Пейзажи этого края. Том 2

Ван Мэн, 2013

Роман «Пейзажи этого края» описывает Синьцзян начала 1960-х годов – во время политических экспериментов и голода в Китае, натянутых отношений с Советским Союзом. Здесь жили уйгуры, ханьцы, казахи, узбеки – мир героев романа многонационален. Трудиться в коммуне со всеми наравне, жить просто или хитрить, заниматься незаконной торговлей, притворяться больным? Думать о жизни реальных людей или слепо строить политическую карьеру? Бежать за границу или остаться на родине? Эти вопросы герои романа Ван Мэна решают для себя каждый день, каждый их поступок – это новый поворот. Для широкого круга читателей.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пейзажи этого края. Том 2 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава двадцать первая

Майсум рассуждает о Марксе, Ленине, Сталине и приглашает Тайвайку на ужин

«Начальник отдела» Майсум, всегда бывший в курсе последних событий, той же ночью уже знал об истории с конфискацией коровы. На следующий день с рассветом, невзирая на сомнения и возражения жены, Гулихан-банум, он, держа перед собой большую миску с топленым молоком — поверх него, радуя глаз, масляно сверкала толстая плотная корочка сливок, — пришел домой к Ниязу Входя в ворота, он моментально сменил довольную улыбку на хмурую мину искреннего сочувствия.

Тут будет уместно пояснить, что коровы, которых держат илийские крестьяне, раза в два, а то и в три меньше, чем породистые датчанки или голландки; молока они дают от полутора литров до семи-восьми, корма им надо не так много. Ханьское население внутренних районов зачастую даже не представляет себе, как это крестьяне на севере Синьцзяна держат коров — как они их могут прокормить? Люди думают, что держать корову — большая роскошь и широкий размах. Так что лучше читателю знать, что речь идет о мелких непородистых коровах.

Хозяин дома только что умылся, на щеках его еще блестели капли воды и сопли. Босой, он сидел на краю кана. Нежданный гость застал его врасплох — он как сидел, так и застыл в испуге. К подавляющему большинству людей Нияз относился по привычке враждебно: если кто-то обращается к нему то наверняка лишь затем, чтобы обмануть или навредить, так он считал. С опаской и подозрением он разглядывал желтовато-бледное лицо Майсума и не ответил на приветствие гостя, впервые посещающего его жилище, не сказал полагающееся «прошу вас, входите» — и даже не изобразил на лице хотя бы подобие улыбки.

Кувахан, как женщина, вела себя совершенно иначе; она не стала пристально вглядываться и гадать, кто там пришел: она раздувала очаг, и пепел запорошил ей глаза, широко раскрывать их было больно, но даже одним, сощуренным глазом, сквозь выступившие слезы она успела измерить толщину сливок на молоке и прикинуть их густоту и жирность. Каждая морщинка на ее лице сложилась в улыбку. Она тут же запричитала: так и посыпались «Аллах!», «Худай!», «входите, пожалуйста!», «садитесь поудобнее!»; Кувахан одновременно скатывала неубранную постель, хватала, тянула, пинала, толкала еще не до конца пробудившихся ребятишек. В ее вскрикиваниях и суете выплескивалась через край непосредственная и дешевая радость — как у жадного до еды ребенка, раскопавшего в груде мусора леденец на палочке, — неприкрыто высовывалось такое заискивающее кокетство, что, закрыв глаза, можно было подумать, будто это в эмоциональной горячке тараторит девочка-подросток.

Майсум поставил миску с молоком, сделал вид, будто не замечает неприятных запахов и щиплющей нос гари, не спеша присел на край кана, облокотившись о подпирающее потолок бревно — его недавно воткнули посреди комнаты, потому что балки растрескались, — и то ли с умыслом, то ли невзначай спросил:

— Чай еще не пили?

— Ай-я, вай-я! Какой-такой у нас чай?! Вы посмотрите, как мы живем! Разве это жизнь? У нас, бедных-несчастных, даже корову отобрали. Ай, Алла, ой, Худай! Мы что — помещики? Откуда у нас деньги покупать молоко? Нет у нас денег, у нас денег — нету!

— Хватит болтать! — остановил Нияз Кувахан. — Скорей вари чай, накрывай на стол, скатерть стели!

— Сейчас-сейчас. А чай в этот раз тоже плохой. В прошлом месяце я поругалась с продавцом в сельпо. Ах, плохих людей на свете так много! С тех пор он не дает мне хорошего чая — одна крошка и палки… — В радостном возбуждении от того, что гость принес хорошее топленое молоко, Кувахан раскрыла настежь свою говорильню, но тут заметила насупленные брови мужа и его хмурый взгляд.

Нияз, не смущаясь присутствием гостя, строго одернул ее:

— Меньше болтай! Когда Худай создавал человека, не надо было женщине давать язык! Женщины так много говорят, что просто беда! — сурово сказал он и, улыбаясь Майсуму предложил: — Садитесь на удобное место, пожалуйста!

Майсум усмехнулся про себя этой напускной солидности Нияза и молча пересел на «удобное место». Дождавшись, пока будет поставлен на кан столик, расстелена скатерть и принесен чай с молоком, он, понемногу отщипывая наан, цокая и вздыхая, сказал:

— Похоже, эту вашу корову вам уже не отдадут!

— Как это? — одновременно вздрогнув, вскрикнули испуганные Нияз и Кувахан.

— Начальник бригады собирается конфисковать корову в счет долга.

— Правда?

— Ну как же не правда? — хмыкнул Майсум, выразив свое недовольство тем, что Нияз смеет-таки сомневаться в достоверности его информации. Он отхлебнул чая и ровным безразличным голосом, глядя куда-то в сторону, сказал: — Брат Абдурахман тут сказал, что вы задолжали бригаде уже несколько сотен. И корова ваша уже пять раз ходила на поля…

— Какие несколько сотен? Какие такие пять раз?!

— Какая разница — сто юаней или восемьсот, четыре раза или шесть… Все равно корову не отдадут.

— Так нельзя! — закричала Кувахан. — Я не позволю!

— Ух ты! «Не позволю»!» — брови Майсума взлетели вверх, губы вытянулись: он передразнил Кувахан, как взрослый человек передразнивает ребенка.

