Сборник статей немецких мыслителей, начиная со второй полвины XVIII до начала XX вв., возникших под влиянием учения и идей И. Канта. Психологисты Якоб Фриз и Нельсон.Кантовское понятие «Вещь в себе».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Неокантианство. Третий том. Сборник эссе, статей, текстов книг предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Переводчик Валерий Антонов
© Валерий Антонов, перевод, 2023
ISBN 978-5-0059-9080-8 (т. 3)
ISBN 978-5-0059-8583-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Сборник статей немецких мыслителей объединен тематическим принципом: в совокупности дают представление о разнообразии идей, тем и методов философского поиска начиная со второй полвины XVIII до начала XX вв. возникших под влиянием учения и идей И. Канта. В этом сборнике впервые переведены на русский язык тексты, опубликованные в немецких журналах и отдельными книгами.
О третьем томе: Работы психологистов Якоба Фриза и Нельсона. А также работы, объедененные кантовским понятием «Вещь само по себе».
Использутся следующие сокращения из сочинений Канта:
«Критика чистого разума» (сокращенно: Кр. д. р. В.), «Критика практического разума» (сокращенно: Кр. д. пр. В.) и «Религия в пределах чистого разума» (сокращенно: Рел.) по изданиям Кехрбаха, «Основоположение к метафизике чувств» (сокращенно: Грундл.) и «Пролегомены к одной из двух основных метафизик и т. д.» (сокращенно: Пролег.) по изданиям фон Кирхмана. (сокращенно: Proleg.) по изданиям фон Кирхмана, остальные сочинения — по «Кантаусгабе» Розенкранца (сокращенно: R.).
МОРИЦ ВИЛЬГЕЛЬМ ДРОБИШ
Вещи в себе у Канта и его понятие опыта
Предисловие
Следующие страницы посвящены, прежде всего, ответу на вопрос, какое значение Кант придавал вещам самим по себе в связи с его эпистемологией. В результате исследования выясняется, что, хотя они и являются необходимыми предпосылками нашего мышления, их реальное существование не может быть ни утверждено, ни отрицаемо, а потому остается проблематичным. Поэтому они являются пограничными определениями, но не фундаментом эпистемологии Канта. Для того чтобы установить этот результат, необходимо было оспорить противоположные мнения самых известных толкователей Канта. Вторым объектом обсуждения здесь является понятие опыта у Канта. Как известно, его намерением было показать, что любое использование понятия может привести к истинному знанию только в том случае, если оно ставит своей целью постижение опыта. Но Кант перешагнул эту цель, поскольку, как показывает анализ его понятия опыта, он стал для него продуктом, который рассудок с помощью управляемого им образного воображения создает для себя из материала данных ему ощущений. Таким образом, Кант чрезвычайно близко подошел к идеализму, который идет на шаг дальше и стремится проследить не только форму, но и материал объектов опыта до творческой самодеятельности мыслящего субъекта. То, что Кант считал такой идеализм «совершенно несостоятельной системой», не вызывает сомнений, если верить его отзыву на «Wissenschaftslehre» Фихте, опубликованному в 1799 году. Но он не смог устранить противоречие, противопоставив свое личное более реалистическое убеждение следствиям своей теории опыта. От него ускользнуло, что в объектах чувственного восприятия нам даны не только ощущения, но и определенные неизменные формы эмпирического восприятия, пространственные и временные конфигурации ощущений, но что мы не можем предписать их последним. Именно это неразрешенное противоречие, по мнению Канта, с одной стороны, превратило его формальный идеализм в материальный, а с другой — привело к попытке более прочно и в понимании Канта утвердить реалистический элемент в первом.
Если имя автора этого трактата известно как имя старого гербартианца, пусть это не порождает предубеждения, что Кант рассматривается и оценивается здесь только с чуждой ему точки зрения. Читатель вскоре убедится в обратном. И если некоторые отрывки напоминают о Гербарте, не следует забывать, что он сам, по крайней мере в широком смысле этого слова, называл себя кантианцем.
1. Трансцендентальная эстетика, краеугольный камень теории познания Канта, предполагала, что вещи действительно существуют независимо от нашего чувственного восприятия и воображения, и отрицала только то, что мы способны благодаря нашей чувственности распознать, какими они могут быть сами по себе. Она бралась доказать, что объекты чувственного восприятия (как внутренние, так и внешние) являются лишь субъективно обусловленными видимостями, что они лишь представляют то, чем являются вещи для нас, т.е. для нашей человеческой способности их чувствовать и живо представлять. Однако оставался вопрос, способен ли рассудок посредством своего мышления преодолеть этот барьер нашей чувственной познавательной способности и познать вещи такими, какие они есть сами по себе.
Трансцендентальная аналитика отрицала это и бралась доказать, что основные понятия (категории), изначально присущие рассудку, не идут дальше признания законности явлений путем размышления о том, что дано через чувственность. Правда, трансцендентальная эстетика проследила данность до вещей, которые воздействуют на нашу чувственность. Но поскольку она помещала данное только в сырой материал явлений (ощущения), приписывая пространственно-временное формирование этого материала в объекты восприятия (эмпирические представления) формам чувственности и продуктивного воображения, а формулирование этих объектов в предметные понятия — спонтанности рассудка, которая также определяет соборность воображения в отношении его форм, вещи все больше и больше отступали на задний план, и их существование становилось проблематичным. Правда, Кант, как кажется, был лично твердо убежден в их существовании; ведь в дополнительном разделе к «Пролегоменам» он категорически утверждал, что ему никогда не приходило в голову сомневаться в бытии «вещей». Но означает ли это, что вещи существуют сами по себе, следует оставить для дальнейшего исследования. В любом случае, факт, что строгая последовательность его объяснения происхождения явлений так часто заставляет его сомневаться, что он близок к превращению своего трансцендентального идеализма, который должен был стать посредником между крайними формами идеализма и реализма, в чисто субъективный, в котором чувствующий, рассматривающий и мыслящий субъект не только производит видимые формы и законы явлений, но и их субстанцию.
2. Отношение трансцендентального идеализма к реализму и другим формам идеализма было подробно рассмотрено Кантом в «Критике четвертого паралогизма чистого разума» в первом издании его основного труда. Сначала он замечает (с. 368f), что мы справедливо утверждаем, что непосредственно воспринимать можно только то, что находится в нас самих, и что только мое собственное существование может быть объектом простого восприятия; поэтому существование реального объекта вне меня (в интеллектуальном значении этого слова) (1) никогда не дано в восприятии, а может мыслиться только как внешняя причина его, таким образом заключаемая. Однако вывод от данного следствия к определенной причине всегда неопределенен, поскольку следствие могло возникнуть от более чем одной причины. Соответственно, остается сомнительным, является ли здесь причина внутренней или внешней, т.е. не являются ли все так называемые внешние восприятия простой игрой внутреннего чувства или же они относятся к внешним реальным объектам. — Именно это Кант понимает под эмпирическим идеализмом, позже (стр. 377) называет скептическим идеализмом и противопоставляет его догматическому идеализму, который не только сомневается, но и отрицает существование материи (объектов в пространстве). — Свой трансцендентальный идеализм он характеризует здесь как доктринальную установку, согласно которой мы рассматриваем все явления в целом как простые идеи, а не как вещи в себе, и согласно которой время и пространство являются лишь чувственными формами нашего восприятия, но не сами по себе данными определениями или условиями объектов, как вещей в себе.
Этот идеализм противостоит трансцендентальному реализму, который рассматривает время и пространство как нечто данное само по себе (независимо от нашей чувственности). Поэтому он представляет себе внешние явления (если признать их реальность) как вещи в себе, которые существуют независимо от нашей чувственности, а следовательно, и вне нас, согласно чистым понятиям рассудка. — Эмпирический же реализм, говорит Кант, или, как его еще называют, дуализм, допускает существование материи, не выходя за пределы простого самосознания и принимая нечто большее, чем определенность идей во мне, отсюда cogito ergo sum [я мыслю, следовательно, я есть]. Ибо поскольку он допускал, что материя и даже ее внутренняя возможность рассматриваются лишь как явления, поскольку они, отделенные от нашей чувственности, являются пустым местом, материя для эмпирического реализма была лишь своего рода понятием (представлением), которое называлось внешним не потому, что оно относилось к объектам, внешним самим по себе, а потому, что оно относило представления к пространству. — Соответственно, трансцендентальный идеалист вполне может быть эмпирическим реалистом.
3. С другой стороны, продолжает Кант, трансцендентальный реализм неизбежно оказывается в неловком положении и вынужден освободить место для эмпирического идеализма, поскольку он рассматривает объекты внешних чувств как нечто отличное от самих чувств, а простые явления — как независимые сущности, находящиеся вне нас; поскольку тогда, конечно, при нашей наилучшей осведомленности о наших представлениях об этих вещах, далеко не всегда можно быть уверенным, что, если представление существует, то и соответствующий ему объект тоже существует. По-видимому, это следует понимать следующим образом. Трансцендентальный реалист действительно считает объекты в пространстве вещами в себе, т.е. вещами, реально существующими помимо нас (независимо от нас); но он признает, что мы познаем их природу только через их воздействие на наше внешнее чувство, в силу которого они вызывают в нас впечатления, т.е. идеи. Итак, существование в нас этих идей сразу же несомненно; но из этого не следует, что соответствующие им вещи также существуют независимо от нас. Поэтому трансцендентальный реалист понимает, что, поскольку он признает, что своим знанием о вещах он обязан только их воздействию на его внешние чувства, но что вывод от следствия к причине неопределенен, существование вещей вне нас остается в конечном счете сомнительным, и, таким образом, видит себя вынужденным, как говорит Кант, освободить место для эмпирического идеализма.
Трансцендентальный реализм в чистом виде, принимающий объекты чувственного восприятия за сами вещи, является обычным, наивным, но бездумным взглядом на мир. Однако уже в процессе развития естественных наук он был модифицирован Локком. Ведь он не только различал первичные (реальные) и вторичные (лишь кажущиеся) свойства тел и, как и Андрэ задолго до него, объявил ощущения аффектами наших чувств, не имеющими ни малейшего сходства с процессами, вызывающими их в телах вне нас; Но он также приписывал рассудку способность посредством наших представлений о пространственных и временных формах и отношениях, за которыми он признавал не только субъективное значение, образовывать правильные понятия о форме, величине, положении и движении частей тел, уже недоступных чувствам, и, таким образом, об истинных качествах и изменчивых состояниях последних, которые соответствуют только наглядным, подвластным чувствам. Такой реализм можно назвать научным реализмом.
(4) В тесной связи между трансцендентальным идеализмом и эмпирическим реализмом Канта очень важно прояснить, что он понимает под реальностью. Об этом он говорит следующее (Кр. д. р. В., 1-е издание, стр. 373f):
«Пространство и время суть, правда, априорные представления, присущие нам как формы нашего чувственного созѳрцания еще до того, как какой-нибудь действительный предмет определил наше чувство посредством ощущения, дабы представить его среди вышеназванных чувственных отношений. Однако то материальное или реальное, то нечто, что должно созерцать в пространстве, необходимо предполагает восприятие и никаким воображением не может быть вымышлено и создано независимо от восприятия, которое указывает иа действительность чего-то в пространстве. Следовательно, ощущениѳ есть то, что обозначает действительность в пространстве и времени сообразно ее отношению к тому или иному виду чувственного созерцания. Раз ощущение дано, мы можем благодаря его многообразию создать в воображении различныѳ предметы, не имеющие вне воображения никакого эмпирического места в пространстве и времени. Возьмем ли мы ощущения удовольствия и страдания или жѳ внешвие ощущения, например ощущения цвета, тепла и т. д., нет никакого сомнения, что восприятие есть то, только при посредстве чего должен быть дан материал, чтобы мыслить предметы чувственного созерцания… Итак, всякое внешнее восприятие непосредственно докозывает что действительное в пространстве, или, верне, оно есть само действительноѳ, и в этом смыслѳ эмпирический реализм не вызывает сомнений, т. е. нашим внешним созорцаниям соотвотствует нечто действитёльное в пространствѳ.…Конечно, само пространство со всеми его явлениями как представлениями находится только во мне, но тем не менее в этом пространстве реальное, или материал всех предметов внешнего созерцания, дано действительно и независимо от всякого вымысла».
Благодаря этой связи с эмпирическим реализмом Кант делает свой трансцендентальный идеализм совершенно независимым от вопроса о существовании вещей самих по себе. Благодаря отличию ощущения от простого воображения, без того, чтобы существование ощущений мыслилось как следствие вещей и чтобы следствие выводилось из его причины, устраняется мысль, «что все так называемые внешние восприятия являются простой игрой нашего внутреннего чувства», продуктом нашего воображения.
Это также подтверждается следующими отрывками. На той же странице 372 говорится:
«Трансцендентальный предмет одинаково неизвестен нам как в отношении внутреннего, так и в отношении внешнего созерцания (трансцендентальный субъект и объект), и мы говорим здесь не о нем, a об эмпирическом предмете, который называется внешним, когда он представляется в пространстве, и внутренним, когда он представляется исключительно во временных отношениях (как трансцендентальный субъект, так и объект); пространство же и время находятся только в нас.»
Однако здесь не следует упускать из виду, что, согласно вышесказанному, эмпирические впечатления, в силу своего чувственного содержания, обладают реальностью, тогда как чистые впечатления обладают только идеальностью. — Более того, на странице 379f мы читаем:
«Трансцепдентальный объект, лежащий в основе внешних явлений, a также то, что лежит в основе внутреннего созерцания, есть не материя и нѳ мыслящая сущность сама по себе, a неизвестное нам основание явлений, дающее нам эмпирическое понятиѳ как о первом, так и о втором способе».
