APOSTATA. Герои нашего времени

Брюс Фёдоров

Книга о том, какие мы есть. О наших грехах и ошибках, об утраченных идеалах и надеждах, и о вере в искупление и Его прощение.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги APOSTATA. Герои нашего времени предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Брюс Фёдоров, 2019

ISBN 978-5-4496-2116-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Ночной собеседник

Мысли были тяжёлые, если не сказать мрачные. Максим Берестов был недоволен собой, а заодно и окружающим миром. Даже скользкие капли нудного ноябрьского дождя, порой затекавшие за высоко поднятый воротник поношенного пальто, не отвлекали его от безрадостных раздумий, да к тому же серый ноябрьский день явно не добавлял настроения.

Берестов был писателем. По крайней мере, ему так хотелось думать. Он писал везде и всё, что только можно и о чём его просили. Писал речёвки для местных политических буянов, тосты и высокопарные спичи для ресторанных и площадных аниматоров. Оставался незримой тенью и писал за других душещипательные статьи о любви к родному краю. Ему удалось даже опубликовать несколько своих очерков, посвящённых городским неурядицам, жилищно-бытовым проблемам размером с лестничную клетку и даже о заброшенных за ненадобностью полях и огородах.

Он писал обо всём, за что платили деньги. Его замечали и поэтому, но только иногда; редакторы маститых изданий в минуту расслабленности и душевного покоя снисходительно называли его шустрым малым, а его стиль — забавным и по-своему интересным.

Но у Максима была мечта. Он хотел написать книгу: большую, хорошую, проникновенную. Такую, чтобы она звездой сверкнула на безрадостном литературном небосклоне России. Такую, которая вызвала бы шевеление в мозгах даже у тех, которые давно снесли библиотеки отцов и дедов в утиль, а при упоминании имён Чаадаева или Тютчева лишь криво улыбались, давая понять, что эти личности не числятся среди тех, которым они должны деньги. Он даже написал несколько пробных страниц, но потом бросил это занятие. Слова ложились вкривь и вкось, повторы налезали друг на друга, а узорная нить, стягивающая произведение в единое целое, вообще никак не выплеталась. По существу, и темы книги ещё не было. Выковыривать из неброской губернской жизни вечные истины — занятие скучное и по меньшей мере неблагодарное. Он не Гоголь, да и очередным Хлестаковым никого не удивишь. Сейчас таких много, сейчас их время.

Ноги сами по себе шлёпали по небольшим лужицам, скопившимся во впадинах неровного асфальта. Берестов не обращал на них внимание, равно как и на редких прохожих, которые трусцой, втянув головы в плечи, стремились побыстрее добраться до своих натопленных домов. Это был его любимый маршрут мимо храма Николы Мокрого с падающей колокольней, по бывшей Любимской улице с выходом на Стрелку и дальше по великолепной Волжской набережной до церкви Николы Рубленого. Он любил свой Ярославль, но сейчас ему было не до его величавых древностей. Ещё неделю назад он беззаботно балагурил в облюбованном журналистами и прочей пишущей братией кафе, а сегодня ему исполнилось тридцать три года — день, который чугунной гирей свалился на его сутулую спину, водрузив перед глазами пошлый, переливающийся всеми оттенками ехидства вопрос: «Что я успел сделать за свою уже достаточно долгую жизнь?»

Ответ был ясен, как иордань в безоблачную крещенскую ночь. Ровным счётом ничего. Нет ни имени, ни денег. На убогом гонорарном коште боков не нагуляешь. Есть лишь неприбранная комната в коммуналке, вечно хрипящий компьютерный блок-самоделка да позаимствованный на барахолке холодильник. Не густо. На такую экспозицию порядочную женщину не приведёшь.

«Зачем я вообще связался с этой идеей написать книгу? — Максим Берестов облокотился на парапет, примыкавший к помпезной ротонде, в надежде, что её массивные колоны хоть как-то укроют от речного ветра, раздувающего полы его короткого до колен пальто. — Уж лучше бы устроиться менеджером в рекламное агентство или PR-службу. Престижнее, и заработки не сравнить. А так выискивать в себе откровения, чтобы преподнести их людям, — одна маета. Я ведь не Чехов и даже не Фадеев, а всего лишь никому не известный Берестов из лубочной глубинки. Сколько таких бродит по стране в поисках луча славы. Неужели мне уготовано коротать свой век в безвестности, в кругу таких же неудачников, как и сам? За рюмкой водки судачить о своих коллегах по цеху, ненавидеть весь мир, навешивая на него свои неудачи и закоксовывая душу в скорлупу разочарования жизнью. Тогда, спрашивается, зачем я вообще появился на свет?»

Берестов тупо уставился в свинцовую плиту водной глади. Волга была молчалива и лишь изредка откликалась возникающими из ниоткуда спиральными завихрениями недолгих водоворотов и спорадическими барашками коротких волн.

«А ведь там, в глубине, должно быть, тихо, покойно? Ни тебе земных тревог, ни долгов и недоброжелательных взглядов. Нет вопросов о безликом и бессмысленном существовании».

Кустистые тёмные тучи сомкнулись с поверхностью воды, прикрыв речную красавицу. Кое-где затлели верхушки фонарных столбов на набережной. Чтобы как-то согреть посинелые губы и дрожащие пальцы, Максим достал из смятой пачки сигарету и, прикрыв от ветра лицо отворотом пальто, раскурил сигарету. «Бикфордовый» огонёк вспыхнул и ало подсветил его вытянувшийся от вечерней прохлады нос и впалые щёки с трёхдневной щетиной. Неожиданно ветер успокоился, ветки прекратили стучать по стволам своих деревьев, пропали сигналы клаксонов автомобилей, только что доносившиеся с окрестных улиц. Стало как-то неприятно и тревожно тихо.

— Как проехать к дому герцога Бирона? — глухо в спину прозвучал чей-то низкий, с иностранным акцентом голос.

Берестов оторопело развернулся, но рядом никого не было. Лишь издалека послышался, как ему показалось, удалявшийся звон лошадиных подков да промелькнул размытый силуэт просевшей кареты c открытой дверцей.

— Что это со мной? — вполголоса растерянно произнёс он. — Что за наваждение? Можно ли поддаваться унылым мыслям. Надо быстрее возвращаться к людям. Там, в этой суете, среди себе подобных, я попытаюсь найти ответы на все мои вопросы. Разве это недостойное человека начинание — попытаться создать книгу, насытить её смыслом, привлечь разум людей к её прочтению? Раз мне дарована способность управлять словом, то почему я должен от такой возможности отказываться? Слово и обласкает, слово и накормит, слово и… Если я преодолею в себе навестившие меня сомнения, то обрету уверенность в своих силах и нащупаю дорогу к таланту литератора. Ведь так же может случиться? Я могу вспомнить исторические примеры. Кто уверил меня в том, что я лишён этой благодати? Я ищу лишь вдохновения и уже сейчас понимаю, что за него придётся заплатить отказом от части себя прежнего, от шатания по чужим заказам и облагораживания бездарностей. Разве озарение не может посетить меня в минуты раздумий так же неожиданно, как я сегодня погрузил самого себя в пучину неверия? Разве вера в себя, вера в НЕГО не есть то, ради чего мы являемся в этот мир? Мне нужен лишь совет, намёк, небольшой толчок — и я выплыву на стремнину успеха.

Как человек устремляется в храм, чтобы принести своё покаяние, попросить об успокоении растревоженной души и умолить о помощи, так и Максим Берестов решил побывать там, где он надеялся ощутить столь искомую подсказку.

На следующий день, ближе к полудню, он уже трясся в московской электричке, надеясь ещё до сумерек попасть в многомиллионный человеческий улей.

Вагон переваливался на стыках, разночинный народ гомонил о своём, да моментами в истошном крике заливался грудной ребёнок, то ли радуясь обретённой жизни, то ли требуя очередной порции материнского молока. Берестов не слышал всего этого шума. Всю ночь он провёл в долгих разговорах с самим собой и теперь дремал, прислонясь к оконному проёму и свесив голову к правому плечу.

Когда он размыкал глаза, то видел пробегавшие за окном тусклые осенние пейзажи, но больше всего его привлекали шпалы параллельного железнодорожного пути.

«Вот когда они лежат хаотично, бесформенной кучей, то представляют всего лишь груду пропитанных креозотом деревяшек, — думал он, — но стоит их сложить правильно, то возникает стройная дорога, по которой можно возить людей и грузы. Так же и слова — если составить их должным образом, в ваших руках окажется рассказ или даже повесть. Если бы знать, как это сделать…»

Площадь трёх вокзалов встретила Берестова ещё большим шумом, беспричинным круженьем разноликой толпы и прогорклым запахом несвежей шаурмы. Москва начала нулевых представляла собой малопривлекательное зрелище не только в силу густой перенаселённости, но и по причине непробиваемой запруженности городских улиц и переулков, от начала и до конца забитых автомобилями различной величины и назначения. Всё это крашеное железо безостановочно стонало, грохотало и гудело, надеясь протолкнуться вперёд хотя бы на метр, и наполняло и без того спёртый столичный воздух миазмами бензоловых окислов.

Оглушённый московским размахом Максим некоторое время оглядывался по сторонам, но, увидев площадные часы, на которых стрелки указывали без пяти минут пять, быстро пришёл в себя. Ему надо было успеть туда, ради чего он и приехал в этот большой город. Хотя до Большой Садовой езды на метро не более тридцати минут, но всё же поторапливаться было надо, иначе его планы посетить в этот день выбранный им музей-квартиру окажутся напрасными.

Вскоре Берестов стоял перед домом с номерным знаком «№10» по указанной улице. Дом был большой как по высоте, так и в длину, с тяжеловесным фасадом, вычурными балконами и эркерами. Очевидно, архитектурная мысль недолго билась над своим очередным «шедевром».

