Пламя, или Посещение одиннадцатое

Василий Иванович Аксёнов, 2021

В новом романс петербургского писателя Василия Ивановича Аксёнова, как и в других книгах этого замечательного прозаика, центром мироздания остаётся маленькая сибирская деревня Ялань. И где бы ни оказывался герой: на раскопках в Старой Ладоге или в Ленинграде 1980 года (а основное действие романа происходит именно там и тогда) – мысли и чувства его устремлены в родную Ялань. Лирическая история героя, что отражено и в названии новой книги, как бы продолжает линию, заданную автором в своём прежнем романс «Десять посещений моей возлюбленной». Одиннадцатое и последнее посещение затянулось на долгие годы.

Оглавление

  • Часть первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пламя, или Посещение одиннадцатое предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Памяти А. И.

Мне совсем не нужен револьвер, чтобы вами управлять, мистер Траут. Мне достаточно написать про вас что угодно — и готово!

Курт Воннегут.Завтрак для чемпиона

— Верни мне молодость, верни молодость! Верни мне молодость!

Килгор Траут

Часть первая

1

Это — студентки. ЛИСИ.

Восемнадцать-девятнадцать лет. Не всем. Одна постарше. Незначительно. Взрослые. Самостоятельные. Без пап, без мам, без нянек. Без удобств. Но по их виду и не скажешь, что умучены жестокими лишениями, изнурены работой непосильной. С лица не спали. Свежие. Благоухают. Как на курорте южном побывали, на тёплом море, будто оттуда только что вернулись — так загорели, это на нашем-то гиперборейском солнце. Пропеклись и зарумянились. Как сдоба. По домашнему уюту, с ванной, душем и чистой и мягкой постелью, любимым псам, котам или кошечкам всевозможной масти и породы, хомячкам или попугайчикам, по кофе с пышками в ближайшей к институту пышечной и по родительской заботе сильно, похоже, не соскучились — в глазах смешинка, ни слезинки. Так убедительно не притворишься. Да и зачем? И перед кем тут? Некому их пожалеть. Все в одинаковых условиях, без ущемлений и без привилегий.

Студенты — тоже благозвучно. Всё же не так.

Студентки. Ученицы.

Ну, словом, девушки.

Смотрю. Без учащённого сердцебиения, но с интересом: не археологи они и не историки, а архитекторы-строители — как иностранки. Для меня. И мы для них, наверное, чуть-чуть…

Вроде как не в себе немного мы, со странностями или сдвигом.

Но что для них «чуть-чуть», для нас — нормально. И наши странности — вовсе не странности, не сдвиги, а лишь влияние профессии, её издержки.

Ладно.

Все как одна не замужем. Кто-то при мне у них об этом спрашивал. В непринуждённой обстановке. На раскопе. Надежда Викторовна — та, возможно. Жена начальника. А заодно и его постоянная спутница-напарница во всех экспедициях и разведках, вместе они — и я при них, как Санчо Панса, оруженосец, ближе к реальности, рюкзако — и палатконосец, — с июня по октябрь в «диком» поле. Пусть и не дипломированный археолог она по образованию, а историк СССР. Ей и не нужны археологические тонкости, хотя во многое из практики посвящена — который год уже «копает», височное кольцо с фибулой не спутает и даже тип определит. За «спутницей-напарницей» — организация экспедиционного быта, сытное прокормление членов экспедиции, контакты с местной властью и общественностью (начальник «нелюдим») и бухгалтерия (начальник «непрактичен»). Не от мира сего — про него же. С головой в ином — в железном веке, в котором он как в своём доме: знает, где что находится, где что припрятано, куда что нужно положить, где можно, долго не разыскивая, взять необходимое. Туда и я вот погружаюсь, надеясь голову там навсегда не засадить и не оставить. Ну, как и душу. Дело, конечно, непростое. Затягивает. Пуще трясины. Так засосёт, что превратишься в мумию толлундскую. Вот вся и «странность», всё «чуть-чуть». Для «иностранок». Для нас — они немного постные. На первый взгляд, а на второй — пока мы к ним ещё не пригляделись толком, не успели за работой… Но что об этом.

В целях налаживания доверительных отношений в нашем собранном спонтанно на летний сезон коллективе. Может быть. Ну и никто ещё не отменял простое — женское, уточню, — естественное любопытство. Скорей всего, она, Надежда Викторовна, и спросила.

Точно не я. Мне всё равно, кто из них замужем, кто нет: не нахожусь в активном поиске невесты, хоть и не отшельник, не тороплюсь охомутаться, ещё успею — до тридцати ещё потопать. Ну а подруг весёлых, задушевных у меня и так в достатке, если не с перебором, — поговорить о том о сём — о женской доле, например, или мужском непостоянстве, — что-либо обсудить — прочитанную, скажем, книжку «запрещённого» писателя-эмигранта, — вместе в кино сходить, на вечеринку или на квартирник музыкальный заглянуть по чьей-то наводке, выставку «свободных» (то ли «свободных для», то ли «свободных от») художников посетить, пока её не «разогнали власти», наведаться ли вечером в промозглую погоду к одной из них, моих подружек, чашку-другую чаю выпить, с тем же ли самым у себя одну из них принять, а то и несколько — как соберутся. Сутками напролёт гранит науки не грызу, и на иное время остаётся. Ум сточишь, грызть-то постоянно. Как у бобра зубы, заново не отрастёт.

Ну не всегда, признаюсь, удаётся оставаться в рамках. Есть такие риски в дружбе с девушками. Если ещё заметишь вдруг искрой мелькнувшее подобие — во взгляде, в жесте или в интонации, — напомнившее Таню. Как только обнаружится иллюзия, манка-обманка распознается, риск устранён, дружба на веки спасена, не затянуло в омут чувств, и это ценно. Для меня.

Подобия не может просто быть — исключено. Ни в малом, полного — и вовсе. Связь ради связи мне не интересна. Не Казанова. И не Дон Хуан. Может — увы, а может — к счастью. Доблесть — одну любить и быть ей верным. Считаю так. Считать ли хочется. Считаю. Но если та одна, единственная, несравненная…

Здесь не об этом.

Так, по крайней мере, заявляют. Нет, не замужем, свободные, закабалить себя ещё не удосужились, мол. Во всяком случае, я ни у одной из них не замечал на пальце обручального или венчального кольца. Правда, и снять и положить его в карман несложно… Кто-то из девушек, возможно, и скрывает. Имеет право. Я иногда вот тоже вру — будто женат. Не с целью подло жертву обмануть, не оскверняю себя злостной ложью. По ситуации. Жена — француженка — живёт в Париже. Временно. Жду не дождусь. Скоро нагрянет. В ближайшем будущем ли я туда уеду. Разлука долгая для брака — гибель. Когда «жена» испанка, то — в Мадриде. Стран в мире много, врать ещё да врать. Мягче скажу, речь всё же о себе, не врать, а балагурить. Язык без костей. Как у кого, не знаю, — у меня. Прикусывая, убеждаюсь — без каркаса. Совесть не мучает — никто ж при этом не страдает. Никто не верит мне — поэтому. Я же не популярный, страстный бард, без перерыва и без устали не «набираю вечное ноль семь». Без обязательств. Поболтали — разошлись. Ну, иногда и правду говорю. По ситуации опять же.

Дед Рыжего, Чеславлева Володьки, моего друга детства, Иван Захарович Чеславлев, глянув на них, студенток наших, бегло, но дальнозорко, трубкой попыхивая шумно или настойчиво её, уже угасшую, посасывая в тщетной попытке оживить, определил бы без раздумий:

«В самом прыску».

И всем понятно. Будто он «здравствуйте» сказал.

Не только дед Иван, и много кто другой в Ялани. К примеру, мой отец. Без оханья и аханья, без цоканья и без причмокивания. Как об обычном, заурядном. О прошмыгнувшей мимо по своим делам собаке. О наплывшем облаке на солнце. О прогремевшем только что и надымившем в поднебесье самолёте. О сенокосе. О погоде. Так же. Невозмутимо, беспристрастно.

Это они, отец и дед Иван, ну и другие их ровесники в Ялани — по перезрелости. Я, может, менее спокоен — тоже по возрасту. Но…

«Первым делом, первым делом самолёты, ну а девушки, а девушки потом».

Археология, конечно, не такая помеха, как самолёты. И…

Нежный образ в душе ты лелеешь,

Хочешь сердце навеки отдать…

Ох, не туда куда-то понесло.

Илья мурлычет эту песенку. Под настроение. Юбку увидел — вот и настроение — не пропускает, ни короткую, ни длинную, всякого цвета и фасона. Хотя в любимых у него другая песня. July Morning. Uriah Heep. There I was on a July morning Looking for love… Эту безостановочно, будто прилипла к языку, не отлипает. Даже когда играет в карты или в шахматы, щуря глаза от дыма сигареты. Курит «BT» или «Родопи». Marlboro, где-то же достаёт, или Camel — со стипендии. Мой однокурсник. Со средних веков. Так только барышням и представляется: «Илья — по имени, по специальности — медиевист». Действует. Глаз после от него не отрывают барышни, слушают его, «медиевиста», байки, рот раскрыв. Про Меровингов, Каролингов. Перемешав исторические личности с легендарными, приплетет и Нибелунгов. И Марию Французскую. И короля Артура с его рыцарями. И Тристана и Изольду. Всех до кучи. Умеет. Из современной жизни у него историй и того больше. Как у дурака фантиков. «Фантик» на любую тему. О чём бы речь ни завели в компании. «Есть у меня один знакомый, а у знакомого — знакомый, вот он…» Или: «У моей приятельницы есть подружка, так вот она…» Неисчерпаемо. В друзьях детства у него Боря — в одном доме живут, возле «Горьковской», — сын одного из авторов этой песни. Про девушек и самолёты. И мне на ум сразу пришла — часто уж очень её слышу. От Ильи. От начала до конца не исполню. Память полностью не держит. Стало для меня обычно. Остарел, как мама в шутку бы сказала. Остарел, давно уже не мальчик. Либо начало, либо конец, из середины ли куплет. От любой песни. Одну только на зубок помню. «В лесу родилась ёлочка, в лесу она росла». Словно вбито, вкручено ли, и с обратной стороны зашплинтовано — не выдрать. Раньше, до службы на ТОФе, всё в меня каким-то образом вмещалось, нужное и ненужное, как губка, впитывал. Частушки разные. Знал их если не тысячу, то сотню. Им, «неприличным», здесь не место. После службы память моя сделалась избирательной, самоуправной. Солью морской её забило, что ли, — надышался. Что-то нужное, как ни старайся, не заставишь вызубрить, а ненужное — пожалуйста. Вот зачем мне имя какого-то патриция софиста? Тиберий Клавдий Марк Аппий Атилий Брадуа Регилл Аттик. Пробежал в какой-то книге взглядом — оп-п! — и каждой буквой зацепилось, как репей к штанине. Теперь живи с ним, с этим именем. В святцы вписывай. Или дата: 1 декабря 1135 года — не оставив после себя законного наследника, английский король Генрих I, по прозвищу Боклерк, четвёртый сын Вильгельма Завоевателя, отравился миногами. Зачем мне это в памяти держать? Своих забот мало? Перечислить, чтобы получить зачёт, находки с какой-нибудь палеолитической, мезолитической или неолитической стоянки — никак. Чопперы, чоппинги, рубила, остроконечники, скребки, отщепы, нуклеусы… галечные орудия труда. Камни и камни. Булыжники оббитые — мало ли где и как за миллионы лет их пошвыряло. Крупнее, мельче. Толще, тоньше. Овальнее, круглее. Мне это скучно. И человек ли делал их? Не обезьяна? Пусть и самая что ни на есть высокоразвитая.

Это уж так я, в пику некоторым чрезмерно заносчивым исследователям палеолита. Есть такие. Ну, такая.

К нашим баранам, в данном случае — овечкам.

Про студенток.

Слова такого мне не доводилось слышать здесь. Ни от кого. Ни в городе, ни в области. Скажу: в прыску, — не понимают. Мало того, ещё и посмеются: откуда, мол, такой свалился, с какого дерева упал?.. Больше не пользуюсь им в соответствующем разговоре. В цвету — слышал. Кровь с молоком — тоже. В прыску — нет. Хотя куда уж ярче и нагляднее, смачнее. Так мне, потомственному русскому сибиряку в неисчислимом поколении, по крайней мере, представляется. Простодушно, как отец или дед Иван, без оглядки теперь вслух не произношу, как и других, родных для меня и удобных для языка, «чалдонских» словечек вроде «чи́котно» вместо «щеко́тно», и не «царапать», а «сарапать», «вся в щелках» вместо «в шелках», про ударение уж умолчу, — не совершенно, но слегка обтесался, по выражению моей сокурсницы, специалистки важной по «булыжникам» и «рафинированной городчанки», — но мысленно всё же отмечаю: та или та, дескать, в прыску — комплиментарно. Радистка Кэт вон… правда, она — когда рожала: «Мамочка! Господи!» — по-русски.

С языка убрать можно, из подсознания не вытравишь — об этом. От дерева, с которого упал, далеко за время жизни не уйдёшь.

Под сенью девушек в прыску.

Нормально.

Вглубь не вникаю, душу свою не пытаю, надобности нет, но уж то, что глаз радуют, как цветы, так это точно.

Смотрю, вон.

Девушки. Студентки.

«Студенточка. Вечерняя заря… Не помнишь ты, но помню я: с тревогою я ожидал тебя…»

Кто в джинсах, кто в шортах — те же джинсы, только с обрезанными штанинами, у одной по колено, у другой выше. В кедах, полукедах. На всех мужские рубашки, в клетку, разного окраса; навыпуск. К лицу девчонкам мужские рубашки, к фигуре ли, давно заметил, ещё в школе. Ну, понятно. Наоборот — нелепо. Если, конечно, не театр. Не маскарад. И не забавы ради. Даже противно — если не театр. Один такой у нас на факультете, с кафедры искусств, расхаживает, как глухарь на брачном току, вызывающе, в красном шарфе чуть не до полу. Да, с глухарём-то зря сравнил, ориентированным верно. Так, лишь по виду. Тени наводит вокруг глаз. Краси-и-ивый. До тошноты. Илья пластинками меняется с ним. Был бы, говорит, человек хороший, всё остальное ерунда. Смешно. Любить человека со всеми его немощами и извращениями — моё предназначение, старичок, релятивизм — моя методология, мол. Ладно. Люби ты кого угодно, полового извращенца, людоеда добродушного, только мне любовь к ним не навязывай. Смеётся. А пластинки-то, говорит, берёшь, переписываешь. Ну, соглашаюсь, беру, переписываю. Так будь последовательным, дескать. Постараюсь. Илья продвинутый. Я — «из тайги». Ещё есть одно у него для меня прозвище — «дремучий». Пусть их, думаю, всех на свой лад не переделаешь. И надо ли? И меня, чалдона упёртого, переиначить — пуд соли надо съесть, себя-то знаю. Плохо это или не плохо — не об этом.