Наконец, Кант говорит следующее в отношении «пресловутого вопроса о том, как вообще возможно внешнее восприятие, а именно восприятие пространства (его осуществления, движения), у мыслящего субъекта», стр. 393:
«Но на этот вопрос ни один человек нѳ способен дать ответ; этот пробел нашего знания никогда не может быть выполнен его можно только обозначить, приписывая внешние явления трансцендентальному предмету, который составляет причину этого вида представлений, но о котором мы ничего не знаем и никогда нѳ будем иметь никакого понятия. Во всех проблемах, которые могут встретиться в сфере опыта, мы обращаемся с этими явлениями как с предметами самими по себе, не заботясь о первом основании их возможности. Но если мы выходим за пределы явлений, для нас становится необходимым понятие трансцендентального предмета.»
Видно, как Кант здесь повсеместно отодвигает вещи сами по себе и допускает, что они являются лишь промежуточным звеном, но, тем не менее, подчеркивает необходимость их понятия.
6. Эта необходимость основана прежде всего на понятии восприимчивости, которое Кант уступил чувственности в отношении ощущений и которое потребовало от него более детального объяснения того, откуда чувственность получает ощущения. Правда, он уже описывал их во введении к трансцендентальной эстетике как «воздействие объектов на нашу имагинативную способность в том смысле, что они влияют на наш разум». Но не ошибешься (тем более что на первой странице второго издания «Критики» он говорит о предметах, «которые движут нашими чувствами»), если предположишь, что здесь он не ожидал, что его читатели будут думать о трансцендентальных предметах, а понимал под ними эмпирические, которые обычное мнение считает самостоятельными вещами. Только после того, как трансцендентальная эстетика опровергла это мнение, можно было ставить вопрос о том, какие объекты могут по праву претендовать на название вещей. Кант, однако, объясняется по этому поводу весьма неровно. Сначала мы приведем в качестве доказательства следующий отрывок из шестого раздела Антиномии d. r. V.. V., где он говорит (2):
«Способность чувственного созерцания есть, собственно, только восприимчивость, [т. е.] способность определенным образом подвергаться аффинированию посредством представлений, отношение которых друг к другу есть чистое созерцание пространства и времени; и эти представления, поскольку они в этих отношениях (соответственно пространству и времени) связаны и определимы по законам единства опыта, называются
предметами.…Потому мы можем назвать трансцендентальным объектом разве лишь для того, чтобы иметь нечто, которое корреспондирует с чувственностью как восприимчивостью.»
Здесь трансцендентальный объект наделяется не более чем номинальным и, самое большее, лишь смысловым значением мысли-вещи. Тем не менее, продолжение речи таково:
«Мы можем приписать этому трансцендентальному объекту весь объем и связь наших возможных восприятий и утверждать, что он дан до всякого опыта сам по себе.»
Само собой разумеется, что этот объект не может быть описан как данный в том же смысле, что и ощущения. Но если он дан до всякого опыта, то он имеет априорное происхождение. А на самом деле он является лишь необходимой предпосылкой понятия восприимчивости, без которой оно было бы совершенно бессмысленным. Но из этого нельзя вывести реальное существование, самостоятельное существование этого объекта, независимое от нашего мышления.
7. Подтверждение этому результату мы находим в том разделе «Аналитики», где речь идет о «причине различения всех объектов вообще на феномены и нумены». Кант говорит там (3):
«Я называю проблематическим понятие, которое не содержит в себе никакого противоречия и находится в связи с другими процессами познания как ограничение данных понятий, но объективную реальность которого никоим образом нельзя познать. Понятие ноумена, т. е. вещи, которую следует мыслить не как предмет чувств, а как вещь саму по себе (исключительно посредством чистого рассудка), не заключает в себе никакого протиюречия, так как о чувственности нельзя утверждать, будто она единственно возможный способ созерцания. Далее, это понятие необходимо для того, чтобы не распространять чувственных созерцаний на [сферу] вещей самих по себе, следовательно, чтобы ограничить объективную значимость чувственного познания (ведь все остальное, на что не распространяется чувственное созерцание, называется ноуменами именно для того, чтобы показать, что область чувственного познания простирается не на все, что мыслится рассудком). Но в конце концов все же возможность таких ноуменов (Noumenorum) усмотреть нельзя, и объем того, что есть вне сферы явлений, остается (для нас) пустым, иными словами, мы имеем рассудок, проблематически простирающийся далее сферы явлений, но у нас нет такого созерцания, и мы даже не можем составить себе понятие о таком возможном созерцании, благодаря которому предметы могли бы быть даны нам вне сферы чувственности, а рассудок можно было бы применять ассерторически за ее пределами. Следовательно, понятие ноумена есть только демаркационное понятие, служащее для ограничения притязаний чувственности и потому имеющее только негативное употребление. Однако оно не вымышлено произвольно, а связано с ограничением чувственности, хотя и не может установить ничего положительного вне сферы ее.»
Поскольку понятие нуменона определяется здесь как понятие вещи, которая не должна мыслиться как объект чувств, но только как вещь в себе, вещь в себе также является пограничным понятием, которое не придумано, но является необходимой предпосылкой нашего мышления, но которое поэтому еще не имеет объективной реальности, т.е. существования, независимого от нашего мышления, и которое поэтому остается проблематичным понятием в отношении своей обоснованности.
8. Это становится еще более ясным в «Приложении, об амфиболии [двусмысленности — wp] понятий рефлексии» в следующем отрывке (4). Там говорится следующее:
«Правда, мышление само по себе не есть продукт чувств, и в этом смысле оно не офаничено ими, но это еще не дает ему права на самостоятельное чистое употребление без присоединения чувственности, так как в этом случае мышление не имеет объекта. Нельзя также считать ноумен подобным объектом: ибо ноумен есть именно проблематическое понятие предмета для совершенно иных созерцаний, чем наши, и для совершенно иного рассудка, чем наш, стало быть, для такого рассудка, который сам есть проблема. Итак, понятие ноумена не есть понятие объекта; оно представляет собой только неизбежно связанный с ограничением нашей чувственности вопрос, не существуют ли предметы, совершенно независимые от наших чувственных созерцаний. На этот вопрос можно дать только неопределенный ответ, а именно: поскольку чувственное созерцание направлено не на все вещи без различия, постольку остается место для других различных предметов, следовательно, они не отрицаются безусловно, но за неимением определенного понятия (так как никакая категория для этого непригодна) нельзя также и утверждать, что они суть предметы для нашего рассудка.»
После этих предварительных замечаний Кант продолжает:
«Таким образом, рассудок ограничивает чувственность, не расширяя этим своей собственной сферы, и так как он предупреждает чувственность, чтобы она не притязала на [познание] вешей самих по себе и занималась лишь явлениями, то он мыслит предмет сам по себе, однако только как трансцендентальный объект, который составляет причину явления (не будучи, следовательно, сам явлением) и который нельзя мыслить ни как величину, ни как реальность, ни как субстанцию и т. п. (потому что эти понятия всегда нуждаются в чувственных формах, в которых они определяют предмет); стало быть, об этом объекте совершенно неизвестно, имеется ли он в нас или вне нас и был бы он уничтожен вместе с чувственностью или он остался бы и после ее устранения. Если мы желаем назвать этот объект ноуменом, потому что представление о нем не имеет чувственного характера, то мы вольны это сделать. Но так как мы не можем применить к нему ни одно из наших понятий рассудка, то это представление все же остается для нас пустым и служит лишь для того, чтобы обозначить границы нашего чувственного познания и оставить место, которое мы не можем заполнить ни с помощью возможного опыта, ни посредством чистого рассудка.»
9. Из этого теперь с полной ясностью вытекает, что Кант не только в первом, но и во втором издании «Kritik d. r. V.» объявил вещи сами по себе бесспорно необходимым условием нашего мышления, но в то же время показывает, что и почему их объективная реальность, их независимое от нашего мышления существование не может быть ни отрицаемо, ни утверждаемо, а следовательно, остается сомнительным. И когда, в довершение всего, он добавляет, что совершенно неизвестно, является ли трансцендентальный объект как причина явлений (точнее он мог сказать только: разумной субстанции их) в нас или вне нас, то строгим следствием этих предпосылок является скептический идеализм, который, поскольку он объявляет сомнительным не существование объектов в пространстве (extra nos), а существование вещей самих по себе (prater nos), выходит далеко за пределы того скептического идеализма, который он считает достаточно опровергнутым эмпирическим реализмом, который он объявляет бесспорным.
Кант, однако, уже казался своим современникам, и среди них, вероятно, в первую очередь Фридриху Гейнри Якоби (5), вовлеченным в неразрешимое противоречие, говоря в цитируемом вначале отрывке:
«[Рассудок] мыслит предмет сам по себе, однако только как трансцендентальный объект, который составляет причину явления и который нельзя мыслить ни как величину, ни как реальность, ни как субстанцию и т. п. стало быть, об этом объекте совершенно неизвестно»
Ибо здесь Кант, похоже, совершенно упустил из виду тот факт, что категория причины также включена в категорию etcetera. Одним словом, он как бы говорил, что рассудок мыслит трансцендентальный объект как причину, но (в силу дедукции категорий) никак не имеет на это права, и, следовательно, этот воображаемый объект не может быть истинной причиной явлений. Такое прямое и очевидное противоречие, конечно, было бы неслыханно для такого острого и вдумчивого мыслителя, как Кант.
10. Однако мне кажется, что это не настоящее, а лишь кажущееся противоречие Канта по отношению к самому себе, которое разрешается его различением между познанием и мышлением. Познание вообще относится либо прямо, либо (как и всякое познание априори) косвенно, к объекту. Этот объект может быть либо простым продуктом воображения (чистое восприятие), либо реальным, т.е. данным через чувственное восприятие (эмпирическое восприятие). Более того, познание реального объекта касается частично его существования (existentia) и частично его природы (essentia). Однако, согласно принятому Кантом понятию познания, одно неразрывно связано с другим. Для него нет познания того, что что-то есть, если к этому не добавляется восприятие того, что это есть. Убежденность в простом существовании объекта без знания того, каков он, не относится у него к познанию, а только к мышлению, которое вообще лишено объекта. Об этом он очень ясно говорит в предисловии ко второму изданию «Критики» (стр. XXVI). После того как он объяснил там, что благодаря его учению о времени и пространстве, как формах нашей чувственности, и о единственно допустимом применении понятий понимания к эмпирическим впечатлениям, доказывается, что
«мы можем познавать предмет не как вещь саму по себе, а лишь постольку, поскольку он есть объект чувственного созерцания, т. е. можем познавать его лишь как явление».
Так что он продолжает:
«Однако при этом — что следует отметить — у нас всегда должна оставаться возможность если и не познавать, то по крайней мере также мыслить эти предметы как вещи сами по себе Ведь в противном случае отсюда вытекало бы бессмысленное положение, согласно которому явление существует без того, что через него является». (6)
Поясняя, он добавляет в примечании:
«Чтобы познать предмет, требуется, чтобы я мог доказать его возможность (или по свидетельству опыта на основании действительности предмета, или α priori с помощью разума). Но мыслитья могу что угодно, если только я не противоречу самому себе, т.е. если мое понятие есть только возможная мысль, хотя бы я и не мог решить, соответствует ли ей или не соответствует объект в совокупности всех возможностей».
В данном случае мышление вещей самих по себе не только возможно, но и необходимо, поскольку было бы непоследовательно мыслить явления без того, что появляется. Но вещи предстают перед нами не сами по себе, а лишь постольку, поскольку они возбуждают в нас субстанцию объектов чувственного восприятия, ощущений, и тем самым воздействуют на нашу чувственность. Поэтому их обязательно считают причинами ощущений. Но это мышление не означает признания того, что они действительно существуют; ведь к этому должно было бы добавиться (согласно понятию знания Канта) представление о том, чем они являются. Поскольку такое представление нам не дано, то и правильное применение категорий в целом, а следовательно, и категории причины, т.е. такое, которое ведет к знанию, также невозможно. Тем не менее, интеллект имеет полное право думать о вещах как о причинах видимости, но он не должен принимать это мышление за знание того, что вещи действительно являются причинами ощущений. В то же время, однако, Кант полностью отказался от ответа на вопрос, откуда чувственность получает данные ей ощущения.
11. Совершенно иным способом Бенно Эрдманн (7) недавно попытался отвести от Канта обвинение в том, что он противоречил сам себе в приведенном отрывке. По его словам, когда Кант говорил, что рассудок мыслит объект, но только как трансцендентальный объект, который может быть причиной возникновения, но не может мыслиться ни по одной из категорий, он, якобы, понимал под причиной не категорию причинности, а понятие причинности через свободу, которое было введено только в диалектике, и по этой причине этот спорный пассаж не содержит никакого противоречия. (8) — Прежде всего, не может не вызывать возражений то, что Кант, как замечает сам Эрдманн (стр. LIII), ни в трансцендентальной эстетике, ни в аналитике (где, однако, возможность недоразумения лежала так близко в цитированном ранее отрывке) даже словом не намекает на то, что здесь следует думать о другом виде причинности, нежели категория, к которому, однако, он придет только в диалектике. Тем самым он одним махом снял бы упрек в столь явном противоречии.
