Посвящается моему деду Андрею,
моей матери Зое и тетке и Ларисе
***
Все прибудем по назначению
…как звон разбившейся сосульки (она уже мертва, но звук ее еще живет в воздухе):
— Зоська!.. Вставай! Счастье проспишь!
Иди знай, к какому счастью мы с улиточной скоростью ползли тогда, в июне 41-го… И вообще — кто звал? Кого? Когда? И — было ль. Правда и домыслы о той едва вспоминаемой поре давно уже слились в один неразделимый сплав, имя которому «было — не было», и порой кажется, что скорей уже и не было, чем было.
Нынче мне 90 лет. Почти все люди, родившиеся тогда же, когда я, давно ушли из жизни. Перерисованы географические карты, умерли названия вещей. Скоро, должно быть, и я, как это говорят железнодорожники, прибуду по назначению, ибо здесь я уже поистине инопланетянка. Мое прошлое прячется в такой дали, что, оттуда выкарабкиваясь, немудрено заработать одышку, а проталкиваться надо сквозь сутолоку времен и сутолоку людей; надо ли удивляться, что рядом с 90-летней Зоей Алексеевной Случевской нет-нет да и окажется 13-летняя девчонка, которую звали…
Ну да, может быть, ее когда-то, действительно, звали Зоська…
90… Еще чуток — и на месте сгорбившейся под своей тяжестью девятки появятся два кругленьких нулика, два колечка, не имеющих ни конца, ни начала. Нулижды нуль. Ничего. Я еще не родилась, нет меня. Какая разница — уже нет или еще нет; — оба эти небытия, называемые «меня нет», по сути неразличимы и одинаково близки.
Но вот — уже невесть на котором из нуликов — я сижу в хорошем четырехместном купе поезда (подумать страшно!) 2017-го года, два моих соседа шуршат газетами, полноватый отрок, сидящий напротив, играется с планшетом, я же безмолвно смотрю в окно на пролетающее мимо пространство.
Дорога всегда навевает на меня грусть. Во многом она напоминает жизнь. Мимо пролетают столб, дерево, девочка у железнодорожной станции. Больше их уже никогда не будет на моем пути — этой девочки, этого дерева, этого столба. Было — не было: как упорхнувший день, как прожитый год, как ухнувшееся в колодец детство, — было ль, не было, ищи-свищи…
…Боже, а вот этот мертвый пень, сгнивший, как зуб какого-то сказочного великана, — он точно был!..
Ну да, он самый!..
Пень — а рядом, зарывшись лицом в траву, лежит мужик в стеганой телогрейке, а из его бритого затылка торчит топор…
А может, это и другой какой-то пень. Но остальное-то — оно ведь было, было!..
И вон тот овраг… А за ним — как в кино, в страшном, черно-белом кино…
У оврага выстроились совершенно голые люди, мужчины, женщины, дети. Двое в телогрейках бьют по этой толпе из ручных пулеметов.
Еще миг — и лишь эти двое с пулеметами остались наверху. Кроме них — никого. Чисто.
Улыбаются…
Словно опять увидев это воочию, я задернула шторку, к чему мой попутчик, читавший газету, отнесся одобрительно:
— Верно, бабуля: уже припекает. Эвон как распеклось!
Отрок, посмотрев сперва в планшет, потом на часы, заключил:
— Согласно расписанию, прибудем через два часа восемнадцать минут.
— Знаем их расписание, — пробурчал мужчина с верхней полки. — Небось опоздаем на добрых полчаса.
— Вот не надо, не надо! — отозвался мой сосед. — Все наладилось, не знаете — так и не говорите! Увидите — прибудем по назначению минута в минуту. И не надо мне тут…
— А я что, я ничего, — пошел на попятную тот, верхний, — я — ничего такого…
— Вот и не надо ничего. Нынче все по расписанию. Скоро вещички собирать. Это раньше бывало и на несколько часов задерживались. (Ко мне.) Верно я, бабуля, говорю?
Мой поезд, помню, когда-то задержался почти на неделю… Хотя можно сказать — и на три года: тоже будет правдой.
Кажется, произнесла это вслух (со мной так порой бывает), не зря же мой попутчик, думая, что делает это незаметно, покрутил пальцем у виска.
Впрочем, сейчас мне это было совершенно все равно ибо я в эту минуту снова слышала голос мамы-Ксени, доносившийся из-за моего плеча:
— Зоська, Счастье проспишь! Просыпайся!..
Вагон 1941 года.