Большой дом на Большой улице, парадоксально втиснутый в нишу по соседству с садом «Аквариум», где всего лишь несколько десятилетий назад витал воздух свободы и бунтарства, и серым бетонным официозом, воплотившим в себя принципы строжайшей субординации и диктата, в котором располагалась Военно-политическая академия.

«Через минуту я буду стоять перед дверью, за которой жил великий Мастер, создавший уникальные образы, которые проникли в сознание миллионов, заставили их прислушиваться к себе и сопереживать, погрузили в противоречивые раздумья. Но вначале был он, их творец, слепивший их своими руками и силой разума, передавший каждому частицу себя, то, что жило и в нём самом и было до поры до времени запрятано в сокровенные тайники собственной души. Я увижу его фотографии, замечу спрятанную в уголках рта ироническую усмешку, замечу прищур проницательных глаз с затаившимся немым вопросом. Я пройдусь там, где и он ходил, притронусь к стенам и предметам, которых касалась и его рука. Там, за дверью, я сумею ощутить, как билось его сердце, проникну в его мысли, и тогда, может быть, я почувствую озарение, которое вдруг снизойдёт и на меня и отдаст и мне толику его таланта».

Максим Берестов набрал в грудь побольше воздуха и шагнул в заветную арку. Оказавшись на верхнем этаже, он на минуту остановился, рука его зависла в нерешительности, и всё же он вдавил большой палец в чёрную кнопку. На его звонок высокая деревянная дверь медленно раскрылась, и перед ним предстал странного вида человек среднего роста, закутанный в длинный, до пят, персидский шёлковый халат. Чёрные волосы обитателя квартиры были щедро набрильянтинены и гладко зачёсаны назад, в правый глаз вставлен монокль с цепочкой, а усы под длинным мясистым носом топорщились в разные стороны и давно нуждались в нивелировке.

— Здравствуйте, я, кажется, не вовремя? — произнёс Максим, стараясь сообразить, к кому он, собственно, обращается. Был ли это обычный жилец квартиры №50 или сторож музея?

Прежде чем ответить, человек с моноклем несколько раз шмыгнул носом, будто намеревался чихнуть. Потом прокашлялся и проговорил скрипучим, как рассохшаяся половица, голосом:

— Добрый вечер. Вы как раз вовремя. Проходите. Музей, правда, сегодня закрыт. Ну, знаете, прибраться надо, пыль протереть. Но для вас у нас двери всегда открыты. Вас ведь Максим зовут?

— Спасибо, конечно. Именно так меня и зовут, — удивился Берестов и, переступив порог квартиры, оказался в небольшой прихожей, с примыкающим к ней неосвещённым и длинным, как пенал, коридором с высоким потолком.

— А вы кто будете? Экскурсовод, смотритель музея или так служите? И как вы угадали, что меня зовут Максимом?

— Смотритель? — хмыкнул вежливый незнакомец и старательно прикрыл за собой входную дверь, не забыв дважды провернуть в замке длинный ключ с узорной петлёй на конце. — Можно и так сказать, служу. Здесь служу и вообще в разных местах, где доведётся. А то, что ваше имя Максим, так вы нам сами сказали об этом по телефону, как раз накануне своего приезда. Вы ведь издалека приехали? Правда?

«Он и это знает, — почему-то смутился Бекетов, не в силах оторвать глаз от портретного рисунка Михаила Афанасьевича. — Когда я мог ему звонить? Ночью? Не может быть. Так когда же? Или он меня нахально разыгрывает? Тогда это нечестно».

— А вы, Максим, проходите, — засуетился обладатель цветастого шёлкового халата. — Свет я сейчас включу. Чувствуйте себя как дома. Музей в вашем распоряжении. Поверьте, у нас есть что посмотреть. — Монокль с округлым глазом заговорщически подмигнул ему. — Если хотите, прямо в кабинет Михаила Афанасьевича.

Вот оно, рабочее место, святилище великого Мастера, лоно, где как бы из ниоткуда рождались удивительные образы. Обстановка поражала своей утончённой простотой: тяжёлые портьеры до половины прикрывали устремлённые к потолку узкие окна, вдоль стены вытянулся диван из стёганой кожи; напротив его располагался незатейливый деревянный стол, окаймлённый такими же стульями; но главным алтарём являлся, несомненно, письменный стол, вознесённый на небольшой напольный пьедестал. Вот где свершалось кипение мысли Мастера, складывались новые и перечёркивались старые истины, приобретали неповторимый облик неожиданные персонажи и прежде незнакомые сюжеты. Здесь вычерчивалась другая, параллельная линия жизни.

— Кстати, извините, что я не представился. Забывчив, знаете ли, стал в последнее время. Ко мне можно обращаться Аполлинарий Ксенофонтович. Вас устроит? Вам нравится это имя? Мне его не так давно присвоили. Да? Мне тоже. Мне кажется, оно пахнет шоколадом со сливками.

Смотритель с усилием протянул воздух через свой мясистый нос. Потом причмокнул тонкими губами, которые быстро ужались до пределов большой бугристой бородавки, утыканной иглами неровно подстриженных волосков, а лицо сморщилось на манер печёного яблока. С большой долей уверенности можно было сказать, что таким образом смотритель музея попытался изобразить своё расположение к собеседнику.

— Вы лучше сюда пройдите, — Аполлинарий Ксенофонтович широко раскинул руки, — и усаживайтесь в это кресло. Мы его недавно принесли после реставрации. Оно по-своему раритет. Не исключаю, что даже старше меня. Не удивлюсь, если века полтора-два назад это кресло стояло в каминном зале у какого-нибудь английского лорда. Посмотрите сами, какая у него чудесная обивка из добротной кожи. Мы, видите ли, люди немного беспокойные, неусидчивые и любим постоянно менять обстановку в квартире. Переносим мебель из комнаты в комнату. Так, больше для разнообразия, конечно. Забавно?

Ладонь смотрителя с короткими толстыми пальцами любовно прошлась по белёсым залысинам на кресельном подлокотнике, а его халат сзади приподнялся наподобие хвоста.

— В нём любил сиживать сам Михаил Афанасьевич. — Аполлинарий Ксенофонтович торжественно вытянул вверх указательный палец и расправил болтавшийся на шее чёрный шарф с засаленной бахромой. — Вы сможете спокойно осмотреть всю комнату, а заодно я хотел бы предложить вам чай с малиновым вареньем. Вы, верно, добирались до Москвы на электричке? Не самый комфортный вид нашего транспорта, хочу заметить. Мы, должен вам признаться, готовим замечательный чай с чабрецом и добавляем в заварку ещё некоторые редкие травы, но состав их я не знаю. Это секрет нашей хозяйки. Замечательная, кстати, женщина. — Аполлинарий Ксенофонтович мечтательно закатил вверх глаза. — Я бы с радостью познакомил вас с Марго, так её зовут, но сейчас её нет дома. А так милейшая собеседница, многое знает, многое повидала. Проказница немного. По молодости, разумеется.

Максим Берестов решил ни от чего не отказываться: ни от чая, ни от кресла, ни даже от встречи с Марго, если бы она вдруг в эту минуту оказалась здесь. И ничему не удивляться: ни тому, что служащий музея знал его имя, ни тому, что был в курсе, как долго он добирался на электричке из другого города. Максим даже пришёл к заключению, что ему знакомы эти люди, вот только вопрос — откуда и почему?

Между тем Аполлинарий Ксенофонтович принёс на серебряном подносе чай, налитый в высокую фарфоровую кружку, пару розеток с малиновым и вишнёвым вареньем, блюдечко с нарезанными ломтиками жёлтого лимона, а также графинчик грамм на сто пятьдесят с тёмно-коричневой жидкостью и хрустальную стопку с тонкой талией и принялся выставлять на стол все эти предметы, явно предназначенные для долгого и размеренного вечернего досуга.

— Вы уж извините старика за инициативу, но я подумал, что немного доброго старинного Courvoisier, который жаловал сам император Наполеон Бонапарт, вам не помешает. Помню, он не раз мне говаривал: «Тот, кто не уважает коньяк, не уважает Францию». Под него очень хорошо думается. Этак сам Михаил Афанасьевич, бывало, сиживал. Я с вашего разрешения, господин Берестов, погашу верхний свет и оставлю только ночничок у дивана. Располагайте собой и временем, а если вам что-нибудь понадобится, то позовите меня. Я буду по соседству. Дела, знаете. Решился наконец-то архив привести в порядок.

С этими словами Аполлинарий Ксенофонтович склонил голову в поклоне и, свернув своим моноклем, покинул погрузившуюся в полумрак комнату.

Пошло время. Горячий, пахнущий разнотравьем чай и выдержанный в столетних дубовых бочках коньяк делали своё дело. Максим почувствовал, как его ноги и руки отяжелели и стали наливаться приятным теплом. Голова всё чаще непроизвольно откидывалась назад, и, чтобы не дать отяжелевшим векам окончательно сомкнуться, начинающий писатель прилагал отчаянные усилия. По стенам поползли причудливые тени, а потолок двинулся на встречу с полом. Перед глазами закружились цветные аляповатые картины с размытыми бледными пятнами, сзади, из-за спины, донеслось осторожное покашливание, и из затемнённого угла вышла тёмная фигура.

Напрягая глаза, Максим сумел различить, что перед ним стоит довольно высокий мужчина в строгой чёрной тройке из дорогой мериносовой шерсти с галстуком-бабочкой на белоснежной рубашке и стильным платком треугольной формы в нагрудном кармане.

Незнакомец дружелюбно улыбался и слегка прищуривал глаза с разбегающимися в стороны частыми лучистыми морщинками.

