Полный драматизма служебный роман с элементами чувственной эротики – так можно охарактеризовать новую книгу полковника в отставке, журналиста и писателя Виктора Баранца. Написана она в лучших традициях соцреализма, со знанием всех сторон жизни – от сугубо военной до интимной (чего так не хватало писателям позднего СССР, превратившим и соцреализм, и производственный роман в тоскливую агитку решений «партии и правительства»). Книга Виктора Баранца через поступки и чувства людей в погонах и без дает точный срез состояния армии и оборонки в период сердюковских реформ. Бурный и отнюдь не платонический роман главного героя разворачивается на фоне интриг и коррупции в ведущем ракетостроительном предприятии России. Образно говоря, нежные стоны любимой женщины полковника регулярно заглушают грозные раскаты стартовых двигателей боевых ракет. Две главных линии романа – служебная и интимная – как два главных мотиватора мужской жизни, то сплетаясь, то расходясь, так и не дают до самого конца ответа на философские вопросы: каков же в офицерской душе баланс между Делом и Женщиной? Между Честью и Страстью? Между Душой и Телом? Быть может, читателю удастся эти ответы найти в себе?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Офицерский крест. Служба и любовь полковника Генштаба предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть I
В тот самый год, когда в Российской армии особенно сильно лютовали кадровые реформы министра обороны Сердюкова, десятки тысяч офицеров попадали под сокращение и уходили на гражданку.
Досрочное увольнение грозило тогда и 45-летнему полковнику Генштаба Артему Павловичу Гаевскому, — мужчине, что называется, в самом соку, в меру амбициозному и знающему себе цену.
Он не сразу узнал, какой дамоклов меч вдруг завис над ним в тот мрачный ноябрьский вечер, когда генерал Курилов — начальник управления, в котором служил Гаевский, — возвратился с совещания у начальника Генштаба Вакарова и приказал кадровику занести личное дело полковника. А затем, попыхивая сигареткой, он и раз, и другой, и третий перечитал характеристику, которую еще недавно написал на Гаевского: «Боевую технику по своей части знает отменно, к службе относится в высшей степени ответственно, отличается высокой исполнительностью и нестандартным мышлением. Проявляет глубокий профессионализм при подготовке тактико-технических заданий для разработчиков и изготовителей зенитных ракет»…
Обшитая шершавым красным ледерином папка с личным делом Гаевского еще неделю лежала на рабочем столе Курилова, — генерал не решался сообщить полковнику о неожиданном указании, которое он получил в кабинете начальника Генштаба.
— Сократить должность Гаевского?! Да это же один из лучших моих офицеров! — чуть не воскликнул в ту минуту Курилов, но что-то остановило его.
Хотя он-то знал, — что именно остановило. Вакаров не любил, когда ему перечат. Да и момент был очень неподходящий — представление на присвоение Курилову звания генерал-лейтенанта со дня на день должно было попасть на стол начальника Генштаба…
Курилов не кривил душой, когда несколько месяцев назад сочинял блистательную характеристику на Гаевского. Генерал нет-нет, да и прочил ему алые лампасы на форменных брюках (особенно — под хорошую рюмку). Иногда после таких разговоров полковник мечтательно примерял уже генеральские погоны к своим широким плечам.
— Палыч, ты у меня в особом почете, — говорил Гаевскому задобревший от выпивки Курилов, — тебе до генеральской звезды совсем немного осталось. Вот как до этой коньячной бутылки. Наливай. Но есть у тебя один бааа-ль-шой недостаток… Не умеешь язык за зубами держать… Полковник, который ссыт против ветра, генералом никогда не станет.
Что правда, то правда: Гаевского то ли от избытка профессионализма, то ли от ненависти к начальственной глупости иногда заносило, — мог сгоряча рубануть в глаза правду-матку, да так, что сам потом корил себя за дерзкое слово.
Когда после выступления Вакарова в Общественной палате в прессе появились ядовитые заметки о том, что начальник Генштаба утверждал, будто в израильском танке «Меркава-4» есть бронекапсула, Гаевский на совещании офицеров управления не без сарказма заявил, что «Николай Егорович явно погорячился с бронекапсулой». Да и с дальностью стрельбы «Меркавы» и нашего танка Т-90 напутал.
— Ну оно тебе надо?! Ну оно тебе надо?! — распекал Курилов Гаевского после того совещания, — Егорычу твои слова обязательно донесут! И у тебя служба наперекосяк пойдет! И мне тоже за твою строптивость мандюлей достанется! Ну зачем, зачем ты лезешь в бутылку?!
Гаевский отвечал тоном уверенного в своей правоте человека:
— Андрей Иванович, из-за этой выдуманной бронекапсулы в газетах и в блогах не только над Вакаровым, — над всем Генштабом смеются. И над вами в том числе… И надо мной… Мы же в посмешище превращаемся. Вы читали, что люди пишут? Если уж в Генштабе такие неучи и профаны сидят, то…
Курилов сверкнул недобрыми глазами и, не дав полковнику договорить, продолжил так же холодно:
— Вот смотрю я на тебя, Палыч и думаю… Умный ты вроде человек, до полковника дослужился, а в житейских вопросах, извини… Ну не х… Ну дурень-дурнем. Ну облажался Егорыч, петуха, как говорится, пустил… Но зачем об этом надо было говорить прилюдно? Ловчее, ловчее жить надо, Палыч! Умнее надо было поступить.
— И как же? — насторожился Гаевский.
— А так, чтобы не тыкать носом начальника Генштаба в его прокол, а тихонечко доложить ему… Ну раз у тебя уж так свербит… Доложить служебной записочкой… Дескать, так и так, товарищ генерал армии, в ваше великолепное выступление в Общественной палате, к большому сожалению, по чьей-то вине… По чьей-то! Досадная ошибочка вкралась… Ну и так далее… И все шито-крыто… А ты на трибуну, как петух на курицу полез! Раскудахтался! Ээээх! Сам себе же ты и нагадил. Да и мне тоже.
— А вам-то как? — удивился Гаевский.
— А так, товарищ полковник, что ты мой подчиненный. И раз катишь бочку на самого… То никто не помешает ему подумать, что и я заодно с тобой. Нет-нет, товарищ полковник, так карьеру не делают. Не де-ла-ют! Все. Ты свободен!
О многом передумал Гаевский после того неприятного разговора с Куриловым.
Еще в ту пору когда был он юным курсантом военного училища, седовласые преподаватели внушили ему что офицер должен быть карьеристом «в здоровом понимании этого слова», — то есть, постоянно стремиться расти в должностях и званиях, но при этом не идти по головам других, не подсиживать их, а трудом и потом добывать и очередное звание, и право подняться на новую ступень служебной лестницы. Как там поется в песне? «Комбаты с неба не хватают звезды, а на земле подковами куют».
До назначения в Москву служба помотала его и по дальневосточным, и по северным, и по южным гарнизонам. Там он еще майором (уже закончившим военную академию) и был замечен строгими столичными инспекторами, — не раз блистал перед ними великолепным знанием вверенного оружия.
А еще командир полка Гаевский умел отменно принимать проверяющих его часть московских, окружных или армейских начальников, — устраивал для них и рыбалку с ухой, и охоту с шашлычками, и щедрые попойки в бане. Хотя (если по правде сказать) делал все это он с тайным презрением и к самому себе, и к тем неписанным армейским канонам, которые считались вроде бы как обязательными в таких случаях.
До легкомысленных гарнизонных «девочек» в бане, правда, не доходило, хотя однажды столичный генерал явно по привычке и уже почти в бессознательном состоянии грозно спрашивал у Гаевского:
— Командир… А где наши бабы?
Начмед полка майор Карадзе (с эмблемой-змеей вокруг широкогорлого фужера на петлицах) тяжелым, свинцовым голосом бубнил в ухо Гаевскому: «Ярко выраженные симптомы поверхностной алкогольной комы. Пора уносить. Капустный рассол уже в номере».
А после очередной инспекции в полку штаб армии приказал Гаевскому подготовить доклад о новых методах применения боевой техники в условиях активного радиоэлектронного воздействия противника. С этим докладом Гаевский выступил на совещания комсостава, где восседало и высокое московское начальство.