— Я его зарежу! — закричал Нияз, которого насмешка Майсума вывела из себя.

Майсум едва заметно презрительно ухмыльнулся и вдруг скорчил страшную рожу.

— Я… — Нияз сам не знал, что еще сказать, громкие слова часто загоняют человека в тупик. Нияз невольно метнул умоляющий взгляд на Кувахан.

— Уважаемый брат Майсум, начальник отдела Майсум, — получившая выговор за болтовню Кувахан снова пошла работать языком. — Ну скажите же, а? Ну что же делать-то, а? Вы же знаете: один день молока не попью — у меня голова кружится, не могу глаза открыть; два дня не пью — все руки-ноги так и ломит, не могу с кана встать; а три дня без молока — и душа уйдет вон из моего тела! Ой, голова моя от боли раскалывается… Ах… Ох!.. — Кувахан тяжело вздыхала, жалобно причитала, слезы уже блестели на ее глазах.

— Что же делать? — Майсум сочувственно кивал головой, тень, как облако, легла на его лицо. — Бригадир-то — он! Вот если бы Муса был бригадиром…

— Муса мой друг! Конечно, что и говорить! Мы же с малолетства как родные братья… — Нияз перескочил на новую тему и по привычке на всякий случай набивал себе цену.

— С малолетства? — Майсум навострил уши. — Разве вы не Южном Синьцзяне выросли? — спросил он, вперившись взглядом в Нияза. Взгляд этот словно говорил: «Думаешь, я про тебя ничего не знаю?».

Нияз похлопал глазами — он привык врать и привык, что его ловят на вранье, а пойманный на вранье, привык притворяться глухим и немым — и не краснеть.

Однако Майсум великодушно ослабил хватку:

— Да, правильно: кто бригадир, это все равно как кто отец — определяет нашу судьбу. Разница в том, что отца мы не выбираем, а вот бригадира выбирать можем.

— Но как же наша корова-то? — перебила Кувахан; ее, ясное дело, мало интересовали отвлеченные рассуждения Майсума.

— Вашу корову, конечно же, не должны были забирать. Следовало ограничиться идеологической учебой, убеждением, разъяснить вам, что хорошо, а что плохо, и самое большее — подвергнуть устной критике; ведь это все-таки внутринародные противоречия, вы — бедные крестьяне, а бить по бедным крестьянам — значит, бить по революции. Председатель Мао сказал. Отбирать корову неправильно!

— Вот-вот! — Нияз и Кувахан радостно закивали. — А он — отобрал! Ну и пусть! Нам и не надо! Ничего, скоро мы все скажем…

— Вы что такое говорите? — Кувахан раскраснелась и приняла позу, уже готовая скандалить. — Как это мы останемся без коровы! Вы меня, что ли, своим молоком будете поить? Я вот уже говорила начальнику отдела — если не пить чай с молоком, то я…

— Ну хорошо — завтра же забирайте себе нашу корову, — великодушно и легко сказал Майсум. Уйгуры понимают, что чрезмерная щедрость никогда не бывает искренней; хотя, конечно, совсем без широты душевной никак нельзя. Но чем больше щедрость, тем меньше вероятность, что она настоящая. Широкая натура свойственна настоящему мужчине. А вот верят, надеются и соглашаются принять щедрый подарок только тыквоголовые, которым уже никакими лекарствами не помочь; это признак дурачины, одним словом.

— Обязательно надо забрать корову, — грозно сказал Нияз. — Если Ильхам не отдаст — я пойду в коммуну жаловаться! Я пойду к начальнику большой коммуны Кутлукжану — все знают, как я за него в прошлом году заступался! И этот — ревизионист Ленька — угрожал мне, оскорблял…

— И поэтому начальник большой бригады на вашей стороне и вместо вас пойдет и пригонит назад вашу корову? — холодно спросил Майсум. — Похоже, вы совсем не знаете начальника большой бригады! Особенно сейчас, когда его затирают и подвергают нападкам. Пойдете в большую бригаду — он вас только отчитает, призовет к порядку и выставит с голым задом…

— Но… — Нияз вынужден был признать, что Майсум прав.

— Пожалуйста, не надо так, а? Уважаемый брат Майсум, дайте нам немного вашей мудрости! — снова запричитала Кувахан.

«Дать вам немного ума будет посложнее, чем научить осла танцевать! — подумал Майсум. — Ну что ж, за неимением оного будем использовать то, что есть. Если бы не принес миску молока, вообще бы кончилось одной руганью».

— А пусть Кувахан сходит поговорит с Пашахан, — как бы мимоходом предложил Майсум.

Нияз понял, зачем Кувахан идти к Пашахан, невольно задумался и стал тереть лоб.

— Но, вообще-то, вы тоже уж слишком, — вдруг сменил направление разговора Майсум. — Пшеничное поле чье? — бригады, а корова чья? — ваша личная; вы же только и думаете что о личных интересах и совершенно не заботитесь об интересах бригады — какой же руководящий работник будет на это смотреть спокойно? Начальник Ильхам такой активный — как же он мог проявить к вам снисходительность? Может быть, вам стоит написать заявление с самокритикой, обязательство — как это называется? — вот-вот: «склонить голову и признать вину»? Пояснить, что вы добровольно передаете корову в счет погашения долга. Но ваш долг одной только коровой не покроешь — лучше еще и осла отвести. И начиная с этого дня от зари и до заката будете усердно трудиться, не брать домой из бригады ни травинки, ни зернышка… Кто знает, может быть, вы станете передовиком труда, получите премию — пару полотенец, эмалированную кружку, или позовут на собрание в округ и угостят пловом из баранины… Ха-ха-ха! Ну, мне пора. Пора голубей кормить. Кувахан, вы, говорят, на полях проса насобирали немало — не могли бы дать и мне чуть-чуть? А? О! У меня — голуби: гули-гули! Они любят пшено… Что? Нету? Да-да-да, ничего-ничего, не беспокойтесь — я найду, это не дефицит. Людей можно найти, пшено можно найти, золото тоже можно найти, а тыкву — так на каждом углу. Я пошел. Да — что это у вас с лицом, вы что, боитесь? Движение в этот раз выправляет работу руководящих кадров… Так что Ильхам вас выправит или вы его — это еще надо посмотреть… Все может быть, все быть может… Когда скучно станет — приходите ко мне, посидим… До свидания.

