другой стороны совершенно неудивительно, как этот Аввакумовский путь — до самого костра — объединил столь разных русских людей, изгнанников и оставшихся на родине мучеников. Объединил потому именно, что не был пустым результатом упрямства. Фанатизм — феномен последних атеистических столетий. Он несвойственен ни древнеримским мученикам, ни русским страдальцам за веру. Как подчёркивал уже на излёте советских лет академик Александр Панченко, «древнерусский человек в отличие от человека просветительской культуры жил и мыслил в рамках религиозного сознания. Он “окормлялся” верой как насущным хлебом. В Древней Руси было сколько угодно еретиков и вероотступников, но не было атеистов, а значит, и фанатизм выглядел иначе» («Боярыня Морозова — символ и личность»).

Но к Богу дорога

Извечно одна:

По дальним острогам

Проходит она.

Пустозерский костёр превращается в экзистенциальный символ, за которым возникают вопросы о смысле жизни и предназначении человека. О выборе пути. Надо ли идти этой дорогой, если в конце будет огненная точка, а за ней небытие? И что в результате, если пройдёшь и претерпишь?

Нет участи слаще,

Желанней конца,

Чем пепел, стучащий

В людские сердца.

Обычный человек из кожи и костей, с желудком, печенью и селезёнкой — всё как у всех — становится вдруг человеком-идеей.

Пусть стучит этот пепел.

В этой способности отзываться в поколениях — секрет памяти и залог её бессмертия.

В кривом зеркале отвлечённой философии

Аввакум и старообрядцы отстаивали идею преемственности русского взгляда на церковное устройство, освящённое Стоглавым Собором. Отсюда совершенно особое место в русской историософии обретает это событие 1551 года, отринутое церковными реформаторами. «Ох, бедная Русь, чего-то тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков». Что протопоп Аввакум проявил себя как последовательный русский националист, обратил внимание уже в советские годы писатель Всеволод Никанорович Иванов. Тоже, как и Арсений Несмелов, эмигрант (впрочем, вернувшийся потом из Китая; есть версия, что разведчик). Его очерк «Оправданный Аввакум» входит в сборник «Огни в тумане: Думы о русском опыте», увидевший впервые свет в Харбине в 1932-м. В нём такие слова: «Причина этого двухсотпятидесятилетнего пренебрежения к страданиям протопопа Аввакума со стороны русского общества лежит в том, что протопоп Аввакум не был революционером. Более того. Он был страстным убежденным русским националистом (разрядка Вс.Н. Иванова. — В.Б.). Вот почему имя его отсутствовало до сих пор в синодиках русской общественной истории». Потрясения всегда заставляют обернуться назад. Смотреть не в будущее, а в прошлое. «Мы видим, что, в противность настоящему, в прошлом мы имели крепкое, сильное слаженное государство, и это преисполняет нас уважением к тем деятелям этого государства, которые его создали, и тем, кто держал тогда высоко стяг русского национального дела».

В относительно недавние годы литературоведы старались разрешить вопрос: русская советская и русская эмигрантская литература — две разных литературы или одна? Бравурный ответ — конечно, одна! И он правильный. Только с оговоркой. Как уточняет филолог Алексей Чагин, «достаточно полным ответом, учитывающим всю непростую диалектику взаимодействия двух потоков русской литературы в 1920–1930-е годы, могла бы стать “формула”: одна литература и два литературных процесса»13. Можно назвать нескольких писателей, так или иначе причастных к старообрядческой среде, из неё вышедших (и несмотря на это, совершенно не похожих друг на друга): Михаил Пришвин (мать старообрядка), Николай Клюев, Сергей Клычков, Пимен Карпов, Фёдор Гладков, Афанасий Коптелов, Елизар Мальцев, Борис Шергин, Исай Калашников, драматург Степан Лобозеров… Между ними нет никакого родства «по старообрядческой линии», ни мировоззренческого, ни художественного. И собственно старообрядческой, обособленной, художественной литературы в современном понимании тоже нет, если не считать отдельных любительских, даже вполне удачных рассказов и стихотворений на страницах старообрядческой периодики начала ХХ столетия. Есть духовная литература: апологетика, есть сатирические стихи в жанре райка, фольклор: духовные песни, стихи, канты, есть церковно-общественная публицистика. Есть труды выговских насельников, «Поморские ответы», богословские работы святителя Арсения (Швецова), Илариона Кабанова, огромный корпус статей епископа Михаила (Семенова), Фёдора Мельникова, Никифора Зенина, Ивана Кириллова… Но здесь уместен тот же вопрос: что это, русская духовная литература или уже литература какого-то другого, особого народа?

Это тоже часть единой литературы, её особый поток. Она должна изучаться наравне и в параллели с другими видами апологетической и духовной литературы.

Что такое старообрядческая история? Это история отдельного народа? Нет же, единая русская. Но в то же время особый и отдельный «исторический процесс», текущий где-то в стороне от магистрального «казённого» православия, а потому не изучаемый как следует, отброшенный на научные задворки, почти маргинальный. Но если мы ещё русские, для нас в нашей истории не должно быть несущественных записей на её полях. Оба процесса — литературный или исторический — нужно изучать параллельно в их сопоставлении. А это означает необходимость нового методологического подхода к истории отечественного православия.

Один пример, что получается, если делать наоборот.

Представим: сидит у себя в редакции газеты «Русь» Иван Сергеевич Аксаков. Он видится мне таким, каким изображен на фотографии А.И. Деньера: очки в тонкой оправе, окладистая борода, от нижнего края жилетки куда-то в боковой карман спускается цепочка — должно быть, часы. Редактор склонился над рукописью, стол завален бумагами. Фотограф запечатлел его, наверное, в домашней обстановке, и в рабочем кабинете не было того круглого журнального столика с высокими ажурными ножками, на который Иван Сергеевич положил левую руку, не было кресла с длинными тесёмками бахромы и низкой спинкой, с короткими подлокотниками и свисающими вниз кисточками. Это парадный «антураж». Представим ещё книжный шкаф, как на заднем плане снимка. Почему бы ему не быть и в редакции московской газеты.

Открывается дверь.

Входит «юноша бледный со взором горящим».

— Здравствуйте, Иван Сергеевич! Я принес вам статью.

— Что у вас, Владимир Сергеевич, на сей раз?

— «О церкви и расколе». Вот.

— Ого!

Конечно, наверняка всё было вовсе не так. Но Аксакова настолько воодушевил новый труд начинающего философа, способного в свои неполных тридцать лет оригинально и самостоятельно мыслить, что он написал к его статье пространное послесловие.

В сентябре 1882 года в «Руси» был опубликован цикл В.С. Соловьёва «О церкви и расколе». Позднее он был переработан им в статью «О расколе в русском народе и обществе». Последняя часть увидела свет 2 октября, и в том же номере И.С. Аксаков поместил свой отклик «По поводу статьи В.С. Соловьёва “О церкви и расколе”».

Эта соловьёвская статья примечательна.

Она начинается словами о том, что истинная сущность церкви связана с её вселенским характером. Тут не поспоришь. Соловьёву особенно дорого понятие «кафоличность» (т.е. вселенский, надвременной и наднациональный характер церкви). «Раскол» якобы подменяет кафоличность размытыми понятиями старины или «отеческого предания», удаляясь от «божественного содержания, растворяя широкие врата всякому человеческому произволу и мудрованию». Но что такое «раскол»? Понятие, которым публицист постоянно оперирует, размыто и неопределенно. В «расколе» Соловьёв видит два «основных разветвления»: староверие с «поповщиной» и «беспоповщиной» и, как он пишет, «свободное сектантство». Церковную кафоличность отрицают и те и другие, каждый по-своему. Староверие распространялось в умственно неразвитой среде, а потому неизбежно должно было принять «грубые и невежественные формы». Избитый миссионерско-охранительный взгляд, ничего нового. Если с ним согласиться, получится, что дониконовская русская церковь не обладала никакой кафоличностью, так как там национальное начало взяло верх над вселенским, и никонианская реформа, получается, как раз внедряла эту самую кафоличность, а значит, была несомненным благом. И «свободное сектантство», и старообрядцы сходятся у Соловьёва при всех различиях в том, что для них «совсем не существует церковь как целое, вселенская церковь, независимая ни от места, ни от времени, не исчерпываемая ни настоящим, ни прошедшим». Соловьёв перечисляет эти сущностные признаки кафоличности, и ему кажется, что национальная традиция стирает, уничтожает, нивелирует их. (Что одно другому не мешает, как раз подчеркивал в 1914 году старообрядческий писатель и публицист Ф.Е. Мельников на диспуте «О сущности старообрядчества» в Политехническом музее.)

Отличительная особенность соловьёвской статьи — полное игнорирование старообрядческой литературы. Она не упускала из виду понятие о кафоличности, для этого достаточно обратиться хотя бы к некоторым старообрядческим сочинениям. Люди другой эпохи, авторы «Поморских ответов», заявляли в своё время прямо противоположное русскому философу: «Как древлеправославные россияне, прадеды и отцы наши и святые российские чудотворцы, пребывая с теми же древлецерковными уставами, служили Богу по староцерковным книгам, пребывая во святой православной кафолической Церкви, так и мы, с тем же древлецерковным святоотеческим содержанием оставаясь, пребывать надеемся в той же святой древлеправославнокафолической Церкви» (курсив мой. — В.Б.)14. Кто же здесь подменяет кафоличность стариной? Кто же утверждает приоритет национального или, по Соловьеву, «человеческого начала», которое доминирует над Божией правдой? Старообрядческая апологетика, неведомая философу, отстаивает эту кафоличность как великую ценность. Сущностная особенность старообрядческого мировоззрения именно в том и заключается: не мы, сторонники дониконовских чинов и последований, старого церковного уклада, откололись от Церкви, мы, напротив, остались прежними. Мы никуда не ушли. И доказательству этого тезиса посвящено всё содержание «Поморских ответов».

Соловьёв умаляет значение церковного предания, сводит его к «местным русским обычаям», которые, по его мнению, закрепил Стоглавый Собор.

«Вселенская истина исчезла здесь перед народным обычаем, который выдавался за вселенскую истину, — пишет он, — важно то, что на место Божьего и всемирного вдруг явилось своё, отдельное». Это было «началом болезни», её вызвали суровые действия церковных властей. «Но если правители церковные иногда неправо действовали, то раскольники неправо мыслили»15. Во как завернул! А что тут лучше, что хуже, действовать или мыслить, и разве не мысль определяет действие? Утверждаясь на отеческом предании, старообрядцы-де забывали, что «отцы их были такие же люди, как и они, и что, следовательно, отеческое предание само по себе есть лишь человеческое предание и, как такое, не может иметь высшего божественного авторитета»16. Божественное значение, по Соловьёву, имеет не «частное предание» (национальный обычай), а предание «вселенское, или кафолическое», которое «священно не по временной старине и не по человеческому обычаю, а по своему божественному происхождению и вечному значению»17. Дело не в предании, а в его кафолическом характере, заключает он.

Но в том-то и суть, что старообрядцы, Аввакум, в частности, и его соузники, отстаивали как раз не народный, не национальный церковный обычай или обряд, а апостольское (выделю это) предание, каким было, например, двуперстное крестное знамение. Это подчеркивали старообрядческие апологеты разных, далеких друг от друга, времён. Эта мысль красной нитью проходит и в «Поморских ответах», и, например, у епископа Арсения (Швецова) Уральского и Оренбургского в его книге «Оправдание старообрядствующей Христовой Церкви». Преданию у него посвящена здесь отдельная глава. Церковь — не только иерархия, это ещё верный и благочестивый народ, пишет он. Отменять апостольских преданий ни народ, ни иерархия, никакой Собор не имеют права. В том и дело, что апостольское предание несёт в себе вселенскую (кафолическую) истину.

«Оправдание…» сошло с типографского станка за границей, нелегально, на пять лет позже соловьёвской статьи. Но это всё равно произведения одной (подчеркну) эпохи. «Поморские ответы» издал отдельной книгой тот же епископ Арсений в 1885-м, но при желании можно было изучить их по старинной рукописи, обратившись к сведущим людям. Аксаков обзавелся ими в свое время, потом подарил Хомякову, так толком и не прочитал. Проблема публикации старообрядческих памятников была уже обозначена, и работы первых апологетов XVII века издавал Н.И. Субботин. Соловьёв не упоминает, повторюсь, ни одного старообрядческого сочинения, ни посланий, ни челобитных, ничего… Он их и не знал. Его статья — отвлеченное умствование. Он нашёл особый историософский ракурс, но опирался на избитые и расхожие миссионерские охранительские клише (одно из них априорная виновность старообрядцев — «раскольников»), не сумел от них уйти.

Ложная методология повела в тупик и Соловьёва, и Аксакова. А это не второстепенные публицисты, тот и другой. Ошибкой было заданное идеологическое устремление обличить одних, обелить других.

Чтобы понять русское православие, трагическое разделение единого народа, церковную трагедию XVII столетия, необходим надёжный компас. Без него нельзя ориентироваться в русском океане, невозможно его измерить. Я повторю слова о необходимости параллельного, сопоставительного, изучения русской церковной истории, ново — и старообрядческой. Всё это наше.

Не бойся быть русским

Мне вспоминаются слова одного второстепенного героя из «Жизни Клима Самгина», Безбедова: «И не воспитывайте меня анархистом, — анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с! Только гимназисты верят, что воспитывают — идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: “возлюбите друг друга”, “да единомыслием исповемы” — как там она поёт? Чёрта два — единомыслие, когда у меня дом — в один этаж, а у соседа — в три!»

А ведь он прав.

Меня однажды спросили: какие перспективы у старообрядчества? Я не знаю. А какие «перспективы» у христианства вообще, играет ли оно в обществе, в конфликте бедных и богатых, какую-то роль?..

Перспективы у того, кто сгладит эти социальные противоречия. Кто поставит себе целью преодоление человеческого небратства. И, как хотите, эта задача, её решение, лежит в том числе через преодоление материального неравенства. Чтобы вступить в общину, первые христиане продавали земли и клали вырученные деньги к ногам апостолов. Вспомним историю из пятой главы «Деяний» об Анании и Сапфире, утаивших часть имущества для себя. Они внезапно умерли. Их поступок толкуется как грех лжи по отношению к Богу. Иоанн Златоуст добавляет к нему сребролюбие и «принятие сатанинских желаний», увеличивая тем самым его тяжесть втрое. Но почему-то понятие это, небратство, небратолюбие, всегда куда-то ускользает из церковного лексикона. Пока церковь служит кесарю, а кесарь — своим «друзьям», не Богу и не России, а «суете своей», никаких перспектив у неё нет.

— Ну ладно. Братство. Да. Об этой абстрактной идее можно рассуждать очень долго и пространно. А что сейчас-то делать, вот прямо здесь и сейчас?

Я тоже задаю себе этот вопрос.

Есть одно дело, которое по силам всякому.

Повествуя о своих мытарствах и ссылках, Владимир Короленко написал рассказ «Яшка». В коридорах очередной тюрьмы герой видит на дверях несколько табличек с надписью «умалишённый». Ему отводят камеру по соседству с одним таким безумцем. Как только в коридоре слышатся шаги надзирателя, а тем более начальства повыше, он начинает стучать. Рассказчик знакомится со своим странным соседом по имени Яшка. Старообрядцем он прямо не назван, «он был сектант, приверженец “старого прав-закону”». В неволе он оказался не за веру, не за отказ креститься щепотью, а за неуплату земских повинностей. Он считал, что платить земству всё равно что воздавать антихристу, подчиняться надлежит только государю, больше никому. «С шестьдесят первого года, — поясняет Короленко, — мир резко раскололся на два начала: одно государственное, другое — гражданское, земское. Первое Яшка признавал, второе отрицал всецело без всяких уступок. Над первым он водрузил осьмиконечный крест и приурочил его к истинному прав-закону. Второе назвал царством грядущего антихриста». В его взглядах на устроение власти на земле всё спутано, но остаётся одна непреложная истина и мерило — царь, святость монархического начала.

Однако дело в другом. Яшка одержим особым служением — обличать неправедных начальников, чиновников, «антихристовых слуг», как он их называет, от обычного надзирателя до губернатора, и способ один — стучать в тюремную дверь. Он видит в своём стуке особую миссию и торжество над «беззаконниками». И вроде бы нет в нём никакого смысла, в этом грохоте. Но для Яшки есть. «Не подвержен я антихристу». «За великого государя стою…» За олицетворенную в монархической идее высшую правду… Яшка при этом даже и не знает, как этого государя по имени зовут. Важнее, что он есть, что существует это сакральное начало на земле. Для рассказчика он не безумец, он подвижник. В конечном счёте его увозят из острога в дом сумасшедших, но при появлении тюремного начальства другие заключенные начинают точно так же колотить в двери…

Подобное свидетельствование о неправде, которое в рассказе «делегируется» странному «сектанту», и есть, по-моему, одна из задач церкви в земных делах. Яшка потому и берёт и, главное, справляется со своей миссией, что поставлен вне церковно-этатических отношений. Пустозерский колокол, подвешенный на памятном поклонном кресте на стыке вертикальных и горизонтальных его перекладин, над символическим срубом из нескольких коротких брёвен, должен звонить в обличение творящихся на земле беззаконий. И не только он один.

Другая задача — утверждение русского самосознания. Мелкими делами, везде и всюду. «Ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком; не уничижай ево и в церкви, и в дому, и в пословицах» (Аввакум)… Хватит унижать себя. Неудивительно, что такие стихи, как «Не бойся быть русским — не трусь, паренёк», пишет поэт со старообрядческими корнями и со «знаковой», как принято говорить, фамилией — Мария Аввакумова:

За этим не заговор и не намёк,

За этим — желанье Господне.

Он нас породил. Он один и убьёт.

А прочие все — самозванцы.

Да их ли бояться! Не трусь, паренёк,

На русский призыв отзываться.

Старообрядчеству семнадцатого и восемнадцатого веков учёные отводят особую роль в русификации и освоении российских пограничных земель. Селились, молились, сживались с другими народами, работали, пахали, сеяли… Теперь изменилось всё. Нужно русифицировать самих русских, и вовсе не на окраинах, а в больших городах.

Я, однако, далёк от мысли, тем более от убеждения, что старообрядчество, каким оно сложилось ныне, всё это выполнит. Оно даже не ставит себе таких задач, не предлагает подобных приоритетов. Оно сегодня слишком упорно стремится стать частицей, пусть маленькой, пусть едва заметной, современной государственной системы, играть по её «буржуйским» правилам, обрести в ней себя, надеясь на подачки, на милость, на «брошенную кость». В нём нет того мощного мирянского движения, какое было в начале ХХ века, с регулярным проведением съездов, с постановкой стратегических задач. Наиболее крупных конфессиональных ответвлений это касается в полной мере, другие слишком малочисленны, чтобы что-то менять. Проповедь против непомерного обогащения и вовсе не слышна. Это — дело какого-нибудь уже современного одинокого Яшки.

Пустозерский костёр — как таинственная точка истории православия на Руси. Оно сгорело и превратилось в пепел. Что-то иное пришло на смену, подделка, «иное мерило», говоря словами Ивана Аксакова. Началась иная Россия. Я пока не добрался до Пустозерска, а один мой знакомый, побывавший там, поведал, что его охватило странное ощущение вечности: ходишь, смотришь вокруг, и кажется, что прошло только двадцать минут, а на самом деле четыре часа. Как будто остановилось время. Или идёт, но медленней, незаметно. Так, кажется, стоит в реке вода, отражая неподвижные кучевые облака, а на деле течёт, и нельзя в неё войти дважды…

Остановилось время, и, значит, сруб ещё горит.

