Парадигма, предложенная номиналистами, стала отправной точкой для переосмысления связи между знанием и сущим, вводя в философию концепции, которые освобождали теорию познания от метафизических привязок. Эта трансформация обострила вопросы о природе реальности и статусе универсалий, что впоследствии привело к философским дискуссиям, охватывающим широкий спектр тем — от природы языка до принципов научного метода.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Германия: философия XIX – начала XX вв. Сборник переводов. Том 5. Номинализм» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Гуго Шпитцер (1854—1937)
Номинализм и реализм
Слова номинализм и реализм используются для обозначения двух противоположных концепций отношения понятий к отдельным вещам, с одной стороны, и к интеллекту — с другой, которые коренятся в двух принципиально различных способах переживания мысли, противостояние которых проходит через всю историю философии и не раз проявлялось в спорах между различными школами мысли. Реализм допускает существование понятий до вещей (universalia ante rem), представляя их как реальные сущности, существующие вне интеллекта («universalia sunt res extra intellectum»), тогда как номинализм рассматривает эти универсалии, понимаемые как отличные от отдельных вещей, как субъективные сущности («idea non habet aliquid rei»), просто имена: nomina или flatus vocis [дыхание воздуха — wp], которые разум абстрагирует только от индивидуальных объектов, следовательно, они также имеют созерцание этих последних в качестве необходимой предпосылки (universalia post rem [общие понятия следуют после вещей — wp]) Реалистический способ концепции едва ли представлен где-либо более чисто, чем в платоновском учении об идеях. Здесь общее, понятие, не зависит от отдельных предметов и действительно существует до них; более того, мир идей даже наделяется более высокой реальностью, чем индивиды kosmos oratos [видимого мира — wp], которые имеют свои модели в идеях. — Не только сенсуализм Протагора, на который предпочитал ссылаться Платон, должен рассматриваться как номиналистический контраст реализму платоновской философии, но и атомизм Лейциппа, Демокрита и Эпикура среди систем античности может рассматриваться как пример метафизически реализованного номинализма. В атомизме конечными принципами, причинами всякого бытия и становления являются отдельные физические вещи, а соответствие природных существ — лишь результат их соответствующего состава, а не следствие идеи, которая заложена в них и формирует их. Таким образом, значимость этих двух принципиально разных способов концепций очевидна уже в греческой философии до Аристотеля.
Если же в описаниях истории философии противоположности номинализма и реализма рассматриваются только в связи со схоластикой, то такая процедура оправдана тем, что они вышли на первый план в схоластический период и только в этот период получили свое название. Со свойственной средневековой мысли тонкостью, которую легко объяснить отношениями зависимости, в которых оказался разум, были проведены исследования реальности общих понятий, и наряду с резко противоположными крайностями, обозначенными именами Росцеллина и Ансельма, вскоре возникли посреднические тенденции, одна из которых, обозначенная как концептуализм и представленная главным образом в работе «de generibus et speciebus», ранее в основном приписывалась Петру Абаларду, В то время как другая, школа Дунса Скота, предполагала реальное существование идей, но делала уступку номинализму в том, что чувственное восприятие отдельных вещей должно предшествовать осознанию универсалий («idea est species, sive conceptus universalis, formatus ab intellectu ex re, sensibus percepta»). Теперь нет сомнений в том, что концептуализм, последовательно проводимый в жизнь, должен привести к номинализму, и что разница между ними в конечном счете сводится к простому различию слов. Что же касается уступки скотистов, то ясно как день, что она вообще не затрагивает реальной проблемы, поскольку решает лишь психологический вопрос о происхождении, но не метафизический или гносеологический вопрос об обоснованности общих понятий. Таким образом, оппозиция номинализма и реализма остается в своем первоначальном виде.
Учитывая характерную для всего этого периода тесную связь между философией и позитивной церковной догматикой, не стоит удивляться тому, что спор между Ансельмом и Росселлином был поставлен в прямую связь с богословскими вопросами и что номиналистское воззрение отстаивалось, в частности, вместе с догматом о Троице. Поначалу, поскольку оно не проходило проверку этой важной доктриной Церкви, так как Росселлин учил тритеизму с полной последовательностью, оно должно было казаться гетеродоксальным [отклоняющимся от преобладающей доктрины Церкви]; но богословие вполне могло предчувствовать, что его противостояние номинализму лежит глубже и что на карту поставлен не один догмат, если этот образ мышления прорвется повсюду. Таким образом, реалистическое направление было решительно поддержано Церковью.
Когда с пробуждением естественных наук пришел конец безусловному авторитету Аристотеля, а вместе с ним и схоластики, когда философия после долгого, пустынного периода рабства и порабощения впервые попыталась самостоятельно сориентироваться в мире, когда интерес мысли вновь обратился к природе, которая более тысячелетия была лишь предметом искаженного изображения, набросанного спиритуализмом Средневековья, или, самое большее, схемой аристотелевской физики, но не ее реальностью, — тогда затянувшийся спор между номинализмом и реализмом отошел на второй план перед другими проблемами, решение которых поставила перед собой философия более поздних времен. Но даже если эти противоположности уже не доминируют в философских исследованиях так явно, как в эпоху схоластики, они не перестают оказывать свое влияние. Невозможно представить себе, чтобы какая-либо философия, за исключением, например, скептицизма и чистого идеализма в версии Фихте, полностью уклонилась от них; каждая философия должна, осознает она это или нет, занять определенную позицию по отношению к ним, и формирование всей системы будет в значительной степени определяться этой позицией. Нередко возникает и такой интересный феномен, что наряду с более или менее номиналистической теорией познания соседствует вполне реалистическая метафизика, то есть реальность общего понятия вне интеллекта отрицается в теории, но в реальной концепции системы вещей универсалии рассматриваются как реальные потенции, прекраснейшим примером чего является античный стоицизм. — Как не может быть мировоззрения, которое, даже не задумываясь над ним, не отвечало бы на вопрос об идеальности или реальности феноменального мира в определенном смысле, так нет и такого, которое не предполагало бы определенного ответа на вопрос о чисто субъективной или объективно-реальной действительности общих понятий. И как отношение метафизики к этой наиболее выдающейся проблеме современной эпистемологии имеет для нее фундаментальное значение, так и ее отношение к старому спорному вопросу схоластических логиков также претендует на высшую значимость. История новейшей немецкой философии служит наглядным доказательством того, какую важную роль играют «реализм» и «номинализм», как глубоко они вмешиваются в формирование философских систем, даже если лично они не выступают на поверхности и находятся, так сказать, лишь за кулисами.
Фихте, который намеревался завершить критицизм устранением вещи-в-себе, стоящей напротив эго, заложил тем самым основу для того некритического отождествления субъективного и объективного, которое утвердилось в немецкой философии после Канта и благодаря которому реалистический способ концепции смог достичь в нашем веке, пусть и на короткое время, совершенно необычайного перевеса [Übergewicht — wp]. Фихте в первую очередь сделал возможной философию тождества: отменив не только видимость вещи, но и саму вещь как нечто, существующее само по себе, вне «я», и превратив ее в концепцию, сделав таким образом сознание самим бытием, он разрушил оппозицию идеального и реального, на которой как раз и строился фундамент кантовского критицизма. Реальное теперь совпадало с идеальным, объективное с субъективным, и даже если бы Фихте перенес точку тождества обоих на субъективное, отсюда легко можно было бы перейти к так называемой философии тождества sensu strictiori, которая видит в безразличной области, лежащей посередине между субъективным и объективным, один общий источник, из которого проистекают оба. Фихте действительно рассматривался Гегелем как философ тождества, но с тем ограничением, что он не смог сделать принцип тождества принципом системы и удерживать его как таковой.
«Тождество, — говорит Гегель (сравнивая принцип философии Шеллинга с принципом Фихте), — в системе Фихте тождество лишь конституировало себя в субъективный субъект-объект. Это требует дополнения объективным субъектом-объектом; так что абсолютное представляет себя в каждом из двух, находит завершение только в обоих, как высший синтез в уничтожении обоих, в той мере, в какой они противоположны, — как их абсолютная точка безразличия включает оба в себя, рождает оба и рождает себя из обоих».
Философия тождества Шеллинга, таким образом, возникла как необходимое «дополнение» к идеализму Фихте. Его абсолют, по отношению к которому, как истинно реальному, эго и не-эго обладали одинаковым количеством или одинаковым объемом реальности, в котором субъект и объект были едины, действительно определялся им как разум, но как разум, который, в отличие от нашего обычного разума, не несет в себе характера субъективности, а является разумом без эго, то есть прежде всего без конкретного чувственного носителя, то есть безголовым разумом. Но каково отношение этого всеобщего разума к отдельным вещам, то есть к их отдельным ощущениям и идеям — ведь даже материальные, телесные объекты были с этой точки зрения лишь как бы застывшими ощущениями и идеями, вся природа — «застывший», «замороженный» интеллект; как в этом всеобщем мышлении возникает полнота отдельных мыслей-сущностей? Гегель был особенно озабочен ответом на этот вопрос, столь важный для философии тождества; ему недостаточно было доказать, что все конечное происходит из Абсолюта: он хотел выяснить природу этого происхождения из Абсолюта и таким путем пришел к тому, что Абсолют предстает в прогрессивном развитии понятий. В философии Гегеля реалистический способ концептуализации праздновал свой самый блестящий триумф: весь мир покоился на понятиях, и мировой процесс был не чем иным, как движением понятий, переходящих друг в друга. Это очевидно: реализм гегелевской философии восходит к Фихте как ее первооснователю и родоначальнику; благодаря полному устранению границы между реальным и идеальным, вещью и понятием, так резко зафиксированной Кантом, была дана свобода превращать идеи в реальность, понятия в вещи. Философия Фихте, таким образом, имеет косвенное отношение к реалистическому способу концептуализации; но она также имеет определенную связь с ним, если рассматривать ее изолированно. Прежде всего, утверждение номинализма о том, что реальны только отдельные вещи, а общие понятия всегда лишь мыслимы, теряет с его точки зрения всякий смысл. Ведь если не-Я, мир, природа были чем-то, постулируемым эго, продуктом самоограничения эго в результате непостижимого «импульса», если объект, таким образом, был обязан своей реальностью только реальности субъекта, то незаполнимая пропасть между трансцендентальной реальностью вещи-в-себе и реальным существованием в сознании исчезла, бытие совпало [zusammenlaufen — wp] с мыслимым бытием, реальность объекта в себе с реальностью объекта в эго, и если еще оставалась дихотомия между эго и не-эго, субъективным и объективным, определяющим и определяемым эго, то она была опосредована понятием количества и субстанциальности эго, благодаря чему субъект, имеющий объект вне себя, представал как частичный и случайный субъект. Теперь, что касается реальности понятий по отношению к реальности отдельных внешних вещей, номиналистическое различие между чисто субъективной реальностью первых и объективной, на языке Канта трансцендентальной, реальностью вторых должно было рухнуть в ничто; отдельные вещи имели не больше реальности, чем понятия; одно, как и другое, было res extra intellectum [реальностью вне разума — wp]; обе реальности были только унаследованы от реальности Я, и в этом отношении обе стояли на одном уровне. Но это фихтеанское ego, эта бесконечная, единственно реальная субстанция — если вообще можно применить термин «субстанция» к принципу чистой активности — сама по себе кажется реализованным общим понятием, а именно ego, существующим в бесчисленных индивидуальных умах, воспринимаемых как единый субъект, когда узнаешь, что «все индивиды включены в одно великое единство чистого духа». Тем не менее, такой взгляд на принцип философии Фихте был бы решительно неверным; ведь даже если мы хотим назвать идеализм Фихте, как Шеллинга и Гегеля, «объективным» и противопоставить его идеализму Шопенгауэра как субъективному идеализму, нельзя упускать из виду, что в основе понятия Я лежит только субъективное сознание, собственное Я мыслителя, и что всякое другое Я получает реальность только от него и через его посредничество. Таким образом, «я» Фихте не абстрагируется от всех эмпирических индивидуальностей и впоследствии не поглощает их вместе со всем остальным миром: скорее, оно изначально абсолютно индивидуально и лишь позднее приобретает всеобщий характер. Однако эта универсальность абсолютного субъекта настолько возросла во второй период философствования Фихте, что его уже не разрешалось называть Я, а давалось имя «Бог», чтобы его отличие от «аннигилирующей оболочки» эмпирического Я проявилось достаточно четко. Идеализм, таким образом, превратился в своеобразный монопневматизм [учение о реальности как проявлении духа — wp], который в отношении учения о непрерывности отдельных предметов мысли почти до некоторой степени напоминал монопсихизм Аверроэса [реальность имеет психическую природу — wp].
Если при всех косвенных связях Фихте с реализмом принцип его философии следует искать в сфере, куда еще не доходят решающие здесь противоположности, то Шеллинг, напротив, уже предстает как представитель однозначного реализма, нашедшего свое воплощение у Гегеля. Отличие Шеллинга от Фихте заключается главным образом в том, что он придавал природе более высокое значение. То, что Фихте считал мертвым бытием, теперь получило душу и жизнь, и это различие ни в коем случае нельзя отменить тем, что вначале был еще дух, из которого природа получила всю жизнь. Как только в природе был признан принцип активности, позиция чистого идеализма была уже отброшена, хотя природа по-прежнему представлялась продуктом эго, и, следовательно, ее жизнь, ее активность проистекали только из эго. Ибо эго, которое проявляется в силах материи, в физических явлениях притяжения и отталкивания, а также в создании идеального мира и в свободном действии, которое не менее активно в бессознательной продуктивности природы, чем в сознательном производстве духа, это уже не чистое, идеалистическое эго, для которого только сознание является истиной, а внешний мир в своей совокупности — это видимость ограничения, отброшенная вовне, посредством которой сознание сдерживает себя в своей деятельности. Это «я» уже не является исключительным предметом философии Фихте; оно само уже есть безразличие субъективного и объективного, которое Шеллинг вскоре явно возвел в принцип и которое теперь представляет собой особый характер его системы тождества. Теперь Шеллинг окончательно порвал с идеализмом Фихте: он не определял абсолютное ни односторонне как ego, дух, субъект, ни просто как non-ego, природа, объект; только чистое тождество субъективного и объективного было абсолютным разумом, который можно было постичь через орган интеллектуального созерцания. Философия Шеллинга на этом этапе, который можно считать самым решающим для его суждения, не оставляет сомнений в том, что она покоится на глубоко реалистическом фундаменте. Его абсолютный разум, полное безразличие субъективного и объективного, — это абстракция, гипостазированная как реальное бытие, а именно общее бытие, в котором встречаются природа и дух, как бытие, существующее само по себе, в отличие от обоих, как истинная вещь-в-себе, сущность всех вещей.