Два курса закончили. Здесь — чертёжницами. Практиковались сначала в крепости, у Анатолия Николаевича Черепичникова. Нужды в них там не осталось — всё, что требовалось, зачертили, да и экспедиция их, слышал, скоро будет сворачиваться. Теперь у нас, на городище. Мы тут до сентября. Полным составом. А малым — и половину сентября прихватим. Из года в год, так вот сложилось.

На что выменял их начальник нашей экспедиции, мой руководитель, Александр Евгеньевич Калинин, который «не от мира сего», полноправный представитель железного века, не знаю. Догадываюсь, конечно. Быть не от мира сего не значит, что в этом мире ты отказался абсолютно от всего. Не на портвейн и не на пиво, на что-то, думаю, дороже. Не на кого-то, это точно. Все наши остались на месте, в крепость не перебрались. В гости туда, конечно, ходим. Они — к нам. Соседи. А если очень захотелось вдруг и есть что выпить, то, без зоркого ока начальства, на нейтральной полосе, за крепостной стеной, с видом на Волхов. Романтично. До трепета.

Варяги тут когда-то так же вот, наверное, располагались, ни от кого, конечно, не таясь. Кто им указ, сами себе начальство были. Ну, и славяне. И остальные, кто обитал тогда на этой территории. Бражничали. Вволю.

Раскопали мы, вернее я, без чьей-то помощи, по молчаливому согласию Александра Евгеньевича, в отчёты это не вошло, рядом с основным раскопом, — всё и гадали, что же это за курганчики таинственные, соблазнительные, без каменной обкладки кольцевой, руки у меня давно на них чесались, день потратил, чтобы вскрыть их, — две древние мусорные, как оказалось, кучи, одна к другой почти впритык, по два метра в диаметре, по метру в высоту, состоящие сплошь из жаберных крышек. Огромных. Осетровых. Я про закуску. Не нуждались. Ни славяне, ни варяги. Это у нас — конфетка, пряник, хлебная корочка или, удача сказочная, плавленый сырок; когда совсем нет ничего, рукав куртки, не голышом же ходим, или свитера всегда в наличии — занюхал. На крышки жаберные облизнуться лишь. Даже у нас не видел я таких больших. Хочу с собой одну-две прихватить, чтобы в Ялани показать, на слово могут не поверить. Там думают, что крупные осетры живут только в Ислени, и ты попробуй их в другом уверить, без этих веских доказательств — не получится, все ж как Фома они — им бы «пошшупать», пальцем своим поковырять. И крышки вряд ли убедят… чалдонов. Попытаюсь. Две внушительнее отобрал, лежат пока под спальником, на раскладушке.

Какими ж были сами осетры? Ганоиды. Сетями их ловили, неводом, или зимой — из ям багрили, цепляли «кошками» ли? Хожу вот, думаю. Ого. Такого вытащить… «Не хватит нервов».

Не на блесну, конечно. На живца. На дно его, живца-пескарика, отправив с грузом. А то и лакомство — вьюна или миногу. Схватит, проглотит — не утерпит.

Уже тащу…

Представил только, ноги затряслись; сердце захолонуло — якорь-тройник бы не сломался, леска не порвалась бы, выдержала. Страсть такая.

Моя беда — мои фантазии, и до инфаркта доведут. Пульс участился даже, чувствую. Больной. Лечиться надо. Мне, конечно, — не кому-то.

Азартный я. Как Парамоша.

Голос отца как будто слышу: «Зарный ты, парень, неуёмный».

Мама молчит. Поглядывает на меня с улыбкой грустной.

Что уж. Сами такого народили. Не просился.

Если уж рассуждать на эту тему, то мой азарт жить не мешает никому, разве что мне, я с этим разберусь.

Живут и с худшими пороками. Да и порок ли?..

Мне бы в то время порыбачить. Но современными снастями. Прошёлся бы сейчас — то есть в один из таких же вот погожих августовских дней конца восьмого или начала девятого столетия — по берегу Волхова с добротным спиннингом, с набором «уловистых» блёсен. У окуня и щуки самый жор. Готовятся к зимовке, жир нагуливают. Покидал бы, поблеснил бы. Счастью предела не было бы, представляю. Конкуренты, со своим дремучим примитивным снаряжением, мухомор в сторонке тихо курят — обзавидовались. Ну и, чуть не забыл, с калашниковым за спиной, конечно, с полным рожком и с запасным в кармане. На всякий случай. От варягов. Или от наших, от словен и кривичей. За своего вдруг не признали бы. Ребята были ещё те. И те, и эти. Не церемонились с чужими. И со своими, кстати, тоже. Сколько слоёв с пожарищами мы прорыли. В нижних — особенно. Не все ж они случались от самовозгорания, удара молнии или искры, кем-то по неосторожности зароненной. Ну, ясно. Племя на племя, язык на язык. Норманны, фряги, русы, финны, фризы… Лиги или Организации Объединённых Наций не было. Воевать или мириться, сами определялись, без принуждения Совета Безопасности.

Решил, достаточно дробовика. В небо шарахнул бы из двух стволов, дуплетом, ну и варягов-викингов отважных с берега как ветром бы снесло. Хожу спокойно и рыбачу себе дальше.

В руках не спиннинг и не удочка, а — нож и кисточка. Рядом носилки и совок. Уже привычно.

Хазар забыл, на торжищах словен… И тех бы, с луками их, сдуло. А заодно б живой товар освободил, не выкупая, своих сородичей пленённых, и среди них, возможно, девушек зеленоглазых с пегими…

Увлёкся что-то.

Лечиться надо, говорил же.

Пока вот семь. Всего их восемь. Чертёжниц наших. Одна из них, Наташа, с Надеждой Викторовной уехала не то в Волхов, не то в Новую Ладогу — на какой автобус сесть успели, в ту или в другую сторону, не знаю, какой автобус первым подошёл — туда. «За сладостями». Каких здесь, в Старой Ладоге, не купишь. К праздничному столу. Или застолью.

Дед Рыжего, Иван Захарович, как говорил? «Начинаем застольем, кончаем подстольем, а кто и подпольем». Это не про нас. Чашнику да бражнику праздник не страшен, и нам вот тоже, археологам. А как насчёт других — проверим.

Все ничего. Как на подбор. В ЛГУ, на нашем факультете, про остальные не скажу, днём с огнём таких приглядных (словцо яланское невольно выскочило) не отыщешь. Две-три, четыре, может быть, и те не на дневном, а на вечернем отделении. Видел. Ходит симпатичная, и та татарочка, похоже. Царица шамаханская. Хоть и не в моём вкусе. Илье такие нравятся. Как только, удивляюсь, он её ещё не атаковал, не взял приступом… но доберётся, как пить дать, если другой кто не опередит. «Искусствоведка». У нас они какие-то чуть-чуть подсушенные. Вслух не скажу, подумаю: вот не в прыску… ну хоть ты тресни. Или — в чужом огороде морковка сочнее, хрен острее… Я не знаю.

Одна — не просто ничего, а даже очень. Очень ничего. Я — объективно, отстранённо. Она и старшая из них. Людмила. Фамилию тут никто ни у кого не спрашивает. Не милиция, не ЗАГС. Люди не подневольные. По именам. Достаточно. Родом Людмила из Риги. Русская, не латышка. Родителей её — при мне она Надежде Викторовне доложила — после окончания какого-то технического вуза не то в Львове, не то в Тернополе, не уловил, на Украине где-то Западной, туда направили. В Прибалтику. Выходит, прижились. Будущий инженер-строитель или архитектор, не уточнял. Хочет остаться в Ленинграде. Любым путём. В какой-нибудь проектный институт, скорей всего, устроится, после того как защитит диплом. Так полагаю. Вряд ли на стройку, пусть и ве́ка. Как ей удастся это, как получится, в толк не возьму. Дело нелёгкое — распределение, прописка. Хотя с такой-то внешностью преграды не страшны — преодолеет всякую, любая рухнет. Вроде и тихая. Как омут.

Но кто в тихом омуте водится, давно всем известно…

Не все только об этом помнят, не все это учитывают.

Проходишь мимо, слышишь, как искрит. Как при коротком замыкании. При оголённых проводах. Знакомо. В прямом смысле и в переносном. Тут и подумаешь: надо ей предложить табличку на груди повесить: «Не влезай!.. А то убьёт». Не обидится. Я оказаться рядом не боюсь — не из трусливого десятка. Ударит током, ну — ударит. Вряд ли дотла испепелит. Меня уж точно нет: я горьким опытом научен — обжигался. Другие сами о себе пусть беспокоятся — не опекун им.

Частицу «да» употребляет в своей речи неумеренно. Ладно, где надо, но и где, считаю я, не обязательно. Не в знак согласия на что-то, с чем-то или с собеседником, а вроде как с самой собой, будто от неуверенности в том, что только что сказала. Я сейчас сделаю то или то, мол, да. Не нашлось у меня тогда при себе двухкопеечной монеты, чтобы позвонить кому-то, дескать, да. Я пошла, да. Я пришла, да. Сорное слово, ненужный, на мой слух, довесок к не особому и утверждению. Пошла, пришла, и без довесков всяких видно. Сама себе как будто сообщает.

Все так рижане любят «да» или её особенность, Людмилы? Ладно. Более странно было бы, если б она везде вставляла «нет». Только представьте.

Но ради справедливости скажу: «да» у Людмилы звучит мило. Трогает. Что-то в тебе на это отзывается, как на родное. И голос бархатный — приятно. На голос, может быть, и откликается… Ну, я не знаю. Не сексолог.

Года двадцать два ей, двадцать три. «Старуха». В каком-то техникуме, в Риге, задержалась, прежде чем приехать в Ленинград и поступить в ЛИСИ. Где это заведение находится, мне известно, мимо проходил, да и не раз, а внутри не был. И вряд ли когда буду. Но не об этом.

Волосы у Людмилы — как у Тани. Прядь светлая — как солома, прядь темнее — как пакля. Не раскрашенные, как конус-ветроуказатель, специально. Тут уж мне стало интересно, грешен, спрашивал. Свои, говорит.

Свидетельствую — бывает.

Мелирование — так вроде называется. Тут — натуральные, природа. У Людмилы. Как и у Тани.

От мамы, мол, достались, зачем-то добавила. «В неё». Пусть хоть от папы, что это меняет? И такие же густые. В остальном на Таню мало чем походит.

Совсем не смахивает. Зачем сравнил, и сам не знаю. Таня и «да» не повторяет сотни раз. «Нет» от неё услышать чаще можно. Было.

«Стихи и проза, лёд и пламень не столь различны меж собой…»

Таня теперь как мерка, получается. Пробирный камень. Внутри где-то. Глубоко. Может, под сердцем. Может — под мышкой у души. Не в голове — оттуда проще было бы извлечь — давно извлёк бы. Мешает?.. Ещё как. Осознаю. И при общении, и при оценке. Пытаюсь, как-нибудь добравшись, выковырять этот камень преткновения и выбросить его подальше от себя. Пока вот не справляюсь.

И не хочу, но почему-то сравнивается. Непроизвольно. Поработать надо над собой. А то расслабился. Душевно. Чернышевского надо перечитать. «Особенный человек». Не помешает.

В прошлом году тоже были студенты. Практику проходили. Месяца полтора у нас трудились-загорали вместо курорта-санатория, о чём, по отзывам, не пожалели. На этом же раскопе. Но на другом, конечно, ярусе, более позднем. Обитали мы в прошлом сезоне не тут, где нынче располагаемся, а на другой стороне Волхова, в двухэтажном деревянном доме. В Чернавине. На лодке плавали туда-обратно, с берега на берег. Историки. Не с нашей кафедры, не из ЛГУ. Из педагогического, Герцена. Три парня, пять девушек. Отличные ребята. Дружные, весёлые. Гитара, песни, анекдоты. Молодцы. Перед тем как расстаться, во время отвальной, едва сдерживая пеленающую глаз слезу, поменялись для связи координатами. Ни с кем из них за весь последующий год, и по сей день, так я и не созвонился, ни с кем не встретился. Даже случайно, на улице или в метро. Линованный листок бумаги, вырванный из моего «писательского» блокнота — записную книжку я так и не удосужился завести, — с их адресами или номерами домашних телефонов, у кого они были, потерялся.

Не судьба.

Там тоже была одна — Светлана…

Тут о другом. Не о Светлане.

Это — Серёга. Абитуриент. Объявление о нашей экспедиции на факультете прочитал, вот и приехал. Приняли. «Не на щите, не со щитом, а под щитом, не возвращаться же сразу домой, там запрягут на сенокос, не больно хочется». Его слова. Поступал на исторический. На археологию. На первом же экзамене «погорел». Сочинение, говорит, завалил. С русским, признался, с первого класса у него было «сложновасто». Письменным. С устным — нормально, «без проблем». Как по воде бредёт, языком чешет, согласен. Хоть записывай за ним, как за сказительницей. Дар. Про всех в своей родной деревеньке бабушек и дедушек поведал мне красочно и образно, про «милосердного» дурачка местного Филиппка, за которым бегают все деревенские собаки, а на плечи и голову ему «безбоязно» садятся воробьи и трясогузки, «весь пиджак сзади у Филиппка ими обкакан, спереди серый, со спины жёлто-зелёный», самозабвенно рассказал. Будет пытаться на следующий год. «Попытка не пытка». Если, конечно, в армию весной не «загребут». «К строевой годен». Среднего роста, крепыш. Такого загребут. В тельняшке речника, заправленной в бежевые широкие холщовые штаны, перепоясанные, чтобы не свалились — за месяц без парного молока и густых домашних щей «охрял и перепал», ослаб и исхудал то есть, — розовой атласной лентой, нашёл же где-то. Такой лентой перевязывают кокон новорожденных девочек, когда выносят их из родильного дома. Светло-русый. Вихор почти на виске. На правом. Закручен, как галактика. Другой — на макушке. Не на самой, чуть ниже, с левого боку. «Счастливый». Я и родился, мол, в «рубашке». Я, кстати, тоже. И у меня два вихра, но оба на макушке. Из-под Вологды Серёга, с какой-то небольшой деревушки, и называл её, да я не помню. Говор у него чудной. «Родная тётя у меня в Чярёповце, дОмОй пОеду, пОпрОведую». Ну, попроведуй. «А то… Накормит шаньгами с брусникой, подпитает». Девушки-чертёжницы над ним всё и подшучивают — не они ли одолжили ему розовую ленту, с помощью которой он штаны на поясе поддерживает? — просят что-нибудь произнести. «Сярожа, скажи: ко-ро-ва или ко-ро-мы-селко». «Вы — не в цирке, я — не клоун, жаба вам седь». Не поддаётся. «Против шарсти́» это ему, не нравится — переживает, но виду не подаёт, чтобы «болтливым худоумкам не доставить радости». Конечно. Кому же, как не мне, его понять. Сам деревенский. Понимаю.

