Флегонт, Февруса и другие

Василий Иванович Аксёнов, 2023

Новая книга известного сибирского писателя, лауреата премий «Созидающий мир» и Андрея Белого, Василия Ивановича Аксёнова переносит читателя в милую сердцу автора сибирскую Ялань и её окрестности. На этот раз главный герой с другом детства посещают старообрядческую деревеньку Колдунья, чтобы порыбачить на реке Кеть. В Колдунье, основанной в XVII столетии, во время царствования Алексея Михайловича, живут совместно кержаки и никониане. Образы жителей деревни с их застольными разговорами и религиозными спорами, несмотря на накал, всегда заканчивающимися мирно, выписаны автором ярко и рельефно. Читая, невольно испытываешь желание оказаться там – на Кети, рыбача на крупную щуку, окуня и язя, за столом гостеприимных хозяев, на деревенской улице, в сердце прекрасной и суровой Сибири. В книгу также включен рассказ «Ветреным днем девятого мая», действие которого происходит в тех же местах.

Оглавление

  • Флегонт, Февруса и другие. (Не рассказ, не повесть, не роман, просто честный отчёт об одной случившейся поездке и рыбалке)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Флегонт, Февруса и другие предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© В. И. Аксёнов, текст, 2023

© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2023

© А. Веселов, обложка, 2023

Флегонт, Февруса и другие

(Не рассказ, не повесть, не роман, просто честный отчёт об одной случившейся поездке и рыбалке)

С благодарностью Виктору Сергеевичу Максимову, уроженцу и патриоту первопроходческого села Маковского, бывшего Маковского острога

1

Если Бог пошлёт мне читателей, то, может быть, для них будет любопытно узнать, каким образом решился я написать этот отчёт.

Да просто так. Решил вот, и решил.

Как один день, вроде и был, вроде и не было, — если смотреть отсюда вот, от этого момента, — прошёл июнь.

Безоблачно и знойно.

Не Андалусия. Не городок Юма, штат Аризона. Не пустыня Гоби или Сахара. И на тебе. И у нас тут, в Восточной Сибири, оказывается, в географическом центре России, может не день, не два, а месяц простоять безоблачно и знойно.

Ну вот, случилось и у нас.

Мы и забыли уж, как тучи выглядят, на что похожи облака. Тогда — в июне. После напомнило нам лето. Но это после.

Веял и ветерок, случалось и такое, но еле-еле, что даже сникший лист не шевелился на осине — на той всегда, какое ни стояло бы затишье, после известного удавленника, листва дрожит, — едва-едва, настолько вяло, будто не веял, а вздыхал, вспомнив вдруг что-то невесёлое.

Для нас — на редкость. Для яланцев. Обычно — холодно и сыро, с нагонным резким сиверком, полуночником, как говорят здесь, или, как называют его здесь же, мокрогузым зака́тником, коварно наползающим с западной стороны — гнилого угла.

И угоди — хоть так, хоть этак — нам всё неладно. В рай помести, и там нас что-нибудь да не устроит, быстро найдём, к чему придраться. Не сомневаюсь.

Посетовали, поворчали. Не без этого. Больше, конечно, старики. У тех то кости ломит, то давление скачет, и всё у них не немощь собственная, а погода виновата. На то они и старики. Ещё и дачники, приезжие, да огородники из местных — у тех и сил уж нет, замучились с поливкой. Ты посмотри-ка, как изнежились.

И мне — хоть и не посажено и не посеяно на моём обширном, в полгектара, доставшемся от родителей земельном владении никакой мелочи, только картошка да сами себя сеющие — наследство мамино — укроп и лук-батун, а те не надо поливать, — и мне такое пекло в тягость. Весь день в лéднике или в погребке не просидишь. Одно спасение — на речке. Благо тех много рядом, есть и родниковые, и в основном на них желанная в такие дни прохлада; не досаждал бы гнус, не заедал бы…

Это я зря, не знаю, как и вырвалось. Гнуса не стань, туристы одолеют. Лучше уж комары, мошка, мокрец да пауты и слепни — к ним мы привыкли. И как спастись от них, приноровились. А от туристов?.. Ну не травить же. Не отстреливать. Хотя порой, по речке в лодке проплывая, глянешь на галечную или песчаную косу, загаженную ими после обеденного отдыха или ночёвки…

Но не об этом.

Трава уже тогда пожухла, в начале лета, едва пробившись. В самой Ялани и окрест её поляны, особенно на склонах, обращённых к югу, пожелтели. Скучно бродить по ним скотине, щипать несочное быльё. Днём ни одной на косогорах не увидишь, даже и малого телёнка. В лесу, в дубровах затенённых кормятся, без пастуха, медведя не боятся.

Вконец, холеры, обнаглели, что им и зверь уж нипочём.

Лишь густо поселившейся в заброшенных, оставленных людьми палисадниках и огородах рослой конопле — той хоть бы что, не побледнела, зелёной смолоду была, и снег её застанет в том же цвете; вот до весны, известно, так не достоит, не выдержит морозов лютых — и поблёкнет.

И не об этом.

Беда случилась у меня: сарай сгорел.

Не новый. Я ещё службу срочную на флоте проходил, когда отец его соорудил, — давно — горбыль на крыше лишаём уже покрылся. Не от палящего нещадно солнца, не от зароненной искры воспламенился, не от окурка. А от ветхой проводки, многократно пережившей срок своей годности. То есть — беспечности моей: на всё время находилось — на рыбалку и на долгое застолье с посетившими меня друзьями, — а чтобы заменить старый, советский ещё кабель, не удосужился и часу выбрать… И получи вот.

Сгорел, слава богу, не полностью. Крыша и частично стены. Лиственничные столбы и балки сохранились, только обуглились и закоптились, при этом прочность не утратив, век простоят, ещё и дольше, а потому мне и менять их не понадобилось. Ещё и вот что утешает: зато не будут теперь гнить. Если и специально обжигают. Я не про балки — про столбы. Давно известно.

Июль прошёл. И тоже насухо и жарко. Прямо как в Африке, а не в Сибири.

С парны́ми, душными ночами. Уснуть, как бы ты за день ни умаялся, ни уходился, только в прохладных сенцах можно было, на полу, а в избе, на кровати — под мокрой простынёй. Но та быстро высыхала чуть ли не до хруста, и, чтобы снова намочить её, вставать за ночь, пусть и северную, короткую, приходилось несколько раз — какой тут сон, мучение сплошное.

Перетерпели и июль, остались живы.

Весь месяц восстанавливал постройку.

Усердно. Чтобы перед родным, земным родителем предстать в Вечности, когда подойдёт и мой срок приложиться к отцам, со спокойной совестью, с чувством исполненного долга, глаза не пряча от стыда. Даже и на рыбалку редко бегал, в самый жор окуня и щуки. Кто меня знает, тот поймёт, чего мне стоила такая жертва, — глядя на стоящий без дела в углу веранды спиннинг, зубы стискивал, чтобы желание утихомирить, или, как выразилась бы по отношению ко мне же моя бабушка Анастасия, свою хотелку обуздать. И с этим справился.

Восстановил.

Потратился изрядно.

Кто нынче строится, того не удивишь. Гвозди, профлист, доставка, саморезы. За одни распиленные, но необработанные еловые и пихтовые доски выложил пятнадцать тысяч. Ещё найти, где их купить, — это в таёжном-то краю, — сложно решаемым вопросом оказалось. И пилорамы есть, в Ялани только две — печки зимой народ отходами, лапшой бесплатной топит, так её много, — с досками плохо. Бум строительный, однако. И всё-то плохо мы живём. Надо заказывать заранее, недели за две. Ждать я не мог, не тот характер.

Приобрёл у таджиков (и не смешно уже, а горько — у таджиков!) в Полоусно, соседнем посёлке, сороковку, на самом деле — разномер. К дому на КамАЗе подвезли, грудой свалили, а когда дня через два или три под навес доски начал перетаскивать, тогда и понял, что надули. Разбираться не стал — раньше надо было думать, пока им деньги не отдал, после-то что уж…

Но обошёлся тем, что приобрёл. И на стены хватило, и на крышу. И на забор ещё осталось. Покосилось несколько пролётов, менять надо, а то завалится совсем — коровы ринутся в ограду. Не из-за голода, конечно, — нечем в моей ограде поживиться им. Из любопытства.

Такие твари, чище человека. Тот хоть немного, может, где и постесняется, этим и стыд глаза не ест.

И уж не нынче, займусь забором следующим летом, если, конечно, доживу.

А почему так с досками-то худо? Не из-за бума только. Всё кругляком в Китай увозят. Кругляк, кругляк. Облый лес, как говорили в старину. Беда, я думаю, не в кругляке, не в облом лесе. Как не в клозетах…

Но, так или иначе, скоро про наши места будут говорить: «Когда-то здесь простиралась глухая тайга, чуть лишь пощипанная, в меру, при монархии и при советской власти», — совсем скоро, лет через десять, то и меньше. Если и дальше так пойдут дела.

«Родились в тайге, — сетуют яланцы, — помирать будем в пустыне. Ну, не в пустыне, так в осиннике — тот скор на вырост, как сорняк».

А что осинник? Пусть не пустыня, но и не тайга, с которой мы сжились за сотни лет, срослись с которой…

Но не об этом, о другом.

Дотла сгорел бы мой сарай.

Дома меня на тот момент, как на притчу, не было — азартно, но безуспешно, с утратой в результате уловистой блесны Blue Fox и сломанной без надежды на ремонт безынерционной японской катушкой Shimano Hyperloop охотился на перекатистой Тые, левом притоке Кеми, за трофейным тайменем, то и дело рвущим у рыбаков леску и сети, — соседи, два брата-погодка, сыновья моих покойных одноклассников, вовремя увидели и потушили. Воды — как без неё тушить? — хватило: колонка тут же, во дворе, — спасло. Даже пожарников из города не вызывали. Ни на дом, ни на другие рядом стоящие строения огонь, к великой радости, не переметнулся.

Отблагодарил братьев. Двумя литрами водки. В Енисейск за ней специально ездил, в путний магазин с добрым названием «Хороший». Без меня и выпивать не согласились братья, скромные: тушили мы, мол, но сарай-то твой, оно и верно — был вынужден помочь, к утру управились совместно и благополучно. Солнце и не взошло ещё, а я уже был у себя, в кровати. Без мокрой простыни уснул, спал до обеда. Взявшийся невесть откуда советский ещё трелёвочник, сотрясая землю и отзываясь тревожно в стёклах окон, прополз натужно мимо дома — разбудил. Лесу уж нет вокруг — куда средь бела дня подался? На место совершённого им в недавнем прошлом преступления потянуло его железную душу?

Что ж не подумать так спросонья-то, я и подумал.

Наступил — неминуемо — август.

На Илью-пророка, второго числа, когда святой пописал в речки, запретив таким необычным образом людям в них купаться, когда громкоголосая кукушка, с лёгкостью и успешно вырастив своих птенцов, перестала куковать, разразилась, как положено для наших мест — из года в год так повторяется, — гроза.

Илья без грома не бывает.

Будто рвалась, удерживаемая кем-то или чем-то насильно, рвалась, назрев и перезрев, в наши места из дальних палестин — оно и впрямь, ни капли с неба за два месяца не брызнуло, не громыхнуло, не сверкнуло, — и, всё же вырвавшись, на нас напала. Не абы как — остервенело.

А с ней, с грозой, как адъютант или денщик, и шквальный ветер заявился.

Ох, покуражилась, как скажут наши старики, подиковала. Одно название — бяда.

Повалило в тайге — легальных мало нам и чёрных лесорубов — деревья престарелые и неустойчивые, просеки целые пробило. На покосах разметало и пролило насквозь, до одёнок, смётанные, но не усевшие ещё стога и зароды — сушили после, перемётывали. Оборвало упавшими лесинами в нескольких местах по электрической линии провода.

Света не было в Ялани двое суток, пока наладили. Без холодильника — в жару такую! Без телевизора — уж ладно. Но и к тому уже привыкли, — вечер и летний пусть, но надо как-то коротать, — солнце не село, спать не ляжешь.

У кого-то сдёрнуло с крыши листы жести или шифера. У соседей, братьев, трубу кирпичную разрушило. Несколько кирпичей и за ограду даже выкинуло. Одним из них — стекло, не лобовое, в левой дверце, у «Тойоты-Камри» выкрошило — кирпич лежал на пассажирском кресле. Прозрачным полиэтиленом, закрепив его чёрным скотчем, затянули временно, а для замены полноценной — карман пустой пока, давно не пополнялся. На вахту осенью поедут, на севера́, пополнят — тогда и родное, тойотовское купят, вставят. Тут ли, в районе нашем, что-то подвернётся, и закалымят. Кто б сомневался, закалымят — мастеровые, как Левша.