Парочка оригинальных идей полковника особенно понравилась командующему войсками противовоздушной обороны — старенькому и вечно попахивающему коньяком генералу Торбину.
Слегка прикорнув в президиуме совещания, он встрепенулся во время громкого доклада Гаевского и, кажется, был в восторге от того, что услышал. Ибо воскликнул:
— Да этот подполковник нескрываемо умен! Далеко пойдет!
После того совещания и другие командиры стали предсказывать Гаевскому повышение по службе.
В том же году предстоял полку еще один серьезный экзамен — осенняя проверка. Гаевский построил на плацу личный состав и толкнул с кирпичной трибуны зажигательную речь.
Офицеры, стоявшие в первых рядах, негромко шутливым тоном переговаривались:
— Это похлеще чем Суворов перед броском через Альпы.
— Или Кутузов — перед Бородино.
А в тылу суровых камуфляжных рядов очкастый солдатик с неприконченным филологическим образованием насмешливо бубнил:
«Выходит Петр. Его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры, он прекрасен, он весь, как Божия гроза».
— Это че? Парфенов там опять ерничает? — повернув голову к строю, сквозь зубы говорил взводный Зенов, — ты у меня сегодня сапожной щеткой вот этот плац драить будешь! Пушкин нашелся, твою мать!
Вскоре тот же генерал Торбин и с такой же мучавшейся «после вчерашнего» штабной полковничьей свитой проводил строевой смотр, — с этого начиналась осенняя проверка.
Торбин обожал строевые смотры, испытывая к ним какую-то фанатичную любовь. В безупречно выглаженной адъютантом форме, в лаково сияющих сапогах, от блеска которых, казалось, жмурилось даже солнце, он грациозно делал приставные шаги вдоль офицерской шеренги и, становясь во фрунт перед каждым опрашиваемым им, впивался в него глазами с белками цвета вареных креветок и включал один и то же вопрос:
— Жалобы, заявления, просьбы, пожелания есть?
— Есть, товарищ генерал! — молодцевато рявкнул взводный Зенов, сверкнув плутоватыми глазами, — есть желание!
Торбин насторожился, офицеры свиты, стоявшие позади него, зашелестели блокнотами, как стенографисты северокорейского бога Ким Чен Ына, и ошпарили стоявшего рядом командира полка Гаевского лютыми и недоуменными взорами, — мол, это че за оборзевший кадр у тебя служит?
— И какое же ваше желание, товарищ старший лейтенант? — спросил Зенова Торбин, явно снедаемый начальственным любопытством.
— Служить Родине так, как вы, товарищ генерал!
Сердце старого генерала дрогнуло:
— Спасибо, сынок, — велюровым голосом сказал он, — далеко пойдешь!
Командир полка посмотрел на Зенова таким благодарным отеческим взглядом, который сулил старшему лейтенанту досрочное звание или вышестоящую должность. Ну, может быть, отпуск в конце лета или в начале осени.
— Орлы, орлы! — говорил Гаевскому тот же Торбин уже через неделю, когда один из дивизионов полка хорошо отстрелялся на полигоне под Астраханью, — я тебя за подготовку таких бойцов к ордену представлю.
Артем Павлович был так вдохновлен и удавшимся смотром, и результатами стрельб, и похвалой генерала Торбина, что его с бодуна потянуло на поэзию (тут надо сказать, что стихоплетством он баловался еще со школьных лет).
В то утро после ночной баньки с инспекторами приступ поэтического вдохновения пер из него, как дрожжевое тесто из кастрюли.
Закрывшись на ключ в своем командирском кабинете, он «плескал на раскаленные колосники» — пил с глубокой и блаженной отрыжкой ледяное пиво из горла, и, шаря мутными глазами по потолку, подрагивающей рукой писал на тыльной стороне памятки солдату:
На стрельбах и смотрах ложимся мы трупом,
Гордимся мы нашим зенитным полком!
Устало мы дышим на Горбина супом, —
Он весело дышит на нас коньяком!
Вскоре в «Красной звезде» появилось большое интервью с портретом Гаевского — черно-белый Артем Павлович с провинциальной натужностью задроченного уборкой хлеба кубанского комбайнера задумчиво смотрел вдаль.
Гаевский делился опытом снайперской стрельбы зенитными ракетами, а заодно казуистическим языком со множеством недомолвок (чувствовался почерк бдительного цензора) рассказывал о новых способах противодействия радиоэлектронным средствам противника.
Уже на другой день после публикации в газете, его вызвали телеграммой в Москву.
Он прилетел в столицу, где его долго и нудно пытали в военно-научном управлении Генштаба, а затем отвезли в военно-промышленную комиссию при правительстве. И там тоже высокие армейские чины, а также холеные люди в цивильном с какой-то ехидной недоверчивостью целый час «допрашивали» — как это он, супротив установленных требований, умудрился отстроиться «от вражьей глушилки» и метко запустить ракету.
На том экзамене он чувствовал себя, как рыба в воде, говоря о программах, алгоритмах и тестах. Сам Сергей Борисович Иванов (он курировал тогда военную промышленность в правительстве) пожал ему на прощание руку и облучил своей легендарной улыбкой.
Через несколько месяцев пришел в полк приказ министра обороны о назначении Гаевского в Генштаб. А следом и звание полковника подоспело.
Был он хорошо образован, строен и щеголеват, не то, что уж совсем красавец писаный, но весьма, весьма симпатичен. Сослуживцы частенько говорили ему, что он сильно похож на знаменитого актера Вячеслава Тихонова, но Артем Павлович всегда отвечал одинаково:
— Это он на меня похож.
По утрам Гаевский печально поглядывал в зеркало на свои войлочные седеющие виски, всегда нежирно попахивал импортным одеколоном (жена говорила «непатриотично вонял»). А еще — имел такой тембр баритонистого голоса, который каким-то колдовским образом приманивал женщин.
И вот так вдруг случилось на службе, на самом ее звездном полковничьем пике, — после семи генштабовских лет и ордена «За военные заслуги» он к ужасу своему оказался среди тех, кому надлежало отправиться в запас.
Но его от преждевременного выхода на пенсию спас случай, а точнее — начальник управления генерал Андрей Иванович Курилов. Хотя именно он первым с похоронным видом сообщил Гаевскому, что вынужден подчиниться приказу начальника Генштаба и сократить должность, на которой служил полковник (тогда в «мозговом тресте» армии сокращали десятки должностей).
Во время того тяжелого разговора Курилов вспомнил о дерзком выступлении Гаевского на совещании у начальника Генштаба. Артем Павлович был категорически против сокращения офицеров военной приемки на заводах, где производились зенитные ракетные системы. Более того, — Гаевский назвал такое решение преступным. Правда, и сам в тот момент испугался своих горячих слов — не переборщил ли? Но было поздно.
— Товарищ полковник, прошу выбирать выражения, — раздраженно бросил ему тогда начальник Генштаба Вакаров, — если вы ставите под сомнение директиву министра обороны номер 102, то вам не в армии служить надо, а на базаре картошку разгружать…
— Ну ты хоть теперь понимаешь, откуда ветер дует? Этим своим выступлением ты сам себе подписал приговор, — сочувственным тоном говорил Гаевскому Курилов, — ты покатил бочку и на министра, и на начальника Генштаба… Кастрация военной приемки — это же их идея…
Курилов с какой-то кирзовой дипломатичностью пытался показать Артему Павловичу, что к сокращению его должности он не причастен, что ему жаль расставаться с таким добросовестным и знающим дело подчиненным.
«Ну зачем же лукавить, товарищ генерал? — хотел было срезать начальника Гаевский, — к чему эта фальшивая скорбь? Если я такой «добросовестный и знающий дело», то почему же вы освобождаетесь от меня?».
Но он промолчал.
Курилов, видимо, догадывался, какие мысли в ту минуту роились в голове подчиненного, и двинул еще один аргумент:
— У тебя ведь уже и приличная выслуга, и полковничье звание, и квартира есть, а у пятерых офицеров нашего управления своего жилья еще нет. По чужим углам уже лет семь маются. У двоих — по трое детей. У жены Федорчука — рак. Согласись, что было бы несправедливо и бездушно увольнять их.
