Рассказы из нового сборника «Малая Пречистая», как и большинство других книг Василия Ивановича Аксёнова («Оспожинки», «Время ноль», «Десять посещений моей возлюбленной»), погружают читателя в мир далёкой сибирской Ялани. Действие рассказов зачастую не совпадает по времени, но все они связаны между собой местом действия и сквозными персонажами, благодаря чему книга обретает черты единого повествования, с которым не хочется расставаться даже после того, как перевёрнута последняя страница.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Малая Пречистая предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Издание осуществлено при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
© Василий Аксёнов, 2019
© Александр Веселов, оформление, 2019
У пихтового домика
Возле старенького, с лесу нетолстого пихтового, с маленькими оконцами мутного, зеленоватого, с разводами, стекла, чуть ли не наполовину вросшего в землю домика — завалинка в опалубке бревенчатой. На прогнившем желобнике крыши домика — мох. Как патина на бронзе или меди. Наличники не окрашены, потрескались. На них такая вот чудесность истолкована: в разные стороны утки-селезни плывут — друг от дружки расплываются. То ли утки те чем удивлены, то ли что-то проглотить никак не могут — рты у них раззявлены, и шибко. Под средним окном в пыли завалинки купаются курочки, и все рябы. Под правым — выдавленная, увоженная собачьей шерстью яма-канавка: лежанка Шарика. Под левым, совсем уж крохотным, как щель подглядная, окошечком, что у самых ворот, на завалинке расплюснута охапка соломы, а рядом с нею покоится квадрат фанеры — сорок на сорок сантиметров — такого примерно формата. На полянке, напротив соломенного гнезда, стоит пузатая лиственничная — листвяжная, по-местному — чурка. Низкая — как банная шайка, и без дужки. С чурки давным-давно мальчишки отколупали серу. Кора огладилась — свиньи об чурку часто чешутся, — но не отвалилась. Рыжие муравьи живут под чуркой. И двухвостка. Ладно.
Из-за крутой, высокой кровли противоположного дома-крестовика выползает солнце. Лукавое. Упирается лучами в три небольшенькие — в те, что не просто так, конечно, были упомянуты, — оконца. Щупает.
За переплётом рамы появляется старик. Прищурился. Жуёт — борода ходуном ходит. Ногтём поскрёб стекло. Осмотрел после ноготь. Ноготь другим ногтём поскрёб. Отступил от окна — исчез в потёмках горенки.
Глухо охнула дверь вскоре. В ограде разговор. Непонятен. Отвалились внутрь ворота. О забор ударились больно.
Затихло. Никого: забор ветх, но пока ещё непрозрачен. Уже душно: куры рябы, задыхаясь, глотают воздух. И рты у них — как и у уток — приоткрыты. Про тех тут уток речь, что на наличниках.
— Долго я тут стоять-то ишшо должен? Сколь тебя, выстар, ждать? Сутки, ли чё ли?
Медленно, как летняя северная ночь через сумерки, переступает через подворотню дряхлый пёс. Вряд ли старее-то бывают. Два бельма, как две жемчужины, навыкате: чувствуют мир, но не зрят. Блеклые. Шерсть — как на прялке кудель — клочьями. На спине — пунцовые заплешины. Отшлифованы они, заплешины: смерть об них давно уж трётся — отполировала. Ну а что же.
— Тупай, тупай, слепошарый. Не стопори.
Говорящий не виден, говорящий — за столбом, столб — с проушинами: когда-то там, в проушинах, слега лежала и крепилась. Ну так.
Медлительно обошёл чурку пёс. Не обнюхивал, хоть и было что. Достиг края завалинки. Постанывая, поднял на неё передние лапы — как докладчик на трибуну. Замер — как перед речью. Молчит.
Плавно прикрыли ворота прогал в ограду: за кожаный шнурок притянул их старик. Часто переступая, словно трамбуя под собой взрыхлённую земельку, отвернулся старик от ворот к солнцу. Погрозил солнцу старик кулачишком пятнистым. А что там.
— По репродуктору, порядку радив, справедливости, сравниваюсь. С кажым днём, мотрю, всё пожже ты и пожже. Не шали мне — рассердишь.
Нога в сером, латаном валенке. Как в броне. Другая — на деревяшке с резиновой подмёткой. Территорию опечатывает. Метит. Печати круглые, глубокие — подделать трудно их. Ещё бы. Из прорехи штанов глядят зелёной фланели исподние. Облезлой шапки — век её возрасту — в стороны уши. Задом наперёд она на голове, шапчонка эта. Тесёмочки повисли. Болтаются. В глазах деда хитрость первородная — ну а что, бывает: вильнёт умом мужик, как пёс хвостом. Ясно.