Моё поместье обошла стихия, пощадила. Может, учтя ущерб мой — погорельца. За что я ей премного благодарен. Лист толстой и громоздкой фанеры — лаз в пóгребок, по-нашему — ямку, где храню зимой картошку, прикрывал — в овраг забросило, в крапиву. Весь и ущерб. И то нашёл потом, вернул его на место. Но, что скрывать, понервничал изрядно, когда сверкало ослепительно и громыхало беспрерывно… ещё ж и ветер страсть как буйный.

Куда деваться, пережили.

А пятого августа, в день рождения моей матери, царство небесное, позвонил друг детства, Пётр Николаевич Головач, проживающий теперь в Енисейске, в тридцати километрах от Ялани, малой, скромной и, к великому нашему огорчению, вымирающей — как моей, так и его — родины.

Бывший лётчик. Скорее — пилот. Окончил Омское… с отличием. Хоть и гражданской вроде авиации, но в девяностые, святые или смутные, будь они неладны, — как сообщает под стопочку, таинственно прищурив попорченный глаукомой левый глаз, Пётр Николаевич каждому новому собеседнику, а собеседнице особенно, — летал он штурманом и в горячие точки, с груза́ми. В какие точки и с какими груза́ми, не открывает. Спросишь, ответит сдержанно: да, дескать, в разные и с разными… давал подписку, мол, не разглашать. Допытываться, чтобы в шпионы не определили, не станешь — не у дедушки украсть махорки, государственная тайна. И любопытства непомерного, в отличие от коров, в нас нет: тайна так тайна.

Однажды где-то в Центральной Африке их самолёт Ан-26, «аналог, — всегда поясняет Пётр Николаевич, — Ан-24», прямо на аэродроме обстреляли какие-то мятежники, но «удалось взлететь и смыться, и вот я, слава богу, перед вами».

Так оно, наверное, и было. Приукрасить — не преувеличить! — Пётр Николаевич, туману жиденького ли нагнать, конечно, может, а в женском обществе голосом вкрадчивым, под перебор гитары звонкой уж и тем более, ну а соврать — так это вряд ли. Не вчера с ним познакомились, в меру друг друга изучили. Жили на одной улице, учились в одном классе, вместе ходили на рыбалку, плечом к плечу рубились с городскими, приезжавшими в Ялань на мотоциклах с одной лишь целью — подраться, даже зимой, в морозы кляшшые, и якобы на танцы.

А потому уверенно и повторяю: предпочитает Пётр Николаевич, мой друг детства, говорить правду, только правду, совсем немного, может, приукрашенную. Как у художника. У рыбака ли.

И я рыбак. Но я предельно честен в каждом слове, без прикрас. А как иначе? Начни немного привирать, пусть даже в малом, вроде бы художественном, тогда и веры мне не будет. Мне это надо? Нет, не надо. Вот я и честен.

Позвонил Пётр Николаевич, о моём здоровье (не болит ли голова?) из вежливости справился, на своё (после вчерашнего) коротко пожаловался, мою мать, тётку Елену, именинницу, которую он очень уважал, помянул добрым словом и пригласил меня на Кеть с ним съездить. Он в одиночку, дескать, ехать не решится.

Остановиться есть там у кого, мол, — не под открытым небом ночевать, на пустоплесье не придётся табари́ться. Вдруг задожжит-то — не молоденькие. Оно и верно, не мальчишки.

Водитель танкетки, что туда отправится и которая стоит уже, задрав в азарте нос, наготове в Ялани, напротив обшарпанного, с пятнами-ранами красного кирпича остова бывшей церкви Сретенья Господня (раньше в ней, с сорокового года прошлого столетия, располагался гараж МТС, теперь впритык к ней устроена мазутная стоянка для тягачей, погрузчиков-манипуляторов и лесовозов), — добрый знакомый Петра Николаевича. С ним он уже договорился — возьмёт, мол, место нынче будет. Дней через пять тем же путём и с ними же обратно.

На Кеми рыбачить нам стало не то чтобы скучно, но не так интересно. Всё изведано — омуты все и перекаты — в досягаемой для нас зоне, не там, конечно, куда ворон костей не занашивал, не по всему течению реки. Это как ночью сворованный в чужом огороде огурец вкуснее, чем сорванный средь бела дня в своём, лом в чужих руках толще. Девки ли в другой деревне краше. Вроде этого.

На притоках Кеми дебри по берегам непролазные, любым джунглям фору дадут — тальник, черёмушник, белоголовник, малинник, крапива, чапыга, — в такую духоту там и остаться можно, то есть — окочуриться; будем ждать зазимков, чтобы харюзовать на этих малых речках, — и жар спадёт, и трава поникнет, и листва поредеет, и комаров уже не будет, и нормальные да здоровые медведи в берлоги залягут.

В Кети, правом притоке Оби, рыбы, конечно, больше, чем в Кеми, левом притоке Енисея.

И в Кеми когда-то её было полным-полно, ведром хоть черпай. Молевой сплав поубавил. На него больше пеняют. Другая ли какая причина повлияла — помха какая с неба пала, всё потравила, сказала бы моя бабушка. Может быть, и помха, мало ли, многое в жизни повидала моя бабушка, пустое не говорила. И на Кети немного поселений, от одного до другого и клюкой бабке не дотянуться, крупных вообще нет, внизу разве, ближе к устью. А по Кеми — по берегам деревни, сёла, да и два города поблизости. Меньше там, на Кети, поэтому и рыбаков — немаловажно. Туда не просто летом и добраться. Правда, кетская рыба не такая вкусная, как наша, щепа щепой, да тиной пахнет, и благородной нет — ни хариуса, ни ленка, ни сига, ни тайменя. Одним словом, рыба в Кети только сорная. Но язи и окуни, пусть и тиной пахнут, попадаются знатные. А щуки, по рассказам бывавших там рыбаков, в том числе и самого Петра Николаевича, такие, что рвут любой крепости шнур или леску, пусть и японскую, как паутину.

И удержись тут от мечтаний.

На Кети ни разу не был, с сараем управился, дел особенных и неотложных по хозяйству успешно не вспомнил, скотины нет, собак и кошек тоже не завёл — заботиться о них не надо, порыбачить на рвущую любой шнур и леску щуку представилось заманчивым, и я охотно согласился. Когда ещё, решил, придётся? А тут оказия — грех отказаться.

Женат Пётр Николаевич на Шуре, Александре Артемоновне. Старообрядке. Какого согласия-толку, не скажу, тех в нашем обширном районе хватает. От поповцев, беспоповцев, поморских, часовенных, бегунов, голбешников, подпольщиков, скрытников, федоринцев и до каких-то дырочников, если такие существуют, а не выдумал их кто-то, как эльфов или хоббитов. Может, и хоббиты, и эльфы существуют, я с достоверностью не знаю. Сдаётся мне, что Шура из часовенных. Родом она как раз с того, кержацкого, края. Родни у неё по Кети немеряно — семьи у староверов многодетные. А направимся мы с Петром Николаевичем к её родителям, а его, Петра Николаевича, — тёще, разумеется, и тестю.

В Ялань он, Пётр Николаевич, прибыл за день до отправления. К вечеру. Привёз с собой — в Ялани магазина нет. Когда-то было целых два. И два ларька ещё вдобавок. Запасов я не держу — сами они не держатся ли, а точнее, незаметно как-то исчезают, бывает, хватишься, и нет, — самогонку не варю — хлопотно. А покупать здесь у кого-то неиспытанную Пётр Николаевич не рискует. Кота в мешке, мол. Да и вправду.

Посидели. Но не очень. Рано вставать, собираться и при этом ничего не забыть, прежде всего — рыболовные снасти, а то случалось… когда с тяжёлой головой. Об этом как-нибудь и расскажу, но не сейчас.

Поднялись затемно. Завтрак — ещё с вечерних посиделок оставалось — разогрели. Перекусили. Пётр Николаевич — с аппетитом, как всегда, я — поклевал, как говорила мама, в горло у меня с утра кусок не лезет. По стопке приняли, конечно. За удачное путешествие. Ещё по стопке — за рыбалку. И всё на этом.

Вспомнил вдруг Пётр Николаевич, что Иван Александрович Гончаров где-то писал, что в России нет путешественников, всё проезжие. Пришлось исправить дело — принять на грудь ещё по стопке — за проезжих.

Всё — это крайняя.

Железно.

Сдержали слово.

Чаю крепкого попили. Собрались.

Проверили по составленному заранее списку — ничего вроде не упустили.

И тут так.

Когда Пётр Николаевич сходил зачем-то огород мой посмотреть, будто его не видел раньше, скоро вернулся, и мне показалось, что выпил он, друг мой, не три, а пять стопок — ещё и стременную, и седельную.

Ничуть я этому не удивился. И не сказал ему ни слова. Мне с ним, как говорят, не целоваться. А на танкетке пассажиром можно ехать и такому — навеселе. Там из корзины трудно вывалиться.

К десяти часам, закинув за спину рюкзаки, повесив на плечи каны и взяв в руки за обе лямки мешок с лодкой и спиннинги, направились мы к месту сбора.

Водительские права и ключи от квартиры и зажигания Пётр Николаевич вчера ещё в дом занёс, а «Ниссан-Альмеру», на котором и приехал, оставил возле берёзы, недалеко от ворот, рядом с моей «Нивой».

Никто тут до наших машин не коснётся. «Нива» всегда стоит открытая. Даже бензин за всё время ни разу не слили. Ключ из замка не вынимаю. Соседи, если меня нет дома, а им срочно понадобилось, могут на ней и за водой с флягой на родник съездить. Или бревно на столб или балку, лесину ли сухую на дрова к дому подтянуть. Оговорено. Просто так, конечно, ради баловства, девчонок на ней не катают, в магазин за выпивкой не гоняют, у самих есть на чём — на иномарке, пусть и с заклеенным пока скотчем боковым стеклом.

От Ялани, бывшего Сретенского острожка, до Маковского, бывшего Маковского острога, предстояло нам проехать волоком, пробитым в самом начале семнадцатого столетия служивыми людьми, стрельцами сотника черкасца Василия Рукина и сына боярского Петра Албычева, мансийского князьца. Малым, но непростым участком на единственном тогда пути в Китай. Волоком, по которому переправлялись грузы, почта, войска, переселенцы и ссыльные. По которому и протопопа Аввакума, яркослового невольника, с его детьми и верной женой Анастасией Марковной на Байкал доставляли. И многие известные люди — от Семёна Ивановича Дежнёва, казачьего атамана и торговца мехами, устюжанина землепроходца Ерофея Павловича Хабарова до окольничего и воеводы Ивана Ивановича Лобанова-Ростовского — самостоятельно проследовали. И предки наши, сорванные с обжитых мест там, за Уралом, разными ветрами и судьбами этой транспортной артерией сюда прибыли, иной лазейки не было, пока не появился южный путь — степью, на самом деле — лесостепью.

Семьдесят километров волоком. А там уже по реке вниз по течению километров пятьдесят, но кто их там и измерял. По Кеми расстояние высчитывается поворотами-кривунами, а на Кети — песками. Так получается, что пятнадцать песков.

2

Маковское — вот оно какое,

Древнее сибирское село.

По-над Кетью, плавною рекою,

Словно чайка стала на крыло.

Это из стихотворения Игнатия Дмитриевича Рождественского, красноярского поэта и по совместительству специального корреспондента газеты «Правда», написанного им в 1968 году. Когда мы с Петром Николаевичем ещё учились в школе.

Бывал, значит, здесь Игнатий Дмитриевич. С натуры сочинял, под впечатлением от въяве им увиденного. Соглашаюсь — живописно. Будь я художником, не утерпел, не удержался бы, на полотне изобразил бы обязательно. Хоть на бумаге. Но непонятно — а ча́йку занесло сюда откуда? Разве что — по Кети ориентируясь — с Оби. Если по волоку, то с Енисея. Не с Ледовитого же океана, не с моря Карского. Не ближний свет. Хотя кто знает… лёгкая на подъём, птица свободная, ей не заказано: куда хочу, туда лечу. Нам бы вот так-то.

В Ялань заглядывают чайки редко — но там рукой подать до Енисея.

И мы вот много лет спустя, да и в другом уже столетии, на танке, как говорят здесь, то есть на танкетке — геологической, как говорят здесь же, — загруженной провизией для лесорубов, по вусмерть убитой дороге, про асфальт даже не слышавшей, добрались до древнего сибирского села, что на год или на два старше нашей Ялани и на год Енисейска.

С остановкой на перекус и передых от трясучей езды в бывшей деревеньке Рыбной, что овершила когда-то и без того высокую гору рядом с перекатистой одноимённой харюзинной речкой. Вода такая в этой речке: не отражалось бы в ней небо — и не увидел бы воды.