— Я вас, кажется, побеспокоил. Если так, то извините меня. Не хотел прерывать ваши размышления. Я, собственно, зашёл на минуту, так как мне сообщили, что ко мне пришёл любопытный молодой человек.

Берестов привстал и, не скрывая своего удивления, запинаясь, произнёс:

— Я, кажется, узнаю вас. Вы Михаил Афанасьевич? Но как может быть такое? Ведь прошло шестьдесят лет.

— Больше, семьдесят с небольшим. Это я сам. И рад, что вы меня узнали. Поверьте, мне приятно это слышать. Расскажите мне немного о себе. Давайте присядем. Я буду напротив вас, на этом диване. Так что же привело вас сюда, ко мне, и чем я могу быть вам полезен?

Давно решивший ничему не удивляться Максим чувствовал себя спокойно. Единственное, что его смущало, — это то, что он не знал, с чего начать свой рассказ. Чем он, заштатный провинциальный журналист, мог быть интересен признанному мастеру слова? Меньше всего ему хотелось выглядеть в его глазах глупым и самонадеянным человеком.

— А вы начните с главного. О чём вы мечтаете? — пришёл ему на помощь Михаил Афанасьевич.

— Я хочу написать книгу, но даже не знаю, с чего начать, какую тему выбрать, чтобы она оказалась достойной своего времени и вызвала читательский интерес, — наконец решился признаться Максим. — Я берусь за ручку, сажусь за компьютер, появляются какие-то мысли, и я начинаю писать, а потом всё исчезает, и я не нахожу продолжения. Потом проходит несколько мучительных дней раздумий, до тех пор пока не возникает новый порыв, но всё такой же недолгий, случайный, обрывной.

— Так, выходит, вы писатель? Мне приятно это слышать.

— Нет, что вы, так я себя назвать не могу. У меня, правда, есть статьи, заметки в газетах. Не более того. Никто не знает о моём желании написать серьёзную книгу. Если бы об этом прознали собратья по перу, они просто-напросто подняли бы меня на смех. Они-то воспринимают меня как одного из их цеха охотников за сенсациями. Им не с руки залезать в дебри человеческой души. — Берестов замолчал, явно намереваясь перевести дух и собраться с мыслями.

— Я понимаю вас. Вы осторожны. Это хорошо. — Михаил Афанасьевич перекинул ноги и расстегнул пуговицы пиджака, давая понять, что он готов задержаться за беседой дольше, чем первоначально рассчитывал. — Так что же вас действительно смущает? Кстати, вы забыли представиться, но это ничего. Мне уже сказали ваше имя.

— Извините мою нерасторопность. Моя фамилия Берестов, Максим Берестов. Я из Ярославля. Видите, у меня совсем ничего не получается, даже правильно представиться.

— Напрасно вы так сразу огорчаетесь. У меня тоже многое не получалось. И ничего, как видите. — Мастер поощрительно улыбнулся. — Многие пишут. Всякое. Литература — вещь коварная, как тонкий вешний лёд. Главное в том, что вы ищете. Благодарности от людей? Вряд ли. Напрасный труд. Скорее всего, её не будет. Денег? Назовите мне хотя бы одного писателя, которого его книги сделали богатым. По моему разумению, на Руси писатель обречён быть бедным. Не дано русскому менталитету превращать слово в коммерческий продукт, как это умеют делать цивилизаторы из закатных стран. Тогда уж лучше в купцы, советские директора или, как ныне заведено, в политику или рэкетиры. Славы? Никогда. Известности? Возможно, но и то при условии, что о вас напишут газетчики или скажут по этому… как это у вас называется… телевидению. Об издательствах вообще разговор особый. Во все времена они неприступные монастыри, и каждый со своим уставом, а главные редактора — их строгие настоятели, по закону всевластия почитающие, пожалуй, только одно мнение — своё. Цензоры Древнего Рима могли бы им только позавидовать. Талант, необычность, находка — не в счёт, потому как есть соображения «высшего» порядка. Хотя, не буду кривить душой, и среди них попадаются интереснейшие люди. Это я так ропщу, от прежней обиды. Срываюсь, бывает. Возраст сказывается. Ну как, я вас не сумел отвадить от мысли стать писателем?

— Нет, нет. Я весь внимание.

Михаил Афанасьевич замолчал и, достав из кармана трубку, принялся усердно её раскуривать. Вскоре его лицо окуталось клубами дыма, которые, извиваясь, начали расползаться по комнате, распространяя в воздухе устойчивый сладковатый аромат. Портьеры у окон вздулись и зашевелились так, будто за ними находилось сразу несколько человек. Наконец он заговорил:

— Тогда ещё. Вы, уважаемый Максим, наверняка помните это крылатое выражение, дошедшее до нас со времён незнаемых, ветхозаветных: «Вначале было слово». Так вот, до революции слово было опорой веры. Ему внимали, поклонялись. В советские времена оно приобрело поистине набатное значение. Оно звало за собой, поднимало людей. Его ценили и за него же казнили. А в ваше время Интернета и виртуальных представлений об окружающем мире слово осталось только средством общения и передачи информации. Оно больше не греет, не стучится в сердца, не воспламеняет умы, а главное, в него не верят. Если вы скажете мне, что когда-нибудь всё изменится и придут другие времена, я с вами соглашусь, так как всё уже было и ещё будет. Поэтому, мой молодой и настойчивый друг, если вы всё же решили привести себя на жертвенный камень литературы, то я дам вам только один совет: ничего не ожидайте и ни у кого не вымаливайте — ни таланта, ни любви. Это не пожелание, а предупреждение. Вы понимаете разницу? Если вы всё же тверды в своём решении, то вставайте на этот путь и идите по нему до конца без оглядки, и будь что будет. И не забывайте: «Ищущий, да обрящет».

Завершив свой назидательный монолог, Михаил Афанасьевич решительно поднялся со своего дивана, тем самым подавая знак своему ночному гостю, что беседа явно затянулась. Его курительная трубка вспыхнула василисковым огоньком и зачадила.

Встал за ним и Берестов, который выглядел смущённым и потерянным. В его голове всё перемешалось, а мысли вступили в противоречие друг с другом. Он уже не был ни в чём уверен: ни в своём замысле, ни в себе самом. Смутившись, он промолвил:

— Я очень благодарен вам, Михаил Афанасьевич, за эту встречу, а также за участие в моей судьбе. Но скажите мне напоследок: почему вы посвятили все ваши лучшие годы столь неблагодарному делу, как написание книг?

— Всё крайне просто, мой любопытный друг, — необратимость. Вернее сказать — предопределение. И потом, безусловно, надежда на то, что слово моё когда-нибудь и у кого-нибудь всё же отзовётся. Для меня этого достаточно. И ещё. Я смотрю жизнь, а тем и сюжетных линий в ней, я вам скажу, предостаточно. На любой вкус и цвет. Выхватывайте одну, которая по сердцу, разумеется, и начинайте.

Слова Мастера гранёными базальтовыми блоками укладывались в основание величественного памятника необоримости человеческого духа. Его откровенность сокрушала, унося прочь сомнения, которые терзали Берестова всё последнее время, по поводу того, стоит ли добровольно предаваться мукам творчества. И всё же то томление, что столь долго тлело в его груди, заставило его произнести фразу, которая повлекла за собой череду неожиданных и необыкновенных событий. Впоследствии Максим немало сожалел о том, что решился её произнести.

— Мне крайне жаль, что я вас больше не увижу, ведь у меня осталось столько вопросов, а ваши разъяснения для меня воистину бесценны.

— Выходит, есть ещё вопросы? — Рука Мастера концом трубки нарисовала в дымном облаке знак вопроса. — Я в начале нашей встречи предупреждал вас о том, что во времени крайне ограничен. Знаете ли, тороплюсь на другую встречу. Давно не видел своих коллег по литературному кружку. И потом, до Киева путь неблизкий, да и паспорт боюсь забыть. Теперь границы там, где их отродясь не было, а вот в Москве я задерживаться не хочу, тем более в такую промозглую осень. Я вообще в этом городе как-то неуютно себя чувствую — не прижился, может быть? И квартира эта стала для меня «нехорошей». А там, на берегах Днепра, я был счастлив и даже любим. О, вы, я вижу, ещё не познали этого чувства. Оно выше всего сущего, даже литературы. Но я вам помогу. Вы сможете продолжить ваш разговор, но не со мной, а с моим хорошим знакомым. Он тут по случаю оказался.

— Вы имеете в виду Аполлинария Ксенофонтовича? — Максим поперхнулся от такого предложения. — Я уже с ним знаком. Он очень странный и на кота похож. Не тот ли он знаменитый Бегемот?

Мастер рассмеялся и успокаивающе положил свою ладонь на плечо Берестова.

— О нет. Я действительно хотел назначить Аполлона в подмастерья к Бегемоту, но потом передумал. Не годится Бегемот в наставники. Слаб он на это. — Михаил Афанасьевич выразительно пощёлкал пальцем по горлу. — Не стал я портить мальчишку. Ему будет назначена другая роль и в другом месте. А здесь он временно. В этой квартире находится больше на правах постояльца. Нет, не с Бегемотом. Запил старик горькую. Не в форме. Да бог с ним.

— Неужели с самим Воландом?

— О нет. Опять не угадали. Куда нам до столь высокой персоны? Да и нет его в Москве. Уехал. Как начались ваши девяностые, так сразу и уехал. Говорит, что даже на Патриарших прудах не может найти ни одной чистой души. Людей много, а душ мало. Скучно ему стало. Упреждая ваш следующий вопрос, Максим, скажу, что и Маргариты Николаевны тоже нет. Улетела. Даже как положено попрощаться не сумела. Торопилась, должно быть. Но я не в обиде на неё.

— Как, на метле?