Это — литовец. Херкус. Серёга думал, позывной. Узнал после от Надежды Викторовны, что имя собственное, — восхитился. Половинит теперь его, это имя, упуская второй слог. Заочно. Очно никак к нему не обращается — робеет. С Каунаса прибыл этот самый Херкус. Метр девяносто ростом, не меньше. Сухопарый, как аскет, так уж и вовсе каланчой пожарной смотрится. Держится прямо, не сутулится, в профиль — как рейка. Им ровность стенки проверять, хотя бы той, со стратиграфией. Имея в виду его рост, Серёга называет его: сгибень. Голову Херкус носит величаво: выбритым затылком — к земле, подбородком волевым — к небу. Даже когда ест. С длинной светло-русой чёлкой. «Эсэсовской» — так девушки определили. Рукава серой рубашки закатаны. На бравых немцев до их отступления с нашей земли в хронике смотришь — похоже. И вправду. Ни с кем, кроме Александра Евгеньевича и Надежды Викторовны, не общается. Зачем ему, гордому потомку Миндаугасов и Гядиминасов, Старая Ладога? Зачем ему это средневековое славяно-финское, ну пусть отчасти и варяжское, допустим, городище? Ума не приложу. Польско-литовские владения до этих мест не простирались. Разве в фантазиях беспочвенных, пустых. Не шумный. Днём внимания к себе особого не привлекает. Но и не нормальный. Как только свет на улице забрезжит, он принимается громко, высунув свой арийский нос из спальника, то кудахтать, то кукарекать. До хрипоты. Не рычать, не лаять, и на том спасибо. Завой-ка волком рядом он, «опысашься» от страха. Серёга так опасливо предположил. Кому в самый для всех сон понравится такой будильник? Просили его не блажить — бесполезно, делает вид, что не въезжает, какие требования могут быть к нему предъявлены, сразу по-русски начинает изъясняться кое-как, слова коверкая нарочно: моя твоя, мол, нихт ферштейн. Шут с ним. Уедет скоро. Дома, у мамы с папой, будет кукарекать или каркать. Пусть хоть белугой там кричит. Тоже студент. Вильнюсского университета. Так объявил себя Надежде Викторовне. Ждёт, по словам Надежды Викторовны, когда в Каунасе восстановят Университет Великого Витовта, чтобы туда перевестись — хоть студентом, хоть профессором, хоть поломоем. Флаг в руки, как говорится. Ветра попутного ли в… спину. Помимо предрассветной курино-петушиной песни, ничего — совком по голове никого не лупит, драться ни с того и ни с сего ни на кого не кидается, кусок хлеба из рук или изо рта ни у кого не вырывает, не кусается пока — плохого он не делает. Как, впрочем, и хорошего. У меня к нему, по крайней мере, нет претензий, кроме одной — не в меру, голубая кровь, ленивый. На квадрат садится помечтать, вместо того чтобы работать, — торчит там, расположившись на дощатом ящике, как попка, еле шевелится, то нож разглядывает, то чистит им под ногтями, то теребит кисточку, то провожает взглядом облако — не интересно ему, что ли? Зачем приехал? Я бы, позволь мне, и весь вал давно разнёс до основания, ради какой-нибудь находки, конечно, «важной для науки». Взять в руки носилки — его, этого Херкуса, не заставишь, не княжеское дело, ссылается на поясницу — надорвал-де. Надорвал. Сразу три кисточки, наверное, поднял, совок с ножом одновременно ли. Ладно, детей с ним не крестить. И в разведку, археологическую, идти с ним не придётся. Тем более военную. Пусть пребывает. Спрошу после, если не забуду, у Александра Евгеньевича или у Надежды Викторовны, о чём он, белая кость, ведёт с ними разговоры. Надеюсь, не секретные. Вряд ли, конечно, стану спрашивать. К чему мне? Я не психиатр и не его личный психолог.

На сегодня это всё.

Кто-то, дежурные по кухне, остался в лагере — базируемся мы в Никольском монастыре, спим в бывшей трапезной церкви Иоанна Златоуста, столуемся за оградой, напротив Южных врат, на свежем воздухе. Там рукомойник, прибитый к стенке какой-то полузавалившейся кандейки, и очаг. Даже навес смастерили на случай дождя, покрыли толем. Стол и скамейки под навесом, так что и ливень нипочём. До Волхова минуты две ходьбы. Неспешным шагом. Гуляем в хорошую погоду перед сном до берега, любуемся вечерней рекой, скользящими по ней лодками, словно гладящими её поверхность баржами, представляя древние варяжские драккары и кнорры, прибывшие торговать или осаждать нашу крепость, — девушкам головы морочим. Что ни наври им, навороти с три короба, всему верят. Sancta simplicitas. Так, кажется.

Врал бы и врал. А что? «Ну дак а чё? — сказали бы в Ялани. — Язык на то он и язык, дрова им не колоть, зерно не молотить».

Остальные уехали на экскурсию в Тихвин. Рано утром, до завтрака. На шлюзы, построенные ещё до нашествия Наполеона, в самом начале девятнадцатого века, глянуть — «хотелось бы». В Тихвинский мужской монастырь наведаться — «обязательно». Побывать на могиле композитора Александра Глазунова — «как получится». Посетить Дом-музей Римского-Корсакова — «желательно». Вернутся к вечеру. Если всё пойдёт нормально, шлюзы не прорвёт или автобус, например, по дороге не сломается. Мало ли. Кто-нибудь — не монахи, не послушники туда поехали, — отделившись незаметно от других экскурсантов и завернув в злачное заведение, напьётся раньше времени — искать станут, пока отыщут, своих же и археологи в беде не оставляют. Произошло такое в прошлую поездку. Не со мной, спешу заверить. Скажу так: с двумя товарищами, N и G. Я и в тот раз не ездил никуда. Нужник, вырыв прежде яму много-ёмкую, не на малодетную семью рассчитанную, старательно воздвигал. Успешно. Складно получилось. Чтобы простым — не хочется говорить в данном случае членам, сотрудникам — экспедиции и важным персонам, гостям нашим почтенным, по кустам бегать не приходилось. Яму вырыть — мне раз плюнуть. Как не самый крупный курган раскидать. Кое-что и приобрёл ещё при этом — медное женское колечко и нательный серебряный прямолинейный крестик, маленький — женский или скорее всё же детский. Не говорю про гвозди кованые и битую посуду. Отдал начальнику эти находки. До общей кучи. Мог бы и присвоить — крестик и колечко, есть кому подарить, — совесть не позволила. Доски мне реставраторы, в монастыре работающие, одолжили. Стоит сооружение — как памятник архитектуры, зодчему ли, никаким ветром его не завалишь.

Раскоп наш, по нашим, северо-западным, меркам, глубокий. И глубже где-то, может быть, отыщутся. Западная стенка высотой около семи метров. Бывший земляной оборонительный вал шестнадцатого века до середины поперёк прокопали. Из рулета долю будто вырезали. На некоторых квадратах дошли почти до материка, зачистили. На не зачищенных пока — чёрно-бурый гумус, который будем добирать, просеивать. До материка вылижем. Работы на неделю. Если дожди не помешают. Толщиной сантиметров десять-двенадцать. Разряженный голубоватой материковой глиной — вивианитом. Те, кто первыми сюда пришёл и захотел или был вынужден обосноваться, рыли ямы под столбы, перемешали. Археолог Валерий Петрович Петренко, автор и исполнитель многих экспедиционных песен, даже и мы которые поём, — копал тут, вблизи Варяжской улицы, посад, сейчас копает где, не знаю, в Ивангороде, возможно, — называет этот слой «погребенной почвой», Александр Евгеньевич — «предматериком». Находок в нём, в этом слое, по-умному — артефактов, мало, зато полно щепы строительной. И щепа — учёные мы, а не какие-то кладоискатели — в нашу копилку: виден строительный размах первонасельников, активность их трудов. Хорошо сбереглась. В жидком от мочи тогдашнего домашнего скота навозе, будто вчерашнего происхождения — так сохранился тот под толщей земляной, без доступа-то кислорода, ну как живой — чуть не сказалось. Запах — в жилом хлеву такой стоит, быстро выветривается, правда, как только вскроешь, просыхает.

Высвободишь из слоя щепу — общее описание, особо-то фиксировать не надо — ярко-жёлтая, как будто нынче вот, на днях, топором от бревна отсекли. На ладонь её устроишь — гаснет, скручивается в свиток и, серея, рассыпается в прах прямо на глазах, хоть сдувай его с ладони.

Впечатляет. Как чудо смотрится, как фокус. Кто только фокусник, чудесник?

Так, как рассказывают те, кто побывал в предсмертном состоянии, случай какой-нибудь несчастный, вся твоя жизнь перед глазами пробегает — в одно мгновение. Знакомо. И меня не миновало. Пробегала. Или сними её, человеческую жизнь, на киноплёнку, а после прокрути её в ускоренном режиме — будет, наверное, похоже. Отдалённо.

Вот вам щепа, и вот вам персть. Века жила, в древних навозе и в моче, на свет белый угодила и в мгновение истлела. Всему своя среда, выходит. И человеку. Кому-то нужен белый свет для жизни, а кому-то…

Нашёл я деревянную фишку в слое эпохи Вещего Олега. Размером она с современную пластмассовую шашку игровую. Только снизу не полая, как та, а цельная. С красиво и искусно вырезанным на ней знаком Рюрика. «Пикирующий сокол». Походит на «трызуб» украинских националистов. И на хазарскую тамгу. Фишку, пока в прах не обратилась, успели запаять в полиэтиленовый пакет. Пожалуй, сохранится. Я, как нашёл её, больше её и не видел. Рисунок с этой фишки предшествует двузубцам и трезубцам Рюриковичей. Стилизованная птица, летящая с гнезда-плетёнки. Но при желании в этой птице можно увидеть и маску предка в варяжском шлеме. Если перевернуть рисунок, гнездо-плетёнка превратится в изображение солнца, а птица-маска — в тянущийся к нему цветок. Но и это не всё: вглядись внимательней — и вместо цветка проявится для тебя морда византийского грифона. Не так всё просто и не односложно.

Восточная стенка раскопа самая низкая — метра полтора. На неё выходит пандус, по которому мы таскаем на носилках из раскопа в отвал просеянную землю. Я иной раз, приглядываясь зорко, пройдусь нарочно по отвалу туда-обратно — из недоверия к поклонникам археологии, всяким чертёжницам или балтийским арийцам. Нужен за ними глаз да глаз. Однажды фибулу нашёл в нём, в отвале, — прошляпил кто-то из любителей. Бывает. Может, и Херкус, тот из вредности. Его и вовсе выпускать из глаз нельзя.

Тоже сидели на квадратах, согнувшись, утомились, теперь расположились девушки рядком передохнуть на краю этой стенки, болтают беспечно ногами, дружно посмеиваются, как обычно, над «Сярожой». Скажи, просят его, «крокодил корову проглотил». Тот, «Сярожа», внизу. Остатки обнаруженного сруба расчищает. Я — на соседнем квадрате. Бронзовые и сердоликовые бусы у меня россыпью. Кисточкой их аккуратно, чтобы не сдвинуть с места, обметаю. Александр Евгеньевич после сфотографирует, а одна из девушек занесёт их на план.

Было тут когда-то, на этом тесном пространстве, три мастерских. Самая поздняя — кожевенная. Более ранняя — кузнечно-ювелирная. А между ними — стеклодельная, в которой по арабской низкотемпературной технологии с 780-х годов варились бусы. «Глазки». То есть глазчатые бусы, по сути — первые русские деньги. На них древние ладожане скупали пушнину, которую, в свою очередь, продавали арабским купцам за полноценные серебряные дирхемы. Как и раковины каури (ужовки) — те тоже вместо денег были у наших пращуров.

В 1114 году Нестор запишет: «…поведали мне ладожане, как тут случается. Когда бывает туча велика, находят дети наши глазки стеклянные — и малые, и великие, проверченные. А другие подле Волхова берут, которые выплескивает вода. От них же взял более ста, и все разные…» Летописец в своем двенадцатом столетии уже не знает, что такое эти «глазки», собираемые на ладожском берегу детьми, а современные лингвисты ещё не знают, что эти «глазки» (от скандинавского glass — «стекло») вытеснили из русского разговорного языка «око» (по-славянски «глаз» — «камешек»). Я это так — предполагаю. Кто-то из них, лингвистов и филологов, возможно, и догадывается.

Рассказываю Серёге о хазарах «неразумных», о дирхемах, как они сюда попали, о раковинах каури, о найденных в Старой Ладоге кладах куфических арабских серебряных монет, кто здесь и с какого времени занимался раскопками и о том, о чём, про что ли спросит, — любознательный, внимает, «толоконник», или «лягушечник». Присочинить для красочности — язык и чешется, но вот не поворачивается. Грех обманывать такого. Простодушный он, Серёга, — поэтому. К тому же тянется к истории, как стебелёк к солнцу. Ну а история и без моих добавок красочна. Так что правду, только правду. Это для девушек — для тех и присочинить можно, всё равно из них через день или неделю мои «сведения» выветрятся. А то и через час. Не в осуждение. Как факт. Другое, как уверяет Серёга, у них на уме, а что именно, не уточняет. Не до истории-то, точно. Вид только делают, что слушают внимательно, сами витают, дескать, в облаках. По тому, как они при этом ресницами, словно крыльями, хлопают, понять, мол, можно. И пусть витают, жалко, что ли, пусть хлопают. Да нет, по мне-то, хоть в заоблачной дали пускай болтаются, мне, мол, за ними не гоняться. Такой Серёга, вологжанин. Не романтик.

Измывались девушки над парнем, подшучивали над ним, легкомысленные. Безрезультатно. Вроде никак он, Серёга, на это не реагирует. Внешне — посмотришь на него, так и решишь. Только меня как будто слушает и ни о чём другом больше не думает. Но вижу: выкопал он большого, красного — после дождей в раскоп нападавших обильно, — длинного, жирного червя — червей он называет по-вологодски шшурами, — поднялся с корточек, встал в полный рост, повернулся в сторону обидчиц. Голову, как Херкус, гордо запрокинул, глаза к небу возвёл, рот широко раскрыл и медленно, встряхнув прежде и протянув между пальцами, чтобы убрать с неё «гумус», заглотил упитанную кольчатую тварь; погладил благостно живот — редкое-де лакомство, нечасто насладишься. Опять склонился над квадратом. Древнюю часть сруба от налипшего на него древнего навоза «шабаркать» ножом продолжил — чтобы девушкам-чертёжницам после на плане её, эту часть сруба, зафиксировать. Очистит полностью и место им уступит.

Разом девушки, будто бы долго репетировали, согнулись в талии, вниз головой, и… и… вот как сказать о барышнях?..

Ну, словом, вырвало их.

В раскоп. Ох, надо же. Вот тоже. Кто убирать за ними будет?

Ну, думаю, ладно, и поделом вам, хохотушки. Насмехаться прекратите. На какое-то хоть время. Отдыхай пока, Серёга.

А тот в их сторону и не глядит, ни в чём как будто не бывало.

Спустились девушки — с облаков будто! — в раскоп. Пока молчат.