Современное старообрядчество не осознаёт, каким сокровищем оно обладает, — особым опытом сбережения родовой памяти, подорванным у русских. Именно её, эту родовую память, пытается отыскать и обрести в романе «Белые гуси на белом снегу», вышедшем на излёте советских лет, почти забытый сегодня прозаик Елизар Мальцев. Немало написавший о колхозной деревне, он задумался о собственных семейных истоках. На стене сельского дома в комнате он видит «прикнопленные» репродукции из «Огонька». Среди них — «Боярыня Морозова» Сурикова. «Сколько раз в жизни — и мальчиком, и юношей, и совсем недавно — я задерживался перед этой картиной в Третьяковке, но ни разу мне не подумалось, что боярыня Морозова имела отношение к жизни моих далёких предков, а значит, и ко мне». Он понимает вдруг, что без исторической памяти нет и народа, и ему самому предстоит «держать экзамен перед этой непреложной истиной». Филолог окрестит этот художественный приём мудрёным словом «введение экфрастического сюжета». Толпа вокруг саней с жидкой соломенной подстилкой, где сидит опальная старообрядка, раньше писателю казалась безликой. Но теперь он замечает, что в ней нет равнодушных лиц. Какой-то попик глумливо похохатывает, лицезрея чужое унижение, кто-то зубоскалит, слегка хихикает, просто ухмыляется, но больше сочувствующих: застыл на месте странник с котомкой, всплеснула руками барышня, а рядом, прижав ладони к груди, склонилась в молчаливой скорби её подружка, «и уж совсем не случайно оказался здесь босоногий юродивый.., он единственный из всей толпы отвечал боярыне двуперстным крещением». За розвальнями бежит мальчишка, оставляя глубокие следы в снегу. Он изображён спиной к зрителю.

Последний абзац первой части «Белых гусей…» мне хочется выписать. «Я жадно смотрел на этого подростка, месившего валенками снег, на левый рукав его полушубка, слишком великий для его малой руки, и мне уже казалось, что это я сам бегу за санями, пытаясь хоть одним словом выразить свою жалость опальной боярыне, бегу в своё прошлое, чтобы отыскать потерянный след нашего древнего старообрядческого рода. Ведь если без памяти о прошлом нет памяти о настоящем, то кому в блужданиях и потёмках откроется истина?»

Герой осознаёт, сколь значима родовая память, которая вмещает в себя нераздельно не только собственную историю с её личной оценкой, но всю историю народа. Так каждый должен представить себя этим мальчишкой, бегущим за собственной Историей, которую увозят на санях, отыскать и осмыслить созидательное чувство родства с событиями далёких уже веков. Этот путь в прошлое у каждого свой, он начинается с чувства, с осмысленного переживания, с сердца. Лишь через это открывается правда и таинственное сродство ушедших и будущих поколений. Не бойся быть русским, ты у себя дома.

Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины не только ты один мне поддержка и опора, великий и могучий русский язык, но и мученики «Винограда российского», но ещё — как великая ценность, через унисонное пение и гуслицкую заставку, где каждая буква похожа на распустившийся райский цветок, через меднолитое распятие в почерневшей доске, когда-то запрещённое Синодом, через поблёкшую страницу подпольно изданного старообрядческого гектографа — ощущение неразрывной нити, связующей меня с моими русскими предками, которых я не знаю и не могу знать, но верую, что здесь, именно здесь и где-то рядом, тенью восставая из небытия, они направляют меня по жизни, они всегда живут и незримо присутствуют рядом. Всякий путь времён, каким бы длинным ни был, лежит через человеческое сердце. Моя история — моя опора и защита. Со мною мой язык и память и честное писательское слово…

Русский Гомер

Десять сокровищ Павла Мельникова (Андрея Печерского)

Из детских своих впечатлений Павел Иванович Мельников особенно запомнил одно дедовское наставление: «Учитесь, учитесь да читайте больше. Читайте “Записки…” Сюлли и “Деяния Петра Великого” (Голикова)… Петра Великого чтите, он наш полубог!..» Спустя несколько десятков лет он признался, когда писал автобиографию: «Разумеется, мы не понимали его слов, но имена Сюлли и Петра Великого врезались в мою память, и уже после мать моя растолковала мне предсмертный завет дедушки. Это с ранних лет заставило меня полюбить историю…»18

Максимильен де Бетюн Сюлли, упомянутый здесь, — глава французского правительства при Генрихе Четвертом, министр финансов, автор мемуаров. Они, эти его записки, выходили в России с 1770 по 1776 год маленькими книжками в восьмую долю листа, то есть размером примерно с ладонь, в десяти томах, довольно тоненьких, и дедушка писателя имел в виду именно это издание, где заглавная буква первого абзаца предисловия заключена в лавровый венок, в нижнем правом углу каждой страницы отпечатано целое слово или часть слова, с которого начнется следующая страница, где буква «в», набранная курсивом, похожа на непривычный нам квадрат, скошенный вправо набок, где страницы проставлены по центру верхнего поля и заключены в скобки… Другого не было, и Мельников читал именно это. Иван Иванович Голиков — отечественный историк XVIII века. «Деяния Петра Великого, мудрого преобразителя России» — его капитальный многотомный труд, конечно, для детского чтения не предназначенный. Книга эта сошла с типографских станков сразу после «Записок…» Сюлли. Потом её издавали снова. В «Ленинке» я посмотрел издание 1840 года, второе. Оно без особых украшений в виде урн, виньеток, ангелочков с трубами, виноградных лоз или скрещенных дубовых веток с листьями и прочей мишуры. Но экземпляр, который я из любопытства заказал, был с овальным владельческим штампом: «Из библиотеки М.П. Погодина» с инициалами в центре.

Что общего между французским сюринтендантом, российским императором и забытым историком конца XVIII века? Это, мне кажется, их государственное мышление, государственность как цементирующая идея всего общественного устройства, под которой прошёл такой непростой и такой великий восемнадцатый век. Это мысль о предопределённости судеб страны свыше, о монаршей воле, которой движет, управляет или направляет — как угодно — Божия воля, и потому всё великое свершает именно личность («мысль народная» явится позже). Монарх — олицетворение Бога на земле. Отдельный герой вроде Козьмы Минина — лишь орудие Божиего промысла, «чрез которое, — как говорит о нём Голиков, — Россия оживотворилась и воскресла». «Наш полубог», так дедушка отзывался о Петре не случайно… Всё, что делается и происходит в стране, делается и происходит исключительно в интересах государства, во имя его мощи, силы, нерасторжимости. Оба автора — убежденные сторонники и защитники монархии, и иначе не представляют государства. Бог, царь, народ, вот три звена прочной государственной цепи. Одного нет, всё распалось. Монархия движется идеей служения. Но мама писателя, думаю, постаралась подобрать для сына более простые слова, далёкие от социологии термины…

Это детское воспоминание писатель привёл в автобиографии, которая в двух вариантах помещена в последнем советском собрании его сочинений (1976 год) на «задворках» первого тома в качестве приложения. Набрана скромно маленьким шрифтом. Между тем здесь в нескольких строках обозначены два очень важных момента. Первый — влияние и роль старших в определении круга детского чтения и интересов вообще. Историческое сознание ребёнка начинает формироваться ещё до школы, именно в семье. Второй момент — содержательная сторона произведений, рекомендуемых для детского чтения, прежде всего это в данном случае книги, из которых ребёнок получил бы представление о: 1) своих национальных героях; 2) об истории отечества и тех событиях, которыми ему надлежит гордиться; 3) о национальных героях и истории других стран.

Представление о своих национальных героях, подлинных гениях, знание истории отечества и любовь к ней — одна из составляющих культурного ядра нации, что, как видим, превосходно понимал дедушка писателя, не зная, разумеется, таких определений. И о том же самом спустя столетие очень точно выскажется Иван Ильин: «Патриотизм может жить и будет жить лишь в той душе, для которой есть на земле нечто священное; которая живым опытом (может быть, вполне “иррациональным”) испытала объективное и безусловное достоинство этого священного — и узнала его в святынях своего народа. Такой человек реально знает, что любимое им есть нечто прекрасное перед лицом Божиим; что оно живет в душе его народа и творится в ней; и огонь любви загорается в таком человеке от одного простого, но подлинного касания к этому прекрасному. Найти родину — значит реально испытать это касание и унести в душе загоревшийся огонь этого чувства…» (курсив И.А. Ильина).

Это «простое, но подлинное касание» началось для Мельникова с непонятных слов о Голикове и Сюлли; искрой того восторга перед этими именами — знаками национального величия — постепенно, подспудно поддерживалось писательское вдохновение.

I
Десять сокровищ
1. История

Хочу привести ещё одно высказывание русского философа из той же его работы, «Путь духовного обновления». Глава седьмая «О национализме», параграф второй «О национальном воспитании». Ильин говорит, что ребёнка следует обогащать духовными сокровищами, выделяя десять, среди них — историю. О ней он пишет так: «Русский ребёнок должен с самого начала почувствовать и понять, что он славянин, сын великого славянского племени и в то же время сын великого русского народа, имеющего за собою величавую и трагическую историю, перенёсшего великие страдания и крушения и выходившего из них не раз к подъёму и расцвету. Необходимо пробудить в ребёнке уверенность, что история русского народа есть живая сокровищница, источник живого научения мудрости и силы». Кажется, именно к этому и стремился умирающий дедушка Мельникова, советуя читать Голикова.

У них, разделённых многими десятилетиями, было одинаковое осознание важности исторической памяти. «История учит духовному преемству и сыновней верности; а историк, становясь между прошедшим и будущим своего народа, должен сам видеть его судьбу, разуметь его путь, любить его и верить в его призвание. Только тогда он сможет быть истинным национальным воспитателем» (курсив И.А. Ильина). История стала для Мельникова одним из «сокровищ», и неспроста он не только её полюбил сызмальства, но изучал, открывал архивы, посвятил ей жизнь. Он рано понял значимость духовной преемственности для становления, развития, в конце концов для выживания народа.

Ничто не должно уходить в небытие. Ни события, ни человеческая личность, ни слово. В каждом слове есть особое «историческое» семечко. Неспроста у писателя такое внимание к устаревшим и редким словам: стомах (желудок), послух (свидетель), летось (прошлым годом), бударка (название лодки или небольшого судна), дельщик (человек, способный к работе), реюшка (парусная шлюпка), изурочить (сглазить), шиповка (артель, где куют гвозди для судов), апостольская скатерть — название надутого ветром паруса на языке волжских бурлаков, Стекольно (Стокгольм, отсюда Стеклянное царство — Швеция)… За всеми ними — минувшие годы, ушедшие люди. Быт, вещь, мир, напрямую связанные с человеческим сознанием и трудом. Слово — это нить, которая ведет в прошлое, к его смыслам и ценностям бытия. Слово и язык — основа мышления, поэтому писатель — всегда мыслитель. Изменить язык значит изменить мышление.

И тут необходимо отметить глубинное мельниковское знание собственной семейной «маленькой» истории. Корни своего рода он проследил до семнадцатого века. Гордился родовой иконой времён Ивана Грозного (не сохранилась, сгорела во время нашумевших петербургских пожаров 1862 года). Гордился тем, что он русский.

Не думалось ли вам, если случилось прочесть, что его «Бабушкины россказни» — повесть глубинно философская, ибо её тема — живая историческая преемственность, историческое свидетельство и его роль в эстафете поколений? Для Мельникова всегда была важна осязаемая встреча с прошлым — соприкосновение, ощущение, запах его и вкус, его способность перевернуть, «перенастроить» сознание. Отсюда увлечение поиском старинных документов и книг. Мне нравится это сравнение современного немецкого философа Курта Хюбнера из работы «Нация»19: архивные документы — плоть истории. Где плоть, там и дух. Всё связано. Это раз. Истории нет без источника. Это два. Для Мельникова история — это ещё путешествие по русским историческим местам. Например, по маршруту Ивана Грозного, который шёл воевать Казань. «Летом проехал весь путь Иоанна Грозного от Мурома до Казани, нанёс на карту все курганы, оставшиеся на месте его станов, разрывал некоторые, собрал всевозможные предания, поверья, песни о Казанском походе, осмотрел церкви, Грозным построенные, видал в семействах, происходящих от царских вожатых, жалованные иконы, списки с грамот» (письмо М.П. Погодину)20. Или взять путевые заметки по дороге из Тамбовской губернии в Сибирь, самое первое его опубликованное произведение, где история и современность неразрывно переплетены. Мельникову особенно дороги свидетельства очевидцев.

Уже в «Дорожных записках» открыл он и использовал излюбленный впоследствии приём — обработанный рассказ свидетеля об исторических событиях. («А расскажи-ка, дядя, барину, как вам бороды-то брили!»). Уже там прозвучало горестное признание: «Как-то досадно смотреть, когда от какого-нибудь места исторического не останется ничего, кроме обыкновенной деревни!» «Старые годы» и «Бабушкины россказни» — тоже встреча разных поколений, а по сути, передача исторических (= сакральных) знаний, выражающих определенное понимание национального бытия. Между прочим, «Бабушкины россказни» — повесть о предназначении и роли дворянства, о характере восемнадцатого столетия, каким он был, каким запомнился, вошёл в память. Мне нравится эта его характеристика: «Всё ликовало в тот век!.. И как было не ликовать? То был век богатырей, век, когда юная Россия поборола двух королей-полководцев, две первостепенные державы свела на степень второклассных, а третью — поделила с соседями… Полтава, Берлин и Чесма, Миних в Турции, Суворов на Альпах, Орлов в Архипелаге и гениальный, неподражаемый, великолепный князь Тавриды, создающий новую Россию из ничего!.. Что за величавые образы, что за блеск и слава! Но с этим блеском, с этой славой об руку идут высокомерное полуобразование, раболепство, слитое воедино с наглым чванством, корыстные заботы о кармане, наглая неправда и грубое презрение к простонародью…» Мельников никогда не плюнет, не осудит былое. Каким бы оно ни было, оно священно, потому что оно своё. «Но мир вам, деды! Спите спокойно до трубы архангельской, спите до дня оправдания!.. Не посмеёмся над вашими могилами, как смеялись вы над своими бородатыми дедами!..»

Историческая память определяет самосознание народа. Прошлое всегда определяет систему ценностей настоящего. Мельниковские рассказчики в «Старых годах», в «Бабушкиных россказнях» стремятся выстроить преемственную систему ценностей, создавая перед читателем многогранный и яркий образ прошлого, взаимоотношений людей, через собственное свидетельство, воспоминание, вещный мир, язык. «Люди восемнадцатого века встают передо мной, как образы какой-то знакомой, хоть и не прожитой жизни». Это время с «наглым криком временщиков и таинственным лепетом юродивых», «подобострастными речами блюдолизов» и «амурным шёпотом петиметров21 и метресс», рёвом медведей, разгулом, с ледяным дворцом Анны Иоанновны и маскарадами — это время противоречивое с его ничтожностью и славой и очень-очень дорогое.

У Мельникова в его прозе, причём с первых литературных шагов, появляется интереснейший герой — свидетель времени. В этом образе пересекаются прошлое, уже настолько далёкое, что более молодые могут узнать о нём лишь понаслышке, и настоящее; старость, а за нею времена давно былые, и юность, живущая иными измерениями. Эстафета времён всегда передаётся через свидетельство. Вот, например, старик с последних страниц «Дорожных записок на пути из Тамбовской губернии в Сибирь», уже не старообрядец, но верный обычаям дониконовского быта и старины. Он рассказывает, как в далёкие-далёкие времени пришёл в Соликамск императорский указ: всем брить бороды. «После службы Божией выходит воевода и стал читать, чтобы, дескать, ходили без бород и в немецких кафтанах. Мужики повесили бороды, бабы в слёзы. Мы-таки себе на уме, думаем: ладно, ещё когда-то бороду сбреют, а царь-государь смилуется да отменит своё наказание за грехи наши: не тут-то было! Стали выходить из церкви; глядь, на паперти-то два брадобрея да немец с ножницами. Кто из церкви выйдет, брадобрей хвать его за ворот, да полбороды и прочь; остальную, говорит, после отрежу. Он тебе бороду режет, а немец перед тобой на коленях уж и ползает да своими ножницами возьмет да полы у кафтана прочь да прочь; хоть синий суконный будь — не посмотрит, отрежет да и пустит курам на смех — ну немец немцем из церкви выйдешь: кафтан на тебе как кафтан, а пол нет: так, слышь, воеводы приказали. Батюшки светы! Наши мужики возьмут обстриженную бороду в обрезанные полы да идут домой, как на казнь смертную; а бабы-то вкруг них воют, как по покойниках».

И этот рассказ, трогательный и грустный, не единственное, что поведал автору древний соликамский старожил. По его признанию, в год, когда царь Пётр «побил свейского короля» (1709-й, Полтавская битва), ему было лет одиннадцать или двенадцать, следовательно, он родился не поздней 1698 года, и когда Мельников с ним встретился, ему было глубоко за сто. В цикл «Дорожных записок…» по цензурным соображениям не вошёл рассказ о казаке Дементии Верхоланцеве, видевшем в молодости самого Емельяна Пугачёва. Свидетель восемнадцатого века — бабушка Прасковья Петровна Печерская, чьи «россказни» пересказывает праправнук. «Старые годы» написаны на основе «записки» Валягина — вымышленного документа, раскрывающего историю рода князей Заборовских. Оттуда и название повести. Автору удаётся обнаружить тетрадь с пометкой «писано по словам столетнего старца Анисима Прокофьева с надлежащими объяснениями коллежским секретарём Сергеем Андреевым, сыном Валягиным, 17-го мая 1822 года в селе Заборье», и таким образом тут снова возникает «свидетель времени» — не действующее лицо, но персонаж, сохранивший память о прошлом, рассказав кому-то, кто мог писать, удивительную череду исторических событий. Мельникову крайне важен именно изустный рассказ о былом, от человека к человеку. Сюда, в эту историческую линию, впишется, пожалуй, и Иван Кондратьевич Рыбников с его рассказом об Аракчееве из короткого рассказика, почти юморески, «В Чудове».

Итак, десять ильинских «сокровищ». Я хотел бы посмотреть, как связаны они, как воплощены, как раскрыты в ценностной своей сущности в творческом наследии Мельникова. Одно, очень важное, историю, мы уже затронули, хотя и вскользь, однако она и дальше будет сопутствовать нам. Перейдём к другим, немного нарушив тот порядок, в каком следуют эти «сокровища» у Ивана Ильина.

2. Сказка

В номере 137 от 28 июня 1859 года в газете «Русский дневник», которую редактировал Мельников, была помещена последняя глава его повести «Заузольцы». Она посвящена тем, кто живёт за рекой Узолой, и название произносится с ударением на «у». Повесть незакончена и не входит в современные собрания сочинений. Там есть эпизод, когда матушка Измарагда, инокиня из старообрядческого скита, пересказывает (опять выступая в роли свидетеля) девушкам Груше и Липе, отданным туда на воспитание, поволжские легенды. Впоследствии они почти слово в слово перекочевали в его рассказ «Гриша». Но в повести Мельников не удержался от замечания, которое отсылает этот эпизод куда-то в публицистику: «А что, извольте вас спросить, нравственнее для девицы — весельчак Поль де Кок и Жорж Занд или простой, безыскусственный, но полный кипучей народной фантазии рассказ о сокровенном граде Китеже, о горах Кириловых, и прочая, и прочая?».