Тут Гаевский уже не выдержал и пошел решительно в контратаку:
— Андрей Иванович, я все это понимаю. Но ведь вы не поборолись за меня, а смиренно приняли решение НГШ (начальника Генштаба). К тому же по вашему рассуждению выходит, что для Генштаба сегодня нужнее офицеры, не имеющие своего угла, а не те, которые…
В этот момент на тумбочке у стола Курилова пружинисто и глухо зажужжал телефон закрытой связи, — генерал снял трубку. Судя по некоторым его фразам и теплому, дружескому тону речи, говорил он с хорошо знакомым человеком. Курилов несколько раз произнес слово «НИОКР» (научно-исследовательские и опытно-конструкторские работы) и упомянул «карандаш» (так в обиходе генштабисты называли новую зенитную ракету, которая уже больше года испытывалась на полигоне Капустин Яр под Астраханью).
Гаевский знал, что деньги, выделенные из военного бюджета на ее разработку по гособоронзаказу, уже заканчиваются, и было похоже, что собеседник Курилова просил его помочь с дальнейшим финансированием испытаний «карандаша».
— Ну ты, брат, и хитер! Меня на пулемет без бронежилета бросаешь! — незлобливо восклицал Курилов, — с твоей просьбой зайду к Егорычу (это было отчество начальника Генштаба) генералом, а выйду пенсионером… Начальство не любит, когда у него просят денег… Оно любит, когда деньги ему дают… Хе-хе-хе…
Телефонный собеседник Курилова что-то минуты две говорил ему. Генерал то хмурился, то ухмылялся, то повторил два раза:
— Ладно-ладно, ради тебя — рискну…
А затем он с явным блаженством в глазах заговорил о предстоящей субботе, о рыбалке, о каком-то озере, на которое он, судя по всему, должен был ехать с тем человеком, который находился на другом конце провода.
А ближе к окончанию разговора генерал сказал в трубку:
— Кстати, Иваныч, у меня тоже есть просьба… Лич-на-я. Ты понял? Лич-на-я. У тебя там свободной офицерской должности для моего хорошего человека не найдется?.. Ты его наверняка знаешь. Гаевский… Что?… Да-да, он самый! Так что не кот в мешке. Как от сердца отрываю… Жалко отпускать такого спеца. Но ведь приказ…
Курилов прикрыл микрофон телефонной трубки мясистой ладонью, весело подмигнул Гаевскому и шепнул:
— Померанцев!
Глеб Иванович Померанцев был начальником военного научно-исследовательского института на Ленинградском шоссе, — Гаевский знал его.
Курилов продолжал вежливо, но упорно наседать на Померанцева:
— Иваныч, я ведь тебя тоже не раз выручал… Забыл?.. Ты про братца своего забыл?.. А про Смирнова?..
И — после паузы:
— Ну это уже совсем иной разговор!.. Я всегда подозревал в тебе неистребимые запасы советской совести… Кстати, как там поживает старикан Кружинер? Привет ему… Да-да, забавный дедуган, ходячая история… Энциклопедия анекдотов! Он как-то мне рассказывал анекдот про смерть Абрама. Не слышал? Абрам умирает, значит, и приказал и в спальне, и везде в доме выключить свет и собрать семью. И вот когда все собрались, Абрам спрашивает в темноте:
— Сара тут?
— Тут я.
— Циля тут?
— Тут.
— Мойша тут?
— Тут, папа.
— Есик тут?
— Тут, дедушка.
— А какого же хера свет на кухне горит?!
И Курилов рассмеялся, правда, смех его был уже жалкой копией того смеха, какой вырвался из него в тот раз, когда старик Кружинер рассказал ему этот анекдот на полигоне под Астраханью.
Переговорив с Померанцевым, Курилов положил на место телефонную трубку и бодрым тоном победителя стал басить:
— Ну что, Артем Палыч, тебе, считай, повезло! Померанцева я уломал. Он согласен взять тебя. У него есть там вакантная офицерская должностенка…
— А если начальник Генштаба будет против? — мгновенно вычислил возможную опасность Гаевский.
— Я с ним насчет тебя переговорю. И все же не думаю, что он злопамятный до такой степени.
Засветились надеждой печальные глаза Гаевского. А в веселых глазах Курилова наоборот — вспыхнула хмурая настороженность. И голос уже холодный, с наждачком:
— Но есть одна неприятная закавыка, Палыч. Должность там это… подполковничья…
После этих шершавых слов генерала на лице Артема Павловича — снова унылая задумчивость.
— Я понимаю, я тебя по-ни-маю, — в растяжку произнес Курилов, — взять в Генштабе полковничью высоту, откуда и до генеральской звезды недалеко, а теперь сдать ее без боя — обидно, конечно. Но если еще хочешь послужить, — соглашайся. А впрочем, сам решай, — либо вешать китель на гвоздь и становиться пенсионером, либо идти на нижестоящую должность. Моя совесть перед тобой чиста.
— Андрей Иванович, — растерянно заговорил Гаевский, — а вдруг меня и там сократят?
— Ну, это исключено, — ободряющим тоном отвечал Курилов, — пока институт Померанцева по заказу Генштаба занимается «карандашом», его кадры вряд ли пропалывать будут.
Генерал замолчал, дробно барабаня пальцами по столу. Затем продолжил, возвратясь на тот же круг мыслей:
— Да-да, что касается института Померанцева, то резать его штаты Сердюков с Вакаровым вряд ли рискнут. В Кремле ждут новую ракету и Первому уже доложено… Так что не дрейфь. Посидишь у Померанцева годик, а потом я тебя снова в Генштаб заберу.
Сказав это, Курилов повернул голову в сторону висевшего за его спиной портрета круглолицего министра обороны в гражданском костюме и с чубчиком на бочок. Взглянул на него и негромко, с налетом презрения в басистом голосе, произнес:
— Ну не будет же вечно длиться этот кадровый бардак.
Гаевский нехотя, но согласился. А что было делать?
Он хотел служить.
И часто потом думал о значении случайностей в офицерской судьбе. Ведь не позвони в тот день и в тот час Померанцев Курилову, и был бы он, Гаевский, полковником запаса, и ездил бы по московским фирмам и конторам в поисках подходящей работы. Или играл бы в домино с отставничками под липами во дворе. А теперь вот как все вдруг спасительно обернулось. Хотя и досадно, конечно, что из Генштаба приходится уходить с понижением в должности. Но вот такая она — жизнь. Дает иногда вроде шоколадку, а внутри — горчица…
Военный научно-исследовательский институт на Ленинградке располагался на одной территории с оборонным заводом, который уже лет 60 выпускал зенитные ракеты (теперь он входил в концерн). Еще во времена Лаврентия Берии там ученых, конструкторов и заводчан, — то есть, науку и практику, — разместили под одной крышей.
Институт этот (его называли еще номерным) был хорошо известен Гаевскому, — отдел Генштаба, в котором он служил, занимался вопросами противовоздушной и противоракетной обороны и потому присматривал за разработкой «карандаша». Да и был, по сути, его заказчиком и куратором.
Полковник не раз бывал там, на Ленинградке, в сером и грандиозном здании, построенном в стиле сталинского ампира.
На новом месте Артема Павловича приняли, как старого знакомого, — среди сотрудников института было немало его однокашников и по воронежскому училищу радиоэлектроники, и по тверской академии противовоздушной обороны. Почти все они были уже офицерами запаса или в отставке. И лишь трое — Томилин, Дымов и Таманцев — все еще были в кадрах и носили погоны.
Полковник Томилин был начальником отдела, — Гаевский стал его заместителем. Майоры Дымов и Таманцев служили на должностях старших офицеров-программистов и часто пропадали на ракетном полигоне под Астраханью.
Всегда радушный Томилин, как показалось Гаевскому, на этот раз встретил его настороженно и сухо, даже с некоторой подозрительностью. Хотя в первый же день он предложил Артему Павловичу общаться на «ты».