— Нет, на самолёте, в бизнес-классе. Не меньше. Говорит, что так значительно удобнее и быстрее. Она ведь всегда любила летать. Сама по себе. А теперь, говорит, атмосфера не та стала. Больше смрада, чем кислорода. Экология! Так просто от неё не отмахнёшься. И ещё считает, что в воздухе других крыльев слишком много стало — жёстких и грязных. Она очень щепетильна в этих вопросах и к общению с падшими не привыкла. Сказала, что улетает на Мальдивы. Не знаю, где это, не бывал… Вот с кем бы вас точно познакомил, так это с профессором Преображенским. Очень достойный человек. И учёный большой, и правильный во всём. Так и его нет. В Баден-Бадене старик. Кислые воды пьёт и возвращаться не торопится. Говорит: «Вернусь только тогда, когда те, кому это положено, окончательно вычистят свои сараи». Не уймётся всё. Ворчит: «Ладно появились большевики со своими фантазиями, но до них хоть две большие войны случились, а вот что нынешние в девяностые годы учудили — то слов никаких не подобрать». Но вы не отчаивайтесь. Как раз накануне заехал ко мне один очень знающий господин. Много повидал, много пережил. Одним словом, кладезь всяческих знаний. Я, видите ли, сам у него многому научился. Он здесь, совсем рядом. По коридору до конца — и дверь направо. Я вас провожу.

Михаил Афанасьевич взял Берестова под локоть и настойчиво подтолкнул к выходу из своего рабочего кабинета. Ночник у дивана, мигнув два раза, погас. А там, где предположительно должна была располагаться невидимая в наступившей темноте отопительная батарея, заскреблись, вначале робко, а потом всё сильнее. Не исключено, что сам мышиный король, включив все свои три головы, принялся острыми зубами перетирать старую древесину плинтусов, чтобы проложить себе и своему серому воинству путь на поверхность.

Они вышли в плохо освещённый коридор и вскоре оказались перед искомой дверью. Осторожно постучав, Мастер открыл её и пропустил вперёд своего начинающего коллегу. Максим переступил порог и застыл в потоке яркого света, изливавшегося изнутри помещения. Придя в себя, он оглянулся, но сзади уже никого не было.

— Проходите, проходите. Я вам очень рад, — приветствовал его вышедший из светового потока благообразного вида пожилой обитатель комнаты, на ходу поправляя очки в тяжёлой роговой оправе. — Не утруждайтесь и ничего не рассказывайте о себе. Я всё слышал и предупреждён. Раз вы мой гость, то первым делом должны отдохнуть. У вас был тяжёлый день. За окном чёрт знает что творится: дождь со снегом, сырой ветер. Бр-р-р. Совершенно промозглая погода. Я лично весь продрог. Располагайтесь там, где вам угодно.

Проморгавшись и привыкнув к яркому свету, Берестов оторопел. Обстановка комнаты, которую и комнатой было назвать нельзя, а скорее парадной сводчатой залой, неким айваном, может быть, была воистину роскошной. Она потрясала. Восточные мотивы перемежались с античным декором Древних Греции и Рима. На полу лежал огромный, во всю площадь почти безразмерной комнаты, ковёр явно персидской работы, искусно вытканные узелки которого составляли изображения всадников на приземистых степных лошадях, сидящих вполоборота и натягивающих изогнутые охотничьи луки в сторону бегущих от них оленей с ветвистыми, раскидистыми рогами. В центре, окружённый оранжерейными цветами и райскими птицами, красовался медальон «Шах-Аббас».

Повсюду были расставлены многоугольные приземистые столы на ножках и разнообразная мебель из красного дерева, инкрустированная слоновой костью и перламутром. На стенах, покрытых насечной цветной штукатуркой, висели украшенные бахромой и кистями гобелены с сюжетами из жизни погонщиков караванов, расположившихся на отдых под тенистыми пальмами в благословенном оазисе посреди аравийской пустыни, у спасительного источника с хрустальной водой.

На всевозможных блюдах, чашах и подносах из серебра, покрытых глазурью и барельефами, громоздились горы экзотических фруктов и сладостей, которыми так славятся кондитеры подлунного мира, а в высоких кувшинах из цветного венецианского стекла с таинственным блеском переливалось драгоценное вино. Хотелось думать, что финикийское, пахнущее смесью виноградного сока с мёдом и ягодами можжевельника, или сладкое кипрское, предназначенное для утончённого десерта, которое так полюбилось королю-рыцарю Ричарду Львиное Сердце и его наречённой Беренгарии Наварской.

В воздухе разливался дурманящий аромат ладана и мирра.

Выбрав для себя подходящий широкий диван с высокой спинкой, затканный парчой лилового цвета, Максим удобно устроился на нём и с любопытством первых неотёсанных крестоносцев продолжил осмотр необычного помещения, в котором он оказался. Если чрезмерность восточной пышности его уже начинала утомлять, то произвольно расставленные по углам предметы обихода и вооружения легионеров Древнего Рима вызвали неподдельное восхищение. Здесь было всё: прямоугольные и круглые щиты-скутумы, короткие и длинные мечи-гладиусы в металлических ножнах, дротики и метательные копья-пилумы, а также ещё шлемы с чёрными и красными гребнями вкупе с кольчужными рубахами и пластинчатыми кирасами. Почему и как в чертоге, где должны царствовать нега и нирвана, оказалось оружие древних воинов, Берестов понять решительно не мог.

— Я удовлетворю вашу любознательность, — послышался осторожный голос, который принадлежал всё тому же аккуратному человеку в очках и костюме, который пригласил его зайти в эту комнату.

Седеющие волосы гостеприимного хозяина рассыпались в разные стороны, в то время как скошенный подбородок, подминая заднюю губу, совершал поступательные движения взад-вперёд, что делало его речь невнятной. Оказалось, что человек сидит на скромном деревянном стульчике, больше похожем на табурет, по-монашески положив ладони на колени и вытянув худую морщинистую шею, поддерживающую маленькую костистую, как у африканского грифа, голову с загнутым клювообразным носом. За его спиной стоял высокий флагшток с прикреплённым к древку полотнищем с изображением фигуры борца, а по бокам — складные маленькие топорики с блестящими лезвиями.

— По вашему лицу, молодой человек, я вижу, что вы сами обо всём догадались. Да, я тот самый, пресловутый, который послал Его на эшафот. Ну, вы понимаете? — Господин неопределённого возраста воздел руки кверху таким образом, что они образовали латинскую букву «V». — По крайней мере, в таком образе палача Спасителя меня изобразил Мастер. Вначале мне было неприятно, даже больно, но потом свыкся. В конце концов, кому-то надо исполнять роль вековечного зла.

— Так вы Понтий Пилат? Не может быть!

— Почему же не может быть? Как раз может. Позвольте официально представиться: Понтиус Пилатус, наместник и прокуратор Иудеи, Идумеи и Самарии, легат и префект римских легионов и приданных им вспомогательных войск союзников, размещённых в указанных провинциях, удостоившихся «чести» быть покорёнными доблестным Римом и навсегда укрывшихся под сенью победоносного римского орла.

Сняв роговые очки, человек в цивильном сером костюме встал со своего табурета и церемонно поклонился. После чего выпрямился и выставил левую ногу вперёд, уперев правую руку в бок. Лицо приняло горделивое выражение, скулы заострились, а взор устремился вдаль, явно дальше, чем дозволяли пределы комнаты, где проходила эта ночная встреча. Вальяжная осанка, засверкавшие глаза, весь его вид должны были бы отобразить величавый облик римского командующего и вызвать страх и почтение у присутствующих. Не хватало лишь пурпурного плаща, лацерны из египетского льна и командирского жезла из виноградной лозы.

Прошла минута, другая. Максим, которому очень хотелось задать следующий вопрос, колебался, не решаясь нарушить торжественность момента.

Человек, назвавший себя столь звучным именем, встрепенулся, приходя в себя, и проговорил:

— Извините. Нелепо получилось. Занесло, кажется. Командующий легионами в цивильных пиджаке и брюках двадцатого века. Смешно, гротескно, особенно перед лицом этого штандарта с силуэтом Геракла, символом моего любимого двадцать второго легиона «Первородного» — именно двадцать второго, а не двенадцатого «Молниеносного», как мне приписывают, — сыгравшим столь значительную роль в моей судьбе.

— Если всё так, как вы говорите и в чём я сомневаться не имею права, то вам сейчас, выходит… — глаза Берестова принялись блуждать по романтической обстановке залы, стараясь выхватить что-то осязаемое, какой-нибудь доступный его пониманию предмет, чтобы использовать его в качестве опорной точки для того, чтобы привести в порядок своё окончательно раздёрганное восприятие окружающей действительности. Ему вдруг стало нехорошо, ощущение тошноты набегающими волнами стало подкатывать к самому нёбу.

— Именно так. Две тысячи лет, — ответил Пилат, ломая в язвительной усмешке свои тонкие губы, и, шаркнув ногой, изобразил церемониальный поклон. — А что? Неплохо сохранился. Впрочем, я заговорился. Хозяину надлежит ухаживать за своим гостем. Для начала хочу предложить бодрящий эфиопский кофе и кисть винограда из земель Таврикии.

Пилат подошёл к столику, который стоял рядом с Максимом, и, сняв с белого кварцевого песка бронзовую турку, стал наливать из неё кофе. Ароматная тёмно-коричневая струя побежала по тонким стенкам изящной керамической чашечки, на дне закручиваясь в спираль и поднимаясь кверху в виде кружевной карамельной пенки.