Нияз испытывал неприязнь к «начальнику отдела», сомневался, но его предложение все-таки принял. Прикинув цену двух упаковок рафинада и одной коровы, взвесив все плюсы и минусы, он-таки отправил Кувахан к Пашахан.

Кувахан с рафинадом пошла к супруге начальника большой бригады Пашахан и, слезно причитая, изложила ей формулу: корова — молоко — чай — бедная женская голова. При этом она ругала и поносила Ильхама и Абдурахмана на все известные в мире людей лады.

В течение последних года с небольшим положение Кутлукжана постоянно менялось — и притом как-то непонятно. В конце прошлого лета истории с Бао Тингуем и Курбаном сильно ему навредили. Прошла осень, и его понизили до вторых ролей — как тут не упасть духом. У Кутлукжана разыгралась болезнь сердца, у Пашахан разболелись суставы; их обоих поместили в палату больницы коммуны. К зиме их выписали — отпустили болеть дома. Но с приходом весны все вроде бы пришло в норму, больше не происходило ничего неординарного.

Кутлукжан по-прежнему руководил мастерскими и бригадой по капстроительству, члены коммуны по-прежнему уважительно здоровались с ним за руку и сгибали спины, приветствуя его. Когда созывалось совещание парткома коммуны в марте этого года, секретарь Лисиди больше не указывал на необходимость его присутствия — и это сыграло более важную роль в перемене настроения Кутлукжана. Похоже, позиции его в общем и целом оставались теми же, что и прежде — а состояние здоровья Лисиди при этом постоянно ухудшалось. Кутлукжан по-прежнему имел решающий голос в делах большой бригады; постепенно вернулись его изящные жесты, самоуверенность и манера звучно говорить. Конечно, он стал гораздо более осмотрительным.

А вот Пашахан после болезни преследовали бесконечные осложнения: после выхода из больницы у нее появилась одна особенность — она стала стонать. Она постоянно стонала. Всегда стонала. Когда спала, когда ела, когда говорила, когда ходила по магазинам — она постоянно испускала мягкий ворчащий стон, как ворчит не очень полный самовар от горячего пара. Ее полное округлое тело мелко подрагивало, на лице было выражение такое, словно она только что проглотила полбутылки горькой микстуры. Ее стоны были лучшим подтверждением того, что ей положены полный покой и освобождение по болезни, так что она больше не участвовала ни в каких трудовых мероприятиях производственной бригады и не ходила на собрания; ну разве что выходила во время всеобщего аврала на летней уборке урожая — так, показаться.

Не переставая стонать, Пашахан выслушала жалобы Кувахан. Две пачки рафинада и порция отборной ядовитой брани подняли ей настроение и вернули тот энтузиазм, который с молодости пробуждался в ней от сладкого, подарков и досужих разговоров. Она не только обещала всеми силами от имени большой бригады требовать возвращения Кувахан ее коровы (говорила она это так, будто сама была ответственным руководителем большой бригады), но еще и подарила Кувахан миску молока, два печеных пирожка и кисть винограда.

За порогом долго прощались. Одна сказала:

— Вот ведь, с пустыми руками пришла к вам, как же мне стыдно!

Другая на это отвечала:

— Как же я вас так отпускаю — с пустыми руками… уж вы простите меня!

Потом обе дружно вздохнули:

— Ну да что же нам делать? Жизнь у нас теперь вот такая…

Как будто всем сердцем желали: Кувахан — появиться на пороге с коробками, полными парчи и украшений, а Пашахан — в ответ поднести трех коней и пару верблюдов.

— Чаще приходите в наш дом! На нашем огне всегда кипит вода — заварить чай для таких гостей, как вы!

— Вай! И вы почаще нас навещайте — для таких дорогих гостей у нас всегда расстелена скатерть!

Обе женщины были крайне растроганы, слезы блестели у них на глазах — с трудом расстались.

Выйдя от Нияза, Майсум поразмышлял — и решил направиться в мастерские. Уже больше двух лет прошло с того момента, как он обосновался здесь, в деревне, а кассиром в мастерские был назначен больше года назад; можно сказать, позади самое трудное, самое опасное время. Рана затянулась, боль ушла, осталась только память.

Воспоминания хранили горечь и боль… Любимый сын ходжи Абаса, изучавший в школе священные книги… офицер национальной армии, начальник отдела… узбек Майсымов, бежавший от разбирательства и суда… и этот низенький домик — четыре стены розово-желтого модного цвета сомон… Что же все-таки судьба написала ему на лбу?

Вспоминать — так жизнь словно бессвязный диковинный сон. Сам он не может не удивляться: он не погиб, он выжил, он действует, собрался, живет, не стоит на месте; отец говорил, когда он был маленький: «Он не такой как все. Из него выйдет большой человек», — отец, наверное, из таких, кто даже в могиле будет вертеться с боку на бок. Только какие уж там великие дела… Его лучшие, драгоценные дни и годы идут, проходят среди темной, невежественной деревенщины. Взять хоть этих, Нияза и Кувахан, — ну какая же отвратительная тупость! Впрочем, надо взять слова обратно: над кем будут потешаться умные, кем управлять, с кого получать выгоду, если не будет болванов?

Навстречу шел высокий прямой старик. На нем была уже почти не встречающаяся в Или одежда — старомодный длинный халат, чапан: у такого халата нет пуговиц, его подпоясывают кушаком, туго обматывают вокруг талии несколько раз. У старика были высокие надбровные дуги, серебристые густые длинные брови с изломом, выразительные, глубоко посаженные строгие большие глаза. На лице — густая сеть тонких морщин и необычно здоровый, свежий румянец. Белая борода старика, аккуратно расчесанная, была такой ровной, будто ее только что округлил машинкой парикмахер, — и это делало почти суровое лицо несколько мягче и добрее. То был старый плотник Ясин — муэдзин; всем своим обликом он подавал пример: такие вот бывают уйгурские старики — торжественно-строгие, искренне набожные, консервативно-упрямые.