Было в своё время в этой деревеньке, от которой только место, лесом пока ещё не затянутое, и осталось, двенадцать домов с посадскими людьми, была в ней и почтовая станция, ям, на полпути от Маковского до Большой Ялани. Жил здесь, наверное, и станционный смотритель. Не одна Рыбная на волоке стояла, ещё несколько деревенек, но от них уже и следа-то не сохранилось.

А по всему волоку зело грязно, и для того на нём везде мосты великие построены ради множества грязей и болот и речек. А телегами через волок ходу за грязьми и болоты никогда не бывает. А жилья нет на том волоке, опричь одного места, только на одном месте есть изба, где живут люди.

Опричь одно место — Рыбная, наверное, её начало.

Расположились мы на травянистой, не пыльной, обочине недалеко от поклонного креста, поставленного не так давно какими-то вдохновлёнными историческим интересом патриотами, отмечавшими деревянными крестами выбывшие в большом количестве из живых поселения в Енисейском районе.

Со стопочкой в помин самой деревни и последней её жительницы, знаменитой в округе, знатко́й, по слухам, то есть ворожеи, Акулины Тимофеевны Барминой. Царство ей небесное. Такой традиции придерживаются все, кто проезжает здесь туда-обратно. Нарушишь традицию — осердится бабка Акулина, и не жди доброго окончания пути. Исполняют. Вряд ли из страха. Больше из уважения к одинокой труженице, Акулине Тимофеевне, давно покойной. А то и просто — повод выпить, редкий проезжающий, по Гончарову, мужик от этого откажется.

И мне видеть её, Акулину Тимофеевну, доводилось, и я, глядя на неё, удивлялся молча: как часть природы, часть нашей тайги — обнатуренная. У нас на севере бабка Акулина Тимофеевна, а там, на юге, в глубине Саян, — отшельница Агафья Лыкова. Уж не общались ли они по воздуху, как говорится, в духе?..

Может, и так, возможно, и общались.

Но не об этом.

Следом за нашей танкеткой шла другая, точно такая же и тоже не порожняя, а груженная бочками с соляркой и бензином. Одна застрянет, другая вытащит — так только. Иначе долго ждать придётся помощи. И в сырую землю вмёрзнешь, и снегом засыплет.

Экстремалов, любителей грязь колёсами помесить, самим от пят до макушки вымазаться да машины за просто так, из куража, угробить, сюда б на разных вездеходах — вот насладились бы с утеху, да, а после в интернете роликами бы своими побахвалились.

У каждого своё.

Пока ехали — в огороженной металлическими уголками корзине, наверху танкетки, — все бока нам до синяков отшибло, требуху всю растрясло. Но рыбалка, как и охота, хуже неволи — мирились, никто насильно нас не гнал. Удобства нам никто и не обещал, хорошо, что подвезти согласились. Пешком мы, конечно, не направились бы — ноги сломать, в бездонной луже захлебнуться. В лыве по-нашему, не в луже. Только рядом, вдоль дороги, обочиной. Но там колодник да заломы. Пилу с собой надо тащить.

Раньше и самолёт в Маковское летал из Енисейска ежедневно, Ан-2, который кукурузник… но это раньше, а раньше в Москве и кур доили, и коровы по небу летали. Теперь два раза в месяц — вертолёт. Билет заказывай заранее. Да и кусается такой билет, не каждому по средствам.

Были мы в пути восемь часов. Включая перекус и передых. Длилось это не меньше часа. Успеть размяться да поговорить спокойно, не опасаясь прикусить язык, и в тишине, а не под лязг гусениц да надсадный рёв измученного дизеля.

В 1878 году, по записи в Путевом журнале по обозрению церквей Енисейского округа, это же расстояние от села Еланского — нашей теперешней Ялани, значит, — до Маковского епископ Енисейский и Красноярский Антоний в конном экипаже проехал за такое же время, даже быстрее. Останавливался он в деревне Рыбной, чтобы отобедать, передохнуть и размять свои епископские косточки, нет ли, не сообщает. Может, и не останавливался — поминать Акулину Тимофеевну тогда ему не надо было. Лошадей разве поменял.

«Поездка, — отметил епископ, — в село Маковское неудобством пути стоит больших затруднений. Не было возможности вперёд в продолжение 7 часов, а обратно 6 часов сидеть сколько-нибудь спокойно в экипаже».

И тем не менее дорога в Маковское сто сорок лет назад, несмотря на сетование епископа на неудобство пути и большие затруднения, была явно проходимей нынешней. Хотя: в обозрении челобитного дела Енисейских пашенных крестьян 1630 года, ходивших через волок с подводами из Енисейска в Маковский острог, записано: «…а волок великой и грязной». Ну, это нынешнюю грязь они не видели, даже представить не могли, не записали бы такое.

Грязь грязи рознь, как сказала бы иная свинья. Нынче-то и танкетку нам порой чуть не скрывало, нас, трясущихся в корзине, мутной жижей едва не заплёскивало.

И посидел бы он, епископ, восемь, да пусть семь часов на верхотуре нашего геологического транспортного средства, по-иному бы взглянул на неудобства.

Но каждому своё, как говорится, и всему своё время.

Работы по прочистке этой дороги, прокладке гатей, сланей и починке мостов, кстати, в 1739–1741 годах производились силами крестьян, разночинцев и посадских людей Большой Ялани. То есть моими и Петра Николаевича предками. Размер оплаты был установлен ещё Петром Первым из расчёта пять копеек в день пешему работнику и десять копеек конному. Стоил этот тяжкий труд таких денег — на комарах да в непогоду — не стоил ли, нам, потомкам, не представить.

Самое крупное единовременное перемещение людей по этой дороге, по Маковскому волоку, случилось летом 1653 года, когда здесь прошагало трёхтысячное войско служилых людей из Москвы, поморских и западносибирских городов под руководством упомянутого уже окольничего и воеводы Ивана Ивановича Лобанова-Ростовского, направлявшегося в Даурию.

Трёхтысячное!

В 1686 году тут же проследовало в Даурию посольское войско полномочного посла воеводы Фёдора Головина — ближайшего и виднейшего сподвижника Петра Первого — в составе тысячи ста служилых людей с двадцатью медными пушками и мортирой, запасами снаряжения и продовольствия. Целью экспедиции было определение государственной политики России к Цинской империи — Китаю.

Как их встречали взглядами и провожали маковчане и яланцы, в ту пору сретенцы ещё? Мне интересно, посмотрел бы.

И вот ещё что интересно.

В опубликованном историком Миллером дневнике китайского посольства, отправленного в 1712 году из Пекина к Аюке-хану и следовавшего в кочевье Аюки возле Царицына, указывается, что в Маковском остроге члены посольства были любезно встречены и одарены шведским генералом Канифером, адъютантом Карла ХII, который вместе со многими другими офицерами находился здесь в плену.

Где Скандинавия и королевская Швеция, удивляюсь я, и где сибирский Маковский острог…

Бывает всякое, было и это. И не придумано, а писано пером — то есть закреплено в серьёзном документе.

И поделом, думаю, генералу и другим шведским офицерам. Нечего было топтать своими пыльными ботфортами и острыми лошадиными копытами землю Русскую да задираться и досаждать русскому императору. За то и огребли. Разве что мало…

А вот как сам китайский посол Ту-Ли-Чэнь описывает встречу в Маковском с этим генералом Канифером: «В то самое время, как мы, стоя на берегу реки Кети, ожидали приготовления судов и съестных припасов, приежжал к нам Илимский градоначальник Лафариньте (Лаврентий) да Сгянской (т. е. европейский) пленной генерал имянем Янар (Мартин Канифер, Генерал Адъютант Короля Шведскаго, который взят в плен в 1708 году при Днепре) для посещения нас, и они, осмотрев наша платье и протчие вещи, удивлялись пребезмерно и, кланяясь нам неоднократно, потчивали нас своим вином и пивом и потом, оставя нас, уехали».

Вот, пребезмерно удивляясь, поглядел бы я и на эту встречу да попотчевался бы вином и пивом, если бы, конечно, угостили, а не оставили стоять в дверях, а то и вовсе за порогом. Но по Времени, пусть даже как по этакой грязюке, как бы ни мечталось, сильно не попутешествуешь.

Тут же, в Маковском, на пригорке у реки, по сообщению российского посла Избранта Идеса, в 1692 году проплывшего на судах по Кети с посольством в Китай, седьмого октября похоронен скончавшийся третьего октября возле деревни Ворожейкиной, нынешней Ворожейки, сотрудник посольства и художник Ян Георг Ветсель.

Ну и дела. Сейчас скажи кому, и не поверит. Мы и История — в разных мирах, в разных ли измерениях. Жизнь проживёшь — не совпадёшь нигде, не прикоснёшься. И так бывает.

В 1725–1730 годах побывал в Маковском датчанин на русской службе командор Витус Ионассен Беринг, проделавший огромный и тягчайший путь по Сибири, от Тобольска до Охотска. До Тобольска экспедиция добиралась сухим путём, от Тобольска по рекам Иртышу, Оби и Кети до Маковского острога, затем посуху через Большую Ялань в Енисейск. И вот что отметил Витус Беринг: «От Тобольска до Маковского по рекам, где путь имели, живут остяки, которые прежде были идолопоклонниками».

Помилуй господи! Помиловал — изжили. Где тут у нас нынче поклонники идолам, каменным или деревянным? Нет их поблизости, все извелись. В наших местах. Ну а остяк автохтонный — тот в цельном виде или сам ещё собственной персоной предстанет перед вами или проглянет иной раз в каком-нибудь из православных, из старожилов, не проезжих.

Летом 1738 года возвращался в Сибирь ездивший в столицу с отчётом и докладом участник экспедиции лейтенант флота Дмитрий Яковлевич Лаптев. Вместе с ним ехал назначенный на новое место службы в составе экспедиции его двоюродный брат лейтенант флота Харитон Прокопьевич Лаптев.

И эти не миновали Маковское. Ну, и Ялань, ту как объедешь или обойдёшь? Не через ельник же, в то время непролазный, не по болоту топкому — поглотит. И не по воздуху — понятно.

Степан Петрович Крашенинников, участник Второй Камчатской экспедиции, во время своего многолетнего путешествия подробно, с указанием дат, населённых пунктов, географических объектов и расстояний между ними, описал дорогу до Камчатки и обратно. В августе 1742 года он сделал записи: «7. Поехали из Енисейска через Усть-Кемский погост; 8. Большую Ялань; 10. Маковской острог; 12. Из Маковска поехали; 13. Ворожейкина деревня; 15. Монастырь Лосиноборской; 17. Колокольная мель…»

Здесь, в Маковском, в ссылке известных революционеров, кроме некой Центилович Нины Николаевны, социал-демократки, меньшевички, члена РСДРП с 1906 года, не было. Вероятно, из-за того, что невозможно было осуществлять за ними постоянный гласный надзор полиции, который входил в обязанность становых приставов и участковых полицейских урядников, местом пребывания которых было волостное село Еланское, то есть Ялань.

И наконец.

Сюда же, под Маковское, прямо в сосновый бор, в лютые февральские морозы, во время коллективизации был вывезен — из Сибири, что называется, в Сибирь — и мой дед Макей Дмитриевич Ершов-Русаков со своим многочисленным семейством, в том числе и с моей тринадцатилетней тогда матерью. Вывезено семейств было много. Из близлежащих сёл и деревень. Назад вернулось мало. Моим довелось. Чтобы через год отправиться ещё дальше — на комсомольскую стройку Игарки. Построили. И до сих пор стоит портовый город.

Всё это, о чём только что было сказано, — сама история — душу тревожит, обволакивает, когда сюда ты попадаешь. Не удивительно. Живя в Ялани, мы привыкли, всё нам там кажется обычным и обыденным. Да и следы тысячных войск и знаменитых первооткрывателей нами затоптаны давно — не различаем.

Расположено Маковское на правом берегу Кети. На красном месте, на яру. К этому яру в своё время подплывали зырянские каюки страдные, струги и дощаники с товаром и переселенцами, невольными и вольными.

Деревянный храм в честь Покрова Пресвятой Богородицы. Как и положено храму — на возвышенном и красивом месте. Служит в нём почтенного возраста старец Севастьян, который когда-то в Свято-Успенском мужском монастыре в Енисейске проводил отчитки и к которому, когда устанавливается зимник, приезжают страждущие со всего Красноярского края, а может быть, уже и из России.

Мы не стали старца беспокоить. Не из скромности. Не захотели на него дышать… ну и понятно… перегаром.

Да, кстати, в 1923 году через Маковское и, конечно, Ялань ехал отбывать ссылку епископ Лука Ташкентский (в миру Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий), профессор медицины и хирург с мировым именем. И вот что для меня значительно: одна из моих родных тёток, старшая сестра моей мамы, была с ним знакома.