— Прошу вас не стесняться и ни в чём себе не отказывать. Ночь впереди долгая, и я рассчитываю, что вы отведаете вся яства, выставленные на этих столах. Отказов я не принимаю, и без хорошего ужина, равно как и без раннего завтрака, я вас не отпущу, — продолжал говорить самозваный прокуратор, бросая быстрые взгляды на сидящего перед ним ночного гостя. — И кроме того — что лично для меня весьма важно, — мы оба с вами, господин Максим Берестов, коллеги по эпистолярному жанру. Я ведь тоже книгу пишу.

— Очевидно, за столько лет вы написали немало книг, уважаемый хозяин? — Максим решил подыграть этому забавному человеку, предпочитавшему, чтобы его называли Понтием Пилатом.

— Всего одну, и ту докончить никак не могу. — Пилат от огорчения прикрыл глаза ладонью — весьма эффектная поза для театральных актёров и начинающих авторов. — А ведь моих воспоминаний хватило бы на тысячу томов мемуарной литературы. Сколько событий, сколько воспоминаний! Особенно дорожу впечатлениями, которые получил в годы беззаботной юности. Тогда я возглавлял отряд всадников, состоявший из трёх турм. Под моим началом находились сто отборных бойцов. Это были отличные воины, набранные на добровольной основе из числа скифов-сарматов. Я не знаю ни одного врага, которого они не могли бы сокрушить.

Мы тогда только осваивали Трансальпийскую Галлию, и схватки с племенами аллаборгов, аквитанов, гельветов были постоянными. Дрались они отчаянно. Их бесстрашие не знало предела. Особенно мне запомнилась битва с объединённым войском секванов и ремов. Бой шёл до позднего вечера, пока мы их не сломили окончательно и оставшихся в живых загнали в глубокий овраг. Никто не дождался от нас пощады. После кровавой расправы опять тронулись в путь. Местность была лесистая и очень холмистая. Поэтому мы ожидали засаду за каждой возвышенностью, которую нам могли устроить жители любой деревушки. Наконец мы вышли в излучину реки Аксоны, где перед нашими глазами открылось довольно большое поселение ремов. Мужчин в нём не было. Они или погибли в сражении с нами, или разбежались и спрятались по лесам. Была зима, нормальных дорог было мало, да и те к утру заметало снегом. Поэтому нам нужны были жилища этих галлов для обогрева, их припасы и повозки для продолжения похода.

Одним словом, всех женщин и детей нам пришлось перебить — всё равно они без еды и одежды, которые мы у них забрали, эту зиму пережить не смогли бы. Такова неумолимая логика любой войны. Экзекуцией командовал мой заместитель Марк Гелла, которого вы почему-то называете Крысобоем. Тогда он был ещё эквитом и моим помощником по турме. Сильный и отважный боец, только чрезмерно жестокий.

Я любил войну. Она наполняла жизнь смыслом, и более высокого проявления дружбы и приязни, чем у своих легионеров, среди людей я не встречал. Может быть, кому-то не по душе грубые солдатские шутки и нравы, но только не мне. Я ценил их крепкое слово и стойкость в бою.

А что Марк? Марку я доверял свою жизнь, и он всегда прикрывал мою спину. Видя, как он яростно обрушивается на неуступчивых германцев, я знал, что победа будет на нашей стороне. Как славно сверкал гладиус, которым он разил облепивших его врагов, каким грозным был его воинственный клич, который приводил их в трепет. И, вглядываясь в его изрубленное, в шрамах лицо, я знал, что оно ближе и дороже мне, чем умащённые благовониями и коринфскими мазями лица римских сенаторов.

Я любил своих солдат, и они отвечали мне взаимностью. Данное мне за военные подвиги прозвище — «Золотое копьё» — было заслуженным, и я носил его по праву, не вызывая сомнений ни у кого, даже у самых злостных завистников.

Я до сих пор считаю, что в войне есть оздоравливающий компонент. Только испытав безмерные несчастья, люди начинают понимать и слышать друг друга, и к ним возвращается доброта.

Но вот в чём дело. Я не могу забыть крики умирающих галльских женщин. Они не хотели умирать и хватались ладонями за наши мечи, стараясь их удержать, когда мы заносили разящие клинки над головами их детей. Легионеры смеялись и хвастались рассечёнными телами, а Крысобой уверял всех, что он за раз насадил троих местных жителей на одно копьё.

Тогда впервые я задумался о живущем в каждом из нас зверином начале. Жизнь солдата проста и незатейлива. Он знает цену кубку доброго флоренского вина и чёрствой пшеничной лепёшке. Если убивает, грабит, насилует, то делает это либо по приказу, либо с дозволения высшего начальства, а потом вновь веселится и бражничает в кругу друзей и рыжеволосых путан. Жизнь легионера коротка, и потому ему некогда печалиться. Но меня ждала иная судьба. К доблести на полях сражений я присовокупил удачную женитьбу на незабвенной Валерии Прокула из знаменитого патрицианского рода Тибериев. Блестящая карьера была мне обеспечена. Тогда я окончательно убедился в том, что нити судьбы находятся в руках богов. Не верить в их могущество по меньшей мере неразумно. Когда идёшь в бой, когда мучаешься от глубокой раны, которую нанёс тебе ловкий враг, остаётся только одно — взывать к могуществу высших сил. Именно поэтому перед началом сражения авгуры всегда выносили жертвенник перед легионами и гадали на внутренностях, вымаливая победу. Римские боги жестокие, и милосердие им неведомо. О том, что оно существует, я узнал много позже. Я солдат и более привык к рукоятке меча, чем к креслу прокуратора. Как солдат, я давно свыкся с мыслью о смерти; став прокуратором, я захотел жить вечно.

— Я вспомнил, наконец, как я вас должен называть в соответствии с занимаемой вами должностью — игемон, властитель, — не к месту воскликнул Максим Берестов, которому был интересен рассказ Понтия Пилата о своём боевом прошлом, но он ждал большего. Он ждал откровений о самом сложном решении, который вынужден был принять этот противоречивый, сотканный из оттенков добра и зла человек.

Он хотел услышать о беседе с Тем, кто пришёл спасти этот заблудший мир. Разве этот вежливый и смущающийся человек мог быть тем жестокосердным правителем, который в своё время ежедневно утверждал смертные приговоры? Но вместо основного вопроса начинающий писатель спросил совсем о другом. На большее он не осмелился. Его взяла оторопь от того, что он, обычный журналист из провинциальной глубинки, получил возможность говорить с тем, кто стоял у истока события, сформировавшего современную цивилизацию. Он не решался признаться самому себе даже в том, что испуган, как может быть испуганным любой человек, стоящий перед тысячелетней загадкой в надежде её раскрыть. Узнать то, ради чего пролиты реки крови и принесены в жертву миллиарды жизней. Поэтому Берестов смог лишь невнятно проговорить совершенно никчёмную, отвлечённую фразу:

— Знал, читал, как вам непросто приходилось собирать подати, строить дороги и акведуки. Усмирять недовольных и бунтующих — тоже дело нелёгкое. Не подумайте, я никак не порицаю вас. Наоборот, понимаю — должность обязывает.

— Вот именно, должность, — оживился Пилат. Его асимметричное лицо расцвело странной улыбкой. — Разве я, если бы знал, к чему меня всё это приведёт, взялся бы за такие дела? Дня не прошло за эти тысячелетия, чтобы я не пожалел о содеянном. Но тогда, когда благословенной памяти император Тиберий решил, что я должен стать прокуратором этих земель, я был рад и горд, получая от него именной указ. Мой новый статус возносил меня над другими людьми. Вы знаете, молодой человек, что такое власть? Она дурманит голову, ласкает вас нежнее рук любовницы. Вы упиваетесь возможностью вершить судьбы тысяч: отнимать у них имущество, посылать строить дороги, заключать в тюрьмы и разрушать их семьи. Казнить и миловать.

Вы — «бог», слову которого внимают согласные со всем «рабы». Вас славят и превозносят, на пирах льётся вино и звучат льстивые здравицы в вашу честь, поются песни и слагаются стихи. Лучшие скульпторы и художники создают и расставляют по всем городам и весям ваши статуи и наносят на стены прекрасные фрески о ваших подвигах, которых, может быть, и не было, но они обязательно останутся таковыми в памяти потомков. Потому что о них напишут летописцы и они станут частью истории. У покорённых народов отбирается всё, чем они гордились прежде: их мужество и будущее, а главное, их вера. Невозможное становится возможным.

Перед вашим венценосным и державным могуществом склонятся все: покорные станут рабами, смутьяны пойдут на галеры, и их имена растворятся в песках времени. Их, но не ваше.

— Вы ещё не знаете, что такое должность. Она благоухает, как мелия, будоражит и волнует, как женщина! — Пилат неистово, с вожделением втянул в себя через ноздри воздух. — Именно так. Обычного, незаметного человека она превращает в провидца. Глупого — в мудреца. Низкого развратника и пьяницу — в создателя новой морали. Приходит человек, весь собранный из добродетельных начал, открывает дверь кабинета, где ему назначено работать, и первое, что он там встречает, — это «её величество Должность», несокрушимую и уверенную в святости правил и норм, ею же и установленных. И человек сникает. Теперь и он не он. Должность улыбается ему и всасывает его, поглощает целиком со всеми его прежними принципами, и вот теперь он и есть сама эта Должность. О власть! — Пилат встал и в восторге закружился по залу. — Ты магия.

Лицо его раскраснелось. Щёки собрались комочками. Очки слетели с переносицы и упрятаны в карман. Глаза заблестели странным блеском. Руки распахнулись в разные стороны так широко, будто он вознамерился обхватить ими весь земной шар.

— Что же мы не пьём? — вдруг воскликнул прокуратор и, прервав своё кружение, моментально оказался перед диваном, на котором размяк несостоявшийся писатель из двадцать первого века. — За это надо выпить. Срочно подать нам высокие кубки и кувшины с токайским с дунайских равнин и рейнским с берегов быстроструйной реки, где обитают лохматые херуски. Я был там, я покорял эти пространства.