— Салам, уважаемый брат Ясин! — поспешил первым поздороваться Майсум низким грудным голосом, приложив руки к груди.

— Салам, Майсум-ахун! — вежливо ответил Ясин. Когда он заговорил, обнажились белоснежные зубы, все целые, без изъяна — признак строгого соблюдения подобающего для верующих образа жизни: не курить, не пить вина, не есть нечистое, неразрешенное религией. В соответствии с положенным ритуалом они обстоятельно расспросили друг друга о делах, о здоровье, поинтересовались, все ли благополучно и здоровы ли домашние.

— Редко видимся, уважаемый брат Ясин. Вы идете на праздничный джума-намаз? — по-прежнему негромко сказал Майсум, держась очень скромно — так подобает выражать свое почтение старейшим. Сказано это было очень душевно.

— Нет, у вас в бригаде надо починить арбу — позвали меня помочь.

— Да-да, я совсем забыл. Вы так рано вышли! Кузнец и плотник еще не пришли, прошу в мою контору — отдохните немного!

«Контора» Майсума располагалась во дворе мастерских, у самого входа — узкая, сырая, темная, она вся была заставлена ведрами с краской, картонными коробками и деревянными ящиками. На стене висели счета, таблицы прихода и расхода — все говорило об опыте и скрупулезности хозяина этого «кабинета». Майсум переставил единственный стул, на котором обычно сидел, ведя подсчеты, и пригласил Ясина садиться, а сам скромно присел на поставленные друг на друга два ящика.

— Я уже больше года в мастерских и впервые стал свидетелем вашего уважаемого появления; ваше сияние озарило этот скромный угол — это для меня, недостойного, редкое счастье.

— Ну и как? Привыкаете к сельской жизни? — сдерживая улыбку, спросил Ясин. Даже самый строгий и чинный муэдзин, видя, как почтительно держит себя Майсум, и слыша такие льстивые слова, не смог бы не улыбнуться.

— Ну конечно, конечно! Ведь говорил же Маркс, что настоящий мужчина может ко всему привыкнуть. И Председатель Мао говорил: «Деревня — это просторная земля под небом». Для человека еда — самое святое, самое великое. Пророк Мухаммед в свое время тоже был крестьянином… — Майсум хорошо понимал характер старика: он с благоговением относится к пророку и в то же время искренне поддерживает партию и народное правительство, с любовью и уважением относится к вождю революции.

— Так, так, верно, — кивал старик.

— В деревне хорошо, к жизни в деревне тоже привык, все нравится; вот только много происходит такого, к чему не привыкнешь! — Майсум осторожно направил разговор в новое русло. — Вот взять, к примеру, сегодняшнее утро: Нияз-ахун пришел ко мне и долго-долго жаловался — у него, бедного, корову отобрали.

— Что случилось?

— Его корова случайно забрела на пшеничное поле, и начальник бригады Ильхам конфисковал ее в счет долга.

— О… — реакция Ясина была прохладной.

— Кувахан плакала. Увы, человек слаб, а жизнь так тяжела и трудна. Нет коровы — нет молока, не попить чаю с молоком, не сбить из него масла, а без масла нет ни масляных пирамидок, ни блинов. А ведь они собирались еще продавать немного, чтоб мелочь была на расходы: соли там купить или чаю… Что еще может женщина, кроме как плакать! — исполненный глубокого сочувствия Майсум непрестанно вздыхал — даже глаза покраснели.

— Нияз-ахун — бестолковый человек, неинтересный… — плотник Ясин нахмурился. Он никогда не говорил о человеке плохо за спиной — «неинтересный» и «бестолковый» в его словаре были уже очень резкими словами.

— Да-да, конечно, — поспешил согласиться Майсум. — У Нияза действительно есть недостатки; Маркс еще давно говорил, что у всего сущего в мироздании есть недостатки. Сущее и изъяны — это как однояйцевые близнецы. Не понимаете? Ну вот, например, наша планета тоже не лишена недостатков — на полюсах холодно, а на экваторе жара. И в этих счетах тоже есть изъян, — он встал, взял со стола счеты и показал Ясину. — Посмотрите: в этом ряду не хватает одной костяшки; что уж говорить о несчастном роде людском! Только благодаря недостаткам и существует этот мир! О-о! это философия…

Ясин кое-как знал письменность, с большим трудом читал новые и старые книги. У него не было в свое время возможности учиться и не было достаточных способностей, чтобы самому много читать. Была тяга и интерес к книгам и учению — он обожал «книжный аромат», — но за свой долгий век так и не овладел настоящими знаниями. Поэтому он с огромным уважением относился к книжной учености. Ему очень нравилось слушать, как другие излагают разные пустые и глубокомысленные теории, и чем меньше он понимал, тем больше ему нравилось их слушать. Еще он уважал священников, врачей, интеллигентов и руководящие кадры. Как муэдзин, он стремился к истине, положительно относился к религии, готов был служить религиозным идеалам, философии и культуре. В этом была основа для его сближения с Майсумом.

Увидев, что старый Ясин внимательно его слушает, Майсум приободрился и продолжал:

— А что такое крестьянин? Крестьянин — это мелкий производитель, он ежедневно и ежечасно порождает капитализм. Крестьянин — трудящийся и одновременно — частный собственник. Интересы крестьянства нельзя ущемлять. Ленин перед смертью разогнал все окружение, оставил одного Сталина и ему лично сказал: «Крестьянин — как маленькая птичка: если держать слишком слабо, она улетит. А если держать слишком крепко — можно и раздавить!» — Майсум раскрыл левую руку, сжал кулак и снова разжал.

— Как?! Ленин говорил, что крестьянин — это маленькая птичка? — Ясин был поражен: похожую метафору он слышал, но и предположить не мог, что это слова Ленина!

— Ну конечно, это же в книгах написано! Кстати, вы читаете по-русски?

Ясин сокрушенно покачал головой.

— А по-китайски?

Ясин снова едва слышно выдавил свое «нет».

— Тогда ничего не поделаешь — у меня есть собрание сочинений Ленина, но, к сожалению, не на уйгурском. Ну да ничего; Ленин действительно так сказал. Эти слова всем известны. Разве Нияз — не такая вот ощипанная, растерявшая свои перышки птичка? Поэтому, следуя заветам товарища Ленина, корову у Нияза не стоило отбирать. Начальник бригады Ильхам поступил слишком строго.