Ответ напрашивается сам: конечно, живая народная легенда, народная сказка, корнями уходящая вглубь национальной истории. А значит, светская образованность ничуть не выше монастырского воспитания в старообрядческом скиту.

Речь вовсе не о знакомстве с родным фольклором, который мыслится как своеобразный музейный экспонат или отжившая свой век диковинка. В скитском воспитании осуществляется преемственность исторической памяти, живое и зримое соприкосновение с прошлым, которое «прекрасно перед лицом Божиим», сохранение и передача традиций, выработка личного, прочувствованного отношения к собственным корням и истокам. Именно то, о чём писал спустя несколько десятилетий Иван Ильин:

«Сказка будит и пленяет мечту. Она даёт ребёнку первое чувство героического — чувство испытания, опасности, призвания, усилия и победы; она учит его мужеству и верности; она учит его созерцать человеческую судьбу, сложность мира, отличие “правды и кривды”. Она заселяет его душу национальным мифом, тем хором образов, в котором народ созерцает себя и свою судьбу, исторически глядя в прошлое и пророчески глядя в будущее. В сказке народ схоронил своё вожделенное, своё ведение и ведовство, своё страдание, свой юмор и свою мудрость. <…> Ребёнок, никогда не мечтавший о сказках своего народа, легко отрывается от него и незаметно вступает на путь интернационализации».

Матушка Измарагда стремится именно к этой-то цели: через легенду привить «первое чувство» жизни по правде Божией. Старообрядчество всё в этом чувстве. Именно поэтому «простой, безыскусственный, но полный кипучей народной фантазии рассказ» ценнее литературной моды.

Персонажи «Заузольцев» станут героями дилогии «В Лесах» и «На Горах». Измарагда рассказывала о Кирилловых горах, что у Малого Китежа на Волге. Когда плывёт по реке сплавная расшива (лодка), и на ней все люди благочестивы, горы расступаются, растворяются, как ворота, выходят оттуда «старцы лепообразные, един по единому». «Процвели те старцы в пустыне невидимой, яко крини сельные и яко финики, яко кипарисы и древа не стареющая; просияли те старцы, яко камение драгое, яко многоценные бисеры, яко звёзды небесные». Они просят плывущих передать поклон и заочное целование братьям Жигулевских гор. Если это исполнить, расступятся и Жигулевские горы, и вновь из них появятся праведники, а расшива сама собой понесется куда надо. Ежели забыть про ту просьбу, грянет ветер, «восстанет буря великая», лодка потонет.

В старообрядческой легенде о невидимом граде Китеже и озере Светлояре, где он скрылся, заключено самое сокровенное — существующая на земле и до сего века никем не уничтоженная высшая чистота веры и истина, непоруганная праведность, и попадёт туда лишь тот, кто ничего не устрашится, всё претерпит. «Накинутся на тебя лютые демоны, нападут на тебя змеи огненные, окружат тебя эфиопы чёрные, заградит дорогу сила преисподняя, — а ты всё иди тропой Батыевой — пролагай стезю ко спасению, направляй стопы в чудный Китеж-град. <…> Тамо — жизнь бесконечная. Час един — здешних сто годов… И не один таковой сокровенный град обретается; много их по разным местам и пустыням» («Гриша»). Такой «град», мне думается, пытался отыскать в юности Николай Клюев, уходя из Соловецкого монастыря. Но это особый сюжет.

В «Очерках поповщины», а затем в романе «В Лесах» прозвучала другая старообрядческая легенда: о чудесном Опоньском царстве и Беловодье, где, как и в Китеже, «нет татьбы и воровства», нет светского суда, народом управляет духовная власть, остаётся несокрушённой православная церковная иерархия.

Китежская легенда имеет важное значение в движении сюжета в романе «В Лесах»: по дороге к Светлояру и у самого озера завязываются новые сюжетные линии (Василий Борисыч и Параша), появляются новые герои, которые станут главными действующими лицами в следующем романе (Смолокуров, Дуня), Светлояр дает возможность показать широкие группы паломников — особые человеческие типы22.

Вряд ли надо напоминать, что сказка и легенда значили для Жуковского, для Пушкина. От них, прежде всего в этом понимании воспитательной силы сказки, прямая преемственность и с Мельниковым, и с Ильиным.

3. Хозяйство

Проблема народа (скажем уж так, научными словами) и изображения человека из народа в дилогии «В Лесах» и «На Горах» решалась Мельниковым в ракурсе национальной самобытности и перерастала, как выразился один исследователь, «в проблему осуществления классового самоопределения старообрядчества как выразителя будущих экономических преобразований, в силу чего конкретной единицей художественного измерения у писателя представал не крепостной крестьянин, как, например, у Тургенева или Григоровича, но крестьянин государственный, богатый раскольник, тысячник»23. «Не то чтобы купец, не то чтобы мужик», как определял сам писатель тип центральных героев-«хозяев». Неспроста Патап Чапурин в гостях у Колышкина бросает такую реплику: «Наше дело мужицкое, авось не замёрзнем», — настаивая, чтобы ночлег ему приготовили в беседке.

Прототипом Чапурина был нижегородский купец Пётр Егорович Бугров. Это не открытие. На это указывают давно.

Его внуку Николе Александровичу — одному из богатейших людей России, посвящён очерк А.М. Горького («Н.А. Бугров»). Два разных человека (но одна династия), два разных писателя (пусть оба нижегородцы), описание же ночлега — одинаковое. Один принцип, хотя и выраженный разными словами («дело мужицкое», «цыганом бы пожить»).

Вот, так сказать, «зарисовка с натуры», Горький и Бугров ночуют в старообрядческом монастыре:

«Спать мы легли на поляне, под окнами избы. Бугров — в телеге, пышно набитой сеном, я — положив на траву толстый войлок. <…>

Он встал на колени и, глядя на звёзды, шевеля губами, начал истово креститься, широко размахивая рукою, плотно прижимая пальцы ко лбу, груди и плечам. Тяжело вздыхал. Потом грузно свернулся на бок, окутался одеялом и крякнул:

— Хорошо. Цыганом бы пожить. А вы — не молитесь Богу? Этого я не могу понять. А чего не понимаю, того и нет для меня, так что, думается мне, есть и у вас свой бог… должен быть! Иначе — опереться не на что. Ну, спим…»

Мельников описывал именно ту группу людей, с которыми связывал экономическое становление страны, «русских хозяев», если пользоваться определением Владимира Павловича Рябушинского — русского публициста, принадлежавшего к знаменитой династии старообрядческих промышленников:

«Основатель фирмы, выйдя из народной толщи, сохранял до самой смерти тот уклад жизни, в котором он вырос, несмотря на то что он уже являлся обладателем значительного состояния. Конечно, в его быту всё было лучше и обильнее, чем раньше, но, в сущности, то же самое. Хозяин не чувствовал себя ни в бытовом отношении, ни духовно иным, чем рабочие его фабрики. Но очень гордился тем, что вокруг него “кормится много народа”. В таком понимании своего положения бывший крепостной, а теперь первостатейный купец, совершенно не расходился со средой, из которой он вышел. <…> Ему и в голову не приходило считать себя за своё богатство в чём-то виноватым перед людьми. Другое дело Бог; перед Ним было сознание вины в том, что из посланных средств недостаточно уделяется бедным»24.

Крестьянское происхождение и глубокая религиозность — характерные черты старых русских купеческих фамилий, русского хозяина. Но Мельников описывает только одно поколение, самое первое. Действие его дилогии, несмотря на её внушительный объём, охватывает относительно небольшой отрезок времени начала и середины 1850-х годов (это канун разорения поволжских скитов). В процитированной статье В.П. Рябушинского дальше хоть и кратко, но сущностно точно обозначены черты последующих поколений, ведь они уже прошли перед его глазами, он писал свою статью, которую я цитирую, «Судьбы русского хозяина», в другое, позднейшее, время. Многое менялось как внутри «хозяйских» фамилий, так и вокруг. На хозяина наступал иной предпринимательский тип — «буржуй» (о нём чуть ниже).

Не могу представить, чтоб Чубайс или Греф или ещё кто — выходцы из обуржуазившейся советской бюрократии, имя же им легион, — вот так вот укладывались спать, как Чапурин или Бугров. Не та порода. Не «хозяйская».

Чтобы создать эффект достоверности, писателю требовалось погружение в быт, в создание особого вещного мира, особые стилистические поиски с подключением фольклора, чтобы герой действовал в дилогии на фоне и в тесной связи с культурой, сформировавшей его. Мы не имеем оснований отрывать мельниковских купцов от старообрядчества, опираясь на их негативные высказывания о его внутреннем кризисном состоянии (как пытался это сделать, например, забытый критик Леонид Багрецов в начале ХХ века).

Сложившийся десятилетиями идеал предпринимателя-старообрядца Мельникову с большой художественной и психологической убедительностью удалось воплотить в образе Патапа Максимыча Чапурина. Крестьянское происхождение, глубокая религиозность, проявляемая в быту, в отношении к труду, материальная поддержка скитов, домостроевская иерархия в семье не позволяют отделять его от старообрядчества. Говорить, что Чапурин связан со староверием лишь благодаря тому, что это выгодно для его торговых дел, значит существенно обеднять понимание его образа.

Другие типы «хозяев» — Сергей Андреич Колышкин, казанский купец Гаврила Маркелыч Залетов, Ермило Матвеич Сурмин (иконник, живущий при Комаровском ските, эпизодический персонаж), «старинщик» Чубалов были проанализированы в моей книге «П.И. Мельников (Андрей Печерский): мировоззрение, творчество, старообрядчество», и я мало что могу прибавить к тому, что уже написал.

Иван Ильин утверждал, что ребёнок должен с раннего возраста ощутить творческую радость и силу труда, его необходимость, почётность, смысл. Работа — не рабство. «В русском ребёнке должна пробудиться склонность к добровольному, творческому труду, и из этой склонности он должен почувствовать и осмыслить Россию как бесконечное и едва початое трудовое поприще. Тогда в нём пробудится живой интерес к русскому национальному хозяйству, воля к русскому национальному богатству как источнику духовной независимости и духовного расцвета русского народа. Пробудить в нём всё это — значит заложить в нём основы духовной почвенности и хозяйственного патриотизма».

В большинстве своём наши современные «пореформенные» предприниматели скроены по другим лекалам. Мельниковский хозяин — это вызов им. Этих, наших, точно охарактеризовал ещё в середине 1880-х годов Глеб Успенский в очерке «Буржуй». Замечательный очерк! Прямо о нашем времени, хотя писал Глеб Иванович, конечно, о своём. Если прошлое воскресает, если дух его узнаётся, если две эпохи вдруг кажутся похожими, как близнецы, значит, история идёт не по прямой, она движется кругами, как заблудившийся в лесу человек.

По Успенскому, есть буржуи, и есть буржуа. Это надо различать. Буржуа хоть что-то да созидает и отдает обществу. Успенский, впрочем, и тут иронизирует. «Возьмите вот хоть бы эту толстую колбасу с языком и с фисташками — один из бесчисленных продуктов умственной деятельности подлинной европейской буржуазии»; европейская колбасная мысль работала над ней долго: какой-нибудь колбасник Пфуль, убежденный монархист, проведав, что Фридрих Великий любил колбасу и фисташки, решил объединить то и другое. И вот, «пожираемый чувством преданности», он созидает новый продукт. Другой колбасник Шнапс, социалист и радикал, исходит в изготовлении колбасы из иных идей, но тоже «в целях общественной реформы создаёт и начинку, и форму колбас такие, какие соответствуют его убеждениям и могут способствовать осуществлению этих убеждений в общественном деле». Умственная деятельность здесь «капельная». Пусть. Но вот буржуй — ничего и никогда не создаёт собственным трудом или мыслительным усилием. «…Никогда личная “выдумка”, личная работа мысли, имевшие целью хотя бы только личное благосостояние, не были свойственны ему в размерах, даже более ничтожных сравнительно с размерами умственной работы немецкого колбасника; никакого исторического прошлого, которое есть у колбасника, и никакого будущего, о котором колбасник позволяет себе фантазировать, никогда не было у нашего буржуа и, вероятно, не будет». Российский буржуй появился неожиданно, «точно с неба свалился». Буржуйское сословие —

это «сословие людей с кучей денег в руках, с кучей денег, не заработанных, не “нажитых”, не имевших, в огромном количестве случаев, даже плана истратить эти деньги. Какой-нибудь инженерик, инженерные предания которого не простираются далее возможности приворовывать по зёрнышку шоссейную щебёнку; какой-нибудь помещик, возлагавший все свои надежды единственно на троюродную тётку и её скорую смерть; какой-нибудь купчишка, не возлагавший ровно никаких надежд и полагавший только, что он рождён на свет именно только для того, чтобы играть в шашки около своей лавчонки с хомутами, — сегодня вдруг ни с того ни с сего оказались заваленными чуть не по шею всевозможными кредитами, кучами денег, такими кучами, которые не только устраняют мысли о щебёнке, тоску о долголетии тётки или терпеливое сидение около лавки с хомутами, но прямо становят на высоту, с которой и инженер, и помещик, и купец даже самих-то себя, вчерашних… различить не могут, не могут узнать: “Я ли, мол, это, Ванька Хрюшкин?”»25

Ельцинский режим был катализатором формирования «буржуйского» класса.

Хозяин знает, что эта земля — его земля, другой — гость. Свинячит — на вилы и вон. Хозяин никогда не скажет: «Хотел как лучше, а вышло как всегда». Кто так говорит, тот криворукий. Кто говорит, что целился в коммунизм, а попал в Россию, просто косоглазый и никчёмный и не хозяин тоже. Ведь у хозяина всё и всегда на своём месте, и как он хочет, так всегда и выйдет.

Исчез ли навсегда в прошлое русский хозяин? Я надеюсь, я хочу думать, нет, просто он незаметен и невидим, как тот самый легендарный град Китеж… Но он всегда связан со средой, его воспитавшей, он с детства умеет работать руками, он знает собственный род и семейную историю и не боится физического труда, если работает головой. Я встречал таких людей и в крупных городах, но, может, мне просто повезло. Впрочем, герои Фёдора Абрамова, Василия Белова, Евгения Носова, Петра Проскурина — тоже русские хозяева, хотя совсем другой эпохи…

Русскую литературу обвиняли в том, что в ней нет «апологии трудового успеха», самореализации через профессиональную активность, нет «русской мечты личных достижений, подобной американской мечте». «Трудовая инициатива, настойчивость, разворотливость, усердие, активность, энергия и — в результате усилий — успех и благосостояние не пользуются нравственной поддержкой отечественной классики и — тем более — преподающих её словесников. Моральное сочувствие предоставлено бездеятельному несчастью и надеждам на некий “дар”»26. Таким образом, обвиняются ещё и учителя… Но почему-то тут не делается сравнительный анализ с литературой зарубежной, почему-то не указывают, с какой же литературы должна брать пример наша классика. Может, с американской? Что-то ведь было сказано про «американскую мечту». Только американская классика эту самую «мечту» лишь… разрушала. Ну хотя бы Джека Лондона взять. Ведь какой плохой писатель! Вот у него ироничный рассказик есть — «Яичная афера». Скупив у себя в Доусоне все яйца, девятьсот шестьдесят две (потом выяснилось — 964) штуки, герои, Смок и Малыш, приобрели, сами того не ведая, тухлые яйца четырёхлетней давности, ещё три тысячи штук, и, пытаясь продать всё по десять долларов за яйцо оптом, прогорели. В итоге — полный крах, и никакой «апологии трудового успеха». Их самих обвели вокруг пальца более ловкие мошенники. И у каждого своя правда, каждый считает, что поступает честно. Вот она какая, «американская мечта». Создавать мечту — дело публицистики и практической психологии. Дело литературы — правда.

В русской классике есть произведения, где «трудовая инициатива, настойчивость, разворотливость» и т.д. поставлены достаточно высоко, это «В Лесах» и «На Горах», и более того, обладатели этих качеств, Патап Чапурин и другие русские хозяева-старообрядцы, — люди сугубо православные (а что, не так?). Дело в другом. В том, что не всегда богатому легко сделать сердечное движение к сочувствию и добру. Но это — другая тема…

Есть в романе «На Горах» эпизод, когда Марко Данилыч Смолокуров, выстроив после пожара новые строения и избы для рабочих, прикидывает, сколько икон потребуется там разместить. «Надо в кажду избу и кажду светлицу иконы поставить. А зимних-то изб у меня двенадцать поставлено да шесть летних светлиц. На кажду надо икон по шести. Выходит без четырёх целу сотню… Понимаешь? Целу сотню икон мне требуется, да десятка с два медных литых крестов, да столько же медных складней. Да на кажду избу и на кажду светёлку по часослову, да на всех с десяток псалтырей… Нечего делать, надо поубытчиться: пущай рабочие лучше Богу молятся да божественные книги по праздникам читают, чем пьянствовать да баловаться». Дальше, когда разворачивается у него с Герасимом Чубаловым торг, он принимает решение купить иконы святого Внифантия и Моисея Мурина, которым молятся от запоя. «В каждой избе, в каждой светёлке по Вонифатию поставлю. Потому народ ноне слабый, как за работником ни гляди — беспременно как зюзя к вечеру натянется этого винища…» Потом он отбирает иконы Феодора Тирона, «чтобы от воровства помогал». Смолокуров прижимист, за копейку удавится, расчётлив, мелочен, «совесть у него под каблуком, а стыд под подошвой», но таково требование жизни: «Торгуешься — крепись, а как деньги платить, так плати, хоть топись, на этом вся торговля стоит…» Но он хоть понимает, что он — не благодетель. И всё же его сознание целиком и полностью религиозно, да — ещё религиозно, хотя дух века берёт своё, но Смолокуров не может помыслить, чтобы дом был без икон, без книг, и разбирается он в них безупречно, хотя всё то, что стремится сделать для рабочих, делает в конечном счёте из собственного расчёта, ведь если рабочие «страх-от господень познают», то будут посмирнее, однако ему при всей скупости (которая отлично сочетается с искренней любовью к дочери) не нужен рабочий скот, а нужен именно рабочий человек, и сознанием своим он глубинно укоренён в патриархально-религиозном укладе, как, собственно, и те, чей труд он покупает. Смолокуров всё ещё мыслит по-домостроевски, а на дворе — середина девятнадцатого века.

Разница между хозяином и буржуем в том, что первый действительно занимается экономикой в изначальном значении этого слова (экономика по-гречески — домостроительство), второй — хрематистикой, как назвал Аристотель искусство накапливать богатство. Он доказал, что это «две вещи несовместные», две противоположности, что хрематистика разлагает общество.

А коли так, общество должно искоренять её.

Бороться.

Как?