Лишь в третьей антиномии «причинность по законам природы» противопоставляется «причинности через свободу», а трансцендентальная свобода определяется как «абсолютная спонтанность причин начать самостоятельно ряд явлений, протекающих по законам природы». Теперь доказано, что, с одной стороны, необходимо предполагать причинность через свободу, а с другой стороны, что все в мире происходит только по законам природы и что никакой свободы не существует. Поскольку обоим доказательствам приписывается полная достоверность, возникает конфликт разума с самим собой, который и предстоит разрешить. В мире явлений, в природе, все происходящее происходит исключительно в соответствии с категорией причинности, которая всегда связывает одно явление с другим, предшествующим ему, после чего первое следует за другим по определенному правилу. Таким образом, в области явлений нет абсолютно никакого места для причинности через свободу. Но поскольку мы должны по крайней мере быть в состоянии мыслить вещи сами по себе как причины явлений, и это мышление даже необходимо, то, если и существует причинность через свободу, то она может быть приписана этим умопостигаемым вещам только как свойство.
Примечания
1) Кант замечает (1-е издание «Критики», стр. 373), что выражение «вне нас» содержит неизбежную двусмысленность, поскольку оно «иногда означает нечто, существующее как вещь в себе, отличную от нас, иногда же просто относится к внешнему опыту». Поэтому он хочет называть вещи помимо нас в последнем значении, чтобы отличить их от объектов, «которые так называются в трансцендентальном смысле», «именно вещей, которые можно найти в пространстве». Лихтенберг (Vermischte Schriften, издание 1844, стр. 84f) предлагает называть последние вещи extra nos [вещи в пространстве — wp], первые — praeter nos [вещи в себе — wp].
2) Кант, Критика чистого разума, 1-е издание, стр. 494, 2-е издание стр. 522.
3) Кант, Критика чистого разума, 1-е издание, стр. 254, 2-е издание стр. 310.
4) КАНТ, Критика чистого разума, 1-е издание, стр. 287, 2-е издание стр. 343.
5) ЯКОБИ в своем трактате: О трансцендентальном идеализме, Werke II, стр. 301f.
6) Даже в первом издании «Критики» (в разделе «Феномены и нумены», стр. 251f) в следующем отрывке говорится совершенно то же самое. «Из понятия явления вообще естественно следует, что ему должно соответствовать нечто, что само по себе не есть явление, потому что явление не может быть само по себе и помимо нашего представления, следовательно, если не возникает постоянного круга, то слово явление уже указывает на отношение к чему-то, чье непосредственное представление действительно чувственно, но что само по себе должно быть чем-то, т.е. объектом, независимым от чувственности, даже без этого качества нашей чувственности (на котором основана форма нашего восприятия). — Отсюда возникает понятие нуменона, которое, однако, вовсе не означает положительного и определенного знания о вещи, а только мышление о чем-то вообще, в котором я абстрагируюсь от всякой формы чувственного восприятия».
7) Во введении к критическому изданию «Пролегомены» Канта (Лейпциг 1878), стр. LIII и LXIV; ср. у того же автора: «Критика Канта в первом и втором изданиях его «Критики чистого разума» (Лейпциг 1878).
8) Куно Фишер в своей «Критике философии Канта» (Мюнхен 1883, стр. 24f) также придерживается того же мнения.
LITERATUR — Moritz Wilhelm Drobisch, Kants Dinge an sich und sein Erfahrungsbegriff, Hamburg und Leipzig 1885.
Новое изложение логики
[в соответствии с ее простыми отношениями с математикой и естественными науками]
«Формальная логика имеет дело только с понятиями, а не с реальными предметами».
Предисловие ко второму изданию
После того, как первое издание этой работы полностью вышло из печати, второе появилось в столь существенно иной форме, что стало почти новой книгой. Хотя дух и характер в целом остались прежними, форма, содержание и объем претерпели изменения, побудительными причинами которых я обязан как друзьям, так и оппонентам. Мои собственные размышления и тщательное изучение взглядов других людей сыграли в этой переработке совместную роль, и даже если последние в основном оказали на меня скорее стимулирующее, чем определяющее влияние, я все равно обязан им многими наставлениями.
Прежде всего, книга сохранила характер формальной логики. Возражения, которые выдвинул Тренделенбург против допустимости формальной логики в своих основательных и по праву получивших широкое признание «Логических исследованиях», не смогли убедить меня в необходимости отказаться от этого основного взгляда и заменить его другим. Здесь упрек, касающийся исполнения отдельных частей, следует отличать от возражений против всей идеи формальной логики. Что касается порицания отдельных частей, то оно было учтено в самой книге в соответствующих местах, частично путем ответа, а частично путем фактических улучшений, насколько это было возможно. Для обоснования основной идеи, однако, в дополнение к тому, что о ней говорится во введении, здесь можно сказать несколько слов, направленных, в частности, против изложений Тренделенбурга.
Тренделенбург пишет о формальной логике: «Она хочет понять понятие, суждение, умозаключение исключительно из деятельности мышления, связанного с самим собой, поэтому она отделяет мышление от объекта, как, например, отражающее зеркало от падающего луча света», (1) но это сомнительно, поскольку закон отражения обусловлен не только зеркалом. Это неверно. Формальная логика не предполагает чистого мышления и не берется расчленять или развивать формы такого мышления in abstracto; ее предпосылкой является скорее конкретное мышление, слитое с познанием, из которого она получает свои основные формы путем абстракции, но затем связывает их вместе по законам, вытекающим из наблюдения их отношений, и таким образом приходит к производным формам. Она не знает форм без содержания, а только те, которые не зависят от конкретного содержания, которое может их наполнять, и для которых содержание, без которого они никогда не могут полностью обойтись, остается, таким образом, неопределенным и случайным. Основные формы мысли получаются подобно основным формам геометрии, которые также являются лишь следами, которые абстракция оставляет от физических и химических свойств чувственно воспринимаемых тел.
Представление пустого физического пространства — это уже абстракция, чуждая чувственному восприятию и его воспроизведению в памяти; геометрическая поверхность требует второй абстракции, линия, точка — третьей и четвертой. Аналогичным образом логика приходит к понятию, его характеристикам и отношениям. Но так же, как геометрия не довольствуется нахождением основных форм, она не занимается классификацией телесных форм опыта, а путем комбинирования первых приходит к идеальным конструкциям, в которых она частично реконструирует реальное, данное, а частично приходит к формациям, Логика действует очень похожим образом в учениях о суждениях и выводах, о классификациях и доказательствах с основными формами понятий, при этом она руководствуется только согласием мыслеформ друг с другом, мысли с ее собственными принципами. Это согласие является единственной логической истиной, и неверно, когда Тренделенбург говорит, что формальная логика «стремится объяснить истину как согласие мысли с объектом». (2) Он вполне может использовать это объяснение для того, чтобы отличить формальную истину от метафизической или трансцендентальной, но он никогда не может и не будет выдавать это объяснение за логическую, т.е. формальную, истину. С подлинным определением, однако, он также не преступает свою территорию.
Тем не менее, нельзя не признать, что, особенно со времен Канта, логика отрицает это эмпирическое происхождение своих первых начал, и из этого следует стремление с самого начала разделить мышление и познание. Первое издание настоящего труда также еще склоняется к этой точке зрения, с устранением которой, однако, формальная логика ни в коем случае не рушится. Эта точка зрения изначально коренится в учении Канта об априорном познании, которое, однако, снова связано с «врожденными идеями» Лейбница и Декарта. Различие между познанием априорным и апостериорным в том значении, в котором оно проводится в современной философии, является вполне обоснованным. Общее и необходимое действительно является результатом не опыта, а мышления, т.е. той комбинации понятий, которая соответствует природе и отношениям того, что в них мыслится. Но из этого нельзя вывести ничего другого, кроме того, что само это соединение не зависит от опыта; его следует назвать обманом, если хотят применить то же самое к самим понятиям, до их соединения. Совершенно очевидно, что неверно истолкованный факт чистой математики оказал на Канта соблазнительное влияние. Содержание ее основных понятий и принципов настолько просто и понятно, настолько общеизвестно, что действительно кажется чем-то врожденным, чему не нужно учиться, а только думать. Однако это не совсем так; начинающий не без некоторой неохоты подчиняется, когда от него требуют, чтобы он подумал о плоскости без толщины, о линии без толщины и ширины, поскольку такой способ представления для него нов и незнаком. Но если аксиомы действительно имеют прямое доказательство, то они оказываются фактами восприятия, которым приписывается фактическая, ассерторическая [утверждаемая как действительная — wp], а не аподиктическая [логически убедительная, доказательная — wp] обоснованность. Конечно, должна существовать психологическая необходимость, в результате которой мы, как правило, субъективно не можем сформировать никаких других идей, но это не следует путать с логической необходимостью, которая основана на противоречии, к которому приводит мышление. Следует также иметь в виду, что чистая математика постепенно присваивает себе части прикладной математики. Поскольку до этого существовали только чистая арифметика и геометрия, чистая механика была создана в более поздние времена, после того как стало возможным постичь не только понятие движения, но и понятие силы таким абстрактным и в то же время количественно определяемым образом, что из композиций сил, так же как из композиций чисел и линий, можно было сделать общие и необходимые выводы, не зависящие от опыта. — Чистая логика имеет сходные отношения с чистой математикой. Это, безусловно, наглядная наука, но, тем не менее, она должна черпать свои первые начала из фактов опыта и, прежде чем перейти к концептуальным связям, должна сначала регрессивно абстрагировать из этих фактов элементы, подлежащие соединению. Чувство необходимости этой двойной процедуры в основании и развитии логики безошибочно лежит в основе различения Фризом антропологической логики и философской логики; но совершенно неверно добиваться психологической (антропологической) основы последней и думать, что ей служит расчленение операций зрения и мышления, памяти и воображения и т. д. Такие психологические исследования остаются совершенно бесплодными для логики. Однако наиболее общие формы внутреннего и внешнего опыта являются той почвой, из которой она должна черпать свои абстрактные базовые определения, подобно тому, как метафизика (трактуемая в духе Гербарта) исходит из этой основы опыта, как основы познания реальных причин, которые должны быть найдены посредством спекуляции. Таким образом, в данной трактовке был открыт вход в логику. Это эмпирическое рассуждение ни в коем случае не отсекает более высокую спекулятивную мысль, так же как и математика, считая пространство, время, движение и т. д. данностью, стоит на пути более глубокого метафизического исследования этих своих предпосылок. Значение даже форм мысли для абсолютного бытия и знания может быть определено только метафизикой. Но они конкретно выступают в опыте; и, рассматривая наиболее общие формы познания, множественность вещей, их природу и отношения, мы получаем самое естественное начало логики. В этой процедуре мышление не отрывается насильственно от познания и не ставится преждевременно в зависимость от спекуляции.
Одной из заслуг Тренделенбурга перед логикой является то, что он напомнил ей о ее историческом происхождении и представил его в чрезвычайно подходящем виде в своих «Аристотелевских элементах логики». С этим тесно связан поднятый им вопрос о том, имеет ли право формальная логика называть себя предпочтительно аристотелевской. Этот вопрос имел бы не только историческое значение, если бы формальная логика стояла на таких слабых ногах, что ей действительно нужно было бы «защитить себя великим именем». Но, кроме этого, на этот вопрос, похоже, нельзя даже обоснованно ответить отрицательно. «Формальная логика, — говорит Тренделенбург (3), — предполагает понятие с его характеристиками в готовом виде и выводит из данного; Аристотель в самых трудных частях занят именно тем, как формируется правильное понятие». Формальная логика здесь ошибается. Ибо если она находит в суждении форму происхождения понятия и учит его составлять из своих элементов посредством определения, то тем не менее она занята правильным образованием понятий. Она не перестала бы быть формальной даже, как показал Ф. Лотт (4), если бы, возвращаясь к Аристотелю, захотела начать свое развитие с суждения, а не с понятия. Конечно, он должен рассматривать понятие как данность, и он не может создавать роды, виды и т.д., а только находить их, но разве то же самое не относится к аристотелевской логике? — Когда далее Тренделенбург напоминает (5), что в «Метафизике» Аристотель принимает принцип тождества не просто в логическом смысле, но затем сам же добавляет, что в логических сочинениях ему придается субъективная форма: «одно и то же нельзя утверждать и отрицать в одно и то же время», на что Кант находит ошибку только в определении времени «в одно и то же время», это свидетельствует о том, что Аристотель прилагал усилия, чтобы придать этому принципу формальное выражение в логике, даже если он не считал его исключительным свойством логики. — Наконец, силлогизм Аристотеля имеет явно формальный характер, основанный исключительно на принципе содержания или не содержания терминов друг в друге, т.е. на диктуме de omni et nullo [Предложение обо всех и ни о чем (лат.)], так что здесь современная трактовка (по крайней мере, в категорических аналитических выводах) по существу полностью совпадает с древнейшей. Но если, как замечает Твестен (6), «ясно и признано, что силлогизм является главной частью логических сочинений Аристотеля, а все остальное существует только благодаря ему и связано с ним как основа или применение», то формальная логика была бы оправдана, хотя бы ради своего согласия с основным учением Аристотеля, считая себя тождественной с ним в главном. Правда, Тренделенбург утверждает, что Аристотель ни в коем случае не помещал сущность силлогизма в чисто формальное отношение характеристик, поскольку, согласно ему, основание вещи соответствует среднему понятию истинного силлогизма (7). Мне, однако, представляется, что Аристотель выражает как раз обратное, а именно, что всякая причина есть средний термин умозаключения, благодаря чему, следовательно, реальное значение не прикрепляется к формальному, но реальное прослеживается к формальному. — Даже то, что «у Аристотеля понятие должно включать причину вещи в себе и что его ясность должна быть как бы ясностью творческой природы и должна определяться из тех понятий, которые предшествуют в порядке природы», не проводит непреодолимой перегородки между аристотелевской и формальной логикой, которая не изгоняет из своей сферы генетическое определение, понятийную дедукцию, а лишь до сих пор игнорировала синтетические формальные отношения над аналитическими. — После всего этого я не могу заставить себя поверить, что формальная логика не должна иметь право называть Аристотеля своим родоначальником. Не отрицая, что отделение формального от реального еще не проведено в нем строго, нельзя отрицать стремления к этому отделению. С другой стороны, следует признать, что Кант хотел отделить мышление от познания таким образом, который не может быть последовательно осуществлен. Но отказываясь от этого преувеличенного требования, мы не отказываемся от формальной логики, поскольку она может сохранять себя совершенно отдельно как от смешения с метафизикой, так и от полного отсутствия связи с ней, и в таком своем положении может спокойно оставаться.