— Час, час, не скули уж… как этот… как гамнюк. Я тебя терпел, теперя ты обожди. Не барин какой — от минуты не сдохнешь. А и сдох бы, дак и ладно.
До пса добрёл старик. Согнулся. Ухватил его за задние лапы. Приподнял на завалинку. Стоит Шарик — как лектор за трибуной. Молчит. О чём-то думает, так вряд ли. Обо всём уже передумал — наверное, теперь — без мыслей доживает.
Долго в лёжке устраивался пёс. То так, то эдак располагал лапы. Положил на них морду, отнял. Переустроился. Утих. На носу капли влаги. Бисером.
С бельма эмалевого в землю слеза крупная: потемнел кружок пыли.
— Опять тут сырось мне разводишь… тоже.
У соломы уже старик. Поправил ворох. Взбил, как перину. Готово-уселся. Расстегнул ватник. Пальцы дубовые — едва справились с пуговицами. Справились. Вылинял — белёс сплошь ватник. Как пепел. Из-под мышки плюшевую подушечку с медалями на ней и орденами вынул. Сверкнули. Уложил подушечку на фанере. Нравится, как лежит. Огляделся. Пощипал Георгиевский крест — пристало что, или так, поблазнилось. Сидит, довольный — а что: фронтовик-победитель — не шутки. Ещё раз, уже по-приятельски, погрозил солнцу: ишь ты, лобастое. Тому что — светит, поднимается. Перед стариком старается — а перед кем же.
— Я, Пшеничкин Игнат, и отроду яланский, шутя себе домишко этот выстроил-воздвиг, шутя коровёнку дойную купил, шутя её и продал за бесценок, кто-то сожрал её за милу душу, ну дак чё там, раз говядо. Шутя бабу завёл, шутя и похоронил, и Царство ей Небёсное, а чё тут. Шутя с бабой детей немало народили, шутя гдей-то люди добры в глинку их, в песочек ли закопали — на то надёжа — под небом блекнуть не оставили… не стынут и не мокнут косточки их под дожжом-под снегом-то — и ладно. Шутя вот и сижу. Шутя и в ус себе не дую — привычки нет такой… дак чё уж.
Шороборятся курочки. Чужие — соседские. Радостно им тут — пусть вошкаются. От завалинки не убудет. А веселья всё больше: куд-куда, мол, куд-куда, есть у курицы… Курицам — куричье, а Игнату — Игнатово. Пусть себе. Спокон веку, ещёбыч. И курица — от Бога. Квохчет — молится — живёт-то.
— Сёдня, девки-курицы, праздник. Сёдня можно себе разрешить, дак и чё, — хлопнул ладонью старик по карману ватника. Зазвенело в кармане. — Сёдня как-никак, а Петров день. Пожертвую, засранки, маленькой. Да и как ею пожертвуешь, ежлив она уже есь, ежлив она уже куплена и в шифоньерке за дверкою томится-прячется. Прозрачная. И какая из себя приглядная, дак чё — чикушечка. И — с атикеткой — государственная. Деньгою — той пожертвую — не шальная. Сёдня можно. Сёдня и сам Бог велел, не Бог, дак — Пётра, он, Пётра, скажет Богу: сёдня можно, мол, ну а Игнату — дак особливо… раз фронтовик-то… и крестьянин. Столбовой, к тому же, а не просто.
Из-за угла — ватагой плотной мальчишки. Шумные. Загорелые. Босоногие. Подступают смело. За майками — горох ворованный, ясно. Лущат. Как бурундуки. Карманы штанов брюхаты камнями и рогатками. Угроза воробьям, кошкам и стёклам.
— Здорово, дед Игнат, — приветствуют.
— Вам наше, варнаки, коли не дразните. На заработок пришли? Или так, куда проскоком?
— На заработок, — один за всех, бойкий.
— В прошлый раз я вам наперёд отдал — и дурак последний был, не знал, как бытто, с кем связался. Не спал после всю ночь, себя жалеючи, навылет. Сёдня оплата, как оттрудитесь. Не хотите, не надо, других найду. Желаюшшых — пруд пруди. Ялань большая, нанимай кого хошь, бабу каку кликни, дак любая согласится — не за чё-то там — за деньги.