Тут я вроде бы должен предложить свой рецепт. Я его не знаю. Но вспоминается мне один советский фильм, «Дневник Карлоса Эспинолы» Валентина Селиванова. Мальчишка из Чили, у которого убили родителей, учится в международной школе-интернате (так его называют) в Союзе и рассказывает однокласснице Наташе — в ответ на её вопрос, о чём он будет писать сочинение, — как индейцы взяли в плен конкистадора Педро де Вальдивия. Подростки проявляют фотографии и стоят в красных лучах фонаря. «Ты хотел золота? Тогда ешь его досыта!». И залили ему горло расплавленным металлом. Наташа не верит: «Это легенда?» Но в ответ звучит резкое: «Правда».

Кажется, тут есть некая мораль.

Но где Чили, и где Украина! Несмотря на расстояния и времена, то же наказание звучит в поэме Ивана Котляревского «Энеида»: в третьей части попав в преисподнюю, герой лицезрит, как «дрожавшим за своё добро богатым скрягам лили в глотку расплавленное серебро». Этот принцип воздаяния справедливости вненационален и не подчинён времени. Думается, увы, что в этом «око за око» мы слишком часто нуждаемся на земле, а в аду оно уже ни к чему…

4. Язык

Уже давно, когда я работал редактором отдела культуры в «Учительской газете», накануне Дня учителя потребовалось опросить нескольких известных людей, чем запомнился и полюбился им в школьные годы какой-нибудь педагог, если такой, конечно, был. Я позвонил среди других Михаилу Леоновичу Гаспарову, известному литературоведу. Его голос, слабый и неторопливый, даже робкий, как мне тогда казалось, помню до сих пор. Неудивительно, что он стал рассказывать об учителе литературы.

— Был это 1949-й или 1950 год… Он задал учить наизусть всему классу отрывок из «Слова о полку Игореве». Естественно, его, может быть, полушутя, кто-то тотчас спросил: «Учить по древнерусскому тексту или по переводу?» Он ответил так, что даже последние двоечники выполнили его задание. А ответил очень просто: «У кого никакого художественного чувства нет, пусть учит по переводу. Снижать отметку не буду». Приблизительно так… Преподавал он на высоком уровне… И я тем более могу подчеркнуть это сейчас, пройдя определенный путь в науке: он был учитель-профессионал. Возможно, и без него я стал бы профессионально заниматься литературой, но он мне помог ещё в том раннем возрасте организовать себя27.

«Слово о полку Игореве» — начало начал русской литературы.

«Язык вмещает в себе таинственным и сосредоточенным образом всю душу, всё прошлое, весь духовный уклад и все творческие замыслы народа». «Очень важно частое чтение вслух св. Писания, по возможности на церковно-славянском языке (! — В.Б.), и русских классиков по очереди всеми членами семьи, хотя бы понемногу; очень важно ознакомление с церковно-славянским языком, в котором и ныне живёт стихия прародительского славянства, хотя бы это ознакомление было сравнительно элементарным и только в чтении…» (Ильин). Героев «Лесов» и «Гор» не надо знакомить с этими принципами, они выросли на них. Языковое богатство Мельникова огромно, языковые маски удивительны. Фольклор и то, как он его использует, — самый изученный на сегодня аспект его творчества. «Прародительское славянство» с дохристианскими богами и народными верованиями возникает в дилогии особым, неизжитым пластом человеческой жизни.

Отличительная черта прозы Мельникова в её особой поэтичности или, точнее, умении «опоэтизировать» то, что от поэзии, кажется, далековато, повседневность, например. Это подметил напрасно забытый в наше время Константин Федин: «Ночью неожиданно зачитался давным-давно не читанным Печерским. Что за чудо в познаниях языка, какое чутьё к речевому ладу! И вряд ли кто другой поэтизировал у нас с подобной любовью и с такой искушённостью быт. У наших литераторов сложилось высокомерное, презрительное отношение к бытовикам, а ведь не так-то много у нас осталось в литературе настоящих бытовых изобразителей — по пальцам пересчитать. И краткий пересчёт начинать-то надо, пожалуй, как раз с Мельникова-Печерского»28. Но быт бытом. Бытовая деталь у Мельникова — это элемент фундамента, на котором держится русская жизнь. У него всякий предмет или поступок героя открывают особый культурный пласт русской жизни с укоренённым в национальной почве мировоззрением и смыслами. Вон та же расшива, на которой едут по Волге, — «парусное судно плоскодонной постройки», если по Далю. Речная расшива от восьми до 24 саженей длины, поднимает 12–24 тысячи пудов, с кормы у неё огорожена «казёнка», каютка лоцмана, а с носу «коснóвская мурья», посредине, меж двух переборок, — «льяло»; от него по обе стороны «мурья» для груза… Льяло — «самый испод посередине судна, по бокам киля, где скопляется и откуда выкачивается вода». Мурья — пространство между грузом и палубой, где укрываются в непогоду бурлаки, или трюм. И это не просто слова, это знаки национального бытия. Они напрямую связаны с сокровищем, уже названным ранее, — хозяйствованием.

Критик Александр Измайлов писал в 1909 году, что Мельников «приближается к Гомеру», впадая в стилистику «первобытного былинного сказания», по особенностям своего таланта он — «художник чистого эпоса». «Что-то поистине гомеровское есть в его манере, и это сходство подкрепляется и некоторыми частностями вроде готовности уйти всем своим вниманием в какую-нибудь бытовую частность вроде описания, например, пышного купеческого обеда»29. Мельников работал, как летописец. В его романах, через его слово, художественную деталь, воссоздан и раскрывается особенный национальный космос, в котором живут люди, где всё взаимосвязано и логически выстроено, где всё мудро, эти произведения — эталон, с которым мы сверяем ценности и смыслы собственной жизни. Мельников сам стал для нас одним из тех свидетелей, которых он любил описывать. Каково место Мельникова в нашей литературе? А каково место Гомера в литературе мировой?

В языке живёт, хранится, находит выражение, творческую силу национальный дух, национальное мышление. Характер народов отражается в значениях слов, в их сочетании друг с другом, это верно заметил ещё Вильгельм фон Гумбольт. За мельниковским словом, неспешным, как волжская вода, и порой тяжёлым, будто мешок зерна, за словом, которое «льётся из полноты духовной жизни» (а ведь эту полноту необходимо прочувствовать, пережить самому, напитаться ею, ибо только так — через собственное чувствование чего-то, уже невыразимого словами, но кровно родного, своего и только своего, — можно осмыслить и попытаться передать духовное бытие), за этим самым словом возникает духовное своеобразие основ русского мировидения, русская исключительность, неповторимая русская самобытность. Его язык, его исторические пласты в романах, переплетённые друг с другом, — это отражение и выражение работы духа; за внешним миром в романах Мельникова всегда стоит мир внутренний, мир русских ценностей и смыслов, и от читателя требуется особый труд его постижения.

Я говорил о том, как повлияла на формирование будущего писателя семья. Нужно упомянуть о его дружбе с Владимиром Далем, которая началась довольно рано, когда оба они, русский лексикограф и Мельников, жили в Нижнем. Коль скоро зашла речь об отношении к языку, о роли языка, о его чистоте, достоин упоминания ещё один человек, университетский преподаватель будущего автора «Лесов» и «Гор» Григорий Степанович Суровцов. Хочу привести короткое воспоминание Мельникова о нём:

«Прекрасно зная народный язык и создания народного творчества, песни, сказки, пословицы, Суровцов постоянно говаривал, что в них заключается чистый, ничем не возмутимый источник для настоящего литературного русского языка, которого ещё нет, но который будет, и будет непременно. Он постоянно внушал нам, что неисчислимый вред родному языку и литературе приносит введение в него множества иноязычных слов, употребляемых без всякой нужды. В подаваемых ему сочинениях, бывало, сохрани Бог написать какое-нибудь иностранное слово: засмеёт старик, тотчас скажет свою поговорку: “Пробавляться чужими словами — всё одно, что жить чужим умом”, и за ней анекдот о Пушкине, которого знал лично, познакомившись с ним в то время, когда наш великий поэт ездил в Оренбург собирать материалы для истории Пугачёвского бунта. Однажды, говорил Суровцев, спросили Пушкина, как он находит даму, с которой он долго говорил, умна ли она. Поэт отвечал: “Не знаю, ведь я говорил с нею по-французски”»30.

5. Песня

— Бобёй, бобёй кытшэ вэтвин?

— Чожэ гуё вэтаи.

— Мый да мый сёин?

— Виэн нянён сёи.

— Мэим колинья?

— Коли тай.

— Пэшви тай да абу?

— Надь то сёд пон сёис.

Это песня на пермяцком языке. Так записал её Мельников и включил в «Дорожные записки…». Полный текст, до конца. Зачем-то ему это было нужно. Именно на пермяцком. Именно с исконной магией слов, котороую не передаст перевод. Правильно, нет ли, не могу судить. Там же, ниже, на русском:

— Бабочка, бабочка, где ты побывала?

— Ненадолго в погребе была.

— Что да что ела?

— С маслом хлеб ела.

— А оставила ли мне?

— Оставила там.

— Я посмотрела там, да нет.

— Видно, чёрная собака съела.

И т.д.

Там, в «Дорожных записках…», эту песню, если точно, записывает спутник писателя, обозначенный псевдонимом М. Они втроем с неким пермяком сидят у Мельникова на квартире. Перевод его разочаровывает. «У М. с каждым словом пермяка лицо, и без того длинное, вытягивалось. Он разорвал в клочки свою бумагу». Но писатель, надо полагать, всё восстановил. Так или иначе, и оригинал, и перевод оказались на страницах «Отечественных записок». Мельников возражает спутнику (об этой песне про бабочку): «Я думаю, что и Рамаяна, и Илиада пустое дело в сравнении с этою».

Позже своеобразным собранием песен и легенд станут «Очерки мордвы». Их там много, густо, и без них не понять народа… Песня, сказка, народное предание пройдут через всё творчество писателя — как нить, на которую нанизывают жемчуг.

Мельников подспудно понимал уже тогда то, что намного позже выразил Иван Ильин. Пение — творческая эмоция, оно помогает рождению чувства в душе, через пение усваивается национальный «строй чувств», оно дает «не-животное счастье» и, если говорить о русской песне, даёт его именно по-русски. Пение, особенно хоровое, организует жизнь, «оно приучает человека свободно и самостоятельно участвовать в общественном единении».

Мельников делал то же дело, что и Пётр Киреевский, другие собиратели русского «словесного жемчуга». «Во Владимирской губернии в селе Нижний Ландех в 1855 году… встретил я на базаре безрукого нищего, распевавшего про Алексея Божия человека и т.п. “стихи”, Антона Яковлева, уже старика, ходившего с другими нищими певцами по базарам и сельским ярмаркам Владимирской, Костромской и частью Нижегородской губерний. Я записал со слов Антона Яковлева несколько былин о богатырях (которые лишь весьма незначительными вариантами отличаются от напечатанных в “Собрании песен” Киреевского) и, кроме того, несколько преданий о разных местностях верхневолжского края»31.

Нас делают русскими наши герои — герои былин, преданий и песен.

Многие персонажи «Лесов» и «Гор» поют, и эта дилогия могла бы называться энциклопедией русской народной песни.

У меня на полке стоит советское восьмитомное издание Мельникова, в коричневых обложках, из книжной серии «Библиотека “Огонёк”». Беру наугад пятый том. Пролистав несколько страниц, в пятой главе первой части «В Лесах» встречаю бурлацкую песню про Астрахань, короткое четверостишие.

Кому плыть в Камыши —

Тот паспóрта не пиши,

Кто захочет в Разгуляй —

И билет не выправляй.

Она подчёркивает одну особенность судового предпринимательства: содержание беспаспортных рабочих. Тех, у кого не было никаких документов, именовали на Волге словечком «слепые». Чуть дальше, на странице 101, — ещё бурлацкая песня с характеристиками жителей поволжских городов: Кострома — «гульливая сторона», Юрьевец — «что ни парень, то подлец», «а вот Нижний городок — ходи гуляй в погребок», «вот Куманино село — в три дуги меня свело», «рядом тут село Работки — покупай, хозяин, водки» и т.д.

Ещё через несколько страниц, в седьмой главе, — интереснейший эпизод. В трактире сидят купцы «рыбники», старообрядцы. К ним подходит певица, «молоденькая не-мочка в розовой юбке, с чёрным бархатным корсажем». Просит пожертвовать «на ноты».

« — Не подаём, — молвил Орошин, грубо отстраняя немку широкой ладонью.

Та кисло улыбнулась и пошла к соседнему столику.

— Что этого гаду развелось ноне на ярманке! — заворчал Орошин. — Бренчат, еретицы, воют себе по-собачьему — дела только делать мешают. В какой трактир ни зайди, ни в едином от этих шутовок спокою нету.

И плюнул в ту сторону, куда немка пошла.

— Кто нас с тобой помоложе, Онисим Самойлыч, тем эти девки по нраву, — усмехнувшись, пискнул Седов.

— Оттого и пошла теперь молодёжь глаза протирать родительским денежкам… Не то что в наше время, — заметил Сусалин».

Тут нет песни.

Этот эпизод — об отношении к песням, в которых светится соблазном то противное героям «животное счастье» (дело-то не в том, что певичка — немка). Мне хочется пофантазировать: перенести их в наше время, на современный новогодний «Голубой огонёк». Наверное, слова «гаду развелось» были бы самыми мягкими… Трактирные песни зазвучат через несколько страниц, купцы ещё выйти не успеют. А потом, дальше, будут особые старинные песни, которые поют на волжских судах, и грустные, и весёлые — «под бражку», а точнее «волжский квасок». «Так зовётся на Волге питьё из замороженного шампанского с соком персиков, абрикосов и ананасов». Когда нельзя выразить свои чувства прямо, можно заказать песню. Так поступает Пётр Самоквасов.

«Подошёл он к запевале, шепнул ему что-то и отошёл к корме. Запевала в свою очередь пошептался с песенниками». И по команде «грянула живая, бойкая песня»:

Здравствуй, светик мой, Наташа,

Здравствуй, ягодка моя!

Я принёс тебе подарок,

Подарочек дорогой.

Подарочек дорогой:

С руки перстень золотой,

На белýю грудь цепочку,

На шеюшку жемчужок!

Ты гори, гори, цепочка,

Разгорайся, жемчужок!

Ты люби меня, Наташа,

Люби, миленький дружок!

Песня — это объяснение. Это опыт переживаний, кипение жизни. А здесь, в этом эпизоде, — намёк на любовь.

Звучат в дилогии канты («псальмы») — духовные стихи (в том числе хлыстовские), старообрядческое унисонное пение скитниц. По песням Мельникова можно написать целое исследование.

Беру седьмой том, куда вошло окончание «На Горах». Хочется заглянуть в самый конец романа. Глава четвёртая четвёртой части второй книги. Тут описывается заготовка капусты на зиму. На двух страницах песня про «матушку-капусту» с комментарием: «Ещё с той поры поётся она на Руси, как предки наши познакомились с капустой и с родными щами. Под напев этой песни каждую осень матери, бабушки и прабабушки нынешних девок и молодок рубили капусту».

А капустка-то у нас

Уродилась хороша,

И туга, и крепка, и белым-белёшенька.

Ой лю́ли, ой люли́,

И белым-белёшенька.

Кочерыжки — что твой мёд,

Ешьте, парни, кочерыжки —

Помните капустки.

Ой лю́ли, ой люли́,

Помните капустки.

Отчего же пáрней нет,

Ай зачем нет холостых

У нас на капустках?

Ой лю́ли, ой люли́,

У нас на капустках.

И эта песня не последняя. Дальше ещё будут. В каком ещё русском романе поют больше?

6. Молитва

Об отношении Мельникова к молитве, а если шире — вообще к вере, свидетельств не так уж много, и нельзя исключить, что он не терзался теми же сомнениями и мыслями, что изложены Толстым в его «Исповеди». Сын писателя Андрей привёл в воспоминаниях один эпизод, как он приехал сообщить о смерти отца его однокашнику по Казанскому университету, известному востоковеду Василию Павловичу Васильеву. Тот жил в Петербурге. «Васильев, выслушав меня, занёс было руку перекреститься, но только отмахнулся, сказав: “Ведь мы с покойником чужды были религиозных предрассудков”. Васильев в действительности был “чужд предрассудков” и остался, как говорят, верным себе до последней минуты жизни, но отец, вообще не будучи, впрочем, слишком религиозным и даже многими считавшийся за атеиста (не совсем справедливо), под конец жизни, незадолго до полной потери разумного сознания, отчасти вдавался даже в противоположную крайность»32.

В целом, как можно отсюда заключить, особенно церковным человеком Мельников не был, скорее теплохладным. При этом старообрядческие сочинения, в том числе богословские, он великолепно знал, прекрасно разбирался в иконописи33. Он трепетно относился ко всякой мелочи, описывая старообрядцев, особенно если это касалось устава. Тот же Андрей Мельников опубликовал письмо отца, адресованное бывшему старообрядцу Василию Борисову, с вопросами: поётся ли ирмос «Житейское море воздвизается» на поминовениях или его только читают и что поют при пострижении?34 Положительные герои дилогии себя без молитвы не мыслят (мы помним, что отличительная черта русского хозяина — глубокая религиозность).

«Ребёнок, научившийся молиться, сам пойдет в церковь и станет её опорой — русской опорой, русской церкви. Он найдёт пути — в глубину русской истории и на простор русского возрождения» (Ильин). Каждый народ обращается к Богу по-своему. «Живое многогласие и многохваление Господа, идущее от мира, требует, чтобы каждый народ молился самобытно; и эту самобытную молитву надо вдохнуть ребёнку с первых лет жизни».

В том и дело, в том и беда, что история послераскольной синодальной церкви мало-помалу утрачивала русскую самобытность. Мне в этой связи часто приходят на память слова не многим пока известного публициста Василия Гавриловича Сенатова из его работы «Философия истории старообрядчества», которую он опубликовал в 1907 году на страницах старообрядческой газеты «Слово правды», а затем, в следующем году, при поддержке Союза старообрядческих начётчиков выпустил отдельной брошюрой. Эти слова — завершающие в ней. Будет длинная цитата, но пересказывать не хочется. «Никоновские реформы имели то значение, что ими русский народ отстранялся от непосредственного участия в делах церковных, и накопленные в течение долгих веков религиозные знания откладывались куда-то в сторону. Наряду с этим главенствующее значение получала бесконтрольная воля и власть иерархии, и взамен народного веропонимания выдвигалось на первое место понимание иное, принесённое из чужих стран. Эти народные знания не могли быть заглушены никакими новыми течениями, никакою властью они не могли быть исторгнуты из духа народного. Старообрядчество и есть история того, как русский народ проявляет свои веками скопленные религиозные знания, как эти знания, иногда совершенно неожиданно, выбиваются на Божий простор и распускаются в пышные и дивные творения. История господствующей церкви, в сущности, представляется историей того, как заносились на русскую землю и прививались к ней инородные религиозные веяния: сначала новогреческие, затем латино-католические и, наконец, протестантские. В сообразность этому история старообрядчества есть история развития собственно русской религиозной мысли, зарожденной в глубине веков, задавленной было при Никоне, но никогда не утратившей своих жизненных сил, растущей стихийно»35.