В Маковском переночевали. Утром, чуть только зорька заалела, Трофим, дальний родственник Шуры, крепкий, коренастый, рыжебородый мужичок, напоив квасом, повёз нас на моторке до деревеньки Колдунья, пункта назначения.

Топливо мы оплатили. Самая ближняя бензоколонка — в Енисейске, за сотню километров. Работы в деревнях нет, заработать негде, кроме как ловлей рыбы, сбором грибов, кедровых орехов и ягод, а так, сами по себе, деньги на дороге не валяются, как грибы, в ельнике не растут, кому же тратиться захочется, и не по скупости, а по нужде. У стариков, пенсионеров да бюджетников одалживаться — совись не позволят.

Ну, так и правда.

И ещё.

Брать деньги за бензин Трофим не соглашался ни в какую, едва его уговорили, сказав, что это надо не ему, а нам. Тогда лишь взял, не в руки: ну, вон, на тумбочку, мол, положите.

Положили.

3

Два раза чуть не до костей промокнув, до нитки точно, — как снег на голову, мы и плащи из рюкзаков не успевали вытащить, так неожиданно, внезапно из-за густого и прогонистого сосняка на берегу, высоком и отвесном, вываливались не такие уж и грозные, безобидные с виду тучки, проворно застилали над нами до этого чистое небо, вдруг заприметив нас среди безлюдного пространства, словно от удивления или испуга, ну, словно дети, поспешно, вспенив плёс, как сливки миксером, разряжались шумным водянистым ливнем, прежде чем скрыться за таким же рослым, как сосняк, ельником, но уже на другом, пологом берегу, — и два раза быстро высохнув на тёплом встречном ветерке и летнем ещё солнце, в полдень подплыли мы к Колдунье.

Много чего, похоже, испытавшая за время своей службы, с мятыми и облупленными бортами, когда-то ярко красная «казанка» с выключенным за несколько метров до берега мотором Yamaha 9.9 прошла по инерции мутным после дождя мелководьем и мягко ткнулась носом в илистый приплёсок.

Выстроились в длинный ряд — то полностью, то наполовину вытянутые из воды на прибрежный песок — лодки.

Деревянные — длинные и короткие, старые и новые, одни сплошь просмолённые, чёрные изнутри и чёрные снаружи, другие только по швам, законопаченным паклей, — а также пластиковые и дюралевые.

Моторы на транцах, вёсла (по-местному греби) в уключинах. Не на цепях, не на замках. Садись, включай мотор, берись за вёсла ли — и отправляйся куда вздумаешь. Не от беспечности и легкомыслия они здесь так оставлены. Нет варнаков, воров, отъявленных бродяг — сами по себе перевелись, или, скорей всего, добрые местные решительные люди помогли им в этом, — а потому сельчане и не берегутся, не опасаются за сохранность своего водного транспорта, крайне необходимого тут при отсутствии дорог.

Лежат опрокинутые (опруженные, как скажут местные жители) обласки, с распорками (здесь их называют спорками) и без распорок, и плоскодонки с жестяным днищем и низкими дощатыми бортами. Валяются мордушки разных размеров, сплетённые из тало́вых прутьев или из алюминиевой проволоки.

Сохнут на шестах неводы и бредни — и ни одной, ну надо же, китайки, и это радует, — сети нитяные, в основном, похоже, самодельные, не магазинные, с берестяными поплавками, по-местному — наплавками. Из одной из них, вцепившись когтями и повиснув на ней, что-то выклёвывает увлечённо сорока. Затрещала громко и с досадой — мало ли что на уме у этих пришлых — и улетела, боязливая, спрятавшись в мелком сосняке неподалёку. Если что важное нашла в сети, значительное — пескаря, ерша, ельца засохшего или лягушку, — вернётся, ушлая, из сосняка за нами проследив. Кто б сомневался. Везде они, сороки, одинаковые, что тут, в Колдунье, что в Ялани.

Не встаём пока, минуту, две ли, медлим. Ноги завяли — посиди-ка столько без движения, не разминаясь, — затекли. Как в самолёте. Кто далеко летал, тому легко представить. Резко поднимешься — из лодки можешь выпасть. Я про других не знаю, не скажу, а с нами было. Выпадали. И не однажды. Имеем опыт. Как смешной, так и не очень. Не из такой, правда, как эта, — из резиновой, двухместной, в той уж и вовсе зыбко, — кувыркались. В ясном уме, надо сказать, не только в замутнённом. Ловкость не та уже — не юноши.

И не спешим поэтому. Да и куда? Уже на месте-то. К гостеприимному застолью? Не опоздаем и туда.

Ещё и вот что.

Друг мой сердечный, Пётр Николаевич, судя по особенной плавности речи, чрезмерно добродушному взгляду, ещё больше помутившейся глаукоме и попыткам несколько раз уже перед самым причаливанием перекричать японскую «Ямаху» и спеть от всего сердца что-нибудь из нашего, русского, казацкого, всё же ухитрился — и когда успел, не уследил я, вроде и находился с ним бок о бок — отхлебнуть водки или самогонки из плоской стеклянной бутылки, спрятанной, как обычно, во внутреннем кармане лётчицкой куртки. Фокусник. Так её спрячет — не заметишь, — не оттопыривает и карман, будто в груди есть ниша специальная. Умеет. Где приобрёл, тоже загадка. Я не про навык — про спиртное. Вроде надолго и не отлучался. Ни в Ялани и ни в Маковском. Дома ещё, скорей всего, запасся, а от меня, когда приехал, скрыл.

Впервые было бы, то — как всегда. Я лишь отметил, но не удивился.

И всякий раз одно и то же. Обыскивать и изымать до более подходящего для распития времени не станешь — и он, Пётр Николаевич, не младенец, и я лишь друг ему, а не жена и не начальник.

Допьёт тайком, когда я занят чем-то, увлечён, бутылку выбросит. В кусты, услышишь, улетела, а то увидишь — плывёт по речке рядом с лодкой, уже пустая, — пробка, во всём он, друг мой, скрупулёзный, плотно завинчена — не тонет.

Воспринимаю как сигнал: чтобы не искупаться — там, где мелко, — чтобы не утопить походный скарб и снасти, если на яме, хуже того — и утонуть, пора причаливать, решаю — пусть далеко ещё до вечера, — и подыскивать на берегу пригодное для костра — чтобы валежник рядом был, дрова — и для ночлега место подходящее. А как иначе? Я же не враг себе и другу. Другу-то ладно, в данный момент ему и море по колено.

В лодке сижу обычно впереди я — так повелось у нас, так присиделось, — а он, Пётр Николаевич, — позади меня, на вёслах. Глаз на спине и на затылке нет — не вижу, что он, когда не машет спиннингом и не гребёт, себе придумывает.

Есть у него и в рюкзаке ещё бутылочки-плоскуши — уверен я, а будущее подтвердит. Хоть каждый раз мы с ним и уговариваемся, и он, Пётр Николаевич, при этом только небом и штурвалом не клянётся: на берегу, за несколько минут до старта, с уже накачанной и спущенной на воду лодкой, по стопке, мол, по две ли за удачу — чтобы была она, капризная, проверено, а то не будет, — после уж, вечером, с устатку, под комариный звон и под горячую уху и литр можно одолеть, можно и больше, как пойдёт, обычно катится, как шарик масленый, а не идёт, — и комаров вскоре замечать перестаёшь, будто их нет, прохладу ночи чувствовать — к утру нормально высыпаешься. Солнце взошло, в глаза нам посмотрело, мы — как стекло. Куда уж лучше. Чаю попил, уху холодную — уже не жидкую, желе — доел, да и рыбачь себе, хоть зарыбачься.

Не получается по уговору.

Ладно. Сегодня нам не удить — спроси меня, скрывать не стану, прямо сейчас за дело взялся бы, но ситуация не та, не я хозяин положения — и не крутиться с окосевшим рулевым на утлом судне по реке, нам не знакомой. А завтра…

Завтра будет завтра.

— Вот, — чуть не кричит он, Пётр Николаевич, — и приземлились.

— Слава богу, — и я чуть не кричу.

Слегка оглохли от поездки.

Молчим. Слушаем — в ушах ещё гудит мотор, — когда утихнет.

Вскоре:

— Слава богу. Это… оно… не по шуге, канешна, не предзимье, — глядя вниз, на днище лодки, бурчит в рыжую бороду, будто не нам, а сам себе, Трофим. Весь путь до этого он был безмолвен, как будто в рот воды набрал. И наберёшь, не удивительно, в такой-то ливень, — то простудились бы… дак чё, оно — канешна.

— Ага. И к бабке не ходи, — соглашается с ним не в меру подобревший Пётр Николаевич. — Пришлось бы табариться, разжигать костёр — чтоб просушиться. А то и ночевать… под ёлкой или пихтой.

— Не привыкать, — говорю я, глядя на друга.

— Да уж, — говорит Пётр Николаевич, отворачиваясь от моего взгляда.

— Лучше под кедром, — говорю я.

— Или под кедром… тоже хорошо, — говорит Пётр Николаевич.

— Только не под ольхой, не под талиной…

— Лутше в избе, под одеялом, — говорит Трофим, будто из книжки по слогам читает. — Сичас-то ладно, не октябирь…

— Не октябрь, — опять соглашается Пётр Николаевич с неразговорчивым, как мы за столь короткое знакомство выяснить успели, — слово из таких, как говорится, щипцами по буквам вытягивать надо, — малоречивым родственником.

— Нынче и жаловаться грех, пока без заморозков, хоть и август, — говорю.

— Скоро осень, за окнами август, — вдохновенно пропел Пётр Николаевич. — За окном потемнели кусты… — В глазах его любовь — и к нам, и к миру. Добрый, добрый.

— Август, — подтвердил Трофим, оглядев медленно сначала голубое небо, а затем отражающий небо широкий плёс и сверкающие радужным бисером после дождя на солнце окрестности. — Июль по-старому… третья декада.

— Да, — сказал Пётр Николаевич. — Точно. По-старому ещё июль.

— А дож-то… это… но, — сказал Трофим, заулыбавшись в бороду. — Маленько вспрыснул. — Книжку как будто дочитал да и закрыл её — наговорился.

— Совсем чуть-чуть, — сказал мой друг.

И я сказал:

— Так, покропил лишь.

Посмеялись.

Каково Трофиму, и не спрашиваем, ему ещё обратно плыть. Путь не ближний. Куда денется, доберётся: Кеть для него — дом родной. С гребью в руке, как говорят здесь, родился, с веслом то есть, на реке возрос, как утка. А нам, беззаботным, весело. У нас впереди несколько дней рыбалки небывалой, с окунями-лаптями, язями с лопату и щуками-крокодилами. Петру Николаевичу, тому и вовсе радостно уж… ну, понятно.

Почему так, какой такой неведомой колдунье обязана эта деревня своим именем, кого ни спрашивали мы, там ещё, в Маковском, никто не мог нам толком объяснить, никто не знает достоверно. Только догадки и предположения, одно сказочнее другого. Не стану их тут приводить, чтобы не множить слов и смыслов.

Младше, чем Маковское, и Ялань. Годков на сорок-пятьдесят. Точная дата основания её не известна. Не так уж и много по историческим-то меркам. Возникла она во второй половине семнадцатого века, уже при Алексее Михайловиче Тишайшем, и основана была не стрельцами и не казаками, а крестьянами-переселенцами из Центральной России.

Набежали сюда — подальше от зоркого царского ока и царёвой тяжёлой руки — в разные времена и раскольники.

И в Ялани есть потомки этих беглецов. Хоть и не с седых времён у нас появившиеся, а только в послеперестроечную пору, и нам, старожилам, они уже не в диковину ни по виду, ни по говору, ни по образу жизни, и название одно у нас за ними закрепилось: он — кержак, она — кержачка. Не те уже они, правда, какими были, когда в Ялани появились, — ассимилируются. Как евреи в Китае. Скоро от нас и отличаться перестанут. Как китайские евреи от китайцев. Может.

По равной части их в Колдунье — старообрядцев и никониан. Никониане те ещё, конечно. Большинство из них — не знают Бога, чёрта не боятся, а вот от чёрной кошки да от бабы с пустыми вёдрами прочь убегают сломя шею. Никониане-то, мол, ладно, и взять с них, как с паршивой овцы, нечего, но и древлеправославные, как сами о себе они печалятся, уже не те — измалодушничались, обезволила их советская власть, выветрила, а поспособствовал ей в этом телевизор. У истинно верующих, твёрдо держащих отцовскую веру, бесовского глаза в доме нет и быть не может — воспрешшено, и хошь умри тут, ляжь костьми. А вот попорченные, по их, истинно верующих, словам, обзавелись уже гремяшшым и бубняшшым гробом, бесстыже пялятся в него, будто на девку голую, и не моргают.