Ну и Серёга.

Вчера — Медовый Спас, 19 августа — Яблочный, 29-го — Ореховый. Старая Ладога, дело известное, ликовать будет до сентября, а то и до октября, а там и «ноябрьские», вином яблочным запаслись сельчане в полной мере — приходили тут ребята местные, хмельные, похвалялись. И мы с ними кое о чём успели сговориться. Посмотрим.

Весь август — сплошные праздники.

Сегодня 15-е — День археолога. Пусть он в календаре и не отмечен как красная дата. Но во всех археологических экспедициях страны нынешний вечер покажет себя томным. Не только вечер, но и ночь. Уж это точно. Утро тяжёлым, правда, будет. Но кто сейчас об этом станет думать?

Будем и мы, конечно, отмечать. Не рыжие. С размахом. С чувством. Не впервой. Как происходит это, знаю.

Вчера же утром с визитом вежливости и по своим делам научным появилась у нас на раскопе замечательная Ольга Ивановна Давидан. С Эрмитажа. Археолог. Выпускница ЛГУ. Когда-то тоже здесь копала. Сначала под руководством В. И. Равдоникаса и Г. П. Гроздилова, её учителей и наставников, о которых вспоминает с теплотой, много интересного о них рассказывая. Ветеран Великой Отечественной, оказывается, блокадница. Я и не знал. Работала в госпитале медсестрой. Едва живую эвакуировали её из Ленинграда в Саратов, если я правильно расслышал. Вроде в Саратов.

Тоже, кстати, как и Серёга, родом из Вологодской области. Про Вологодчину, общую родину свою, они — ещё и «заспихи», оказывается, — живо побеседовали. У Ольги Ивановны и «выговор» странный сразу проявился, «вологодский». Как у Серёги. «Шшур-яшшур». Посмеялись. Девушки уж тут не лезли со своими шутками.

Интересная, добрая, знающая и много в жизни испытавшая женщина. Одетая со вкусом, насколько я могу судить, «дремучий». Скромная. И разговаривать легко и просто с ней, что очень ценно. По крайней мере — для меня. Высокомерия ни тени.

После Ольги Ивановны, к обеду, нагрянули бывшие однокурсники Александра Евгеньевича: Журавлёв Глеб Сергеевич, Буханкин Василий Александрович и Клёнов Игорь Васильевич. Все они с кафедры археологии, преподаватели-доценты. А Глеб Сергеевич, метко прозванный кем-то Скальдом и Велесовым Внуком, ещё и мой научный руководитель. У него на кафедре пишу я свой диплом «О развитии погребального обряда на северо-западе Новгородской земли в XI–XV веках / по материалам работы Ижорской экспедиции ЛОИА». Почти готов уже, текст, написать осталось заключение, а чертежи, планы и фотографии за зиму сделаю.

Сейчас все они вместе с Александром Евгеньевичем, которого, забыл сказать, тоже окрестил кто-то любя и заслуженно Ладожским Конунгом, в церкви Святого Георгия, в гостях у реставратора. С Москвы. Адольф Николаевич. Овчинников. Из церкви почти не выходит. Строительные леса — на них, можно сказать, и живёт. Девчонки наши носят ему перекусить от нашего стола. Постное. Фрески копирует. Давно уже, много лет. «Соломон». «Давид». «Михей». «Иеремия». Никто его не принуждал, сам, по собственной воле. Подвижник. Говорит: «Сакральное искусство — это самовыражение, но без подлой авторской амбиции». Здорово. «Искусство, — говорит, — это то, что связывает в единое любые факты, превращая материальное в духовное». Я даже записал. В «писательский» блокнот. Память хорошая, но вдруг забуду. Куплеты песен забываю же. И имена — когда знакомлюсь. Готов, говорит Адольф Николаевич, исполнять свою работу до конца дней своих. Ещё за ним вот записал: «На любой лик посмотрите, других таких нет, даже в самой Византии. Откуда они брали таких мастеров, трудно понять. Всё гениально. И сам храм, в котором окна, как будто хаотично разбросанные по стенам, на самом деле ловят каждый луч солнца с первого до последнего. Гениальны росписи. Нет, я не просто их копирую. Для этого достаточно воспользоваться и фотоаппаратом. Я пытаюсь разобраться в том, как они создавали всё это, что при этом хотели сказать и чего добиться. Как у них получается такое лёгкое небо. Или земля, которая по цвету светлее, но по ощущению тяжелее неба. Для меня копии-реконструкции — машина времени, которая переносит меня в XII, или в XIV, или в XV век».

«Лёгкое небо».

Обязал себя — запомню. Буду болтать с подружками за чашкой чая зимним вечером, произнесу небрежно в разговоре. Стой на Илью, сказали бы в Ялани, если бы там его, конечно, знали, как знаю я. Стой на кого-то — по-ялански — быть в чём-то похожим на этого самого кого-то, делать или поступать в определённых ситуациях так, как делает или поступает тот. Илья, к примеру. Когда охмуряет вдохновенно очередную невинную жертву, мудрёных слов насыплет кучу. Действует.

«Лёгкое небо». Прозвучит.

Святой Георгий усмиряет змея Божьим словом. По ладожскому преданию, именно перед этой фреской идущий на шведов девятнадцатилетний князь Александр Ярославич произнес: «Не в силе Бог, а в правде».

Захожу в эту церковь, смотрю теперь на всё вроде как глазами Адольфа Николаевича. Человек. С большой буквы. И мне бы так вот: до конца-то своих дней… Как Павка Корчагин. В своём роде.

Ну, как уж сложится, посмотрим. Как мама скажет: «Чё загадывать? Дожить надо». Уверен что-то — доживём. Дурных предзнаменований не наблюдалось.

Вчерашний день был полон разных случаев — столько на ограниченной территории собралось «славяно-финнов», sapienti sat, все как ходячие энциклопедии, — обо всех этих случаях, происшествиях ли, нет смысла рассказывать, а вот об одном, наверное, стоит, так как я оказался главным в нём героем и к теме ближе.

Сразу же, с автобуса, Ольга Ивановна пришла к нам на раскоп. Все ей дорожки тут знакомы. Старая Ладога — «родное» её место, «археологическая родина». Первый вопрос её: «Ну, что тут у нас делается, что творится?»

Что у нас делается, что творится, доложил ей охотно Александр Евгеньевич, это же и его «родное» место.

Мне бы докладывать так, мне бы так слушать. Самозабвенно. Как о сокровище, с которым сердце.

Все в раскопе. Копошимся. Даже Херкус шевелит руками — угольно-зольное пятно ковыряет ножом, и то работа. Ухо навострено. Куда? Да куда надо. И глаз туда косит — в сторону самой низкой стенки. Не шпион ли?

Конунг, Надежда Викторовна и Ольга Ивановна на ней, восточной стенке, близко к краю, сидят на чурочках. Перед ними — дощатый ящик из-под какого-то вина, из магазина принесли, вместо столика. На ящике — термос. Пьют из экспедиционных эмалированных кружек чай. Ольга Ивановна и говорит во всеуслышание:

— Чай на воздухе, из кружек — замечательно. Как уж давно я не пила… Вот отыскалась бы сейчас деревянная посуда, фрагмент чашки или тарелочки, обточенной на токарном станке…

Ну, сказала и сказала.

Минута, две проходит, чуть ли больше, и натыкаюсь я ножом на большой обломок, почти в половину, деревянной тарелки, обточенной токарным способом.

После фиксации передал я этот фрагмент древней тарелки Ольге Ивановне. Пошёл на место. Пока не запеленали находку в полиэтиленовый пакет, полюбовалась Ольга Ивановна на неё восторженно, как на ребёнка новорождённого, долгожданного, возбуждённо обсуждая с Надеждой Викторовной и Александром Евгеньевичем такую удачу.

Чуть позже, уже глядя на меня, говорит, будто заявку подаёт, она же, Ольга Ивановна:

— Вот нашлась бы весовая гирька…

Нахожу я весовую гирьку.

После:

— Вот бы нашёлся ткани лоскуточек…

Обнаруживаю я в навозе серый лоскут ткани размером с ладонь.

— Ну, — говорит Ольга Ивановна, — добывай уж тогда, Вещий Олег, для меня и костяной гребешок, обломочек хотя бы. Желательно — с орнаментом.

Я нахожу и гребешок. С орнаментом растительным.

Бывает со мной такое. С детства. Как кто несёт. Лёгкая, нелёгкая ли, не знаю. Надеюсь — лёгкая. Ну, или тот, кто справа, на место наводит. Душу я не закладывал, уж это точно. Никто потусторонний договор со мной не заключал. Ни с каким бесом, ни мелким, ни крупным, ничего я не подписывал.

На первом курсе. Во время летней сессии в хорошую солнечную погоду ходили мы, прихватив учебники, на Петровский пруд, детский пляж, купались, загорали, ну и пытались при этом что-то выучить, запомнить из прочитанного. В один из дней прихожу я, задержавшись немного. Ребята уже там. Лежат на песке. Рядом другие, нам не знакомые парни и девушки, стоя на карачках, в песке усердно роются, всё пропахали. Я спрашиваю: «Что они там потеряли?» Кто-то из друзей моих мне отвечает: «В волейбол играли, и один из парней золотое обручальное кольцо обронил, с пальца соскользнуло». Я в шутку говорю: «Пусть не стараются, не ищут. Завтра приду и найду». Ну и забыли мы про это. Я-то уж точно: ляпнул не думая и ляпнул. На следующий день прихожу. Мои ребята уже там. Лежат, искупавшись. Бросив на песок сумку с книгами, раздеваюсь, падаю ничком и запускаю в песок растопыренные пятерни. Тут же вытаскиваю их, переворачиваюсь на спину, поднимаю руки вверх — на указательном пальце правой руки надето кольцо золотое. Великовато мне — болтается на пальце. Написали мы объявление, в котором указали, где нас можно найти, чтобы получить свою пропажу, приклеили его к стволу растущего рядом с пляжем тополя. Но владелец так и не отозвался. Пришлось колечко это, сдав его задёшево как «лом», нам прогулять. И прогуляли. В «Пушкаре». Не поделили что-то с «космическими» курсантами, стенка на стенку потолкались, но разошлись с ними, слава богу, мирно.

Ну и ещё уж один случай, для более полной картины.

Подружка моя Яна, «заносчивая палеолитчица» и «рафинированная городчанка-петербурженка», подрабатывала дворником. Убирала снег вокруг «ватрушки», на пересечении Левашовского и Чкаловского. Я подрядился помогать ей. Только за сладкий чай, в её компании радушной. Как-то раным-рано, чтобы успеть на па́ру по истории Древнего Рима, направляемся мы с ней, полусонные, вялым и путаным шагом на работу, минуем уже открытую кофейную на Гатчинской, между Щорса и Чкаловским. Вкусно пахнет — с ног валит. Мы окончательно, голодные, даже проснулись. И говорит Яна мечтательно: «Был бы у нас рубль, зашли бы мы сюда, выпили бы по чашке кофе и съели бы по булочке». Я наклоняюсь и подбираю с тротуара чуть запорошённый снежком бумажный рубль. Зашли, съели по тёплой ещё сдобной булочке, выпили по чашке кофе. После работы возвращаемся тем же путём, Яна и говорит: «Вот был бы у нас ещё рубль, зашли бы мы в магазин, купили бы баранины, приготовили бы рагу». Картошка есть, мол, а готовить я умею. Наклоняюсь и подбираю с протаявшего уже тротуара металлический рубль. «С Лениным». Зашли в магазин, купили баранины. В коммуналке на Большом проспекте Петроградской стороны, где снимает Яна, сбежав от «слишком заботливых» родителей и их «материальной поддержки», комнату, приготовили рагу, пообедали. Так вкусно и сытно «намисякались», как сказал бы Серёга, что на занятие не поехали. Отдыхали в этот день от нас и античность с её «латынью», и «величественный» палеолит, и «так себе» железный век.

Ну, всё подобное тут и не вспомнишь. Да и надобности нет.

Знают на кафедре о таких моих способностях. Зазывает каждый в свою экспедицию с первого курса, добродушно поругиваясь в сторону Александра Евгеньевича, называя его бесстыдным собственником. Да уж. Мне бы хотелось — ох как хотелось! — побывать и на Кавказе, и в Крыму, и в Сибири. Не в туристической поездке. На раскопках. С образовательной, конечно, целью. Но как прикован я к Калинину. Как раб-славянин к хозяину-хазарину. Попросить его, чтобы он отпустил меня хоть на один сезон к кому-нибудь, стесняюсь. А он как будто не догадывается, но ситуацию-то понимает. Эгоист. Теперь и поздно: на следующее лето я уже вольное лицо, с дипломом. Куда устроиться, ещё найти бы — не коммунист, не комсомолец — усложняет.

Ладожский Конунг уже и отзыв мне вручил. «Чтобы на потом не откладывать». Каждый год пишет.

«Отзыв

Об археологической практике студента V курса исторического факультета ЛГУ Истомина О. Н.

В 1980 г. О. Н. Истомин проходил археологическую практику в Ижорской экспедиции ЛОИА АН СССР, осуществляющей исследования средневековых памятников в западных районах Ленинградской области. О. Н. Истомин участвует в работе экспедиции с 1974 г. За истекшие годы полевых сезонов он приобрел большой археологический опыт, хорошо изучил современную методику раскопок курганно-жальничных могильников, овладел техникой графической и фотографической фиксации памятников. В последние полевые сезоны О. Н. Истомин возглавлял самостоятельные участки работы и успешно выполнял возложенные на него задачи. В 1980 г. (в июне. — О. И.) руководимая им группа проводила раскопки ряда насыпей Теглицкого могильника (Волосовский район Ленинградской области) и осуществила исследование первых погребальных комплексов в небольшой курганной группе, расположенной в 0,5 км от Теглицкого средневекового некрополя.

Ко всем порученным заданиям О. Н. Истомин относился с исключительной добросовестностью и искренней заинтересованностью. Наряду с огромным трудолюбием его отличает глубокая преданность науке, прекрасное знание принципов современной полевой методики.

Ещё в 1977 г. О. Н. Истомин исполнял функции заместителя начальника отряда. Ему вполне можно поручить самостоятельные полевые работы, с которыми, мы можем утверждать, он успешно справится.

О. Н. Истомин является вполне сложившимся специалистом в области полевого изучения средневековых археологических памятников, его летняя археологическая практика заслуживает самой положительной, отличной оценки.

Начальник Ижорской экспедиции ЛОИА АН СССР кандидат исторических наук А. Е. Калинин».

Ещё после третьего курса твёрдо обещано мне было, что получу открытый лист для уж совсем самостоятельной работы. Но до сих пор, как говорится, и конь не валялся. Думаю, можно так сказать. Летом обещается, зима долгая — забывается. А там опять лето: Олег, поехали, пора, мол. Олег поехал, безотказный. Обещанного три года ждут. Известно. Не хочется начальнику меня терять, «удачливую» рабочую силу — с курганом, а то и двумя за день в одиночку управляюсь — в магазине не купишь. Правду говорю, как на духу. Но не в обиде. Как складывается, так, значит, нужно. Для чего-то. Для меня. Не в каком-то явном смысле. В скрытом. Может, когда-нибудь откроется. Дожить бы.