— Ладно, давай, деда, после. А ты не надуешь?!
— Да как же можно! Не обучен я омманывать — не продавец. Всё по-честному. Вы по совести, и я по стыду — ишшо с соплями-то не съеден. Без подлостев, а иначе-то… и мир же рухнет.
Заскулил Шарик.
— Володька, пойди-ка, почеши ему за ухом. Болячка у него там, у гада. Не шибко тока. Больше ишшо не раскарёжь. От тебя ждать можно всякого, любую подлость.
— За так, ли чё ли? Даром, дед Игнат, чиряк, и тот, сам знашь, не сядет. — Нет у Володьки одного переднего зуба, под носом и на носу у него — весна-половодье.
— Вот, выродок, язви тебя… рыжий мерин… один такой, поди, на белом свете. Ладно, накину тебе пятак сверху… Одно слово — Чеславлев, больше ничё уж не дополнишь.
— За пятак сам пусть чешется, не инвалид войны…
— На кино хватит. Чуть добавишь — хватит и на паперёсы.
— В кино я и так пролезу, ещё пятак там стану тратить, а паперёсы — полон шкап у папки.
— Ну и не чеши, плакать будто будем. И, вправду что, сам прочешется… Вишь, и ногу уж отвёл, ему б ведь чё, ему бы лишь как половчей тока прицелиться да замахнуться, — хитрит Игнат.
Подался Володька к Шарику.
— Начинайте! — скомандовал старик и привалился спиной к оконному наличнику. Зажмурился. — Приступайте, мать вашу в болоте между кочек!
Подняли мальчишки ногу его на чурку. Валенок с ноги сняли. Носок с неё стянули.
— В пим яво, носок-то, пожалуй, не суйте. Пусь на ветру малёхонько пообыгат… отопрел-то, — скрючил пальцы на ноге старик. Ногти жёлтые. Потрескавшиеся. Как глина в зной — так же. — И ту тоже… культю забросьте, — повелел старик.
Рядом с ногой легла и деревяшка. Как пушка. Выстрелил дед. Засмеялся.
— Свиньи вон в лыве, — говорит, — дак не промахнулся, так прямо в задницу и залепил той, самой жирной. Она не ваша ли, Володька?
— Дед Игнат, тебе щепочкой?
— Пятку шшепочкой — конешно, а подошву — когтями, дак чё.
— А проволокой?
— Проволокой нельзя. Как можно ей — жалезная, — встрепенулся старик, открыл глаза. Ощупал ими руки мальчишек. Закрыл снова. — Поехали. Володька! Отстань, по-путнему прошу тебя, от кобеля… пятака не увидишь. А и её ишшо не дам, зарплату.
Засуетились мальчишки. По очереди скребут щепками пятку деду. Щекочут подошву ему пальцами.
— О-о-о-ой, ой, ой! Мать вашу в болоте! О-о-о-оах, хорошо, да как ещё хорошо-то, просто: ра-а-адось… А пошибче-ка пяточку, пошибче её, старую. Так, так её. О-о-о-о-о-о. Занозу-то не вгоните… Вот так, вот так исхоженную, об землю сплюснутую. Ой-е-ёй-ох, деньги зарабатывают. Ой-е-ё-ах, конфет-пряников накупят. В кино военное сбегают, ох-ой, труженики, шпиёнское поглядят, махорочкою вкусно обдымятся.
— Хватит, может, деда, а?
— Дак пашто это?! — приоткрыл — слезятся — глаза. — По гривенному ещё не заробили. Чё мамки скажут, грабит, дескать, Игнат Пшеничкин, подзаработать толком ребятишкам не даёт, мол…
— Прошлый раз мы и то меньше тебе чесали.
— Прошлый раз я вам деньги раньше выдал. И дурак был, говорил уже, признался. Неправильно было с моей это стороны. Не жалаете — дело ваше. Других сыщу, ведь тока свистни… мальцов безденежных-как воробьёв вон… О-о-о-о-о-ой, ой, ой, мило-любо… другой, жаль, нет, а то бы вовсе… Вовка! Шельмец. Не трожь награды — пятак не получишь. Свои заслужишь, с теми цацкайся. Своих-то, правда, вряд тебе когда видать, в тюрьме наградами не жалуют… О-о-а-а! По два гривенника уже, так считаю. Шибче, шибче. Ну и ребятишки, ну и старальщи. Не здря сосали титьки мамкины, толк из вас вышел. Ещё копейки по две. Ох, раз-зорите вы старика — на поминки гроша не оставите. Сёдня Петров день, та-а-ак. Через три дни у меня — «За боевые заслуги». За день до Ильи — орден Красной Звезды. Дожжа не окажется, дак в это же время милости просим. Шашнадцатого числа — «За отвагу». Прошу пожаловать. О-о-ой, хорошо-как-замечательно. Денег на вас не напасёшься. Чё дальше — после, доживу ежлив, дак скажу… Там, глядишь, и Спас… Жаль, что царский-то когда, день точно не припомню… знаю, что осенью, а вот когды?..