Ясен пень, как говорит Пётр Николаевич.

Ну, говорю я.

Устроилась Колдунья вдоль высокого яра рыжего песка. Дворов около ста. Три улицы. Одна — вдоль Кети почти на километр вытянулась — главная. Две короткие к ней под прямым углом приткнулись. Не все дома в деревне жилые, есть и брошенные когда-то бывшими хозяевами, новых владельцев так и не обретшие — стоят, угрюмые.

Вокруг деревни беломошные бора.

Несколько лет назад заехали сюда зимником со стороны Томской области лесорубы с техникой. Собрались сельчане с топорами да ружьями наперевес, не только мужики, но и женщины и подростки, и объявили лесорубам во всеуслышание: если, мол, не уберётесь, короеды-шелкопряды, подобру-поздорову, вас постреляем и всю вашу технику спалим, а там чё будет с нами, то и будет, хоть на куски нас, дескать, рвите и собакам скармливайте — с места не сойдём, и не надейтесь, и от слова не отступим.

И исполнили.

Посидели лесорубы около месяца в осаде, помёрзли, как поляки в Кремле, продукты у них закончились, и убрались они вместе с техникой и балка́ми восвояси, да так после и не появились — забоялись.

От веку кормятся селяне с бору — грибы, ягода, дичь. За орехом плавают на лодках, на кóнях ездят или ходят пеше в ближние и дальние кедрачи в пойме Кети. Изведи бора вокруг под корень, а заодно и кедрачи — и те-то не щадят уже, а нагло валят, — с голоду помирай, государство шибко-то о нас не озаботится.

Оно и верно. У него, у государства, других забот полон рот.

И тут ясен пень.

И тут — ну, понятно.

А вот в Ялани так не получилось. Криков, угроз и громких лозунгов было достаточно, даже с излишком, но оробели люди, оскудели душами (живут близко к городу, размякли), или отчаянного вожака у них не оказалось. И вековой бор Мордовский, что возле Ялани, снесли под знаком как бы санитарной вырубки. Не сплошь — клочок с кое-где сохранившимся черничником и брусничником оставили.

На том спасибо.

Жизнь в Колдунье била ключом, пока располагался здесь леспромхоз. А ранее, до советской власти, сельчане-колдунчане занимались земледелием, скотоводством, огородничеством, извозом и разными промыслами.

Был здесь и аэродром — поляна ровная, без кочек. Приземлялись вертолёты Ми-1, пассажирский, Ми-4, почтово-пассажирский, и самолёты Ан-2, кукурузники.

Просуществовала эта авиаплощадка до горбачёвской несуразицы, будь она проклята. Осталось деревянное помещение диспетчерской, где когда-то работала Шура, будущая жена Петра Николаевича, здесь они и познакомились, отсюда он её и в Енисейск увёз, взлётная муравчатая полоса, которая самозабвенно ждёт свои вертолёты и самолёты, о чём мечтают, на что надеются и обыватели, да болтается дурак на высоком шесте — полинявший и потрёпанный ветроуказатель. Его уже и птицы не боятся — к нему привыкли, к дураку, — он безобидный. Но вот и он, наверное, мечтает — любимым делом бы скорей заняться, а не трепаться просто на ветру.

Как сказал когда-то о Колдунье огнепальный протопоп Аввакум…

Но что он сказал, никто не помнит.

Зато известно здесь чуть ли не каждому, что о Кети, на которой расположилась деревня и по которой он плыл около месяца, отметил Николай Спафарий Милеску в своём дневнике «Книга, а в ней писано, путешествие царства Сибирского от города Тобольска и до самого рубежа государства Китайского» так: «…река Кеть тоскливая ж для того, что по ней ни елани, ни поля нет, толко (так вот, без знака мягкого. — О. Н.) лес непроходимый, болота и озёра, и потому в Кети вода чёрная, а места сухого мало».

Писал он, Спафарий, ещё и о том, что на одном — похоже, левом — берегу леса мало, а на другом стоят кедровники, тальники, пихтачи, осинники и «иной много леса» и что «на р. Кеть много яров и проток».

И это истинная правда, яров и проток много, а вот леса и на том берегу, и на этом остаётся всё меньше и меньше.

Не премину добавить:

и в Ялани побывал молдавский непоседливый боярин, проезжий. И о ней писал он что-то, что — не вспомню, а искать нет времени, что-то хорошее, конечно.

Рьяно, с высоким градусом воодушевления поблагодарив за оказанную нам помощь и попрощавшись горячо с Трофимом, помогли ему столкнуть с приплёска лодку.

Сидя уже на сядушке, завёл Трофим мотор, взялся за румпель, круто накренив лодку, развернулся и, не оборачиваясь, помчался вверх по реке уже обратным курсом.

Проводив взглядом и с чувством искренней признательности дождавшись, когда «казанка» скрылась за поворотом-кривуном, мы, помогая друг другу, взвалили на спины рюкзаки, повесили на плечи пластиковые рыболовные каны и, взяв в руки спиннинги, стали подниматься в срезанный полого, где дорога, — или в старину ещё лопатами, или уже бульдозером недавно, — жёлто-рыжий яр.

На яру — надо сказать, что это самое высокое здесь место, откуда видно далеко довольно, — немного отдышались, восторженно повзирали на красивую излучину реки, полюбовались ясным и безграничным таёжным пространством, стараясь угадать, где наша родина — Ялань, определили приблизительно, пожелали ей добрых дней и ночей во время нашего отсутствия и направились к дому Суханова Артемона Карповича, старообрядца, старожила.

Ведёт Пётр Николаевич. Ведёт уверенно. Что касается направления, но не походки… шаг вперёд, полшага влево, шаг вперёд, полшага вправо, ну и назад, конечно, отступая… всё понятно: ветра и нет, зато рюкзак тяжёлый непомерно.

Глянул я бегло на Петра Николаевича, он глянул мельком на меня: мол, всё нормально, дорогой товарищ.

Передразнил его я мысленно:

ясен пень, как не нормально…

Смотрим по сторонам. Пётр Николаевич тут бывал и по службе, и как гость, тот явно с меньшим интересом, я здесь впервые — с любопытством.

Старинные крестовики и пятистенники перемежаются с двухквартирными брусовыми и щитовыми домами, построенными в бытность леспромхоза. Жилые чередуются с пустыми. Но и в пустых домах стёкла в окнах не выбиты, двери с петель не сняты, шифер с крыш не сдёрнут — не разграблены. Только тропинки к их воротам заросли травой-бурьяном. Заросли и палисадники. И огороды. Горько. Хоть и привыкли мы к такой картине — всё же сжимает сердце от тоски. Смириться лишь — не мы процессом управляем. Как говорят, будто — глобальный. Может, и так, возможно, и глобальный. Я, кроме России, нигде не бывал, а Петру Николаевичу, над какой заграницей он и пролетал, сверху разглядеть было непросто. Да и стреляли-то по ним — не до осмотров.

Возле жилых домов стоят мотоциклы разных моделей, с колясками и без колясок, мотоблоки, муравьи, трактора — либо китайский, либо «Беларус», где-то китайский вместе с «Беларусом» — и машины легковые, в основном — бэушные японки.

Ну и куда, вопрос, на них тут ездить? По деревне только. Да до речки. От Колдуньи до «соседнего» населённого пункта вряд ли меньше полусотни километров. Напрямую. И глухой тайгой, по бездорожью. Да по бору чистому и ровному — до ближайшей старицы, протоки или озера.

Куда-то ж ездят. Не сидят же в них, в машинах легковых, по праздникам и не любуются на них только в окно.

Но как сюда, тоже вопрос, доставили всю эту технику? Из Енисейска? Или Катайги?.. Как-то доставили — факт налицо. Не с неба же она сюда благополучно им свалилась. Один ответ на это — зимником. Зимником катаются, пожалуй, и до Маковского. И в другую сторону — до Айдары. А от Маковского-то, и тоже зимником, до Енисейска, а уж оттуда — хоть в Москву. На юг, на запад или на восток. На север — тоже только зимником, вдоль Енисея. И по Оби — там тоже можно.

Так обустроились тут люди, как они скажут, обнатурились, так вот живут: Бог высоко, но Он есть, начальство далеко, но его как будто нет. Не унывают: рот до ушей, кого б ни встретил, — ну, то есть нравится им тут. Как будто знают, что в чужих краях не ищут счастья. И знают, может.

Туристов мало, слава богу. Гораздо меньше, чем у нас. Ни одного пока мы не увидели.

Возле нежилых домов — кое-где — оставлены бывшими владельцами теперь уже вросшие в землю бороны, конные сенокосилки или грабли, сани, конные и тракторные, и телеги. И никто их не прихватывает, не сжигает и на металлолом не сдаёт. И не потому, предполагается невольно, что нет поблизости пунктов приёма, а потому, что нравы тут такие и устои: не тобой оставлено, не тобой и возьмётся.

Катится нам навстречу белобрысый мальчишка лет десяти или двенадцати, босой, в чёрных трусах и белой майке навыпуск, способом, который у нас в Ялани называется ездой под рамой, на взрослом старинном синем велосипеде «ЗиФ», каким-то чудом сохранившемся до этого времени, по мокрой от недавно прошедшего дождя песчаной дороге и поёт пронзительно:

«Эх, как бы дожить бы До свадьбы-женитьбы И обнять любимую свою!..»

Увивается за ним рой слепней — тепло стоит, ещё не вымерзли.

Ну, думаю.

Поравнявшись с нами, петь перестал, остановился. Встал ногами на землю, носом шмыгнул, пожелал нам, улыбаясь, доброго здоровья и, оседлав прежним образом велосипед, покатил дальше — туда, откуда следуем мы, — к речке.

Удилище черёмуховое кривое привязано к раме, на руле болтается эмалированный бидончик трёхлитровый — рыбачить собрался. Леска тонкая на удочке, как паутина, — ершей, ельцов да пескарей только ловить. Живцы, наверное, понадобились.

Ни хвоста, ни чешуи тебе, добытчик.

На поленнице, возле крытого коричневым листовым профилем дома, под развесистой берёзой сидит рыжий кот с презрительной, как у африканского узкорота, мордой. Над ним, на нижней ветке берёзы, возле прибитого к стволу скворечника, — ворона. Смотрит ворона на кота надменно сверху вниз. Кот косится на ворону. Мы прошли — на нас внимания они не обратили, на проезжих. Ну и мы о них забыли скоро.

Идём. Нагруженные.

Предвкушаем.

— Вон и дом тестя… кедр в палисаднике, — говорит, перед собой вперёд ткнув подбородком, Пётр Николаевич.

— У, — говорю. — Там, где рябина?

— Там и рябина, рядом с кедриком. Считай, дошли.

— Ну, слава богу.

— Ещё и этот… желомудник.

— Что-что?

— Кусты ещё там… жимолость по-нашему.

— Так и у нас.

— Как?

— Мудушки.

— У нас про ягоду, не про кусты.

— А — желомудник — я не слышал.

— От речки чуть не километр, если не больше… И я, — говорит Пётр Николаевич, — до этого не слышал. От Шуры знаю.

Идём.

И вот что следует отметить.

На подходе к дому тестя, метров за тридцать до него, мотать из стороны в сторону Петра Николаевича, как по команде, перестало, речь из плавной сделалась отрывистой, и в глазах, и даже в том, который глаукомой повреждён, любви ко мне и к миру поубавилось. Автопилот включает, знаю. У Шуры, у жены его, характер мягкий и уживчивый, покладистая, но в конкретных случаях становится неумолимой, бессердечной и бескомпромиссной.

Так вот он, Пётр Николаевич, возвращаясь от нечаянной компании с теми, с кем летал когда-то, или с одноклассниками, приближаясь к своему дому, включает автопилот, и посадка происходит в штатном режиме, с небольшими осложнениями.

Шура, как опытный диспетчер, сразу всё вычислит, конечно, но по голове благополучно приземлившегося сковородкой не побьёт, только объявит строгий выговор с занесением в личное дело и, покормив, уложит спать. Друг мой не буйствует — ни выпивший, ни трезвый, — и ей с ним просто совладать.

Много часов подобного налёту. За столько лет.

И я уверился давно — автопилот работает, аварий не случалось.

Вот и сейчас.

4

Приблизились мы к бордово-коричневому после дождя, добротному листвяжному пятистеннику, чуть скосившемуся в палисадник, — словно что-то обронил туда он и теперь, подслеповато вглядываясь, ищет. Под старым, уже замшелым шифером, с двумя белёными кирпичными трубами, с высокой подволокой и глубокой, судя по отдушинам, подклетью. С крашенными в зелёный цвет наличниками и ставнями. Ставни отпахнуты, прикреплены к стене крючками — чтобы их ветром злосно не мотало и имя́ стёкла в окнах не повыхлестало — то вдруг наддавит. Железные коленчатые кованые бауты, на которые запираются ставни. Ставни распахнуты, и бауты висят.