Чтобы сразу снять все недоразумения, Гаевский уже во время их первой беседы сказал Томилину:
— Если ты думаешь, что я буду подсиживать тебя, — выброси это из головы. Даю слово офицера, что напишу рапорт на увольнение в тот же день и в тот же час, когда ты заподозришь меня в желании занять твое место. К тому же Курилов обещал забрать меня в Генштаб, как только пройдет эта сердюковская кадровая вакханалия.
После этих слов, заметил Гаевский, Томилин слегка оттаял.
Гаевскому достался небольшой, но уютный кабинет с видом на внутренний двор института — с круглым и сильно облупленным фонтаном давних советских времен, со старыми, уродливо разросшимися яблонями и серыми деревянными скамейками под ними. На этих скамейках в обеденный перерыв и при хорошей погоде куряги самозабвенно травились сигаретным дымком.
Там на солнышке вместе с институтским народом любил покурить и Гаевский.
— Ну что, мил челаэк, удается американскую штуковину расколоть? — спросил его однажды «дед» — ветеран института Яков Абрамович Кружинер (он работал тут инженером-конструктором с 50-х годов прошлого века, сотрудники в летах почтительно называли его «талисманом», а остроязыкая и ехидная молодежь — заместителем начальника по анекдотам).
В знак уважения к заслугам «деда» руководство института оставило Кружинера в штате после его выхода на пенсию, — для него создали символическую должность, которая называлась «консультант по общим вопросам»).
Опираясь обеими руками на черную лакированную трость и кряхтя, Кружинер присел на теплую скамейку рядом с Гаевским.
«Дед», видимо, уже знал, чем в те дни занимался отдел, куда назначили полковника, — где-то на американском ракетном полигоне Уайт Сэндс наши люди из Главного разведуправления Генштаба добыли и переправили в Москву один из блоков системы бортового управления ракеты, и теперь надо было разобраться с его хитроумной начинкой.
— Двигаемся помаленьку, — уклончиво ответил Гаевский.
— Э-хе-хех, — протянул Кружинер, — если бы вы так, мил челаэк, в свое время ответили Серго — сыну Лаврентия Палыча Берии, который в нашем КБ-1 был главным конструктором, то могли бы и в шарашку лет на десять загреметь.
Старику явно хотелось поговорить.
— Да-да, куда-нить в Сибирь, — продолжал он, — а то так и к стенке… Помню, как мы под руководством Серго тут двадцать пятую систему разрабатывали…
— «Беркут», что ли? — спросил Гаевский.
— Ее самую, — отвечал «дед», явно довольный, что нашел знающего предмет разговора собеседника. — Так вот, мил челаэк, — у нас на этой самой зенитной ракетной системе не получался синхронный датчик. А из-за этого сроки испытаний ракеты срывались. И тогда Серго Берия приказал всех инженеров и конструкторов собрать в его кабинете. И стал требовать докладов, — в чем проблема? Ему и докладывали вот так же: мол, двигаемся потихоньку… Но там схема подключения датчика пока не работает, там надо его на другую цепь замкнуть. Слушал, слушал, слушал наши объяснения Серго, а потом достал из кобуры револьвер, положил его перед собой на стол и…
Тут Кружинер замолчал, увидев, что в их сторону по дорожке среди старых яблонь быстро идет Наталья из второго отдела и помахивает мобильником. Старик стал лихорадочно хлопать себя по карманам пиджака и брюк, приговаривая «ек-макарек»…
— Яков Абрамыч, вы свой телефон у нас в отделе забыли, — сказала Наталья с улыбкой певучим голосом, передавая мобильник Кружинеру, — вас уже обзвонились все.
Взгляд ее скользнул по лицу Гаевского и, как ему показалось, застыл на мгновение, когда их глаза встретились.
Что-то загадочное мелькнуло в ее мимолетном взгляде то ли усталых, то ли печальных глаз, — в любом случае взгляд этот был не равнодушным и не дежурным. И он как бы споткнулся на лице Гаевского, — полковник уже немало пожил на свете, и умел хорошо читать женские глаза. Женщины ведь совершенно разными глазами смотрят на заинтересовавшего их мужчину, с которым можно закрутить шуры-муры, и на красавца, не отвечающего их вкусам.
Когда Наталья уходила, Кружинер и Гаевский дружно и мечтательно смотрели ей вслед. Словно чувствуя на себе их мужские взгляды, Наталья стала одергивать вязаную кофту ниже талии. Черные брюки плотно облегали налитые бедра ее стройных, красивых ног. Да и вся фигура ее была великолепно сложена. А как она шла, как шла она, с грациозной плавностью неся все свои женские богатства…
— Н-даааа…. — словно выйдя из забытья, мечтательно протянул Кружинер, — хороша Наташа, да не наша… Знаете, есть такой анекдот про красивых дам. Одна женщина спрашивает у двух мужиков вроде нас:
— Вот что вы делаете, как только увидите красивую женщину?!
Первый отвечает:
— Ну, это… я шевелю мозгами…
А женщина ему:
— Если баба очень красивая, то у вас от шевеления мозгами может случиться черепно-мозговая травма!
А второй замечает:
— Да нет у него мозгов! Вчера на день рождения жены с любовницей приперся!
Гаевский хмыкнул.
— Так на чем мы остановились, мил челаэк? — спросил Кружинер Гаевского. Но тот молчал, все так же продолжая задумчиво глядеть вслед удаляющейся Наталье.
— А? Что? Что вы говорите? — вскинулся он, — извините, задумался.
Кружинер хитро ухмыльнулся и протянул насмешливым тоном:
— Н-даааа, тут есть над чем задуматься… Непочатый край работы…
И он продолжил прерванный появлением Натальи рассказ о том, как Серго Берия собрал в своем кабинете инженеров и конструкторов, чтобы разобраться, почему не работает какой-то датчик.
— Значит, слушал, слушал, слушал наши объяснения Серго, — смакуя каждое слово, говорил Кружинер, — а потом достал из кобуры револьвер, положил его перед собой на стол и… начал протирать оружие белым носовым платком. Протирает, протирает с таким, знаете, — ну с совершенно определенным видом. А у нас у всех — мурашки по спине. А Серго и говорит грозно:
— Значит так… Я не хочу знать, какие у вас там еще проблемы, но чтобы к четвергу датчик работал!
Бездонный Кружинер тогда рассказывал Гаевскому еще какие-то истории и анекдоты, но полковник слушал его вполуха, потому как снова увидел Наталью, — она с книгой сидела на залитой яркоапельсиновым апрельским солнцем скамейке по другую сторону мертвого фонтана, густо засыпанного прошлогодними листьями старых яблонь. Тонкая сигарета, зажатая длинными пальцами, едва заметно струилась голубоватым дымком. Она красиво держала руку «на отлете».
Гаевский осторожно, украдкой, дабы глазами не выдать своего липкого интереса к этой молодой женщине, поглядывал на нее.
Было ей лет 35, может быть, чуть больше. У нее не было, как часто говорят, «правильных черт лица», — но даже слегка длинноватый нос и не слишком пышные губы лишь добавляли лицу ее прекрасную своеобычность.
Впрочем, как и непонятного цвета глаза, слегка прикрываемые не по возрасту шаловливой челкой. Русые и богатые волосы ее от челки были зачесаны назад, а на затылке взяты в задорный пучок, — эта милая, сделанная как бы наспех прическа, вызывала у Гаевского такое «заводное» мужское чувство, которое он сам себе не мог объяснить. В отличие от того, абсолютно понятного ему чувства, которое возникало в нем при взгляде на губы Натальи. Такие же заманчивые губы были у известной киноартистки Брокловой, — прикосновение таких губ мужчины мечтают ощутить не только на своем лице, на своих губах, но и в других местах тела…
Гаевский не был исключением.
Он разглядывал Наталью глазами художника, — еще с юности обожал живопись, когда-то даже занимался в художественной студии, но потом жизнь потекла по другому, военному руслу. Он рисовал во всех гарнизонах, где служил, испытывая особое душевное наслаждение. Хотя служба редко дарила ему время для этого занятия. А свои картины он раздавал друзьям-офицерам, которые единодушно признавали в нем талант самобытного живописца (особенно, если они были при крепком подпитии). Во многих гарнизонных квартирах висела одна и та же его картина, которую он по памяти любил писать маслом, — «Утро на Хопре». Она напоминала ему и детство, и теплое лето, и школьные каникулы в дедовском доме. Прозрачная марля тумана тянулась над лугом. И в этом жидковато-белом мареве лишь угадывались жующие траву лошади, а неподалеку от них и люди, сидящие вокруг костерка, — такого же оранжево-яркого, как тоненькая полоска восходящего солнца, волнисто лежащая на темной макушке едва различаемого в утренних сумерках угрюмого леса.