Младший политрук Шнырев
Я вскинула голову с ее плеча, ибо все сидели впритык, и лежать было невозможно. В грязном общем вагоне пахло как солдатском цейхгаузе. К тому же поезд в это время в очередной раз стоял на каком-то полустанке, причем стоял он, судя по всему, уже достаточно долго, и свежий воздух не пробивался даже через открытые настежь окна.
— Опять стали часа на два, — сказала мама-Ксеня и, выглянув в окно, добавила про себя: — Ох, что делается, что делается! Уже неделю едем, чуть тронемся — и сразу станем. Вон, уже третий пропускаем подряд… Чует мое сердце, затевается что-то.
В этот момент мимо проходил длиннющий состав, на платформах которого под чехлами угадывались силуэты пушек и танков.
Грохот этого состава заглушил не менее раскатистый голос проводницы, могуче, как танк, гремя подносом со стаканами, двигавшейся через проход:
— Чаек, горячий чаек! С сахаром пять копеек, без сахара — три. Кому горяченького?
Напротив меня сидел пассажир, весьма плохо одетый, с лысой головой, похожей на череп (для себя я так и окрестила его — «Черепом»), со впалыми щеками и каким-то неизбывно перепуганным лицом. С появлением проводницы он начал рыться в карманах, извлекая из них медную мелочь, коей у него имелось совсем чуть, и шелестя про себя губами, за которыми не угадывалось зубов (кстати, как вскоре выяснилось, у него и вправду не было ни единого):
— Ох ты Господи! Уже восьмой день колупаемся, на одни чаи сколько извел!.. — Затем обратился к проводнице: — Дочка, милая, а если просто кипяточек, без ничего… можно и без подстаканника, — так это сколько будет?
Я думала, гром-проводница сейчас его отошьет, но на лице ее вдруг промелькнуло сочувствие.
— Ну а без ничего — так ничего и не стоит, — сказала она. — И подстаканники у нас за бесплатно. Принести?
— Принеси, милая, — просительно улыбнулся «Череп», — сильно буду тебе, дочка, благодарный, — на что она тихо отозвалась:
— Что ж я, совсем не понимающая? — И — еще тише: — У самой брательник сидемши.
С этими словами она удалилась и вскоре принесла «Черепу» стакан с кипятком. Тот извлек из-за пазухи небольшой чистенький мешочек с надкусанными сухарями (такие, бывает, дают городским голубям), стал размачивать их в кипятке и растирать беззубыми деснами.
В этот момент, пропустив состав с техникой, наш поезд тоже тронулся, и по вагону прокатился единый выдох: «Слава богу!..», который уже через пару минут опять сменился всеобщим унынием, поскольку поезд опять стал и, похоже, снова надолго. От нечего делать я достала из сумки книгу стихов Гейне на немецком языке, ибо мечтала когда-нибудь поступить на иняз, и, сбиваясь на некоторых словах, стала переводить строку за строкой.
Тут чья-то рука потянула мою книжку. Я повернула голову и увидела молоденького младшего политрука, присевшего на нашу полку. Его босые ноги были обуты в тапочки. От него изрядно попахивало спиртным, оттого настроение у него было приподнятое.
— По-немецки читаешь? — спросил он. — Это верно, это правильно, мне тоже бы надо… Ничего — когда-нибудь. Вот сейчас сборы закончатся — и возьмусь. Нужное дело. Скоро весь мир будет наш, социалистический, человек будущего все языки знать должён. Верно я говорю?
— Верно, — согласилась я.
В этот момент мимо окон снова проходил состав, груженый военной техникой.
— Я что стоим — так это потерпим. Верно?
— Верно.
— Во-во, не такое терпели. Зато врагу будет вон какая мясорубка! — Он указал на проходящий состав. — Видишь, там, под брезентом? Это супер-танк БТ-5, он же «Батя». Не машина — блеск! Скорость под сто, пушка сорок пять миллиметров и пулемет впридачу!
Отчего-то мама-Ксеня вдруг выхватила книжку у меня из рук и поспешно спрятала ее в сумку. Причина, видимо, заключалась в том, что мимо нас в этот момент проходили два сержанта с розовыми треугольниками в петлицах. Услыхав политрука, они приостановились.
Тот, явно их не замечая, продолжал громко разглагольствовать:
–…Вот такой он, «Батя»! Не слабо, скажи?! А гусеницы он может сбрасывать, и тогда, на колесах, могёт хоть до Парижа, хоть до Лондона!..
Он положил руку на мое плечо, что мне не понравилось, и, стряхнув его руку, я возразила:
— До Лондона — «не могёт».
— Потонет. Там по морю надо, там пролив, Ла Манш называется.
— Какая умная! — восхитился политруку. — А про наши плавающие танки не слыхала?