Куполообразный потолок комнаты озарился зеленоватым всполохом, ярким и размашистым, как полярное сияние, которое выплели из своих волос златокудрые девы-валькирии. Изображения оленей на настенных гобеленах ожили и понеслись вскачь, а вслед им полетели стрелы, выпущенные из луков удачливыми охотниками на конях, пустившихся в бешеный аллюр. Расставленные по углам высокие напольные светильники разом вспыхнули языками алого пламени, и по их витым колоннам побежали бронзовые ящерицы. Тяжёлые оконные портьеры вспучились буграми так, как будто кто-то стремился раздвинуть их снаружи и ворваться внутрь помещения. Прозвучали звуки, как от падающей мебели, и раздался чей-то гомерический хохот, вскоре перешедший в протяжное и заунывное мяуканье, — должно быть где-то за диваном проснулся и недовольно завозился разбуженный происходящим любимец Пилата — Банга, а может быть, сам Тузбубен. Стены зала пришли в движение, формируя овальный, похожий на подземный туннель, коридор, уходящий в бесконечность.

Неведомым образом в руке Максима оказался металлический кубок с тёмным бархатистым вином, и безликий голос начал настойчиво наговаривать ему в ухо:

— Пей, пей, пей до дна. Ты должен испить эту чашу.

Берестов, не отрываясь, осушил свой кубок, отбросил его в сторону и безвольно повалился на диван. Сознание раскачивалось, как потревоженная вода в стакане. Возникали и исчезали незнакомые образы: чьи-то круторогие козлиные морды, выпячивающие оскаленные зубы; разверзнутые в последнем крике рты мучеников инквизиции на горящих кострах и непрерывная череда полупрозрачных тел с покрытыми чёрной вуалью головами, уходившая вдаль.

— Где это я? Что со мной происходит? — Чтобы прийти в себя, писатель обхватил голову руками, стараясь вытряхнуть из неё туман наваждения, и прикрыл ладонями всё лицо. Время остановилось; постепенно, удаляясь, затих набатный звон. Наступившая тишина скрадывала тошнотворные ощущения. Сердце замедлило до того неукротимый ритм.

Почувствовав, что он вновь обретает себя, Максим осторожно раздвинул пальцы перед глазами, всё ещё опасаясь увидеть творившуюся вокруг него фантасмагорию. Однако то, что он рассмотрел, никак не поразило его, а скорее явилось для него своеобразным облегчением. Если бы это был Пилат, ещё недавно гордый своим величием человек, победоносный воитель, завёрнутый в праздничную белоснежную тогу с бордово-красной оторочкой патриция, произносивший речи во славу богоподобного императора Трояна и себя самого, Берестов не удивился бы.

Перед ним на полу коленопреклонённым стоял согбенный, сжавшийся в комок человек в мятом сером костюме современного покроя, который, сгибаясь и разгибаясь, выкладывал земные поклоны. Губы его беспрестанно шевелились и что-то нашёптывали. Максиму показалось, что он даже сумел различить слова:

— Отче прости меня, прости меня, ибо грехи мои безмерны. Тяжко и тяжело мне и здесь, и там. Возьми меня к себе в царствие Твоё. Прости меня, Отче.

При виде чужой безысходности Берестов почувствовал себя бодрее. Страх исчез, и он наконец осмелился снять ладони со своего лица, которыми пытался закрыться от жутких видений, до того целиком поглотивших его.

— Игемон, кому вы молитесь, к кому вы взываете? Отчего вы в таком отчаянии? — наконец произнёс он.

Всё успокоилось в зале. Стулья, комоды и диваны прекратили вращаться по своим орбитам и расставились по своим местам; погасли и исчезли светильники; словно дым из кальяна, растворились в воздухе предметы воинского снаряжения. За портьерами никто не шевелился и не издавал пугающие звуки. Теперь это была уже не утопающая в неземной роскоши опочивальня восточного владыки, а обыкновенная комната со старыми обоями, кое-где оборванными и свисающими по стенам безобразными лоскутами, скрипучими деревянными стульями и протёртыми и проваленными креслами. От прежней обстановки сохранился, правда, десертный столик из тёмно-красного дерева с резной крышкой, в которую были искусно вмонтированы сверкающие блёстками зразы из серебра и золота. На столе стояли чашки с полупрозрачными фарфоровыми блюдцами, блюдо с фруктами, простой стеклянный кувшин, возможно с вином или с фруктовым соком, да пузатый керамический чайник, который медленно подогревался на спиртовой горелке.

Маленький человек в сером костюме поднялся с пола, выпрямился и вновь водрузил на свой хрящеватый нос роговую оправу очков. Садиться в кресло или на стул он явно не спешил, а принялся мелкими шажками мерить сжавшуюся до прежних размеров комнату из конца в конец и лишь иногда искоса посматривал на Максима.

Чтобы преодолеть возникшую неловкость, Берестов повторил свой вопрос:

— Извините мою настойчивость, игемон. Я понимаю, что выгляжу более чем странно со своим неуместным любопытством, но я ведь только хотел…

— Оставьте свои объяснения, господин Берестов, — прервал его спутанную речь римский прокуратор. — Как раз всё уместно. Более того, я ждал этого разговора. Думаете, у меня много выпадало возможностей, чтобы вот так, по-простому, душевно поговорить с другим человеком за эти проклятые две тысячи лет? И вот что, пожалуйста, не зовите меня более игемоном. Это всё в прошлом. Лучше Пилат или Понтий. Для меня это имя привычней. Так вот, я обращался к Нему, к Тому, которого однажды, подчиняясь очарованию власти, обрёк на мучительную смерть. Может быть, против своей воли, но ведь сделал это. В угоду обстоятельствам. Я говорю о Нём, о нашем Спасителе.

Пилат предупреждающе поднял руку, чтобы предостеречь писателя от следующего вопроса. Теперь он прекратил своё хождение и стоял напротив Максима, метрах в двух от него, и смотрел сверху вниз.

— По своему чиновничьему недомыслию я уничтожил сокровищницу духа, раскрывшуюся перед нами, живущими на земле. — Пилат ладонью протёр вспотевший лоб. — Вы не знаете, что такое оказаться в чертогах римского бога Оркуса, владыки подземного мира, и, я надеюсь, никогда не узнаете. О, это удовольствие не для слабых. Не знать ни времени, ни надежды, пребывать без слова и мысли, не ведать собственного тела, не осязать и не чувствовать. Не видеть близких и даже прежних своих врагов. Никого. Всё стёрто перед вашим взором, которого тоже нет. И лишь питаться прахом самых скверных и проклятых Богом и людьми грешников, пересыпая его туда, где некогда было ваше горло, под непрекращающийся харкающий смех северного бога-пересмешника Махаха. В проклятое место попадают все: цари и воеводы, обладатели несметных сокровищ и бессребреники, добрые и злые. Потому как на всех лежит грех, если не по делам, то по словам и мыслям их. Все должны соприкоснуться с тем, чему и названия нет. Бездна притягивает, сложно удержаться на её краю… А потом, много позже чем потом, возник свет, и я пошёл за Ним, и вышел из обители ужаса и забвения. И это был Он, тот, которого я судил на ступенях своего дворца. О, Он предстал передо мной как луговая роса, увлажнившая потрескавшиеся губы пустынника, как крепкая рука поводыря, ведущая за собой ослепших и беспомощных.

Рука Пилата поднялась, сомкнутые пальцы коснулись лба, а потом безвольно опустились. Он так и не решился завершить крестное знамение.

— Так это был Он — Иисус по прозванию Христос? — в волнении воскликнул Берестов и тоже поднялся на ноги из своего кресла, на которое давно переместился с необъятного дивана.

— Да, это был Спаситель, Тот, ради которого я готов был бы перевернуть куб галактики, если б смог, или заставил бы всевышнего змея Эля поменять местами планеты, развешанные на его кольцах, если бы тоже смог. Но нет. Не дано мне это, да и не принял бы Он такие поступки.

Постойте. Я вижу, мой дорогой гость, что вы хотите, чтобы я вслед за несчастным Тересием открыл смертному правду о мире богов и поплатился бы за это лишением способности понимать язык птиц и животных и видеть будущее. Хорошо, пусть будет так. Я пойду на этот риск. Я не могу отказать человеку, за которого меня попросил сам Мастер, давший мне возможность существовать и переживать прежние страсти на страницах своей книги.

Когда я вырвался к свету, я стал искать повсюду ответ или хотя бы подсказку, что я должен совершить, чтобы воссоединиться с Ним и пребывать в царствии Его. Я молился между лапами вечного Сфинкса во все дни солнечного равностояния; я таскал камни к подножию храма Кетцалькоатля в Мексике при его строительстве. Пересекал без воды пустыни, следуя за караванами бедуинов; скитался в одиночестве в утлом челне по бескрайнему солёному океану. Спрашивал небо и протягивал руки к звёздам. Никто и нигде мне не смог дать ответа.

Как желал бы я оказаться на месте хотя бы праведного зароастрийца, которого у врат рая встретила высокая прекрасная дева, и душа которого спросила её: «Кто ты, девушка, прекраснейшая из виденных мною женщин?» — «Муж благих мыслей, слов и дел, — ответила она, — я твоя благая вера, твоё собственное исповедание. Ты был всеми любим за твоё величие, доброту и красоту, за победную силу, ибо и ты меня любил за моё величие, мою благость и красоту». С этими словами вера повела душу в место обитания блаженных. Известно ведь, что «первый шаг приводит душу к добрым мыслям, второй — к добрым словам, третий — к добрым делам, и через эти три преддверия рая душа достигает рая и входит в вечный свет (Яшт, 22)».