И уже в Генштабе, в недавние годы, иногда нападал на него ностальгический приступ — и он ехал в художественный салон на Никольской, чтобы купить рамки, холсты, кисти, масляные краски. И писал, писал, писал, — самозабвенно и неистово размазывая цветное масло по холсту.
Когда он писал очередную картину дома или на природе, жена Людмила подходила сзади, поправляла очечки на курносом носу, склонялась к мольберту и говорила с иронией одно и то же:
— Н-да, не Кустодиев… И даже не Моне.
После этого рамки, холсты, кисти, масляные краски снова продолжали долго пылиться в темноте антресоли, — до нового приступа вдохновения их хозяина. Впрочем, жена Людмила, преподававшая русскую литературу в университете, с таким же раздражающим душу Гаевского холодным сарказмом относилась и к его поэтическим опытам. Он с той же школьной поры, когда пристрастился к живописи, пописывал и стихи, — Людмила называла их «самодельными». И, прочитав очередной опус мужа, своим профессорским тоном выносила приговор:
— Это же не поэзия, а примитивно зарифмованная проза. Любовь-морковь. Роза-береза. Набор банальностей. Нет образов, нет метафор, нет неожиданных сравнений и рифм… Да и техника стихосложения совершенно безобразная. В одной строчке ямб, в другой — хорей…
После очередного такого вердикта Гаевский решил больше не показывать жене свои «самодельные» стихи. Но время от времени, когда приходило вдохновение, все же писал их. Однажды перед концертом в Кремлевском дворце он с Людмилой прогуливался в Александровском саду. Постояли у могилы Неизвестного солдата, где денно и нощно струился Вечный огонь. Там вдруг какая-то шальная мысль, вырвавшаяся из давно отведенного ей лона, осенила его: «А почему же солдат Неизвестный? Неизвестный солдат мог быть и русским, и украинцем, и белорусом, и башкиром, и эвенком, и даже евреем мог быть. И даже если он пропал без вести, — разве его можно назвать Неизвестным? У него же есть и фамилия, и имя, и отчество. А главное — он был ведь советским»…
Справа и слева, и за спиной он слышал негромкие слова людей, которые подходили к могиле, — кто поклониться, кто положить цветы на гранит: «Неизвестный солдат… Неизвестный солдат… Неизвестный солдат»…
— Что ты там бормочешь? — спросила его Людмила, когда они шли по аллее Александровского сада к Кутафьей башне. Он ответил:
— Да так, память тренирую.
А уже во время концерта достал из кармана маленькую телефонную книжечку и авторучку. И наспех, присвечивая мобильником, коряво записал:
Не поддавайтесь логике невеской,
Коль Неизвестный Воин говорят.
Есть у него фамилия — Советский,
И имя всем известное — Солдат!..
Перед Днем Победы он электронной почтой отправил эти свои четыре строчки в московскую районку «Крылатские холмы». А где-то в середине мая, перед тем, как завернуть в газету домашние тапочки (ехали в гости с ночевкой к Бурцевичам), Людмила шелестнула бумагой, по привычке выискивая на последней странице газеты кроссворд или еще что-нибудь интересное. И вдруг громко прочла ему в прихожей эти четыре строчки. И сказала восторженно:
— Как хорошо написал этот… как же его?.. Вот. Си-ре-нев.
Он не признался ей, что это были его стихи.
А такой псевдоним он выбрал потому что обожал сирень, особенно во время ее цветения. Каждую весну он азартно макал кисть в белое или в бледно-розовое масло на палитре — на холсте вырастали кусты разухабисто цветущей сирени на фоне древнего храма Рождества Пресвятой Богородицы в Крылатском. Соседство старины и юных цветов-недолгожителей создавало философский эффект родства вечного и временного.
Старик Кружинер, сидящий рядом с Гаевским на теплой скамейке у мертвого фонтана, рассказывал ему очередную то ли быль, то ли небыль из истории института, который был конструкторским бюро в прежней, еще советской жизни. Но Артем Павлович лишь вполуха слушал его. Он украдкой, но цепко разглядывал Наталью глазами художника. Она все так же, красиво держа на отлете руку с зажатой меж длинных пальцев тонкой дамской сигаретой, читала книгу. Ветки старой яблони, покрывшейся на толстом стволе зеленоватым мхом, слегка покачивались на теплом апрельском ветру.
«Вот так я ее и нарисую по памяти, — думал Гаевский, — молодая женщина, читающая книгу под лимонным светом солнца… А на переднем плане будут ветки старой яблони с набухающими почками и со стволом, облепленным зеленым мхом».
Правда, набухающих почек на ветках еще не было видно. Но он решил, что все равно нарисует их. И вот эти старые, пожухлые, цвета старой меди, яблоневые листья у ее ног тоже нарисует. Старые листья — как отжитое время, как архив некогда испытанных чувств…
Он видел в этом только ему ведомый смысл, втайне считая себя художником-символистом.
Ему казалось, что и душа его чем-то похожа на эту старую яблоню, — у которой были и еще живые, и уже сухие ветки. А под старой, потрескавшейся и покрытой мхом корой ствола еще жила животворная влага, готовящая яблоню к очередному весеннему цветению. Да, да, да — старые листья на земле — как память о пережитом. Новых листьев на ветках еще не было, не было даже почек, но Гаевский уже видел, воображал их. Он чувствовал, что и в нем, в сердце его, в тот день словно прорастало что-то новое, — он еще не мог дать ему точного названия…
В начале 20-х чисел апреля в институте был субботник. Веселый народ с граблями, лопатами, метлами убирал внутренний двор. Кучерявился сизый дымок над плохо горящей пирамидой из сырых и отмерших яблоневых веток, а выставленный на подоконнике третьего этажа репродуктор то ли тенором, то ли баритоном Марка Бернеса надрывался любовью к жизни. Когда он умолкал, слышался голос старика Кружинера, рассказывающего очередной анекдот одесского замеса, — мужчины и женщины дружно смеялись.
Полковник Томилин, облаченный в новенький спортивный костюм «Адидас» и не подходящие случаю, нелепо белоснежные кроссовки, с важным начальственным видом неспешно орудовал новенькими граблями и одновременно давал указание майору Таманцеву:
— Ты лучше сразу три по ноль-семь бери, чтобы лишний раз не бегать.
Майор Дымов явно был угодливым карьеристом: он в старой камуфляжной куртке шестеркой увивался возле полковника и все норовил забрать у него грабли, приговаривая: «Не царское это дело».
Гаевский обкапывал старую яблоню, когда в конце дорожки среди деревьев показалась Наталья. Она несла переданное ей хромым завхозом Петровичем ведро с ослепительно белой известью. Заметив это, полковник шустро вогнал лопату в землю и стремительно направился навстречу Наталье, чтобы взять ведро. Она охотно уступила ему ношу, бросив на Артема Павловича короткий взгляд своих грустноватых глаз (эта загадочная грусть в ее глазах разжигала в нем любопытство).
Он поставил ведро возле яблони и размешал известь сухой яблоневой веткой. Затем взял у Натальи новенькую щетку, мокнул в белую кашу и мазнул ею ствол дерева:
— Ой, что же вы делаете?! — воскликнула Наталья, — надо же сначала мох содрать.
Голос у нее был мягкий, певучий, теплый. А в глубине его он чувствовал такие ноты, которые обычно присущи не мелкой, не пустой женской душе (возможно даже, что ему так тогда показалось, но, видимо, он влюблялся уже и в ее голос).