При таком понимании Абсолюта необходимо было, чтобы во всех конечных вещах, которые выступают как реальные, природные или как идеальные, духовные, также предполагалось переплетение обоих моментов и в отношении их допускалось только количественное различие, состоящее в плюсе субъективности или объективности, но не допускалось качественного противопоставления. Но поскольку Абсолют стремится представить себя как чистое тождество во всех вещах, это неравенство, это преобладание одного момента над другим в определенной сфере конечности должно было уравновешиваться тем, что Абсолют постоянно переходил в другую сферу, в которой отношение между субъективным и объективным становилось иным. В соответствии с этим основным представлением Шеллинг конструировал природу. В природе, которая в целом определяется вторжением объективного, субъективное также постепенно прорывается наружу, и в зависимости от соотношения этих двух моментов можно выделить три стадии развития природы: механический, динамический и органический природный процесс. В механическом процессе больше всего преобладает объективное; здесь господствуют материя и гравитация (А1). Динамический процесс, в котором господствует потенция света (А2), уже демонстрирует более высокий импульс субъективного; однако только в жизненных явлениях материя теряет свою самореальность и становится подчинена субъекту, который теперь входит, духу жизни (А3). Субъект или дух органической природы теперь работает с этими потенциями, со светом и материей, как со своими собственными.
«Материя, таким образом, больше не рассматривается как субстанция; в действительности организм является организмом не благодаря материальной субстанции, которая постоянно меняется, а только благодаря природе или форме своего материального бытия. Жизнь зависит от формы вещества, или форма стала сущностью жизни. Поэтому деятельность организма имеет своей целью не непосредственно сохранение его субстанции, а сохранение субстанции в этой форме, в которой она есть именно форма существования высшей потенции (A3)».
«Организм получает свое название именно от того, что то, что раньше казалось для него самого, теперь является в нем только орудием, как орган более высокого. В более раннем процессе — материя утверждает свою самость и принимает в себя те формы деятельности, которые мы назвали магнетизмом, электричеством и химизмом, только как случайности. Неорганическое тело может находиться в электрическом состоянии или нет, без ущерба для себя, но формы активности органической материи для него существенны; мышца, например, задуманная без способности к сокращению и расширению или без раздражимости, фактически перестала бы быть мышцей».
«В процессе возникновения органической природы та высшая природа, которую мы обозначили (A3), все еще ведет себя отчасти субъективно, ибо она еще не полностью реализована. Стадии, через которые она проходит, пока не станет полностью объективной, обозначаются различными организациями».
Таким образом, Шеллинг не только реалистически осмыслил высший принцип, но и детально проработал его. Общие формы природных явлений стали для него самостоятельными потенциями, подчиняющими себе материю, дремлющими, как платоновские идеи в лоне Абсолюта, и проявляющимися, каждая в определенное время. Все развитие природного бытия основано на этом последовательном возникновении субстанциальных форм, особенно органической жизни, восходящая структура которой основана на том, что «субъект органической природы», оформляющий себя в материю, лишь постепенно преодолевая сопротивление объективного, охватывает в своем процессе объективации именно те стадии, которые «обозначены различными организациями». Таким образом, в натурфилософии Шеллинга наиболее ярко проявляется виталистический взгляд, полностью отброшенный современной биологией, а с другой стороны, в ней можно обнаружить зародыши теории происхождения, получившие дальнейшее развитие, в частности, у Окена. Но не следует упускать из виду, что в творчестве Шеллинга эти зародыши теории происхождения также проросли из виталистической почвы, поскольку, согласно натурфилософии, ни одна ступень организации не переходит сама собой в более высокую, так же как материя не организует сама себя, а продолжение органической жизни возможно только через добавление субъекта, еще не объективированного на предшествующих ступенях развития. Однако само добавление этого нового субъекта имеет свое основание в сущности Абсолюта, к противопоставлению которого каждому отдельному, конечному производству в конечном счете восходит весь процесс физического развития и та «двойственность принципов», которая заключается в постоянной приостановке природы между производительностью и продуктом. Таким образом, абсолют является фактической основой шеллинговской концепции нисхождения; но этот реалистический базовый принцип является также источником витализма, всего реализма в натурфилософии.
Поскольку природа должна представлять абсолют, ее интересуют только виды, а не индивиды; последние — лишь средство для нее, в то время как последняя — ее цель; более того, индивид даже «противен» ей. Там, где понятие предстает как сущность мира, отдельные вещи, естественно, должны потерять всякую ценность.
Здесь уместно сделать замечание относительно философии тождества Шеллинга, которое призвано предотвратить очевидное недоразумение. Взгляд на сосуществование субъективного и объективного, идеального и реального, присутствующее во всех без исключения вещах, постоянное соединение обоих моментов, а также постепенное возрастание субъекта, происходящее в природе, достигающее своей вершины в рождении человека, с которым начинается новый мир, а именно мир духа, — этот взгляд легко мог бы создать видимость более глубокого сходства с тем современным взглядом, распространяющим на всю природу непрерывное сосуществование психического и механического, которое, как показал опыт, существует в животном организме, и приписывающим примитивным элементам, составляющим материю, некую внутренность, аналогии сознания или психических качеств, совокупность которых в человеческом мозгу приводит к явлению духовной жизни. Однако эта видимость сразу же исчезает, если учесть, что в творчестве Шеллинга субъективное предстает как нечто вне материи, приближающееся к ней извне, т. е. из абсолюта. Отсюда становится ясно, что субъективное в понимании Шеллинга и психическое в современном представлении — отнюдь не взаимозаменяемые понятия, и что поэтому нельзя вообще предполагать соответствия между натурфилософией и гилозоизмом [способность к самодвижению есть способность материи — wp], отстаиваемым современными натуралистами. Такая интерпретация, которая, несомненно, допустима в «Бруно» и особенно в «Спинозе», потеряла бы всякое обоснование, если бы применялась к философии тождества Шеллинга, и должна быть решительно отвергнута здесь.
Хотя в «Бруно» Шеллинга АнсельмО сказал: «все истинное бытие — только в вечных понятиях или в идеях вещей», он никогда не был настроен на полное устранение реального, материи или алогичного бытия, противостоящего идее; он всегда допускал пассивную сферу существования, контр-образный мир, в котором выражаются и реализуются идеальные модели, и поэтому также, особенно в поздний период, хотел, чтобы вопрос о quod [почему — wp] был отделен от вопроса о quid [что — wp] вещей. Здесь кроется фундаментальное различие между ним и его преемником Гегелем, с панлогизмом которого реализм Шеллинга все еще выглядит умеренным. В философии Гегеля реалистическая концепция проявляется настолько ощутимо, что не может быть и речи о том, чтобы доказать ее, а только о том, чтобы охарактеризовать ее особенности. Гегель — реалист kat exochen [абсолютно — wp]; он не знает иной реальности, кроме реальности понятия, он делает даже индивидуальное, чувственно индивидуальное, общим понятием на основе всеобщности слова.
«Когда я говорю: индивид, этот индивид, здесь и теперь, — это все общие понятия; все и каждый есть индивид, это, пусть даже чувственное, здесь и теперь».
Гегель развил эту редукцию индивида к понятию в первой главе «Феноменологии духа», посвященной «Чувственной определенности, или Тому и этому».
«Как общее, — поясняет он здесь, — мы выражаем и чувственное; то, что мы говорим, — это есть это, т. е. общее это, или: это есть, т. е. бытие вообще. Мы, конечно, не представляем общее это, или бытие вообще, но выражаем общее; или же мы говорим совсем не так, как подразумеваем в чувственной определенности. Но язык, как мы видим, тем правдивее; в нем мы сами прямо опровергаем наше мнение, а так как общее есть истина чувственной определенности, а язык только выражает эту истину, то вовсе невозможно, чтобы мы когда-либо могли сказать о чувственном существе то, что мы имеем в виду.»
«Если о чем-то не говорится ничего более, — говорится в заключение, — чем то, что это реальная вещь, внешний объект, то это выражается только как самое общее, и таким образом выражается скорее его равенство со всем, чем его различие. Если я говорю „единая вещь“, я говорю это скорее как самое общее, ибо все есть единая вещь; и точно так же эта вещь есть все, что нужно. Если я описываю ее более точно, как этот лист бумаги, то все и каждый лист бумаги — это этот лист бумаги, и я сказал только общее. Но если я хочу помочь говорящему, которое имеет божественную природу превращать мнение непосредственно в нечто другое и тем самым не давать ему высказаться, то, указывая на этот лист бумаги, я испытываю, в чем, собственно, состоит истина чувственной уверенности; я указываю на него как на здесь, которое является здесь другим здесь или само по себе простой комбинацией многих здесь, то есть общим, я воспринимаю его таким, каково оно есть на самом деле, и вместо того, чтобы знать непосредственное, я воспринимаю».
Таким образом, непосредственная определенность, желая взять «это», сама собой переходит в восприятие, которое берет то, что «есть существующее», как общее. Итак, в философии Гегеля на самом деле есть только общее, только понятия; поскольку он устанавливает принцип, «что мысль есть именно это, что она есть сама и ее другое, что она выходит за пределы этого и что ничто не ускользает от нее», haecceitas [этакость — wp] Дунса Скота возводится им в новую честь.
Но, несмотря на все заверения в том, что понятие охватывает всю реальность в себе и что вне понятия ничего не существует, для Гегеля все же остается остаток реальности, который не может быть устранен и который ускользает от идеальной концепции. Ведь даже если само бытие превратить в идею или понятие, это абстрактное бытие, которое есть не что иное, как понятие бытия вообще, никогда не сможет исчерпать реальность, раскрывающуюся в индивидуальном чувственном восприятии. Поэтому здесь следует признать неконцептуальную реальность. Но поскольку, с другой стороны, в качестве реальной предполагалась только понятийная, Гегель вынужден различать двойную реальность, истинную и просто иллюзорную. Последняя приписывается реальным вещам постольку, поскольку они не совпадают [übereinstimmen — wp] с идеей.
«Та реальность, которая не соответствует понятию, есть просто видимость, субъективное, случайное, произвольное, которое не есть истина». Ведь «нечто обладает истиной лишь постольку, поскольку оно есть идея». Но можно заблудиться, если предположить, что для Гегеля эта иллюзорная реальность возникает только в рассудке, который не способен отразить истинную и полную реальность вещей; что поэтому появление сущности возможно только для сознания, которому сущность представляется. Противопоставление сущности и видимости является скорее фундаментальным, основанным на трансцендентной реальности, на вещи-в-себе, и существовало задолго до возникновения феномена сознания с возвращением идеи из ее экстернализации. Независимо от всякого воображения, «бытие есть отчасти видимость и лишь отчасти реальность». Поэтому для Гегеля «субъективное» существует без субъекта; он формирует концепцию объективной «видимости». Эта концепция становится для него неизбежной необходимостью, поскольку, с одной стороны, его крайний реализм не позволяет ему признать абсолютную реальность отдельных экзистенций, вещей со стороны «осязаемости и чувственной внешности», а с другой стороны, его объективизм не позволяет ему учитывать несоответствие между объектом и понятием для сознания, не воспринимающего реальность в чистом и незамутненном виде. Однако было бы серьезным заблуждением отождествлять с этим объективным появлением у Гегеля понятие явления в том виде, в каком оно знакомо современному естествознанию и позитивизму. Естествознание и позитивная философия также говорят о явлениях или видимостях, не критически осмысливая субъективность знания; но они решительно отвергли бы предположение, что мы имеем дело с чем-то «истинным», «произвольным», «неистинным» в отношении таких видимостей; явления рассматриваются здесь как нечто вполне реальное, и только само слово может породить обман в отношении смысла его использования. С другой стороны, понятие «объективной видимости» в том же смысле, что и у Гегеля, встречается у многих современных философов-идеалистов, особенно в «Философии бессознательного», автор которой также утверждает тождество последней с только что отвергнутым современным понятием явления, чтобы создать видимость соответствия между своей метафизикой и научной концепцией.
Но даже если в философии Гегеля дихотомия между реальностью понятия и реальностью индивида не может быть устранена или преодолена и поэтому она вынуждена прибегать к понятию объективной видимости, чтобы отстоять свой принцип единственной реальности идеи, мы не должны забывать, что это dissidium [Grundform — wp] имеет место только в пределах природного мира, тогда как в более высокой сфере сознательной жизни оно исчезает. Природный индивид умирает сам по себе, потому что «как индивид он есть конечное существование».
«Его неадекватность всеобщему есть его изначальная болезнь и врожденный зародыш смерти».
Соответственно, естественная смерть, жертвой которой становится индивид, предстает как «отмена формальной оппозиции непосредственной индивидуальности и всеобщей индивидуальности», как «достигнутое тождество со всеобщим», но только со своей абстрактной, негативной стороны. Позитивная сторона, заключающаяся не в упразднении конечного, а в позиционировании или реализации понятия, напротив, представлена духом, идеей в возвращении от природы к себе.