Заплот бревенчатый, пихтовый. Двустворчатые ворота с надвратицей, поросшей мхом. Дом выглядит надвратицы моложе. Возможно, так оно и есть.

Вплоть к правой верее, на которой прибит восьмиконечный медный крест, — высокая, под самую надвратицу, калитка. Через неё в ограду не заглянешь. И щели нет нигде, чтоб туда зыркнуть.

Но в этом мы и не нуждаемся.

Постучавшись и открыв самостоятельно калитку, вступили в крепость.

Весь двор ещё несколько лет назад был под общей крышей. Крышу, как сказал мне после Пётр Николаевич, разобрал на время тесть — чуток подгнила. Да и просушки ради, слеги отсырели — в тени всегда и без проветривания. Жить с открытой оградой понравилось, и восстанавливать общую крышу хозяин передумал.

В ограде — солнце стало проникать — и наросла уже мурава. Кудахчут куры. Утки крякают. Гуси гогочут. Свинья с малыми поросятами. Развалилась в тени под навесом. Ушами хлопает — от мух назойливых, не открывая глаз, отбивается. Бело-розовые поросята в брюхо плотно ей уткнулись — кормятся. Сколько их? Восемь или девять.

Считать нельзя — помрут. Так по примете.

Но сосчитал уже. И сразу-то, гляжу, не померли, так ладно.

Две собаки — эти, надеюсь, не помрут от счёту — на цепи. На нас из будок поглядывают, но, загремев цепью, с лаем не выскакивают — умные.

В центре ограды, поставив передние ноги на лиственничную чурку с вбитой в неё железной бабкой-наковаленкой для правки и отбивания косы, замер, как памятник, величавый бородатый козёл. Коз не видно. Если и есть они, где-то, наверное, гуляют. И где они гуляют, всё равно козлу, похоже: мы ему интереснее, чем его козы.

Коз раньше в наших краях не держали. Теперь стали заводить. Иной раз эту самовольную скотину и на поленнице, и на крыше дома можно обнаружить. Сейчас на крыше дома нет их — мы, подходили, их заметили бы. Словом, животное для нас пока ещё чудно́е, непривычное, воспринимаем их как диких, принятых нами временно на перевоспитание. Овцы наши по поленницам, заборам и крышам не скачут.

Дикие козы у нас есть. По сопкам лазят, воду пьют в Кеми. В Ялань не видел, чтобы заходили.

Встречают нас Артемон Карпович и жена его Улита Савватеевна.

С Артемоном Карповичем мы знакомы, виделись однажды.

Гостил он тогда у дочери и зятя в Енисейске — деньги обменивал по павловской реформе, флягу сотенных и полусотенных привёз, но припоздал, беда, маленько, тока полфляги поменял, и то по блату, по великому. И я там в это время оказался, из Петербурга только что приехал. Из дозволенного у Петра Николаевича ничего не было, была только водка. Артемон Карпович, не побрезгуете? Не побрезговал Артемон Карпович, и государственной, мануфактурной с нами отведал, попросил только, чтобы мы об этом Шуре не докладывали. Пообещали: ни за что, мол.

Кстати, как по его: не брезговать, а морговать. Не поморговал, значит, Артемон Карпович казённой. Выпив три стопки, на божественные темы разговор ловко вывел. Обозвал вскорости меня волком латинским и рылом скоблёным, несмотря на то что я с бородой, не такой, конечно, как у него, почти до пояса, и не такой, как у его козла, едва не до земли, но всё же — подбородок у меня не голый, не скоблёный.

После предположил смело Артемон Карпович, что лепший друг мой Велиар и что сподручниками у меня сплошь одни анчутки. И что он, Артемон Карпович Суханов, правильно держит веру православную, а я со всем своим родом в измену уклонился.

Я, по глупости своей и по незнанию его характера, возражать ему пытался, доводы разные приводил, на что он тут же мне категорически отвесил, что тот, кто спорит, тот и гомна коровьего не стоит. Ладно.

Петра Николаевича тесть не трогал, во всяком случае при мне, пока я с ними находился и не уехал на автобусе в Ялань, словами разными не обзывал — тот, мол, отъявленный бязбожник, на том и пробы ставить негде, и разговаривать с ём не о чем поэтому: летал по небу на вонючем самолёте, а Бога, дескать, он не видел — вот удивил дак удивил. Как будто Бог ему обязан объявиться, рапортовать: а вот и Я, Господь твой, Пётр Николаевич, любуйся, как жив-здоров, в чём не нуждашься ли? Ну, не глупец ли, а?.. Ещё какой, мол.

Это мне Пётр Николаевич, смеясь, рассказывал до этой ещё встречи. Так что заочно был знаком я с Артемоном Карповичем.

Чтобы такое говорил когда-нибудь он, Пётр Николаевич, — о том, что Бога в небе он не видел, — я не припомню. Вряд ли. Разве что в шутку, намекая на то, что Никита Хрущёв, аргументируя свои атеистические взгляды, нёс о Гагарине. Но дело родственное, пусть их, сами разберутся.

После Артемон Карпович выпил ещё три стопки никонской отравы, затем ещё три, пропел громко, но неразборчиво, поникнув головой, какой-то псалом, встал шатко из-за стола, прилёг на диван и уснул, похрапывая шумно.

И когда вернулась со службы его дочь, ей ничего докладывать не надо было. Всё поняла сама и сразу, но укорять отца, когда проснулся тот, не стала — и отошла, и воспитание ей не позволило.

Позже сказал мне Пётр Николаевич: «Он у них там самый главный». Поп не поп ли, мол, не знаю, у них не так, как, дескать, в нашей церкви.

Откуда он, Пётр Николаевич, знает, как в нашей церкви, трудно предположить — не заходил туда ни разу, даже на Пасху или Рождество. Ну, не привык я. То есть — он. И в детстве нас не приучали. Ну, это точно.

Не приучали в детстве и меня. И я, признаюсь, в церкви гость нечастый. Не мне судить поэтому — и не сужу.

— Вот это да! Вот это это! Это дак это!.. Тока намерился идти встречать, на речку тока что пойти собрался. Ох, проворонил, проморгал! — хлопнув себя по бёдрам, говорит Артемон Карпович. — Не рассчитал, думал, попожже вы объявитесь… Кто вас доставил-то так быстро?

— Трофим, — говорит Пётр Николаевич.

— А, Горченёв… ну, этот может — расторопный.

— Дозвонилась, значит, Шура, — говорит Пётр Николаевич, положив на траву спиннинг и снимая с себя кан и рюкзак. Как ни в одном глазу — кристально трезвый.

— Дозвонилась, — говорит Артемон Карпович. — Дозвонилась. Мы б и не знали, что севодни…

У главы села есть рация космическая, так — на няё и дозвонилась.

Ну, хорошо.

Ну, как не хорошо.

Артемон Карпович в бледно-красной, вылинявшей от частых стирок, в белую полоску, пестрядевой рубахе навыпуск, с воротом-стойкой, перетянутой красной опояской — для отпугивания бесов и всякой другой мерзости. Без пеньжака — тепло — поэтому. В широких чамбарах, холщовых штанах, заправленных с нависом в яловые сапоги. Сапоги чем-то крепко смазаны — гусиным жиром, может быть, — сверкают.

Сам он, Артемон Карпович, похож на Панджшерского Льва, только без этого, как там, паколя или пакуля — простоволос. А вот в дяревню ходит тока в тепке, и куда в гости. Ещё и на Карабаса-Барабаса смахиват маленько, того, киношного, которого сыграл актёр Этуш.

Густая, расчёсанная на прямой пробор, подобранная над ушами, чёрная, как смоль, когда-то, теперь с сильной проседью грива, длинная, с ещё большей проседью борода. Гривы касались ножницы — заметно, а бороды — похоже, никогда: чуть не до пояса доходит двумя клиньями. Усы, когда Артемон Карпович широко улыбается, не скрывают его крупных и подгнивших зубов. Непроницаемо чёрные, будто один зрачок, без радужки, глаза искрятся, словно уголья, — не подпалил бы что-нибудь случайно.

Роста Артемон Карпович среднего, сухопар. Подвижный. В могуте ещё старче, в силах, хоть и лет ему за восемьдесят с гаком. И дай бог ему здоровья. Сто лет ему — не предел.

Улита Савватеевна роста небольшого, полная, сбитая — так говорят про таких. Серо-зелёные раскосые глаза. Широколицая, скуластая. С остяцкой примесью. В длинном, чуть не до пят и в голубой цветочек, платье, в двух платках, оба цвятастые. Как купчиха. Лет семидесяти — семидесяти пяти. Тоже крепкая ещё женщина. Назвать её старухой язык не повернётся.

— Собаки — те у нас ничё, их не пужайтесь, смирные собачки, — говорит Артемон Карпович. — А вот ямана уберу, и уж готовился, да не успел… Этот задиристый, бодучий, и на людей исчё паршивец ки́датса. Вражи́на. Не тварь, а не́тварь. А уж какой женонеистовый… и не скажу… пусче ушкана, форы тому даст.

Сказал так и погнал козла еловым окосищем — с ручкой, но без литовки — на пригон. Не так-то просто справиться с ним — упирается, рогами стукнуть норовит.

— Я покажу те, я устрою! Вот обнаглел дак обнаглел! Исчё копырзиться тут вздумал — заупирался… Перед гостями вздумал нас позорить!.. Кого и кормим?! Асмодея.

Всё же загнав, закрыл за ним воротца. Козёл тут же закинул передние ноги на калитку и стал сердито всех оглядывать издалека — к своим рогам примеривая каждого.

— Нет уж, не выскочишь — и не пытайся, — говорит Артемон Карпович. — Никак, безмозглый, не протиснешься. Башка в прогал дурная не пролезет. Рога-то здря такие отрастил, это такую вон помеху… Мешки несите в дом, то тут, вдруг дож-то, и промокнут. Уля, ступай, готовь на стол, — распорядился Артемон Карпович.

— Да, Моня, всё уже готово, — говорит Улита Савватеевна. — Утку да гуся тока из печи не вынимала, чтоб не остыли, то, не в печи-то, оне скоро…

Моня, как объяснил мне после Пётр Николаевич, это ласкательно от Артемон. Уля — Улита, сам я догадался.

Почти что стих: Уля — Улита, Моня — Артемон, — долгую жизнь его читают наизусть, не надоест им. Без сомнений.

— Может, вы в баню наперёд отправитесь, ополоснётесь? — спрашивает Улита Савватеевна. — Или уж вечером — тогда? Я дров подкину, подтоплю.

— Вечером, — в голос отвечаем.

— Дак и устали, притомились, сразу-то в пыл, оно понятно, — соглашается Улита Савватеевна. И улыбается, глаза прищурив.

— Ну и не диво, что устали, — говорит Артемон Карпович. — Не ближний свет сюда доплыть, тут по прямой-то… кочергой не дотянуться.

Занесли мы рюкзаки в сени, в которых крепко пахнет черемшой, прошлогодней квашеной капустой и солониной и почему-то конной упряжью, хоть и не видно той нигде. Там же, в углу, чтобы проход не загораживали, каны, спиннинги и мешок с лодкой оставили.

Распахнул перед нами Артемон Карпович дверь. Отступив чуть в сторону, уважительно склонившись и указывая согнутой в локте рукой в горницу, пригласил нас войти.

Вступили мы в дом. Вслед за нами и хозяева.

Видит Артемон Карпович, что мы не крестимся, по отсутствию привычки, на образа, но молчит, вежливый и гостеприимный. После, возможно, и напомнит. Медовухи выпьет — не утерпит. С тем, что зять не крестится, смирился Артемон Карпович, стерпелся он и с тем, что родная и любимая дочь его, кровинушка, замужем за никонским бязбожником. Слышал я от него там, в Енисейске: «Раз уж жанились, дак уж чё, коли сошлись, куда таперича деваться? С ей поживёт, дак, может, образумится. Муж и жана… в одной упряжке: рванёшься в сторону — удёржит».

А вот меня обжёг он взглядом: мишень наметил. Раз заслужил-то…

На полу — дорожки самотканые — красивые.

В углах тёмные, старинные, и яркие, новописанные, старообрядческие иконы, украшенные браными, расшитыми по концам полотенцами, которые бабушка другого моего друга детства, Володи Чеславлева по прозвищу Охра, называла набожниками, — на трёх киотах. Оклады на иконах, медные и серебряные, в разводах патины — мерцают. Висят лампадки — теплятся. На небольшом столике лежат тяжело старинные книги в кожаных переплётах, с медными и серебряными застёжками. Вокруг стола деревянные скамейки, застеленные полосатыми половиками. На столе пир горой. Чашки и ложки деревянные. Керамические кружки. Вилок нет. Для нас особая посуда — для мирских. Мы это знаем, не в обиде. Из каких кружек пить медовуху, нам всё равно. Из каких чашек да какими ложками есть — нам безразлично, — еретики, бязбожники, никониане.