Гаевский застыл и посмотрел на Наталью с виноватым выражением лица, — затем уже смело заглянул в эти грустные очи с нависающей над ними шаловливой девичьей челкой. И с некоторым гусарским форсом резко кивнув головой сверху вниз, залихватским тоном выпалил:
— Позвольте представиться, — полковник Гаевский Артем Палыч… Первый отдел… Можно — просто Артем…
— Очень приятно, — игриво ответила она с легкой улыбкой, — ну а я просто Наталья из второго отдела. Можно просто Наташа. Но нельзя — Наталья Ивановна…
Он смотрел на нее, как заколдованный, не замечая, что белая известь с края щетки густо капает на его старые, но хорошо надраенные офицерские ботинки…
Она же то отводила глаза, то снова, уже смелее, поглядывала на него. И он чувствовал, что в этой игре их взглядов появляется завязь бессловесного, но понятного обоим разговора чувств…
В тот день ему очень хотелось, чтобы субботник длился как можно дольше. У него было странное состояние: он чувствовал, что и небо, и солнце, и старые яблони, и веселое копошение людей вокруг, и кучерявый дымок над разгоревшимся костром, — все это обретало для него какой-то особый, праздничный смысл.
И все лишь потому, что эта молодая женщина с грустными глазами и заманчивыми губами была рядом и однажды не отвела взгляд, когда он смотрел на нее до неприличия долго. Она и раз, и два опустила ресницы, но затем все же ответила ему тем смелым и теплым женским взглядом, который вселял в его душу сладкую надежду…
Размазывая жирную известь по стволу старой яблони, он тихонько мурлыкал себе под нос:
Когда простым и нежным взором
Ласкаешь ты меня, мой друг,
Необычайным цветным узором
Земля и небо вспыхивают вдруг.
— Товарищ полковник! — вдруг услышал он манерно-официальный голос майора Дымова, — ракеты в контейнер заправлены, готовность к пуску — полная!
Это значило, что наступала самая приятная часть субботника — застолье.
В отделе полковника Томилина была офицерская пирушка. Хмельные темпераментные разговоры о причинах недавно провалившегося пуска новой зенитной ракеты на полигоне под Астраханью как-то незаметно перекинулись на министра обороны Сердюкова (его здесь, заметил Гаевский, как и в Генштабе, и войсках, пренебрежительно называли то «Табуреткиным», то «Фельдмебелем», то просто «Мебельщиком» — ходили упорные слухи, что в молодые годы будущий министр обороны России заведовал секцией в магазине ленинградского Мебельторга).
— Господа офицеры, я не пойму! — страстно говорил уже хорошо запьяневший и розовощекий майор Таманцев, — ну ни хрена не пойму одной вещи! Если начальник Генштаба Вакаров — профессиональный военный, то почему он идет на поводу у этого пиджака из Мебельторга? И потакает его глупым решениям…
— Товарищ майор, давайте без этого… без ля-ля, — вдруг раздался по-командирски жесткий голос отставного полковника Гучкова, — вы еще академию не закончили, а пытаетесь судить о стратегических вопросах! Легко сказать «глупые решения». Вы факты, факты давайте. Не надо ля-ля!
В кабинете Томилина разлилась настороженная и хмурая тишина — все сидели с таким выражением лиц, словно вот-вот рядом должна была взорваться бомба.
Таманцев смотрел на Гучкова недобрыми хмельными глазами и хищно грыз бордовый шарик редиски. Затем заговорил медленно и сурово:
— Вы требуете от меня факты? Их есть у меня. Разве не глупость — объединить и убрать из Москвы академии Жуковского и Гагарина? Разве не глупость — ликвидировать в армии институт прапорщиков и мичманов? Разве не глупость — закупать у итальянцев бронемашины «Ивеко», если наши «Тигры» обошли их на сравнительных испытаниях? А эти… большие десантные корабли «Мистрали», которые во Франции Сердюков заказал, — зачем они нам? У меня брат в Главном штабе ВМФ служит. Так вот он растолковал мне, что эти французские корыта мы заказали, а задачи под них до сих пор адмиралы не могут придумать!..
— Ну это, знаете ли, всего лишь майорские размышления, — отвечал Гучков, — так сказать, взгляд с майорской кочки… А есть еще стратегические соображения в наших военных верхах… И они нам неведомы. Нам не все положено знать. Если мы чего-то не понимаем, то это не значит, что нами правят дураки!
— Извините, Пал Степаныч, но вы неправы, — двинулся на защиту Таманцева майор Дымов, — все эти стратегические соображения (тут — насмешливый тон) должны быть понятны всем — от генерала до солдата! Я, как и Таманцев, тоже не понимаю этих самых стратегических соображений (опять ехидный тон). Если это не глупость и не авантюра, — докажите нам! Переубедите нас!
Гучков пошел в контратаку:
— Да кто вы такой, чтобы министр обороны и начальник Генштаба отчитывались перед вами?
Порозовевшая публика за большим столом жевала закуску и с любопытством поглядывала теперь на Дымова, ожидая его ответа. «Какая интересная тут, оказывается, жизнь, — думал Гаевский, — шел на пьянку, а попал на митинг».
— Кто я такой, говорите? — тихо и уверенно произнес майор и поднялся со стула. — Я — офицер Российской армии! Я хочу понимать маневр моих командиров! А я его не понимаю. Я не понимаю, почему начальник Генштаба, да и другие замы Сердюкова, послушно клацают каблучками там, где ошибки очевидны! Если мне, майору, дурость очевидна, то почему ее не замечают генералы армии и не протестуют?
— А ты попробовал бы не клацать каблучками на их месте, — включился в беседу полковник Томилин, — одно слово поперек министру сказал, — и завтра пенсионер! В лампасах огурцы на даче в парнике ты выращивал бы! Вот. Генерал — это не звание, это счастье! И только дурак не оберегает его!
В кабинете, над бутылками и закуской, раздалось и затихло скупое «хе-хе-хе».
— А что же вы хихикаете, господа офицеры? — еще больше распалялся майор, — так что же получается? Лояльность начальнику — выше офицерской чести и интересов дела? А?
— Ишь как молодежь распетушилась, — отозвался степенный отставной полковник Клементьев, — чтобы на таких хлебных должностях плевать против ветра?.. То есть, идти против начальства… Тут надо, знаете ли, определенное мужество иметь. Да-да, мужество! Вон первый зам Вакарова — генерал-полковник Герасимов Валерий Васильевич, честно и смело выступил против авантюризма Сердюкова. И где он сейчас? Где? А Центральным округом командует! А ведь он до Генштаба и так двумя… Двумя округами уже командовал! И теперь по третьему кругу пошел!
— Я недавно был в Генштабе, — опять скрипучим басом включился в разговор Томилин, — там поговаривают, что Вакаров опасается, как бы Герасимов его должность не занял. Он якобы и подговорил Сердюкова кинуть Герасимова еще раз на округ, подальше от Москвы… Но попомните мое слово! Герасимов еще вернется в Москву на белом коне. Такие генералы не завянут в оренбургских степях!
— Кадровый бардак не только в Минобороны или в Генштабе творится… Он и у нас под носом… Он и в нашем же концерне творится, — степенным и уверенным тоном вклинился в беседу подполковник запаса Юдин, его облысевшая до лакового блеска голова нервно подергивалась, — Сердюков с Вакаровым военпредов в концерне через одного уже выкашивают. Это же преступление!
Сказав это, Юдин посмотрел на Гаевского и при полном молчании публики спросил:
— Я правильно говорю, Артем Палыч?
Все настороженно и жадно ждали его ответа — офицерам явно хотелось знать, что и как ответит Гаевский, что в голове этой птицы, нежданно прилетевшей в институт из Генштаба?
— Да, вы правы, — начал он в полной тишине, — я тоже считаю, — это преступление. Я не только на совещании в Генштабе, но и в глаза Вакарову однажды это сказал. Нельзя из 24 тысяч военпредов оставлять в оборонке только шесть тысяч. А он мне: «Не лезь не в свое дело». Но когда с ракетами начнутся нелады, тогда Генштаб наш будет чесать репу и просить вернуться уволенных военпредов. Да только все ли они захотят вернуться?
— Хренушки! — воскликнул вскочивший с места Таманцев. Он нетрезвой рукой с трудом выудил на столе бутылку водки и стал небрежно наполнять рюмки, приговаривая с плохой дикцией, — таааарищ полковник, я ггггоржусь вами! Предлагаю тост — за офицерскую порядочность! За смелость в борьбе с дураками!