Настоящее новое издание, которое отличается от первого издания в основном следующими пунктами, продолжает следовать этой центральной линии. Мне показалось целесообразным оставить во введении совершенно нетронутым положение логики по отношению к философии. Сама логика не нуждается в обсуждении понятия и классификации философии для своего обоснования, но интерес к последней может быть недостаточно обеспечен лишь коротким сухим обсуждением. С другой стороны, в примечаниях я часто пользовался возможностью привлечь внимание к более глубоким проблемам, решение которых должно быть оставлено метафизике; я считаю, что это лучше стимулирует философскую мысль, чем общие объяснения без дальнейшего применения.
К наиболее важным дополнениям этого нового издания я считаю возможным отнести более тщательное исследование синтетических понятийных отношений, которое, вероятно, впервые было предпринято здесь таким образом. Выяснилось, что формальное отношение условия к обусловленному идет совершенно параллельно отношению рода к виду. Благодаря этому категорические и гипотетические суждения получают свой естественный смысл, соответствующий различию между аналитическими и синтетическими понятиями, первые — как утверждения условий, вторые — отношений. Кроме того, благодаря этому различию дедукция понятий более резко отделяется от их определения, более яркий свет падает на учение о доказательствах, и, наконец, в результате эвристические методы, как применение отношения зависимости следствий от их предпосылок, занимают самостоятельное положение. — Я стремился упростить теорию умозаключений, не жертвуя при этом основательностью. Даже если способы умозаключения не все имеют одинаковое значение и применимость, тем не менее, одним из строгих научных требований является полная разработка возможных форм умозаключения, потому что только после получения исчерпывающего обзора можно связать с ним критику их большей или меньшей полезности. Вычурное равнодушие к подобным исследованиям является полным синонимом верхоглядства, которому логика должна всячески противостоять.
Важность логики для науки любого рода, незаменимость ее учения для ясного, упорядоченного, последовательного и аргументированного мышления будет заметна, по крайней мере, в общих чертах, в преподавании систематических форм, и в помощи, оказываемой ею самой исследованиям в преподавании эвристических форм. Логико-математическое приложение получило некоторые дополнения, в то время как кое-что из того, что казалось скорее просто математической спекуляцией, чем логически значимым, было опущено, а другое было включено в примечания к параграфам. То, что было опущено, также включает в себя выполнение всех возможных цепочек рассуждений. Необходимо было показать, что число их форм ограничено и полностью определимо, но нет необходимости повторять эту демонстрацию, поскольку каждый достаточно опытный человек найдет ее легкой для выполнения. — Такие сокращения были необходимы для того, чтобы книга оставалась умеренного размера, а также для того, чтобы освободить место для пояснений и примеров. Они также вошли в число дополнений второго издания и сделают его более подходящим для самостоятельного изучения, чем первое, в котором они были более скудными и были пропущены некоторыми рецензентами. Если, как следует из названия этой работы, предпочтение отдано математике и естественным наукам, то это оправдано как логической образцовостью этих наук, так и огромным значением, которое они приобретают не только благодаря своим приложениям, но уже в той мере, в какой они являются наиболее совершенными попытками человеческого разума достичь истинного знания.
Пусть эти изменения покажутся другим, как и автору, улучшениями, и пусть книга, даже в новой форме, будет способствовать распространению науки, которая чаще упоминается, чем известна, но пренебрежение которой, даже при всесторонней эрудиции, богатом изобилии идей, блестящем стиле и восхитительном красноречии, часто проявляется как недостаток научной подготовки.
Предисловие к третьему изданию
Настоящее третье издание не отличается от предыдущего в той же степени, в какой это издание отличается от первого, но оно отличается больше, чем можно было бы предположить при поверхностном сравнении благодаря лишь незначительно увеличенному объему и сохраненной в целом систематической структуре. Сначала я стремился более строго придерживаться границ формальной логики, которая имеет дело только с понятиями, а не с реальными объектами, не впадая, таким образом, в ограничение, которое неизбежно, если исключить из логики все синтетические элементы. То, что я признал в своем трактате «О логическом анализе и синтезе» (8) как необходимое улучшение прежнего изложения синтетических понятийных форм, здесь было принято во внимание, и после этого первый раздел первой части был существенно реорганизован. Улучшило ли это понимание в связи с Тренделенбургом (9) или же оно снова несколько ухудшилось, еще предстоит выяснить. Как бы мне ни было приятно первое, стремление к согласию должно быть подчинено научной убежденности. — Второй раздел не мог остаться незатронутым этим изменением, в котором суждения о составе и отношениях теперь занимают место, ранее отведенное аналитическим и синтетическим суждениям. В третьем разделе, по причинам, указанным в примечании к §64, выводы были отделены от умозаключений, расположены по-другому и завершены несколькими абзацами. Теория умозаключений, теперь уже четвертый раздел, осталась прежней и получила лишь некоторые дополнения в цепочках умозаключений (§110 и 111), к которым обращался аристотелевский SORITES. В первом разделе второй части учение об объяснениях было несколько изменено, в частности, прежнее различие между объяснениями имен и объяснениями фактов было отменено и заменено на более привычное. Дедукция понятий, сведенная в два параграфа, теперь следует за доктриной доказательств. Во втором разделе об эвристических формах доктрина индукции и аналогии, столь важная для естественных наук, рассматривается более подробно и глубоко. Наконец, приложение осталось без изменений, за исключением нескольких примечаний и более сжатой версии последнего эссе.
Однако это лишь самые общие характеристики нового издания. В деталях, за счет улучшения изложения в параграфах, расширения пояснительных примечаний и увеличения количества примеров было добавлено так много, что все это, вероятно, можно считать новым изданием. Подходящие примеры имеют немаловажное значение для учебника логики, предназначенного в первую очередь для самостоятельного изучения. Ведь даже если примеры не доказывают, а только объясняют, они все же служат в логике, при надлежащем разнообразии и подборе, так же, как фигура в геометрии, когда она рассматривается мышлением; они показывают общее в частном и единичном и демонстрируют важность общих законов мышления для любого вида знания. Полное отсутствие примеров во многих учебниках, скудость и тривиальность их в других, во многом способствовали ослаблению репутации логики и дискредитации ее изучения как бесполезного.
Наконец, давайте вернемся к формальному характеру логики. Вряд ли есть необходимость защищать его теперь, когда он признан людьми, стоящими на совершенно иных философских позициях, чем мы, такими как Ульрици (10), Уберверг (11) и совсем недавно Зеллер (12). Даже Тренделенбург, хотя он и полемизирует против формальной логики во втором издании своих «Логических исследований», предпочитает иметь в виду ту версию, которую она получила у Канта и его преемников, а также у Твестена и Гербарта и в первом издании этого учебника. С другой стороны, Прантл в своей в остальном весьма похвальной «Истории логики» не преминул сделать чрезмерные выпады против формальной логики и ее представителей и рассматривал ее как бездумное вырождение аристотелевской логики. Но Брандис, как раньше, так и позже (13), спокойно и обстоятельно показал, что даже у Аристотеля формальные элементы не следует игнорировать, что особенно его трактовка силлогистики является чисто формальной, и выразил убеждение, что Аристотель не отказался бы признать многое, свойственное новой формальной логике, как в способе, так и в расширении исследований. О том же свидетельствует и Зеллер, отмечая (14), что Аристотель намеревался в «Логике» не полный и ровный отчет о всей деятельности мысли, а сначала лишь исследование форм и законов научного рассуждения.
С другой стороны, последние, а также вышеупомянутые логики и другие придерживаются и отстаивают мнение, что логику нельзя отделять от теории познания. (15) Здесь все зависит от того, что понимать под такой теорией. Поскольку она отличается от метафизики, из нее исключается ответ на такие вопросы, как познаваемы ли для нас сами вещи, имеют ли пространство, время, категории значение для вещей или только для нас, существуют ли врожденные идеи и т.п.. Ничего нельзя решить и о природе души, обладает ли она теми способностями, которые приписывает ей старая психология, или же формы ее деятельности должны быть объяснены каким-то другим способом. Но тогда все, что остается, — это расчленение познания как феномена сознания, при котором, однако, нельзя избежать эмпирико-реалистического предположения о вещах вне познающего субъекта, следовательно, общий взгляд на мир принимается, по крайней мере условно, за истинный. Теперь, заслуживает ли это название теории, я хотел бы усомниться, хотя название само по себе безразлично; в любом случае, понимание природы нашего познания, полученное с его помощью, является очень умеренным и не очень глубоким. Но с тем, что введение в логику должно исходить из такого анализа обыденного знания, я согласен до определенного момента. Мысль является существенным фактором познания, и самые элементарные формы понятия и суждения даются с познанием, а не произвольно зарождаются. Но в образовании, развитии и связывании этих элементов логическое мышление идет своим путем самостоятельно и без оглядки на опыт, приходит к более сложным и богатым формам и, применяя эти формы к непосредственным фактам восприятия и сознания, расширяет познание до бесконечности. Всякая более чем простая внешняя связь явлений предполагает мысль. Не только общие законы их, но и зависимость их от причин, необходимыми следствиями которых они являются, могут быть познаны только мыслью, ибо только в ней заключено все общее и необходимое. Мышление, следовательно, должно быть сначала отделено от познания, но затем развиваться самостоятельно и, наконец, снова вступать в связь с познанием. Но имеют ли общие и необходимые формы мышления, которым фактически соответствуют явления, еще реальное значение вне их, выражают ли они сущность вещей или отношения между ними, или даже отражают в себе эволюции абсолютного, Не скромная аналитико-эмпирическая теория познания, а только метафизика может дать информацию об этом, которая, в свою очередь, чтобы не потерять путь назад к данности, не может решиться сделать шаг в темный лабиринт трансцендентальных спекуляций без путеводной нити формальной логики. Аристотель это прекрасно понимал и поэтому создал в Логике, как пропедевтике философии, инструмент для спекулятивного познания. Включить во введение в логику больше доктрины познания, чем это необходимо для получения данных для реальной задачи логики, нагрузить ее доктринами пространства, времени и категорий и спорами, ведущимися вокруг них, или изложением истории спекуляции, может быть, и оправдано, если целью является введение не только в логику, но и в философию в целом; но логика как наука от этого не развивается. Давайте порадуемся тому, что существуют универсально верные законы мышления, о которых нет споров и которые обязаны своей уверенностью не эпистемологии и не метафизике, а только мышлению о мышлении. Не будем запутывать простые и ясные доктрины логики в противоречиях, которые еще не решены, а лучше воспользуемся ими как можно чаще, чтобы поддержать то, что еще колеблется в других областях, и осветить то, что темно.
О понятии цели
В то время как в естественных науках немалое число молодых исследователей стремится отрицать как неоправданный тот высокий авторитет, которым до сих пор пользовалось понятие цели, по крайней мере, в рамках рассмотрения органической природы, и выхолостить всю телеологию из естественных исследований, в то же время в превалирующих ныне направлениях философии, какими бы разными они ни были в других отношениях, отчетливо прослеживается стремление возвести это понятие, как отвергаемый ранее строителями камень, в ранг краеугольного, чтобы основать на нем научный теизм, удовлетворяющий религиозным требованиям. Школа Гербарта также по-своему участвовала в этой тенденции, но не заслужила за это особой благодарности. Не раз говорилось, что атеизм является следствием его метафизики, что он вступает в противоречие с самим собой, если берется более глубоко использовать телеологический принцип в пользу теизма, и что ссылка на моральные основания веры для укрепления религиозного убеждения, даже если бы они были проверяемы, является недостаточной заменой неспособности его метафизических принципов создать спекулятивную теологию. Хотя на это было дано много ответов как в этом журнале, так и в других, нападки возобновлялись снова и снова, и поэтому оправдана новая защита. Но, кроме того, этот вопрос имеет гораздо более общий интерес и значение, чем вопрос одной школы. Он касается научной и философской сферы понятия цели в целом. Поэтому сначала мы попытаемся осветить этот вопрос с точки зрения, независимой от определенных философских принципов, а затем еще раз рассмотрим позицию философии Гербарта в отношении телеологии.
Вряд ли можно говорить о понятии цели, не связав его с Кантом, либо соглашаясь с ним, либо противореча ему, поскольку последний был первым философом, подвергшим это понятие более глубокому изучению в «Критике способности суждения». В теории познания Канта везде следует различать две неравноценные части. Одна вытекает непосредственно из его философствования о фактах опыта и сознания, а также о методологии математики и естествознания и, наконец, из его критики философских систем; в другой он стремится психологически обосновать результаты этого философствования, связать их с различными отраслями способности познания, которую он без аргументов заимствует из психологии Вольфа, хотя и в более остроумном контексте. Если, как уже давно и подробно показал Гербарт, эта преданность совершенно недостаточной гипотезе, которая рассматривается как голый факт, является тем, что некритично в критике Канта, то то, что черпается из первого источника, с другой стороны, всегда содержит так много истинного, полученного благодаря острому глазу и здравому суждению, что только этим обеспечивается непреходящая ценность работ Канта. Так же обстоит дело и с его исследованиями понятия цели. Можно полностью отбросить его различие между определяющей и отражающей силой суждения, предполагаемое отношение обеих к разуму, пониманию, воображению и чувственности, и то, что он таким образом хочет вывести о границах применимости понятия цели, и при этом сохранить весьма достойные результаты, непосредственно основанные на остром рассмотрении использования этого понятия естественными науками и, как считает Кант, даже в некоторой степени математикой. Здесь, как и в других местах, Кант лишь сформулировал в общефилософских терминах то, что до него уже реализовалось в конкретном в рамках естествознания; поэтому результаты его исследования имеют более широкое значение, чем взгляды с точки зрения той или иной философской системы. Эти результаты, в значительной степени выраженные словами самого Канта, сводятся к следующему.