— Но нет, не суждена мне была такая участь. — Бывший римский всадник, явно измученный своими откровениями, устало опустился на скрипнувший под его телом стул и положил поверх стола руки. — При жизни мне уготовано было карать и принуждать. Я грелся в лучах славы, а воля моя была скована нормами римских законов. Неотвратимость наказания и его суровость стали сутью моей деятельности. Приводили ко мне бедную вдову, укравшую хлебную лепёшку для своих голодных детей, — я приговаривал её к бичеванию на площади; базарному воришке палач-ланиус отрубал руку; дорожного грабителя-убийцу забивали бамбуковыми палками до полусмерти, а потом топорик ликтора отрубал ему голову; бунтовщика и смутьяна, подбивающего толпу на оскорбление величия императора и на погромы, приколачивали к кресту и обрекали на позорную смерть от жажды и истощения.

— Я вижу немой вопрос в ваших глазах, а может быть, даже упрёк, — неожиданно прервал свой монолог Пилат и криво усмехнулся. — Другого я не ожидал. — Прокуратор снял пиджак и ослабил узел туго завязанного галстука. Ему стало душно в жарко натопленной комнате, и сами воспоминания жгли его не меньше. Римский наместник наполнил бокал вином и залпом выпил его.

— Совсем нет. Не мне порицать вас. В наше время, в двадцать первом веке, как и прежде, в период варварства и Древнеримской империи, продолжают всё так же грабить, воровать, насиловать, и за эти дела сурово наказывают. Природа преступлений не изменилась, — поспешил успокоить своего хозяина Берестов и наполнил себе и Пилату кубки прохладной кекубой. Ему подумалось, что если он солидарно выступит благодарным виночерпием, то это сгладит возникшее в разговоре напряжение.

— Ну вот видите! — почти радостно воскликнул прокуратор. Глаза его засветились, и правой рукой он начал размашисто рубить воздух, будто надеялся таким образом вколотить в свою речь новые аргументы. — Человеческая порода не изменилась. Оставишь незапертым свой дом — его обворуют, выйдешь один на дорогу — ограбят, а то и жизни лишат. Протянешь человеку руку — он с неё покормится, а потом укусит. И главное, что есть во всех нас, — врождённое стремление к предательству. Человек предаёт всех и вся. Делает это намеренно, если не сказать со страстью. Предаёт своего императора и своих друзей. Предаёт отца и мать и своих детей. Предаёт свои мысли и цели, чувства и обещания. Предаёт самого себя. Разве это не поразительно?

— Вы, наверное, имеете в виду прежде всего Иуду Искариота? Не так ли? — Максим с интересом наблюдал, как от возбуждения и выпитого вина кровь алой волной подступила к щекам наместника Иудеи.

— Именно, — чуть ли не с восторгом воскликнул Пилат. — Конечно, его, незабвенного, патриарха всех предателей, уравнявшего себя с Каином. Хотя… — Прокуратор задумался. До того пронзавшая воздух рука безвольно опустилась вдоль туловища, и собеседник Берестова вернулся на свой скрипучий стул. — Иногда поступок Иуды видится мне в другом свете. Но давайте об этом не будем, по крайней мере сейчас. Повременим… Как меня предупредил Михаил Афанасьевич, вы, господин Берестов, пришли сюда в надежде обрести некое откровение — как и о чём вам писать? Вот вам мой совет: пишите о том, что видите вокруг себя и чувствуете. Люди это поймут и, глядишь, оценят. Вон сколько ежедневных событий. Поверьте — человеку часто хочется смотреться в книгу, как в зеркало, и видеть в нём свои собственные уродства, а заодно и убедиться в том, что на свете живёт много негодяев похлеще него. Приятно иногда вывернуться наизнанку и узнать, что дела у другого хуже, чем у тебя самого. Бодрит, знаете ли.

— Да, таких моментов хватает, — согласно замотал головой Максим. — В моей коммунальной квартире сколько угодно встретишь таких сюжетов и персонажей. Один сосед стал врагом на всю жизнь, потому что я ему не одалживаю денег на водку. А какой смысл ему в долг давать — он никогда не отдаст. У другой соседки сын беспробудно наркоманит, в комнатах хоть шаром покати. Так она весь мир через собственную неустроенность возненавидела. Неужели об этом писать? Обыденно, мелкотравчиво. Скуку навевает. Ведь есть же что-то лучшее в людях?

— Ах вот как. Значит, вы думаете, что красотой спасёте этот мир? — Пилат победоносно ухмыльнулся. Спина его выпрямилась, а пальцы начали дробно выстукивать незнакомый Максиму марш. Затем прокуратор несколько раз обернулся, будто хотел убедиться в том, что в комнате больше никого нет, и только после этого вновь воззрился на своего собеседника. — Красота хороша в застывшей внешней форме: величавость Колизея, колоссы Мемнона, колоннада Пропилеи, статуи Афродиты Книдской и Геракла Фарнезского. Они потрясают. Как восхитительны эти редкие примеры взлёта человеческого духа. А как трогательны весной цветущие апельсиновые сады и набухшие гроздья виноградной лозы осенней порой.

Наместник подтянул к себе блюдо с виноградом и принялся одну за другой отщипывать вишнёвого цвета ягоды и отправлять их в рот. Насытившись, он опять бросил внимательный взгляд на Берестова и промолвил:

— А вы всё хотите найти красоту внутри самого человека? По силам ли задача? В этом материальном мире всё материально, даже чувства.

Смутившийся Максим не осмелился возражать и предпочёл сохранить молчание, боясь нарушить обступившую его тишину. Всюду — в комнате, за портьерами, под плинтусом — всё будто замерло. Он было начал сожалеть, что приехал в этот, как оказалось, совсем незнакомый ему город. Пришёл в эту пугающую квартиру, где встретился с людьми, которые предстали перед ним столь необычными и властными, что подавляли его волю, а логика отказывалась обслуживать его мысли.

— Хотя, по правде сказать, Он был первым, кто сказал о вере в человека, но боюсь, что Он остался в одиночестве в этом своём суждении, — раздался голос от стола. На сей раз лицо Пилата приняло строгое выражение, за которым проглядывал облик неумолимого командира конных турм, ведущего за собой передовую алу в атаку. — Да, я говорю о Нём, о Йешуа Га-Ноцри, которого все мы знаем как Иисуса Христа. И вот что я вам говорю, мой молодой и амбициозный коллега: не пытайтесь проникнуть в Его мысли, понять их, объяснить исходя из привычных вам представлений. Ему можно только верить.

Наступила очередная томительная пауза, нарушить которую первым на сей раз решился ярославский писатель:

— Я верю Ему, но почему вы, который Его видели, разговаривали с Ним, не поверили Ему в тот самый ответственный момент? Как вы решились отправить Его на страшные муки?

Лицо прокуратора стало пепельным. Образ надменного римского военачальника рассыпался, и, похоже, навсегда. Плечи вновь сгорбились, а ладонь правой руки ухватилась за отвалившийся подбородок:

— Я поверил Ему, но толпа иудеев неистовствовала. Ей не нужен был праведный суд. Она требовала кровавого зрелища. Я подчинился их желанию, хотя в душе был уверен, что Он не виновен.

— Да как же так? Как буйство народа могло повлиять на ваше решение, на вас, который был полновластным распорядителем жизни всех этих несчастных, забывших Его благодеяния? За вами же стояло могущество несокрушимых римских легионов и победоносного орла империи! — Писатель в порыве возмущения всплеснул руками. — Как могло вообще такое случиться?

— Как вы, в сущности, наивны, молодой человек. — Пилат не пытался скрыть проступившего у него на лице презрительного выражения. — Да будет вам известно, что нас неоднократно побеждали и Ганнибал, и Ксеркс, и Митридат, и даже варвары-германцы в Тевтобургском лесу, многие. Сила Рима в другом — в политике, в изощрённом коварстве. Мы превзошли всех в искусстве обмана, умении перессорить друзей, переманить на свою сторону союзников своих противников, пообещав им раздел покорённой территории. А как замечательно, постепенно, осторожно, десятилетиями внедряли своих людей в ближайшее окружение чужеземных владык. Лесть, посулы, самые грязные интриги — более верный путь к победе, нежели стальное лезвие испанского меча или копьё-сарисса. И конечно, золото. Золото, которое раньше служило богам, а потом стало служить людям, извратившим его природу и приспособившим для достижения своих корыстных и самых низменных целей. Часто железные римские когорты вступали в сражение только тогда, когда победа в нём была уже для них подготовлена. Вот в чём основа наших «свершений»: тем или иным способом покорить другие народы, отобрать у них умения и богатства, заставить их трудиться и воевать за наше благо. В Иудее я должен был обеспечить спокойствие, чтобы продолжить беспрепятственно собирать налоги, поддерживать местное производство и торговлю товарами, крайне необходимыми погрязшему в роскоши и разврате Риму. Вот моя первостепенная задача и ответственность перед властителем мира, обожаемым Трояном.

Теперь Берестов смотрел на Пилата по-другому, без прежнего восторга, который безотчётно возник у него в начале их знакомства. Ему перестали нравиться как сам пафос отставного прокуратор, его восхищение атрибутами власти, так и главное — презрительное отношение к людям, которых он не различал, а рассматривал исключительно в качестве расходного материала, необходимого для возведения монументального здания государства.

— Вы слишком строги к людям, уважаемый наместник Иудеи, — осторожно подбирая слова, произнёс Максим. — Возможно, они не так плохи и заслуживают лучшего к себе отношения? Да, в них есть и жадность, и безудержная жестокость, но вот если дать им больше добра, внимания, разглядеть в них не только зверя, но и личность, разве их сердца не откликнутся, а душа не прирастёт любовью? Разве тогда вы, как вершитель их судеб, не проявите к ним снисходительность, не согласитесь уравнять свои чувства и мысли с их скромными жизненными целями? Может, тогда и вы назовёте людей братьями, так как они подобны вам, но только вы на вершине Олимпа, а они влачатся в робах нищих и обездоленных?