«В идее жизни субъективность есть понятие, оно есть, таким образом, само по себе абсолютное бытие-в-себе действительности и конкретная всеобщность; через упразднение непосредственности своей действительности, которая была показана, оно слилось с самим собой; конечное бытие-вне-себя природы было упразднено, и понятие, которое есть только в себе в нем, стало таким образом для себя. — Природа, таким образом, перешла в свою истину, в субъективность понятия, объективность которого сама есть упраздненная непосредственность конкретности, конкретная всеобщность, так что устанавливается понятие, которое имеет соответствующую ему реальность, понятие для своего существования, — дух.»
Конкретное понятие» обязательно требует «реальной индивидуальности в себе и для себя», которая фактически присоединяется к нему, как только самосознание имеет в качестве своего объекта чистую категорию или является категорией, осознавшей себя. Индивидуальный, то есть конечный, характер сознательной индивидуальности не распространяется, таким образом, на все ее акты, а находит свой предел в деятельности разума, за которым противопоставление общего и индивидуального теряет свою силу. Эта точка зрения нашла классическое изложение в трактате Людвига Фейербаха «О рациональности уна, универсали, инфинита», которому, в соответствии с духом Гегеля, удается придать ей большую степень иллюзорности. — Как бы то ни было, учение о конкретном понятии и реальной индивидуальности само по себе имеет для гегелевской философии совершенно особое значение, поскольку благодаря ему абсолют как идея предстает полностью реализованным если не во всех отдельных моментах диалектического процесса, то, по крайней мере, в его результате, в духе. Только в духе, таким образом, находится истина; природа, «внешний дух, в своем существовании есть не что иное, как вечная экстернализация своего существования и движение, производящее предмет».
В последнее время философия Гегеля неоднократно ассоциировалась с биологическими теориями развития, так что Гегель в определенной степени фигурирует и как представитель теории происхождения. На этом стоит остановиться подробнее, поскольку позиция философа в отношении учения о происхождении характерна для его мировоззрения и показывает несовместимость его реалистического основного взгляда с признанием реальности природных фактов. Ибо, хотя Гегель явно учит эволюции понятий, которые находят свое выражение в органической природе, являющейся следствием системы, он, тем не менее, решительно отвергает мнение, что эта эволюция, это возникновение одного понятия или типа из другого, может стать объектом чувственного восприятия. Для
«Понятие по своей природе есть отчасти только внутреннее понятие, отчасти существующее только как живой индивид; этим одним, следовательно, ограничивается существующая метаморфоза».
«Неумелой концепцией старой и новейшей натурфилософии было, — продолжает Гегель, — рассматривать развитие и переход природной формы и сферы в более высокую как внешнее-реальное производство, которое, однако, чтобы сделать его более ясным, было отброшено во тьму прошлого. Именно внешняя сторона природы заставляет различия распадаться и позволяет им выглядеть как безразличные существования: диалектическое понятие, которое ведет этапы вперед, — это внутренность того же самого. Такие туманные, по существу чувственные представления, как, в частности, так называемое возникновение, например, растений и животных из воды, а затем возникновение более развитых животных организаций из низших и т. д., должны рассматриваться путем мысленного наблюдения».
Таким образом, по Гегелю, развитие форм жизни происходит отдельно друг от друга в сфере понятия, но не во внешней, видимой природе, поэтому филогенез [филогенетическое развитие живых существ — wp] никогда не может стать предметом естественной науки, как, например, онтогенез [развитие индивида от яйцевой клетки до половозрелого состояния — wp]. Мы должны иметь это в виду, когда говорим о теории развития у Гегеля, и быть осторожными, чтобы не отождествлять его взгляды с взглядами Шеллинга и Окена без лишних слов.
Контраст между реалистическим подходом Гегеля и современным естествознанием нигде так не бросается в глаза, как в случае, когда он
«бесконечное богатство и многообразие форм и, кроме того, случайность, которая вмешивается во внешнее устройство природных образований»,
на «бессилие природы», которая способна поддерживать понятийные определения только в абстракции и подвергает реализацию конкретного внешней детерминированности: ибо
«Следы определения понятий, правда, будут прослеживаться в самом конкретном, но этим они не исчерпываются».
Поэтому то, что сегодня следует считать высшей силой и совершенством природы, а именно способность производить индивидов в самом щедром изобилии и вызывать в них бесчисленные различия, возможно лишь при постоянном, хотя и медленном изменении условий существования, в постоянно меняющейся форме борьбы за существование, становится возможным дальнейшее существование органической жизни — с точки зрения гегелевского идеализма, это рассматривается как «бессилие природы удержать понятие в его реализации» и объясняется «противоречивостью идеи, поскольку как природа она является внешней по отношению к себе». Природа как идея в своей инаковости действительно божественна сама по себе, в идее, но как она есть, ее бытие не соответствует ее понятию; скорее, она есть «неразрешенное противоречие». Поэтому его отдельные образования не настолько пронизаны и одухотворены понятием, чтобы полностью предстать как его проявление; скорее, они остаются отчасти внешними и случайными по отношению к понятию как внутреннему, и поэтому природный мир, поскольку только непосредственное единство сущности и существования, внутреннего и внешнего, есть реальность, предстает как мир видимости, который с тем же успехом мог бы не существовать в той конкретной форме, в которой он существует: ведь только существование, единое с понятием, обладает внутренней необходимостью, истиной и реальностью. — В философии Гегеля достигнута кульминация [climax — wp] реалистического подхода. Положение о том, что понятия как таковые имеют реальное существование, переросло в доктрину о том, что только концептуальное реально в высшем смысле.
Философия, которая объявляет реальным индивидуальный природный объект и признает реальность понятий лишь постольку, поскольку они являются атрибутами или предикатами индивидуальных природных объектов, должна, конечно, рассматриваться не как следствие, а скорее как полное отрицание принципа гегелевской философии. Так обстоит дело с натуралистической и чувственной экзистенциальной философией, которую Фейербах противопоставил прежней метафизике под названием антропология и которую изначально следует понимать как реакцию против абсолютного идеализма. Первоначально Фейербах был последователем Гегеля и отстаивал всеобщий разум, в котором человек, индивид, «имеет свою долю», но который не может быть ограничен рамками индивидуального мозга, поэтому «между человеком как индивидом и духом существует мировое различие». Однако вскоре он счел это различие иллюзорным, сделал человека, in specie [в деталях — wp] мозг, самим мыслителем и теперь вступил в решительную оппозицию к философии Гегеля, чья неспособность произвести полноту конкретного бытия, природы, из мышления или абстрактного бытия, уже стала ему ясна ранее. Фейербах оставался гегельянцем только по форме, особенно в употреблении некоторых терминов, и когда он поэтому иногда называет свою философию «истиной» гегелевской, нужно просто вспомнить об «истине» природы у Гегеля, которая состоит в том, что природа сама по себе не является истиной.
Антропология столь же принципиально номиналистична, сколь реалистична философия Гегеля: она возводит чувственность в критерий истины, а различие между чувственным и мышлением, говоря словами Гегеля, состоит именно в том, «что детерминация последнего есть единичность», только единичное, индивидуальное, «невыразимое» бытие может считаться реальным; мышление, основанное на восприятии, причем именно на чувственном, а не на якобы интеллектуальном, ставит индивидуальность в качестве «сущности реальности». Понятие, которое само по себе имеет характер всеобщности, становится, таким образом, в отличие от индивидуальных вещей, простой абстракцией, существующей только в мыслящем субъекте.
Для правильного понимания антропологии необходимо всегда помнить о ее фактическом происхождении в философии Гегеля и понимать ее как оппозицию своеобразному идеализму последнего. Эта философия чувственности имела своей необходимой предпосылкой гегелевский понятийный абсолютизм; она была бы невозможна, если бы гегелевская философия заняла место философии Канта. Поэтому, как хорошо объяснил Вейгельт, его чувственность, конечно, побеждает абсолютную идею и самодвижущиеся понятия, но не выдерживает, когда против нее выдвигаются рассуждения «Критики чистого разума». По сравнению с гегелевским смешением мышления и бытия, понятия и реальности антропология, несомненно, должна рассматриваться как критическая реформа, хотя сама она представляется объективистской в связи с гораздо более масштабным отделением субъективных факторов познания от внутренне существующего объекта, которое предпринял Кант. По большей части ее тезисы можно представить в правильном свете и оценить по достоинству, лишь связав их с соответствующими принципами гегелевской философии. Например, учение Фейербаха о том, что пространство и время — «не простые формы видимости», а «определения сущности, формы разума, законы бытия, а также мышления», предпочтительно только как протест против взглядов Гегеля, для которого эти формы чувственности были вообще ничем и который прямо ожидал, что физики сведут пространство и время к нескольким «невесомым [imponderable — wp] субстанциям» (?) рядом с теплом, светом и т. д. Это также объясняет, как исторически со времен гегелевской философии развивалась идея времени и пространства. Это также исторически объясняет, исходя из предпосылок антропологии, почему именно номиналистический момент вышел на первый план. Едва ли какой-нибудь философ новейшего времени уделял больше внимания решению вопроса об отношении общего или понятия к индивидуальному, вида к индивиду, чем Фейербах, который без стеснения заявлял,
«что вся история философии фактически вращается вокруг этого вопроса, что спор между стоиками и эпикурейцами, платониками и аристотелианцами, скептиками и догматиками в античной философии, номиналистами и реалистами в средние века, идеалистами и реалистами или эмпириками в более поздние времена сводится только к этому вопросу».
Действительно, даже теология должна стоять или падать в зависимости от решения этого вопроса в том или ином смысле, поскольку, по словам Фейербаха, «отношение Бога к миру сводится лишь к отношению родового понятия к индивидуальному».
Очевидно, что в таких разных дианоиологических [мыслительных — wp] условиях концепция системы вещей должна была принять для антропологии совершенно иную форму, чем у Гегеля. Природа, которая в философии Гегеля создавала печальное псевдобытие, теперь вновь обрела свою честь; она была уже не существом, носимым идеей, а автономным, независимым существом; она двигалась собственными силами, а не по милости понятия, в диалектическом самодвижении которого она участвовала. Продвижение от природы к духу должно было рассматриваться уже не как отказ идеи от своего внешнего воплощения, а как возникновение духа из природы. А в самой природе всякое развитие, если таковое существовало, должно было происходить как результат действия сил, присущих природным существам. Поэтому не приходится сомневаться, что решение, которое Дарвин дал проблеме происхождения форм жизни, полностью соответствует духу антропологии, хотя сама антропология и не занималась этой проблемой в деталях. Более того, на основании отдельных высказываний Фейербаха можно было бы даже показать, что он, кажется, догадывался о тех истинах, которые благодаря подробному развитию и обоснованию Дарвина стали неотъемлемым достоянием науки. Так, он говорит о внешней целенаправленности, вооружении и защитных средствах организмов:
«Каждое существо, каждый орган защищены только от определенных опасностей, определенных влияний, и эта защита едина с детерминированностью этого существа, этого органа, едина с его существованием, так что без этой защиты он вообще не мог бы существовать. То, что должно существовать, должно также иметь средства существования, то, что должно жить и хочет жить, должно также быть способно утверждать и защищать свою жизнь, то есть от вражеских атак. Жизнь — это борьба, война; поэтому оружие как средство жизнеобеспечения дается непосредственно вместе с жизнью».
То, что Фейербах выбросил здесь в общих чертах и как простое утверждение, которое поэтому остается бесполезным для научного объяснения природы, было доказано Дарвином в ряде частных случаев и тем самым поднято на уровень реального знания, а именно идея о том, что так называемая целесообразность не является продуктом разумного процесса, производства и сохранения определенных природных образований, а следствием общей физической причинности, что орудия и средства защиты не обусловлены преднамеренным существованием организма, а наоборот, что его существование обусловлено средствами защиты, возникающими из механических причин. С помощью идеи «развития» английскому натуралисту удалось доказать произвольно предполагавшуюся ранее возможность механического объяснения целенаправленного и сделать так, чтобы и гармонизация жизненных функций организма, и его приспособление [адаптация — wp] к внешним условиям существования представлялись уже не делом непонятной случайности, а необходимым конечным результатом длительного, постепенно накапливающегося [accumulating — wp] природного процесса.
С антропологией принято отождествлять тенденцию так называемых юнгианцев, которые отменили потусторонность идеи и эзотерически осмыслили категории логики, так что развитие бытия природы на самом деле не предшествовало эволюции понятия, в результате чего мир, этот «агрегат конечности», к которому Гегель относился столь пренебрежительно, очевидно, должен был получить асеити [aus sich sein — wp]; и разве Фейербах также нередко рассматривается как юнгианец par excellence [beispiellich — wp]. Несомненно, что в своих публикациях до 1842 года он приближался к этой точке зрения, если не сказать, что придерживался ее с самого начала; но было бы неверно оценивать разницу между поздним сенсуалистическим периодом и периодом, когда мысль Фейербаха еще находилась под влиянием Гегеля, если бы рассматривать антропологию как представление этого направления. Уже отмечалось, что позднюю доктрину Фейербаха следует понимать скорее как антитезу гегелевской философии, порожденную неадекватностью самой диалектики понятий, как полное отрицание и противопоставление гегелевской философии, а с последней лишь в той мере, в какой она непосредственно вытекала из нее и получила свои положительные результаты благодаря критике гегелевских принципов; Поэтому, конечно, она также оставляла без обсуждения проблемы, совершенно далекие от этой некритической метафизики; но совершенно иное следует сказать о направлении юнгианцев-гегельянцев, которое по праву носит это имя. Если антропология признает реальность понятий или идей только в пределах субъективного духа, то юнгианство, напротив, признает за ними объективную реальность, но определяет их как категории природы и, конечно, сознания, выходящего из природы или соприродного ей, тем самым секуляризируя их и лишая права на отдельное существование, которое у Гегеля, если вообще можно доверять формулировке его учения, им, несомненно, причитается. Согласно этому, диалектический процесс в рамках логики имеет, как справедливо, лишь логический, формальный смысл, а понятие обретает реальность или объективную сущность лишь как принцип существования природы. Решение идеи,
«момент ее особенности или ее первой решимости и инаковости, непосредственная идея как ее повторное появление, чтобы свободно освободиться от себя как природы»,
Это самоопустошение понятия превращается из реального акта в метафорическое выражение чисто логического отношения; реальное предсуществование идеи отменяется, хотя ее концептуальное предсуществование остается, и процесс опосредования абсолюта становится космическим на всех его уровнях. Строгое и непрерывное совпадение понятийного движения с явлениями природной жизни характеризует юнгианский взгляд. Так, формальное творение организмов, предполагаемое Гегелем, является для него абсурдом: он защищает первозданное творение или физическое творение вообще, если только не отбрасывает всякое архебиотическое [биологическое происхождение — wp] воззрение и не держится за семперность [Stetigkeit — wp] жизни. Однако концепция определяет природные процессы: «Дух — это власть над природой, но только дух, который безмолвно действует в природе как ее закон и инстинкт становления» (Штраус). «Реальное существование» концепта — это природа, поэтому его развитие идет параллельно с существованием мира и материально-космических процессов.