— Хватит, дед Игнат. Руки уж пристали.
— Ну а ещё-то на копеечку, то вдруг где не достанет… Атам и с Богом. В магазин. Чё в магазине этом тока нету… А иной раз из-за копеечки — нет её малой — и слатости какой не купишь — обидно.
— Всё-о-о, не можем больше, руки вон уж онемели.
— Да всё ли? Это на полкопеечки. Ну да будет, уж и вправду, приневоливать не стану, не мучитель. И то потрудились. На славу. Обувайте. О-о-ох, жизь — вроде и дар, а истое томно, а деньги — те и вовсе семючки, не семючки, а скорлуха… С австрийцами, учил Суворов, не водитесь — ну их.
Обули деда. Достал дед из кармана монеты. Долго то с той, то с другой стороны каждую разглядывал. Расплатился. Вовке на ладонь — отдельно пятак. Присвистнул Вовка, кулак свой конопатый сжал. «Хапуга», — сказал ему дед. «Хм», — ответил Вовка.
Прочь взапуски они, мальчишки. Пятки у них мелькают — грязные. За углом скрылись.
Откинулся к стене старик. Тёплая. Задремал. Дремлет пёс. Разбрелись от завалинки куры. Щиплют траву. Шевелятся синие губы старика — во сне бормочет:
— Шутя две германские отбрякал, вторую — дак особливо, шутя двенадцать рублёв пензии приносят на дом — как генералу, дак чё… Шутя маленькую купил, шутя уже и остограммился… Шутя Дуню похоронил… Дунину жакетку под голову подкладываю… мягкая, как Дунина душа… Из яё, из жакетки, Дуня мне подушечку для медалей выкроила… Ноги у Дуни в зелёных жилках, жилки с синими узелочками. Как на вышивке, дак чё. Пусь подушечку мне на грудь, как Рокоссовскому… Не увидела Дуня этой — к тридцатилетию… недавно отметил… красивая. Да и с ребятами коль встретишься, дак чё — не стыдно… ох, сынулечки — много вас было — как начну считать, дак и сбиваюсь… И Шарика рядом, пусь сторожит, хошь и засранец… Его бы, правда, постерёг кто, а то бельмо вороны выклюют. Может, там оклемается… Кто знат?
Нашлось бы тут похоронить кому нас. Разве кто из суседей сжалится… Ох, соскучился. Ох, стосковался. — Борода мотается. — Ох, а устал-то… И чё Он дёржит, а не приберёт-то?..
И уж выезжает из ельника на гнедом коне в белой, длинной холщовой рубахе отец Игната. Верхом Пшеничкин Иван Елисеевич. Серпом усы. Борода наковальней. Уздечка в одной руке. Другой рукой коня по ушам лупит. За конём борона волочится, зубьями стерню дерёт — новая борона, железная, в Исленьске за зерно приобретённая, ну так — во время нэпа.
— Э-эй, тятенька, опять ты, вижу, за своё, — качает головой Игнат укорительно. — Всё бы и диковал.
— Дикую, Игнаха, ой и дикую, мать честная. Забил до полусмерти баб обеих, теперь вот конишку почём здря лупцую. И когда всё это только кончится, не знаю. А ты-то как тут, парень, а?
А Игнат будто и не смотрит на отца. На солнце, прищурившись, глядит. И говорит как бы так — нехотя:
— А ты вот, тятенька, всё бы и спрашивал. И любопытный же. Ну, чё вот я тебе могу сказать? Ну, чё? — И теперь уж в глаза отцу Игнат глянул. И совестно ему за грубость свою сделалось. — Ну как, как, — отвечает, — да так вот — шутя. Сдохнуть никак вот тока не могу — ни шутя, ни сурьёзно. Да и чё, еж-лив ты и там такой же, каким был здеся?..
