Уединенное. Смертное

Василий Розанов, 1912

Вниманию читателя представляются произведения одного из самых оригинальных философов русского Серебряного века – Василия Розанова, раскрывающие его и как глубокого и талантливого писателя, неожиданно для себя создавшего новую литературную форму, «листву». Представляющееся на первый взгляд собранием случайных записей, «Уединенное» являет собой идеально выстроенный шедевр, скрепленный внутренней формой и цельностью авторского видения, проявляющегося лишь в многообразии отдельных взглядов. В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Оглавление

Из серии: Вехи (Рипол)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Уединенное. Смертное предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Тесля А. А., вступительная статья, 2018

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018

Андрей Тесля

Интимные до оскорбления

«Почему я издал „Уедин.“?

Нужно.

Там были и побочные цели (главная и ясная — соединение с „другом“). Но и еще сверх этого слепое, неодолимое

Н У Ж Н О.

Точно потянуло чем-то, когда я почти автоматично начал нумеровать листочки и отправил в типографию».

В.В. Розанов. Смертное (1913)

Розанов очень поздно вошел в литературу. Вообще-то это весьма не характерно для России — чаще всего писатели в ней становились знамениты рано, писательство вообще «дело молодое», лишь чуть постарше поэзии. Чаще случалось иное — быстрое начало так и оставалось одним началом без продолжения, либо затем следовало долгое прозябание на задворках литературы. Если канонические ряды классиков демонстрируют нам своеобразный ряд патриархов, то это больше говорит о роли и значении истории русской литературы в национальном пантеоне, чем о реалиях прошлого.

Гоголь проснулся знаменитым в 22 года, выпустив «Вечера…», к 27 он уже автор «Миргорода» и «Ревизора», Толстой в 27 лет печатает «Севастопольские рассказы», сразу введшие его в первый ранг русских литераторов, к тому времени не только успев написать и издать «Детство», но еще попытаться стать сельским хозяином, отправиться вольноопределяющимся на кавказскую войну и испробовать себя в целом ряде попутных начинаний — прежде чем на некоторый, довольно длительный, срок найти себя в литературе. Тургенев, долго считавший, что его подлинное призвание — поэзия, развивается медленнее других, но и его звездный час наступает на 29-м году жизни, когда в «Современнике» начинают печататься «Записки охотника».

Розанов, напротив, вступает в литературу уже весьма зрелым. Правда, в 30 лет он печатает за свой счет огромный трактат «О понимании» (1886), экземпляры которого и десятилетия спустя будет дарить знакомым — обижаясь, что его главный философский текст, к которому он сохранит нежность вплоть до смерти, не находит понимания. «О понимании» осталось непонятным — кажется, несмотря на массу попыток обратного, так обстоят дела и по сей день, во всяком случае читатели и поклонники этой книги исчисляются единицами. С начала 1890-х Розанов находит путь в журналистику — начиная с консервативной прессы, печатаясь в «Русском Вестнике», «Московских Ведомостях», «Русском Обозрении», «Русском Труде» и т. д. Спустя годы он будет вспоминать, как чуть не пропал среди всех этих изданий, едва плативших гонорары, мало кем читаемых — и презираемых «хорошей публикой», в которых невозможно было составить себе имя, а разве что погубить его окончательно. Он служит в Государственном контроле, еле сводя концы с концами и стараясь не думать о будущем своих детей и на что их учить, когда подойдет к тому время. Ему все более тесно среди петербургских «славянофилов»: в то время, как они повторяют старое и — кто удачно, кто нет — устраивают свои дела, он все более задается своими собственными вопросами.

С конца 1890-х его дела идут на лад — приглашение А.С. Суворина перейти в «Новое Время» для него спасительно, более чем на десятилетие он окажется избавлен от материальных забот — благодаря сочетанию щедрости издателя и собственному многописанию. В эти же годы он знакомится и сближается с «декадентами», входя в круг «Мира искусства», знакомится с Д.С. Мережковским, с 1901 г. начинаются, с разрешения К.П. Победоносцева, религиозно-философские собрания в Петербурге — он находит людей, с которыми может говорить о том, что его волнует, которые если и не разделяют, то отзываются на то, чем он живет — своим «открытием», пониманием связи религии и пола, подозрением, переходящим в уверенность, в бесполости Христа, его враждебности самой жизни. Об этом своем «открытии» он напишет затем в «Смертном»:

«[…] с него начнется новая эра миропостижения, все — новое хоть начинай считать „первый год“, „второй год“. Это, должно быть, было в 1896 или 1897 году»[1].