— А ты сам-то не слыхал, что болтун — находка для шпиёна? — лишь тут подал голос один из сержантов. Другой спросил сурово:
— Кто такой?
Политрук вскочил, лицо его раскраснелось.
— Младший политрук Шнырев, только что, две недели как, призвали на сборы. До этого работал завотделом в райкоме комсомола в Куйбышевской области. — Весьма натужно попытался смастерить улыбку: — Вот, понимаешь, просвещаю молодое поколение на предмет Мировой революции…
Это панибратское «понимаешь» на сержантов ничуть не подействовало.
— Ты мне зубы не «ля-ля», — сказал один.
— Документы! — гаркнул другой.
Политрук начал суетливо рыться в карманах, документы то и дело падали, он их поднимал; наконец протянул одному из сержантов всю кипу:
— Вот…
Тот рассматривать их не стал, сунул всю кипу к себе в карман, а другой приказал:
— Следуй за нами.
— Куда?.. — растерялся политрук.
Ответ последовал вполне предсказуемый:
— Куда надо.
Было ясно, что после этих слов любые препирательства бессмысленны, но политрук (верно, от подпития) этого еще не понял и вступил-таки в них:
— Но — почему?! Я ж — ничего такого!.. Я член бюро райкома комсомола…
Ясно, не подействовало.
— Вот и следуй за нами, «хрен-бюро», — сказал один сержант, а другой добавил:
— Шныркий ты больно, Шнырев. Ну, давай, чапай, тебе сказано.
Уже все осознав, политрук с безнадежностью в голосе проговорил просительно:
— Подождите! Я — сапоги… — но ответ последовал:
— Ничего, и в тапках дочапаешь. Там переобуют.
— Где?!
Ответ был снова ясен заранее:
— Где надо.
Второй сержант толкнул его в спину:
— Не задерживай, топай. хрен-член.
Все в вагоне притихли. Политрук, подталкиваемый сержантами, двинулся в сторону тамбура. Когда дверь за ними закрылась, по вагону прошелся шепоток:
— Просто выпил парень — и все дела…
— Не, на шпиёна не похож…
— «Не похож»… У их, у шпиёнов, что ли, на лбу это написано?
А «Череп» проговорил чуть слышно:
— Все, спекся парень, — и мне вдруг стало до слез жалко этого не слишком симпатичного мне болтуна-политрука.
Я выглянула в окно. По перрону понуро брел политрук в своих тапочках на босу ногу, за ним с видом преисполненности шествовали сержанты.
Вдруг бедолага Шнырев обо что-то споткнулся, и одна тапка, соскользнув с босой ноги, отлетела куда-то в сторону. Политрук было метнулся за ней, но тут же получил подножку, отчего сразу упал, причем очень неудачно упал, так, что проехался носом по асфальту, а сержанты, подскочив к нему, сходу принялись бить его сапогами по ребрам. Затем подняли, поволокли. Дальнейшего я уже не видела, потому что, наш поезд, пропустив военный состав, уже тронулся и спустя минуту оставил перрон далеко позади. Пассажиры в вагоне вздохнули облегченно.
Вас я тоже никогда больше не увижу на своем пути, младший политрук Шнырев. Были вы, не были?..
Когда перрон скрылся из виду, я спросила маму-Ксеню:
— А куда они его?
— Ясно, не на курорт… — вздохнула она. И добавила: — Ох, кажется, не лучшее время я выбрала, чтобы с Андрюшей наконец повидаться.
Речь шла о ее сводном брате, к которому мы решили отправиться на время моих школьных каникул. Сама я его никогда не видела, поэтому попросила:
— А ты расскажи о нем.
— Да сама мало знаю о его житье-бытье: война с поляками, еще та, в двадцать первом году, нас разделила. А вот теперь, после воссоединения…
Я спросила:
— Так он что, белополяк?
Мама-Ксеня приложила палец к губам:
— Тихо ты!.. — И продолжала, перейдя на шепот: — Не белый он, не красный, не серо-буро-малиновый, он сам по себе. Ветеринар он… Давно б уж, наверно, взяли, да уж больно хороший ветеринар, таких на всю ихнюю область больше нету. В колхозе его даже величают «пан Анджей». Видела его в последний раз только вот таким, еще в начале Империалистической.
Она достала из-за пазухе и показала мне пожелтевшую фотографию. На ней был изображен молодой человек с лихо закрученным чубом, с усами, с насмешливым выражением лица. И еще было в его лице нечто, чего почти не увидишь нынче: чувство какой-то идущей изнутри независимости, но это я уже потом поняла, а сперва поразило другое: одет он был в форму царского офицера, при погонах, с длинной шашкой, висевшей на боку. Совсем уж едва слышно я спросила:
— Так он что, офицер?