Прежде всего, необходимо провести различие между чисто относительными или внешними и внутренними природными целями. Если человек использует лошадь для езды, быка для пахоты, если он находит шерсть овец, шкуры крупного рогатого скота, меха других животных полезными для своей одежды, стволы деревьев, камни, глину, известь для постройки жилищ, то эта полезность является лишь внешней; эти животные и предметы используются здесь как средства для возможных целей, для которых они оказываются пригодными, но из этого не следует, что они существуют ради этих целей. Нельзя также утверждать, что, поскольку растения служат для питания одних животных, а те, в свою очередь, для питания других животных, человеку для его существования нужны и растения, и животные, — цель существования растений и животных уже выражена в них. Если бы существовали животные, то должны были бы существовать и растения; если бы существовали люди, то животные и растения. Но поскольку первое никогда не может быть выявлено простым наблюдением за природой, из этого следует, что относительная целесообразность (полезность одной вещи для других), хотя и гипотетически указывает на естественные цели, все же не оправдывает никакого абсолютного телеологического суждения. С другой стороны, рассматривать существование вещи как цель природы — это нечто совершенно иное, чем оценивать вещь как цель природы по ее внутренней форме. Внутренняя целенаправленность природы, проявляющаяся в организмах, основана на этом соображении. Согласно Канту, организованный продукт природы — это такой продукт, в котором все является целью и средством. Идея целого определяет форму и связь всех частей. Каждая часть существует как через все другие, так и ради других и целого, и тем самым является инструментом, органом; но этого недостаточно, это также орган, который производит другие части (следовательно, каждая в свою очередь производит другую). Организованное существо — это не просто машина, ибо она обладает только движущей силой; но она обладает в себе формирующей силой, и именно такой, которую она передает материи, которой у нее нет (организует). При применении этого принципа внутренней целенаправленности, однако, не определяется, является ли что-либо, о чем мы судим в соответствии с этим принципом, намеренно целью природы; естествознание полностью абстрагируется от вопроса, являются ли цели природы намеренными или ненамеренными. Принцип целей, в конце концов, является не конститутивным, а лишь регулятивным, эвристическим принципом для нашего исследования. Мы призваны объяснять все продукты и события природы, даже самые целенаправленные, механически, насколько это всегда в наших силах, но никогда не упускать из виду, что в конечном счете мы должны подчинить причинности по целям те, которые мы можем установить для исследования только под понятием целей самого разума, несмотря на эти механические причины. Мы не можем объективно судить ни утвердительно, ни отрицательно, действует ли существо, действующее согласно намерениям как причина мира (следовательно, как создатель), в основе того, что мы справедливо называем естественными целями; несомненно лишь то, что если мы должны судить хотя бы по тому, что мы имеем возможность видеть через нашу собственную природу, мы не можем не предполагать разумное существо как основу возможности этих естественных целей. Но даже если мы признаем, что верховный архитектор непосредственно создал формы природы в том виде, в каком они всегда существовали, или предопределил те, которые в ходе своего развития постоянно формируются по одному и тому же образцу, наше знание природы от этого нисколько не улучшится; ведь мы не знаем образа действия этого Существа и его идей, которые, как предполагается, содержат принципы возможности естественных существ, и не можем объяснить природу из них, как свыше (a priori).
Насколько эта кантовская теория естественных целей может считаться актуальной для естествознания сегодня? — Чтобы найти ответ на этот вопрос, давайте сначала рассмотрим, в какой степени понятие цели, causa finalis, неотъемлемо применяется к естественным наукам. Признано, что науки о неорганической природе, такие как физика, химия, минералогия или астрономия, геология, метеорология и т.д., нуждаются в этой концепции. Все они ищут только условия, причины данных явлений, и только causa efficiens, применяемая здесь в форме притягательных и отталкивающих сил, в связи с молекулами инертной и непроницаемой материи, как объяснительный принцип явлений и является достаточной. С законами действия сил во времени и пространстве, точками их начала и атаки дано все, что необходимо для разгадки загадочного разнообразия форм и движений этой части физического мира. Правда, здесь можно найти и цели, но они всегда внешние, случайные по отношению к вещам. Смена времени суток — результат вращения Земли вокруг своей оси, смена времен года — результат наклонного положения оси вращения по отношению к плоскости орбиты, которую она описывает вокруг Солнца. Если подумать, как много зависит от этих двух периодических чередований, воздушных потоков атмосферы, всех погодных условий, пригодности значительной части земной поверхности для расцвета растений, обитаемости этой части для животных и людей и т.д., то вполне можно прийти к мысли, что Земля вращается вокруг оси, наклоненной к ее орбите, так что в умеренных и даже в полярных зонах живые, одушевленные, разумные существа могут найти себе место. Но этот взгляд основан на предпосылке, что живые, одушевленные, разумные существа имеют ценность, которая сама по себе оправдывает их существование, в то время как неживые природные вещи по своей сути ничего не стоят, и их существование представляется оправданным только как условие возможности существования живого в его низших и высших формах. Однако нет ничего более смелого, чем желание определить объективную ценность вещи; и даже если бы у нас было определенное суждение на этот счет, оно еще не устанавливало бы пропозицию: все, что имеет объективную ценность в соответствии со своим понятием, должно быть реальным. В любом случае, эта связь целей не является фактически данной, лежащей в отношениях вещей друг к другу, а только врожденной, и мы не можем утверждать больше, чем: поскольку Земля вращается вокруг оси, наклонной к ее орбите, большая часть ее поверхности пригодна для жизни, и если она должна быть пригодной для жизни (чего мы не знаем), она должна вращаться вокруг наклонной оси. Даже там, где в неорганической природе мы видим замечательный конечный эффект, вытекающий из определенных условий, как, например, в сохранении форм кристаллов, твердых тел вообще, формы нашей Земли, несмотря на ее вращение, средних движений планет, несмотря на все взаимные возмущения, понятие цели еще не навязывается нам с необходимостью. Во всех этих случаях стабильность равновесия сил, определяющих форму и движения, разрешает загадку и устраняет удивление. Помимо твердых тел, существуют жидкие и газообразные, которые не сохраняют свою форму; Вращающееся тело, изначально жидкое, должно принять форму эллипса, и если распределение массы в нашей планетарной системе таково, что приводит к вечной продолжительности средних движений и орбитальных форм, по крайней мере, нельзя опровергнуть мнение, что это не дело рук разумного создателя, преследовавшего эту цель, но лишь успех благоприятного стечения обстоятельств в механическом формировании нашей солнечной системы, при котором массы планет вполне могут быть так распределены по тысяче других самосветящихся мировых тел, что такой стабильности движений и орбит для этих систем не существует.
Однако мысленное исследование органических тел природы приводит к другим результатам. Каждый организм предстает как целое, активное во всех своих частях, которое достигает в качестве конечного эффекта сохранение себя, частично как индивидуума в течение ограниченного времени, частично как вида (1) путем размножения. Исследование направлено на две вещи: во-первых, на условия, причины, от которых зависит этот конечный эффект, на строение и работу органов и их соединение в единое целое; во-вторых, на фактически данное происхождение и постепенное развитие организма. Что касается первой задачи, то исследование не переходит сразу от действующих причин к конечным; но, когда физиолог дает отчет, например, о том, как вызваны зрение, слух, речь, ходьба, пользование рукой, циркуляция крови и т. д. у человека или полет птицы и др. Он спрашивает так же, как и физик, о причинах, вызывающих все эти явления, и объяснения, вытекающие из его исследований, по своему духу ничем не отличаются от физических. Однако чем глубже проникает исследование, тем больше обнаруживается, что даже самые маленькие и незаметные части органов сотрудничают в своих функциях, что ничто не делается зря, ничто не бездействует, и тем более одна часть не мешает другой, но что обе части отдельных органов гармонично работают вместе, и что органы образуют систему, в которой каждый член работает либо до, либо после другого, так что конечный эффект, описанный выше, а именно воспроизводство организма через ассимиляцию и условия для производства новых особей того же вида, достигается целым. Таким образом, путем индукции и аналогии, предпосылкой всякого дальнейшего исследования является то, что в каждом организме каждый существенный компонент его имеет косвенное значение для его общей работоспособности, что он имеет в ней долю, пусть отдаленную, но прежде всего непосредственную долю в работоспособности органа, к которому он принадлежит. В этой форме, деятельности и положении каждого существенного компонента органа, соответствующем работе органа, а косвенно и всего организма, и способствующем ей, заключается теперь та целесообразность в построении и работе органических тел и их частей, которую признает и должен признать физиолог. Не самомнение побуждает его повсюду допытываться о пользе того или иного строения органа, но именно результаты его регрессивных изысканий в области объяснительных причин тех или иных действий органов приводят его, согласно методическим правилам индукции и аналогии, к общей предпосылке, что здесь нет ничего праздного и бессмысленного, но все взаимодействует, и в этом смысле все имеет свое применение, свое назначение. Однако нельзя сказать, что при наблюдении за организмами натуралист доходит до конечных причин, потому что действующие причины оставили его в беде. Напротив, он никогда не отказывается от них; они не покидают его, не оказываются неприменимыми; напротив, именно их доказуемое возникновение приводит его к признанию целесообразности. Ибо он вынужден признать, что расположение организмов таково, каким оно должно быть, если бы была несомненная уверенность в том, что его породил разум, прекрасно понимающий и контролирующий законы и силы природы, чтобы своим конечным результатом они могли выполнить намеченную цель». Таким образом, предположение о том, что все основные составляющие организма служат одной цели, является для естествоиспытателя эвристической максимой, регулятивным принципом его исследований, но не просто субъективным предположением, к которому его подталкивает, например, особая способность его познавательной способности или стремление внести единство в многообразие и изменение явлений, где без этого принципа ничего нельзя было бы достичь; Но это принцип объективной действительности, к которому его ведет анализ опыта, из которого он по аналогии заключает, что принцип, доказавший себя во всех рассмотренных случаях, подтвердится и во всех подобных, еще не рассмотренных, — заключение, вероятность которого возрастает с каждым новым успехом основанных на нем исследований, так как тем самым увеличивается число случаев, к которым применимо предположение, и расширяется и укрепляется индукция, на которой покоится аналогия.