Первая книга Розанова, имевшая некоторый успех у публики — «Легенда о Великом Инквизиторе Ф.М. Достоевского», вышла первым изданием в 1894 г., а в 1899–1900 гг. усилиями и на средства П.П. Перцова издаются составленные по темам сборники статей Розанова — «Сумерки просвещения», «Религия и культура», «Литературные очерки», «Природа и история», затем Розанов уже сам примется составлять подобные сборники. Но в историю литературы он войдет еще позже — в 1912 г. выйдет в свет «Уединенное», за ним в 1913 г. последует первый короб «Опавших листьев» (ранее в том же году будет напечатано «Смертное», но тиражом лишь 60 экземпляров, как домашнее издание) и в 1915 г. — короб второй, завершивший прижизненную публикацию «Листвы», если не считать в числе таковой существенно отличающийся стилистически «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918).

Розанов входит в историю литературы, опознается как писатель — создатель нового жанра, пока еще неопределенного — на самом закате своей жизни. Лишь потом, когда значение «Листвы» будет осознаваться, Розанов, уже после смерти, начнет расти в глазах критиков. Мочульский в 1928 г., откликаясь на эмигрантское переиздание «Уединенного», писал:

«Значительность Розанова растет для нас с каждым годом. При жизни его мало замечали. Когда замечали, принимались яростно хулить. […] Корректный критик издали посматривал на „розановщину“, как на свалку какого-то разнокалиберного сырья, и опускал руки перед невозможностью сведения его к „единству“. А так как критика только и умеет делать, что „сводить к единству“, — то Розанов и остался в заштатных писателях»[2].

Мочульский, впрочем, сильно преувеличивает — сказать, что при жизни Розанова «не замечали», никак нельзя. Так, нисколько не претендующий на полноту список рецензий на «Уединенное», составленный Е.В. Барабановым, насчитывает четырнадцать откликов[3] — и это не считая многочисленных упоминаний о книге вскоре по ее выходу в статьях, не ставящих своей непосредственной целью ее рецензирование. И тем не менее в своем суждении Мочульский во многом прав — о Розанове много говорили, но как философа осознавали в гораздо меньшей степени, а как писателя увидели лишь в последние годы перед смертью. И здесь небольшая вина критиков — ведь до 1910-х годов Розанов рассыпается во множестве газетных статей, он повсеместно признан одареннейшим журналистом, но это если и литература, то одного дня (благодаря которой он научился ценить, приобрел вкус к «мимолетному»). Ему надо было рассыпаться на еще более дробное (и собраться из него), чтобы оказалось возможным разглядеть в этом большую литературу.

Шкловский в 1921 г., в лучшей из работ, посвященных розановской «Листве», напишет:

«Конечно, в этих произведениях, интимных до оскорбления, отразилась душа автора. Но я попробую доказать, что душа литературного произведения есть не что иное, как его строй, его форма. Или, употребляя мою формулу: „Содержание (душа сюда же) литературного произведения равно сумме его стилистических приемов“»[4].

В этой статье многие (и совершенно справедливо) увидели разбор того, «как сделана „Листва“», делая из этого совершенно ложный вывод, что тем самым ее можно повторить, воспроизводя «его строй, его форму». Множество подражаний розановской «Листве» лишь демонстрировали, что чем тщательнее было подражание, тем дальше от оригинала оказывался результат — мнимая легкость розановского письма, что показывает Шкловский, несет в себе выверенную структуру, бессюжетность в действительности предполагает не только несколько сквозных тем, но и сложную гармонию между ними.