— Да какой там! — отмахнулась она. — Просто прослушал когда-то три курса ветеринарной академии, но не доучился — призвали на Империалистическую, ну и дали офицерский чин, правда, самый малый: подпоручик.
— И все же — офицер…
— Ну, считай так. Да только под командой у него были только кони да лошадки. Ветфельдшером конного полка — вот кем он был… А потом, в самом начале войны, его в германский плен взяли, там четыре года и пробыл… Он, кстати, по-немецки выучился говорить, как настоящий немец, — вот с кем тебе по-немецки-то побалакать! Ну да тебе до него покамест — куда?!.. А хочешь, я тебе про этот плен расскажу? Там иногда и веселое тоже было.
После случившегося с политруком Шныревым на душе у меня было тягостно, я с радостью согласилась:
— Расскажи! — и прильнула к ее плечу.
— Ну слушай. Вызывают его однажды к офицеру ихнему, германскому…
Я слушала ее, задремывая, поэтому все представлялось мне, словно я видела это на экране в кинотеатре, при этом машинально переводя на немецкий то, что могла.
Чудесное исцеление господина Ганса
Вот молодого «пана Анджея» двое солдат вводят в кабинет немецкого офицера. Рядом с офицером сидит хорошо одетый толстенький, коротенький господинчик. Анджей, хоть и без ремня, но выправка у него отменная. И то же, что на той фотографии, насмешливое и независимое выражение лица.
— Der Gefangene russe Unterleutnant geliefert, — докладывает один из них.
Офицер знаком удаляет конвой, затем обращается к Анджею:
— Herr Leutnant, könnten Sie uns etwas leisten Dienst? — На что Анджей все с тою же усмешкой отвечает:
— Nur wenn dies nicht im Zusammenhang mit Verrat des Vaterlandes.
Офицер качает головой:
— Oh Nein, brauche Eure Hilfe ganz anderen Teil. — Он указывает на «господинчика»: — Darf ich vorstellen: Herr Golz, Besitzer des Zirkus.
«Господинчик» вскакивает:
— Bitte, Herr Offizier! Für mich ist es nicht einfach Hilfe, für mich ist es eine wahre Erlösung!
На миг я встряхнулась от своего полусна и снова услышала голос мамы-Ксени:
— Там у них вышло такое дело. Приехал в их горд цирк-шапито, а там, в цирке, главный номер был — с удавом. Да вот беда — удав этот вдруг захворал: лежит скучный, не ест, не пьет, выступать не может. И тут вдруг хозяин цирка узнаёт про пленного русского чудо-ветеринара…
И снова ее голос стал теряться вдали. Впрочем, я и так все видела почти воочию.
Хозяин цирка говорит Анджею с глазами, полными слез:
— Rette Hans, Herr Offizier, Jahrhundert werde für Euch beten!
Анждей — улыбаясь — в ответ (по-русски, ибо не все его слова ложились на мое скудное знание немецкого языка):
— Можете Господа не тревожить понапрасну, это лишнее. Но поскольку ваш Ганс (я так понимаю — тропический удав), несмотря на свое немецкое имя, не является подданным кайзера Вильгельма, то спасти его — моя прямая обязанность… Однако…
— Was?
— Однако работа эта требует достойного вознаграждения. («Belohnung », кажется.)
Хозяин цирка бросается к нему на грудь:
— Oh, natürlich, ja, Herr Offizier!
— И что же с ним было, с этим Гансом? — спросила я.
— Ничего такого уж страшного, — ответила мама-Ксеня. — Застряла поперек куриная косточка. Но вообще-то вполне мог издохнуть, если б не Анджей.
— А как же он его вылечил?
— Да очень просто…
И тут уж мое воображение разгулялось вовсю.
Вот Анджей стоит в небольшой комнатке, облаченный в белый халат. Рядом — хозяин цирка. Смотрит на Анджея с надеждой. Тот приказывает:
— Machen Patienten!
Дверь открывается, и двое цирковых униформистов вносят длиннющую доску, на которой лежит непомерно длинный удав. Он вытянулся во всю свою длину, вид у него совершенно неживой.
Доску возлагают на стол, и Анджей принимается ощупывать «пациента». Хозяин цирка взирает на это, как на некое священнодействие. Наконец Анджей заключает:
— Alles klar. Wir werden unsere Patienten behandeln.
У хозяина цирка только и достает сил, чтобы выдохнуть:
— О-о-о!!!