Ясин кивал — слова Майсума начали действовать.

— И по мусульманским обычаям тем более нельзя было так поступать. Какой бы ты ни был большой начальник, ты же все-таки уйгур — как можно отвернуться и забыть о земляческих чувствах! Это нехорошо, это жестоко! Вот вы скажите — а Кутлукжан, он какой человек?

— Кутлукжан-то? Да, он человек хороший.

— Вот видите! Как вы говорите, Кутлукжан — вот такой человек, — Майсум поднял большой палец, — а некоторые именно его и отодвигают от дел. Кто же? Не мне говорить. Вы сами понимаете. У нас есть возможность замолвить за него словечко. Говорят, в следующем месяце приедет рабочая группа по социалистическому воспитанию.

…Майсум проводил Ясина и почти сразу встретил Тайвайку, пригнавшего повозку с углем: весь с головы до ног в черной пыли — даже в бровях и бороде застряла угольная крошка. Поверх угля был настелен кусок войлока, тоже покрытый пылью, на нем восседал сам Тайвайку в угольно-черном блестящем кожаном пальто, хотя день был не холодный — похоже, стужа, въевшаяся в его тело, пока он ехал при звездах да в предрассветных сумерках загружал повозку, не до конца еще развеялась. Одни только сверкавшие белки глаз да розовые губы выдавали в нем живого человека.

— Тайвайку-ахун, откуда уголь?

— Из Чабучара.

— Вот почему такой хороший! Одни крупные куски!

— Там внизу помельче.

— Я покупаю эту повозку, плачу наличными.

— Нельзя — это для малообеспеченных.

— Хорошо-хорошо! Я ведь только пошутил; пою вам хвалебную песню за то, что вы привезли такой хороший уголь, — не более того. У меня дома угля пока предостаточно. Что, братишка, на сегодня ваш рабочий день, пожалуй, окончен?

— После обеда надо будет привести в порядок лошадь и повозку.

— Ну хорошо-хорошо, а с конюшни — приходите прямо ко мне домой…

— Благодарю вас, но…

— Какие «но»? Я ведь приглашаю вас от чистого сердца! Вечером, в пять часов, управитесь? Ну, тогда в шесть. Я буду вас ждать. Только обязательно приходите, нельзя не прийти! Договорились?

Приглашение Майсума не очень-то удивило Тайвайку. Его, холостяка, часто звали в гости то здесь, то там. Кто-то хотел проявить заботу: ну как это? здоровый мужик — и будет возиться с котелками да поварешками? куда это годится! Другим что-нибудь было нужно — или его время, или его работа, сила. К Майсуму он не испытывал ни особого уважения, ни отвращения. Ну, начальник отдела, хотел уехать — не получилось, член коммуны; он идет своей дорогой — и это его личное дело; кому охота о нем переживать — тот пусть и переживает, а ему, Тайвайку, это до задницы. Ясное дело, не каждый крестьянин может стать начальником отдела, но с другой стороны — почему бы и начальнику отдела не стать крестьянином?

Начальник отдела — невелика радость, уехать за границу — не преступление, быть крестьянином — не горе. Тайвайку привык рубить сплеча и с такой же философией подходить к людям; после обеда, закончив на конюшне приводить в порядок повозку и упряжь и увидев, что еще рано, он помог конюху нарубить люцерну на корм, дождался, пока начнет темнеть — и по-простому с наилучшими намерениями и разыгравшимся аппетитом вовремя явился к Майсуму домой.

Майсум жил на границе Патриотической большой бригады и большой бригады «Новая жизнь», около шоссе; слева от его дома шла грунтовая дорога к производственно-строительной воинской части, а справа была маленькая мастерская по обработке хлопчатника, принадлежавшая большой бригаде «Новая жизнь» и пустовавшая шесть месяцев в году. Позади мастерской простиралось большое овощное поле бригады «Новая жизнь». Последний урожай пекинской капусты уже был убран, только кое-где торчали палки на межах посреди разрыхленного поля и валялись то тут то там пожелтевшие увядшие капустные листья.

Это было уже второе жилье Майсума. Летом 1962, когда начальника отдела сняли с должности, в бригаде ему выделили бывшую плотницкую мастерскую. Этой весной он купил двор, раньше принадлежавший члену коммуны из Третьей бригады «Новой жизни», построил новый дом из двух комнат, одну комнату развалюхи прежнего хозяина превратил в сарай, а другую переделал в хлев для коровы, построил новый курятник, голубятню, погреб для овощей — и заново поставил стену вокруг двора.

Увидев слишком высокую и слишком правильную для села стену, Тайвайку вспомнил произошедший в свое время на этом месте конфликт. В тот день он как раз проезжал мимо и еще издали увидел группу людей и услышал их возбужденные громкие голоса: оказывается, когда Майсум возводил стену, он передвинул фундамент на метр, захватив кусок овощного поля «Новой жизни»; Абдурахман запретил ему, но Майсум стоял на своем и спорил:

— Я договорился с начальником Третьей бригады «Новой жизни», не твое это дело!

Рахман же говорил:

— Ни у кого нет права захватывать коллективную пахотную землю! У каждого есть право вмешиваться!

Спор все не прекращался, и тут пришел Ильхам — поддержал Абдурахмана и раскритиковал Майсума… Помрачневший Майсум повел себя иначе, когда появился Ильхам: сказал еще что-то невнятное в свое оправдание, а потом скрепя сердце снес уже возведенный до колена новый фундамент.

Тайвайку толкнул дверь во двор и оказался в очень старом саду; по темно-коричневым стволам старых абрикосовых деревьев, по растрескавшейся коре тут и там как слезы блестели потеки прозрачной смолы — сердцу больно смотреть. В саду не было ни души; в сгущающихся закатных сумерках абрикосовые деревья казались огромными, застили не только сад, но и небо. Тайвайку ускорил шаг и пошел в сторону дома, стоявшего в глубине этого абрикосового леса.