О том, отчего подражателей должна была постигнуть неудача, сказал сам Шкловский — ведь до того, как перейти к «строю и форме», он пишет про «душу автора», в этих книгах отразившуюся: она запечатлелась в «сумме его стилистических приемов», поскольку нам не дано возможности непосредственно передавать себя — все, на что мы способны, это воспользоваться теми или иными опосредованиями. «Душа автора» может не найти адекватной себе формы, так и остаться косноязычной — или найти язык, доступный лишь близким, восполняющим и проясняющим от себя недостаток, делающий сказанное не общесообщаемым — ведь именно тех, с кем у нас подобное взаимосообщение, мы и зовем «близкими», «родными» (по духу, а не по крови), способные к несчастью обнаружить, что есть предел этому восполнению, или, напротив, радостно найти понимание там, где полагали, что наш язык останется немым для них.

Неслыханная свобода, интимность, доходящая «до оскорбления», «цинизм» Розанова, как аттестовали одни критики, его «ницшеанство» по поверхностному сближению других, «порнография», которую увидела прокуратура вслед за добровольными блюстителями нравственности — рождается из отчаяния. Литературная гениальность и полное забвение «литературных приличий» сочетаются этой ценой — повторить подобное невозможно пожелать никому.

Розанов не боялся никаких вопросов — не в силу «бесстрашия», он сам об этом напишет в «Смертном», удивляясь, как критики умудряются находить у него какой-то «демонизм», если кому и присущий, то разве подросткам, как этап взросления, роль, примеряемую на себя, учась жить. Его философское бесстрашие совершенно иной природы, рождаясь из наивности, детского неведения о том, какие вопросы можно, а какие нельзя задавать. Отвечая на вопросы случайной анкеты в 1909 г., перед отъездом на дачу, забыв самый адрес спрашивающего и пересылая ее через М.О. Гершензона, Розанов писал:

«[…] что бы я ни делал, что бы ни говорил и ни писал, прямо или в особенности косвенно, я говорил и думал, собственно, только о Боге: так что Он занял всего меня, без какого-либо остатка, в то же время как-то оставив мысль свободною и энергичною в отношении других тем. Бог меня не теснил и не связывал: я стыдился Его (поступая или думая дурно), но никогда не боялся, не пугался (ада никогда не боялся). Я с величайшей любовью приносил Ему все, всякую мысль (да только о Нем и думал): как дитя, пошедшее в сад, приносит оттуда цветы, или фрукты, или дрова „в дом свой“, отцу, матери, жене, детям: Бог был „дом“ мой (исключительно меня одного, — хотя бы в то же время и для других „Бог“, но это меня не интересовало и в это я не вдумывался), „все“ мое, „родное мое“. Так как в этом чувстве, что „Он — мой“, я никогда не изменился (как грешен ни бывал), то и обратно во мне утвердилась вера, что „Бог меня никогда не оставит“. […] С этим умалением своей личности (и личности целого мира) связаны (как я думаю и уверен) моя свобода и даже (может показаться) бесстыдство в литературе. Я „тоже ничего не думаю“ и о писаниях своих, не ставлю их ни в какой особый „плюс“, а главное — что бы ни случилось написать и что бы ни заговорили о написанном — с меня „как с гуся вода“: просто я ничего не чувствую. Я как бы заснул со своим „Богом“ и сплю непробудным счастливым сном»[5].

Но это написано еще в счастливые годы — которые уже на самом исходе. В 1911 г. разрыв с прежними во многом близкими ему еще по религиозно-философским собраниям и «Новому Пути» Д.С. Мережковским, с З.Н. Гиппиус и Д.В. Философовым станет публичным, в том же году П.Б. Струве обличит Розанова в одновременном сотрудничестве в официозном «Новом Времени» (под собственным именем) и оппозиционном «Русском Слове» (под псевдонимом «Варварин»[6]), в 1912 г. случится скандальная история с вызовом на дуэль со стороны И.И. Колышко, клеврета кн. В.П. Мещерского, в 1913 г. он выступит с серией статей по поводу дела Бейлиса, которые будут восприниматься, и во многом справедливо, как поддержка «кровавого навета», а в следующем году выпустит небольшую брошюру «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови», в которой соберет ключевые тексты в поддержку наличия тайного ритуала. В конце 1913-го — начале 1914 г. в Петербургском Религиозно-Философском обществе состоится «суд» над Розановым, инициированный Мережковским и Философовым — в результате организаторам хоть и не удастся добиться формального исключения Розанова из членов Общества, одним из основателей которого он был, но ему будет от лица председателя рекомендовано не посещать в дальнейшем заседаний Общества[7]. Дочь Татьяна, вспоминая об этом времени, рассказывала:

«[…] с тех пор положение отца резко изменилось, никто у нас из прежних знакомых не стал бывать, кроме Евгения Павловича Иванова, который продолжал нас посещать. Отец в это время много переписывался с Флоренским. Затем у нас появились новые знакомые. В это время отец выпустил еще несколько правых книг, — стал писать в журнале „Вешние воды“, так как в газете „Новое время“ отца неохотно печатали. А.С. Суворина уже не было в живых, редактором был его сын Борис. Из редакции „Нового времени“ отец всегда возвращался очень грустным и морально убитым. Он начал заметно стареть, болеть, и мы очень за него беспокоились»[8].

Но главное горе — то, что дало Розанову-писателю свободу, о которой он и не подозревал ранее, свободу отчаяния — случилось на исходе августа 1910 г.

«Друг» его «Уединенного», «Смертного», «Опавших листьев» — всего, что будет написано после этого — Варвара Дмитриевна Бутягина (1864–1923), с которой он повенчался в 1891 г., став двоеженцем, поскольку так и не смог добиться развода от первой жены, Аполлинарии Прокофьевны Сусловой (1840–1918) — заболела безнадежно, неизлечимо. В огромном исповедальном письме к Флоренскому от 20 сентября 1910 г., начинающемся скупо, сдержанно — с обидой на молчание, затем кратко, по-деловому:

«У жены — паралич, слава Богу — временный: эмболия (закупорка кровеносного сосуда) в мозгу, связанная вообще с болезнью сердца (4 года назад у нее) и перерождением сосудов, происшедшая внезапно и беспричинно (по докторам): „Может — быть, а может — и никогда не быть: у нее — случилось“. В просторечии именуется: „удар нервный“ (=мозговой), по словам медиков»[9] — Розанов дальше, все убыстряясь, описывает и сам удар, и свою любовь, и свою «тайну»:

«Пили кофе: поперхнулась. Я чтобы „дать прокашляться“ вышел (она нередко „поперхается“). Вбегает бонна: „В.В., войдите в столовую — я не знаю, что такое с В.Д.“. Варя — сидит, молчит и смотрит по сторонам. „Что с тобой, Варя? Варя, что ты? Откашлянись“. Молчит. Спокойная, вялая.

В ужасе бегу к Шуре (старшая дочь, от 1 мужа): „Шура, с мамой что-то случилось“ (она накануне с 5 детьми приехала из Полтавской губернии). С воплем и выпученными глазами она вскакивает с постели („потягивалась“ с дороги) и кидается в столовую. То же: „Мама, что с тобой“, — и молчание.

Мы уверены (абсолютно), что крошка стала в горле и она задыхается, умирает.

Прошли как смерть 30 минут; к швейцару — „за доктором“, к телефону, по знакомым врачам: „Никто еще не вернулся с дачи“ или „уже уехали на практику“. „Боже, помоги, Боже, что делать. Боже, да Боже же: как Ты не поможешь“. Тащит швейцар (умный) с улицы 2-х докторов, и 1, „запасного жиденка“ удалось „застать дома“ (по телефону): все — жиды. „УВЕРЯЕМ вас, что проход в горле у нее свободен… Но у нее что-то с рукой“. Да: видя, что „задыхается“ мы схватили ее под руки и тащим-волочим в детскую (светлая и большая, лучшая комната). Не идет сама. „Ну вот, как умирает“. Сняли юбки, кофту, в сорочке. Раскрыли окно-балкон.

Доктора: „У нее произошла без сомнения эмболия, закупорка кровеносного сосуда в мозгу“. Я был рад: „Значит, сейчас не умрет“… Можно думать, бороться. Страдание, но не смерть.

И когда прошли дни…

Да: прошла великая смута о Боге. Она все велела молиться. Да сам хотел. Молюсь, и сам не знаю кому? Как! Молиться так нужно: а „прежние мысли“ — куда же их деть, нельзя обратить в „нерожденные“. Шура (старшая дочь) говорит: „Папочка, какой же у Вас ужас в душе, если вы почти сатанинством называете все то, чему «вообще молятся» и в то же время вот теперь имеете помолиться туда же“. — „Отрекитесь, папочка!“. „Перестаньте писать“…

— Да, Шурочка: но я ничего не понимаю.