Анджей приказывает:
— Geräte!
Еще два униформиста вносят большой поднос, на котором стоят клизмы, от крохотной, до гигантской, наверно, для слона. За ними следует униформист, неся трехлитровую банку с какой-то желтой жидкостью.
Из всех клизм Анджей выбирает среднюю, наполняет ее раствором и со словами:
— Geduld, mein Freund Hans, — с клизмой в руках склоняется над удавом…
Я расхохоталась:
— И что, вылечил?
— А то как же! — сказала мама-Ксеня. — Чтобы мой брат какую живность не вылечил, будь то хоть тварь заморская! Уже на другой день выступал этот самый Ганс в своем цирке, будто и не было с ним ничего.
И снова для меня предстает это в живе. Ах, какие кренделя выкручивает на арене Ганс, я таких и в нашем цирке не видывала.
Хозяин плачет, отирая лицо платком и приговаривая:
— Ach, Hans, mein Junge, mein lieber Hans!.. — Затем поворачивается к Анджею, стоящему рядом, и со словами: — Wenn Sie wissen, Herr Doktor, haben Sie alle unserer Kultur geholfen!, — протягивает ему пачку денег, в ответ на что Анджей с усмешкой говорит:
— Aber Sie, Herr Zirkus mit seinem hoch Hans halfen den Geist der russischen Armee zu erhöhen.
— Армия-то тут при чем? — спросила я маму-Ксеню.
— А при том, что уж тем же самым вечером с десяток наших пленных офицеров собралось в лучшем тамошнем ресторане…
Опять я все вижу словно наяву. Стол заставлен всяческой снедью, офицеры без знаков различия сидят за столом, а Анджей встает, подняв рюмку.
— За победу России! — провозглашает он.
— За победу России! — хором отзываются остальные пленные и выпивают до дна.
— А кто оплатил все это пиршество? — присев, спрашивает один из них.
Анджей усмехается:
— Кто? Господин Ганс. Не волнуйтесь, господа, он вовсе не немец. Вообще трудно сказать, к какой расе его следует отнести… Ну, еще раз за победу над немчурой!
По залу прокатывается дружный возглас:
— За победу России! За победу над немчурой!
Анджей поворачивается к музыкантам:
— Эй, нехристи! Spielen, so dass die Kronleuchter schwankte! Herr Hans zahlt für alles! За победу над немчурой!
Громыхает разухабистая музыка считавшейся у нас до крайности неприличной песенки «В Кейптаунском порту с пробоиной в борту “Жанетта” поправляла такелаж» (именно она мне почему-то, — наверно, именно ввиду своей неприличности, — в этот момент и представляется).
Офицеры со словами: «За победу над немчурой», — снова пьют стоя.
— «…Идут, сутулятся,
по темным улицам,
И клеши новые
ласкает бриз.
Они идут туда,
где можно без труда
Найти себе и женщин, и вина…»
— отчего-то на чистом русском выводит певец под гром джазового оркестра.
Меня стал разбирать смех.
— Так и сказал: «За победу над немчурой»?!.. А они, олухи, и не понимают ничего! Ну и дядька у меня, оказывается!.. Надо же додуматься: клизму — удаву! Ничего себе!.. И даже на ресторан хватило!..
Мама-Ксеня подтвердила:
— Хватило. Даже на два или на три раза. В общем, хорошо гульнули за счет господина Ганса.
— А как же пленных-то немцы отпускали в ресторан? — удивилась я.
— А вот так вот и отпускали, — сказала мама-Ксеня. — Под честное слово русского офицера. Тогда это было вполне нормально.
Я спросила:
— А теперь как?
Мама-Ксеня вздохнула:
— Ох, не знаю, не знаю, как оно теперь. Теперь времена злее стали. И люди, и времена. — И вдруг засуетилась: — Ох ты господи! Подъезжаем уже! Вещи собирать надо! Вон за тем же оврагом, помню, наша станция!…
***
…Что есть время? И кто мы сами, в нем плывущие? Может, и не всегда оно бежит так стремительно, а иногда, тоже, как и я, страдая одышкой, приостанавливается? Что если этот овраг за окном — все тот же самый овраг? А ведь и я могла бы — там же, во рву… Но вот ведь, живу же все еще! Во всяком случае, пребываю в этом застывшем навсегда кристалле времени.
И может, те двое со своими пулеметами тоже застыли в этом остановившемся времени, словно вмороженные в него навсегда?..
Ах, право, зря вы все-таки снова раздвинули шторы, мой уважаемый попутчик, любитель точных, незыблемых расписаний!.