Хмельная публика одобрительно загомонила.
Чокнулись, выпили, закусили.
А лысый Юдин снова стал солировать:
— Вот пришел в концерн после уволенного непонятно за что Журбея новый генеральный из Питера, — явно ведь из варягов и с волосатой рукой. Пару месяцев отработал и вместо того, чтобы после двух неудачных испытаний «карандаша» разобраться в причинах и двигать проект дальше — стал занижать боевые характеристики ракеты! А наверх доложил, что, дескать, Журбей якобы слишком амбициозные и нереальные параметры в ракету заложил. Но это ведь ложь! Это разве тоже не преступление? Многие ветераны-конструкторы из команды Журбея в знак протеста следом за ним с фирмы ушли!
— Стоп, стоп, стоп! — грозно вскричал Томилин, звонко стуча жирной вилкой по пустому стакану, — хватит уже этих производственных разговоров! Плавно переходим к бабам и анекдотам!.. А вот и Яков Абрамыч уважаемый пожаловал к нам! Милости просим к нашему столу. На-ли-вай! Предлагаю тост — за ветеранов!
Голоса одобрения, звяканье стаканов.
«Я обязательно попрошу Томилина больше не называть женщин «бабами», нехорошо это», — думал Гаевский.
Тут раздался пьяненький голос Дымова:
— Яков Абрамыч, расскажите че-нить про женщин!
— Значит, дело было так, — неспешно начал Кружинер, явно польщенный вниманием к себе. Маленький сын увидел папу голым и спрашивает у него:
— Папа, а почему у тебя такой большой писюн?
— Повтори, что ты сказал?!
— У тебя большой писюн.
— Еще раз повтори!!!
— Ну, у тебя большой писюн.
— А теперь иди и это нашей маме скажи. А то она считает, что он у меня маленький.
Мальчик выполнил просьбу отца и возвратился.
Отец спрашивает:
— Ну что, сынок, сказала мама?
— Она сказала, что я еще не видел писюны у наших соседей. Особенно с трех первых этажей!
В кабинете Томилина — хохот и гогот.
А Кружинер уже вошел в раж, валяет следующий анекдот:
— Сара! Что мне делать? Я на этом диване изменила своему мужу. Может быть, мне его продать?
— Ты что, дурочка! Если бы я все такое продавала, у меня остался бы один шнур от абажура…
И вновь в кабинете Томилина — дружный и веселый мужской смех. Кружинера уже не остановить:
— Роза Марковна, почему вы решили развестись со своим мужем?
— Та не могу я с ним жить, потому что он относится ко мне, как к собаке.
— И в чем это выражается?
— Он требует от меня верности!..
Пока смех стихал, Кружинер отхлебнул водки из рюмки, закусил маленьким алым помидором, хитро улыбнулся и снова нырнул в бездонный колодец своих одесских анекдотов:
— Доченька, ты уже взрослая, настало время таки поговорить с тобой о сексе.
— Папа, может, я лучше с мамой таки об этом поговорю?
— Вот-вот, и за меня таки словечко замолви!
После пирушки Гаевский вернулся в свой кабинет, пораженный тем, что услышал от Юдина про заниженные боевые характеристики «карандаша». Это было для него новостью.
Журбей изначально вместе с институтом Померанцева вел проект нового зенитного ракетного комплекса, закладывая в него уникальные тактикотехнические характеристики. Да, они были амбициозными, трудно достижимыми, но реальными. Ракета с переменным успехом, но шла.
И вот на самом пике разработок, — бац, и на тебе! Журбея убрали. А на место его назначили какого-то безвестного Гребнева из Питера. И он, оказывается, учинил вот такое… Сдал назад, занизил боевые характеристики ракеты…
Гаевский вспомнил: когда Журбея внезапно заменили Гребневым, он спросил генерала Курилова о причине такого решения. В ответ:
— Питерских блатняков к денежным корыту подтягивают. Но ты в это дело не лезь. У этого Гребнева — «крыша» та еще…
А еще Курилов тогда поведал Гаевскому то же, что он сегодня услышал от Юдина — в знак протеста из-за смещения Журбея, с ним ушла почти вся его команда заслуженных стариков, в том числе — нескольких лауреатов госпремий. А пришедший им на смену молодняк с ходу не потянул проект.
И вот теперь, когда в Генштабе ждут ракету для новой зенитной системы и восторженно шепчутся о том, что она будет способна доставать вражьи цели уже в ближнем космосе, — вдруг выясняется, что это блеф… Гребнев делает шаг назад.
«Интересно, в верхах это знают? — думал Гаевский, — а ведь Курилов наверняка знает. Должен знать. Но почему-то помалкивает»…
Он посмотрел в окно. С высоты четвертого этажа ему был хорошо виден внутренний двор института с побеленными стволами старых яблонь. Вспомнил и улыбнулся: «Вы колготки ей повыше, до первых веток натягивайте». Так сказала ему Наталья, когда он обмазывал известью ствол яблони.
Вспомнил о том, как хорошо, как упоительно работалось ему, когда она была на субботнике рядом. Что-то особенное, похожее на сладкую мужскую истому, зарождалось в нем. Он еще не мог дать этому точного названия, но смутное предчувствие нового, романтичного периода в его жизни грело душу.
Подобное он испытывал давным-давно, еще в школе, в одиннадцатом классе, когда там появилась курчавая блондинка Лиза Измайлова, — ее отца-офицера из какого-то дальневосточного гарнизона перевели по службе в Воронеж. После появления Лизы в классе нудная учеба обрела вдруг для Гаевского иной смысл, — он летел на уроки, чтобы увидеть и ее лицо с веснушками, и тонкую шею, обрамленную белой кружевной вязью воротничка, и большие загадочные глаза, и услышать ее тонкий девичий голосок…
Сколько лет, сколько лет уже прошло, а он все это хорошо помнил. В душе его был особенный уголок, куда память любила заглядывать в минуты ностальгических воспоминаний о школьной юности, о той поре, когда просыпались первые чувства влюбленности.
Вот и сейчас, уже на пятом десятке, было в душе Гаевского что-то еще до конца не осознанное, ясно не прочувствованное, но влекущее, заманивающее в сладкие сети. Он начинал жить с этой сокровенной тайной, она грела его и увлекала непредсказуемым сюжетом.
Он еще не мог дать себе ответа на вопрос — что это?
Начало обычного мужского влечения к этой молодой женщине, которая всем своим естеством — и голосом, и глазами, и губами, и прической, и фигурой, и соблазнительной походкой притягивала его к себе? Или это банальная страсть самца, одурманенного желанием овладеть очередной «свеженькой» жертвой его похоти?
Или же это все же непознанное чувство, которое он считал когда-то любовью, хотя оно, может быть, на самом деле таковым и не было? Сказал же кто-то: «Любовь — это привидение, — все о ней говорят, но никто её не видел».
Но разве он в курсантские свои годы не рвался на свидания к Людмиле, забывая обо всем? Разве не звучала в его душе тогда возвышенная музыка счастья, разве не кружили ему голову ненасытные поцелуи их юных губ в разгаре взаимных чувств? Какое же волшебное времечко было! Когда они все откровеннее сближали свои желания, хорошо понимая, что самое главное еще впереди, и это самое главное манило их дальше и дальше — в обворожительный мир самой природой данных им чувств и ласк.
Они оба хорошо помнили тот день, когда родители Артема с его младшим братом уехали отдыхать на Черное море, а в опустевшей квартире Гаевских все и случилось. Предусмотрительный курсант четвертого курса училища радиоэлектроники Артем Гаевский заранее купил новенькую белоснежную простыню и покрыл ею родительскую кровать, плотно закрыв за собой дверь в спальню перед приходом студентки филфака Людмилы.