Помыв в закутке под рукомойником с каким-то самодельным мылом руки, вытерев их расшитым красными петухами полотенцем, пошли к столу.

Артемон Карпович прочитал молитву: «За молитв святых отец наших…» — поклонился и сел за стол благословенно.

Сели и мы, потомки кочевые.

Выпили по кружке свежей, парной, студёной медовухи. Но от второй, тут же предложенной нам Артемоном Карпычем, отказались — не новички, с коварством этого нектара мы хорошо знакомы и давно.

— Ну, тогда вечером.

— Согласны.

Перекусили.

Так, что из-за стола едва выползли. Разговорами нас Артемон Карпович пока не донимал. Дождётся вечера — тогда уж насладится. Так как поговорить в дяревне не с кем.

Два часа дня — время сатанинское. Пора вздремнуть, передохнуть. Заведено от веку, мол. Мы подчинились. Хотя и спать совсем нам сразу не хотелось, сытный обед всё же сморил, и Сатана нам даже не приснился — так крепко спали.

На брошенных на пол возле печи полушубках. Вместо дивана и кровати. Сами об этом попросили. Поуговаривала нас Улита Савватеевна занять приготовленные нарочно для нас пышные постели, поупрашивала, всё же сдалась. Уж как ей ни было при этом проти сердца.

Ясно.

5

Посетили мы с Петром Николаевичем баню.

Необходимо.

Не у себя дома — в гостях. После в постели чистые ложиться — не на заимке ночевать, не на рыбалке — и самому надо быть чистым. Не дети малые — понятно.

И как сказал нам в напутствие Артемон Карпович: «Следует, следует. После такого-то пути. Для тела надобно. И для души».

«Для тела — ладно. Для души-то?..»

«А то засалится, как воротник, — не отстирашь потом яё и не отмоешь».

Ну, как сказал, так и сказал. Мы согласились.

И как сказала нам Улита Савватеевна: «С устатку нужно и отмякнуть. Не пять минут сидели в лодке, присели-встали — заскорузли».

Оно и правда.

Пошли отмякнуть, заскорузлые.

С большей, чем я, охотой Пётр Николаевич — парильщик злостный. А я уж так, отметиться. Пыль лишь дорожную, как говорится, смыть, с меня и будет.

Банька по-белому, как оказалось, а не по-чёрному, как представлял я, — у староверов-то: коли уж всё как у отцов-столпов, по их завету, число в число и буква в букву, ни шагу в сторону, ни шагу назад, должно бы быть и в этом соответственно. И на тебе. И евон чё.

И тут, получается, двойные стандарты. Куда без них? Значит, и они, истинно верующие, без лукавства не живут. Не получается. Ну, ладно. Бог им судья.

Сие да будет сказано не в суд и не во осуждение, однако ж nota nostra manet, как пишет один старинный комментатор.

Бог им судья. Как и нам, грешным (ангелы, присяжные заседатели, всё о нас — и каждый вздох, и слово каждое — тщательно, в согласие или вопреки правде и разным наговорам бесов-обвинителей, взвесят на своих весах, и приговор нам всем будет объявлен; а подлежит обжалованию этот приговор, не подлежит ли — решит Судья, учтя какую-нибудь мелочь — кошку, собаку ли бездомную ты приютил когда-то или сдержал себя — не пнул их).

И свет, в конце концов, на бане клином не сошёлся, по-белому она или по-чёрному. Суть-то одна: сорок хворей вылечить одновременно и грехи в ней, в бане этой, смыть. Извека.

Вот и у них, у староверов.

Княгиню Ольгу тоже вспомнить… Лучших мужей древлянских разом в бане вылечила.

Так я подумал, направляясь к бане.

Ладная банька. Игрушечка. Как и все остальные постройки в хозяйстве. Образцово. Не из какого-то мендажника, из ровного, средней толщины и с крепкой, кремлёвой, как говорят здесь, не трухлявой (по спилу видно) сердцевиной осинника, не на скорую руку, мастерски срубленной в лапу, под крутой двускатной крышей, а та — под шифером зелёным, с одним оконцем небольшим, стеклопакетом.

Как кость, со временем становится осина. Когда не мочит-то её, под кровлей доброй, потом не сушит её — бесперечь.

Так про осину говорят.

И у меня в Ялани баня из осинника. И подтверждаю я: как кость. Никаким топором её не возьмёшь — любой отскакиват, как от жалеза.

С камнями в топке, мелкими, с кулак, — вокруг пески сплошные, камни где-то раздобыли, — пару поддать, плеснув на них воды, а то и квасу. Кому как нравится. Слышал, и пивом поддают. При мне такого не случалось.

Может, как техника, и камни с неба к ним попадали, кто знает? С Колдуньи станет…

С предбанником просторным, стены которого увешаны под потолком душистыми вениками — берёзовыми, пихтовыми, можжевеловыми и даже конопляными — на выбор.

Мне-то не выбирать. Без надобности. Висят красиво — оценил. Будь я художником, нарисовал бы; в стихах прославил бы, будь я поэтом. Натюрморт с вениками, например, как натюрморт с чесноком:

Стены увешаны связками…

Сходили благополучно. Без приключений.

Не обожглись, не угорели. С полка — в банях чего ведь только с мужиками не случается — на пол, намыленные, не соскальзывали. Хоть и коварной — для собственного потребления сготовленной, а не для алчущих волков никонианских; четыре рамки на ведро, и корпусных, не магазинных, исчё играюсчей, парно́й медовухи, на чём настоял категорически Артемон Карпович, и мы не сильно-то отказывались — выпили до этого, зайдя в стоящий на курьих ножках (от сырости и от мышей) амбар, по пол-литровой кружке: на ноги действует она сильнее, чем на голову. Известно.

«Думать вот не мешат она нисколько, даже, наоборот, тока подначиват, ну а ходить-то — исчё как, — сидя ещё за столом, размышлял Артемон Карпович о настоясчей, а не медовой браге, медовухе (без дрожжей она готовится, в отличие от браги, и без хмеля). — Оне, ходули-то твои, как не твои становятся, как нитяные или ватные; выпил яё, сиди, бяседуй… или приляг, поспи, а зря не шастай, людей и землю не смеши».

«Ну. Ясен пень», — с выводом тестя согласился Пётр Николаевич.

И я кивнул: мол, это так, и ни убавить, дескать, ни прибавить.

И он, Артемон Карпович, сказал — печать всему будто поставил:

«Ну дак а как! А так и есть. Оно не тока что, давно проверено».

И мы опять с ним согласились.

Ну а к тому же:

он, Пётр Николаевич, надев свою лётчицкую куртку, сразу после посещения амбара и перед тем как направиться в баню, пока мы с Артемоном Карповичем продолжали рассуждать о достоинствах только что отведанного напитка, настоясчего и сготовленного не для нас, никониан, а для собственного потребления, сходил зачем-то в огород. И что его в них, в огородах, привлекает? Что-то подсказывает мне…

Но не об этом.

Без Артемона Карповича.

Идти с нами отказался: он ещё утром, дескать, сполоснулся. Мы это слышали уже.

— Может, составите компанию? — всё же в который раз, из вежливости и уважения перед возрастом и степенью родства, спросил тестя вернувшийся из огорода Пётр Николаевич. — А то напарник мой боится веника…

— При чём тут веник? — сказал я, в упор приглядываясь к другу.

— Да ты не слушай, я шучу, — сказал Пётр Николаевич. — Знаю, что париться не любишь, — и мне зачем-то подмигнул здоровым глазом.

— Не успел исчё и замараться, — сказал Артемон Карпович, зубы щербатые в улыбке обнажив. — А так-то чё бы, и канешна. И тесно будет там втроём, не развернуться. Как курицам на шестке — усесться тока и не шавелиться, чтобы друг друга не спяхнуть. А мыться — как не шавелиться?.. Вы уж там как-нибудь одне, вдвоём вам будет послободней.

Хозяин — барин.

Мы пошли.

— Мыло, вехотки, тазики найдёте, — вслед нам сказал Артемон Карпович. — Всё в одном месте — на полкé. Баня — не раермаг, в ей не заблудишься.

Раермаг, как после друг мне объяснил, — это районный магазин универсальный.

— Найдём, — сказал Пётр Николаевич.

— Как не найдёте. На виду… И пемза есть, — сказал Артемон Карпович.

— Найдём и пемзу.

— Пятки-то потереть…

— Потрём и пятки.

— Ступайте. С Богом.

Я не парюсь. Не пристрастен. Сроду. Жар не люблю, не выношу. Поэтому предпочитаю Югу Север. Ни летним днём на улице и ни в любое время года в бане, даже зимой. Оказавшись в зной на солнце, в место тенистое стремлюсь попасть, а в натопленной до звону бане — скорее выскочить в предбанник.

После перенесённого энцефалита жара и вовсе мне заказана.

Вот и на этот раз — помылся быстро, сполоснулся, сижу себе расслабленно в предбаннике, с открытой на улицу дверью, вдыхаю свежесть предвечернюю да слушаю рассеянно, как мошка́, сбившись в клуб, мак толчёт под карнизом — едва и слышно.

Хорошо мне. На сердце тихо. И на душе радостно. О рыбалке предстоящей думаю. Щуку в мечтах трофейную тащу — не сорвалась бы… одну тащу, другую, третью. И от азарта чуть не затрясло. Со мной — обычно.

Так и инфаркт могу заполучить — не шутки.

За другой дверью — дверью в пекло, в геенну ли огненную — Пётр Николаевич то охает, то хрюкает, то всхрапывает жеребцом. Вроде один он там, а будто черти-банники его, расслабленного, скопом ублажают — шумно.

Ну не больной ли, а?..

В каком-то смысле.

Куртка его с потайными карманами висит здесь, в предбаннике. В баню он зашёл голым, как новорождённый. При мне. Вряд ли с собой пронёс. Хотя кто знает…

Дождался спокойно, без мучения жаром и паром, пока Пётр Николаевич вдоволь утешится — сначала берёзовым себя всласть накажет, потом пихтовым и, наконец, можжевеловым или конопляным веником похлещет своё тело, утомившееся за время поездки на танке от Ялани до Маковского и плавания от Маковского до Колдуньи.

Вышел наконец. В пар укутан, как в облако. Быстро облако рассеялось, и оголился Пётр Николаевич. Украшен, вижу, листьями и хвоей — густо налипли. Возле двери на лавочке пристроился. Молчит.

— Прогрел, — спрашиваю, — свои старые кости?

— Прогрел, — говорит, языком еле двигает — уморился.

— И охота так себя насиловать?

Отдышался чуть. И говорит:

— Как не охота?.. Это ж блаженство, не насилие.

— Ну, я не знаю…

— Нечего и знать. Кому насос, — говорит Пётр Николаевич, — кому пылесос, а кому стерляжий хрящик или корочка арбузная.

— У-у, — говорю.

Вроде как бредит — так упарился.

— Да-а, — говорю, — чего-чего, а этого не понимаю.

— Ну, — говорит Пётр Николаевич, — жизнь проживёшь, не всё поймёшь… И оно надо ли — всё понимать? Голова одна, пощадить её надо. Голову испортишь, чем есть будешь?

Оно и вправду.

Посидели в прохладе, помолчали каждый о своём, клюквенно-брусничный морс, оставленный для нас в предбаннике Улитой Савватеевной — чтоб остудиться с пылу-жару… ну и здоровье укреплят — через венчик из зелёной глазурованной крынки попили, остудились и здоровье укрепили.

Сразу и чувствуешь: и заскорузлости как не бывало. Отмякли. Я так, чуть-чуть, но друг мой знатно.

Сходил опять в пекло, смыл Пётр Николаевич, прежде чем одеться, налипшие на его тело листья и хвою.

«Не в постель же с этим мусором…»

Ну да.

Вышли из бани. Стоим среди ограды. На мураве. Роса не пала.

Тепло. Будто в разгаре лето, не к исходу. Вряд ли к утру похолодает. Заморозок не предвидится. По всем приметам. Ну и ладно. Он ни к чему нам, этот заморозок. В лодке от холода стучать зубами. Нам это надо? Нет…

Если ещё до речки завтра доберёмся: подозрительно добреет Пётр Николаевич, мутно слезится его глаукома. Так говорит он о себе:

«В потёмках я, как курица, ничё не вижу».

Начнёт смеркаться лишь, и он за руль уже не сядет, если поедет — только пассажиром.