Поскольку в качестве представителей младогегельянской школы выступают многочисленные философы, в воззрениях которых можно различить самые разнообразные оттенки, последняя, понятно, может быть охарактеризована здесь только по ее общей тенденции, по внутреннему, движущему принципу, который иногда выражен более полно, иногда менее полно. Ее отличие, с одной стороны, от антропологии и, с другой стороны, от собственно гегелевского учения, а также ее промежуточное положение между ними достаточно ясно из сказанного: утверждая реальность идей, она противостоит концептуальному сенсуализму Фейербаха и в принципе стоит на позициях Гегеля; однако, ограничивая эту реальность идеями, имманентными природе (и человеку), отменяя тем самым трансцендентность понятий (т. е. в своем смысле), она выходит за пределы царства идей. т.е. в своем смысле), она отходит от строгого соблюдения системы и в ответах на все космологические вопросы, поскольку учитывает только внешнюю сторону событий, совпадает с антропологическим взглядом. Как философия Гегеля соответствует крайнему реализму, а антропология — строгому номинализму, так и направление юнгианцев-гегельянцев соответствует концептуалистскому подходу. Кстати, учитывая большую податливость, не говоря уже о двусмысленности, гегелевской доктрины, не стоит удивляться тому, что юнгианцы представили себя как ее единственно верные и подлинные представители. В конце концов, даже материализм 1950-х годов все еще частично связан с Гегелем, как ясно показывает глава физиолога и бывшего гегельянца Молешотта. Этот знаменитый лидер «материального мировоззрения» приписывает Гегелю не только устранение вещи-в-себе, заполнение пропасти, которую Кант разорвал между бытием и мышлением; Следы гегелевского концептуального реализма безошибочно прослеживаются и в «Круговороте жизни» Молешотта, главном произведении материализма того времени, в часто употребляемых и отнюдь не гилозоистических фразах о «духе» или «мысли», которые «живут повсюду в материи», и в любом случае вина за материалистическую путаницу понятий лежит на диалектике, которая «опосредует» самое разнородное и «нивелирует» все резкие различия в понимании: Сила, Дух, Идея, играет не последнюю роль. Здесь следует отметить, что химический материализм не позволяет прийти к строго и абсолютно механистической концепции мира, поскольку для него силы, присущие отдельным основным веществам, являются такими же qualitates occultae [тайными силами — wp] или элементарными формами природных явлений.
Еще более решительно, чем антропологизм, мыслитель, идущий от Канта, чья характерная позиция и антитеологическая тенденция напоминала Фейербаха, выступал против Гегеля и боролся с его основной идеей как с «абсурдной», — а именно
«а именно: сделать общие понятия, которые мы абстрагируем от эмпирического представления, которые поэтому возникают через умозрение определений и являются, следовательно, более общими, более пустыми, первыми, первоначальными, истинно реальными, в результате чего эмпирически-реальный мир имеет свое существование в первую очередь».
Но тот же Шопенгауэр, который назвал философию Гегеля «пародией на схоластический реализм», сам стремился восстановить действительный источник этого реализма, платоновское учение об идеях, с помощью трансцендентального различения мира как представления и мира как вещи-в-себе.
«Первоначальное и сущностное единство идеи, — учит Шопенгауэр, — раздроблено на множество отдельных вещей чувственным, мозговым восприятием познающего индивида».
Поэтому именно высшая объективность интеллекта позволяет вновь возникнуть платоновским идеям отдельных вещей.
«Но то, что теперь является платоновской идеей, рассматриваемой как простой объективный образ, как простая форма и тем самым выведенной из времени, как из всех отношений, есть, взятое эмпирически и во времени, вид или род: это, следовательно, эмпирический коррелят идеи».
В виде Шопенгауэр видит реальное единство, истину logos spermatikos [зародыша разума — wp] стоиков и схоластической forma substantialis [общей формы индивида — wp], объективность отдельного уровня воли, и уже из одного этого становится ясно, насколько мало глубокого согласия его образа мышления с современной дарвиновской биологией можно извлечь из взглядов на происхождение, которым он отдавал дань уважения. Шопенгауэр наверняка не отказался бы от своего неблагоприятного суждения о теории Дарвина на основании короткой рекламы, если бы познакомился с ней поближе.
Во «Фрагментах по истории философии» Шопенгауэр подробно рассказал о своем отношении к реализму и номинализму и защитил обоснование реализма, но с добавлением, что на самом деле оно принадлежит не ему, а платоновской теории идей, продолжением которой он является.
«Это вечные формы и свойства природных вещей, eide, которые сохраняются при всех изменениях и которым поэтому следует приписывать реальность более высокого рода, чем тем индивидам, в которых они предстают. С другой стороны, это не следует приписывать простым абстракциям, которые нельзя наглядно продемонстрировать: что, например, реально в таких понятиях, как пропорция, разница, различие, недостаток, неопределенность и т. п.?»
Эта оговорка имеет огромное значение, поскольку указывает на существенное отличие учения об идеях Шопенгауэра от концептуального реализма Гегеля и позволяет понять, как Шопенгауэр, несмотря на свое платонизм, мог быть яростным противником той философии, которая раскручивает мир из чистого, бессмысленного качества. Понятия, движение которых, согласно Гегелю, должно привести к появлению всей реальности, для Шопенгауэра — всего лишь абстракции, не претендующие на реальность, принадлежащую видовым понятиям.
Однако при более глубоком рассмотрении вскоре обнаруживается еще одно различие между реализмом Шопенгауэра и реализмом Гегеля. У Гегеля понятие как таковое реально, поэтому абсолютное знание постигает понятие в стихии мысли или как понятие, тем самым оно возвышается над религией, которая, даже будучи «явленной религией», не преодолевает форму понятия. С другой стороны, всему характеру глубоко описательного мышления Шопенгауэра соответствует то, что идеи не берутся как «общности», «мысли» или понятия для реальных существований, а рассматриваются в этом виде как простые перцептивные формы вещи-в-себе, находящейся за пределами воображения. В действительности, по мнению Шопенгауэра, платоновская идея или понятие вида в мире вещей-в-себе соответствует наглядно воспринимаемому единству, которое ни в коем случае не может быть воспринято как понятие, хотя оно может быть вновь произведено только интеллектом, который до этого раздробил его на множество отдельных вещей, расположенных рядом и отдельно друг от друга, посредством пространственного способа восприятия, путем абстракции, то есть как общее понятие. То, что Шопенгауэр представлял себе единство рода целиком под образом наглядного, чувственно-индивидуального единства, а вовсе не как абстрактно-понятийное, вытекает также из его известного метафизического обоснования морали и объяснения симпатических аффектов, которое чрезвычайно доходчиво раскрывает своеобразный характер его учения об идеях.
Нельзя не упомянуть и об одном из оригинальных взглядов Шопенгауэра.
«Номинализм, — утверждает он, — на самом деле ведет к материализму: ведь после упразднения всех свойств в конце концов остается только материя. Если понятия — это просто имена, а отдельные вещи — реальное, то их свойства, как индивидуальные в них, преходящи; тогда остается только материя как непреходящее, а значит, и реальное».
Несомненно, однако, что в своей борьбе с «материализмом» Шопенгауэр руководствовался почти в такой же степени своими реалистическими или платоновскими основополагающими взглядами, как и принципами критики Канта, и что поэтому он отвергал [отвергал — wp] в особенности любое механическое объяснение мира. По его мнению, даже при желании придерживаться полностью объективистского подхода, следует исповедовать не фактический материализм, а лишь «натурализм»; а именно, не пытаться приписывать конкретные, типичные формы природных явлений механически-материальной причинности и не отказываться от платоновских идей.
Как бы ни относиться к учению Шопенгауэра как к реализму, нельзя игнорировать его специфическое отличие от других реализмов, появившихся в истории современной философии, в частности от реализма Гегеля. Складывать его с последним без дальнейших рассуждений было бы так же неверно, как, например, предположить вместе с некоторыми авторами, что идея пантелематизма [Allwillenslehre — wp] Шопенгауэра была предвосхищена уже Шеллингом, и не учитывать, что Шопенгауэр в обосновании своего принципа исходит из предпосылки, прямо противоположной философии тождества, из «полного разнообразия [Verschiedenheit — wp] идеального и реального». Из того, что самое чистое, наименее субъективно окрашенное проявление [Erscheinung — wp] вещи-в-себе, искаженное рассудком, дано в воле, известной нам изнутри нас самих; Шеллинговское «воля есть изначальное бытие» на самом деле не имеет к этому почти никакого отношения, и учение об идеях, основанное на разрыве между реальной сущностью мира и его понятийными образованиями, — это нечто совсем иное, чем некритическое возведение понятий в реальность, характерное, в частности, для философствования гегелевской школы.
Если Шопенгауэр ограничивал принцип индивидуации исключительно эмпирическим миром внешности, то Гербарт возвысил этот принцип до метафизического значения. Философия Гербарта в высшей степени плюралистична и индивидуалистична: его реальности на самом деле являются индивидами, атомами — индивидуальными существами, которые не только физически, но и в воображении неделимы. По этой самой причине, однако, их нельзя считать материальными, поскольку понятие материи подразумевает количественную определенность, но количество также обязательно подразумевает делимость в логическом или, скорее, психологическом смысле. Материя, основным свойством которой является расширение в пространстве и силы которой выражают себя как движение в пространстве, также принадлежит, по Гербарту, только видимости; вещи-в-себе должны быть поняты как непространственные существования, поскольку реальное не может быть чем-то составленным в себе. Метафизика Гербарта совпадает с философией Шопенгауэра в том, что она наделяет материю лишь видимостью-реальностью; однако она существенно отличается от последней тем, что определяет реальное, лежащее в основе материальных явлений, как многообразное индивидуальное, причем так, что в эмпирическом мире оно соответствует не виду или какой-либо другой общности, а индивидуальной характеристике отдельной вещи. А поскольку с множественностью реального одновременно происходит и соположение одного и того же, что представляет собой интеллигибельный космос, то реальные отношения можно принять и за основание эмпирического космоса, который, таким образом, не является плодом воображения, простым субъективным дополнением рассудка, как у Шопенгауэра, а проистекает из реальных отношений вещей друг к другу.
Позиция Гербарта по вопросу о реальности общих понятий уже обозначена его метафизикой; она тесно связана с ней, когда он видит обман в платоновском учении об идеях и называет его «преувеличением» философов, которое можно объяснить психологически из стремления удержать понятия как объекты мысли, отчасти в себе, отчасти еще более в других, «чтобы они поставили понятия в ряд реальных объектов». Гербарт обращается к шеллингианцам с классическими словами, к которым и сегодня стоит прислушаться эпигонам натурфилософии:
«Ни одно дыхание платонизма не должно быть допущено к действительному изучению природы; оно покоится непреложно на понятиях субстанции, силы и движения, а не на сочетании идей и бесформенной материи».
Индивидуализм Гербарта настолько же отличается от сенсуалистического индивидуализма антропологии, насколько реальности, существующие только в умопостигаемом пространстве и удаленные от времени, отличаются от природных существ, формами существования которых являются пространство и время. Характеристика, в которой последние сходятся с первыми, — это сингулярность или индивидуальность. Если антропология, однако, объявляла индивидуальное основой или предпосылкой реальности лишь постольку, поскольку оно противоположно общему, то Гербарт стремился утвердить то же самое постольку, поскольку оно противоположно составному. К единичности или индивидуальности в смысле номинализма Гербарт добавил простоту как критерий реальности.
Общепризнанно, что относительно точный образ мышления Гербарта, воздерживающийся от причудливых спекуляций, ни в одной области не принес более прекрасных плодов, чем в психологии, и именно на номиналистическом методе основывается его самая важная и неоспоримая заслуга — разрушение психологической теории факультетов. Душевные способности были настоящими универсалиями старой психологии. Общие понятия: воображение, чувство, воля — гипостазировались как реальные единые силы [приписывание объективной реальности слову — wp], в которых индивидуальные воображения, чувства и волевые акты имеют свое основание, так же как индивидуальное природное событие определяется и основывается идеей, выраженной в природе. Поэтому изгнание Гербартом душевных способностей из психологии заслуживает такого же значения, как и изгнание платоновских идей из натурфилософии, в чем Гербарт также принимал участие. Однако его реформа психологии могла бы быть гораздо более основательной и более соответствующей требованиям науки, если бы догматические соображения не помешали ему отказаться от суеверного [сомнительного — wp] представления о душе, источника многочисленных ошибок и заблуждений. Гербартовское царство души, которая ради христианской веры продолжает свою воображаемую игру после смерти, где сняты все запреты и даже не нарушается бесконечность, является крайне пагубным вымыслом для науки, который даже ценность этой в высшей степени важной реформы делает в немалой степени иллюзорной. Это выдуманное и придуманное единство находится в самом вопиющем противоречии с множественностью ганглиозных клеток головного мозга, комплекс которых сегодня уже никому не приходит в голову рассматривать как простой питательный аппарат, большое количество которых, несомненно, представляет собой истинные «клетки души», как называл их Геккель. Поэтому здоровая, физиологическая психология на гербартианской основе немыслима, и очевидно, что концепция «реального» в психологической области, по крайней мере в том виде, в котором она была предпринята Гербартом, противоречит научному знанию о жизни души. По превосходной трактовке некоторых психологических пассажей, в которых он смог воздержаться от ложной базовой концепции простого душевного существа, можно судить о том, насколько пагубной была для мышления Гербарта эта предпосылка, произвольно сделанная в пользу теологии.