Эта самая русская религиозная мысль с её ценностями, сокровищами, исканиями и блужданиями, история этой мысли, корнями уходящей в эпоху нашей национальной трагедии — церковного раскола, тоже исследуется в романах, и хотя писатель не ставит здесь окончательной точки, его симпатии на той стороне, которая держится всеми силами за традицию, за обычай, за прародительский уклад. Не потому плачет столетний старик в «Дорожных записках на пути из Тамбовской губернии…», что бороды ему жалко и кафтан обкромсали, а потому, что вводится «немецкий» закон и порядок, чужеземный уклад, чужое мироощущение. И, завернув отрезанную бороду в отрезанные полы кафтана, уходят мужики по домам под вой жён, одинаково с ними осознающих, что пришла беда.

А пришла беда — отворяй ворота.

Я думаю о том, что национальное начало и вера, религия, очень тесно связаны. Смерть народа — это смерть его религии.

Говорят, что старообрядцы держались за «единый аз». За мелочи. Хорошо, пусть так. Только почему же тогда так упорно нужно было внедрять их, лишать из-за них прав, ссылать и казнить? Почему нельзя было оставить эти «мелочи» и вернуться к прежней «церковной старожитности» (выражение из «Книги о вере»)? Почему невозможно это даже сейчас? Значит, не мелочи это были. Не в мелочах дело.

Старообрядческий епископ Михаил (Семенов) писал очень точно:

«Представьте себе, что святую икону, пред которой молилась ваша мать, хотят выбросить в грязь, чтобы поставить на место её новую, лучшего письма…

Вы не захотите такого кощунства. Вы скажете: “Моя старая икона дорога мне: около неё пролито так много слёз, вознесено к Творцу всяческих так много вдохновенных и тёплых молитв! Она мне дороже всякой другой!..”

Мало того, вы, пожалуй, враждебно отнесётесь к новой иконе. Почему? Очень просто. Её принесли кощунственные, злые руки, которые хотят бросить святыню в грязь, и прикосновением своим они запачкали святое…

И вы будете, очевидно, правы, если отнесётесь враждебно к людям, которые оскорбляют ваши верования и святыни. Но именно в таком положении оскорблённых были приверженцы старого обряда в момент их ухода из никоновской церкви. Ломали их св. перстосложение для крестного знамения, их обряды, изменяли богослужение…

Пусть новое (допустим на время) было так чисто, свято, как старое, но разве это старое худо? Чем? Докажите!.. Вы знаете, что нам все эти обряды, вся эта старина — дороги, как могилки наших отцов и матерей, как святые останки угодников Божиих… Вы ломаете… Пожалейте нашу привязанность к святыням, нашу душевную срощенность со “старым”»36.

Выкиньте из алфавита «единый аз», и вы не сможете говорить.

А этот самый «аз», за который до смерти стоял протопоп Аввакум, был из Символа веры.

Стремление удержать любую мелочь, пусть действительно несущественную, обусловлено стремлением удержать сакральную связь времён и поколений.

За дониконовскую молитву слишком много было пролито крови, чтобы легко от неё отказаться.

7. Поэзия

Иван Ильин отмечал, что стихи учат духовному восторгу, побуждают душу прислушиваться к сокровенной жизни людей и вещей. Всё постигается через чувство. «Как только ребёнок начнёт говорить и читать, так классические национальные поэты должны дать ему первую радость стиха…» «Русский человек, с детства влюбившийся в русский стих, — никогда не денационализируется».

Интерес Мельникова к поэзии начинался с дедушкиной библиотеки. Тот не жалел денег на книги. В автобиографии писатель отмечал, что там имелись переводы греческих и римских классиков, исторические сочинения, переведённые с французского путешествия, издания Н.И. Новикова, сочинения всех русских писателей от Кантемира до Ломоносова и Карамзина. «Когда он (дедушка. — В.Б.) ослеп, он заставлял дочерей читать ему вслух и всё дожидался, когда мы, его внуки, выучимся грамоте и будем читать слепому дедушке»37. Вот так. А мы тут головы ломаем, «как приобщить ребёнка к чтению?» Меня смешат семинары с подобным названием. Всё начинается с семьи, школа только даёт основы грамоты.

В другой автобиографии писатель подчеркивал особую роль матери, развивавшей его интерес к русской поэзии. В десять лет Мельников переписывал от руки в толстые тетради сочинения Пушкина, Баратынского, Дельвига, Жуковского. В двенадцать лет знал наизусть всю «Полтаву», множество отрывков из «Евгения Онегина», не говоря об отдельных стихотворениях38. Переписывание — особый способ изучения. Когда ваша рука выводит букву, вы чувствуете и постигаете дух произведения. Поэтому, чтобы понять, что такое старообрядчество, Никита Петрович Гиляров-Платонов, известнейший публицист второй половины XIX века, сам переписал от руки «Поморские ответы». За исключением профессиональных археографов, которые специально занимаются этим памятником, я не назову ни одного «старообрядчествоведа», который бы сделал то же самое.

Неудивительно, что Мельников сам пробовал писать стихи.

Собственные поэтические опыты он не считал удачными, хотя кое-что успел опубликовать, например, перевод стихотворения Адама Мицкевича «Великий художник» в «Литературной газете»:

Люди живут лишь для тела: прежде они понимали

Мысль и идею Великого Бога твёрдою верой.

Ум ограниченный черпал из кладезя света живую

Воду, и ей наполнялся. Ум был уж полон, но много

В кладезе было воды; верой единой мог он

Всё остальное исчерпать. Верою он понимал мысль,

Истину, тайну. Когда же в гордости буйной хотели

Люди назвать своим братом Того, кто им объяснил мысль,

Истину, тайну — и веру оставили, ум в заблужденьи

Думать стал, будто бы всё он постиг, будто бы мысли

Нет в той воде, которую он исчерпать не может.

Людям не стало понятно Творца откровенье. Так в мире

Остался великий художник не понят…

Что ж ты, художник земный, что же ты ропщешь на небо?

Или тебя оскорбили толки людей о твоем дарованьи?

Вспомни: художник эфира, миров, гармоньи и слова

Ими не понят. Чего от людей ожидать? Не понят

Ими остался великий художник!39

Один из первых поэтов, с которым Мельников не то чтобы познакомился, но видел и мог обменяться парой слов (хотя вряд ли, иначе бы он об этом упомянул), это Василий Андреевич Жуковский. Было это 18 июня 1837 года в Казанском университете, когда туда приехал наследник цесаревич Александр Николаевич, путешествовавший по России. На встрече присутствовал, конечно, и тогдашний ректор Николай Лобачевский. «Цесаревич сказал нам несколько тёплых приветственных слов и при наших криках “ура” пошёл далее по университету. В зале остались двое из сопровождавших цесаревича. Один высокий ростом, с задумчивым видом и кроткими, сиявшими душевною красотою глазами, другой — невысокий, с умным лицом и проницательными глазами. Во всей свите только они двое были во фраках. Они подошли к кандидатам словесного факультета и ласково разговаривали, кто куда намерен поступить по выходе из университета. То были знаменитый наш поэт Жуковский и первый разработавший отечественную статистику по правилам науки Арсеньев»40.

Тон, с которым это написано, можно определить одним словом — благоговение.

У писателя сложились дружеские отношения с поэтом Аполлоном Николаевичем Майковым. Дочь Мельникова Мария Павловна вспоминала в первые годы советской власти, что они довольно часто встречались, когда писатель жил в Петербурге, и именно Майкова она запомнила особенно отчётливо, если перебирать людей из литературного мира. Маленькой девочкой она читала поэту его «Ниву» («По ниве прохожу я узкою межой…»). «…Каждый раз меня заставляли читать ему это стихотворение, и он, бедный, не только терпеливо слушал, а даже сажал меня к себе на колени, ласкал и кормил конфектами»41.

Между прочим, «Нива» Аполлона Майкова — стихотворение действительно замечательное, великолепная иллюстрация той мысли, что высказал уже в другом веке Вар-лам Шаламов, мысли о том, что лирика пейзажная есть в то же время, неразрывно, и лирика гражданская. Неспроста в семье Мельниковых с девочкой разучили именно эти строки.

О боже! Ты даешь для родины моей

Тепло и урожай, дары святые неба,

Но, хлебом золотя простор её полей,

Ей также, Господи, духовного дай хлеба!

Уже над нивою, где мысли семена

Тобой насажены, повеяла весна,

И непогодами несгубленные зёрна

Пустили свежие ростки свои проворно.

О, дай нам солнышка! пошли ты вёдра нам,

Чтоб вызрел их побег по тучным бороздам!

Чтоб нам, хоть опершись на внуков, стариками

Прийти на тучные их нивы подышать,

И, позабыв, что мы их полили слезами,

Промолвить: «Господи! какая благодать!»

8. Жития святых и героев

«Чем раньше и чем глубже воображение ребёнка будет пленено живыми образами национальной святости и национальной доблести, тем лучше для него. Образы святости пробудят его совесть, а русскость святого вызовет в нём чувство соучастия в святых делах, чувство приобщенности, отождествления; она даст его сердцу радостную и гордую уверенность, что “наш народ оправдался перед лицом Божиим”, что алтари его святы и что он имеет право на почётное место в мировой истории (“народная гордость”). Образы героизма пробудят в нём самом волю к доблести, пробудят его великодушие, его правосознание, жажду подвига и служения, готовность терпеть и бороться; а русскость героя даст ему непоколебимую веру в духовные силы своего народа. Всё это, вместе взятое, есть настоящая школа русского национального характера» (Ильин).

Жития — одно из распространённых жанровых включений в романах Мельникова. Речь идёт не только о дораскольных русских святых, но также об исповедниках и мучениках старой веры (протопоп Аввакум, преподобные подвижники Керженца Арсений, Софонтий, Варлаам). Их жизнь и подвиг — пример для подражания. «…Ходом повествования, характеристиками персонажей он в конечном счёте пытался утвердить то, что утверждали в своих творениях древние агиографы, — пишет современный исследователь, — незыблемость нравственных ценностей, в равной степени пригодных для всех времен, всех народов и всех сословий». Здесь были свои достоинства и недостатки. «Он даже не задаётся вопросом, в чём кроется источник нравственного совершенства этих персонажей, не пытается показать обусловленности этих характеров с окружающей жизнью. Причину их “благолепия” и “благообразности” автор видит в том, что они изначально “прилежали добродетели”. Но всё это чрезвычайно напоминает предопределённость характеров и поступков в средневековой литературе и вызывает у современного читателя чувство неудовлетворённости и недосказанности»42.

Будучи членом Нижегородской учёной архивной комиссии, писатель с 1845 по 14 мая 1850 года редактировал неофициальную часть «Нижегородских губернских ведомостей», где опубликовал множество статей, посвященных нижегородской старине и знаменитым нижегородцам («Иван Петрович Кулибин», «Памятники похода Иоанна IV на Казань по Нижегородской губернии», «Смерть Александра Невского в Городце», «Первое пребывание в Нижнем Новгороде Петра Великого» и др.). Он открывал и восстанавливал героику прошлого родной ему земли. Получив исходившее от императора Николая I задание выяснить судьбу потомков Козьмы Минина, писатель уточнил полное имя величайшего русского патриота43. Вскоре появилась пьеса Островского, посвященная ему, названная именно так, как указал Мельников: «Козьма Захарыч Минин-Сухорук». Потомков у него не оказалось… Впрочем, здесь, в связи с последним примером, надо сделать одну оговорку. Современные историки обнаружили купчую крепость 1602 года, текст которой полностью совпадает с той, что Мельников опубликовал в «Москвитянине». Различие только одно: отчества «Минин» нет, там упомянут Кузьма Захарьев, сын Сухорука. Ключевое слово Павел Иванович добавил от себя, пренебрегая всеми правилами публикации исторических источников44, и, выдав желаемое за действительное, создал исторический миф. «Минин» рядом с «Сухоруком» нигде больше не встречаются, кроме как у Мельникова. Другая его мистификация — приписанная атаману Матвею Платову принадлежность к старообрядчеству (в «Очерках поповщины»). Но это уже для особой статьи.

В 1865 году писатель принял участие в организации торжеств по случаю столетнего юбилея со дня рождения М.В. Ломоносова. Насколько знаковым и символичным остаётся его имя для отечественной науки по сей день, не стоит говорить. Описание события он издал отдельной книгой45.

Героика связана ещё с одной темой, о которой пойдёт речь впереди, — армия. Пока же один эпизод. В 1876 году началась война Сербии и Черногории против Турции, в которой принимало участие множество русских добровольцев. Вспыхнуло восстание в Болгарии. В 1877-м Россия объявила войну Турции. Ушёл на неё добровольцем и сын писателя Николай. В августе 1876 года Мельников прочитал в «Новом времени» сообщение о походных церквях, приготовленных для сербских войск46. Газета приводила текст телеграммы генерала М.Г. Черняева, писавшего, что для трёх его корпусов необходимы походные церкви и певческие хоры. Славянский благотворительный комитет обещал отправить церкви в Сербию в ближайшие сроки.

Мельников сразу написал письмо А.С. Суворину — издателю «Нового времени». Церкви будут освящены в Белграде, излагал он свои предложения, освящение их вне пределов автономной сербской церкви не совсем согласно с церковными правилами. Но в каком из храмов должны быть освящены походные церкви и во имя какого святого? Он должен быть одинаково почитаем и сербами, и русскими. Мельников стремился обосновать мысль, что только в Москве есть место для молитв за победу сербов. Это Успенский собор Кремля. В письме, как и во многих своих служебных записках, писатель увлёкся и сделал экскурс в историю. Вообще ему было свойственно уходить вглубь времён, чтобы объяснить или найти ответ на вопросы современных событий.

«В последней четверти XIV века одновременно Сербское царство пало под ударами мусульманской орды на Косовом поле, а Русской земле, уже полтораста лет томившейся под игом такой же мусульманской орды, воссиял дар освобождения на поле Куликовом <…>.

Вскоре по падении Сербского царства к нам в Москву приехал серб Киприан, ставший митрополитом всей Русской земли. Он привёз с собой из разрушенной его родины множество книг и во всё время, когда он пас православную Русскую Церковь, неослабно работал о восстановлении в ней погибнувшего просвещения. Киприан Сербин был восстановителем русского просвещения. Такого деятеля дала нам <…> Сербия, и мы за это одно уже в долгу у неё, не говоря даже о той помощи, которую сербы направили нам во время Петра Великого во всех войнах против Турции»47.

Мощи Киприана Сербина покоились в Успенском соборе, на правой стороне у алтаря возле медного шатра, устроенного при царе Михаиле Федоровиче для ризы Господней. Из Сербии это только один русский святой, подчеркивал Мельников. У его мощей нужно молиться за добровольцев, уходящих «на братскую помощь сербам» (отметим, что это напрямую относится к «сокровищу» «Молитва»).

Какой русский не любит быстрой езды? А какой русский сейчас, сходу, как писатель, вспомнит об этом святом, знает о нём?

На житиях и христианских преданиях (И.С. Тургенев противопоставлял их сказке) воспитана была Лиза Калитина из «Дворянского гнезда».

Незамеченным оказался спор вокруг её образа в начале ХХ века. Кстати, от него тянется ниточка и к Мельникову. Поэтому я немного отступлю, чтобы рассказать о нём.

* * *

В сентябрьском номере «Богословского вестника» за 1902 год философ и церковный писатель Михаил Тареев опубликовал статью «Типы религиозно-нравственной жизни»48. Он рассматривал героев отечественной литературы. Первая группа характеризуется преобладанием «земного». Это люди, которые «при религиозном настроении с различною степенью силы, иногда значительной, живут всецело мирскою жизнью, во всей полноте её страстей, интересов и целей. Религия в их жизни — это одно из ценных средств достижения земных целей…». Сюда попал Патап Чапурин. В прокрустово ложе Тареевской типологии со всей сложностью того характера, который создал Мельников, он не вместился. Богослов ухватился только за то, что хотел в нём увидеть. Мельниковский характер — не только быт, но также психология и философия, сложная совокупность, сложнейшее отражение русского миропонимания. Да что один герой, и самого писателя понимали (и понимают) однобоко. Я солидарен с точным замечанием Измайлова: «Его романы появились уже тогда, когда русская критика оскудела. Большинство критиков не рассмотрело ничего кроме внешних форм и внешних фактов мельниковского рассказа. <…> Она не хотела постигнуть синтеза работы Печерского и не могла точными словами уяснить читающей публике, почему он ей так нравится и так врезается в память, — почему по прочтении “В Лесах” и “На Горах” ей становится в такой мере понятна русская душа»49. Тареев с его предвзятостью не исключение.

Разновидность этого первого типа — человек, который «не имеет вне религии интересов, но в религии не имеет ничего кроме своих личных интересов, своих страстей». Тут в одну упряжку с Чапуриным оказался запряжён… Великий инквизитор.

У второго типа «божественное или внешне преобладает над человеческим, не давая ему свободы жизни и развития, или же внутренне овладевает им, свободно проникает его, принимая его на служение в полноте его естественной жизни и развития». То есть, не будучи никаким инструментом или средством, превалирует над всем земным. «Подавлять страсти и привязанности, умерщвлять плоть, освободить дух от оков телесных потребностей и земных отношений — считается единственным призванием человека. Мир есть скверна, исключительное значение которой в том, что она дает возможность добродетели воздержания, победы над искушением». Тут Тареев тоже выделяет две подгруппы. В одной — Лозовский из «Живой жизниИ.М. Потапенко (раньше-то его читали все, а теперь кроме чокнутых литературоведов никто), в другой Егор Егорыч Марфин из «Масонов» А. Ф. Писемского, и где-то между ними — Аглая («Девятый вал» А.П. Данилевского) и Лиза Калитина. Она только упомянута, «причислена» сюда. Одним штрихом. Анализа образа в статье нет.

Тип гармоничного сочетания «земного» и «небесного» — Алёша Карамазов.

Тареев ставил задачей разобраться, в чём христианское призвание человека, смысл его духовного возрождения. Основополагающий принцип русской этики, по его мнению, должен строиться на евангельских (довольно общих) словах «Бог есть дух; и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине».

Отвечая Тарееву, целую статью посвятил Лизе Калитиной в «Русском паломнике» иеромонах Михаил (Семенов), будущий старообрядческий епископ. Его понимание этого образа мне кажется очень интересным:

«Вы помните беседу Лизы с Лаврецким о религии. Лаврецкий говорит ей о значении религии в истории, о значении христианства. Лизе не всё понравилось в его речи. “Христианином нужно быть, — заговорила не без некоторого усилия Лиза, — не для того, чтобы познавать небесное… там… земное, а для того, что каждый человек должен умереть”. Эти-то слова (из главы XXVI. — В.Б.) и послужили основанием для обвинений против Лизы.

Говорят, будто христианство Лизы не истинное, мёртвое христианство. Это будто бы тип, противоположный типу Алёши Карамазова, который любит жизнь, способен творить жизнь и преобразовывать её по духу Христову. Неприятно и больно было прочитать эти строки. Неприятно потому, что в них выразилось то же нежелание понять основную мысль русского христианства, какое выразилось в постоянных нападках на него в светской литературе. “Церковь, — говорят, — думает только о смерти, благословляет только похороны, совсем не интересуется жизнью земною, преобразованием и ростом этой земной жизни. Церковь умерла и поклоняется только смерти”.