Не успел он сделать и пары шагов, как ему показалось, что он уловил шорох или движение сзади сбоку — интуитивно он понял: к нему бросилась собака. Собаки, которые не лают, — самые коварные; это их подлый характер: воспользоваться тем, что ты не ожидаешь нападения, укусить и тут же убежать. Тайвайку быстро обернулся — действительно, это была большая черная собака, с острой мордой и белыми пятнами вокруг глаз, с гладкой блестящей шерстью. На мгновенье Тайвайку даже почувствовал досаду: такая красивая наружность и такое низкое поведение; он слегка наклонился вперед, согнув левую ногу и отступив правой чуть назад: приготовился, если собака вдруг бросится, ударить ногой. Его большое тело, его решимость, стойка, как натянутый лук, круглые выпученные глаза напугали пса; он припал на передние лапы и стал яростно скрести землю, не решаясь двинуться вперед, высоко задрал хвост и злобно, звонко, громко залаял. Тайвайку и собака застыли друг напротив друга секунд на десять, потом Тайвайку резко шагнул вперед — и пес, испугавшись, отпрянул, но залаял еще громче и злее, даже стал подпрыгивать на месте. Тайвайку холодно рассмеялся, развернулся и пошел широким шагом, не оборачиваясь, но, конечно, оставаясь все время начеку.

На лай собаки дверь дома со скрипом отворилась, и вышла жена Майсума — узбечка Гулихан-банум; она встала на высоком крыльце и так стояла, не подзывая пса, не приветствуя гостя, только молча в упор смотрела на Тайвайку. Может быть, в густеющих сумерках она не могла разобрать, кто идет. Лишь когда Тайвайку одной ногой ступил на крыльцо и окликнул ее, только тогда она словно очнулась и ответила.

В отличие от обычно круглого, простого, открытого лица, свойственного тем, в ком течет узбекская кровь, лицо Гулихан-банум было вытянутым. Сама она была высокого роста, с темно-коричневой смуглой кожей, в длинном выцветшем, но изысканном бархатном фиолетовом платье, подчеркивавшем ее стройную фигуру. Брови у нее были тонкими и длинными, глаза — большими, миндалевидными, нос — прямым, с высокой переносицей; ее обволакивающий взгляд и чуточку выпяченные губки, складочки в уголках рта при всей их обольстительной кокетливости выдавали трезвый расчет. Узнав Тайвайку, она оживилась и отвечала на приветствие гостя высоким пронзительным голосом — таким фальшивым фальцетом она как бы выражала свою радость и удивление.

— Прошу, входите! Прошу, Тайвайку-ахун, мой брат!

— Уважаемый брат Майсум дома?

— Прошу, проходите, пожалуйста, в дом!

Тайвайку вошел, сел, еще раз спросил о Майсуме — только тогда она ответила:

— Нет, он еще не пришел; скоро, очень скоро придет.

Она говорила улыбаясь, от чего ее красивая переносица сморщилась, а вытянувшиеся губы стали похожи на цветок вьюнка — и мелькнул золотой зуб. Ответ Гулихан-банум заставил Тайвайку вздрогнуть. Не потому, что хозяина не было дома, а потому, что хозяйка заговорила теперь своим обычным голосом: сиплым басом.

Тайвайку честно сидел и ждал, в животе урчало от голода. Гулихан-банум готовила ужин. Колобок теста, который она мяла в руках, был таким маленьким, что и одному-то Тайвайку не хватило бы.

Хозяйка живо расспрашивала его обо всем, но Тайвайку отвечал просто и односложно — или «да», или «нет», или «тан» — у илийцев это словечко означает примерно: «а кто его знает». Неизвестно почему, только в голосе Гулихан-банум было что-то такое, что у Тайвайку ассоциировалось с мягкой и липкой тянущейся жидкой резиной.

Прошло полчаса, потом еще десять минут. Совсем стемнело.

Майсума по-прежнему не было. Тайвайку чувствовал себя крайне неловко и постоянно ерзал.

Гулихан-банум это заметила и спросила:

— А какое у вас к нему дело?

— Это он… — Тайвайку не стал договаривать — какой смысл? Он ответил: — Нет, ничего… Я пойду.

Гулихан-банум не стала удерживать его, Тайвайку встал и вышел из дома. Было совершенно очевидно, что Майсум и не собирался кормить его ужином, хотя утром так настойчиво приглашал.

Ну и нечего на это сердиться, поговорили и забыли, у некоторых такие манеры не редкость. Собственно, с чего это вдруг Майсум должен его приглашать в гости и угощать? Не должен, конечно. Тогда и нечего мозг напрягать, догадываться, почему Майсум не сдержал слова. Скорей к себе домой, в свою, как говорят уйгуры, «фанзу».

Действительно, Майсум просто забыл. Он привык считать, что приглашение приглашением, а на деле все может быть иначе. Если только ты не тащишь гостя под локоть сию же секунду, все остальное — всего лишь вежливость, своего рода ритуал; не более чем красивые слова и демонстрация дружеских чувств. Хорошая вкусная еда успокаивает желудок, а красивые слова успокаивают душу. Когда ты в избытке чувств приглашаешь кого-нибудь в гости, то какой же приглашаемый не улыбнется? Зачем скупиться на красивые слова? Чем больше ешь хорошую еду, тем меньше остается, а красивых слов ведь меньше не станет, сколько ни говори… Поэтому Майсум, пригласив утром Тайвайку, тут же совершенно об этом забыл. Он не собирался его обманывать. Напротив — ему действительно хотелось пригласить Тайвайку и посидеть с ним. Однако именно сегодня он к этому не готовился, ничего не планировал. После работы он пошел к одному сапожнику, попил у него чаю, поболтал с ним, снял со своей ноги мерку, заказал сапоги. Потом не спеша вернулся домой. А входя во двор, столкнулся с Тайвайку.

Тут он все вспомнил. Он немедленно схватил Тайвайку, рассыпался тысячами извинений, на чем свет стоит ругая этого, чтоб он сдох, бухгалтера Четвертой бригады, который задержал его. Потом снова затащил Тайвайку в дом.

Войдя, он с порога набросился на Гулихан-банум:

— Как можно было прогонять гостя? — и отругал: — Что это такое, суп с лапшой! Я разве не говорил тебе, что сегодня придет к нам дорогой гость?