Мы — Александр Евгеньевич, Надежда Викторовна и я — и нынче собирались пойти в разведку по Волосовскому и Кингисеппскому районам Ленинградской области («по следам Рериха, “подпортившего” несколько погребений», хоть и красиво их зарисовавшего), поискать курганные могильники и жальники, уже и маршрут на карте наметили. До середины сентября. Здесь работы ещё на неделю. Но недели две назад произошло неординарное событие.

У всех был выходной. Кто-то куда-то уехал, кто-то куда-то ушёл, кто-то остался на базе отсыпаться. А я подался на раскоп. И что-то дёрнуло меня внедриться в стенку, возле самого материка, ножом немного ковырнул. И обнаружил клад, как после оказалось. Сначала увидел бронзовый, подумал, что золотой, ключ в виде одноглазого бога Одина, на макушке которого сидят два ворона. Я, как собака, добывающая в норе барсука, заскулил глухо. Полез ножом глубже — дальше больше.

Так, поскуливая, и побежал в лагерь. Кое-как, сбиваясь на стон, объяснил Александру Евгеньевичу, в чём дело и что ему обязательно и неотложно нужно идти со мной на раскоп.

А там уж было…

Выписал я себе после в свой «археологический» блокнот из полевого дневника Александра Евгеньевича.

«В пределах исследованного участка (в том числе и квадрата, с которого я врезался. — О. И.) был выявлен единый производственный комплекс второй половины VIII века. Его значение резко увеличивается в связи с находкой в “пятне” производственной деятельности богатейшего клада ремесленных инструментов.

В состав клада, насчитывающего 26 предметов, входят следующие изделия:

1. Клещи. Общая длина инструмента 253 мм, длина рабочей части шарнира 40 мм. Рукоятка изготовлена из тонких пластин шириной 4-5 мм. У второй половины рукоятки конец оформлен в виде тонкого заострённого стержня.

2. Клещи. Общая длина клещей 192 мм, рукоятка изготовлена из пластин шириной 3–4 мм.

3. Клещи. 192 мм. Рукоятка — из стержней четырёхугольного сечения со слегка скруглёнными углами.

4. Клещи. 350 мм. Длина рабочей части до шарнирного соединения 42 мм. Концы, загнутые в кольцо, имеют круглое сечение.

5. Клещи. 287 мм. Рукоятка изготовлена из стержней подчетырёхугольного сечения с закруглёнными углами.

6. Клещи. Самые большие. 418 мм, длина до шарнирного соединения 93 мм.

7. Клещи. Во фрагментарном состоянии. Длина от края губ до шарнирного соединения 85 мм.

Наряду с группой больших клещей, рассчитанных на крупные поковки, встречены малые одноручные клещи с хорошо подогнанными губами, явно предназначенные для обработки средних и мелких изделий.

Мелкие, до 300 мм, клещи могли использоваться для ювелирных работ, а более крупные — для железной обработки.

Рассматриваемые находки имеют широкий круг аналогий в памятниках европейского средневековья. Клещи с ограничителями обнаруживают наиболее близкое сходство с инструментарием эпохи викингов (Швеция, Норвегия, Готланд).

8–9. Два длинных железных стержня с заострёнными концами. Их длина 300–305 мм. Один из стержней имеет четырёхугольное сечение, в верхней части круглое. Второй в верхней части также имеет круглое сечение, при расширении к концу второй трети своей длины переходит в четырёхугольный стержень. Эти изделия относятся, очевидно, к разряду шильев или пробоев.

10. Миниатюрная железная наковаленка с роговидным выступом. Она имеет четырёхугольный корпус высотой 112 мм (высота всей наковаленки 125 мм). Квадратная в плане рабочая поверхность размерами 45×50 мм переходит в роговидный выступ длиной 93 мм, предназначенный для проковки кольцеобразных и втульчатых изделий. На одном из краёв лицевой площадки имеется круглое сквозное отверстие диаметром 6 мм. В Древней Руси известны две находки миниатюрных наковаленок с роговидным выступом, относящихся к XII–XIII вв. (Новгород, Бородинское городище Смоленщины). Более ранним временем датируются аналогичные находки из памятников эпохи викингов Скандинавского Севера.

11–13. Три ювелирных молоточка. Самый крупный из них имеет в длину 100 мм, размеры бойка 19×10 мм, задника 16×3 мм, толщина у втулки 16 мм. Второй молоточек достигает длины 86 мм, третий характеризуется той же длиной, но отличается меньшими размерами бойка и задника. Все инструменты имеют овальную продолговатую втулку. В них сохранились железные проволочные стержни, с помощью которых молотки крепились к деревянной рукоятке.

14–16. Зубила для холодной рубки металла, применявшиеся преимущественно при слесарных и ювелирных работах.

17. Ювелирные ножницы, предназначенные для разрезания расплющенного в листы металла. Состоят из двух половинок, соединённых с помощью заклёпки. Такие ножницы известны в памятниках древнерусского времени, широко встречаясь и в памятниках эпохи викингов Северной Европы.

18–19. Два сверла, преднамеренно согнутые вдвое. Оба инструмента, применявшиеся для изготовления крупных отверстий в дереве, относятся к числу ложковидных свёрл-напарьев. Длина более крупного сверла 600 мм, меньшего — 406 мм. Длина пера у крупного сверла 55 мм, а его ширина (равная диаметру сквозного отверстия в обрабатываемом дереве) — 18 мм; длина пера у второго инструмента 25 мм, ширина 12 мм.

20. Волочильня (гвоздильня), изготовленная в виде массивного железного стержня четырёхугольного сечения, нижний конец которого обломан. Её длина 148 мм, сечение верхней части 24×27 мм, нижней — 18×18 мм. На боковой грани волочильни имеются четыре сквозных отверстия разного диаметра (сверху вниз соответственно 4,5; 3,5; 3,0 и 2,0 мм).

Подобные волочильни известны в Европе с римского времени, но наибольшее сходство, проявляющееся в деталях оформления, они обнаруживают со скандинавскими находками конца I тыс. н. э. Такие инструменты могли использоваться для волочения проволоки и изготовления гвоздей и заклёпочных головок.

Волочильня (гвоздильня), представляющая собой тонкую железную пластинку с 14 сквозными отверстиями разного диаметра — от 1,5 до 3 мм. Судя по незначительной толщине рассматриваемой пластинки — около 2 мм (для гвоздилен обычно использовались толстые плоские пластинки — планки), и малому диаметру отверстий, она вряд ли могла служить для расклёпки головок железных гвоздей и заклёпок. Вместе с тем, вполне вероятно ее использование в аналогичных целях, но лишь для обработки тонкой проволоки из цветных металлов (например, изготовление бронзовых гвоздей и заклёпок для костяных составных гребней). Волочильни данного типа получили широкое распространение в средневековых памятниках Северной Европы.

22. Дисковидная железная пластинка диаметром 45–47 мм и толщиной около 7 мм. В центре пластинки имеется квадратное сквозное отверстие размером 10 мм, по краям — четыре углубления округлой формы диаметром 5, 6, 7 и 10 мм. На бортах диска сделаны клиновидные вырезки. В Новгороде были встречены сходные предметы, позволяющие установить её производственное назначение. Это две ювелирные наковальни, плоская рабочая поверхность которых покрыта несколькими воронкообразными углублениями округлой формы. Они использовались для выпуклой чеканки и тиснения ювелирных изделий.

23. Железная пластинка с сужающимися концами, которые завершены изогнутыми спиральными завитками; в центральной части пластинки имеется сквозное отверстие. Аналогичные изделия были широко распространены в Скандинавии, начиная с вендельского времени и особенно в эпоху викингов. Они встречаются, как правило, в комплексах с ключами и обломками деревянных ларцов.

Кроме перечисленных находок, в состав клада входили: обломок массивного железного стержня четырёхугольного сечения (25×20 мм); крупный оселок длиной около 25 см и, наконец, прекрасный образец древнего ювелирного искусства — антропоморфное навершие какого-то несохранившегося предмета (я-то считаю, что это ключик от сгоревшего ларца. — О. И.). Стилистические особенности этого изделия указывают на его несомненную связь с искусством Скандинавии вендельской эпохи. Есть основания полагать, что бронзовая фигурка воспроизводит популярный сюжет древнескандинавской мифологии, являясь изображением верховного бога северных германцев Одина в окружении двух вещих воронов — Хугина и Мугина».

Сколько же в памяти он, мой начальник, держит. Летопись наизусть целыми страницами может пересказывать. Сидишь, слушаешь, как заколдованный. Потом статью ещё напишет.

Вот из-за этого клада мы и не отправимся нынче в разведку на поиск новых курганно-жальничных могильников, а после завершения основной экспедиции осуществим врезку четыре на четыре метра.

Не дёрни меня какая-то воля или — чистая или нечистая, надеюсь, что чистая, — сила как раз в том месте ковырнуть ножом стенку, и продолжал бы этот клад таиться в земле неизвестно до какого времени, а то и вечно. Как будто для меня, первооткрывателя, в земле прятался.

Случайность. Но случайностей, говорят, не бывает. Вот, что хочешь, то и думай. Лучше не думать. Как уж есть.

Который день не в настроении я. И сегодня. Виду не подаю, но хожу с утра, в душе, как в воду опущенный. Письмо из дому получил. Мама пишет:

«С сеном, слава богу, отставились. Успели. Дожжы зарядили. До весны, надеемся, хватит. Сидим с отцом, в акно тоскуем. Глаза просмотрели. Всё и ждём каво-то, всё и ждём. Скорбно. Он руку, чинил воротца в агародчик, гвоздём, провалокой ли наколол, загноилось, писать не может, ручку в пальцах не держит, так што читай, сынок, мои каракули, разбирайся. Карова огулялась, тёлка стельная, Господь бы сохранил. Бычишку осенью сдавать будем, пускай пока пасётся, вес нагуливат…»

Читаю, мысленно расставляя знаки препинания. Сто раз прочитал. Девяносто девять из того — по памяти. Уже под сердца стук рифмуется, и тому больно.

Подошёл утром, сначала к Надежде Викторовне, потом к Александру Евгеньевичу, взмолился: отпускайте! — хочу наведаться к отцу и к матери. Невыносимо. Дня на три или на четыре. Вместо отпуска, мол, пошутил так.

Им тоже домой надо съездить. Душ принять, помыться «толком», отдохнуть. Кое-какие дела справить. Накопившиеся счета оплатить. Да мало ли, тоже всё в поле.

Договорились, что возвращаюсь я дней через пять, и мы займёмся этой врезкой. Неделю-две занятий пропущу. Не отчислят. Александр Евгеньевич слово за меня замолвит, тут-то уж он не поскупится.

Азарт у всех — и у меня, и у Конунга, и у его жены — как у борзых собак, почуявших добычу. Землю скребём — от нетерпения.

День укороченный. По случаю нашего профессионального, хоть и не официального праздника, но нам-то с того, для нас «официальный».

В четыре часа мы — девушки-чертёжницы, Серёга, я и Херкус, — как назначил нам Александр Евгеньевич, перевернули носилки, чтобы в них дождь, если пойдёт, не налил, собрали инструменты, огляделись, чего бы не оставить, и направились в лагерь.

На месте уже, сполоснувшись под рукомойником, попив старого, холодного чаю с корочкой хлеба, чтобы червячка заморить, лёг я на раскладушку, достал из рюкзака свой «писательский» блокнот.

И вот что написалось.

ПЛАМЯ
Роман(ы)

П (ПАВЛА)

Все разойдутся восвояси, а Степан Виссарионович, проводив за ворота гостей — таких же, как он, фронтовиков, — наобнимавшись с ними на прощание, будто навек друг с другом расстаются, в избу вернётся, за стол сядет, обопрётся на него локтями, склонит седую и лысеющую голову и будет, что-то тихо бормоча и вытирая слёзы не крепко сжатыми кулаками, плакать. Свет погасят — в темноте. И как он всхлипывает, слышно.

Всем его тогда жалко. Все его любят. Как не любить его, он добрый.

Всегда так в этот Победный день: после гостей сидит и плачет.

Смотреть на него больно. Но чем поможешь? Как утешишь? Выплачется, протрезвеет — нормальным станет. Обычно. Пьяный — проспится, это дурак — никогда. Так вроде, если по поговорке. Оно и в жизни.

Мамка будет ему говорить:

— Степан, пора, тупай на боковую. Душу не береди. Ну, чё уж так-то?.. Отвоевали уж давно. После войны-то сколько уж минуло…

Раз скажет, убирая со стола посуду, повторит. Ещё раз скажет. Подойдёт, по голове его, всхлипывающего, как ребёнка, погладит. А он:

— Дык идь…

Посидит, посидит, теперь уже молча, всхлипнет последний раз и продолжительно, потом, послушавшись мамку, отправится спать. Там ему уже постелено, за русской печью, где теплее, — ноги, пулями и осколками повреждённые на фронте, «колеют и немеют среди сна, как счужу, со стороны бытто взяты и приделаны, а не свои родимые, не от своёй как бытто плоти». До утра его там не услышишь — затаится.

Полковой разведчик. «Языков брал. Пятнадцать. Из них два фрица-офицера». Не он рассказывал, а мамка говорила. Спросишь его: «Папка, а кем ты воевал?» Ответит нехотя: «Военным». Спросишь: «Боялся?» Скажет: «Ну дык а как жа. Гярой — кверх дырой. Отчаянных-то мало, на тышшу один».

Рано поднимется, пойдёт во двор — хозяйством станет заниматься, после — в гараж машинно-тракторной станции, механиком там работает. Тогда уже не будет плакать. До следующего Дня Победы. Так-то — с чего? Разве что в глаз соринка попадёт какая — прослезится.

А от стола когда отправится за печь, то обязательно промолвит:

— Отвоевали-то, отвоевали, Шура… ну дык оно… сколько ребят там положили… вон и яланских… это ж с ума можно сойти… на полк-то чуть не наберётся. Твоих братьёв и дядек только…

— Они у Господа, оставь их с миром, — скажет мамка.

— Оставить-то оставлю. Как не оставить, я им не враг… Из головы вот их не выкинешь, из сердца…

— Ну, помолись вон Богородице или Георгию и успокойся. О нас подумай. Мы — живые.

— Дык и у Яво вроде как мёртвых нет…

— Дак это у Яво.

Никогда он, папка, с ней не спорит, с мамкой. Она — с ним. Кто из них главный, не понять. И понимать, наверное, не надо. В мире живут, и хорошо. Когда ругались, и не вспомнить. Сколь Ваня помнит — никогда.

До войны, говорит мамка, папка был не такой — шебутной был, задиристый, с парнями дрался. После — посмирнел. Ни с кем теперь он не схватывается. Не бранится. «Плюнь в него — не воздаст тем же».