Мы решаемся защищать Лизу не потому только, что нам симпатичен этот чистый и светлый образ девушки, в которой ярко горела искра огня Божия. Как видите, это вопрос принципиальный. Здесь решается вопрос, истинно или неистинно то понимание христианства, представительницей которого явилась Лиза, потому что, повторяю, она, несомненно, носительница общерусского религиозного понимания. Что такое Лиза? Существенная черта её характера, как я понимаю этот грациозный образ, очарованность образом Христа, слияние с Христом в Его духе и любви Его. Лиза приняла вполне Христа в свою душу. Образ Его всегда носился перед ней и определял каждое её дело и даже каждую мысль. С самых ранних лет Лиза живёт под обаянием Христова образа. Эту душу всегда наполняло чувство религиозное. “Глаза её, ещё ребёнка, — говорит Тургенев, — светились тихим вниманием и добротой, что редко в детях”. Самое воспитание она получила в церкви, в храме. Она полюбила храм, как любит его народ наш, и там она нашла утверждение того, что жило в душе её. Она воспринимала в свою душу учение веры не в сухом изложении катехизиса или учебника, а в живом действии, в живом откровении самой веры»50.

Иеромонах Михаил в своей статье делает акцент на сочувственном переживании церковной службы. Но это только один узкий момент.

Кем же было сформировано это «общерусское религиозное понимание»? Задаю этот вопрос потому, что он непосредственно связан с ильинским «сокровищем».

Няней Агафьей Власьевной.

Девочку она воспитывала именно по Ильину.

Воспитанию Лизы отводится особая XXXV глава в «Дворянском гнезде». Оно основано именно на ильинском принципе «живых образов национальной святости». Потому-то следующая воспитательница, «легкомысленная француженка» Моро, «не могла вытеснить из сердца Лизы её любимую няню: посеянные семена пустили слишком глубокие корни».

«Странно было видеть их вдвоём, — рассказывает Тургенев. — Бывало, Агафья, вся в чёрном, с тёмным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но всё ещё прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног её, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие Пречистой Девы, житие отшельников, угодников Божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали. “Желтофиоли?” — спросила однажды Лиза, которая очень любила цветы… Агафья говорила с Лизой важно и смиренно, точно она сама чувствовала, что не ей бы произносить такие высокие и святые слова. Лиза её слушала — и образ вездесущего, всезнающего Бога с какой-то сладкой силой втеснялся в её душу, наполнял её чистым, благоговейным страхом, а Христос становился ей чем-то близким, знакомым, чуть не родным. Агафья и молиться её выучила. Иногда она будила Лизу рано на заре, торопливо её одевала и уводила тайком к заутрене; Лиза шла за ней на цыпочках, едва дыша; холод и полусвет утра, свежесть и пустота церкви, самая таинственность этих неожиданных отлучек, осторожное возвращение в дом, в постельку, — вся эта смесь запрещённого, странного, святого потрясала девочку, проникала в самую глубь её существа. Агафья никогда никого не осуждала и Лизу не бранила за шалости. Когда она бывала чем недовольна, она только молчала; и Лиза понимала это молчание…»

И т.д.

Лиза «жила вечным. Но значит ли это, что она не годилась для жизни? Значит ли это, что христианство её было мертвым, самозамкнутым и, следовательно, эгоистическим христианством? Тут отец Михаил использует свой излюбленный приём: ставит риторические вопросы и сам на них отвечает. «Нет! Считая земную жизнь началом вечности, она, конечно, любит и её как дар и подвиг святой и прекрасный»51. В монастырь она ушла потому, что «не хотела мешать возрождению семьи Лаврецкого, возвращению Христа к этому разрушенному очагу».

О судьбе няни Тургенев сообщает только то, что, по слухам, она «удалилась в раскольничий скит». Следующая строка: «Но след, оставленный ею в душе Лизы, не изгладился».

Так кем она была, её няня?

Старообрядкой? Как будто нет… Но откуда скит?

Её прошлое за рамками романа. Как могла сочетаться искренняя приверженность к официальной «великороссийской церкви» (как называли её герои Мельникова) с постоянными службами в приходском синодском храме — со старообрядчеством? Всё это мы вынуждены отнести к области интерпретаций и предположений. В жизни возможны любые повороты. Но тут, в романе, этот «тёмный слух» про «раскольничий скит» потребовался, по-моему, лишь для того, чтобы подчеркнуть подлинность религиозного чувства няни Агафьи Власьевны (а следовательно, её воспитательной методики), в особенности после ставшего знаменитым письма Белинского к Гоголю от 15 июля 1847 года, в котором критик полностью отрицал русскую «официальную» церковность и религиозность («русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме…»), зато и вместе с тем, как говорил Белинский несколькими строками ниже, «религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно»52.

Няня Лизы Калитиной должна была быть «исключением» из этой «массы».

9. Армия

В этой связи вспоминаю небольшую заметку Мельникова о том, как в нижегородском театре поставили пьесу совершенно забытого ныне военного деятеля, писателя и драматурга Ивана Никитича Скобелева «Кремнев, русский солдат». Она посвящена Отечественной войне 1812 года и последующим заграничным походам русской армии, в которых, к слову сказать, принимал участие и отец писателя Иван Иванович Мельников, вышедший в отставку только в 1819 году. Нужно ещё оговориться, автор «Кремнева» — дед известнейшего русского полководца Михаила Дмитриевича Скобелева, в Отечественную войну — адъютант М.И. Кутузова, затем боевой генерал, оставшийся без руки при усмирении польского восстания 1830–1831 годов. Снова удивительная преемственность: дед и внук.

«Кому неизвестен “Кремнев”? — восклицал с патетической ноткой Мельников в «Литературной газете» А.А. Краевского. — Чье русское сердце не билось по-русски во время этого представления, несмотря на то, что написано-то оно не больно изряднёхонько? (словечко И.Н. Скобелева. — В.Б.). Я говорю это в том смысле, что “Кремнев” в чтении оставляет в душе столько же пустоты, сколько чувства во время представления». Талантливость драматурга, иначе говоря, заметна не в кабинете, а именно в театральном зале. Нижегородские актеры «вытянули» пьесу.

Пожалуй, начинающий писатель прав. Характеры в «Кремневе» — заданные, и какой-либо динамики в их развитии не предполагается, стиль всюду ровный — восторженно-возвышенный, тема выбора между личным и общественным (разумеется, в пользу общественного долга) выдаёт приверженность к уже сошедшему со сцены классицизму… Кремнев (фамилия «говорящая») — отставной унтер-офицер, служит при помещице вдове Варваре Русовой, присматривая за её сыном, попутно обучая его воинской премудрости. Владимир Русов желает поступить на воинскую службу, мать, разумеется, против. Кремнев с его прибаутками и шутками — образец суворовского солдата, готового в любое время сражаться и умереть за веру, царя и отечество, ибо выше этого никаких идеалов для него нет. Тут приходит известие о войне с Наполеоном. Из чувства патриотического долга матери приходится уступить. Владимир Русов с Кремневым уходят воевать, доблестно сражаются, пишут домой трогательные письма, возвращаются с победой (вся война в пьесе проходит «за сценой»), и помещица-мать подбирает солдатам, старому и молодому, по жене. В общем, почти идиллия, никаких сословных барьеров.

«Цель автора — зашевелить сердце русское — вполне достигнута. Но она может быть достигнута в таком только случае, когда актёр поймёт Кремнева и будет настоящим солдатом на сцене. На нижегородском театре Караулов, хотя актёр и неталантливый, не ударил лицом в грязь и был солдатом Кремневым в полном смысле. Его герой был чисто русский солдат со своими понятиями обо всех предметах, со своим взглядом на все вещи, как понятные для него, так и непонятные, но с тёплою верою, с пламенной любовью к Царю, Руси и военной службе! Рост и фигура Караулова совершенно согласуются с его ролью, а также голос и жестикуляция — несносные для Гамлета и Отелло, но превосходные для солдата»53.

На высоте оказалась в тот день и нижегородская актриса Вышеславцева (играла Варвару Русову):

«…Когда она узнаёт о войне и о близкой опасности Царству Русскому — она была превосходна. Как хорошо сказала она: “Но, государь, надежды твои не тщетны: посреди обожающих тебя подданных ты найдешь и Пожарских, и Мининых. Кто из русских не поспешит выставить грудь свою в общий щит славе твоей и народной чести? Я женщина, но…” Да, это сказано было так, что психологическая ошибка автора этих слов была совершенно незаметна. Всякий, знающий хоть немного психологию, скажет, что в подобных патетических сценах фигуральность неуместна и неестественна. Но Вышеславцева своей игрой исправила эту ошибку»54.

В этой заметке армия — не просто армия. Это — русская армия (как и хозяин — именно русский хозяин). И второе, что выдают эти театральные наблюдения начинающего рецензента заслуженно забытой пьесы, хотя и хорошо сыгранной, — сочувственное переживание за свою армию.

Сын писателя Николай, как уже говорилось, добровольцем ушёл на Русско-турецкую войну. Отец его не отговаривал.

Иван Ильин: «Ребёнок должен научиться переживать успех своей национальной армии как свой личный успех; его сердце должно сжиматься от её неудачи; её вожди должны быть его героями; её знамена — её святынею. Сердце человека вообще принадлежит той стране и той нации, чью армию он считает своею».

Минули десятилетия, и вот нам тыкают: советская армия, мол, подавила в 1957-м восстание в Венгрии, наши танки в 1968-м стояли на улицах Праги. «Задушили» мы демократию. И что? Будучи членом Варшавского договора, Чехословакия имела точно такое право ввести свои войска в Москву, случись в России что-либо подобное тому, что происходило там. Не стыдиться, а гордиться надо: какая ещё армия в считанные дни брала под контроль целые страны! Я горжусь этой армией.

10. Территория

Путешествия Мельникова — вообще особый разговор. Он до выхода в отставку только и жил на колёсах. Маршруты его засекреченных командировок по министерству внутренних дел ещё предстоит определить и описать (поподробней, нежели сообщает о том его опубликованный послужной список), за этот труд никто не брался… Государственная служба куда только его не бросала.

Но кочевал писатель по стране не только потому, что приказывали. Он сам стремился ездить, наблюдал, запоминал, слушал, отыскивал людей, способных поведать что-то о былых временах, собирал песни и предания и делом воплощал в жизнь завет кумира своей юности Н.В. Гоголя, которому подражал в первых писательских опытах: «Чтобы узнать, что такое Россия нынешняя, нужно непременно по ней проездиться самому».

Первой литературной публикацией Мельникова (это уже говорилось) были «Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь», цикл из девяти очерков по истории, экономике, статистике, быту, этнографии от Саровской пустыни до Перми. Они публиковались в «Отечественных записках» с 1839 по 1842 год. Тут нужно сказать несколько слов о том, с чего начиналась эта дорога.

Первый биограф писателя Пётр Степанович Усов свидетельствовал, что Мельников оставил Казанский университет из-за какого-то проступка на студенческой попойке. Его в сопровождении солдата отправили в Шадринск Пермской губернии, а потом оставили в Перми. Этот рассказ так и кочует от одной биографической статьи о писателе в другую, попадая в самые авторитетные литературоведческие издания. И, к сожалению, в «Учёных записках Горьковского государственного педагогического института» за 1972 год остаётся «погребённым» исследование Н.М. Мелешкова, доказавшего, что всё это мистификация55.

16 июня 1837 года Мельников окончил Казанский университет. Его оставили при нём для подготовки к работе на кафедре истории и литературы славянских наречий, и здесь он пробыл до 10 августа 1838-го. Дальше — «ссылка» в Шадринск. Н.М. Мелешков попытался найти документальные подтверждения рассказу П.С. Усова. В Центральном государственном архиве Татарской АССР, как он тогда назывался, ему удалось обнаружить «Дело об оставлении кандидата Мельникова при педагогическом институте Казанского университета для дальнейшего усовершенствования и об определении его исправляющим должность учителя истории и статистики в Пермскую гимназию». Ни в этом деле, ни во многих других, в том числе связанных с нарушениями дисциплины и правил поведения, ничего о пьяной выходке Мельникова нет. Её и не было. Магистерскую работу Мельников не завершил, она ему наскучила. Он забрал назад своё прошение и в Пермь поехал по собственной воле. Литературным итогом путешествия стали «Дорожные записки…».

Но первым большим путешествием писателя была поездка в Казань для поступления в университет. «Сидя на корме дощаника, — описывал он те юношеские впечатления, — зорко смотрел я на знакомый плеск Волги и думал, что-то будет там, за поворотом, у Печерского монастыря, какие-то там будут места, какая-то там будет Волга. Рисовалась в моём воображении далёкая и ещё незнакомая Казань с университетом в середине, с мечетями вокруг него, с дворцами и башнями мавританской архитектуры. Столицу татарского царства я воображал Альгамброю, населял её мысленно только студентами да татарами, и никак не мог себе представить, что это такой же губернский город, как и Нижний, только побольше»56. Потом будет бессчётное множество дорог. Частое пребывание вне дома — одна из особенностей его жизни. (Мало кто, кстати, знает сейчас о том, какой вклад внёс писатель, чтобы связать железными дорогами Нижний Новгород с другими городами, чтобы первые рельсовые пути легли в Сибири и на Урале). Об этом рассказал первый биограф писатель Павел Усов, а после него никто не брался за эту тему.

Во второй половине 1869 года Мельников по поручению министра внутренних дел Тимашова отправился в поездку по Вятской, Нижегородской, Пермской, Казанской и Уфимской губерниям для сбора сведений об экономическом значении железной дороги в Заволжье. Свои выводы он изложил в цикле газетных статей на страницах «Московских ведомостей» и «Современной летописи». Но как красиво описывает он, что увидел, в письме сотруднику «Русского вестника» Николаю Любимову из Екатеринбурга! Читая рукопись в архиве Института русской литературы в Питере, я не удержался, выписал несколько строк: «Из-за Рифейского пояса, из Азии приветствую вас, многоуважаемый Николай Алексеевич! Пьём мы воды сибирские, купаемся в реках, текущих в Ледовитый океан, ходим и ездим по яшмам и мраморам. <…> 2 августа ходили мы более версты под землею в Кунгурской ледяной пещере, а 4-го спускались в шахту в бадье на 60 сажень глубины. Не нам бы, словесникам (я разъезжаю с профессором Петерб[ургского] университета Бестужевым-Рюминым), а вам бы, естествоиспытателям, быть здесь. Вы бы иначе посмотрели на то, что мы видим и на что смотрим с любопытством, а более ничего…»57

Забытый литератор Николай Любимов был по образованию физиком, писал о законах электродинамики, о философии науки, преподавании естественно-научных дисциплин и, как указывают энциклопедические словари, первым в России продемонстрировал электрическое освещение. Он переписывался с Павлом Ивановичем несколько лет. Мельников периодически высылал ему в «Русский вестник» очередные главы своей дилогии.

Необыкновенная память была другой особенностью творческого инструментария писателя-нижегородца.

«Бог дал мне память, хорошую память; до сих пор она ещё не слабеет. Что ни видишь, что ни слышишь, что ни прочтёшь, — всё помнишь. Как помнишь, сам не знаю. И рад бы радёшенек иное забыть, так нет, что хочешь тут делай, да и только. А на роду было писано довольно-таки поездить по матушке Руси. И где не доводилось бывать?.. И в лесах, и на горах, и в болотах, и в тундрах, и в рудниках, и на крестьянских полатях, и в тесных кельях, и в скитах, и в дворцах, всего и не перечтёшь. И где ни был, что ни видел, что ни слышал, всё твёрдо помню. Вздумалось мне писать; ну, думаю, давай писать, и стал писать “по памяти, как по грамоте”, как гласит старинное присловье»58.

В 1859 году Мельников предпринял издание газеты «Русский дневник», задачу свою сформулировал так: «Знакомить русских с Россиею». Это было подспудной целью всего его творчества начиная с «Дорожных записок…». Одухотворяло же его то чувство, о котором позже напишет Иван Ильин, чье суждение о «территории» хочу привести полностью. «Русский ребёнок должен увидеть воображением пространственный простор своей страны, это национально-государственное наследие России. Он должен понять, что народ живёт не для земли и не ради земли, но что он живёт на земле и от земли; и что территория необходима ему, как воздух и солнце. Он должен почувствовать, что русская национальная территория добыта кровью и трудом, волею и духом, что она не только завоёвана и заселена, но что она уже освоена и ещё недостаточно освоена русским народом. Национальная территория не есть пустое пространство “от столба до столба”, но исторически данное и взятое духовное пастбище народа, его творческое задание, его живое обетование, жилище для его грядущих поколений. Русский человек должен знать и любить просторы своей страны: её жителей, её богатства, её климат, её возможности, — так, как человек знает своё тело, так, как музыкант любит свой инструмент, так, как крестьянин знает и любит свою землю».

Мне кажется, сейчас очень нужна особая книжная серия «Русский дорожный очерк». Она помогла бы нам осваивать это последнее десятое сокровище.

Мельников не сформулировал ни педагогических, ни философских идей в виде цельной системы, он творчеством своим, деятельностью, трудом и жизнью воплотил эти десять ильинских принципов, этот образец русского воспитания и мировидения. Ильин обобщил те мировоззренческие принципы, что давно уже сложились, изложил их обоснование. Они все сходятся в Мельникове, в его творчестве, общественной позиции, в нём самом как конкретном человеке. В его литературных героях. Это не теоретизирование, а подлинная жизнь, жизненная практика и мудрость как практическая философия жизни.

Если конкретней — русской жизни.

II
Такое вот кино

Несколько лет назад по телеканалу «Россия» прошёл показ многосерийного фильма по дилогии Мельникова «В Лесах» и «На Горах» режиссера Александра Холмского. Уже по первым сериям создалось впечатление, что в его основу положены не особо значимые эпизоды дилогии, да вообще само произведение там трудно узнать. В своё время я дал по этому поводу короткое интервью для одного религиоведческого сайта. Честно говоря, я тогда сам его и написал, всё целиком. Теперь из того диалога хочу сделать вот этот монолог.

Прежде чем говорить о переводе Мельникова на киноязык, следует, по-моему, иметь в виду одну из общих концептуальных идей романа: «…изобразить быт великороссов в местностях при разных развитиях, при разных верованиях и на разных ступенях образования», как писал сам Мельников. Чтобы создать убедительный художественный образ поволжского старообрядчества с его народным веропониманием, порой в синкретической (нерасчленяемой) связи с языческими представлениями, Мельников попытался создать особый стиль, отсылающий читателя к культуре той среды, откуда вышел герой. Он пытался воссоздать цельный и неповторимый образ народа с его мышлением, экономикой, психологией и прочими особенностями.

Старообрядчество представлено в романе разнохарактерными героями, оно показано многогранно и несхематично, как в русской литературе никто ранее не делал. Двойственность некоторых характеров обусловлена неоднозначным отношением писателя к староверию. Художественная концепция Мельникова заключалась в воссоздании поволжского старообрядчества во всём многообразии человеческих типов, но также и в том, чтобы показать его обреченность, необходимость воссоединения с «великороссийской церковью», способностью в этом случае положительно повлиять на русское общество. «А главный оплот будущего России всё-таки вижу в старообрядцах, которые не будут раскольниками…» — писал он в докладной записке министру внутренних дел П.А. Валуеву, в 1866 году, после каракозовского выстрела и командировки в Москву (по-прежнему, как многие тогда, полагая, что «старообрядческий раскол» — следствие невежества). И пусть эта записка так и не была подана, а осталась в его архиве, она свидетельствует о коренном перевороте в его взглядах. Авторские и сюжетные отступления требуются для того, чтобы создать и осмыслить сшитое из множества лоскутков и потому неповторимое культурно-бытовое полотно «Лесов» и «Гор». Здесь были очень важны внесюжетные элементы, отступления от общего действия. Отдельного разговора заслуживают стиль романа, его язык, вещный мир.