— Когда это ты говорил? — Гулихан-банум сказала это совершенно беззвучно, сдвинув брови. Однако тут же, едва взглянув мужу в глаза, все поняла и, опустив голову, залепетала, беря вину на себя. Она принялась готовить, не поднимая глаз, так и не проронив больше ни слова. В присутствии мужчин она была покладистой, кроткой — сама скромность.

Тайвайку на это совершенно не обратил внимания, их перепалка его не интересовала. Приступ голода к этому времени уже прошел. Для возницы пропустить обед, или поесть лишний раз, или питаться строго три раза в день — никакой разницы, он ко всему привычен. Привалившись к стене, Тайвайку погрузился в свои мысли. Почему белая лошадь сегодня так сильно потела? Правую ось надо бы смазать. Через семь часов снова в путь. Завтра надо в универмаге Инина купить погремушку для дочурки Ильхама — пусть играет; а заодно и забрать штаны, которые Мирзаван зашила. Он-то считает как: раз одежда износилась и порвалась, выбросить ее — и всех-то делов! А вот Мирзаван решила заштопать. И еще критиковала его за расточительность… А когда принесла суп с лапшой, занялась еще и самокритикой. Хорошо, что Тайвайку слушал вполуха, а то если бы вникал в ее речи о том, как она переживает и в чем винит себя, — того и гляди сам расчувствовался бы до слез, а тогда какой уж аппетит!

Они съели уже по миске лапши, и Гулихан-банум накладывала по второй, когда Майсум поднялся и прошел во внутреннюю комнату. Оттуда послышался звук открывшегося и закрывшегося сундука, а когда Майсум снова появился в дверях, в руках у него была бутылка водки и стакан.

Тайвайку любил выпить, Майсум это знал. Он, будто пританцовывая, приблизился к Тайвайку, покачивая перед его носом бутылкой. Брови Тайвайку взметнулись вверх, в уголках губ появилась тонкая довольная улыбка. Майсум с размаху поставил бутылку на стол. По уйгурским обычаям, он сначала налил стакан себе. Выпив, он поморщился, оскалился, несколько раз выдохнул ртом — словно водка была с острым перцем. Потом налил полный до краев стакан и подал его Тайвайку. Тайвайку тем временем, не поднимая головы, в два счета втянул в себя содержимое миски. Потом принял стакан, легким движением опрокинул его — и стакан оказался вдруг пуст, чист, ни капли не осталось — и даже губы не намочил; и все это без малейшего усилия и запрокидывания головы, без глотательных движений — легче, чем холодной воды выпить.

— Вы это видели? — искренне восхитился Майсум, принимая стакан. — Вот это настоящий мужик! Вот это настоящий уйгур! Это — настоящий друг!

Гулихан-банум очистила стол, внесла подносик с засахаренными фруктами и поднос с солеными зелеными помидорами. Майсум, еще раз налив стакан до краев, слегка отхлебнул и, держа его перед собой, сказал:

— Уже по тому, как вы только что выпили водку — еще раз скажу: Уже по этому, — видно уйгурскую гордость, молодость и душу! О, прекрасная пора так мимолетна, и юную весну не удержать… Пришли другие времена, где теперь сыщешь хоть горстку настоящих уйгуров! Однако я вас разглядел: вы умеете поесть, умеете дело делать, умеете веселиться, умеете переносить трудности, умеете радоваться и быть счастливым; когда надо учиться — учитесь, когда пора танцевать — танцуете…

— Я вообще-то не учился как следует… — шепотом сказал Тайвайку.

— Это всего лишь метафора, так говорится в пословице! Вы храбры, сильны и упорны, полны жизненной силы — отважнее льва, быстрей скакуна…

Тайвайку нетерпеливо махнул рукой, поторапливая:

— Давай, пей уже!

— Погоди… и еще: вы очень скромный, высокий как гора, послушный и податливый как вода, скорый как ветер, горячий как огонь…

— Да ладно, хватит! — Тайвайку еще раз попытался остановить его.

Майсум поднял стакан высоко-высоко:

— Этот стакан полагается мне, однако, в знак моего к вам уважения, — прошу принять! Будьте моим другом, вы согласны?

Тайвайку принял стакан, пошевелил губами — по правилам ритуала ему сейчас следовало бы в ответ произнести какие-то красивые умные слова; однако сказанное Майсумом было настолько чересчур, настолько неприкрытой лестью, что даже на фоне бутылки переварить это было сложно; он не придумал ничего подходящего и молча, снова махом — выпил. И нахмурился.

— Позвольте спросить: а что называется «пить водку»? Только мы вот так пьем, по-настоящему. Ханьцы, когда пьют, едят столько закусок, столько овощей, что это уже не водка, а вода, в которой полощут овощи, или какой-то там жидкий соус. Русские пьют? Во! Да разве так пьют водку? Так пьют лекарство: выпьют — и конфетку, выпьют — и кусок лука, дольку чеснока. А самое страшное — это как русские, выпив и не в силах терпеть запах спирта, нюхают свою шапку: чтобы запахом своих потных волос забить этот запах! — это же просто некультурно… Казахи пьют кумыс, перебродивший в мехах из бараньей шкуры, — это они пьют не водку, а молоко…

Тайвайку сделал знак рукой — ему ни к чему были экскурсы Майсума в питейную культуру разных народов.

Стакан переходил из рук в руки, лицо Тайвайку розовело, Майсум же, наоборот, становился все бледнее и бледнее. Выпив еще полстакана и закусив осмеянной им же конфеткой, Майсум сказал.

— Кто может сравниться с возницей? В народе говорят: доля возницы — горькая доля. И в жару и в стужу, и днем и ночью, претерпевая голод и жажду, глотая один ветер, ночуя под открытым небом, весь в угле и саже… а сколько опасностей подстерегает на обрывистых тропах и в глубоких ущельях, на старых мостах и на речных берегах — притом что и днем и ночью рядом только бессловесная скотина… Да я своими глазами видел, как телега проехала прямо по вознице… И много ли найдется таких, кто доживет до старости, не переломав руки-ноги-спину не потеряв слух и зрение? Ну по крайней мере уж несколько пальцев точно потеряют!..