Если, таким образом, каждый организм представляется естествоиспытателю механическим произведением искусства, которое было разработано с самым мудрым расчетом для достижения конечного эффекта и выполнено самым совершенным образом, части которого, постоянно изнашиваясь, в то же время вновь восстанавливаются, это отнюдь не дает абсолютной уверенности в том, что, подобно человеческому произведению искусства, он основан на предшествующей идее, для реализации которой разум, задумавший эту идею, разработал план и довел его до конца. Напротив, опыт учит нас, что каждый организм постепенно формируется и развивается из незаметного начала. Это подводит нас ко второй задаче, которую ставит перед исследователем изучение организмов. Хотя наука внесла весьма ценный вклад в решение этой задачи, в той мере, в какой речь идет о простом установлении фактов, через историю развития многих организмов, в настоящее время она все еще бесконечно далека от теории этих образований и преобразований. Она еще не имеет представления о том, какие физические, химические или другие формирующие силы могут образовывать клетки из веществ, поступающих в организмы, какие силы затем связывают их в определенные конфигурации и далее изменяют их форму, пока они, наконец, не примут ту форму, в которой они сохраняются в течение жизни органического тела и в нормальном состоянии и выполняют законные функции, возложенные на них как на органы. Происхождение новых видов, однако, окутано еще более глубоким мраком, и только то, что в определенные эпохи истории нашей Земли возникали новые виды растений и животных, из которых человек является последним. Удастся ли когда-нибудь естественным наукам пролить свет на эту тьму — кто может захотеть это определить? Но философский, чисто человеческий интерес призывает нас, поскольку весь опыт для нас здесь потерян, попытаться выяснить, нельзя ли хотя бы получить некоторые твердые ориентиры на пути мысли. История развития организмов часто использовалась натуралистами, но особенно натурфилософами, чтобы обесценить восхищение целеустремленностью, которая в них проявляется. Это восхищение, как считалось, должно прекратиться, как только человек научится понимать то, что существует, как то, что стало. Но разве описание этих постепенных метаморфоз помогает нам понять возникновение? Вовсе нет! Мы понимаем, что художественное здание постепенно формируется из очень простых основных форм путем постоянных переходов, но мы не достигаем тем самым понимания условий, причин, формирующих сил, и эти последовательные метаморфозы кажутся нам не менее чудесными, чем одновременное формирование готового здания. Тем не менее, нет ни малейших оснований сомневаться в том, что это развитие органических форм, даже появление новых видов, является работой природных сил, которые действуют по определенным законам и которые при определенном стечении обстоятельств должны обязательно привести к появлению этих продуктов. Если бы мы теперь знали их, прекратилось ли бы восхищение этой целесообразностью, удивление ее существованием, исчезла ли бы мысль о том, что в ее основе лежит план, намерение, и все свелось бы к простой природной необходимости? Вряд ли! Давайте попробуем сориентироваться по аналогии. Ружье — это инструмент, который мы можем понять, только если осознаем, как все его части сконструированы и собраны таким образом, что работа целого, выстрел, полностью обусловлена предшествующим заряжанием и последующим спуском молотка. Как правило, из этой конструкции и ее эффекта мы делаем вывод, что этот эффект лежит в основе конструкции как предназначение, что изобретатель инструмента исходил из этой цели, придумал средства для ее достижения, затем осуществил их и собрал, и таким образом инструмент появился на свет. Недавно, однако, газеты сообщили, что в Америке был изобретен станок, который производит ружья и способен изготовить 500 таких ружей за один день. Если предположить, что ружье, лежащее перед нами, является продуктом такой машины, то наше объяснение его происхождения было неверным, ибо оно было произведено не человеческой мыслью и умением, а слепой механической необходимостью, а если предположить, что машина настолько совершенна, что не нуждается ни в какой помощи человека, то с проникновением в ее механизм прекращается восхищение целенаправленной конструкцией ружья, ибо оно не могло стать иным, чем оно есть. — Действительно! Но значит ли это, что восхищение прекращается вообще? Вовсе нет! Оно лишь переходит от продукта машины к самой машине, а здесь оно найдет гораздо более богатый материал и потому проявится с еще большей силой. То же самое произойдет, если сама эта машина снова станет продуктом другой, и в итоге у нас не останется иного выбора, кроме как предположить наличие изобретающего интеллекта, который намерен реализовать цель через изобретение. Хотя эта аналогия неприменима к природе, поскольку природа не производит органические формы путем внешней обработки веществ, это различие не меняет ничего существенного в вопросе. Если происхождение организмов объясняется особыми формообразующими инстинктами или формообразующими силами (законы которых, конечно, еще никто не открыл), то в них практически заложено все будущее формирование, которое затем произойдет через высвобождение этих сил, через расширение этих инстинктов; но эти силы и инстинкты не менее загадочны, чем то, что они должны объяснить. Но если верить, что можно обойтись одними физическими и химическими силами (что пока еще не доказано фактами), то во всяком случае должны быть добавлены особые диспозиции, такие как расположение и положение материальных элементов, должны произойти совершенно особые комбинации этих сил, так что вместо просто неорганических комбинаций этих сил произойдет, так что вместо просто неорганических форумов и изменений материи начнется органический процесс формирования; и тогда эти диспозиции будут тем, что заново представляется целесообразным. Каждое сочетание и расположение сил и веществ, которое, с точки зрения вытекающих из него последствий, само по себе носит характер целесообразности, всегда представляет собой особый случай среди бесчисленного множества других возможных случаев, которые не привели бы к такому конечному результату. Если бы такие случаи происходили в природе спорадически, их можно было бы в лучшем случае назвать игрой случая в том же смысле, в каком, например, когда человек находит здесь или там камешек, похожий на топор или молоток, палец или зуб, он называет это игрой природы, то есть рассматривает это как результат благоприятно совпавших обстоятельств. Но поскольку в органической природе мы имеем богатое изобилие самых разнообразных телесных форм высокофункционального строения и функционирования, которые образуют целые серии и системы, то ни предположение о случайном первом происхождении этих форм, ни то, что они являются исключительно следствием общих механических и химических способов действия, не является достаточным основанием для объяснения. Формы простой геометрической регулярности, такие как фигуры небесных тел или кристаллов, могут быть поняты на основе последнего принципа, но не чувственные художественные формы растительного и животного мира в их внутренней практичности и свободной красоте. Поэтому не остается ничего другого, как рассматривать его, в соответствии с его конечной причиной, как работу мудрого замысла и, следовательно, интеллекта, который, поскольку ни одному тщательному исследователю еще не удалось овладеть природой, а исследования постоянно получают от нее самые удивительные учения, должен, по крайней мере, намного превосходить человеческие знания и способности. Любое другое объяснение крайне маловероятно. Если мы признаем это объяснение единственно допустимым, то нельзя и не следует говорить, что само это объяснение может быть разработано с научной точностью. Естественная наука, по крайней мере, должна навсегда отказаться от любых попыток такого рода; ибо даже если в будущем она будет вынуждена признать иные, чем просто внешне действующие силы, они всегда останутся силами природы; но она никогда не сможет прийти к познанию духовных сил автора всего целенаправленного и того, как они могли действовать на материю при создании организмов, путем исследований, сколь бы глубоко они ни были проникнуты.
Если в вышеизложенном удалось показать, каким образом благоразумный натуралист признает естественные цели и какие следствия он считает себя вправе выводить из них, то фактически во всех существенных пунктах наблюдается согласие с тем, чему учит Кант. Ибо Кант приводит.
1) что внутренняя целенаправленность объективно дана в строении и жизнедеятельности организмов, т.е. что органы и их части сформированы и работают вместе так, как они должны были бы работать, если бы было точно известно, что интеллект задумал и привел в действие их представления и возможности. Конечно, эта объективность, как и всякая объективность, имеет для Канта, в силу его формального идеализма, основание только в познавательной способности; но, тем не менее, он решительно считает, что эта целенаправленность есть данность, а не просто индивидуально-субъективная концепция видимости, не, как в случае чисто внешних целей, привнесенная в природу.
2) Кант признает, что общая эвристическая максима мотивирована реально данной целевой установкой, а именно: исследовать все органические существа на предмет их связи с целью, их полезности.
3) Он также может рассчитывать на одобрение естествоиспытателя, когда утверждает, что мы не можем объективно, т.е. с абсолютной уверенностью, утвердительно или отрицательно судить о том, лежит ли в основе этих естественных целей существо, действующее в соответствии с намерениями; но что если мы должны вынести суждение об этом, то не можем ответить на вопрос иначе, чем утвердительно (2). Но, похоже, он не до конца осознал, что это объективно обоснованная вероятность, которая должна определять это суждение (3). Естествоиспытатель в конце концов также согласится с ним
4), что даже если бы эта вероятность могла быть доведена до уверенности, познание природы не могло бы извлечь из нее никакой пользы, что поэтому телеологический принцип не может быть использован в качестве конститутивного.
Эта гармония с естественными науками, однако, не защитила Канта от порицания со стороны философов. Однако, помимо того, что мы здесь кратко изложили как ядро его учения, в нем можно найти и многое другое, против чего можно выдвинуть вполне обоснованные возражения; и Гербарт, конечно, не совсем неправ, когда говорит (4), что в отношении телеологии Кант не то чтобы решительно заблуждается, но испытывает неуверенность в неустойчивости своих мыслей. Конечно, ему принадлежат такие предложения, как «что для того, чтобы понять, что вещь возможна только как цель, необходимо, чтобы ее форма не была возможна по простым законам природы» или «что природа организует себя сама». Но в своей критике Гербарт также поступает несправедливо по отношению к Канту. Мы не можем, например, обнаружить, что Кант «относится к телеологии с презрением»; ни из оценки телеологического доказательства в «Критике чистого разума», ни из «Критики способности суждения» мы не можем этого прочесть. Скорее, по нашему мнению, КАНТ ценит их примерно так же высоко, как и ГЕРБАРТ, только последний дает нам понять, что признание законов природы основано на вероятности, которая не просто субъективна, а объективно достоверна. Должен признаться, что разница между Кантом и Гербартом в отношении оценки ценности телеологии казалась мне в прошлом более значительной, чем сейчас. Однако Гербарт явно ошибается, когда в качестве выражения кантовской антиномии власти суждения объединяет пропозицию: «Все производство материальных вещей возможно по чисто механическим законам» с антитезой: «Некоторые из их производств невозможны по чисто механическим законам». У Канта (5) антиномия выражена достаточно четко в пропозиции: «Все производство материальных вещей и их форм должно оцениваться как возможное по чисто механическим законам» и ее антитезе: «Некоторые из продуктов материальной природы не могут оцениваться как возможные по чисто механическим законам». С другой стороны, пропозиции, которые цитирует Гербарт, это те, в которых Кант говорит, что если вышеупомянутые регулятивные принципы исследования преобразовать в конститутивные принципы возможности самих объектов, то они были бы следующими. Он добавляет, что тогда речь шла бы об антиномии, но не о силе суждения, а о противоречии в законе разума; но разум не мог бы доказать ни один из этих принципов. Наконец, он не находит, что противоположные предложения, которые он выставляет как максимы силы суждения, вообще противоречат истине, даже при ближайшем рассмотрении, и разрешает антиномию, объявляя их псевдопротиворечием (6). — Ограничение Кантом понятия цели регулятивным использованием выявило особое противоречие не только с Гербартом, но и со всеми другими позднейшими философами. Эта оппозиция основана отчасти на уже критиковавшемся недоразумении, будто для Канта цель была «не принципом объяснения, а лишь принципом удобного обзора» (7), а отчасти на определенном намерении классифицировать это понятие метафизики и через него, в смысле Аристотеля, дополнить понятие действующей причины, тем самым окончательно придя к спекулятивному теизму. Это намерение благонамеренно, но есть ли у него необходимые средства для достижения столь высокой цели? Чтобы найти ответ на этот вопрос, обратимся к философу, который, подобно Канту и Гербарту, заканчивает признанием, что «нам не дано развить сущность Бога с той логической необходимостью, с которой дух способен проникнуть в конечные вещи», к Тренделенбургу (8), который, тем не менее, хорошо зная все факты, относящиеся к понятию цели, и пытаясь основываться именно на нем, находит в этом понятии не только существенный элемент, но практически краеугольный камень метафизики, и сурово упрекает Гербарта (9) в том, что он не исследовал и не проработал понятие цели как понятие знания подобно понятиям бытия и изменения, субстанциональности и причинности, материи и «я».
Давайте сначала рассмотрим, что, по мнению Тренделенбурга, он может извлечь из фактов. При объяснении происхождения организмов, утверждает он (10), активная причина оказывается бессильной; творческая природа так тщательно ограждает свою мастерскую, как будто хочет отсечь возможность придумать объяснение от активной причины. Глаз сформировался во тьме утробы матери, чтобы родиться для соответствия свету, и то же самое было верно в отношении других чувств; не свет возбудил лицо, не звук — ухо, не стихия, в которой существо должно было двигаться, — орудия движения; но органы были там для этих явлений; органы попали со своей активностью под действующую причину, но со своим целеполагающим построением под закон своего собственного следствия. Мысль», то есть задуманная мысль, лежит здесь как первое, что лежит в основе явления; она находится посреди вещей и предполагает их, как они предполагают ее; когда она строит и тем самым достигает цели, она в то же время является действующей причиной, она едина с действующими причинами и направляет их так, что они служат ей. «Это взаимопроникновение цели и силы, мышления и бытия» — так говорится на странице 31 — «является, таким образом, как простым фактом, так и предпосылкой всякого понимания его. Это взаимопроникновение наиболее ярко проявляется в семени. Семя — это уже сформированное целое. Когда его оплодотворяют и предоставляют естественным стимулам, оно развивается. В развитии, от зародыша до цветка, управляющая связующая цель и присваивающая движущая сила — одно и то же. Может показаться, что активна только действующая причина, поскольку развитие, как кажется, происходит вслепую, как движение; но развитие происходит изнутри и утверждает цель. Это сила на службе цели». Мы не хотим спорить с Тренделенбургом о том, так ли уж несомненно, как он предполагает, что глаз формируется в утробе матери для того, чтобы в будущем видеть, ухо — для того, чтобы слышать, и пр. и не является ли мнение, довольствующееся утверждением, что глаз видит, а ухо слышит, поскольку и после того, как оно так сформировалось при образовании плода, что способно видеть и слышать соответственно, настолько невозможным, что не заслуживает опровержения; мы, во всяком случае, признаем за ним, что первое мнение является более правильным, более вероятным. Но он утверждает слишком много, когда называет здесь активную причину бессильной; согласно его собственному изложению в последующем, ее одной недостаточно. Мысль», т.е. конечная причина, должна «направлять» causa efficiens, а последняя «служить» ей как средство; и наоборот, одна лишь мысль была бы «бессильна» без действующей причины. Но если признать, что в развитии семени, кроме физических и химических сил, присутствует еще что-то, что направляет или использует эти силы таким образом, что в результате их действия или сотрудничества образуется органическое тело, то можно ли это назвать «мыслью» без лишних слов? Конечно, нельзя, по крайней мере в собственном смысле, приписывать семени такую мысль, сознательную идею, а тем более волю, благодаря которой оно стремилось бы реализовать эту мысль. Если в оплодотворенном семени и есть стремление к развитию в определенной форме, то это стремление, как и цель, к которой оно направлено, конечно, не является сознательным, это не мысль, это не воля; его можно рассматривать только как слепой импульс и, следовательно, как естественную силу. Правда, мы не имеем в виду противопоставлять друг другу природные и духовные силы, как внешние и внутренние, ибо для нас все силы — это внутренние состояния простых реальностей. Но не все такие состояния сознательны во всех реальных существах, и скрытые напряжения, которые мы должны предполагать там, где имеет место равновесие механических или химических сил, безусловно, являются бессознательными состояниями материальных элементов. Мы также не можем думать об этих инстинктах формирования, скрытых в неоплодотворенном семени, иначе, чем как об аналоге сил, которые сохраняют равновесие, поэтому не приходят во внешнее проявление, но существуют как связанное стремление к движению, пока их равновесие не будет устранено внешним воздействием, и их действенность теперь предопределяет себя в движения, которые следуют за равновесием, которое было устранено, подобно тому, как колебания маятника, первоначально поддерживаемого в наклонном положении точкой сопротивления, после устранения сопротивления предопределены силой тяжести, длиной маятника, величиной угла, который он составляет с вертикальной линией в исходном положении, и т. д. и т. п. и т. д. Можно считать, что развитие растения из семени предопределено заранее сформированными внутренними условиями семени, хотя, конечно, внешние воздействия должны быть сопутствующими. Однако говорить о мысли, определяющей форму, — это прыжок, который ни в коей мере не оправдан тем, что существует на самом деле. Разумеется, эти заранее сформированные и предопределяющие внутренние условия сами требуют объяснения, ибо с ними возникает лишь новая проблема. Это объяснение должно было бы сначала зайти так далеко, чтобы доказать, что и почему в семени, произведенном в результате развития растения, повторяются те же самые внутренние состояния, из которых это развитие исходило. Это решило бы проблему размножения, но еще не проблему первого появления вида, и перспективы ее решения лежат на гораздо более неизмеримом расстоянии, чем перспективы проблемы размножения. Если, однако, по причинам, изложенным выше, мы должны в конце концов утешиться здесь общей мыслью, что вся целеустремленность, проявляющаяся в формировании и развитии организмов, в последней инстанции должна быть прослежена до духовного начала и его мышления и воли, то есть до волевых божественных мыслей, эти мысли, тем не менее, ни в коем случае не имманентны организмам, не присутствуют и не действуют в них непосредственным образом; ибо мы не можем приписать мышление и волю самой бессознательной материи, будь она органической или неорганической. Таким образом, в природе полностью отсутствует предмет (11), данный в опыте, из которого могло бы исходить это мышление и желание, и по этой самой причине цель как цель ни в коем случае не является непосредственно данным понятием знания, подобно причинности и субстанциальности. Фактом, говоря словами Гербарта, является то, что многое в природе «приходит к концу», но не то, что оно «исходит из цели, которая была ранее обдумана, завещана и исполнена действенным духом». Именно поэтому для Гербарта понятие цели — это не то, с чем может иметь дело метафизика. Мы вряд ли можем поверить, что, по мнению Тренделенбурга, органическая материя как таковая мыслит и волит, что у каждого органического тела есть душа, которая строит и поддерживает его; но его мнение, похоже, состоит в том, что это дух Бога, распространяющийся через природу, чье мышление и воля непосредственно производят эти формы, или, скорее, что вся природа погружена в Бога. Ведь последний раздел его логических изысканий завершается предложением: «Акт божественного познания является субстанцией бытия всех вещей». «Таким образом, принцип пантеизма полностью подтверждается, ибо Бог — не только имманентный и действенный принцип мира, но и единственная субстанция мира. И даже если сначала предполагается, что только множественность божественных мыслей субстанциально лежит в основе множественности вещей, навязывание «определения множественности реального из единства мысли» не оставляет сомнений в том, что для Тренделенбурга все в конечном итоге упирается в единую субстанцию. Для нас же требование вывести бытие из мышления, многое из единого, является невыполнимым, поскольку оно непоследовательно, о чем мы уже не раз говорили.