— Эх, Игнаха-Игнаха, драть тебя некому, а мне — некогда. Я ведь всё как? Я ведь всё, парень, на ходу. На ходу родился, не родился, а выпал, да ладно, что на пожню, а не об пол, а то башкой бы повредился… на ходу жил, на ходу и помер. Был ты у меня, а какой — дурак или умный, ленивый али работяш-ший — и того не помню.
Пляшет по стерне борона. Лупит коня Пшеничкин Иван Елисеевич рукой по морде. Танцует под ним конь. И через речку ать галопом. И через польцо после. И в гору. И конь уж большой такой — ельника выше. А Пшеничкин Иван Елисеевич оглядывается на сына и гогочет.
— Ну, дикой, ну, дикой, ну, заполошный, — качает головой Игнат Пшеничкин. — Как был сдрешным, сдрешным и остался, никакой чёрт с котлами и сковородками яво не исправил. Дак чё уж.
Уходит на другую сторону солнце. Прощается со стариком. Пихтовый домик тень на завалинку кинул. Затрясло пса. Стонет. Разбудил Пшеничкина Игната.
— Чего, шелудивый? Вставай, хватит дрыхнуть. Простынем, чего доброго, кто лечить будет? Подымайся. Пойдём в избу.
Замигал бельмами. Поднялся кое-как пёс. Дрожит на ногах.
— Иди-иди. Думашь, что чё — что я к тебе, ли чё ли? Велика честь, барин, будет, ишь ты, удумал тоже. Давай, давай, сам управляйся.
Побрёл по завалинке — хвост по земле. Едва равновесие держит. Ткнулся носом в руку старику. Заплакал.
— Не реви тут, сволочь, без тебя тошно. До завтра-то уж кого. Ночь — не век, доживём — погреемся… ежлив солнце — то ещё нам не подпакостит, канешно.
Спустился старик. Отряхнул штаны. Взял с фанеры подушечку. Пересчитал награды: кто, мол, знает, ушлый малый этот Вовка — и стибрит как, не уследишь. Засунул подушечку за пазуху. Застегнулся. Долго застёгивался. Устали пальцы. Не проснулись ли ещё? — а что, бывает. Обхватил пса поперёк туловища, снял с завалинки. Поставил на поляну.
— Ух уж и навозу-то в тебе — тонна. Грыжу через тебя заиметь — не хватало. Кормить надо меньше — сам тут дурак — разбаловал. А перед Богом бы не отвечать, совсем бы не давал тебе ни крошки — сдохни, дак чё, никто бы и не вспомнил. Супок этот ты сёдня не получишь… пожалуй. Сам съем, один — в пустом брюхе уместится. Завтре, может, и не понадобится, всё ведь оно так: вечор с ним щи хлебал, а утром киселём яво поминал, так, нет, ли чё ли? А, выстар, чё молчишь-то?.. Обиделся, ли чё ли? Дак на обиженных-то, знашь…
Пошли: впереди — пёс, хозяин — сзади.
— Шевелись, шевелись, не путайся. Плетёшься, как жерёбый.
Ткнул ворота. Повалились. Ушиблись о забор крепко. И тому, забору, больно: содрогнулся.
— Долго тебя ждать? Сколь тут? Через подворотню-то уж сам, небось, переберёшься. В конец разленился. Отец — тот жив бы был, дак нянчиться, как я, с тобой не стал бы, порешил бы быстренько, и глазом не моргнул бы. Таскай его тут на руках. Ишь, в моду взял, свыкся. Вот завтре в избе оставлю, а то, надумаю за ночь, и в «Инвалидку» сдам тебя, гадёныша. Ну дак а чё — вконец извёл уж.
Перевалился пёс через подворотню. Исчез. Зашёл в ограду старик. Отвёл от забора ворота. Отпустил. Хлопнули. Отлетела от них доска.
— Нечистая. Из-за тебя всё, слепошарый, — высунул голову в прогал. — Завтре первым долгом доску приколотить, забуду, дак напомяни.
Пропал из виду. Ушёл было. Вернулся. Просунул в щель руку. Затянул в ограду доску.
— Упрут ещё. Народец-то… льдину найдёт, дак ту домой уволокёт, а там, хрен с ней, пусь и растает — лишь бы кому другому не досталась. Ясно.
В ограде разговор. Непонятен.
В новую дыру видна высокая, густая трава. Не колышется. Давно там растёт: привыкла.
1982
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Малая Пречистая предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других