Тянет лёгкий ветерок, с полудня — шелонник.

Вечереет.

Дружно кузнечики заверещали — пора пришла, не задержались. Несколько звёзд, будто бы горизонт проткнув, пробилось. Видя одна другую — перемигиваются. Луна взошла — недавно вынырнула из-за леса, как будто вытолкнул её кто, выдавил. Висит над речкой. Убывающая. Ещё луна, уже ли месяц. И небо гаснет. На западе, куда течёт неспешно тихая Кеть, оно уже не алое, не золотое, а оранжевое. На востоке — тёмно-сизое. Прямо над нами — изумрудное. Инверсионный след от самолёта — с запада на восток — плавно его сдувает к северу. И расширяется он. На глазах. Разорвёт, растянет скоро его ветром поднебесным на клочки, и те исчезнут с небосклона незаметно.

— Пассажирский, — говорит Пётр Николаевич. — По звуку. «Боинг».

Ему я верю.

— У, — говорю, — в Японию…

— Не факт. Там и Хабаровск, и Владивосток.

— Туда куда-то.

— Сахалин.

— И Магадан.

— И Петропавловск…

Географию — не только мира, но и в первую очередь Родины — знаем. И я, и Пётр Николаевич. Тот особенно, много где, в разных её краях и областях, за свою жизнь побывали. И уроки в школе даром для нас не прошли, учили нас хорошо, и учителя наши были замечательные. И любовь к Родине обязывает. И Родина великая, и любовь к ней большая.

И медовуха не мешат, тока подначиват.

— И Верхоянск.

— И Благовещенск.

На этом остановились — достаточно, решили.

Вороны потянулись на ночёвку. В сосновый лес. Не как в Ялани — в густой ельник. Где-то поодиночке, где-то стаей. Молча. Надсадили глотки за день, наорались. Силы наберут, свет чуть забрезжит, и по новой заскандалят. Ничего не боятся. Никого не стесняются. Без родителей будто выросли, будто никто их не воспитывал.

По всей Колдунье дизельки, споря с кузнечиками, застрекотали. Фонари возле домов зажглись — подступы к воротам освещают, чтобы гость какой, вдруг кто заявится, не тыкался вслепую.

Говорю, оглядывая небосклон:

— Надо мной в лазури ясной

Светит звездочка одна.

Справа — запад тёмно-красный,

Слева — бледная луна.

— С неба звёздочка упала на прямую линию. Меня милый переводит на свою фамилию, — говорит, но не поёт Пётр Николаевич. — Это — Полярная.

— А где Ялань? — спрашиваю. — Если точнее. Где примерно, представляю.

— Там, почти что под Полярной, правее малость, — говорит Пётр Николаевич, указывая в сторону темнеющего на фоне неба скворечника. — Ниже, конечно, — говорит. И говорит: — Они Медведицу Большую называют созвездием Лося или Сохатого.

Кольнуло сердце тонко-тонко: Ялань там, отчий дом.

Глянул на друга. Смотрит тот на Полярную звезду, едва ли ниже. Но и ему, наверное, кольнуло сердце. Потому что и сам он, Пётр Николаевич, не деревянный, и сердце его не нейлоновое.

— Лося, Сохатого? Впервые слышу. Всё у них не так, как у нас, — говорю. — Поперёк.

— Не всё, но многое, — говорит Пётр Николаевич. — Несколько веков врозь жили. Не мы от них, а они от нас прятались. Вот и напрятались. Были родными, а теперь…

— Тебе ж они и до сих пор родные.

— Да уж кого… Ну, только Шура.

— А тесть и тёща?

— Эти тоже…

— А остальные?

— Ну не все же… Теперь не прячутся… Если и не троюродные, то двоюродные… А как? Где теперь спрячешься?.. Ну, может, кто-то где-нибудь и затерялся… Агафью Лыкову вон разыскали, как ни скрывалась. Кержачка тоже. Какого толку, не скажу… Пойдём, — говорит Пётр Николаевич, — под рукомойником сполоснёмся, хотя бы штоком погремим.

— Зачем?! — удивляюсь. — Мы ж после бани…

Подошли к столбу, лиственничной опоре навеса, к которому прибит старинный медный рукомойник.

— Баня у них считается поганым местом. После неё необходимо помыть руки, шею и лицо, — говорит Пётр Николаевич.

— Интересно, — говорю я.

— Не то слово. Но в чужой монастырь, сам знаешь…

— Знаю, знаю… В баню ходить, чтоб опоганиться. Ну, чудеса.

— Ещё какие. Но вот живут — не хуже нашего.

— И слава богу.

— Пусть живут.

Штоком погремели.

Постояли ещё, полюбовались тихим вечером. Воздухом, настоянным на запахах прикетских низменных еланей и безбрежной прикетской тайги, подышали.

Направились в дом.

Горит в горнице лампа.

— С лёгким паром! — говорит Артемон Карпович, резко поднимаясь со скамейки. — С лёгким паром, гости дорогие.

— С лёгким паром! — говорит Улита Савватеевна.

— Ох, спасибо, — мы дуэтом. — Ну, спасибо.

Я молчу. Пётр Николаевич добавляет:

— Как будто заново родился.

— Хотел идти уж, попроведать, — говорит Артемон Карпович. — То заждались мы тут с Улитой…

— Да это он всё, Пётр Николаевич… и до утра сидел бы в бане.

— Ну, до утра — уж чё там делать?.. К утру-то выстынет — и льдом покроетесь. Чуть отдышитесь да за стол… Я ненадолго убегу, — говорит Артемон Карпович. — Дизелёк тока заведу, а то совсем стемнят, потом и шарься там на осчупь — глаза оставишь на колу.

— Ну, до утра не до утра, но с полчаса ещё попарился бы… И натопил же ты, Артемон Карпович, — говорит зять тестю.

— Не я топил, Улита Савватеевна. Я тока дров ей наколол.

— Спасибо вам, Улита Савватеевна, — говорю я.

— Не за чё, — говорит Улита Савватеевна. — Печка топила, а не я.

Сходил Артемон Карпович на улицу, завёл электрогенератор, дизелёк. В доме загорелись лампочки — на кухне, в прихожей и в горнице. Энергосберегающие. Совсем уж от мирского убежать не получается. Ну и понятно.

Улита Савватеевна, поднеся к стеклу ладонь, задула в лампе пламя. Переставила её со стола на комод. Понадобится — далеко не убирает.

Вернулся Артемон Карпович, помыл руки на кухне в закутке, за занавеской, к столу подступил. Повернулся к образам, прочитал громко, пропел будто, молитву, поклонился низко и перекрестился трижды.

Я перекрестился. Пётр Николаевич — нет. Он не привышен.

Давно уже рукой махнул на зятя Артемон Карпович: «Дак чё возьмёшь с яво, еслив бязбожник: летал по небу, Бога не встречал. Ну не чудно́ ли?.. Так яму Бог и показался бы… Чудно, канешна».

И тут сейчас в укор ни слова не сказал он. Не отвечать ему за зятя перед Богом, не гореть в геенне огненной. Сам за себя пусть, дескать, отдувается.

Оно и верно.

Посадили меня и Петра Николаевича с почётом по разные стороны стола, — чтобы локтями не толкаться нам, — друг против друга, на лавки, застеленные самоткаными дорожками.

— Дак это чё… приступим, чё ли, — говорит Артемон Карпович, устроившись во главе стола на хозяйском, с высокой резной спинкой, стуле. — За всё благодарим Господа. Устроил. За приезд, за редкое посесчение. Сподобили. А то однем-то нам тут, старикам, тоскливо. — И так вдруг: — А для началу по мочалу, — сверкнул глазами, засмеялся.

Может, из песенки какой-нибудь эти слова, не знаю. Из строевой, солдатской. Или блатной. Но в армии вроде не служил он, Артемон Карпович. Отлынил. Как после и от фронта. Блатным не был, хоть и отсидел после, как узнал я позже. Песни в солдатском строю не пел. Государство это, говорит, не наше — ну и чё ему служить, мол. Радио не слушает, телевизор не смотрит. Где-то подслушал, сам ли изобрёл.

— Из песни? — интересуюсь.

— Нет, — говорит, — для ладу.

Ну, для ладу так для ладу. А для какого, и не спрашиваю.

Налил Артемон Карпович из глиняного запотевшего кувшина в кружки медовухи. Себе — в свою, нам — в для захожих.

— Уля, а ты-то чё, не будешь, чё ли? Хошь бы отведала да оценила. Это не старая, эту дён пять назад сварил, — повернувшись в сторону жены, спрашивает Артемон Карпович, зная заранее ответ.

— Ой, что ты, нет! — словно всполошившись и отмахнувшись рукой, как от глупости или от наваждения, отвечает Улита Савватеевна. — Хмельной от глотка сразу сделаюсь, язычишко, уд негодный, развяжется, — говорит шутливо, улыбаясь, — ночь им прому́млю, прострочу, а рано утром коровёнку надо будет вычиликать. Как она меня такую встретит!.. На рогах меня из стайки вынесет. Пока протрезвею, ждать не станет, на всю вселенную базанить примется, наскрозь деревню проорёт. И завалюсь ещё под ней, вот смеху будет… Пейте уж сами. Без меня.

Знаю уже: вычиликать — это подоить, мумлить — мямлить, а базанить — кричать. Ну, точно, будто за границей мы находимся, в какой-нибудь родственной нам славяноязычной стране.

— Уговаривать не станем, — говорит Артемон Карпович. — Нам больше достанется.

Сказал, искры глазами из воздуха высек, засмеялся, зубы обнажив.

— Дак ну, давайте.

Тут уж и нам — мне и Петру Николаевичу, русским, — всё понятно, как иногда понятно кое-что из сербского или болгарского.

Чокнулись. Выпили. По полной кружке.

Варёной лосятиной, удобренной жгучей горчицей, закусили.

— Не бобёр? — спрашиваю.

— Ни в коем случае! — говорит Артемон Карпович. — Наскажешь тоже. Этот — с копытами, тот — с лапами, когтями.

— А если с лапами?

— Нельзя.

— А медвежатина?

— И медвежатину нельзя. Заказано. Отцами. Был бы с копытами, тогда бы… Медведь с копытами — смешно.

Улита Савватеевна сидит в сторонке, возле русской печи. Руки на коленях, смотрит на нас. И говорит, когда мы, выпив, замолчали:

— Надо чё будет, вы скажите. Может, запить чё, принесу.

— Спасибо, — говорю, — всего хватает.

— Есть всё, мама, — говорит Пётр Николаевич. — Стол ломится. Не беспокойтесь.

Родители у Петра Николаевича давно умерли, вот он теперь тёщу зовёт мамой и обращается к ней на «вы», ну а тестя, того только по имени и отчеству и обращается к нему на «ты». Рассказывал мне, что при первом знакомстве с тестем обратился к нему во множественном числе. Тот огляделся вокруг себя и спросил: это ты, паря, мол, кому? Пётр Николаевич ответил: вам, мол. Нас тут не много, сказал Артемон Карпович, не двое даже, я тут один. И, дескать, я не милицанер и не какой-нибудь начальник. Так что обращайся, мол, ко мне по-человечески. Ну, дескать, ладно.

В семье Петра Николаевича дети, сам Пётр Николаевич и его три брата и четыре сестры, к родителям обращались только на «вы».

Были в Ялани и ещё такие вежливые семьи. Наша невежливой была.

— Чё понадобится, скажем, — говорит Артемон Карпович. — Сиди уж, за день-то набегалась. Словно челнок — туда-сюда. Оно — хозяйство. — И говорит: — Медведь с копытами — представил. Лутше с копытами бы был, а не с когтями… пусть бы лягался, а не драл, и от копыта легче увернуться, чем от когтей-то…Ну, чё, давайте повторим…

И повторили.

— Как оно там, присловье-то, гласит: первую пить — здраву быть, вторую пить — ум веселить, утроить — ум устроить, четвертую пить — неискусну быть, пятую пить — пьяным быть, шестая — пойдёт мысль иная, седьмую пить — безумну быть, к восьмой приплести — рук не отвести, за девятую приняться — с места не подняться, десять — тут они тебя и взбесят. Господи прости, в чужую клеть пусти, пособи нагрести да и вынести… Давай по третьей, чё сидеть-то… Слабенькая исчё, — говорит Артемон Карпович, — не укрепилась. Квас квасом.

— Знаем мы этот квас, — говорю я.

— Ясень пень, — говорит Пётр Николаевич.

— Ясен так ясен. Полетели, — говорит Артемон Карпович. — И на десятой нас они не взбесят.

И полетели. То есть: утроили — ум устроили.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Флегонт, Февруса и другие. (Не рассказ, не повесть, не роман, просто честный отчёт об одной случившейся поездке и рыбалке)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Флегонт, Февруса и другие предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я