У фильма же совсем иная задача, иные цели, иной стиль, иной жанр. Это мелодрама, что видно уже с первых минут, поэтому то, о чём у писателя лишь упомянуто, здесь выходит чуть ли не на первый план, и это не Мельников, герои фильма — попросту не его герои. В силу жанровых законов и своей идейно-смысловой специфики роман «В Лесах» не помещается в каноны мелодрамы — жанра, кстати, достаточно серьезного в руках талантливого режиссера. Вот и всё.

А о старообрядцах, наверное, трудно и писать, и снимать. Не только потому, что стороннему человеку сложно проникнуть в этот мир, в особый уклад. Это связано с необходимостью осмыслить одну из самых сложных загадок и тайн на земле. Я говорю о сути и смысле человеческого страдания. Легко ли снять фильм по Житию протопопа Аввакума?59 Не говорю, что это невозможно. Можно дерзнуть и выше. Снял же Мел Гибсон «Страсти Христовы». Если зритель задался вопросом, если спросил себя: «А ты достоин этой жертвы?», значит, фильм уже удался. Фильм о национальной церковной трагедии должен породить вопрос: что же действительно тогда произошло?

Мельниковская субъективность бросается в глаза. Я уже говорил и писал о том, что в его скитах — сплошной блуд и разврат, но при этом старообрядческие купцы с непонятным упорством везут туда для воспитания своих дочерей. Очевидно, фактор подобной субъективности нужно учитывать при экранизации. Только одно дело — изначальная негативная предвзятость, односторонность, поверхностность, способная если не оскорбить, но больно задеть, другое — высокохудожественное изображение человеческих страстей, пусть даже «на старообрядческом материале». В этом случае только радоваться надо. Можно сказать резко, прямо: эта экранизация, как она получилось, — профанация художественного наследия писателя, и подобная профанация носит у нас системный характер. Собственно, об этом много и давно говорят…

До Мельникова нашей киноинтеллигенции надо дорасти, чтобы суметь осмыслить и воплотить его художественными средствами другого искусства. Он ведь того заслуживает вполне. Снять его сможет режиссер национально мыслящий. Надо дорасти до того, чтобы созидать в себе русского человека. Экранизировать можно не только мельниковские романы, но и повести. «В Лесах» — это ведь не «Петербургские трущобы» Всеволода Крестовского, в общем-то вполне заслуженно забытое произведение, интерес к которому пробудил снятый когда-то сериал, «Петербургские тайны». Так бывает: не особенно талантливые произведения вдруг ненадолго оживают. Кстати, и в этом случае роман Крестовского был «подправлен» и упрощен. Но до Крестовского «дорасти» легче. До Мельникова сложней. Это тот уровень, где как раз возникает иерархия. Кто лучше писал: Достоевский или Мельников? Ответить нельзя, потому что на таком уровне иерархии нет. Ибо у каждого из них было своё лицо и своеобразие, и говорить здесь можно о значении их творчества в общемировом или национальном литературном контексте.

Получается, что я критикую, даже ругаю этот сериал. Не помню, чьи это слова, кажется Белинского, но не уверен и не ручаюсь за точность, но суть их такова: есть вещи, которые без ударов критики погибают быстрее, нежели под ударами критики. Сказанное вполне относится к сериалу (не к роману Мельникова, конечно, поскольку фильм имеет к нему весьма опосредованное отношение). Его выход на экраны, по-моему, не заслуживал бы разговора, если бы не имя писателя, если бы не классическое произведение в основе.

Творчество — штука очень жестокая и беспощадная. Треплев в «Чайке» Чехова говорит о беллетристе Тригорине: «Что касается его писаний, то… Мило, талантливо… но… после Толстого или Золя не захочешь читать Тригорина». Увы, толстыми и золя становятся единицы, а писать могут все, и довольно многие достаточно хорошо. Но поистине большой дар, способный оказывать влияние на судьбы и мировоззрение поколений, — редкость. Подлинный талант всегда откуда-то свыше, за него порой приходится жестоко платить, потому что он ведёт ко многим искушениям. И тем не менее…

Бог, если мы в Него верим, награждает писательским, а шире — творческим даром по-разному, награждает щедро и того, кто Его не благодарит вовсе. Поэтому если ты можешь не писать, то не пиши, поскольку за всякое праздное слово или, если так можно выразиться и перевести на язык кино, за всякий праздный кадр надлежит дать ответ. Режиссер, снявший сериал по Мельникову, хороший, продюсер тоже. Мило, талантливо. Я без всякой иронии. Но Бергман или Анри-Жорж Клузо (например), Бондарчук или Калатозов лучше…

III
Вместо P.S.

Что замыслил Творец о России?

Этот вопрос слетает со страниц «Русской идеи» Николая Бердяева60.

В какой-то мере тут возврат к тому понимаю истории, которое господствовало во времена Сюлли и Голикова… И что же, пусть.

Что замыслил Творец…

Ответ отыщется только через изучение старообрядчества. Мало что изменится, если я вернусь и зачеркну это категоричное «только». Мимо старообрядческой идеи совершенно прошла та самая русская «историософическая мысль», о которой говорит философ, сам затрагивая старообрядческий вопрос, на мой взгляд, поверхностно. («Аввакум, несмотря на некоторые богословские познания, был, конечно, обскурантом, — пишет Бердяев. — Но вместе с тем это был величайший русский писатель допетровской эпохи…» Это как? Мыслитель даже такого уровня не в силах одолеть старый стереотип. Выбрал бы тут уж что-нибудь одно!)

Наша интеллигенция не интересуется старообрядчеством, сытая устарелыми штампами.

История старо — и новообрядчества — это единая национальная русская история, то и другое нужно изучать вместе, в целостном единстве, в параллель, сравнивая. Россия — многоцветная мозаика, сложенная ходом времён и трудом многих поколений, и никак нельзя постичь это уникальное произведение, если рассматривать только одно стёклышко, обособленно от других. Всегда нужно стремиться понять, для чего оно необходимо и легло, в соседстве с другими, именно здесь…

Семнадцатый век и девятьсот семнадцатый год — не простая «магия чисел». Никоновской реформой ознаменовано начало десакрализации царской власти — выстрел в собственный висок, и октябрьской революцией, точнее — Ипатьевским домом, она завершается. Но могло ли быть иначе? Русский национализм с его проблемами, в том числе современными, вне старообрядчества тоже не осмыслить до конца. Это лишь для примера две темы, тесно связанные с судьбою Церкви, оставшейся верной дониконовским чинам и последованиям, древней «старожитности», чья история изучается сегодня разве что в сфере археографии или (того хуже) этнографии.

Да, «того хуже»…

«Если великий народ не верует, что в нём одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ» (слова Шатова из «Бесов»). Я люблю повторять эту мысль. Изучение старообрядчества должно быть — и прежде всего — изучением именно этой истины, этой «правды старой веры», которая вела людей на страдание за неё. Ответом на вопрос: кто мы?

Нам нужен Мельников, чтобы понять себя.

«Знакомить русских с Россиею» — когда-то именно так он обозначил задачу «Русского дневника». Это уже говорилось. И это не просто озарение. Он знакомил с Россией оклеветанной, с Россией старообрядческой, избавляясь от собственных стереотипов, как мог.

Она, эта Россия, этот «мир таинственный, мир мой древний», — неотъемлемая частица нашего русского мира.

Кто напишет Суздальский патерик?

Об участии Льва Толстого в освобождении старообрядческих узников из тюрьмы Суздальского Спасо-Евфимиева монастыря с семью постскриптумами

К тому времени, когда встретилось мне это письмо, я уже научился отличать руку того человека, прошедшего годы преследований и тюрем, и теперь, в 1879 году, пребывавшего в ссылке в Туле. Меня не удивлял его совершенно детский, неуверенный почерк. Странного тут ничего нет. У него не было за спиной ни семинарий, ни академий, ни университетов. Буквы робкие, большие, округлые, растянутые. В строке, как правило, два или три слова, если написано письмо на небольшом листе бумаги, а больших и длинных писем он, собственно, не писал. Маленькое «б» с большим «хвостиком», тянущимся над строкой вправо над двумя или тремя буквами сразу, будто прикрывая их. Предлоги часто слиты с существительным. Буквы в одном слове то «цепляются» друг за дружку, то разрываются. Человек овладевал грамотой сам…

В 1871 году после нескольких лет тюрьмы старообрядческий епископ Савватий (Левшин) был освобождён и сослан под надзор полиции в Тулу. Узнав о радостном событии, архиепископ Антоний (Шутов), управлявший Московской кафедрой, писал ему тогда: «Весьма радуемся и вседушно благодарим Господа Бога, что Он по множеству щедрот своих соблаговолил вам быть освобождённым от изнурительного тюремного заключения, и просим… Его всемогущую десницу, чтобы оная даровала вам скончать вся дни живота своего в таковой свободе, якоже и вообще имеют вси человецы»61. В том же письме он извещал сосланного, что ему посылаются архиерейские «вещи», необходимые «в деле» (то есть при службе — эзопов язык), советовал быть осторожным и «не давать гласности в народе об архиерейских соборных службах, несмотря на то, что на оные вы сохранили полное право и могли бы продолжать оные в настоящем месте»62.

С тех пор епископ Савватий написал из Тулы немало писем, но это, датированное апрелем 1879 года, обращало на себя особое внимание. Я оторвался и посмотрел в задумчивости в окно читального зала. Сквозь открытые, ровные и строгие вертикали белых штор-жалюзи в нём были видны величавые кремлевские башни. Тогда Отдел рукописей «Ленинки» ещё не переехал в Дом Пашкова.

«Графов в Тульской губернии, допустим, много. Но граф Толстой…»

Это письмо Савватия подтолкнуло к дальнейшим поискам. Да, в нём сосланный архиерей сообщал о встречах со Львом Николаевичем Толстым, который взялся похлопотать об освобождении старообрядческих епископов, заточенных в тюрьме Суздальского Спасо-Евфимиева монастыря. Но тут надо пояснить, кто они такие.

Архиепископ Аркадий (Андрей Дорофеев) родился в Молдавии в семье обычных крестьян, исповедовавших старую веру. В двадцать лет принял иноческий постриг, ушёл из дома, жил в самых разных старообрядческих скитах в России, Турции, Румынии. В 1847 году рукоположен был старообрядческими архиереями в сан епископа на селение Слава, ныне Слава-Русэ, это в Румынии. В следующем году его возвели в достоинство архиепископа. Ему должны были подчиняться все старообрядческие приходы по правому берегу Дуная. В 1854-м он был арестован. Шла война, и русские войска оттеснили турок вглубь, Аркадий же остался в Славе. Принято считать, что поводом послужил отказ оградить крестом после литургии зашедшего в монастырскую церковь генерала Александра Ушакова. Вместе с Аркадием был схвачен другой старообрядческий епископ, Алимпий (Вепринцев) Тульчинский. Он умер в суздальской тюрьме спустя несколько лет после ареста.

Несмотря ни на что, старообрядческая церковная иерархия смогла утвердиться и в России, однако первые годы правления Александра II ей пришлось существовать нелегально. В 1859 году в суздальскую тюрьму доставили ещё одного арестанта — епископа Конона (Смирнова). Выходец из казачьей семьи, какое-то время он пробыл на воинской службе, и довольно долго: с 1818 года, когда ему исполнилось двадцать, до 1845-го. Как указывал старообрядческий гектограф, изданный уже после освобождения суздальских узников, эту службу будущий архиерей нёс «в Грузии и на Кавказской линии и внутри Войска Донского». А потом — решительно другая жизнь началась. Постригшись в иноки, Конон поселился в посаде Лужки Черниговской губернии63 на участке одного местного жителя в земляной пещере вроде погреба, вырытой под амбаром, и в постоянной молитве прожил так несколько лет. Его жизнь напоминает путь древних христианских подвижников-аскетов. Собственно, она и служила ему образцом. Потом Конон тоже постранствовал по скитам, сумел уйти за границу России, в середине 1850-х занял в знаменитом Белокриницком старообрядческом монастыре должность секретаря, переписывал книги и здесь же был вскоре рукоположен в сан епископа на город Новозыбков. Арестовали его уже в России.

Третий суздальский епископ-узник Геннадий (Беляев) был самым молодым из всех. Он родился в Лысьвенском заводе Пермской губернии. В его рукоположении в январе 1857 года принимал участие и Конон. Это происходило в Гуслицах, отдалённом и глухом районе Московской губернии, где целые села и деревни были заселены одними старообрядцами, а местная полицейская власть с трудом могла за ними уследить. Трое старообрядческих архиереев вышли из самых разных, очень далёких друг от друга мест, совсем не похожих, из разных семей, где общим была только вера. Они проделали разный путь, где общим была строгая иноческая аскетика… И Геннадий вёл странническую жизнь, жил в разных скитах Перми и Приуралья, был на Волге, был в арестантских ротах, откуда бежал, был в 1859-м арестован и снова вырвался на свободу: тут помогла взятка полицейскому чиновнику. Рукоположение епископа на Пермь заметно повлияло на старообрядческую жизнь в этом регионе. Но в условиях преследований и постоянных розысков Геннадий полноценно управлять ею не мог. Кто знает, что произошло бы, некоторые старообрядческие общества64 высказались, чтобы заменить Геннадия другим архиереем, но в декабре 1862 года его арестовали в Екатеринбурге. По высочайшему распоряжению в следующем апреле он был определён в суздальскую тюрьму.

Пройдёт время, и судьбам этих епископов посвятит свою книгу историк, этнограф, публицист-народник Александр Степанович Пругавин — «Старообрядческие архиереи в суздальской крепости». Но надо вернуться к письму. Приведу его полностью. Стилевые особенности сохранены, орфография и пунктуация приведены в соответствие с современными нормами.

«Христос воскресе!

Боголюбивейшему о Христе брату, его высокопреосвященству, Московскому и Владимирскому господину и архиепископу и владыке Антонию. Поздравляю вас с великоторжественным и всера[до]стнейшим, с пресветлым праздником Христова воскресения, сообщаю вам следующее. У меня был граф Толстой на шестой неделе поста. Разговор имели с ним кое о чём, потом речь зашла о страждущих.

Он на сие отвечал: “Может ли быть сие?” Потом он ещё собрал сведения, дознал, что действительно содержатся. Сего дни я решился ему сам побывать к нему (так в тексте. — В.Б.), о себе его попросить. Прибыл к нему, он мне первым долгом сообщает, что “я сообщал своей сестре о сём и просил её, чтобы довести до сведения государыни, и она чтобы попросила своего государя, что не возможно ли будет освободить таких юзников ради великоторжественного праздника?”

Она на сие отвечает письмом своему брату: милой мой братец, я твою просьбу исполнила, и государь сказал на сие, что без предварительного исследования невозможно, и потом началося по сему исследование, она сама была в Сенате и у прокурора свя Сената (так в тексте. — В.Б.65) началось по высочайшему повелению исследование о сём. Он нам показывал сие письмо от сестры. Я вам сообщаю о сём, может быть, нужным сознаете, кому сообщить о сём или какие меры принять к сему. За сим свидетельствую вам братолюбную любовь о Господе.

Смиренный Саватий, епископ.

1879 года, апреля 10.

Адрес я не подал, не сочли нужным»66.

В записных книжках Льва Толстого есть короткая пометка: «Архиерей в Туле раскольничий. Худой. Постный, робкая добрая улыбка, смех, пелеринка, иконостас»67. Запись сделана 13 марта 1879 года.

В 1879 году Пасха приходилась на 1 апреля68, и вторник 13 марта — это пятая неделя Великого поста. Лев Николаевич, как и его домашние, постом не пренебрегал и соблюдал его69. Конечно, они могли видеться несколько раз, и на пятой неделе, и на шестой. Но именно в Туле, так как и Савватий пишет в начале письма: «был у меня».

В записной книжке Толстого очерчена короткими штрихами не случайная встреча, не запомнившийся невзначай образ старообрядческого архиерея, чем-то тронувший, может быть, писателя — хотя бы той же доброй улыбкой. У него был с ним серьёзный деловой разговор.

В записи есть слово «иконостас». Следовательно, Толстой не мог видеть епископа Савватия на улице. Скорее — в каком-то помещении, где ему запомнились иконы, стоящие рядами. Вероятнее всего, это старообрядческая часовня, где и служил владыка Савватий. Тем более что далее в записных книжках писателя есть упоминание о том, что он посетил тульскую старообрядческую часовню. Эта запись относится к 8 апреля 1879 года. Вновь короткие, но красивые, сочные толстовские мазки: «В Туле. В часовне раскольнич[ьей]. Темно золото — всё. Подсвечники 4-угольные. Старики с лестовками. Поклоны после крестов в одно время. Голоса грубые, звонкие, скрипучие — отзываются Иоан[ном] Грозным» 70.

Первая запись (от 13 марта) была сделана, когда Л.Н. Толстой ехал в Москву и останавливался в Туле. Затем, уже в апреле, происходит их вторая встреча — там же, в часовне. Писатель о ней оставил короткую запись, а через день, 10 апреля, епископ Савватий «решил сам побывать» у своего ходатая и сразу же сообщил о результатах очередной, как минимум, третьей, встречи в Москву. Из его письма следует, что он, ссыльный, просил также похлопотать и о себе. Не совсем ясно, о каком адресе идёт речь в конце его письма («не подал, не сочли нужным»).

К тому времени Л.Н. Толстой уже имел на руках ответ, с которым и ознакомил старообрядческого владыку. 8 апреля он ещё не знал о содержании писем. Они его ждали дома, где он не был с марта. Если б знал, то всё тогда же, 8 апреля, изложил Савватию, и следующей их встречи, десятого числа, не потребовалось. Толстой зачитал ему письмо своей двоюродной тетки (епископ Савватий ошибается, называя её сестрой писателя) Александры Андреевны Толстой — камер-фрейлины императорского двора. Их дружба и переписка длились несколько десятилетий. Переписка была издана в 1911 году (сразу после смерти писателя) отдельной книгой.

Её и откроем.

Письмо Л.Н. Толстого влиятельной графине датируется концом марта 1879 года:

«У меня две просьбы к вам, то есть через вас, к государю и императрице. Не бойтесь. Надеюсь, что просьбы так легки, что вам не придётся мне отказать. Просьба к императрице даже такова, что я уверен, что она будет благодарна вам. Просьба через неё к государю — за трёх стариков, раскольничьих архиереев (одному 90 лет, двум около 60, четвертый умер в заточении), которые 22 года сидят в заточении в суздальском монастыре. Имена их: Конон, Геннадий, Аркадий.

Когда я узнал про них, я не хотел верить, как и вы, верно, не поверите, что четыре старика сидят за свои религиозные убеждения в тяжёлом заключении 23 года… Вы знаете лучше меня — можно или нет просить за них и освободить их. А как бы хорошо было освободить их в эти дни… Мне кажется, что нашей доброй императрице так идёт ходатайство за таких людей»71.