…А голос мамы-Ксени все никак не умолкает в ушах::
— Ну да! Вон она! Уже видна!.. Зоська! вон ту сумку же забудем! Хватай!..
Встреча.
О «Мишке Тухачевском» и немного о
еврейском вопросе
Своего дядю Анджея, ждавшего нас у здания станции, я узнала сразу, едва мы вышли из вагона. Постарел, конечно, в сравнении с тем молоденьким подпоручиком, которого я видела на фотографии, поседел, полысел отчасти — но непокорство в глазах все то же самое. По ним-то и узнала, по глазам.
Рядом с ним стоял парень лет девятнадцати, весьма на него похожий, только вот глаза совсем другие; такими нынче никого не удивишь. Рубахи на обоих были хоть и местами латаные, но чистенькие. У обоих на ногах — старенькие, но начищенные до зеркального блеска сапоги.
После того, как Анджей и мама-Ксеня обнялись, она указала на меня:
— А это дочурка моя, Зоська.
Он потрепал меня по голове:
— Красавица… А это мой отпрыск, Колька, в этот год — в армию… Ну, пошли. Карета, правда. не барская, но уж как-нибудь доберемся. Колька, бери их клумки.
Мы обошли станционное здание и увидели запряженную телегу, в нее-то и забрались. Анджей сел за кучера, и «карета» тронулась.
— Через пару часов будем в нашем местечке, — обернувшись, заверил он нас, хотя лошадка его была не больно-то резвая.
Я шепотом спросила маму-Ксеню:
— А «местечко» — это что, хутор такой?
— Да нет, — сказала она. — По-ихнему «место» означает «город», а «местечко», стало быть, «городок».
— Долгонько ж вы, — снова обернулся Анджей. — Мы с Колькой каждый божий день на станцию приезжали, а вас все нет и нет. И никто не знает ничего. — Вздохнул: — Ох, что-то недоброе творится в воздухе.
Мама-Ксеня кивнула:
— И у меня что-то душа не на месте… — Потом, чуть помолчав, спросила: — А старшенький твой, Женя, где?
В глазах у Анджея промелькнуло что-то — не то отблеск солнца, не то слеза. Голос, однако, был спокойный.
— Женька-то? В сырой земле, я так полагаю, — сказал он. — В приговоре написали: «Десять лет без права переписки», но всем ведомо, что это такое… Ну да ладно, про это — потом. А покуда… — Он устремил взгляд на меня: — Ну, что там моя сестренка успела обо мне порассказать? Или так-таки вовсе ничего?
— Да нет, рассказывала, — ответила я. И, не удержавшись, прыснула. — Про удава…
Он тоже улыбнулся (впервые, по-моему):
— А, про Ганса? Хороший был пациент, непривередливый, хоть и артист.
— И еще, — добавила я, — как вы за его счет в немецком ресторане кричали: «За победу России».
— Тоже было дело, — подтвердил он.
— Зоська все допытывалась, — встряла мама-Ксеня, — как это вас, пленных, по ресторанам-то пускали.
Он кивнул:
— Было дело. Под честное слово русского офицера, что в бега не подадимся. И ведь верили!.. До поры до времени, конечно — покуда не утёк-таки один хрен-прапорщик. Тогда — всё! Как отрубило! Больше — никого, никуда. Перестали слову нашему офицерскому верить, обман у них, у немчуры, — грех великий. — Усмехнулся: — такой вот, понимаешь, дочка, гнилой народец… Ох, мы бы все тогда этого хрен-прапорщика!.. Потому как — своей шкурой плати, а не за счет боевых товарищей… Он, правда, не так просто утёк, а (хрен ее!) революцию в России делать…
Тут Николай впервые подал голос:
— Батя… — укоризненно произнес он.
У меня тоже стало как-то колко на душе.
— А чё? — спросил Анджей.
— А ничё! Ты говори, да не заговаривайся. Мне обещали — в комсомол нынешним годом.
— Так то ж — тебе, — снова усмехнулся Анджей, — меня, чай, никто в это ваш комсомол покамест не приглашал, так что рот батьке не затыкай! — И продолжал под угрюмое сопение Николая: — Да, революцию, пропади она!.. И большой, слыхал я, шишкой в этой революции заделался — навроде как фельдмаршалом. Да вы знать должны: Мишка Тухачевский, сукин сын. Красавец эдакий.
Тут мне стало немного легче, потому что я вспомнила, как три года назад мы, по приказу учительницы, замарывали портрет этого самого Тухачевского в учебниках, в главах о Гражданской войне.
— Да, — подтвердила я, — он потом стал маршалом Советского Союза.