«Зачем плевать-то? — думает Ваня. — Ещё и в человека».

Ну, до войны Ваня Белозеров папку не видел. Потому что только восемь лет спустя после войны родился. Много тогда мальчишек народилось тут. Ну, и девчонок. В школе учатся в три смены. Большая школа, двухэтажная, сгорела. Чуть ли не все тогда в Ялани по ней горько плакали. Сожгли, поговаривают. После ремонта. От «недостачи» там какой-то. Директриса. Приезжая. Бывший муж у неё вроде служил у немцев в полицаях. Что-то хотела очень скрыть. «Не доказали, что поджог». А в этой, временной, щитовой, пока всем вместе, в одну смену, невозможно уместиться — тесно.

Сидят они, мужики, вокруг стола — то чокаются, то не чокаются — выпивают. Победу отмечают. Сослуживцев поминают. Про войну говорят мало — поэтому неинтересно их и слушать. У кого хватило до весны сена, у кого нет, кому пришлось занимать стожок, копну, навильник ли, а кто со своим до выпаса дотянул, да кто на чём нынче пахать будет в огороде, когда просохнет, на коне или на тракторе, — про это.

«Кто на чём будет, тот на том и будет, — думает Ваня. — Не всё ли равно, на чём вспашут? И толковать пока об этом рано. Придёт пора, и видно будет».

Оно и верно.

Нарядила его мамка «по-празнишному». Концерт «победный» будут давать сегодня в клубе, Ваня — участник. Чёрные штаны и белая рубашка на нём чистые. До клуба — в кирзовых сапогах, там сапоги скинет, в полуботинки, перешедшие к нему от Петьки, старшего брата, переобуется — по клубу-то расхаживать. Грязь на улице после снега. Когда ещё обыгает. Снег только в тайге да в низинах ещё сохраняется и там скоро растает, зернистый, «ноздреватый». До июня нынче вряд ли долежит — если тепло продержится, не заморозит. А то бывает.

— Я, мамка, пойду, — говорит Ваня. — Репетиция, может, будет… генеральная. Мне надо…

— Иди, сынок, иди, раз надо, коль генеральная-то там, — говорит ему мамка, прижимая его стриженую, с маленьким русым чубчиком голову обеими руками к своему мягкому животу. — Во сколько там у вас начало? — спрашивает.

— В шесть, — отвечает Ваня.

— Дак и тупай, тупай, то опоздашь. После концерта сразу же домой, а то в нарядном-то… бороться станете с друзьями по экой грязи. Не напасёшься. Денег у нас с отцом, в худых карманах наших, на вас на всех-то маловато. Какие деньги, Осподи помилуй… И откуда? С неба в горсти с градом нам не сыпются.

— Ладно.

— Оболокись тока потепле… не июль месяц. Вон куфайчонку хошь накинь.

— Накину, — соглашается. Ваня не неслух.

— Петьке и Гальке там скажи, чтобы те тоже долго не разгуливали. Утром всех рано разбужу. Дел накопилось. И за воротами убраться, после зимы-то, там столько мусору вон обнажилось, трухи одной… возили сено… и шшапы — дрова пилили да кололи.

— Скажу. Если увижу.

— Они — не в Киеве, ты будешь не в Москве — столкнётесь где-нибудь, увидишь.

Вышел Ваня из избы. С крыльца слышно, как мужики в ней разговаривают — захмелели, шумные. Дальше — пуще, потом и на крик перейдут, словно оглохнут. Не от злости — «переберут». Изучено. Старые. Лет по сорок всем, кому и больше. Ваня вырастет, не будет водку пить, громко не будет разговаривать. Уверен. Так и друзья его решили. И поклялись. Не кровью. Зима была — снегом. Сначала станут пионерами, потом — комсомольцами, ну а потом и в армию, конечно. И вместе строить коммунизм, космос осваивать. Работы много.

Открыл ворота, ступил на мураву — отогрелась та уже на солнце, быстро оживает, чуть лучом её коснётся, — зелёная-зелёная.

Как глаза у Павлы. Почти что. У Павлы светлее. И за ресницами густыми. Как из засады смотрит на тебя — робеешь. Очень серьёзная вот только — не улыбается.

Идёт Ваня по улице. Родная. Тут, в своём доме, и родился. Вроде одна и та же, но — зимой, осенью, весной и летом — всегда разная. Вот зацветёт черёмуха, и не узнаешь. Потом вовсю распустятся берёзы. Или всю снегом занесёт. Луговым краем называется. Всех живущих на ней односельчан знает Ваня. Как в лицо, так и по фамилии, по прозвищу и имени, а кого надо, и по отчеству. Допустим — Пётра Лексеич. Коротких. По прозвищу Скворешня. В броднях ходит. Ваня ростом с его бродень, когда тот, бродень, ниже колена не завёрнут. Так, наверное. Глянет — как «молонней сверкнёт». Одно спасение: мальчишек он в упор не замечает — всех бы спалил, в живых бы не оставил. «Пётра — гроза, — как мамка говорит. — Но тока с виду. Так-то безвредный и тихо́й».

Куры в «лывах» кое-где, под прямым-то солнцем, в высохшей до пыли земле купаются. Воробьи тут же, общительные. Вороны, сороки — и те никуда не девались. У тех свои заботы — что и где бы нагло стибрить. Картина вечная. «Спокон».

От клуба слышно, радио играет. Песня. Про шофёра фронтового.

«Путь для нас к Берлину, между прочим,

Был, друзья, не лёгок и не скор…»

Всю неделю ветер сильный напирал, унялся вот — затишье. Солнце пригревает, своими тёплыми лучами доедая в ельниках снег.

Возле Скурихиных, на берёзовой суковатой чурке, около завалинки, сидит Лидка Скурихина, младше Вани на два года, ей всего пять лет — малышка. За ней, на завалинке же, кот серый, лохматый дрыхнет. Старых, прошлогодних, репьёв на шерсть насобирал, бродяжничая. Возле Лидки — её бабушка, Марья Григорьевна Белошапкина, Белошапчиха. Как юла, шустрая. Сутулая, как коромысло. В выцветшей зелёной, застёгнутой на все пуговицы телогрейке, в шароварах чёрных и чирках. На голове кубанка мятая. Намазала бабушка внучке лицо сметаной густо, собака их, Полкан, слизывает с лица Лидки эту сметану. От золотухи так бабушка и Полкан лечат Лидку. Народным способом. Лидка стрижена под ноль, так что и на голове её видны коросты. Руки у неё кошкой, котом ли исцарапаны. Голову тоже ей сметаной мажет Марья Григорьевна, сметаны не жалеет. Полкан старается. Лидка, морщась и пытаясь увернуться от его длинного и проворного языка, косится при этом в небо, видит там коршуна и поёт:

— Коршун, коршун, колесом, твои дети за лесо́м, тебя кричат, поесть хотят…

Марья Григорьевна ей вторит:

— Коршун, коршун, жопу сморшил…

Проходит Ваня мимо, здоровается.

Лидка молчит. Марья Григорьевна отвечает:

— Здорово, здорово, ты — бык, а я — корова.

Лидка, отпихивая Полкана, язык Ване, свернув в трубочку, показывает. Смахнула тут же им сметану из-под носа.

— Задницу прижми, веретено, сиди не вошкайся, снуёшь тут, как опарыш! — приказывает ей бабушка Марья. — А то вся от темечка до подошв одной сплошной коростой станешь. Никто и замуж не возьмёт!

— Ну и не надо! — кричит Лидка. — Не хочу я ни в какой твой замуж! Сахаю хочу! Или пьяника! Дай!

— Ну и девчончишка-жопчончишка!.. Всё ей чё-то надо, всё ей чё-то дай… Жаних-то вон посмотрит на тебя, таку противную крикунью, и откажется от тебя! Скажет, зачем така она нужна мне, большерота? Лучше найду другую где-нибудь, потише, посмирне да поумне.

— Пусть ищет! Мне-то чё?! Пусть азобыщется до смейти.

Что с дурочки взять, не отвечать же ей тем же, язык ей не показывать, хватит с неё и Полкана, ещё и рожи вон в сметане. Ненормальная.

Приезжие они, с Малой Белой, из-за Кеми. Малобельские. Чудные.

Идёт Ваня дальше. Забыл про Лидку.

Старики, в обычных, вылинявших от долгой носки «парах», и старухи, в нарядных одеждах и цветастых платках, сидят около дома Чеславлевых. Беседуют степенно. Комары ещё не полетели — без дымокура. Красота.

Чуть поодаль, на лиственничном бревне, сидит дедушка Серафим Патюков. Глядит далеко-далеко. За Кемь, за Камень. На восток. В сторону белого, едва различимого на бледно-голубом небе полумесяца.

Говорит дедушка Серафим:

— Там, на обратной стороне луны, сроки тайные написаны. Придёт время, луна повернётся другим боком, много страшного узнаете, если живы ишшо будете, все не сгорите… То, что написано, всё, сердешные мои, свершится. Это вам не аблигация, ничем не обеспеченная. Достоверно.

Тик нервный у него, у дедушки Серафима, — левой щекой непрестанно дёргает, будто комара сгоняет со щеки, и глаз его левый постоянно мигает, будто кому-то знаки подаёт, сигналит, единственный, другой, рассказывают, суком в лесу, верхом на коне с заимки ехал, ему выхлестнуло — вытек.

На японской, «ишшо при Миколае Олександровиче, ампираторе-отце», под взрыв «бонбы» будто попал, «яво маленько тряхануло и контузило». Так на него старухи наговаривают. После этого он вроде — перед собой «плохонько», а вдаль — видеть стал «неограниченно», «через ельник, через горы, и рассуждать смешно маленько начал, ну а как тронутый-то, и чего с него возьмёшь?».

Смотрят на него старики и старухи, как сквозь прозрачного, и не слушают его, между собой о чём-то, пустом и привычном, речь ведут. А деду Серафиму до их внимания нет никакого вроде дела — продолжает:

— Наш бог — бог нашей вселенной. В каждой вселенной свой бог. Когда они между собой по-родственному вздорят, искры во все края летят — метеориты. Вздорят-то — ладно, такое и с людьми бывает, мир не рушится от этого, как бы у них до драки дело не дошло, то — катастрофа… Так и обешшано — случится. Не предупредишь, с нашей-то немощью, не остановишь.

Из ограды Чеславлевых вышел Вовка, Рыжий, пошли вместе дальше.

— Городят чё попало, — говорит про стариков Рыжий. — Повыживали из ума.

— Но, — соглашается с ним Ваня.

Из своей ограды, проскрипев воротами, на другой стороне улицы появился Олег Истомин. Истома. Чёрный. Потому что смуглый. Особенно летом, зимой «светлет маленечко». И Цыган — тоже он. Хоть и русский.

Втроём уже идут к клубу. Разговор ведут. Злободневный. Вовка у «тятеньки» махорки «слямзил» из кисета — потом покурят где-нибудь в укромном месте, «удоволятся с утеху». В прошлый раз курили «Север» — целую пачку Олег у отца утащил, — так всех троих вырвало. Махорка лучше.

По пути на отпечатки сапог своих, оставленных на сыром, оглядываются, сравнивают — у кого они «красивше» и чётче. Красивые-то у всех, но чётче у Рыжего. Новее у него сапоги, почти не ношены. «Сгорят скоро, хошь не покупай, — говорит бабушка Рыжего Марфа Измайловна. — Как на курсанте. Не напокупашься. В походах всё, шельмец, в круглосутошных рейдах, и отдыху не знат, будто служивый. Скорей бы уж теплынь наступила — босым будет, как паршивая овечка, скакать по просторам, пятки яво не знают сносу, как копыты чёртовы, будь он неладен, язычишко осрамила, с мнучонком этим, и греха не оберёшься».

Вовка и Олег в концерте не участвуют, «не выступают». Им повезло. А Ване придётся. Пирамиду будут старшие школьники на сцене строить, а Ваня, как самый лёгкий, должен овершить собой эту пирамиду, опереться руками на плечи двух крепких мальчишек из старших классов и встать вверх ногами. Мальчишки будут его придерживать, конечно, за это Ваня и не беспокоится — не из трусливых. И голова вверху у него не кружится — ему «хоть в лётчики иди». А что, и можно. Даже в космонавты.

Ну, пирамида — пирамида. На каждом школьном празднике строят — красиво, без происшествия всегда обходится, нормально. Громко хлопают номеру — нравится, дух, говорят, захватывает от зрелища.

В клубном буфете, забитом в основном молодыми, «не воевавшими» мужиками, пьющими бочковой портвейн, «хорошо уже отметивший» дядя Ваня Патюков, сын дедушки Серафима, «настояшшый» фронтовик, вся вылинявшая и застиранная гимнастёрка у которого в орденах и медалях, угостил их пряниками и газировкой. Поплакал, умилившись «будушшыми солдатиками-зашшытничками». День сегодня такой — многие плачут. А дядя Ваня тот и вовсе — очень «мягкосердый и слезливый». Всех, говорят про него, жалеет, тлю на берёзовом листе и ту.

Вскоре и концерт начался.

Полный зал. И в зале Павла. Она не из яланских. С Александровского Шлюза. Кержачка. Родители привезли её в Ялань учиться, у них там школы «своёй» нет. Живёт Павла у Суханихи, а учится вместе с Истомой и Ваней в первом классе. Рыжий — в третьем. На второй год он, Рыжий, наверное, останется, такие ходят слухи. Самая красивая она, Павла, из всех девчонок. Щёки всегда багряные, две косы толстые, длинные, волосы сжелта немного и скрасна, нос вздёрнутый, глаза зелёные, большие, губы малиновые, пухлые. И как золотой крошкой лицо её осыпано — веснушками. Ваня о ней всегда думает, не переставая. И даже спать когда ложится. Когда встаёт. Но никому об этом не говорит — засмеют, дразниться станут. Внутри горит всегда — как в печке. И имя Павла — пламя в ней.

Потеть почему-то Ваня начинает, когда смотрит на Павлу исподтишка. Вот и сейчас, когда в гримёрную по залу проходил, заметил Павлу в первом ряду, прямо перед суфлёрной будкой, под воротом его рубашки мокро сразу стало. Хорошо ещё, что Павла с Ленкой Вторых разговаривала, в его сторону не посмотрела.

В гримёрной Ваня снял телогрейку, сапоги, рубашку и штаны. Остался в белой майке, в чёрных носках, полуботинки пока без надобности, и в трусах, которые ему ночью прошлой сшила мамка. Из новых папкиных «сатиновых» перекроила.

Скоро и пирамиду надо будет строить. Ждут, когда номер их объявят.

В гримёрной многолюдно.

Объявили.

Вышли ребята, и Ваня вместе с ними, на сцену.

В зал Ваня не глядит — там глаза зелёные, яркие — ослепить могут. Ослепить-то ладно — обездвижить.

Начала строиться пирамида. Под музыку. Учитель ботаники, Валюх Николай Андреевич, он же и по физкультуре, он же и ответственный за эту пирамиду, на гармошке, никому не доверяя музыкального сопровождения, какую-то мелодию одним пальцем наигрывает. «Марш», — говорит. Хорошо до этого отрепетировали.