«Я не хотел верить…» Вот и владыка Савватий упоминает, что писатель обронил фразу: «Может ли быть сие?» Возраст и сроки заключения в письме неточны, приблизительны (писатель даже ошибается, сначала говоря про срок в 22 года, затем указывая другой — 23 года), но в данном случае это не имеет большого значения. Когда в 1881 году пришло освобождение, архиепископ Аркадий (Дорофеев) пробыл в заключении 27 лет, епископ Конон (Смирнов) — 22 года, Геннадий (Беляев) — 19 лет. Соответственно, Великим постом 1879-го им оставалось пребывать в суздальской тюрьме ещё два с половиной года…

А.А. Толстая писала 4 апреля того же 1879 года в Ясную Поляну:

«Получив ваше письмо, я возмечтала, что сейчас освобожу ваших раскольников. Но вышло иначе. Государь никогда ничего не решает без предварительных исследований, и надо было адресоваться к министрам. Я сейчас же отправилась к Дмитрию Толстому (обер-прокурору Синода), и, хотя все раскольники принадлежат к Министерству внутренних дел, он тут же при мне написал и отправил запрос об ваших protégés и обещал мне скорый ответ. Затем научил, кого спросить в Мин[истерстве] в[нутренних] д[ел]. Надеюсь, что всё это сделается прежде моего отъезда. Д. Толстой сказал мне притом, что вообще их сажают не за религиозные убеждения, а за совращение православных в раскол. Во всяком случае, мне кажется, пора их простить»72.

Владыка Савватий очень коротко передал архиепископу Антонию содержание именно этого письма: для освобождения необходимо дополнительное изучение обстоятельств, которые привели старообрядческих узников в тюрьму, и возможностей их освобождения. В исследовании должны быть задействованы чиновники Синода и Сената. Он известил старейшего архиерея о своих действиях, а тот мог что-то предпринимать со своей стороны.

Л.Н. Толстой сделал всё, что было в его силах, для суздальских страдальцев. О его знакомстве с владыкой Савватием свидетельствовала дочь писателя княгиня Мария Львовна Оболенская, которая в 1902 году сообщила об этом А.С. Пругавину, первому получившему доступ к архивным делам суздальских архиереев. Она писала ему об отце: «… он был знаком с тульским раскольничьим архиереем Савватием, а этот Савватий и рассказал отцу о заточённых. Отец же передал его рассказ своему приятелю, тогдашнему тульскому губернатору Урусову (Леониду Дмитриевичу), который, в свою очередь, рассказал об этом министру Игнатьеву. Игнатьев и устроил их освобождение»73. Итак, неудачная в целом попытка добиться освобождения при посредничестве А.А. Толстой и императрицы заставила писателя пойти иным путём.

По докладу министра внутренних дел графа Н.П. Игнатьева император Александр III в сентябре 1881 года распорядился выпустить на свободу суздальских епископов. Прошло всего полгода, как он вступил на престол, 1 марта его отец был убит народовольцами. Это событие не повлияло на его решение. Об освобождении достаточно подробно рассказывает А.С. Пругавин в своем очерке «Старообрядческие архиереи в суздальской крепости»74. Факт широко комментировался в тогдашней прессе. Епископам было запрещено жить в столицах. Освобождение и дальнейшая судьба страдальцев — уже особая история.

Постскриптум первый

Бывает так: берёшь книгу, читаешь, и внезапно встречается мысль, которой хочется с кем-то обязательно поделиться. Вот и я, раскрыв наугад какой-то том сочинений Л.Н. Толстого (даже не посмотрел сначала номер на корешке), встретил это меткое сравнение. «Проповедовать правительству, чтобы оно освободило веру — всё равно, что проповедовать мальчику, чтобы он не держал птицы, когда должен посыпать ей соли на хвост», — записал Л.Н. Толстой в одной из своих книжек и чуть ниже добавил, возвращаясь к образу свободной птицы: «Вера, пока она вера, не может быть подчинена власти по существу своему, — птица жива та, что летает»75.

Мне подумалось, что об этом уместно будет вспомнить в связи с историей освобождения суздальских узников. А если шире — в связи с темой свободы совести, о которой обычно много говорят. И если ещё шире — то в связи с попытками определить (если это вообще возможно) и понять, что же вообще такое вера.

Постскриптум второй

В 1855 году тюрьму суздальского Спасо-Евфимиева монастыря посетил писатель Павел Мельников (Андрей Печерский) — чиновник Министерства внутренних дел и начинающий обретать известность писатель. В одном из писем (переводчику и литератору Василию Матвеевичу Лазаревскому) он оставил ценное свидетельство об архиепископе Аркадии (Дорофееве), которое хотелось бы привести. Его имя упоминалось в разговоре Савватия с Л.Н. Толстым.

«…Аркадий поразил меня своим умом, своим даром слова, благородством манер и сознанием собственного достоинства. Это аскет в полном смысле слова, наружность самая благообразная. Я знаком по крайней мере с 30 нашими архиереями, умершими и живыми, но немногих поставил бы рядом с Аркадием. Скажу вам несколько слов о том, с каким достоинством он держал себя. Надобно заметить, что в Суздале в 1855 г. (не знаю, как теперь) содержали арестантов очень хорошо. У каждого комната с двумя окнами, крашеные полы, изразцовые печи, кровать за ширмами и приличная мебель. Обиталище Аркадия более походило на монашескую келью, а не на острожную тюрьму. Я вошёл вместе с архимандритом суздальского монастыря. Аркадий стоял у окна и глядел в него; обернувшись, когда мы вошли (звяканье ключей, отпиравших камеру, он не мог не слышать), он встретил нас как бы в гостиной, как бы вошедших в неё без доклада гостей. Архимандрит назвал меня, Аркадий протянул мне руку со словами: “Вы не примете благословение этой рукой, но не оттолкнете её, она не совершила никакого преступления”. Потом, садясь на диван, обеими руками указал мне и архимандриту Амвросию на два кресла. Он говорил со мной с полной, по-видимому, искренностию, рассказывал о некрасовцах, о Славе, о Белой Кринице, но чуть что касалось до какого-либо живого раскольника в России — молчать. (Об умерших всё говорил, и когда я записывал, даже диктовал мне.) Видя, что он недоговаривает, я сказал ему, что откровенное его сознание может уменьшить меру его наказания. Аркадий опустил глаза и, улыбаясь, прочитал вполголоса статью XV тома св[ода] зак[онов] об этом и потом сказал: “Послушайте, П[авел] Ив[анович], когда вы начали со мной говорить, то, называя меня просто Аркадием, сказали, что не имеете права называть меня “вашим преосвященством”. Вы правы: ни Государь, которому вы служите, ни Синод, под духовной властью которого по вашему исповеданию вы находитесь, не признают меня архиереем, и вы не только не можете, но, скажу более, вы не имеете никакого права звать меня преосвященным. Но я убежден, что хиротония моя правильна, и что сана епископского, дарованного мне Св. Духом, никакая земная власть отнять у меня не может. Знайте же, что епископ лгать не должен, знайте и то, что епископ обязан хранить своё стадо. Всё, что я вам говорил и скажу, и всё, что я в Киеве говорил сенатору Войцеховичу, — правда. Но я не всё сказал, я молчал в ответ на иные вопросы и буду молчать, и нет на земле силы, которая бы могла меня заставить говорить. Так и запишите, так и министру скажите. То же и Войцеховичу я говорил”»76.

Этот пространный отрывок хотелось включить сюда вовсе не для того, чтобы показать, насколько разными людьми были Толстой и Мельников: один, мол, пришёл в ужас, узнав, что люди за веру отбывают немыслимый тюремный срок, а другой — так, оставил в частном письме ценное свидетельство (и то случайно), удачный портрет человека, почти этюд к рассказу, и успокоился совестью… В 1855 году в Суздале содержались только двое архиереев: Аркадий и Алимпий (Вепринцев) Тульчинский, впоследствии умерший в своей камере. Здесь отображен образ подлинного пастыря и настоящего архиерея, которых, что там говорить, всегда было и будет мало, о которых не пишут. А этому свидетельству, совершенно непредвзятому, так легко затеряться. Именно потому и делаю я эту выписку…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая.. Статьи о русских писателях

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги По голгофским русским пригоркам. Статьи о писателях предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1974. Т. 9. С. 120.

2

Достоевский Ф.М. Указ. соч. Л., 1980. Т. 21. С. 255.

3

Арсений (Швецов), еп. Истинность старообрядствующей иерархии противу возводимых на неё обвинений. Мануиловский Никольский м-рь, 1885. С. 191 (славянская пагинация).

4

Там же.

5

Кириллов И.А. Правда старой веры. Барнаул, 2008. С. 435.

6

Мельников П.И. (Андрей Печерский). Письма о расколе // Собрание сочинений: В 8 т. М., 1976. Т. 8. С. 13.

7

Кириллов И.А. Указ. соч. С. 428.

8

Там же. С. 429.

9

Лебедев Е.Н. Ломоносов. М., 1990. С. 26.

10

Ломоносов М.В. Слово Похвальное блаженныя памяти государю императору Петру Великому, говоренное апреля 26 дня 1755 года // Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений: В 10 т. М.–СПб, 2011. Т. 8: Поэзия, ораторская проза, надписи, 1732–1764. С. 543.

11

Бубнов Н.Ю. Ломоносов: первые шаги в науку // Ломоносов и книга: Сб. научных трудов. Л., 1986. С. 33.

12

Малышев В.И. Библиография сочинений протопопа Аввакума и литературы о нём 1917–1953 годов // Труды Отдела древнерусской литературы. М.–Л., 1954. Т. 10. С. 435

13

Чагин А.И. Пути и лица. О русской литературе ХХ века. М., 2008. С. 27. Курсив автора.

14

Поморские ответы: В 2 кн. М., 2016. Кн. 2 [Переложение на современный русский язык]. С. 23–24.

15

Соловьев В.С. Собрание сочинений: [1877–1884 гг.]. СПб., 1901–1907. Т. 3. С. 227.

16

Там же. Курсив В.С. Соловьева.

17

Там же.

18

МельниковП.И.Началонеоконченной автобиографииП.И.Мельникова // Собрание сочинений: В 8 т. М., 1976. Т.1. С. 354.

19

Полное название: «Нация: От забвения к возрождению».

20

Мельников П.И. Письмо М.П. Погодину от 4 февраля 1852 г. // Сборник в память П.И. Мельникова (Андрея Печерского). Действия нижегородской ученой архивной комиссии. Нижний Новгород, 1910. Т. IX. Ч. 1. С. 161.

21

Щёголь (от фр. petit-maître).

22

История легенды, её источники уже были предметом изучения: Боронина М.Ф. Источники китежской легенды в романе П.И. Мельникова (А. Печерского) «В Лесах» // Фольклор народов РСФСР: Межвузовский научный сборник. Уфа, 1979. С. 48–54; Курдин Ю.А., Кудряшов И.В. Китежская легенда в интерпретации В.Г. Короленко («В пустынных местах») и П.И. Мельникова-Печерского («В Лесах») // Короленковские чтения, 15–16 октября 1996 г.: Тезисы докладов научно-практической конференции. Глазов, 1996. С. 6–9.

23

Гиндия Г.В. Реализация поиска национальной самобытности художественного метода П.И. Мельникова-Печерского (40–60 годы ХIХ века) // Идейные позиции и творческий метод русских писателей второй половины ХIХ века. М., 1984. С. 44–45.

24

Рябушинский В.П. Судьбы русского хозяина // Рябушинский В.П. Старообрядчество и русское религиозное чувство. М., 2010. С. 154–155. Курсив В.П. Рябушинского.

25

Успенский Г.И. Буржуй // Успенский Г.И. Собрание сочинений: В 10 т. М., 1956. Т. 6. С. 333.

26

Иваницкая Е. Работа не work // Новая газета. М., 2002. №32 (770) от 6–12 мая. С. 22.

27

Мы помним вас! // Учительская газета. 2003. №40 от 30 сентября. С. 40.

28

Федин К.А. Писатель, искусство, время // Федин К.А. Собрание сочинений: В 12 т. М., 1985. Т. 9. С. 450.

29

Измайлов А. П.И. Мельников-Печерский // Мельников П.И. (Андрей Печерский). Собрание сочинений / Изд-во т-ва А.Ф. Маркс. М., 1909. Т. 1. С. 18.

30

Усов П.С. Павел Иванович Мельников, его жизнь и литературная деятельность // Мельников П.И. Полное собрание сочинений. СПб.-М.: В 14 т. Изд. т-ва М.О. Вольф, 1897. С. 56–57.

31

Мельников П.И. Очерки мордвы // Полное собрание сочинений: В 14 т. 1898. Т. 12. С. 10 (прим. 2 в сноске). См. также С. 8–10. В том же томе см. также статью «Предания в Нижегородской губернии», С. 420–425.

32

Мельников А.П. Из воспоминаний о П.И. Мельникове // Сборник в память П.И. Мельникова (Андрея Печерского). Действия нижегородской ученой архивной комиссии. Нижний Новгород, 1910. Т. IX. Ч. 1. С. 65–66.

33

Об иконах, упоминаемых в дилогии, см.: Лепахин В. Икона в русской художественной литературе. М., 2002. С. 217–242, 243–271.

34

Мельников А.П. Указ. соч. С. 61.

35

Сенатов В.Г. Философия истории старообрядчества. М., 1995. С. 85.

36

Михаил (Семенов), еп. Разрушающаяся церковь // Собрание сочинений. М.–Ржев, 2011. Т. 1. С. 43.

37

Мельников П.И. Начало неоконченной автобиографии П.И. Мельникова // Собрание сочинений: В 8 т. М., 1976. Т. 1. С. 351.

38

Мельников П.И. Автобиография П.И. Мельникова // Там же. С. 355.

39

Мельников П.И. Великий художник // Литературная газета. 1840. №55 от 10 июня. Стб. 1258.

40

Усов П.С. Указ. соч. С. 66.

41

РГАЛИ. Ф. 321 (Мельников П.И.). Оп. 1. Ед. хр. 21. Л. 2.

42

Липатов В.А. Житие и сказ (о соотношении устной и письменной традиции в романе П.И. Мельникова «В Лесах») // Русская литература. 1870 — 1890 гг. Свердловск, 1977. [Вып. 10] С.114–115. См. также: Перевозчикова Н.Г. Жанр жития и его художественные функции в дилогии П.И. Мельникова-Печерского «В Лесах» и «На Горах» // Старообрядчество: история, культура, современность. Материалы IV научно-практической конференции. М., 1998. С. 235–237.

43

См.: Мельников П.И. Где жил и умер Козьма Минин // Отечественные записки. 1842. Кн. 8. С. 67–69; он же. О родственниках Козьмы Минина // Там же. С. 70–73

44

Ханко А.Ю. Как звали Минина. Купчая 1602 года // Восточная литература. Средневековые исторические источники Востока и Запада [Электронный ресурс]. URL: http://www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/Russ/ XVII/1600–1620/Afanasjev_A/kupcaja_24_11_1602.htm

45

Описание празднества, бывшего в Санкт-Петербурге 6–9 апреля 1865 года по случаю столетнего юбилея Ломоносова: по поручению… Ломоносовского Комитета, сост. членом его П. Мельниковым. СПб.: Тип. Т-ва «Общественная польза», 1865. 48 с.

46

Новое время. 1876. №168 от 17 (29) августа. С. 2. Рубрика «Городская хроника».

47

ИРЛИ. Ф. 95 (П.И. Мельников). Оп. 1. Ед.хр. 15. Л. 8.

48

Тареев М.М. Типы религиозно-нравственной жизни // Богословский вестник. 1902. №9. Сентябрь. С. 42–81.

49

Измайлов А.А. Указ соч. С. 4.

50

Михаил (Семенов), иером. Беседы с читателями «Русского паломника». О живой жизни и вечных истинах // Русский паломник. 1902. №45. С. 775. Курсив иером. Михаила.

51

Там же.

52

Белинский В.Г. Письмо к Гоголю от 15 июля 1847 г. // Белинский В.Г. Собрание сочинений: В 9 т. М., 1982. Т. 8. С. 284.

53

Мельников П.И. Театр в Нижнем Новгороде // Литературная газета. 1840. №70 от 31 августа. Стб. 1583.

54

Там же. Стб. 1584.

55

См.: Мелешков Н.М. К биографии П.И. Мельникова-Печерского //Горьковский государственный педагогический институт им. М. Горького: Ученые записки. Горький, 1972. Вып. 129. Серия филологических наук. С. 127–134.

56

Усов. П.С. Указ соч. С. 37–38.

57

Мельников П.И. Письмо Н.А. Любимову от 7 авг. 1869 г. // ИРЛИ. Ф. 160. Д. 2. Л. 1.

58

Усов П.С. Указ. соч. С. 276.

59

Фильм Н.Н. Досталя «Раскол» я не считаю особенным достижением, хотя, мне кажется, тот вопрос, который я ставлю ниже, «что же тогда произошло?», он задаёт зрителю, и в этом его достоинство. Прим авт.

60

См. в начале главы II: «Русская самобытная мысль пробудилась на проблеме историософической. Она глубоко задумалась над тем, что замыслил творец о России, что есть Россия и какова её судьба».

61

Антоний (Шутов), архиеп. Письмо еп. Савватию (Левшину) от 28 сентября 1871 г. // ОР РГБ. Ф.246. Карт. 174. Ед.хр. 3. Л.101. Письмо цитируется по черновику, написанному рукой А.В. Швецова (будущего епископа Арсения Уральского).

62

Там же.

63

Ныне Стародубский район Брянской области.

64

Так во второй половине XIX и начале XX в. принято было называть общины.

65

Кроме того, здесь владыка Савватий неточен: раз речь о «прокуроре», имеется в виду обер-прокурор святейшего Синода.

66

ОР РГБ. Ф.246. Карт. 180. Ед.хр. 2. Лл. 308–309. В письме сохранена архаизированная авторская особенность написания имени — с одним «в».

67

Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. М., 1952. Т. 48. С. 310.

68

Так совпало, что в Великую субботу в 2 часа 24 минут ночи умер преемник митрополита Филарета (Дроздова) Московского, приложивший немало усилий, чтобы склонить к единоверию суздальских епископов-исповедников — митрополит Московский и Коломенский Иннокентий (Вениаминов) (см.: Московские ведомости. 1879. №81 от 31 марта. С. 1).

69

Гусев Н.Н. Летопись жизни и творчества Льва Николаевича Толстого. 1828–1890. М., 1958. С. 508.

70

Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. М., 1952. Т. 48. С. 312.

71

Толстой Л.Н. Письмо А.А. Толстой // Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. М., 1953. Т. 62. С. 477. См. также: Переписка Толстого с гр. А.А. Толстой. СПб., 1911. С. 319.

72

Переписка Толстого с гр. А.А. Толстой. СПб., 1911. С. 320.

73

Пругавин А.С. О Льве Толстом и толстовцах. М., 1911. С. 123.

74

Хотелось бы, кроме того, обратить внимание на опубликованную нами переписку Московской старообрядческой архиепископии с суздальскими узниками: «Часовые смотрят постоянно и не дают даже молитвы производить без смущения…» // Во время оно: История старообрядчества в свидетельствах и документах. 2007. №4. С. 29–68, 2009. №5. С. 95–132.

75

Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. М., 1952. Т. 48. С. 195.

76

П.И. Мельников (Андрей Печерский). Письмо В.М. Лазаревскому от 24 марта 1866 г. // Сборник в память П.И. Мельникова (Андрея Печерского). Нижний Новгород, 1911. Ч. 1. С. 187–188.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я