„Не понимаю“ — ужасная смута в душе, из которой не могу выбраться. Не „не хочу“, а не могу.

Сам — кроток. Тих, „богобоязнен“.

А — 1-й бунтовщик.

Положение, а не душа.

В „душе“: только бы молиться. Ничего не знаю выше, как жить в безвестности и „только с Богом“. А на деле — суета, и бури, и печать, и все.

Но это — положение. Корабль без парусов и труб, треплющийся где-то среди океана. „Как, что? Почему?“. — Темно. „Бог привел“…

Судьба. Бог поставил в такое сочетание, что „борьба уж вышла“. Бог что-то хотел поправить через меня: указать людям „зло и неверное“: и вот бросил меня „в это сочетание волн“.

А „там“ (в истории) „будет видно“. Все ложное — и забудется, истинное — принесет „нужный (Богу) плод“.

Вот взгляд мой на себя и „свое“.

Стал молиться с принуждением (Бога): „Господи, если я так хочу всем добра, никому зла не желаю, не допускаю в мысли, не мог бы причинить: то сделай же Ты, безгрешный, святой… Не можешь не сделать… Должен сделать…“ „Сделай! Сделай!“ […]

Все молитвы — к Богу? Неужели это сомнительно? Который-то Ангел (греческий? Товии? Св. Серафима?) — „отнесет мою молитву к Богу Единому Сущему“.

Без эт. „Един. Сущ.“ я не мог бы жить: не живу ни одной минуты. Не представляю как бы жил. Удавился бы. Сошел с ума.

Он у меня „всегда за пазухой“: и — „за звездами“. Везде — во мне. Над миром и „мной“.

Будет.

Без „беляночки“ (жена) — нет меня. Ах, как хотел бы я сказать всему миру: „Что вы думаете, гадаете, сомневаетесь о «Розанове» (критика): «Розанова» — нет. «Есть» кто-то за ним. Молчаливый. Грациозный. Весь поэзия и смысл. Весь дума и вдохновение. Вот «это» он только ловит, чует, прислушивается; вдумывается в «поучение», ему открывшееся — и тогда пишет“

Без нее — нет меня, как литератора; нет — как ума и как силы. Ничего нет: но когда она — за мною: я всесилен.

Не боюсь»[10].

В дом вошла смерть — Розанов никогда не боялся собственной смерти, но смерть «друга», его умирание, отчаянное бессилие — стали для него границей, он утратил обычный страх. В это время он стал собирать отдельные свои записи, почти непроизвольно находя новую форму. Как и у всего, у нее было много предшественников — весь журналистский путь Розанова можно назвать путем к этой форме, в его многочисленных скобках, примечаниях и примечаниях на примечания, распознать «листву» в предшествующем не трудно, как, например, «В своем углу», авторской рубрике, отведенной ему в «Новом Пути» с 1902 г.[11] — но это лишь от того, что мы можем смотреть «из конца пути». Получившееся — удивляло самого Розанова, он пытался «нормализовать» случившееся — так, в его бумагах сохранился набросок предисловия к «Уединенному», где он объяснял происхождение записей и классифицировал смысл подписей, определяя их как «рубрики»: «за нумизматикой», «на транспаранте» и т. д.[12]. В опубликованном тексте это предисловие сменилось знаменитым посыланием читателя «к черту», но, даже послав туда своего читателя, Розанов тем не менее в конце книги поместил три постскриптума, долженствующие представить некоторое объяснение «рубрик»:

«P.S. „За нумизматикой“: определение, классификация и описание античных монет требует чрезвычайного внимания глаза, рассматривания (в лупу) и — работы памяти, припоминания (аналогичные монеты и изображения). Но — оставляет свободным воображение, мысль, также гнев или нежность. Тогда, положив монету и лупу, — „записывалось“ то, что протекло в душе, „вот этот миг“, эти „двадцать минут“…

P.P.S. „На обороте транспаранта“: т. е. когда писалась одна статья, но во время уже писания являлась совсем другая, к писанию не относящаяся мысль, и тогда быстро, быстро вынув транспарант, на обороте его записывалась эта „другая мысль“.