Кроме Гербарта, следует упомянуть и Бенека, которому, хотя он и отдавал дань полностью спиритуалистическому воззрению, не помешала обманчивая концепция души-монады в версии Гербарта. Бенеке заслуживает похвалы как философ, который наиболее четко и последовательно подчеркивал номиналистический подход к психическим явлениям. Он борется с традиционной гипотезой о факультетах не менее радикально, чем Гербарт, и совершенно недвусмысленно демонстрирует, что эта борьба ведется с индивидуалистических или номиналистических позиций.
«Кто-то совершает ошибку, — говорит он, — предполагая для всех душевных развитий, согласующихся друг с другом по форме (для всех понятий, для всех желаний, для всех воль, для всей рациональности и т. д.), единую фундаментальную способность или общую силу, с помощью которой они должны работать. Но из того, что они логически или для нашей концепции едины (единодушны), отнюдь не следует, что они должны быть также реальны или в своей психической основе едины (непосредственно связаны). Поэтому, в отличие от предыдущей процедуры, мы должны сначала подчинить способности или силы развитию, которое представляет нам наше самосознание, в тех деталях, в которых мы воспринимаем сознательное развитие, и только затем сделать специальный запрос о том, связаны ли и в какой степени их внутренняя душа или способности, на которых они основаны, друг с другом; где становится очевидным, что между силами одной и той же формы время от времени возникают связи, но не настолько обширные и всепроникающие, чтобы мы могли с полным основанием приписать человеку разум, способность желать, волю, рассудок и т. д.». и т.д.»
«Все способности понимания, воления и т. д. основаны и действуют индивидуально; мы видим, как один и тот же человек понимает одну вещь хорошо, а другую плохо; желает одну вещь властно, а другую бессильно и т. д. — Как же это можно согласовать с единым разумом, чувством, волей и т. д.? — У (образованного) человека не один разум, не одна сила суждения, не одна воля и т. д., а тысячи сил понимания, суждения, воления и т. д.».
Здесь мы действительно сталкиваемся с крайними последствиями номиналистической теории души; однако нельзя не заметить, что этот результат исследований, направленных исключительно на внутреннее «я», прекрасно согласуется с требованием, которое так часто с большой уверенностью выдвигают физиологи, а в последнее время и английские психологи (BAIN), о «раздельном воплощении идей в мозге». То, что Бенеке все же не удалось поставить учение о душе на фундамент, соответствующий современной науке, которая рассматривает духовную жизнь в постоянной связи с физическими процессами, вероятно, в значительной степени объясняется спиритуалистическими предрассудками философа. Вундт в своем замечательном труде «Принципы физиологической психологии» прекрасно подчеркнул, что одухотворение механического, перенесение внешних стимулов в область психического, лежит в основе ложного представления о воображении как о существе, состоящем из двух, частично разделимых факторов, стимула и первичной способности, которое является одной из фундаментальных ошибок психологии Бенеке. Однако устранение общих сил души и замена их индивидуальными процессами, соответствующими по форме, должны быть признаны непреходящей заслугой Бенеке, в чем с ним солидарен только Гербарт; так же как его предположение, что формы, ощутимые в развитой душе, «сначала производятся более длинным рядом промежуточных процессов», приобретает совершенно особое значение в свете современной истории развития.
Так, в послекантовской немецкой философии, несмотря на преобладание реалистического подхода, нет недостатка в решительных репрезентациях номиналистического принципа: гегелевскому понятийному абсолютизму у Гербарта, Бенеке и Фейербаха противостоит энергичная позиция индивида как единственного реального. В настоящее время, с постоянно растущим влиянием точных наук о природе, нельзя отрицать усиления и укрепления номиналистического элемента, и прежде всего та тенденция, основанная на кантовской критике, которая не использует результаты этой критики в смысле фантастического идеализма, но стремится учитывать дух, а также положительные результаты естественных наук и заменяет умирающий догматизм жизненным критическим материализмом, должна быть описана как сильная поддержка номиналистического взгляда. С другой стороны, нет сомнений, что влияние философии Гегеля все более и более ослабевает, и что значение самой системы, в которой реалистический способ концепции был наиболее сильно подчеркнут, уменьшается. С другой стороны, другая форма реализма имеет еще более многочисленных представителей среди современных философов, принадлежащих к разным, но всегда теистическим школам мысли. Отличие этого реализма от гегелевского, с которым он соотносится примерно так же, как неоплатонический с платоновским учением об идеях, заключается главным образом в его персоналистической основе и поэтому полностью исчезает, если диалектическому процессу предпосылается абсолютный дух, как это делает Розенкранц. Согласно реалистическому взгляду, который здесь имеется в виду, понятия также существуют вне и до вещей, как у Гегеля, но не как сущности, существующие сами по себе и движущиеся сами по себе, а как мысли в сознании божественного духа. Каулих резко характеризует эту точку зрения следующим образом:
«Прежде всего мы должны сказать: Universalia sunt ante rem [идеи предшествуют вещам — wp], конечно, не сами по себе, etas как сущности, существующие сами по себе, но в идее природы Бога, потому что в идее твари Бог уже предначертал и эти понятия, в том, что через творческую идею не только мыслилось бытие, но и были предначертаны основные формы бытия. Мы должны также сказать: Universalia sunt in re [идеи и бытие совпадают — wp], ибо после реализации творческой идеи всеобщее существует только в частностях, в отдельных субстанциях вещества природы, в индивидах, как присущий им закон жизни и замысла, который в царстве органического передается другим вновь образующимся индивидам через половой или бесполый процесс деторождения. Наконец, мы должны сказать: Universalia sunt post rem [общие понятия следуют за вещами — wp], опять-таки не сами по себе, а для познающего мышления, ибо общее должно было раньше предстать в индивиде, прежде чем оно могло быть получено через мышление».
Если воззрение Гегеля, обосновывающее [приписывающее — wp] понятиям основанную на них самих реальность, назвать имманентным реализмом, то теистический взгляд, восходящий от реальных идей к предмету, в котором они мыслятся, можно назвать трансцендентальным реализмом; способ мышления Шопенгауэра, отличающийся от обоих, можно назвать, например, трансцендентальным учением об идеях. Что касается трансцендентального реализма, то этот взгляд также признает реализацию определенных идей, особенно в органических типах, и поэтому не рассматривает группы природной «системы» ни как простые абстракции классифицирующего интеллекта, ни как комплексы индивидов, связанных кровью и принадлежащих друг другу через общее физическое происхождение от родительского организма, но скорее рассматривает их как реальные модели природного живого мира, который был предварительно сформирован в них. В этом смысле Иммануил ГерманФихте объясняет,
«что понятие рода и вида — это не просто субъективное понятие, придуманное человеческой мыслью для того, чтобы легче различать и называть животных и растительные особи, а объективный, всепроникающий закон становления, образцовая схема, которой природа остается неизменно верна в пределах определенной области органических образований».
Далеко не всегда вид имеет реальность только в случайном или механическом, основанном на естественной причинности соответствии индивидов, входящих в его состав, скорее он сам является реальностью этих индивидуальных образований, поскольку он представляет собой формообразующий принцип их.
Абсолютная неизменность вида в рамках его концепции, которая, разумеется, исключает возможность образования разновидностей, равно как и полного исчезновения вида и замены его новой формой, представляется следующим следствием такой концептуализации. На самом деле многочисленные философы этой школы выступили в качестве противников теорий трансмутации и попытались отстоять догму о видах во всей ее полноте, которая подвергается все более сильным атакам со стороны эмпирического естествознания. Согласно их взглядам, переход от низших форм жизни к высшим должен происходить исключительно в божественном духе, который задает эти виды как «модели»; в мире же природы каждая из этих идей должна быть реализована через особый акт творческой причинности и теперь существовать как самодостаточный, неизменный круг форм, физически не связанный ни с каким другим кругом форм, который представляет собой реализацию своей собственной идеи. Согласно этому, совпадение плана строения в более крупных группах животного и растительного царств указывает на единое происхождение от высшей, то есть более универсальной идеи в сознании Творца, но не на физическую связь, на общее происхождение от одного и того же организма. Позиция этих философов в отношении теории происхождения имеет много общего с уже упомянутой позицией Гегеля и полностью напоминает гегелевский взгляд на преемственность природных образований, который применим только в сфере понятия, когда Фихте утверждает.
«что Джеффри Сент-Илер был прав в той великой фундаментальной концепции, на которой основаны все его работы, что в организации животных существует только один общий план, общая основа (unité de composition organique), которая лишь приняла определенные изменения, чтобы произвести различия видов; — неправ только в том, что он материализовал эту идею идеальной преформации, как бы полагая, что он может предположить фактический переход различных видов друг в друга».
Что касается взгляда Гегеля, то он, кстати, предстает лишь как частное мнение философа, но отнюдь не как неопровержимое следствие его философского принципа; Напротив, идея «внешне реального» филогенеза [филогенетического развития живых существ — wp] также может быть легко включена в систему; более того, эта идея или идея чувственного generatio aequivoca [первобытного порождения без акта божественного творения — wp] даже становится необходимостью, если, как в юнгианской школе, разум рассматривается как «имманентный космическим силам и их отношениям». Но как гегелевская философия, не противореча себе и не отказываясь от своей принципиальной позиции, может пойти на компромисс с научным мировоззрением, так и теистическое мировоззрение, сторонники которого все больше и больше осознают необходимость каким-то образом разобраться с биологическими теориями перестановок. Конечно, теистический взгляд не позволяет перейти к натурализму, поскольку идеи не витают в воздухе (как у Гегеля, где они в конце концов погружаются в материю), а имеют конкретное основание в мыслящей, транс — и супраментальной субъективности Абсолюта; однако ничто не мешает теизму допустить, что гиперфизическая причинность использует уже реализованные идеи, то есть существующие органические типы. Т.е. существующие органические типы, чтобы вызвать к существованию следующие более высокие или концептуально близкие формы, изменив их. Эти реализуемые представления будут тогда конечной причиной изменения первоначальной формы, и преобразование последней не будет предоставлено случайности или действию механических законов природы, а получит направление, заранее определенное и предопределенное творческой мыслью. В том, что формирующий, творческий принцип подхватывает уже достигнутое, чтобы перейти к дальнейшим образованиям, можно усмотреть, по меньшей мере, подтверждение так называемого lex parsimoniae naturae [закона естественной экономии — wp], но никак не ограничение того принципа, который всегда проявляется как тот, что господствует над физическим процессом, независимо от того, отливает ли он какую-то форму жизни в новую форму или позволяет задуманной форме возникнуть из не менее данного материала неорганических элементов. Реалистическая концепция понятия вида никоим образом не изменяется [не подвергается влиянию — wp] такой концепцией происхождения: скорее, вид, даже если он возник в результате развития из другого, остается моделью, определяющим моментом [to on heureka], а не простым эффектом процесса развития, и стадия метаморфозы, которой он обязан своим происхождением, не может рассматриваться как эквивалент последующего состояния стабильности. Но поскольку доктрина происхождения гораздо лучше соответствует биологическим фактам, чем гипотеза прямого акта творения, и поскольку только она дает ключ к пониманию некоторых законов органической жизни, таких как параллелизм эмбриологического, палеонтологического и систематического рядов развития, Поэтому выдающиеся представители теистического мировоззрения вынуждены отдать предпочтение теории происхождения или трансмутации, которую они называют «теорией развития», чтобы выразить отличие своей концепции от механистической, перед более древним предположением о сотворении.
Согласно Иоганну Губеру, эта теория развития представляет собой
«не что иное, как учение о непосредственном творении, а именно о производстве новых и высших сущностей из более ранних и низших посредством силы творческого инстинкта, который активен с самого начала и стремится к все более богатому проявлению».
Но даже такие акты производства, как и непосредственные творения,
«необычны, так как они нарушают обычный ход естественной жизни и поэтому не могут быть наблюдаемы в ней».
Таким образом, эта теория развития прекрасно согласуется с постоянством вида. Ведь если развитие — это нечто тауманическое [магическое — wp], если для реализации какой-то новой идеи требуется особая соллицитация [развитие — wp] со стороны гиперфизического [сверхъестественного — wp] принципа, чтобы произошли изменения в органическом мире, Для того чтобы вид вышел за пределы самого себя, вид в своем нормальном поведении является фиксированным, неизменным типом, и правы те, кто отрицает любые изменения в живых существах, обусловленные естественными причинами, в той мере, в какой они выходят за пределы вида.
Из этой гармонии теории развития, основанной на реалистическом варианте концепции вида, со старой видовой догмой, прямо отмеченной Вейссе и другими, наиболее отчетливо вытекает и ее расхождение с концепцией современного естествознания. Ведь последнему свойственен не просто взгляд на развитие в целом, но, в частности, исключение всякого сверхъестественного момента из процесса трансмутации и развития, допущение возможности модификации, лежащей в самих организмах, что достаточно для объяснения всех различий, обнаруживающихся в органических царствах (или, по крайней мере, в ФИЛЕНе). Естествознание ни в коем случае не будет принципиально возражать против допущения внутреннего принципа развития, «внутренней [в себе — wp] тенденции организмов к вырождению из родительского типа», если такая тенденция принимается как следствие механико-материальных причин, но оно самым решительным образом отвергает любую телеологическую интерпретацию этого принципа, и именно такая интерпретация составляет суть рассматриваемого метафизического взгляда. То, что естествознание рассматривает как результат, следствие, то есть как последнее из своих начал, оно делает первым, принципом, причиной, и таким образом конечный продукт процесса преобразования живого мира предстает перед ним как цель, определяющая весь процесс во всех его моментах, которая, конечно, еще не может быть распознана в зачатках органического становления.