Из всего наблюдения за природой, как за целым, так и за отдельным человеком, мы не в состоянии вывести полное понятие о цели. Она раскрывается только в сознании нашего собственного мышления и целенаправленного действия. Здесь мы ясно видим различие и вместе с тем связь между causa finalis и causa efficiens. Две последовательности эффектов соединяются вместе. Одна череда психических эффектов исходит из намеренной мысли о цели. Через мысленное воспроизведение, комбинации и размышления это приводит к изобретению и выбору средств, которые представляются подходящими для внешней реализации основной идеи. Желание последнего ведет к желанию средств как условий его осуществления, и господство нашей воли над движениями нашего тела производит теперь вторую серию физических эффектов в действиях, которые, если они соответствуют выбранным средствам, а те — цели, основной мысли, завершаются достижением намеренно желаемой цели. Все эти эффекты, от первого психического до последнего физического, основаны от одной конечности к другой на causae efficientes, и специфическое или даже родовое различие между ними и конечной причиной, целью, нигде не мыслится, хотя психические и физические причинности существенно различны; но нет оснований считать только последние causae efficientes. Causa finalis называется только такая психическая causa efficiens, которая в форме волевой основной мысли приводит в движение физические causae efficiens через промежуточные звенья психических эффектов (целесообразные средства) таким образом, что их конечный эффект становится адекватным содержанию этой основной мысли, которая, как волевая, является первой и исходной causa efficiens всего хода взаимосвязанных эффектов. Поэтому основная мысль, цель, не сразу овладевает физическими причинами, через взаимодействие которых она материально реализует себя, но сначала, посредством психического воздействия, она вызывает мысли средств, которые, в свою очередь, лежат в ней ни явно, ни неявно, ни как единицы в числе, ни как доли площади в целом. Ни множественность только задуманных средств, ни множественность средств, приведенных в действие, не вытекает из единства основополагающей мысли. — Если теперь попытаться сделать природные цели понятными как намеренно волевые, то не остается ничего другого, как гипотетически взять за основу аналог человеческой личности; таким образом, возникает спекулятивная теология природы. В одном из предыдущих трудов (12) я пытался развить эту мысль дальше, но я очень далек от мысли, что подлинно объективное знание о природе Бога может быть получено таким путем (а поскольку я не считаю возможным никакой другой путь, то и вообще не считаю). Ибо если аналогия везде дает лишь весьма неуверенный ориентир для расширения нашего знания, то здесь вывод тем более смелый, что богоподобие человека не должно искушать нас представить высшее существо слишком похожим на человека, хотя всякая попытка выйти за пределы нашей собственной духовно-телесной природы рискует привести либо к негативному, пустому и заумному, либо к фантастическому и авантюрному. Здесь нельзя получить больше, чем способ воображения, достаточный для практико-религиозных нужд и всегда остающийся субъективным, никогда нельзя получить четко определенную теоретически надежную концепцию, на которой можно было бы построить метафизическую конструкцию, дополняющую естественные науки.
Теперь, когда я перешел к религиозному значению понятия цели, позвольте мне взять на себя смелость, чтобы пролить больше света на отношение философии Гербарта к религии, ответить на некоторые возражения, которые уважаемый соредактор этого журнала, г-н Ульрици, направил против нескольких пунктов моей «Основной доктрины философии религии», опубликованной в 1840 году (13).
Прежде всего, это сильное недоразумение, если Ульрики думает (стр. 270), что понятие религии является для меня данным в том же смысле, в каком, согласно Гербарту, даны понятия, над которыми должна работать метафизика. Я говорю не более того, что религия есть факт, который философия не производит, а находит, и тем самым не только говорю то же самое, что не раз говорил Гербарт, но даже признает Иоанн Готтлиб Фихте, как я доказал (стр. 22 моего сочинения). Кроме того, совершенно ошибочно утверждение, что, по моему мнению, философия должна стремиться к преобразованию религии и ее понятия; я утверждал только то, что религия не дана как факт опыта в том смысле, что философия должна только постигать ее, но что философия должна оставить за собой право критики, которая может привести к необходимому преобразованию; я хотел сохранить для философии по отношению к позитивной доктрине религии независимость суждения и реконструкции, а не сделать ее par excellence подвластной последней. То, что понятие религии включает в себя понятие Бога, ни в коем случае не ускользнуло от меня, ибо действительно не требуется особой проницательности, чтобы заметить это, и я не упустил определить это понятие так, как религия действительно думает о нем в субъективном и что в объективном смысле. Я также не отказал философии в праве отрицать обоснованность идеи Бога, если она сможет привести достаточные основания для этого; но, конечно, тогда не было бы философии религии в утвердительном смысле, а философствование о религии привело бы только к ее распаду. Насколько беспристрастно я думаю о таком чисто отрицательном результате, показывает замечание (стр. 174), что если бы философии пришлось стоять на месте с таким результатом, то ради истины она должна была бы терпеть даже разлад с жизнью. В общем, от внимания моего слушателя совершенно ускользнуло, какое значение в моем сочинении придается размышлениям о субъективной естественной и объективной позитивной религии. Это констатация фактов, отчасти психологических, отчасти исторических; но ни чувства, ни желания, ни стремления, в которых кроется естественное происхождение религиозной веры, ни авторитет откровения я не рассматриваю как причины, с помощью которых можно было бы объективно обосновать философское убеждение в существовании Бога, а ищу их только в размышлениях о том, что дано в опыте и сознании, как это и вытекает из того веса, который я придаю попыткам доказать существование Бога. Доказательство психологического и исторического происхождения веры еще не является и не предполагается мною как дедукция desselebn на общезначимых основаниях. Почему, однако, я поставил эти исследования перед философским обоснованием религии? Потому что только из них можно узнать, что такое религия в ее независимости от философии, в непосредственности субъективной веры, а также веры в авторитет, какие человеческие потребности она стремится удовлетворить и каким должен быть результат философского обоснования веры, чтобы оно могло удовлетворить практическую потребность в религии. Только таким образом можно более точно определить требования религиозности к философии и поставить проблемы, которые последняя должна решить или неразрешимость которых она должна доказать. Без этой предварительной работы философия может углубиться в очень возвышенные спекуляции, возможно, даже достичь теологии, которая «снова может мыслить мысль о творении», считает, что раскрыла христианскую тайну Троицы, и так далее, но при этом она легко может застрять на размышлениях, которые совершенно неплодотворны для подлинного религиозного интереса. Спиноза вполне мог бы назвать свою единую субстанцию, Фихте — Бога морального миропорядка, но ни тот, ни другой не были тем Богом, которого имеет в виду и в котором нуждается религия. Я также не знаю, каким образом, как того требует Ульрики, возможна еще более тесная внутренняя связь религии в субъективном смысле с религией в объективном смысле, чем та, на которую я указал, поскольку это только факты, о которых я говорю и которые не имеют ничего общего с философским обоснованием религии. Дело в том, что религиозные чувства и потребности естественно возникают в отдельных человеческих существах и стремятся к удовлетворению посредством идей, считающихся истинными, что таким образом у более одаренных людей возникают последовательные доктрины, которые, будучи сообщены другим, находят у них поддержку, но пока они не научно обоснованы, философски выведены, они могут относиться только к религиозным взглядам и мнениям, которые представляют собой религиозную доктрину, хотя и естественную по своему происхождению, но весьма разнообразную в зависимости от знаний и всей духовной степени образованности ее создателей. Не менее важным фактом является и то, что слово «религия» имеет другое значение, нежели чисто субъективное — благочестивое умонастроение, склонное верить в нечто высшее, и вытекающие из него концепции и доктрины; что среди всех образованных народов существует общее учение о Боге или богах, считающееся истинным, общее поклонение им, которое передается исторически, и происхождение которого либо теряется в мифической предыстории, где повествование и поэзия текут вместе, либо исходит от определенных исторических лиц, которым либо, как боголюбивым провидцам, приписывался дар духовного созерцания божественного, либо которые даже, находясь в непосредственном общении с Божеством, были убеждены сами и убедили своих последователей. В обоих случаях религиозная доктрина, полученная в результате, хочет быть божественным откровением; ведь даже провидец и певец не считает, что он провозглашает то, что придумал, но то, что видел. Но во всех ли случаях, или только в некоторых, или ни в одном, было истинное откровение, божественное общение, вдохновение или даже общение с Божеством, или же некоторые, или все откровения были только самообманом, а местами даже преднамеренным обманом, остается на сегодняшний день совершенно нерешенным; ибо здесь речь идет только о признании того факта, что в откровение верили и продолжают верить. Вера в откровение носит исторический характер, вера в верность традиции, в подлинность документов, в правдивость тех, кто свидетельствовал о получении конкретного откровения, в надежность тех, кто свидетельствовал, что слышал это непосредственно от них, и т. д. Но склоняет к вере здесь не историческая критика, и не философская дедукция достоверности явленного, которые относятся лишь к позднему периоду научного отношения к религии, а восприимчивость, которая коренится в естественной потребности человека в религии, которая больше удовлетворяется фактами, чем результатами неопределенных размышлений или соответствующими образами воображения, представляющего желаемое. Чем больше доктрины откровения отвечают религиозным потребностям, тем охотнее и охотнее в них верят. Но как только укоренилось убеждение, что откровение Божества произошло где-то и когда, это убеждение действует как авторитет в отношении содержания того, что было открыто, так как это содержание может быть принято не иначе, как за божественную истину.
Эти соображения, как и набросок философии истории исторически данных религий, который я попытался сделать (стр. 37), служат, таким образом, лишь для подготовки «более узкой задачи философского учения о религии», которая (стр. 79) состоит в том, чтобы «подкрепить утверждение: Бог есть, объективно обоснованными причинами». Я не понимаю, каким образом я должен был выйти из круга системы Гербарта с помощью этой версии, в чем меня обвиняет Ульрици (указ. соч. стр. 275). Ведь даже для Гербарта понятие Бога, переданное нам естественной и позитивной религией, не является данностью в том смысле, что оно должно оставаться таковым, неизменным для философской мысли, как понятие, в реальности которого не следует сомневаться с самого начала и которое не могло бы потребовать более четкого определения или даже некоторой коррекции, требуемой мыслью. Если бы существование Бога было для Гербарта вопросом непосредственной уверенности, как мог бы он придавать такое большое значение телеологическому доказательству? И если бы он хотел отказать философии в праве изменять что-либо в традиционной концепции Бога (тогда ему пришлось бы назвать ее более конкретно — христианской концепцией), то как он мог сказать: «Философия находит концепцию Божества общепринятой среди людей; для нее самой сначала является проблемой, в каком виде должна предстать перед ней эта еще неограненная драгоценность; исходя из своих собственных убеждений, она должна ответить на этот вопрос; и самому возвышенному из своих понятий она не захочет отказать в самом возвышенном имени; напротив, с этим именем она в то же время примет столько известных типов концепций, сколько можно принять. Таков естественный, действительно неизбежный ход религиозных представлений мыслящего человека» (14).