Анджей кивнул:
— Говорю ж!.. Куда же еще таким сукиным сынам податься-то?.. Слыхал, много он потом людской кровушки пролил — и в Гражданскую, и в Польскую, и потом в Тамбове да в Кронштадте. Что с ним дальше сталось — не знаю, газет вашенских, Entschuldigung, не читал.
Я подсказала:
— Его расстреляли потом.
— Гляди ж ты! — удивился Анджей. — Нет, оно поделом шельме, конечно, — но разве ж там, у вас, за такие дела потом, бывало, и расстреливали?
— Да нет, — сказала мама-Ксеня, — его — как германского шпиона.
Анджей опять удивился:
— Шпиона, говоришь?.. С него ж шпион — что с моей коняги арабский скакун.
— Да нет, он сам признался.
— А-а, признался… — с издевкой произнес Анджей. — Ну, с этим, поди, у вас там было нетрудно… — И заключил: — Ладно, шпион, не шпион — а туда ему и дорога. — Вдруг натянул вожжи и приказал своему «скакуну»: — Тпру!
Тот встал как вкопанный.
В этот момент навстречу нам по проселочной дороге шел человек странного вида — в каком-то, несмотря на жгуче жаркий день, долгополом черном одеянии, в черной шляпе, из-под которой на уши его ниспадали две косички. Поп, не поп — иди пойми.
Поравнявшись с нашей телегой, он тоже приостановился и, кивнув, сказал:
— Мое почтение.
Анджей слез с козел, подошел к нему и вдруг, к моему полному ошеломлению, вдруг отвесил ему такого подзатыльника, что шляпа слетела у того с головы. При этом спросил весьма грозным голосом:
— Что, Лейба, не видишь — пан едет?
— Вижу, пан Анджей, — поднимая шляпу, смиренно ответил тот.
— А коли видишь — чего ж ты, жид, шляпу перед паном не снимаешь?
Тот со шляпой в руках поклонился:
— День добрый, пан Анджей.
— То-то, — буркнул Анджей и, снова забравшись на козлы, изрек в пространство: — А то распустились совсем жиды за последнее время.
Телега опять тронулась.
Я тихо спросила Николая:
— Что это он?
Тот, чуть не плача, так же тихо ответил:
— Жидов страсть как не любит. Мне в комсомол скоро, через три месяца испытательный срок заканчивается, а он — со своими жидами! Стыдно перед товарищами; но его ж переубедить!..
— Это уж — да, — подтвердила мама-Ксеня.
Я же поняла, что не сразу, ох, не сразу обживусь в этом новом для меня странном мире. Спросила Николая:
— А кто это был?
— Лейба Соломонович, — ответил он, — учитель физики в нашей школе. Между прочим, Львовский университет когда-то закончил с отличием, у него книжек в доме — целая стена, а батя — его…
Тем временем дядя Анджей, не оборачиваясь, разглагольствовал на своих козлах:
— Ох, пораспустился жид за последние два года. Ничего, придет время — поставят их еще на место, помяните мое слово… — Потом обернулся-таки: — Тут еще к одному такому заехать надо. к Моське Лысовику.
— К Лысовику? — спросил Николай.
— К нему, к Моське Лысовику, — вздохнул Анджей. — Вот уж всем жидам жид!..
— «Мане Мося Ленинс копф», — улыбнулся наконец Николай.
Анджей подтвердил:
— Во-во. Это жинка его, Ривка, целыми днями кудахчет: «Ленинс копф, Ленинс копф». Башка у него, стало быть, как у покойника у этого, у ихнего: у Ульянова-Ленина… А на самом-то деле, если оно по-честному, то этот самый лысый «копф» у него, хоть, может, и побольше Ленинского будет, но пустой, как погреб у нынешнего колхозника. Кабы не я, всю скотину бы в колхозах погубил, ни шиша в крестьянском деле не смыслит… Но теперь его на кривой козе не объедешь, куда там! Теперь он у нас шишка большая — председатель райсовета, эвон! Это тебе не хухры-мухры.
Я спросила:
— А зачем тогда к нему заезжать?
— Небось — тоже дать по загривку, — несмотря на свою угрюмость, не удержался Николай.
Дядя Анджей, однако, отнесся к его словам вполне серьезно.