«Не человеческий род, — говорит Фроншаммер, — возник из животного мира, а наоборот, человеческая природа была изначальной первичной сущностью всего живого, пусть даже потенциально или идеально, и в неизмеримом природном процессе реализации, производства человеческой природы животный мир возник, так сказать, как вторичное приобретение и — если хотите — настоящая игра творческого мирового воображения или объективной формирующей силы».
В то время как естествознание — если снова воспользоваться словами Фроншаммера — рассматривает каждое образование как нечто, что «возникает из взаимодействия данных условий без типичного принципа, без синтетической силы», эта точка зрения полагает, что в качестве принципа в природе должна быть признана «идея или идеальная и телеологическая норма».
С трансцендентальным реализмом философов-теистов тесно связана позиция, которую занимает в этом вопросе философия бессознательного, «доктрина всеобщего инстинкта или абсолютного ясновидения», как метко назвал ее Фихте. Эта философия, которая за очень короткое время не только приобрела необычайную популярность, но и нашла если не одобрение, то, по крайней мере, внимание в профессиональных кругах, предлагает такое множество точек отсчета для самых разных новейших систем и философских направлений, что она проявила бы совершенно эклектический [идеи других принимаются и объединяются в систему — wp] характер, если бы сама концепция бессознательного не придавала ей характер оригинального и единого творения мысли. Отличие ее учения об идеях от только что рассмотренного взгляда также по существу основано на том, что то, что в ней есть сознательная мысль, в ней лишено сознания и стало «бессознательным воображением»; кстати, впрочем, и в монистической версии Абсолюта, который производит реальный мир не только из себя, но и в себе, через конфликт двух своих моментов: воли и воображения. В силу этого «единства» бессознательного, делающего невозможным всякое самостоятельное существование твари, отношение творческой мысли к тварному миру, идеи к ее реализации или физическому образу становится иным: идея, в том смысле, что воля схватывает ее как содержание, задается из себя, но не из абсолюта; ее реализация, ее переход в сферу материального бытия есть процесс внутри абсолютного духа, т.е. «бессознательного». Т.е. «бессознательного». Дуализм духа и природы, творца и твари, составляющий основную предпосылку собственно теизма, в философии бессознательного оказывается полностью упраздненным, поэтому последовательные теисты справедливо называют ее пантеистической [все есть Бог — wp] и, с одной стороны, отрицая божественное сознание, а с другой — уничтожая самостоятельность конечной индивидуальности и тем самым ее противопоставление абсолютному духу, выступают против нее. С другой стороны, «философия бессознательного» согласна с теизмом и составляет с ним общую оппозицию гегелевскому учению в том, что, во-первых, принимает в качестве полной реальности иное бытие, помимо понятийного мира, алогическое бытие, помимо логического, и, во-вторых, что логическое или идея не основывается на самой себе, а коренится в тождественной субстанции с нелогическим, которое она положительно определяет как волю. Различие между бессознательной идеей и понятием также прямо подчеркивается, поскольку понятия следует рассматривать только как «мосты дискурсивного мышления», «в то время как все бессознательное мышление движется в конкретных интуициях».
Поскольку фон Гартман полностью выступает против трансцендентального идеализма, само собой разумеется, что идеи бессознательного радикально отличаются от «Идей» Шопенгауэра, так же как и согласие с Шопенгауэром в целом, по крайней мере в теоретической или собственно метафизической части, распространяется лишь на очень поверхностные моменты. Тем более что principium individuationis в «Философии бессознательного» имеет совершенно иной смысл, чем в системе Шопенгауэра, где он основан на субъективной концепции рассудка и где индивидуация, происходящая вне сознания, оставалась для этого мыслителя столь же чуждой, как и понятие «объективной видимости». Бессознательную идею, которая реализуется в пространственных атомах посредством воли еще до того, как появляется субъект, способный на нее взглянуть, ни в коем случае нельзя путать с идеей, которую лишь обманчивое зеркало рассудка разбивает на множество природных индивидов.
Если идеи выражаются в природе, то они, очевидно, должны вести себя как цели, а материя, в которой они реализуются, — как средства, и, наоборот, природная цель, вероятно, не может мыслиться как существующая иначе, чем в форме идеи: отсюда связь между реализмом и телеологией, отсюда тот феномен, который можно наблюдать во все времена, что реализм чувствует себя как дома, предпочтительно в области биологических наук. В этом отношении «Философия бессознательного» особенно поучительна, поскольку в ней самым ясным образом раскрывается связь между реалистическим подходом и понятиями цели, которые до сих пор не были полностью устранены, то есть для всех, в сфере органического.
«Если Платон, — говорится в „Философии бессознательного“, — если Платон, действительно не имевший представления о законах природы, предполагал трансцендентные идеи всего, из которых он мог абстрагировать общие понятия, то это была детская точка зрения, которая, как сообщает Аристотель, впоследствии вызвала его собственные справедливые опасения. Теперь мы знаем, что вся неорганическая природа является следствием действия атомных сил по своим имманентным законам (которые являются частью их идеи) и что только с возникновением организмов появляются действительно новые идеи».
Но откуда «мы» знаем об этих «новых идеях», которые появляются только в организмах? Как иначе, чем из очевидной целесообразности органических образований и органических процессов? Ведь то, что жизненные явления не являются также «следствиями действующих атомных сил», что в них реализуются действительно новые идеи, которые еще не включены в идею неорганической природы, и приводят в действие новые силы, предполагается только потому, что морфологическая и физиологическая целенаправленность в органике, по-видимому, ускользает от объяснения из причинности сил, господствующих в безжизненном мире. Таким образом, идея и цель неразрывно связаны друг с другом. Согласно фон Гартману, цель должна быть «позитивной стороной логического» или, что то же самое, бессознательного воображения — в любом случае, она является основанием познания последнего, через концепцию которого «философия бессознательного» получает возможность проникнуть в царство идей.
Эта связь между учением об идеях и концепцией цели, как я уже говорил, вполне естественна, и ничто не принесло бы реалистическому взгляду более блестящей победы, чем если бы ему удалось доказать реальность объективных целей, которые не возникают в животном сознании; с другой стороны, однако, легко понять, что именно эта связь в основном виновата в том, что точные науки так мало смогли подружиться с «философией бессознательного», современным коньком писателей-эстетиков.
Ведь отвращение естественных наук к идеям цели любого рода настолько глубоко, что буквально поражает, когда выдающийся ученый сегодня берется за дубину в пользу целесообразности, «целеустремленности» и тому подобного; вот почему взгляд, основанный на телеологических предпосылках, с самого начала должен отказаться от признания со стороны позитивной науки. В «Философии бессознательного», однако, телеология предстает в более вопиющей форме, чем в любой из знаменитых философских систем века, на завершение и синтез которых она претендует. Поэтому утверждение ЛАНГЕ о том, что эта современная система находится в более резком контрасте с позитивными науками, чем любая из более ранних, и повторяет ошибки Шеллинга и Гегеля в гораздо более грубой и ощутимой форме, вряд ли может быть оспорено. Ведь если взгляды Гегеля оставляют столько возможностей для индивидуального толкования и изложения, что известный физиолог мог бы фактически приписать Гегелю устранение понятия цели из объяснения природы, то, с другой стороны, было бы совершенно невозможно не признать телеологическую основу «философии бессознательного» и не продемонстрировать ее согласие с механистическим образом мышления естественных наук. Поэтому ничто не может быть более губительным для «философии бессознательного», чем укрепление принципов Дарвина. Высказывание Гартмана показывает, что он не оставался в неведении относительно опасности, грозящей ему с этой стороны:
«Если бы с какой-либо стороны к философии бессознательного подступила необходимость существенной модификации, то это, скорее всего, произошло бы со стороны биологической теории происхождения».
Такая реорганизация философии бессознательного в том смысле, которого требует дарвиновская теория отбора, была фактически предпринята анонимным автором работы «Бессознательное с точки зрения физиологии и теории происхождения», который попытался объединить точки зрения Гартмана и Дарвина. Конечным результатом этой попытки, конечно, должен был стать полный отказ от метафизического принципа бессознательного; но эта работа представляет не меньший интерес, поскольку в ней совершенно четко прослеживается связь между учением об идеях и концепцией цели и, в частности, убедительно объясняется, как дарвинизм навсегда устранил почву для телеологических спекуляций.
Полное признание истинности учения о происхождении ведет, таким образом, не только к ограничению и модификации, но и к полному упразднению метафизического бессознательного и его формирующих идей. Если как возникновение, так и закрепление новых видов, новых типов вообще, является следствием естественных причин и сама природа обладает средствами для возникновения вариаций, а также средствами для создания нового типа среди измененных особей, будь то через миграцию [migration — wp] тех же самых, будь то через их выживание в борьбе за существование, амиксию [отсутствие спаривания — wp], тогда нет причин ссылаться на чудотворное бессознательное для объяснения процессов органической трансмутации, которая, по мнению фон Гартмана, играет прямую (т.е. изменяет законы природы) роль в дальнейшем развитии организации. (т.е. изменяя законы природы) в дальнейшем развитии организации,
«с одной стороны, для того, чтобы вызвать в новых зародышах отклонения, которые не возникают случайно и все же лежат в рамках ее плана, а с другой стороны, для того, чтобы защитить возникшие отклонения, которые принадлежат к ее плану, но не дают организмам никакой повышенной конкурентоспособности в борьбе за существование, от повторного уничтожения путем скрещивания».
Философ бессознательного недавно подверг дарвинизм тщательной критике и подчеркнул необходимость метафизического, т. е. Философ бессознательного подверг недавно дарвинизм основательной критике и попытался доказать необходимость метафизических, то есть гиперфизических, трансцендентальных принципов объяснения наряду с естественным отбором и вспомогательными, механическими принципами Дарвина; согласно этому, указанные Дарвином способы трансмутации являются лишь отдельными средствами для реализации идеального закона развития, наряду с которым гетерогенное размножение и производство систематических сходств и соответствий, не опосредованных происхождением, являются не менее существенными средствами для реализации «идей природы»; Но даже те формы процесса развития, которые дарвинизм утверждает в исключительном порядке, не являются результатом чисто механических причин, а представляют собой, по крайней мере отчасти, выражение «планового, внутреннего закона развития» и имеют телеологический смысл. Однако, рассматривая истинно механические процессы как лишь подчиненные средства реализации плана развития, фон Гартман тем не менее стремится к исчезновению существующей оппозиции между механической и телеологической концепциями природы и не стесняется утверждать, что механизм невозможен без телеологии.
«Если представить себе абсолютный механизм, то он реализует абсолютную телеологию eo ipso, если представить себе телеологию, реализованную абсолютно телеологическим образом, то она должна быть абсолютно механической!»
Критическая философия, однако, будет осторожна и не захочет доказывать обратное этим положениям, так как она с готовностью признает, что знает так же мало о намерениях любого целенаправленного мирового принципа, как и о возможных средствах их реализации, но она также не сможет скрыть тот факт, что было бы трудно найти в абсолютно механической системе доказательства реального существования такого мирового принципа, для которого этот механизм служит лишь средством реализации его целей. Телеология и связанная с ней доктрина идей, очевидно, заинтересованы в определении точек в природе, где они видят новые цели, новые реализованные идеи, в которых механическая причинность оказывается прорванной и приостановленной, и именно по этой причине финализм [все события определяются целями и протекают целенаправленно — wp] и концептуальный реализм всегда будут враждебны механическому взгляду на природу. Сама «философия бессознательного» являет собой яркий пример этой враждебности, основанной на самой сути дела.
Вряд ли можно сомневаться в том, что сегодня не только «философия бессознательного», но и весь реализм противоречит реальному прогрессу, достигнутому в познании природы. Реалистическая точка зрения могла опираться на биологию до тех пор, пока в догму о виде верило подавляющее большинство исследователей; вид, существующий сам по себе и не имеющий генеалогических связей, мог рассматриваться с тем большим основанием как воплощение идеи, что трудность возникновения органических форм автогонически [самозарождающихся — wp], через generatio aequivoca, из неорганической материи, была настолько значительной, что философы-натуралисты, такие как Кзольбе, прибегали к гипотезе вечного существования отдельных видов, которая противоречит всем фактам, чтобы избежать допущения идей или типов рода, которые, по мнению Кзольбе, только
«могли заставить бесформенные и незапланированные силы собрать основные материалы в формы организмов».
Эти трудности были полностью устранены теорией отбора. Будучи конечными продуктами ряда событий, длившихся миллионы лет, те формы, которые в противном случае пришлось бы рассматривать как гиперфизические образы неких идей, оказываются доступными механическому пониманию и объяснению, а осознание присущей организмам изменчивости, которая при определенных условиях позволяет одному виду превращаться в другой, делает идею потусторонних, формирующих идей совершенно устаревшей. Таким образом, понятие вида перестало быть метафизическим или, выражаясь языком Канта, конститутивным принципом объяснения природы; вместо идеального вида физический индивид признается реальной основой всех конструкций и преобразований в органике.