— Не продолжайте, пожалуйста, эти беспредельные речи!

— Хорошо, — Майсум не понял, что имел в виду Тайвайку, подумал, что это перечисление несчастий его напугало, и продолжил: — Я только хотел сказать, что во всей бригаде с вами никто не сравнится! Ваши заслуги самые большие, вклад самый значительный, мастерство самое высокое, работа самая тяжелая… Конечно, быть возницей — работа самая достойная, самая одухотворенная, самая свободная! Кто из переходящих дорогу пеших не хотел бы пойти по вашим стопам — колее, так сказать? Кто из сидящих по домам не мечтал бы вас попросить что-нибудь отвезти? Лошадь и повозка — вот настоящее богатство! Вот настоящая власть! Возница — это Худай на своем пути следования…

— Я завтра еду на шахту, привезти вам мешок угольной крошки? — Тайвайку поспешил предложить что-нибудь конкретное, чтобы выбраться из клокочущего водопада, который обрушил на него Майсум.

— Нет-нет-нет, я не в том смысле! Я же совершенно не за этим вас пригласил, я же — по-человечески…

На минуту остановившись, он смущенно улыбнулся:

— Первый секретарь ЦК КПСС Никита Сергеевич Хрущев — трудно выговорить, да? — сказал: «Все для человека!..» — это и это, и еще, и еще; конечно, если уж вы решите привезти мне мешок угольной крошки, то что же, я разве скажу «нет»? Мы ведь всего лишь песчинки…

Тайвайку молчал. Его взгляд, остановившийся на стакане, словно подсказывал: мне лучше бы налить…

Майсум же, напротив, никуда не спешил; он зевнул и, понизив голос, сказал:

— Хотят послать вас говно возить.

— Что?!

— Бригадир сказал, что пошлет вас в Инин, в город, чистить уборные — вывозить фекалии.

Тайвайку звонко щелкнул языком, выражая свое недоверие.

— Нет, правда! — Майсум постучал пальцем по столешнице в подтверждение.

Тайвайку засомневался, потом понемногу начал закипать. В илийских селах не было обычая использовать человеческие экскременты как удобрение. В его представлении не было ничего грязнее и отвратительнее. Из-за отвращения он крайне редко заходил в уборные, пусть даже до уединенного места где-нибудь на пустоши надо было пройти несколько десятков лишних метров; неужели его, здорового мужика, отправят вычищать сортиры? Неужели в его всем сердцем лелеемую повозку будут загружать фекалии, грязные бумажки и глистов? Неужто его любимая белая лошадка тоже вляпается в это дерьмо?.. Он решительно заявил:

— Нет!

— Как можно не поехать? Бригадир сказал — все! — во взгляде Майсума мелькнула глумливая усмешка.

— Даже если бригадир сказал. Все равно не поеду, — Тайвайку повысил голос.

— Конечно. Зимой лучше уж на шахту; каждый раз себе оставлять по чуть-чуть — и весь год можно не покупать уголь.

— Я так не делал, у меня достаточно денег, чтобы купить себе уголь!

— На самом-то деле возить фекалии тоже дело хорошее — удобрение ведь; крестьяне-ханьцы очень любят применять говно! У нас вот никогда не применяли, и все так же едим нааны из белой муки… Но теперь надо во всем учиться у ханьской нации, вот ведь как…

— Да при чем тут ханьская нация? ерунда какая-то… — неприязненно сказал Тайвайку. Настроение его изменилось, он занервничал и совершенно невежливо велел: — Наливай!

— Прошу! — Майсум почтительно-послушно подал Тайвайку наполненный стакан. — Но почему вы жену отпустили? Положишь кнут, придешь домой — а там холодные, как лед, голые стены…

Тайвайку опустил голову, взгляд его снова остановился на стакане.

— Шерингуль с возрастом все красивее становится, вот уж правда, как говорится: ее сравнить с солнцем — так солнца краше, сказать «луна» — и луна не так хороша… Теперь ни за что досталась в руки младшему брату бригадира!

— Вы зачем это про Шерингуль? — голова Тайвайку опустилась еще ниже. Он был удручен тем, что Шерингуль вышла замуж.

— У меня же за вас сердце болит, несчастный вы человек! Ну чем Абдулла лучше вас? Только тем, что у него Иль…

— Брат Майсум, вы меня позвали выпить, зачем надо было упоминать имя этого человека?

— Не сердитесь, не сердитесь — я вам причиняю боль, знаю, этот прекрасный цветок сирени…

— Чушь! — Тайвайку хватил ладонью об стол, поднял голову и посмотрел прямо в глаза Майсуму — в его тяжелом взгляде была беспредельная гордость: — Это все пустые слова! Я, Тайвайку, здоровый, правильный мужик! Я за день леплю тысячу двести саманных кирпичей, за день я скашиваю три му пшеницы! Жена не захотела? — иди! Свободна! Мне какое дело? Раз одну отпустил, так могу себе взять другую! А если и вторая не выдержит моего кулака, так разведусь и возьму третью…

— Вот это правильно! Хорошо! Хорошо! — повторял Майсум. И тут же поспешно, сделав глоток, подал «стакан уважения» Тайвайку.

Тайвайку выпил залпом.

— У меня характер скверный, но в душе я добрый! Ильхам ко мне — как к родному брату. Вы это все зачем говорите? Я — хороший член коммуны, я мимо чьих угодно ворот еду — люди меня зовут: «Иди в дом, заходи!» — какой же я бедный-несчастный? Положу кнут, вернусь домой — Ахмат-ахун принесет миску лапши, Самир-ахун пришлет поднос пампушек. Кто говорит, что четыре стены пустые и холодные? Вы же позвали меня водку пить? И где она? Есть — давай, доставай. Только эта бутылка? Я с этого не напьюсь. Нет водки? До свидания!

Тайвайку поднялся и, не слушая больше причитаний Майсума, не поблагодарив, развернулся и пошел. Дойдя до порога, он обернулся и крикнул:

— Сестра Гулихан-банум! Вы следите за вашей черной собакой, а то если она кинется — придется ей дать хорошего пинка!

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пейзажи этого края. Том 2 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я