Подхватили Ваню цепкие и крепкие руки старшеклассника, на самый верх пирамиды, как знамя, вознесли.

Встал там Ваня руками на прочные плечи ребят. Вскинул вверх ноги, под самый потолок.

Лицом к залу. Сомкнул плотно веки — чтобы никого в зале не видеть, прежде всего, конечно, Павлу.

От восторга замерли все — тихо. Как сердце неудержно бьётся у него в груди, Ваня слышит.

И вдруг пронзительный крик Рыжего:

— Вы посмотрите, чё у Ваньки вывалилось!

Зал тут же загремел от оглушительного хохота.

Трусы у Вани широкие, опали вниз, и оголилось «достояние».

Дальше Ваня ничего не помнит.

Помнит себя уже на улице. Бредёт задами к дому, зажав под мышкой полуботинки. Плачет. Как многие в Ялани в этот день.

Приговаривает:

«Мамка, мамка, чё ж ты натворила, как меня ты опозорила! Теперь и жить я не смогу! Зачем трусы такие сшила?!»

Всю ночь не спал Ваня, разболелся. Температура поднялась.

Неделю провалялся в постели.

А когда выздоровел и вернулся к занятиям, Павлы в школе уже не было. Приехали за ней в Ялань её родители и увезли Павлу в своё старообрядческое поселение Александровский Шлюз, не дав ей доучиться в первом классе.

Как было Ване, трудно передать.

Вы вот к себе-то примените.

2

О предыдущем уже сказано. Достаточно. Ничего вроде, кроме незначительных мелочей, не упустил. Кого следует представил. Необходимое обозначил. Ну а то, что, пока нёс, то есть рассказывал, упало где-то, то пропало. Возникнет надобность, вернуться, подобрать — пустяк, на личном-то моём пространстве, где я хозяин полноправный, никто чужой не подберёт и не присвоит посторонний. Пусть и присвоит, мне не жалко.

И что было после того, как мы пришли с раскопа, ну и до ужина и позже сколько-то, всё помню. Чётко. Ничем ярким, из ряда вон выходящим событием не заслонилось. Кто-то и то, что с ним происходило несколько минут назад, забывает. Такие есть, и далеко ходить не надо. Мама, и будто голос её слышу, произносит: «Что в раннем детстве было, помню, что было день назад, даже сегодня утром ли — ну хоть убей… Где-то приткнула лопату штыковую, грядку вскопать, и не найду. Олег, не видел?.. Ума совсем уж не осталось». Отец, если поблизости находится, отреагирует на это непременно: «А был когда-то… этот ум-то?» И посмеются оба, весело им. А мне вот нет — письмо не веселит:

«Сидим с отцом, в акно тоскуем… Скорбно».

Скорбно.

Заныло сердце — откликается. Чуть только что, оно: я тут! Билось и билось бы спокойно, трудилось тихо бы, не отзываясь ни на что. Во всё встревает, принимает к себе близко…

Потом проблемы у него. Только бы у него, ещё бы ладно.

Как там поётся…

Говорят, что будет сердце из нейлона,

Говорят, что двести лет стучать ему,

Может, это по науке и резонно,

А по-нашему, ребята, ни к чему.

В школе пели. Было дело.

Пока как есть, пока вот не нейлон, не синтетический полиамид, а плоть живая, страстная, на двести лет не тянет, тянет долу, но жить приходится с таким. «Куда ж деваться, — мама бы сказала. — Живым в могилу не ляжешь». Да, мама много что… Тут о другом.

Всегда, когда, конечно, лишнего не выпил, не перебрал, слежу внимательно за окружающим, что промелькнёт, где что пошевелится, пеленгую, хоть и занимаюсь при этом чем-нибудь — музыку слушаю, пишу или читаю. Почти как Цезарь. Просто — навык. Сидит там где-то, в позвоночнике, укоренилось. Среди могучей, дремучей, бескрайней и почти не тронутой тогда ещё тайги возрос, поэтому; будешь рассеянным — не выживешь; домой пришёл — можешь расслабиться, отвлечься. Как старики в Ялани учат малых: «Перед собой — видишь, с боков — слышишь, что за спиной — чувствуешь, и вверх поглядывай на всякий случай, рысь вдруг где с дерева, всё у тебя должно быть под учётом, а то потом и не найдут, бесследно сгинешь». Пропавшим без вести числа нет. Спроси у земляков моих, сибирских жителей, те подтвердят, те врать не станут. Я только так — передаю. Вот, к примеру, один мой односельчанин, дяденька лет пятидесяти, погожим сентябрьским днём взял синее капроновое ведёрко, подался в лес, на свой покос, за бояркой да за шиповником, а домой так и не вернулся. Десять лет уже о нём ни слуху и ни духу. Где он? Есть же где-то. Не на этом, так на том свете. Ну, на худой конец, пленён в тайге пришельцами из космоса и транспортирован в далёкое созвездие. Но вот в Ялани его нет.

Что на моих глазах происходило, то по минутам разложить могу. Только подробности тут ни к чему. Отчёт никто с меня не станет требовать. Пусть и имеет это какое-то отношение к нашей науке, но только косвенно. Даже в заметку для газеты или в статью для «Археологического сборника» или «Археологии СССР» о нечаянно и удачно найденном мной кладе удивительных ювелирных инструментов описание праздника, пусть и профессионального, почти совпавшего со временем находки, не вставить. А мемуары писать рано. Для мемуаров — было бы воображение, память — вторична. Вместо забытого, утерянного памятью — придумать можно, сочинить, писатель — барин. Это как выбитое в оконной раме стекло заменить подушкой или фанерой. Вычитал такое у какого-то француза, пригодилось. Не про подушку и фанеру, а про память и воображение; про мемуары. Только идею, смысл заимствовал. Дословно мне не повторить. Там как-то так — витиевато.

«Самое характеристичное свойство француза — это красноречие».

Не я сказал, а Достоевский.

Он же:

«А я всё думаю, что во мне (курсив не мой. — И. О.) не так? Почему на любом более-менее званом ужине мне скучно, почему раздражает тот факт, что французы тщательно избегают общечеловеческих тем для разговора, а весь вечер пыжатся, потеют, изобретая “красное словцо”, от которого и не смешно совсем.

Но ведь, вот ужас! Я ведь тоже начинаю на это (курсив не мой. — О. И.) походить…»

В Парижах не бывать, на званом ужине, как великому русскому сочинителю, среди французов не скучать, и это нам, выходит, не грозит. Мы будем скромно продолжать об «общечеловеческом».

И продолжаю. И револьвер для этого мне не понадобится.

Кто-то туда прошёл по бывшей трапезной, кто-то сюда, кто-то гитару взял и спел, бренча на ней, вполголоса, кто-то вошёл, а кто-то вышел, а кто-то с Волхова вернулся, искупавшись. Кто-то, не забираясь в спальник, валяется на раскладушке с книжкой или радиоприёмником транзисторным, прижатым к уху.

А кто-то спит, прокукарекав утро. Как можно дольше бы не просыпался…

Кому-то крикнуть хочется: «Рота, подъём!» Держим в руках себя, желанию не поддаёмся — я и Серёга. А посмотреть хотелось бы, как, подскочив испуганно, слетел бы на пол с раскладушки задремавший «кочет».

Ладно.

Ужин готов, дежурные по кухне в шахматы играют. Тувинец, из Тувы, и финн, из Ленинградской области, оба студенты нашей кафедры, с третьего курса. Сдружились. Катя, дежурная, студентка из МГИМО, зовёт с собой их — мыть посуду.

«Мы же помыли».

«Плохо… Жирная».

«Вода холодная была».

«Нагрелась».

«Пошли. Ничья».

«Нет. Доиграем. Четыре хода — мат тебе».

«Ну, разве русский, трёхэтажный».

«А мы посмотрим!»

«Вы идёте?»

Встали, отправились за Катей. Финн и тувинец. Катя — с «грузинскими корнями». И — «из Орловых, из дворян». Ну, так бывает.

Серёга — мне, себе ли — тихо говорит, вполуха слышу:

Хотел он поступать в ремесленное училище. После восьмого класса. В «областе», то есть — Вологде. Но передумал. Побили его, «дярёвню и колхозника», однажды ремесленники, напали «какие-то опехтюи впятером на одного, рисковые». И ни за что. «Я просто шёл себе и шёл. Как раз задумался о чём-то. Физиономия моя им не понравилась». Решил — в ремесленное ни ногой. «Здесь контингент другой, конечно, в экспедиции».

Здесь контингент другой, уж это точно. За физиономию — нравится, не нравится — пусть и подумают нехорошо, но не побьют.

Вполмысли вспоминаю:

Он же, Серёга, хлеб с магазина с ним несли: «Язык мой — вольноотпущенный, мелет, что вздумает; закрепостить бы».

Красноречивый. Как француз.

Пока не выветрилось, надо записать. И это может пригодиться.

В тельняшке и трусах, колени голые прикрыл полотенцем. Молчит сейчас, высунув и прикусив свой «вольноотпущенный». Штаны — шов разошёлся — починяет.

«Девушек попроси вон».

«Ну их, безрях, и сам управлюсь. Они, наверное, иголки в пальцах не держали. Лишь опозорят».

Починил Серёга штаны, шов осмотрел внимательно, ощупал пальцем указательным, нитку зубами перекусывает. На фоне светлого окна. Перекусил. Иголку, в «чуручок» — катушку с нитками — её воткнув, в сумку свою, «матерчатую», прячет.

Штаны натянул, лёг на раскладушку поверх спальника.

«Жизнь надо прожить так…» — сказал. Умолк на этом. В потолок смотрит.

Через минуту-две добавил:

«На эту тему надо было мне писать… Островский. Николай. А я — возьми — о Маяковском. В сто тысяч солнц закат пылал… Чёрт ногу сломит, в этом Маяковском… Чёрт — не знаю, а я сломал — пара по сочинению, как не сломал-то… В самой фамилии ошибку сделал, умудрился. Мояк… Какой мояк, сам не пойму».

Перед глазами у меня возник вдруг наш яланский дом. Лето. Комната заполнена сверху донизу солнечным светом. Родители в городе, не помню, зачем они туда поехали. Раз вместе, скорее всего, на похороны кого-то из родственников. Мой брат Николай и сестра Нина, старшеклассники, повздорили из-за очереди на прочтение какой-то книги. Николай вышел, громко хлопнув дверью, на улицу. Сестра, сунув книгу под комод, где Николай искать не догадается (но я ему, если он повода не даст мне на него серьёзно разозлиться, подскажу потом, конечно), погрозила мне пальцем и пошла на кухню мыть посуду. Я подкрадываюсь к комоду, достаю из-под него спрятанную туда книгу и читаю название: «Милый друг». Открыл первую страницу. «Жорж Дюруа получил у кассирши ресторана сдачу с пяти франков и направился к выходу». Ну, думаю, и шуму-то — из ничего! Дядька какой-то и какая-то кассирша. Ещё какие-то пять франков. Вот где придурки, думаю, так уж придурки, драться готовы за такую ерунду. За «Волоколамское шоссе» или «Джульбарса», я бы понял. За Шерлока ли Холмса. «Как закалялась сталь» — за эту так и до кровянки. Больные, точно. Ну, дают.

Все в ожидании. Конечно. Не каждый вечер можно, не скрываясь от начальства, выпить. Предстоит. И то начальство наше тайком от всех не станет «силы восстанавливать», что-то из фляжки подливая «крадче» в чай. От глаз внимательных не ускользает. Открыто выпьет нынче вместе с нами и начальство.

Всё, словом, помню. И не странно. Хоть мы с ним, с Серёгой, — вызвали нас через Катю, дежурную по кухне, — к тому времени яблочного вина уже и отведали. Проверили, что покупаем. Не кота же в мешке брать. В кустах акации, напротив Южных врат, за кухней, куда местные ребята, сдержав данное ими на днях обещание, принесли нам два ведра домашнего продукта. По вкусу — крепко забродивший сок, ещё день-два, и будет уксус. Хмеля немерено или дрожжей в этот продукт было добавлено? А то и табаку или махорки — для большей дури. Не для себя готовили, понятно, — на продажу. Таким, как мы. Себе-то доброе оставили, понятно тоже. Винить за это их не станешь. Для нас же выбор не велик. Что предложили, то и взяли. Совсем уж уксус-то, и мы бы отказались. Что-то купили бы и в магазине, тот же портвейн, ту же ли водку. Или на крайний случай «сухонького».

Они нам — напиток, мы им — деньги. По-честному.

Три рубля — ведро. По-божески.

Могли б и даром нам отдать. В знак благодарности. Мы тут, не покладая рук, в поте лица, в земле и в древнем навозе, который по сохранившимся качествам, запаху и консистенции и свежему фору даст, копошимся, благородное происхождение их выясняем и чем их боевые предки в стародавние времена на этой территории занимались, какие великие подвиги совершали, выведываем. Потом всю их славную родословную на белом блюдечке с синей каёмочкой преподнесём им. Гордитесь, знайте. Но им, как кажется, до этого нет дела. Одно только и спрашивают: «Честно скажите, золота нарыли много?!» Честно и отвечаем: «Чего-чего, а золота здесь нет». С этим не к нам, мол, а к геологам. И на Чукотку, Колыму. Туда вот им, дескать, не надо, им и тут, мол, хорошо. Хоть и нашли бы мы вдруг золото, в виде монет, изделий ли, но сообщать нельзя об этом. Категорически. Такая установка. Вечером скажешь, утром на раскоп придёшь и не узнаешь — всё будет перерыто, перепахано, загублен будет уникальный памятник. Золота и иных драгоценностей нет, и интересу у местного населения никакого. Живут не прошлым и не будущим, а настоящим.

А настоящее-то — оно есть? А если нет его, то можно ли им жить?

По первой.

Вместе с ребятами — за сделку. Вроде как принято. Кем и когда принято, не знаю. Они, ребята, так сказали. По староладожской традиции, наверное. Чтобы мы не подумали, что собираются они, как ненавистных иноземцев, нас отравить. Как собирались греки отравить Олега, князя Новгородского и великого князя Киевского, убийцу Кира и Аскольда.

Свои законы, что поделаешь. В чужой монастырь, как говорится, со своим уставом…

Мы и не лезем.

По второй.

За вечный нерушимый мир и нерасторжимую никакими стихиями и политическими потрясениями дружбу между сельскими и нами, «кладоискателями-гробокопателями», как между викингами и славянами.

Нет, правда, веры этим «викингам».

Бывали в Старой Ладоге, когда-то Альдейгьюборге, старожилов её видели?.. Ну шведы шведами. В отличие от нас с Серёгой, русопятых, то есть «мордвы». Обмануть и обидеть нас, простодырых, каждый варяг может.