Все как нельзя лучше получилось строго по разработанному им незатейливому сценарию: шампанское, свечи, проникновенное польское танго в теплом полумраке, смелые объятия, поцелуи, надрывное дыхание, признание в любви, предложение выйти замуж и раздольная постелька с целомудренной простынкой…
То была их первая с Людмилой ночь, которую они, кажется, и не заметили, восторженно увлеченные игрой ласк и чувственных открытий. До того самого момента, когда, словно от боли, вскрикнула и застонала под ним Людмила, а затем, когда он остановился и почувствовал в темноте губами ее слезы, она включила ночник, проворно выбралась из-под него и, продолжая плакать, полными ужаса глазами смотрела на кровавое пятно посреди белой простыни (он в ту же ночь засунул ее в вонючую пасть мусоропровода).
Он помнил, он навсегда запомнил, что первый восторг от тех любовных утех был серьезно подпорчен ее слезами.
— Прощай детство, — сказала она тогда ему, прикасаясь мокрой щекой, — вот я теперь и твоя…
И она уже не стеснялась при свете своей наготы. А он, утешая ее, снова и снова ласкал ее дерзко стоявшую упругую грудь. Он все помнил. Как крепко помнил и наставление любимца факультета — начальника выпускного курса полковника Кузнецова:
— Товарищи курсанты, — однажды сказал он перед строем увольняемых в город счастливчиков, — ложась с восемнадцатилетней девушкой в койку, заранее думайте о том, какой она встанет из нее вашей пятидесятилетней женой!
А в прошлом году Людмиле уже сорок исполнилось, и часто видя ее обнаженной, Гаевский ловил себя на мысли, что с «фактурой» жены он не просчитался. Двоих детей ему родила, а все еще, как говорится при ней, — мужики шеи сворачивают, глядя ей вслед…
Вот только с годами тихонько, незаметно поубавились страсти, а любовные утехи с женой давно стали однообразными, даже пресными.
В маленькой и потрепанной книжечке с телефонными номерами он однажды записал две строчки своего нового стиха:
Нет былого уже отрешения
На резине немнущихся губ.
Гаевский не раз с грустью думал, что он еще далеко не все испытал, что должен испытать мужчина в его возрасте. Он как бы чего-то еще не добрал, не все тайники в себе открыл. Выросшая в семье воронежских интеллигентов, и к тому же людей набожных, Людмила в интимной их жизни была строгим консерватором и не позволяла себе тех «вольностей» и «экспериментов», которые много раз порывался проделать с ней все еще жаждущий новизны чувств Гаевский.
— Ты что, порнухи где-то насмотрелся? — с укоризной говорила она, отворачиваясь от него в постели. И, надев очки, брала с тумбочки Библию.
А затем, отстранясь от чтения и как бы оправдываясь, добавляла:
— Мой любимый Набоков, между прочим, говорил, что в человеческом сексе есть животность… Фу!
В молодости Гаевскому даже нравилась эта провинциальная нераспущенность Людмилы в их интимной жизни, и он многие годы таил надежду, что еще доведет ее по этой части до необходимого ему идеала.
Но время шло, а почти ничего не менялось. Все те же настоятельные требования к их ритуальному «миссионерскому» положению тел, все те же закрытые глаза ее, все те же слова «ляг повыше», все та же мимика на лице, от которой ему зачастую становилось не по себе — то было лицо женщины, испытывающей не радость и наслаждение, а боль.
Он даже не знал, когда у нее наступает миг восторга, — ну разве тогда, когда она начинала усиленно сопеть…
И даже если случалось, после долгих недель воздержания от выполнения супружеских обязанностей (Боже, как он ненавидел эти слова!) заигрывала с ним теплой ножкой под одеялом, когда ему казалось, что уж на сей раз все будет восторженно и раскованно, — ничего не менялось. Он обожал как можно дольше растягивать предварительные ласки, а Людмила, едва они начинались, приказывала:
— Ляг на меня. Повыше. Не спеши.
И закрытые глаза, и эта мучительная мимика на лице, и то же учащенное сопение. И тот же строгий учительский возглас, если он пытался выйти за границы давно установленных ею правил:
— Ты что, с ума сошел? Мы же не животные! Фу!
Добывание высшего мужского наслаждения становилось пресной работой.
Лишь одно его утешало, — что при таком прохладном и однообразном отношении Людмилы к их постельным утехам она вряд ли будет искать кого-то на стороне. В конце концов, он смирился с мыслью, что так устроены и физиология жены, и ее убеждения насчет интимной части супружеской жизни.
Давным-давно в каком-то журнале он вычитал, что самые фригидные женщины — учителя и преподаватели гуманитарных дисциплин. И часто хмуро думал, что, видимо, Людмила из этой категории и ему не повезло. Нет-нет, с характером, с душой ее все было в порядке. Жилось ему с ней спокойно и комфортно, давно притерлись друг к другу, как шестеренки в швейцарских часах, дружно растили детей, время от времени посещали театр и выставки живописи, вместе почитывали нашумевшие книги, охотно ездили в гости и не менее охотно принимали гостей, — словом, все шло своим размеренным чередом, все было и правильно, и пристойно, и прилично.
Но еще в молодые годы (где-то после тридцати пяти) заметил Гаевский, что любовь их потихоньку облачается в привычку мирно и тихо жить рядом, — ему же хотелось хоть иногда новых восторгов, страстей и чувств, а не пресного однообразия в домашней темной спальне (Людмила не любила света). И еще с тех лет, когда они только начинали жить вместе, когда вдруг нападало на него невыносимое желание овладеть ею, заласкать ее до беспамятства, он слышал это проклятое:
— Темочка, я устала… Голова что-то болит… Давай утречком.
А утречком вырывали его из постели то ранние построения на плацу, то сигналы тревоги, то командировки.
Но даже тогда, когда в редкие выходные дни ему удавалось добиваться своего, Людмила вела себя так, словно делала ему одолжение, словно все это было нужно только ему:
— Ты уже?
— А ты?
— Я и сама не знаю…
И часто мучила его мысль, что, может быть, это он виноват в таком отношении Людмилы к тому, что венчает высшие чувства между мужчиной и женщиной. Когда же бывалые по этой части офицеры заводили меж собою шутливо-скабрезные разговоры, лейтенант Гаевский превращался в слух.
— Главное в энтом деле — не размер, а техника, — так говаривал в свое время майор Жихарев, — если женщина лежит под тобой, как бревно, значит, ты ни хрена в энтом деле не смыслишь. Тут так изловчиться надо, чтобы она кидала тебя от страсти и наслаждения — до потолка! Чтобы задница твоя в мелу была!
Гаевский робко выпытывал у полового разбойника гарнизона секреты этой самой «техники», а он лишь поблескивал хитрыми кошачьими глазами, пощипывал усы и приговаривал:
— Тут практика, практика нужна, мой юный друг. Энто дело требует экспериментов, поиска новых форм и методов. Тебе жена минет делает? Нет? А ты ей? Нет? А она на тебе и так, и сяк? Нет? Ну ты и деревня! Тебе надо срочно Таньку из дома офицеров закадрить. Она тебе всему научит. Ой, как научит… У нее во рту полгарнизона побывало! Гы-гы-гы…
Первая же попытка лейтенанта Гаевского сделать революционный прорыв в интимной жизни с женой потерпела оглушительный крах:
— Ты что, маньяк? — возмущенно и брезгливо восклицала она, кутаясь в простыню, — или порнухи насмотрелся? Убери это от моего лица! Я никогда такое делать не буду!.. Фу!
Уже тогда он впервые почувствовал, что какой-то мстительный бес настойчиво вселяется в него, показывает свою хитрую морду и словно заманивает за красные флажки супружеской измены. Но он душил, гнал вон этого черта, стараясь отвлекать себя от грешных мыслей, — ему казалось, что может случиться самое страшное — пойдет по молодой семье, как трещина по дорогой хрустальной вазе, первый же его шаг к неверности Людмиле. И жизнь с ней превратится в мучительный обман.
Размышляя так, он допускал, что, возможно, обманывает сам себя, еще не испытав настоящее чувство, а лишь поверив в его призрак.
А то чувство, которое он испытывал к жене в те, еще молодые свои офицерские годы, — оно словно ходило по давно наезженному кругу. А ему хотелось и новых чувств, и новых ощущений. Страсти утихали и становились какими-то однообразными, полинявшими, обыденными, как поношенное белье, — оставалась лишь привязанность. Душа просила новых ощущений.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Офицерский крест. Служба и любовь полковника Генштаба предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других