То, что дарвинизм в особенности должен сделать номиналистическую точку зрения победоносной, уже подчеркивал прекрасный ботаник Шлейден, известный также как сторонник философии Фриса, в лекции о «Происхождении видов», в которой он выразил надежду, что новейшие научные исследования освободят нас от последнего остатка реализма, то есть от теории видов, в которой, по его мнению, все еще находились Кант, Фрис и Апельт. Ведь и эти мыслители все еще придерживались предрассудка, что несубстанциальность понятия, которую они утверждали во всех областях (?), не имеет места в природе (?), что здесь скорее понятие вида имеет объективное, реальное значение; они попытались бы построить «полуметафизический закон природы» в законе спецификации, согласно которому понятиям вне «субъективного, изменчивого представления» соответствует нечто «фиксированное и реально существующее». В этом случае взгляды Фриса также противоречили бы номинализму, практикуемому в современной науке. Однако создается впечатление, что прекрасный автор «Новой критики разума» и «Математической философии природы», чей точный образ мышления посреди романтических спекуляций его эпохи заслуживает всяческих похвал, был жестоко оскорблен своим учеником. Можно пока не обсуждать, требует ли предположение о законе спецификации, выражающемся в природе, реалистической концепции и в какой степени; здесь можно высказать лишь мнение Фриса о значении самого этого закона и тем самым кратко охарактеризовать позицию мыслителя, который, вероятно, заслуживает не меньшего внимания, чем Шеллинг и Гегель, по вопросу о номинализме и реализме. То, что Фриз представляет спецификацию как объективный закон природы в смысле универсального определения индивида общими идеями или типами, решительно неверно; он не только прямо заявляет, что мы используем законы гомогенности, спецификации и непрерывности форм
«могут быть использованы только логически для расположения понятий, не предъявляя к самой природе претензий, выходящих за рамки эвристических максим»;
Он также отрицает объективную реальность общих принципов, выходящих за пределы отдельных явлений и определяющих их, под которыми часто понимают законы природы. Для него одна из основных теорем, касающихся достоверности знания, состоит в том.
«что всякая метафизическая связь существования вещей, согласно которой общее становится основанием для объяснения частного, возникает лишь путем абстракции и обозначает лишь ступени субъективной действительности, не имея объективного значения».
Это отвергает любые обвинения в реалистическом взгляде на природу. Если, однако, философия Фриса говорит и о «метафизическом» законе спецификации, то не следует забывать, что для многих строгих кантианцев это выражение имеет значение априорности, которое отличается от обычного значения и даже противоречит ему. Истинный смысл взглядов Фриса прекрасно раскрыл Халлиер в своем памфлете «Доктрина Дарвина и спецификация». Он называет спецификацию, в той мере, в какой она основана на нашем механизме восприятия, в формах математического и чувственного восприятия, «метафизическим законом». Согласно ему, то, что реализм должен отнести к отношениям вещей-в-себе, проистекает именно из субъективности познания, из особой предрасположенности постигающего сознания.
«Поскольку вся природа, — говорит Халлиер, — подчиняется математическим законам, она не может выглядеть как вечный поток всех вещей в беспорядке, но нам должно быть легко организовать объекты по форме и размеру, а также по качественным определениям».
Повсюду в природе образование видов опирается «на математический фундамент». Но эти основы рушатся, как только исчезает познающий субъект с его априорными формами представлений, которым должна соответствовать природа; с исчезновением интеллекта исчезают и роды, которые в мире нашего воображения кажутся столь резко дифференцированными и четко отграниченными друг от друга, и сомнительно, что группировка в роды вообще еще имеет место. Таков смысл закона спецификации Фриса, поскольку он соответствует критицизму или субъективизму его теории познания.
Но как же быть, если интеллект не предписывает природе свои законы, а черпает их из нее, сам являясь не более чем частицей природы; если формы интеллекта совпадают с формами универсальных, космических событий и отличаются от них лишь добавлением сознательной внутренности; если, таким образом, математические законы, которым подчиняется «природа», представляют собой реальные объективные мировые законы? — Тогда закон спецификации, очевидно, должен быть поднят над своей чисто субъективной действительностью и обрести абсолютно-реальное значение. Именно так обстоит дело в философии, принадлежащей к самой последней эпохе, которая яростно противостоит критике и, только что возникнув в замкнутой системе, претендует на характер строго научного мировоззрения — в философии реальности Дюринга. Это слово имеет оригинальный смысл, с несомненной отсылкой к учению Конта; ведь позитивная философия не только избавилась от грубости и причуд, которые еще сохранялись в ее французской форме; она также углубилась в соответствии с высшим философским гением Германии и, кроме того, претерпела своеобразную трансформацию благодаря включению некоторых элементов круга мысли Шопенгауэра, а также благодаря совершенно новым концепциям, среди движущих факторов которых следует также отметить глубокий платонизм, основанный на математических аналогиях. Хотя эта философия реальности рассматривается самим ее создателем как последовательная система материализма, хотя она признает «носителя всей реальности», самодостаточное, всеобъемлющее существо, которое не имеет ничего вне и выше себя, в материи, хотя он утверждает «материально-механический мост» как «единственный критерий реальной причинности» также и в психической сфере и даже объявляет «приводы, посредством которых вспыхивает свет сознания», «частями универсальной механики», он, тем не менее, далек от строго номиналистического взгляда, в котором материализм, кажется, должен достигнуть кульминации. С одной стороны, она резко контрастирует с философией Шопенгауэра, «якобы и очевидно критическое» основание которой она осуждает как идеализм мечты; с другой стороны, однако, она затрагивает столько существенных моментов, что можно было бы в значительной степени извлечь из нее, если бы взять принципы познания, которые у Шопенгауэра имеют лишь субъективную силу, объективно, то есть как законы бытия, а не только сознания, и превратить то, что там является лишь формами постижения, в формы существования. Тот натурализм, который, по мнению Шопенгауэра, был бы оправдан, если бы мир нашего воображения был не более чем плодом нашего воображения, по существу характеризует точку зрения Дюринга.
Понятие общей схемы мира разделяет «философию реальности» с французским позитивизмом, допуская, что все высшие комбинации образуются таким образом, что новые образования «включают в себя старые основные формы», и каждая ступень в развитии бытия содержит в себе предыдущую, как бы в более богатой и определенной форме. Таким образом,
«человек объединяет в себе градуированную систему видов бытия, которая начинается с низших видов и восходит к высшим».
Философия реальности», таким образом, учит «последовательности стадий от последних механических сил до результата сознания»; она видит подтверждение в природе того же схематизма, на котором Конт основывает иерархию наук. Однако ее платоническая тенденция отчетливо проявляется в том, как она представляет производство «комбинаций, возрастания и развития бытия». Не следует впадать в заблуждение из-за таких выражений, как «комбинация» или «композиция данных элементов», и считать, что производство новых стадий развития является простым следствием порождающих их условий. Когда одна сфера природы переходит в другую, это процесс, конец которого отнюдь не соответствует его началу: предшествующее состояние материи действительно является причиной последующего, но последнее нельзя понимать как его простое продолжение; causa aequat effectum [причина равна следствию], как и natura non facit saltum [природа не совершает скачков], здесь не имеют силы. Здесь действительно есть скачок и неоднородность [неравенство — wp] причины и следствия, — ведь мы имеем дело с одним из «радикальных изменений», которые «заложены в основание вещей еще до их возникновения». Но новое состояние характеризуется вполне определенной формой — формой, которая неизменно возвращается снова и снова, когда причина случая вызывает это изменение из таинственной «основы вещей» в явь. Так возникает концепция «типических принципов», соответствие которым платоновским идеям Дюринг прямо утверждает в своей «Критической истории философии», только они не представлены в образе сознательных мыслей, а должны быть лишены формы сознания и восприниматься как нечто инстинктивное. Дюринг стремится наглядно представить существование формативных типов, представляющих собой совершенно реальные общности, путем сравнения их с математическими отношениями.
«То обстоятельство, — говорит он, — что эллипс с очень малым эксцентриситетом неотличим от круга для чувственного восприятия, не оправдывает строго мыслящего математика в том, что он не признает концептуального скачка, который отделяет полное отсутствие от существования эксцентриситета, каким бы малым и бесконечно малым он ни был. В одном случае мы имеем круг, в другом — концептуально совершенно иную сущность, а именно эллипс с его неравными осями. Аналогичная ситуация наблюдается со всеми реальными родами в природе».
Последовательный номиналист, таким образом, «находится на таком же неверном пути», как и тот, кто «например, испаряет пространство и время или строгие геометрические понятия точки, линии и т. д. до простых абстракций».
Его взгляд на первичное различие между отдельными силами природы тесно связан с платонистским взглядом Дюринга. И хотя он устанавливает принцип «руководящего начала материальности», согласно которому совокупность явлений подчиняется материальной и механической причинности, и описывает Вселенную как «механизм» и систему, «в истории которой, в конечном основании, речь идет только о различных механических состояниях материи», нельзя упускать из виду, что понятие механического всегда берется здесь в самом общем смысле пространственно-временных, количественно определяемых условий или процессов. В натурфилософии Дюринга, напротив, не допускается,
«путать определенное понятие механической силы с многообразными специальными силами, которым могут быть подчинены всевозможные явления. Ведь механическая сила остается основой всех других форм деятельности, но она не тождественна поэтому с этими формами».
Поэтому философ неизбежно полемизирует против такого толкования или расширения закона сохранения силы, которое, вместо того чтобы
«осознает, что одно и то же количество механической силы, вновь появляющееся в явлениях, отнюдь не представляет собой дальнейшее вульгарное понятие силы, а именно не является также причиной форм», а скорее «отрицает различные силы природы в их специфике и отдается беспредметной, фантастической идее превращения».
В «философии реальности» есть
«единство силы или, как всегда следует прямо сказать, механической силы, ибо совокупность явлений имеет не больше значения, чем единство материи. Насколько последняя препятствует разнообразию основных материалов, настолько же тот факт, что во всех действиях и явлениях используется определенное количество механического труда, умаляет специфическую природу отдельных родов сил и схем. Из одной и той же материи могут быть вылеплены самые разнообразные вещи, и закон сохранения ее количества не противоречит специфической природе высших явлений жизни. Но с механической силой дело обстоит точно так же; каждое конкретное действие сил природы происходит только тогда, когда в дело одновременно вступает определенное количество движущей силы».
Подобно тому как химические элементы представляют собой типичные различия внутри постоянной, квантово неизменной материи, постоянный приток механической силы также проявляется в различных типичных формах. Различие здесь существует лишь постольку, поскольку сами эти элементы сохраняются, в то время как отдельные виды силы могут превращаться друг в друга, возникать и снова исчезать. Однако Дюринг допускает такую возможность,
«ограничить мир химических различий множественностью форм подобной материи и ее состояний в силу столь же подобной механической силы» и «считать превращения формы в лестнице физических сил устраненными в дифференциации химических элементов».
Впоследствии, однако, это различие также исчезнет. Однако, поскольку до сих пор не было «никаких фактических оснований для опыта»,
«сомневаться в абсолютном своеобразии и вечной неизменности качественно различных атомов»,
то же самое следует рассматривать как фундаментальный закон Вселенной и, помимо «видов, участвующих в потоке изменений», предполагать также «дремлющие общности» или «абсолютно устойчивые роды».
Знаменательно, что Дюринг яростно выступает против органической теории трансмутации в ее нынешней форме дарвинизма, в то время как он отнюдь не враждебен идеям развития и даже полностью признает основные черты теории Ламарка. И хотя это отношение, вероятно, в основном определяется моральными соображениями, и философия, которая стремится не столько к представлению гуманитарных принципов, сколько к интеллектуальному постижению реальности, должна быть прежде всего оскорблена морально сомнительными практическими последствиями, которые иногда необоснованно извлекались из дарвиновской доктрины борьбы за существование, нельзя отрицать, что сам характер чисто научной теории содержит элемент, противоречащий взглядам Дюринга. В конечном счете именно игнорирование, фактическое отрицание «реальных видов» делает дарвинизм в смысле «философии реальности» отклонением от пути точной науки и «туманной идеей преобразования». Не то чтобы Дюринг, подобно обычным догматикам вида, видел реальные единицы в видах или в высших группах ботанической и зоологической системы — такой наивный, некритичный подход полностью исключен из мировоззрения этого гениального мыслителя, — но он упускает «типичные и формирующие элементы» в дарвиновском построении органических царств, через раскрытие которых можно получить истинное понимание процесса становления и развития. Он отмечает.
«что там, где концепция трансформации должна устояться, необходимо установить и продемонстрировать не только идентичность, но и различие отдельных элементов. Имеем ли мы дело с так называемыми преобразованиями механических форм или с модификациями растительных и животных организмов, мы в любом случае должны остерегаться диких концепций метаморфоз, как научной чумы».
Только указание на новые элементы, на появлении которых основано каждое развитие, позволяет идее трансформации обрести определенный смысл и избежать опасности «смешения чистых родов».
Подобно тому как типичные причины в неорганическом мире порождают разнообразие явлений, а в органическом — разнообразие форм, так и анимальность, внутреннее чувство, обязана своим происхождением им, и, поскольку вся ценность существования основана на этом, именно они способны придать смысл и цель всему, изначально бесцельному миру. С помощью «внутренних, реальных принципов изменения» философия реальности преодолевает признаваемую ею концептуальную пропасть между внешними явлениями материи и совершенно несоизмеримыми с ними явлениями сознания и не обижается на то, что «жизнь и ощущение» рассматриваются как «комбинации общих сил природы», хотя и не игнорирует «специфический характер» этих комбинаций. Качественный скачок совершается и везде, где в развитии природного бытия появляется новый вид.