Наведывались позавчера, в обеденный перерыв, на почту, проверить, нет ли писем «до востребования». Рядом баня и пивной ларёк напротив. Возле ларька, отстояв короткую очередь, парень лет двадцати пяти, не тянет на «мужчину», белобрысый, не в будничное одетый, в «выходное», с пол-литровой кружкой пива в руке, ещё не приложился — предвкушает. Белобрысая же, натуральная скандинавка, девушка, на «женщину» не тянет, жена, похоже, этого парня, с такой же, 0,5, кружкой. Сдув ритуально пену и глядя друг дружке понимающе в глаза, не замечая окружающего, отпивают. Момент свершился. В лёгкой коляске, что стоит между ними, стянут по поясу страховочным ремнём белоголовый ребёнок, по виду мальчик лет трёх или четырёх. Сидит смирно, даже ногами не сучит. И у него в руках маленькая кружка пива, 0,33. Крепко вцепился и не кренит — не проливается из кружки, — не первый раз помогает родителям, такой вывод напрашивается. На маму с папой смотрит преданно и неотрывно, к пиву не тянется губами. Возможно, пробовал, по вкусу не пришлось. Семья из бани вышла только что — по красным, распаренным лицам и по мокрому берёзовому венику, торчащему из сумки, вывод можно сделать.

Был бы у нас с собой, рассуждаем, фотоаппарат, запечатлели бы. И снимок бы послали в Швецию. Признали бы там, нет, в этих молодых ладожанах своих? А на лицо вот вылитые свеи… хоть и обрусели.

Есть шведская музыкальная группа ABBA. Два парня и две девушки. Так вот этот староладожский муж, если это муж, очень походит на одного из парней этой группы, клавишника, а жена, если это жена, — на одну из девушек, блондинку.

Гены — века им нипочём, веник берёзовый им не помеха.

— А для чего им маленькая кружка пива? Одна к тому же, — я, не догадываясь, озадачился. — Ведь не ребёнку?

Серёга тут же разъяснил:

— Значит, чекушка есть у них в запасе. Водку пивом разбодяжат.

Так и случилось.

После, подумав, я сказал:

— Снимок не стали бы мы шведам посылать.

— Почему? — спросил Серёга.

— Опять решат, — ответил я, — как Карл Двенадцатый, что это их законные владения, полезут.

— Пусть только сунутся, — сказал Серёга.

Я согласился:

— Огребут.

— Не сунутся, конечно, — сказал Серёга, судя по интонации, как будто огорчённо.

— Почему? — спросил я.

— Сытые. На полный-то желудок… В пивную только и на стадион.

Я:

— Ну, не знаю. А если скопом, всей Европой, как они обычно делают…

Серёга:

— Не полезут. Хоть и скопом. Получали по зубам и рёбрам — забоятся.

Аналитик. Самородок. Успокоила меня его уверенность.

«Викинги», обеспечившие нас вином:

Пустые вёдра тут, на этом месте — перелить пока их не во что, — когда опорожнятся, мол, оставите.

Мы:

Без базара.

Ну, не забудьте.

Не забудем.

— Торговать лучше, чем воевать, — сказал Серёга. — Да?

Я согласился.

Но это после.

И по третьей.

После, когда ребята ладожские нас покинули, ещё по кружке одолели мы с Серёгой. Не ради пробы — чтобы распробовать, хватило по одной, — даже не ради удовольствия, нам с этим некуда спешить, всё впереди, ещё успеем. Традиция заставила: так я его, Серёгу, без лишних процедур и церемоний посвятил, имею право, в археологи. Как он был рад! О, как был рад. Даже попрыгал. Тоже, подумал я, азартный юноша. А не рыбачит ли, спросил. Ответил, нет, мол, в речке у них только лягушки да головастики, дескать, водятся. Ну, пусть исполнится его мечта — стать настоящим археологом, и в скором будущем, затягивать не стоит.

Чуть пригубили и за это, на этот раз уж чуть на донышке — мечты трусливые, не отпугнуть бы.

«Русский подучишь?.. Письменный».

«Конечно».

«Калинин даст тебе рекомендацию».

«Отлично».

«Ну, вот, считай, что поступил».

«А на какое, на вечернее?»

«Зачем вечернее?.. Дневное».

«Вот это здорово… Ох, ёлки-палки!.. Я же про армию забыл».

«Если мечта, Серёга, не умрёт, и после армии поступишь. Я вот, к примеру… Скажу тебе, как говорил нам наш мичман: “Сдохни, но сделай”».

«И вы делали?»

«А ты как думаешь?»

«Сдохну, но сделаю».

«Ну, вот, и ты уже почти что археолог».

«Я — археолог!»

Мы — как коллеги — обнялись.

Одно ведро, полное, доставили в лагерь. Другое, початое, накрыв его валявшимся рядом куском толя и тщательно замаскировав, припрятали в кустах. И не из алчности, не для себя — на всякий случай. Знаем, как оно бывает, не вчера на свет явились. У всех закончится, а тут и мы: вот вам, нуждающиеся, вот, мол, утешьтесь! О, как ликуют люди — как тувинцы, так и финны, так и те, кто «из Орловых, из дворян», — в таком случае, известно. Даже назавтра. Назавтра — вовсе. Как восхищённо смотрят на тебя. Аборигенами на белого первопроходца.

Светло сразу после этого решения на душе, как будто лампочка зажглась в ней многоваттная, у нас с Серёгой сделалось — от нашего великодушия. И от вина, не исключаю. Ну, или бражки. Совместилось.

Надежда Викторовна и Наташа, одна из чертёжниц, вернулись из Новой Ладоги. Кстати, у этой Наташи глаза как у гурии. Никогда в жизни таких чёрных не видел. Радужку от зрачка не различишь — сузился он или расширился. Как же она на мир глядит такими — в них же одна космическая мгла? Из этой мглы-то? Где там планеты, где там звёзды? Где созвездия? Не ленинградка, не «петербурженка» — с Белой Церкви. Под Киевом вроде. Хохлушка. Но по-русски говорит без акцента, и «гэ» нормальное, не фрикативное. Надежда Викторовна — ненавязчиво, надо ей должное отдать — всё меня хочет поженить, в каждый сезон, выбрав на свой вкус приглянувшуюся ей кандидатуру. Что, дескать, хорошему-то человеку, «перспективному учёному», без пары преданной болтаться, пропадать. И в «поле» как без спутницы-то быть? Муза нужна ему, «домашняя». По сторонам за ней не бегать и всякий раз не подыскивать новую. На этот раз она, уверен я, остановилась на Наташе. Всё и старается свести нас вместе. Как бы случайно. То попросит Александра Евгеньевича на соседний квадрат в раскопе её ко мне посадить, то в магазин пошлёт за чем-нибудь нас вместе. Симпатичная барышня, не стану отрицать. Амбра, мускус и шафран. Не прозрачная, конечно, и драгоценностями не усыпана. Не глупая. А поглядит в упор, как пулями большого калибра грудь тебе прострелит, хоть падай замертво и не вставай. Но мне-то что, я хладнокровен. К тому же девушки…

А девушки потом…

Правильное правило, что бы кто ни говорил. Пока придерживаюсь. Нелегко оно, конечно, даётся. Но надо. Стану вот знаменитым исследователем славянских древностей — тогда… может, и «преданная» подвернётся.

Не проворонить бы, не проморгать… с таким-то правилом привыкну к холостяцкой жизни, а заодно и к «новой» на каждый сезон.

Уж чему быть, того не миновать. Тут не об этом.

Привезли они, Надежда Викторовна и Наташа, кроме всего прочего, шесть бутылок шампанского и корзину свежих эклеров. Всё это на столе оставили, на кухне, под навесом. Сами в ларёк пошли — ещё за чем-то.

Хватились после — бутылки с шампанским на месте, а эклеров и след простыл, будто и не было их вовсе — одна корзина опрокинутая.

Грешили и на Серёгу, однажды пожаловавшегося, что «обделён был в детстве разными деликатесами», сладче, мол, солёного огурца да пареной репы ничего не ел он, «так нуждались». И на Херкуса — «из простого, но сильного и не подконтрольного рассудку навязчивого желания напакостить наглым и бескультурным имперцам-московитам». На всех, кроме «взрослых» да Надежды Викторовны с Наташей, имевших стопроцентное алиби, их просто не было здесь в это время, возводили мысленно «напраслину». Косо и с подозрением посматривали друг на друга. Может, и я был под прицелом, допускаю, — не жена Цезаря. Но одному не съесть столько пирожных, не Гаргантюа и не Пантагрюэль, каким бы ни был сладкоежкой я или кто-то. Ну, два, ну, три. Ну, пусть четыре. Не тридцать же, не сорок ли, сколько там было, полную корзину слопать. Унести куда-нибудь да выбросить, как на помойку мусор, — вряд ли. Это ж каким злодеем надо быть и человеконенавистником? Последним. Значит, действовала группа, организованно, по сговору, непонятно, правда, с какой целью. Разве из мести археологам? Вряд ли уж мы, «гробокопатели», такое заслужили. Местных не наблюдалось около стола, не наблюдалось и поблизости. И если б местные устроили набег, то уж шампанское бы не оставили. Что им, потомкам викингов, эклеры? Баловство. Олень, косуля ли на вертеле — другое дело.

И как дежурные не уследили? Тоже вопрос. Те оправдались: как раз на Волхове в то время находились, есть и свидетели, посуду, дескать, ополаскивали. Тувинец, финн и Катя «из Орловых».

Агата Кристи, да и только. Жорж Сименон.

Вскоре, до ужина ещё, всё, слава богу, разъяснилось. Неожиданно. А «слава богу» — потому что мы, измученные подозрением и неприятно затянувшейся ситуацией, перестали думать друг на друга. Вздохнули тут же облегчённо: не будет сладостей — ну и не будет, переживём, ладно, что червь — шшур, как Серёга говорит, — сомнения всех перестал глодать — такое благо. Праздник не омрачится — стоит дорогого.

Обнаружили лежащую неподалёку, на обочине дороги к Волхову, матёрую козу с обрывком трёхпрядной верёвки на шее. Морда с осоловевшим взглядом и растрёпанная борода у неё были измазаны сливочным кремом, и брюхо выдавалось неестественно, но была коза, на что Серёга обратил внимание, «не суягной». Знаток, «колхозник», «сын крестьянский». Наказывать козу воспитания ради не стали. Поздно. Эклеры этим не вернёшь.

Выжила или нет рогатая скотина после поглощения такого количества непривычного для неё продукта, не знаю. Я после этого её не видел. Может, она и попадалась на глаза мне, но в силу обстоятельств очи мои могли и не заметить — были причины на такую невнимательность. Скорей всего, пришла в себя коза после обжорства и уплелась домой, вряд ли бездомная, к своим хозяевам, её, наверное, уже и потерявшим.

Пошли мы с Серёгой, забеспокоившись вдруг, в заросли акаций. Проверить, не добралось ли до вина животное — уж коли ест пирожные, вином запить их ничего ему не стоит, могла б шампанским, не открыть ей, — не опрокинуло ль ведро с продуктом. Пришли, увидели — не опрокинуто. Сразу от сердца отлегло.

А заодно и «раскрытие преступления века» отметили. Камень с души свалился всё-таки. У Серёги, у того — особенно: ловил же взгляды на себе косые. И я неловко себя чувствовал. Когда отметили, чуть не взлетели — так отпустило. Походка наша стала лёгкой.

Когда пошли назад, сказал Серёга:

«Ещё проверим один раз, скользящей будет». Про походку.

Я согласился. И самому мне так представилось. И я подумал: «Ну, Серёга!»

Мы обнялись уже не только как «коллеги», но и как преданные друг другу и посвящённые в одну сокровенную тайну товарищи: я — старший, Серёга — младший.

Двинулись походкой невесомой дальше.

Вернулись туристы из Тихвина. Хоть и усталые, но шумные. Галдят — поездку обсуждают. Наслушались, насмотрелись. Впечатлениями через край наполнились — выплескивают. Не зря, значит, скатались. И хорошо. Мы за них рады. Никого в Тихвине не потеряли, в полном составе прибыли обратно. Подались дружно, захватив мыло и полотенце, на Волхов — пыль дорожную с себя смывать. Не стали в очередь перед рукомойником выстраиваться: один на всех — затянется надолго.

Сблизила их экскурсия, словно в одном окопе посидели. На нас даже, здесь остававшихся, как на чужаков поглядывают. Ну а нам-то…

И мы тут тоже вроде сблизились — коза нам в этом поспособствовала, размежевав сначала, а потом — прямо по классику — сплотив.

Вернулись из Георгиевской церкви «славяно-финны». Адольф Николаевич, реставратор, не решился или не захотел идти к нам на праздник. Без него. «В храме, на лесах, безвылазно находится», — уже об этом говорилось. И я его вне стен не видел. И там, в храме, вряд ли он за наш праздник пригубил. Перед святынями — негоже. Точно не знаю, утверждать не стану. Так почему-то думаю. Выпил — выпил, нет — нет. То, что поздравил на словах, так это обязательно. А вот «славяно-финны» (и примкнувшие к ним разные актёры, журналисты и учёные) больше обычного оживлены, хотя и до похода в церковь вялость их в глаза особо не бросалась. У них всегда в портфелях «что-то есть», ну, то есть «булькает». Мне ли не знать, достойному ученику. Зачем тогда им здесь портфели? Не с документами же в даль такую притащились… Ещё ж и праздник.

И тоже что-то обсуждают. Не вникаю.

Щёки у всех порозовели. А у узколицего, поджарого Скальда массивный нос побагровел. Только у Александра Евгеньевича, также худосочного, в красках лицо не изменилось. Он, Александр Евгеньевич, принял, не принял ли на грудь, обычно бледен, не покрывается предательским румянцем, чаще хихикать нервно начинает — это его лишь выдаёт: «шеф приложился». И борода его всегда всклокочена, и «смотрит» она, борода, набок. Как у Одина. Пока Надежда Викторовна не расчешет и не поправит её заботливо ему. Появится Надежда Викторовна — и в бороде её мужа порядок будет наведён, пусть ненадолго, скоро опять обычный примет вид, растрёпанный. Нам даже и указывать на это — не по чину, будто не замечаем. Конунг. Мы не его дружина — смерды. Не позволяет панибратства. И верно делает. Позволь нам только. Говорит тихо. Если для всех сразу, городу и деревне, озвучить что-то надо, есть для этого Надежда Викторовна. Голос у неё звучный, в душу проникающий. Как за каменной, крепостной, стеной, за Надеждой Викторовной Александр Евгеньевич. Ну и нормально, если спутница-то.

Ольга Ивановна уехала в Ленинград. Жалею, что не проводил. Но провожатых там и без меня хватило. В Эрмитаже, будет зимой ещё возможность, повидаемся. Мы там зачёты иногда сдаём. Этой весной вот — Пиотровскому. Бэ. Бэ. Археологию Закавказья. Всем зачёт поставил, хоть и не спрашивал, а сам рассказывал нам про свои раскопки, про золотые времена самозабвенно. Мы возмутились? Нет, конечно. Только зачётки ему радостно подсовывали.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пламя, или Посещение одиннадцатое предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я