P.P.P.S. „Слава“, „знаменитость“ и подобные термины — в смысле „общерусская распространенность“, „общерусская известность“, происходящая от участия в общераспространенной газете (в Пятигорске хозяин лермонтовского домика, оказывается, преспокойно уже „узнал меня“: а он был старенький, полуумирающий чиновничек в отставке. Жив ли?)».

Это объяснение с читателем было снято Розановым при втором издании «Уединенного» (Пг., 1916). Розанов создавал «листву», забывая читателя — посылание «к черту» не было жестом: в этих книгах, возникавших попутно всей его журналистике, где он соблюдал правила, говорил о том, о чем положено говорить — и, зачастую, так, как говорить было «нужно», «правильно» «в этот момент» — он не желал «идти к читателю», соответствовать его ожиданиям. Он говорил сам с собой, проговаривал свое — потому что иначе не мог. В 1915 г. в письме к своему будущему биографу Э.Ф. Голлербаху он так судил себя: «Лучшее „во мне“ (соч.) — „Уединенное“. Прочее все-таки „сочинения“, я „придумывал“, „работал“, а там просто — я»[13].

Оглавление

Из серии: Вехи (Рипол)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Уединенное. Смертное предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Розанов В.В. Смертное [1913] / Подгот. текста и ком-мент. В.Г. Сукача. — М.: Русский путь, 2004. С. 69. В конце 1890-х Розанов создает первый законченный очерк «открытия», впервые опубликованный в 2015 г.: Розанов В.В. Тайна. Из записной книжки писателя // Розанов В.В. Полное собрание сочинений. В 35 тт. Т. 2: О писательстве и писателях. Литературные очерки. Тайна / Сост. и науч. ред. тома А.Н. Николюкин. — СПб.: Росток, 2015. — С. 239–603.

2

Мочульский К.В. Заметки о Розанове [1928] // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. II / Сост., вступ. ст. и прим. В.А. Фатеева. — СПб.: РХГИ, 1995. С. 388.

3

См.: Розанов В.В. [Сочинения. В 2 тт.] Т. 2: Уединенное / Сост., подгот. текста и прим. Е.В. Барабанова. — М.: Правда, 1990. — (серия: «Из истории отечественной философской мысли»). С. 638.

4

Шкловский В.Б. Розанов [1921] // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. II. С. 323.

5

Розанов В.В. Розанов о себе. Ответы на анкеты Нижегородской губернской ученой архивной комиссии // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I. С. 39.

6

Сотрудничество будет прекращено со стороны редакции после ультиматума, предъявленного Мережковским и Философовым владельцу газеты, И.Д. Сытину.

7

Фатеев В.А. Жизнеописание Василия Розанова. — Изд. 2-е, испр. и доп. — СПб.: Изд-во «Пушкинский Дом», 2013. С. 857–858.

8

Розанова Т.В. Воспоминания об отце — Василии Васильевиче Розанове и всей семье // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I. С. 71–72.

9

Розанов В.В. Собрание сочинений [В 30 т. Т. 29]. Литературные изгнанники. Кн. 2. / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. Сост. А.Н. Николюкин; коммент. А.Н. Николюкина, С.М. Половинкина, В.А. Фатеева. — М.: Республика; СПб.: Росток, 2010. С. 249–250, письмо о. П.А. Флоренскому от 20.IX.1910 г.

10

Там же. С. 241–243.

11

Как легко затем обнаружить его многочисленных литературных родственников — из прямых предшественников в первую очередь вспоминается близкий на протяжении ряда консервативный журналист «Рцы» (И.Ф. Романов), в 1891 г. выпустивший «Листопад. Неповременное издание» (М.: Типо-литография В. Рихтер).

12

Розанов В.В. [Сочинения. В 2 тт.] Т. 2: Уединенное… С. 655–656.

13

Розанов В.В. Собрание сочинений [В 30 т. Т. 17:] В нашей смуте (Статьи 1908 г. Письма к Э.Ф. Голлербаху) / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. — М.: Республика, 2004. С. 339, письмо от 16.VI.1915 г.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я