Несмотря на мой предполагаемый отход от принципов Гербарта, эти принципы, по мнению Ульрици (с. 276), должны, тем не менее, вновь проявить себя в решении поставленной задачи, но привести результат исследования в противоречие с его предпосылками. Во-первых, а именно, мне говорят, что я нахожусь в противоречии тем, что никоим образом не признаю простое чувство в качестве объективного основания религии. Ибо поскольку, по моему собственному мнению, человек становится религиозным, когда он подчиняет свою волю высшему началу, которое он верит, что слышит либо внешне в исторической традиции, либо внутренне в голосе совести, но это слышание, как добавляет Ульрици, может быть первоначально опосредовано только чувством, то это слышание объявляется невозможным в силу непризнания значения чувства как основания знания, а вера в него, как и религия, объявляется заблуждением; субъективная естественная религия не имеет тогда, по крайней мере, «объективного основания». На это я должен коротко ответить: здесь вместо «объективного основания» следует поставить «объективную действительность»; таким образом, предложение по существу выражает мое мнение, но не содержит ничего противоречивого. В чувстве, вернее, в желании, вытекающем из этого чувства, удовлетворение которого дается добровольным принятием веры за истину, я, конечно, вижу психологическую, следовательно, субъективную основу религии, но я не могу найти ни в этом факте, ни в естественности его происхождения никакой гарантии того, во что верят, никакого объективно действительного основания для того, чтобы считать истинным и правдивым то, что удовлетворяет чувству и желанию, а должен требовать для этого других, объективно действительных оснований. Здесь я нахожусь на одной стороне не только с Гербартом, но и с Гегелем, и в оппозиции к Якоби и Шлейермахеру, которые видели в чувстве непосредственное откровение божественного.
Отвергая космологическое доказательство, я впадаю во второе противоречие. Ибо, говорит Ульрици, отвергая предположение об абсолютной безусловности, когда все остальное условно, как несостоятельное, я делаю невозможным для себя личного создателя мира, существование которого я позже объявлю морально необходимым. Но Ульрици упускает здесь много существенных вещей. Прежде всего, он неправ, когда говорит, что я объявляю необусловленное, как causa sui [причина из себя — wp] и как беспричинно существующее, противоречивым понятием; ибо простое реальное, монада, существует беспричинно и не имеет для меня ничего противоречивого. Но чисто простая и неизменная вещь без действия и страдания не может, однако, быть принята в качестве изначальной причины всех изменений, всех изменений видимости, поскольку вообще ни в мысли, ни в действии не может возникнуть какое-либо следствие из того, что чисто едино. Поэтому я пришел к выводу, что только множественность связанных между собой простых реальностей должна рассматриваться как необусловленная, обусловливающая все явления и их изменения, но я отмечаю, что это ведет только к умопостигаемому миру, лежащему в основе явлений, а не к духовному первопричине, и что космологическое доказательство не может привести к большему, чем это. Ведь оно основано только на общих понятиях субстанциональности и причинности и не содержит никаких моментов, указывающих на духовную личность. Оно также не может привести к субстанции и изначальной причинности, потому что из чистого и простого не может следовать ничего вообще. Телеологическое доказательство, однако, указывает на духовный источник всякой целенаправленности, а морально-телеологическое обоснование веры в Бога расширяет и укрепляет эту точку зрения. Поскольку, однако, все телеологические наблюдения не в состоянии установить существование такого личного первоначального начала, которое должно быть принято с аподиктической уверенностью, но лишь как вероятное, я не считал себя уполномоченным в «Основных доктринах философии религии» пытаться предпринять какое-либо метафизическое построение, которое соответствовало бы этой мысли, но, отказавшись от всякого объективного знания о природе Бога, предпринял лишь «более близкое определение идеи Бога», которое не предполагает постижения сущности Бога как таковой, но имеет лишь значение установления того, как мы должны мыслить Бога по отношению к себе и ко всему нравственно-природному миру. Позже, однако, я пошел на шаг дальше. Поскольку, по Гербарту, телеология имеет объективную силу не только в идеалистическом смысле, как у Канта, но и в реалистическом, мне казалось, что философии религии должно быть позволено уклониться от обязанности предоставления доказательств, что предположение о личном мироздании, основанном на телеологии и морали, не противоречит общим метафизическим принципам монадологического плюралистического реализма, при котором умопостигаемый мир, возникающий в космологическом доказательстве как то, что вызывает явления, вместо такого мироздания, образует как бы точку перехода. Это привело к появлению уже упомянутого трактата (том 1 настоящего журнала), который Ульрици оставил без внимания. Однако мне придется отказаться от его одобрительных слов тем более в отношении этой работы, что ему даже не стало ясно, что для Гербарта вся действенность реального не сливается в его внутренних состояниях, но что внешние позиции реального также должны им соответствовать, что иногда движения являются следствиями внутренних состояний, иногда — следствиями сближения противоположных качеств, опосредованных движением. Действие породителя реального мира на элементы реального мира, таким образом, не является, согласно Гербарту, непостижимым. Но то, что монадология Гербарта не может, подобно монадологии Лейбница, рассматривать простые реальные элементы как сотворенные, я не пытался скрыть ни в этом трактате, ни в «Основных доктринах». И что дает науке то, что Лейбниц называет монады эффульгурациями Бога, говоря, что они не могут ни возникнуть, ни исчезнуть естественным путем, но что они возникли сверхъестественным образом через творение и могут быть таким же образом аннулированы? Означает ли это что-либо иное, чем: понятно, что монады не могут ни возникнуть, ни исчезнуть, но непостижимым образом они могут? Какая польза от непостижимого для науки? Где начинается, там и заканчивается. И разве понятие Бога становится более возвышенным от того, что мы присоединяем к нему невозможные предикаты? Даже без этого преувеличения Бог остается непостижимым. По этой причине я даже не пытался вывести неограниченное могущество Бога, но открыто признал утверждение Гербарта, что «даже самый чистый теизм не может обойтись без принципа конечности», потому что с отказом от этого принципа прекращается всякое понимание и теряется всякая мысль. Я могу только повторить то, что я сказал там (15): «Кто по религиозной необходимости должен мыслить Бога как Бесконечное, сила которого должна сделать возможным и немыслимое; кто находит глубоким и возвышенным представить его как единство всех противоположностей, как немыслимое никакими категориями, то есть, другими словами, только как ткань противоречий, и кто находит его непостижимость именно в этом, с тем мы не хотим быть правыми. Благоразумному, однако, не уйти от того факта, что вместе с этим возникают лишь противоречия, как неизбежные последствия решения «погрузиться в ночь бесконечного». В любом случае, с таким решением философии приходит конец. Даже Лейбниц думал об этом иначе; ведь он утверждал, что божественная власть имеет свой предел в «вечных истинах» и что Бог может выбрать только лучший из возможных миров.
Что касается телеологии, то здесь следует отметить, что Ульрици утверждает слишком много, когда говорит (стр. 279), что несомненно, что «как единодушно признают естественные науки» (?), все имеет обусловленное и определяющее влияние на то, что есть в природе, и что, следовательно, ни одна цель не была бы достижима, если бы вся остальная природа не была задумана в соответствии с ее достижением и, следовательно, также целенаправленно; поэтому, если признать целенаправленность в отдельных случаях как факт, нельзя отрицать целенаправленность мира в целом, не противореча другому факту. Это, однако, лишь полуправдивый, популярный, назидательный взгляд на природу, который не является ни точным в различении между целеустремленностью, действительно существующей в природе, и той, которая только привносится в нее, ни даже в строгом отделении causa finalis от causa efficiens. Нельзя утверждать в такой общности, что все в природе действует на все; ведь кроме веществ и сил, действующих друг на друга, есть еще и те, которые ведут себя нейтрально, безразлично друг к другу; более того, целые ряды явлений протекают одновременно, независимо друг от друга; поэтому достижение каждой отдельной цели отнюдь не приводит в движение весь мир. Если стремление к цели действительно имеет место, то это свидетельствует лишь о том, что оно не встречает непреодолимого сопротивления, но не о том, что оно поддерживается со всех сторон. Сказать, что природа представляет собой непрерывную цепь целей и средств, — это гипербола; видеть организацию везде и даже там, где ее на самом деле нет, — это лишь натурфилософская фантазия; и никто, кто считает себя вправе говорить о мире в целом, не может относиться к природе с научной точки зрения.
Если, наконец, Ульрици обвиняет меня в том, что я основываю объективную обоснованность концепции Бога только на этико-практических основаниях, то это неверно, ибо я не отрицаю убедительной силы, заключенной в телеологическом взгляде на природу, но лишь считаю его нуждающимся в упрочении и дополнении. Если Ульрици обижается на то, что религиозность обосновывается из морали, потому что тем самым религия лишается независимого положения, то я, напротив, считаю, что совершенно безразлично, на чем основана религия, если она только стоит прочно, что везде косвенное должно вытекать из непосредственной совести, что, кроме того, мы не можем мыслить о Боге более возвышенно, чем через его моральные качества, и что религия без связи с моралью пуста и бессодержательна. Но на возражение Ульрици (стр. 279), что вполне можно допустить, что моральное сознание может быть или стать достаточно сильным для выполнения моральных требований и совершения добра даже без веры в достижимость моральных целей, из простого удовольствия от добра, я отвечаю словами старшего Фихте: «Для человека совершенно невозможно действовать без перспективы цели. Когда человек решает действовать, в нем возникает представление о будущем, которое последует за его действием, и это как раз и есть понятие цели.
Некоторые люди говорят: «Даже если бы человек отчаялся в Боге и в бессмертии, он все равно должен был бы исполнять свой долг», ставя вместе абсолютно несовместимые вещи. Только породите в себе расположение к долгу, и вы познаете Бога». (16) Действительно, без безусловного предположения о достижимости цели нашего желания нельзя желать ни в коем случае, следовательно, нельзя желать нравственно. Поэтому я не пытаюсь объективно оправдать веру в Бога «чувством нравственной слабости», но доказываю, что она является conditio sine qua non [основным условием — wp] выполнения наших обязанностей, как предпосылка, как условие, без которого было бы невозможно выполнить требования, предъявляемые к нам моралью. (17)
Примечания
1) Блюменбах все еще хотел перевести вид через род (Handbuch der Naturgeschichte, 10-е издание, предисловие), потому что только животные одного и того же вида спариваются плодовито; тогда как он выражал род через пол. Научное использование в настоящее время, кажется, в целом решило, в согласии с логическим использованием, переводить род через род, а вид через вид. Действительно, выражение «сохранение рода» дало бы место мысли, будто организм может размножаться и во вторичном виде, принадлежащем к тому же роду и связанном с ним, чего, как известно, не происходит.
2) КАНТ, Критика способности суждения, §66
3) Поскольку Кант не признает этого, его мотивом для этого суждения является лишь стремление получить таким образом принцип максимально возможного единства природы. Ср. «Критику чистого разума», в конце трансцендентального элементарного учения (Werke II, издание HARTENSTEIN, стр. 529.
4) ГЕРБАРТ, Метафизика I, стр. 101.
5) КАНТ, Критика способности суждения, §70.
6) Ср. Критика способности суждения, §70 и §78, особенно заключение этого параграфа.
7) Тренделенбург, Логические исследования II, страница 49
8) Тренделенбург, Логические исследования II, страница 350
9) О «Метафизике» Гербарта и ее новой концепции, в «Ежемесячных отчетах Берлинской академии», ноябрь 1853 г.; сейчас перепечатано в «Вклад в философию II» Тренделенбурга, см. там особенно стр. 342f.
10) Тренделенбург, Логические исследования II, стр. 26f.
11) Рассматривать саму природу как этот предмет, как это происходит, когда говорят о мудрости природы, — это незаконченная полумысль, с помощью которой пытаются уйти от решения вопроса, является ли божественный разум непосредственно имманентным в природе или же он проявляет себя в ней лишь косвенно, через ее эффекты. Кант хвалит эту форму выражения (например, в «Критике способности суждения», §68) как ту, которая не хочет ни создать из природы разумное существо (что было бы непоследовательно), ни поставить над ней другое разумное существо как хозяина труда, что, по его мнению, было бы самонадеянно; скорее, она предназначена только для обозначения своего рода причинности природы по аналогии с нашей в техническом использовании разума. Но эта скептическая сдержанность больше подходит натуралисту, чем философу.
12) «Монадология и спекулятивная теология» в т. 14 этого журнала.
13) В т. 23 этого журнала, стр. 269f.
14) HERBART, Lehrbuch zur Einleitung in die Philosophie, 4-е издание, стр. 221, §146.
15) В томе 14 настоящего журнала, стр. 106
16) Апелляция против обвинения в атеизме, стр. 42. Ср. также «Основные доктрины философии религии», стр. 161.
17) Я бы попросил нежного читателя перечитать мой процитированный трактат (том 23 настоящего журнала) и сравнить его с моей критикой системы Гербарта (Основные принципы философии II, стр. 496f), на которую я там прямо ссылаюсь. Тогда, возможно, упреки в мой адрес со стороны DROBISCH окажутся не совсем обоснованными, или, по крайней мере, предполагаемые недоразумения покажутся вполне объяснимыми. Кроме того, Гумбольдт, который, несомненно, знает кое-что о природе с научной точки зрения, говорит на первой странице своего «Космоса» о «взаимодействии сил во Вселенной» и тем самым выражает совершенно то же самое, что я имел в виду. — ГЕРМАН УЛЬРИЦИ
LITERATUR — Moritz Wilhelm Drobisch, Über den Zweckbegriff und seine Bedeutung für Naturwissenschaft, Metaphysik und Religionsphilosophie; Zeitschrift für Philosophie und philosophische Kritik, NF Bd. 29, Halle / Saale 1856.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Неокантианство. Третий том. Сборник эссе, статей, текстов книг предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других