— Да нет, — не без сожаления сказал он, — по этому «ленинс копфу» въехать сейчас, пожалуй что, уж и не получится. А пойти к нему на поклон надобно для того, чтобы бумаженцию для вас получить: что-де жить у меня временно имеете право. Такие тут порядки, потому как у нас считается «особая зона»… — И вздохнул: — Особая, не особая — а, гляди ж, дожили! Пан Анджей — и к жиду на поклон! Ну времечко!.. Да вон, и приехали уже…
Наша телега в эту минуту впрямь приближалась к добротному двухэтажному зданию с большим бюстом Сталина перед подъездом. Анджей, остановив лошадь, спрыгнул с козел и скомандовал мне и маме-Ксене:
— За мной, девки. Только пачпорта не забудьте. И не встревайте, молчите себе в тряпочку, пока я с этим «копфом» гутарить буду.
Мося Лысовик Ленинс копф.
«Ох уж этот Хеербах!»
Дверь в кабинет с надписью «ПРЕДСЕДАТЕЛЬ РАЙСОВЕТА М. Ш. ЛЫСОВИК. Без стука не входить» дядя Анджей открыл, тем не менее, без стука.
За просторным письменным столом сидел лысоватый человек в жилетке, с галстуков в горошек, с бородкой, чем-то, вправду, похожий на Ленина, только более мордатый. В тот момент, как мы вошли в кабинет, он что-то изучал на большом глобусе, расположенном на столе. На нас он поднял глаза лишь минуты через две, после того, как, видимо, закончил какой-то этап своего миросозерцания, и тогда лишь с недовольным видом спросил Анджея:
— А стучаться не учили? — на что получил ответ:
— А учить кто будет? Ты, Моська, что ли?
Тот с достоинством отвечал:
— Для кого Моська, а для кого Моисей Шлёмович… А что шляпу перед тобой, пан Анджей, не снимаю — так это (уж прости) за неимением.
Дядя Анджей усмехнулся:
— Да твой копф прикрыть — и двух ленинских кепок, поди, не хватит. Удивляюсь я, ей-богу: с таким копфом — и в такой глуши.
Вид у хозяина кабинета стал более миролюбивым.
— Да вот, — сказал он, — как раз зовут на повышение. — И вздохнул: — Однако сперва парткурсы надо закончить. Маркс, Энгельс, Людвиг Фейербах и прочая премудрость, без того, сам понимаешь, сейчас нельзя. (На нас с мамой-Ксеней, присевших на стулья в глубине кабинета, он при этом не обращал никакого внимания.)
— Гляди-ка ты! — издевательски восхитился дядя Анджей. — Выходит, без Хеербаха вашего нынче и козу не выпасешь! (При этом я душой чувствовала, что имя Людвига Фейербаха ему вполне знакомо и обидно переиначил он ее снова же лишь так, для издевки.)
— Как был ты контрой белогвардейской, — вздохнул председатель, — так и остался, пан подпоручик… Да если б не я — шлепнули б тебя еще в тридцать девятом годе как белополяцкую сволочь.
— Точно, шлепнули бы, — согласился дядя Анджей. — Ну а за мной следом — и тебя завместе с твоим Хеербахом сраным.
Лысовик строго погрозил ему своим коротеньким пальчиком:
— Ну-ну!
Дядя Анджей, однако, уже вошел в раж, теперь его было не остановить.
— Не нукай — не лошадь, — сказал он. — Когда у тебя в колхозе «Заря коммунизма» все свиньи чуть не передохли, — кто их тогда спас от этой чумки? А за недосдачу мяса государству — куда бы ты пошел? Ежели твой Хеербах покойник уже — вот с ним бы на том свете тогда и встретился. Что, неправду говорю?
При этих его словах председатель с весьма грозным видом начал подниматься из-за стола. Однако тут же опустился на место, поскольку дверь открылась и в кабинет вошла дама с головой в черных завитушках, с сумочкой в руках.
— Ривочка, ты чего? — заулыбался Мося Лысовик. — Видишь — работаю.
Она подошла к его столу, чмокнула Мосю в лысину и сказала нежно:
— Майне Ленинс копф. Совсем заработался. А я вот курочку тебе принесла. — С этими словами она достала из сумочки и положила на стол промасленный сверток. — Кушай. Как-никак, шабес сегодня.
Выражение лица у председателя сменилось с благостного на сердитое.
— Ты, Ривка, свои иудейские штучки брось! — воскликнул он. — Какой еще тебе шабес?! Я коммунист, а нынче обычная советская трудовая суббота! (Сверток, однако, по-незаметному в стол спрятал.)
— Всё, всё, ухожу! — Она еще раз влюбленно посмотрела на него двинулась к выходу.
— Трудовая-то она — трудовая, — произнес он ей вслед, — но по советскому закону — сокращенная. Так что часикам к шести буду.
— Буду ждать, Мосик. — С этими словами она закрыла за собой дверь.
Конец ознакомительного фрагмента.