Несомненно, реализм «философии реальности» Дюринга имеет гораздо более глубокую основу, чем вульгарные представления об идеях и целях, и философской науке, которая может легко перейти к повестке дня, придется серьезно с ним разбираться. Если «философия бессознательного» связана с концепцией биологических явлений, которые, по сути, уже должны рассматриваться как преодоленные и принадлежащие прошлому, то предпосылки платонистской доктрины Дюринга, напротив, прекрасно согласуются со взглядом на природу сил природы, разделяемым многими выдающимися физиками, химиками и биологами современности, согласно которому они предстают как абсолютно данные, несоизмеримые типы, к которым должны быть отнесены все изменения в мире, в то время как сами они не могут быть отнесены ни к какой другой причине, представляя собой, таким образом, те incausabilia [инкогеренции — wp], о которых говорил Бако. Этому предположению о множественной конкретной причинности противостоит гипотеза, согласно которой отдельные виды силы не являются конечными причинами, но сами по себе представляют собой формы активности материи, которые следует понимать исходя из механических предпосылок, и что их проявления являются лишь частными случаями общей механической причинности. Последняя точка зрения, однако, не в большей степени может отрицать специфический характер отдельных механизмов силы, чем первая способна избежать рассмотрения того, что эти беспричинные типы силы вызваны к появлению и проявлению определенными материальными причинами. Различие между двумя взглядами, таким образом, в конечном счете сводится лишь к тому, что первый считает невозможным любое дальнейшее объяснение форм действия, тогда как другой считает возможным и необходимым их механическое объяснение, что, как легко показать, связано также с тем, что первый отказывается от понятия скрытой силы или потенциальной энергии как метафизического, а не просто вспомогательного понятия, тогда как второй цепляется за него. Теперь Дюринг принял теорию независимых типов силы и трансформировал ее в однозначный реализм, заключив, что специфические различия, проявляющиеся в природных явлениях, основаны на элементах организации и изменения универсального характера, выходящего за рамки отдельного явления.
«Общее может быть представлено внешне как нечто общее, повторяющееся во множестве частностей. Однако внутренне и более глубоко оно понимается тогда, когда оно понимается как творческий элемент, лежащий в основе различных образований».
Основой, на которой зиждется реализм Дюринга, является закон спецификации. Поэтому главная проблема, которую необходимо решить, заключается в том, насколько распространяется действие этого закона и действительно ли он обязательно связан с реалистической концепцией. В том, что спецификация действительно существует, вряд ли можно сомневаться: ведь если бы даже в смысле того идеализма, который современное естествознание давно разрушило, захотелось оторвать субъекта от природы и отрицать объективное значение понятийных образований, объективирующих внешний мир, то и в этом случае перед глазами повсюду в рамках сознания оставались бы родовые группировки. Не является ли чувственность уже настолько четко определенной, что не может возникнуть никаких споров или разногласий по поводу расположения состояний сознания, входящих в ее область? Разве ощущения, передаваемые глазом, не отличаются от ощущений звука, а последние — от ощущений запаха и вкуса, в то время как восприятия каждой из этих групп согласуются между собой до такой степени, что ни один человек никогда не сомневался в их сходстве? Разве протяженность в пространстве, которая является существенной характеристикой всех наших восприятий внешних вещей, не придает им совершенно особый характер, который легко отличает их от восприятий внутренних состояний души и заставляет рассматривать их как родственную, определенно отличную группу? А теперь к отношениям в самом пространстве! Если бы они представляли собой лишь хаос сходств и различий, путаницу без конкретизации, без возникновения и различения подобных сущностей, разве можно было бы представить себе строгую науку геометрию, в объектах которой должны быть распознаны концептуальные творения, но не произвольные абстракции, а роды, глубоко укорененные в природе нашего восприятия? Кто сможет спутать линию с поверхностью, поверхность с твердым телом, одно — с двух-, двух — с трехмерными пространственными формулами? — Отрицать спецификацию — значит, по сути, неверно оценивать основы собственного сознания. — Человеческое сознание, однако, не стоит вне природы, как чуждый дух, отстраненный от ее законов; Являясь продуктом той же творческой причины, которая отражается в сознании, его продуктом, как материя, оно также подчиняется тем же законам, которые определяют формирование явлений в космическом целом, и хотя не представляется допустимым переносить все особенности, которые предлагает духовная жизнь, возникающая из усложнения многообразных факторов, на причину физических процессов, тем не менее каждое событие по эту сторону границ интеллекта должно рассматриваться как возможное и реальное событие в царстве природы. Из этого следовало бы, что спецификация неоспоримо реальна, по крайней мере, в одной из сфер всеобъемлющего существования природы — в психике. Однако успокаиваться на этом нельзя. Вопрос о том, являются ли роды, которые познающий интеллект различает в природе, просто произвольными абстракциями и комплексами, возможно, также схемами восприятия, обусловленными указанной только что познавательной способностью, или же эти различения [определения — wp] вне интеллекта действительно соответствуют группам вещей и процессов, однородных между собой и резко отличающихся от других, не может быть отброшен или отодвинут всеми проповедями идеалистов о непознаваемости, если не нереальности, вещи-в-себе. Только субъективизм, претендующий на критичность, а на самом деле застрявший в зачатках критицизма, захочет отодвинуть этот вопрос или ответить на него в ином смысле, чем тот, которого придерживается Дюринг, согласно которому конституция вещей реального мира сама по себе является систематической, а система, опирающаяся на спецификацию как на неизменное основание, есть «универсальная форма многообразно разветвленного бытия». Любое сомнение в трансцендентной реальности закона спецификации было бы равносильно отчаянию в знании и даже в приблизительном познании мира.
Теперь, однако, встает вопрос о другой стороне проблемы, а именно: существует ли необходимая внутренняя связь между допущением закона спецификации, выраженного в природе, и реалистическим способом концептуализации, представленным типическими силами Дюринга не менее, чем надмировыми идеями Платона и миросозидающими концепциями Гегеля. Ясно как день, что спецификация означает не что иное, как определенное распределение соответствий между различными индивидуальными явлениями, которое позволяет интеллекту разделять их на хорошо отделенные роды или виды, но что в самом факте такого соответствия еще нет предпосылки о какой-либо потенции, порождающей его, о каком-либо метафизическом основании для него. Чувственное восприятие, единственный непосредственный источник наших знаний о предметах внешнего мира, которые, как мы знаем, даны только в нем, или, скорее, раскрываются в нем, ничего не говорит нам об основании такого соответствия; оно только дает представление об отдельных явлениях, которые дело рассудка упорядочить по пунктам сходства или различия. Есть ли теперь, возможно, средство, доступное интеллекту, выходящее за рамки чувственного опыта, чтобы прийти к понятию основания тех соответствий, которые он распознает? Если оказывается, что два одинаковых или, вернее, сходных явления, происходящие в разное время и в разных местах, являются следствием одинаковых условий, существовавших как в одном месте, так и в другом, как в один момент времени, так и в другой, то есть если к объяснению сходства существ или событий применяется закон причинности, то логическая связь физически не связанных между собой явлений кажется нам достаточно освещенной. Однако более глубокое рассмотрение показывает, что причинная связь, то есть закономерное наследование явлений определенного характера друг за другом, сама по себе таит в себе загадку, без решения которой даже проблема соответствия никогда не может считаться действительно решенной, более того, самый сложный ее аспект остается в полной темноте; помимо того, что при выведении сходных следствий из сходства причин вопрос, о котором идет речь, очевидно, не отвечает, а лишь откладывается. Не покоящееся соответствие, конгруэнтность материально раздельного и отличного бытия, которое не представляет собой никакого физического единства, даже если оно организовано в смысле строжайшей спецификации, создает столь значительную трудность, как конгруэнтность событий, которая молчаливо содержится в понятии причинности как закона последовательности. Даже если постулировать момент сущностной идентичности процесса во всех причинных связях как их необходимый критерий и отвергнуть как немыслимую разнородность причины и следствия, подобную той, что существовала бы при производстве сознания посредством механических процессов, все равно никогда не удастся полностью заполнить пробел, отделяющий следствие от причины, никогда не удастся полностью осознать возникающее здесь различие. Несомненно и то, что даже на низших уровнях причинности два причинно связанных явления не обязательно являются одним и тем же феноменом. Но выражение «причинная связь» подразумевает необходимость и всеобщность такой связи, ее существование в любое время и в любом месте, так что если какое-либо событие, наблюдаемое на Земле, было признано причиной другого, то последнее должно произойти и на самой внешней неподвижной звезде, как только там произошло первое. Таким образом, сама причинность представляет собой самую замечательную форму соответствия, поскольку на ней основано все сходство событий, которое, как и сходство бытия в различных вещах, относится не к одному явлению, а по крайней мере к двум, а возможно, и к многочисленным группам или сериям явлений. Каждое звено цепи, связывающей воедино конкретно идентичные явления, состоит здесь по крайней мере из двух более или менее различных звеньев; в силу непрерывности причинной связи таких звеньев было бы неисчислимое множество, если бы соответствие в последовательности явлений не нарушалось вновь извне, обычно после очень короткого промежутка времени. Есть ли теперь объяснение этой однородности или, если угодно, логической идентичности многообразных, действительно различных процессов, и притом такое объяснение, которое не выдавало бы с идеалистическим произволом различия в пространстве и времени за простую видимость смысла, так что, после того как спала завеса майи, концептуально равное также выступает как реальное; но делало бы соответствие понятным без потери множественности и различия? Философия реальности» Дюринга начинается здесь с ее «типичных принципов», «типичных и формирующих элементов»; Но очевидно, что если эти принципы не должны означать лишь метафорическое выражение реального положения вещей, если они должны быть представлены как реальные, творческие силы, и только в этом случае можно было бы предложить объяснение фактов, то они должны иметь характер общих и, следовательно, по отношению к отдельным явлениям, потусторонних сил, которые едва ли можно рифмовать с принципами истинной «философии реальности». Перед лицом более резкой критики эти типичные силы действительно оказываются трансцендентальными фикциями, демонстрация которых никогда не удастся в реальности. Любая попытка была бы заведомо неудачной хотя бы потому, что сами вещи всегда даны только в деталях, а реальное общее, в той мере, в какой оно не представлено просто как общая характеристика, является, таким образом, полностью субъективной сущностью, исключительным продуктом интеллекта.
Но как объяснить и обосновать соответствие иначе, чем единством, подчиненным явлениям того же рода, независимо от того, погибает ли в нем множественность явлений или оно сохраняется вместе с единством, которое в этом случае предстает как действительное общее? При одновременном отказе от идеализма Шопенгауэра и платонизма Дюринга — гипотеза о высшем разуме, в котором заранее заложены идеи вещей, настолько грубо антропоморфна, что, как и гегелевская теория понятий, вряд ли может восприниматься всерьез, — проблема, как она была сформулирована ранее, неизбежно объявляется неразрешимой, или, скорее, отрицается, что для интеллекта, который правильно оценивает свои силы, вообще существует проблема. Интеллект оказывается здесь перед одним из тех предельных фактов реальности, перед лицом которых он должен отказаться от удовлетворения своей потребности в причинности, если он не хочет рисковать порождением фантазий, которые, вместо того чтобы быть полезными для него, препятствуют его свободному движению и слишком легко приводят к очевидным ошибкам. Вопрос об основании соответствия, т. е. о наиболее общей форме бытия, столь же бесплоден, как и вопрос об основании самого бытия. Реализм, претендующий на его решение, не может избавиться от упрека в метафизической велеречивости, поскольку переносит продукты мысли в объективный мир, когда, согласно законным отношениям между миром и познающим субъектом, они никогда не могут стать объектом последнего. Вопрос о том, уместно ли определять реальное вместе с Планком как «чистое количественное различие», остается открытым — мало того, что всякое сведение реальности к абстрактным определениям кажется противоречием само по себе, но в определении Планка особенность сознательного восприятия также может быть ошибочно возведена в сущность реальности; с другой стороны, отрицательное определение, что единая форма понятия пригодна только для рассудка, для критической теории познания не подлежит сомнению. В том, что Дюринг не признает этого, заключается основная ошибка его философской системы, которая, кстати, лучше соответствует состоянию позитивных наук, чем почти все попытки более раннего и более позднего времени. В допущении формативных и творческих обобщений виновата его попытка восстановить старое, отжившее понятие цели, хотя и в значительно измененном виде, — попытка, которая, разумеется, оказалась столь же неудачной, как и его полемика против дарвинизма или борьба против светоносной теории воли Людвига Фейербаха, к которой его привела та же фундаментальная реалистическая ошибка.
Номиналистический подход — важнейший компонент «философии реальности» будущего, самые общие принципы которой Фейербах высказал уже в 1843 году; этот подход соответствует и более глубокому учению Канта, которое в большинстве своем претендует на прочную, нетленную ценность и которое в настоящее время должна взять за исходную точку всякая не поэтическая, а научная философия; метод номинализма в последнее время вошел в исключительную популярность даже в области естествознания, где он долгое время не одобрялся, а в психологии он пользуется почетом у тех исследователей, которые сделали ряд достижений в этой науке, для которой были заложены лишь отдельные основы. Реализм же стремительно движется к своей полной гибели. Мало кто из мыслящих умов в настоящее время еще сомневается в произвольности гегелевской процедуры; утверждения теологической метафизики признаются фикциями, уходящими корнями в совершенно иную сферу, чем сфера объективного мышления, а попытки возродить реалистическую модель концепции, подобные тем, что исходили от «философии бессознательного», способны лишь запутать дилетантов, совершенно не знакомых с духом позитивных наук. Но даже в виде типичных принципов, которые не самонадеянно прорываются сквозь законы природы, чтобы реализовать всевозможные цели, поставленные сознательными или «бессознательными» магическими существами, а, напротив, предстают именно как силы, обосновывающие законность явлений, платоновские идеи оказываются несостоятельными. Нельзя отрицать, что бытие природы повсюду конкретизировано, т. е. что в ней с большой ясностью возникают роды; но это значит покинуть твердую почву познания и забрести в туманные области трансценденции, если мы хотим основывать эти роды на формационных типах, объяснять конкретизацию живописными обобщениями. Интеллект, ищущий причины, должен остановиться здесь, перед реальностью. Все поиски причины реальных отношений — тщетная затея и не приносит успеха из-за фиксированных, непреодолимых границ человеческого знания.
Literatur — Hugo Spitzer, Nominalismus und Realismus in der neuesten deutschen Philosophie mit Berücksichtigung ihres Verhältnisses zur modernen Naturwissenschaft, Leipzig 1876.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Германия: философия XIX – начала XX вв. Сборник переводов. Том 5. Номинализм» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других