— Прекраснодушные слова, мой доверчивый незнакомец. Вера в человека! Какая возвышенность! А мой двухтысячелетний опыт, выходит, в зачёт не идёт? Благодарю, благодарю вас. Весьма признателен. — В голосе прокуратора звучала нескрываемая обида. — Я вам толкую, столько рассказываю из того, что было и что я сам пережил, а вы так и не снизошли до самой естественной и несложной вещи — попытаться понять меня. Благодарю ещё раз. А впрочем, на что я надеялся? Давайте лучше пить чай с кардамоном. Напиток очень хорош — недавно привезён из Египта.

Пилат сам снял с горелки подогретый чайник и налил себе полную до краёв чашку, оставив Максима без внимания. После чего принялся сосредоточенно размешивать в ней два кусочка белого рафинадного сахара, который накануне приобрёл в угловом магазине неподалёку. Чай, видимо, был действительно хорош, так как Пилат пил его не торопясь, маленькими глотками и явно смакуя; часто делал перерывы и тогда просто сидел, не шевелясь, и только всматривался в паровую плёнку, поднимавшуюся над светло-коричневой поверхностью горячей жидкости.

Он сохранял упорное молчание. Молчал и Берестов, уже пожалевший о том, что произнёс необдуманные слова, и укорявший себя за это.

— Ладно. Продолжим. Вам позволительно ошибаться, господин Максим Берестов, — наконец смилостивился обладатель серого костюма и роговых очков. — Как-никак вам всего лишь тридцать, и лимит ошибочных выводов и заключений вы ещё не исчерпали. В эти годы и я был ещё так неопытен. Вот если бы позвать сюда Воланда, то он разложил бы всё по полочкам, но он, как говорит высокоуважаемый Михаил Афанасьевич, сейчас далеко. А жаль. Занят, видите ли, поиском своей истины. Ха-ха… Знаем его, не говорите, — «In vino veritas» вернее будет. Так что придётся обходиться своими силами. Кроме того, как я знаю, вы, Максим, живёте в таком уютном, красивом, хотя и маленьком городе, как Ярославль. Я там не был и, к сожалению, наверное, уж не буду никогда. Но я вам завидую и допускаю, что там ещё можно встретить сердечных людей, но в Москве — никогда. Слишком много порока и страсти. Отсюда ваше прекраснодушие.

— Прошу извинить меня за дерзость мою. — Ярославец решил добиться своего — ясности. — Я повсюду встречал неплохих людей. И здесь, в Москве, тоже. Может быть, жёстче других, но всё же. И вы сами, как я понял, в чём-то искренне превозносите императора Трояна и любили свою жену Валерию Прокулу, находя в ней редкостные достоинства. Ведь я прав? Нельзя же мазать всех одной чёрной краской. С этим я не соглашусь никогда.

— Ах, вы изволите не соглашаться. Настаиваете? Я расслышал намёк на безупречность, тогда скажите, у кого она есть? Поразительно. Признателен вам за откровенность. — Прокуратор постучал чайной ложечкой по блюдцу, словно привлекая внимание ещё кого-то, кого в комнате не было. — Замечу, Он точно так же говорил. В минуты отдыха я мог любоваться людьми, когда они пели и танцевали. Посещал мастерские скульпторов, когда они высекали из мрамора великолепные статуи богов и героев, украшавшие храмы и дворцы. Бывало, я видел, каким взором, полным любви и отчаяния, мать смотрит на своего первенца, и это трогало моё сердце. Когда-то я слышал старинную историю, дошедшую из земель, лежащих за горой Меру, о том, что и наш мир был создан Богом в минуту безудержного веселья. Выходит, Создателю многое человеческое не чуждо было. И тогда я вспоминал Его.

— Его самого, Йешуа? — с пылом воскликнул Бекетов.

— Да, именно, Йешуа. Ночью Синедрион осудил Его при стечении многих горожан. Они словно сошли с ума от радости, а утром связанного, под надзором храмовых стражников, вооружённых деревянными дубинками, привели Его к моему дворцу. Пришёл и сам первосвященник Киафа. Все уверяли меня, что Он смутьян и подстрекатель. Там были многие, в том числе те, кто приходил на гору слушать его проповеди, и те, кого он исцелил от падучей болезни, помог встать на ноги и забыть про костыли. Он делал всё, чтобы помочь им. И что же? Не нашлось ни одного, кто бы среди этого крика и выражения ненависти поднял свой голос в Его защиту. Я спрашиваю: почему? Что заставляет людей платить неблагодарностью за добро. Их учат — они не учатся. Им показывают чудеса — они в них не верят, их исцеляют — они платят чёрной неблагодарностью. Таковы люди, так они созданы.

— Мой вывод горек. — Пилат достал из кармана то ли требник, то ли записную книжку в затёртом кожаном переплёте и, слюнявя палец, принялся перелистывать исписанные страницы, пока не нашёл искомое: — На исходе лет, осмысливая прожитое, я сделал такую пометку: «Господь дал человеку свободу выбора, чтобы тот имел возможность делать ошибки. Богу не нужен безгрешный человек, иначе как он узнает, что перед ним действительно Его создание с душой и телом, а не безупречный механический автомат. Наши прегрешения есть всего лишь посылка для того, чтобы заняться их исправлениями. К добру всегда прилагается зло, и лишь так мы узнаем, что такое добро. Вот и всё». По мне, откровенный грешник милее, чем скрытый праведник, так как первого я лучше понимаю. Вы разделяете моё мнение?

— Да. Возможно. Не знаю, не уверен, но скажите мне всё же: вы-то знали, что Йешуа ни в чём не виновен?

— Да, знал, и не только я один, но и царь Ирод Антипа лишь посмеялся над злобными наветами. Меня интересовал только один вопрос: почему Йешуа называл себя царём Иудейским? Он мне ответил на это: «Ты так сказал, и Моё царствие не отсюда, а ты имеешь власть надо Мной лишь по Его позволению». Он был Сыном Божьим, но это понять мне довелось много позже. Чем мог быть опасен для власти этот человек, который на неё не претендовал? Разве ему нужен земной престол? Нет. Он его презирал. Он хотел помочь людям, рассказывал о вечной жизни и не предлагал поклоняться Ему, а убеждал только верить во имя спасения самого человека. И что же? Людям всего этого было мало. Они видели чудеса, слышали Его слова, а потом смеялись и предавали их забвению.

— А где же были его последователи, ученики? Неужели они остались безучастны к его судьбе?

— Не думаю, но они были тогда только людьми, со своими слабостями, сомнениями, страхами, проводили время в дискуссиях и противоречиях. Что тут скажешь? Все мы умны задним умом. Но всё же слышал я, что во время ареста Христа Его ученик, Пётр, впоследствии принявший за Него мученическую смерть в Риме, своим мечом пытался отбиться от стражников. Йешуа был известен многим и ни от кого не скрывался. Он что, возглавлял конспиративную секту? Нет. Он ходил открыто, радуясь всему сущему и живому.

— Почему всё-таки Он, а не кто-то иной, почему только Он возбудил такое ожесточение и великий гнев Синедриона и народа, доверившегося своим священникам? Ведь много разных паломников и проповедников бродило тогда по Галилее и Иудее.

— У меня нет ответа, да и кто я такой, чтобы судить о таких сложных вопросах; но в своих размышлениях за долгий срок пребывания в «междумирье» я пришёл к выводу о том, что всё дело в слове. Полагаю, Киафа раньше других понял силу Его слова и по-человечески испугался, что утратит своё влияние. А возмутить народ — дело нехитрое. Достаточно с высоты своего сана громогласно объявить о виновности обычного мирянина, и вам поверят. Несложно столкнуть камень с вершины горы, и он увлечёт за собой лавину. Я потом не раз пожалел о том, что в тот день, накануне Пасхи, приехал из любимой Кесарии в этот вечно беспокойный и бурлящий Иерусалим. Если бы не приехал, может быть, мне удалось бы избежать сопричастности к этому убийству.

Вновь обозначались звуки и шорохи, и что-то прошелестело в воздухе. При закрытых окнах повеяло таким свежим ветром, будто он долетел до Большой Садовой из далёкого взморья, напоённого запахом раскалённых пустынь Аравии и цветущих олив. Мигнула и притухла потолочная лампа, и Берестову вновь стало казаться, что перед ним сидит не скромный низенький человек в мятом костюме, а могущественный наместник покорённых территорий. Всё та же пурпурная туника-таларис, расшитая золотистыми пальметтами в форме пальмовых листьев и прикрытая белоснежной мантией. На ногах сандалии из мягкой кожи, украшенные серебряными стяжками, а главное, не обыденное лицо со скошенным подбородком, а чеканный профиль римского аристократа, которого окружают вышколенные легионеры в полной амуниции с короткими мечами-спата.

— Не вправе я судить ни вас, ни тех несчастных, которым потребовалась Его кровь и жуткая кончина на кресте, — тихо промолвил ярославский писатель. — Над вами дамокловым мечом висел рескрипт императора, повелевавший искоренять любую смуту в пределах зоны вашей ответственности, а те, забывшие свою совесть, что кричали о Его смерти, были простыми городскими ремесленниками и землепашцами. Что они видели в своей жизни, кроме стёртых в мозоли ладоней и сучковатого древка мотыги, которой рыхлили пересушенную землю в надежде, что уберегут от злого суховея нежные ростки пшеницы. Я знаю силу толпы, в которой даже смелый становится робким, а самый принципиальный легко меняет свои взгляды. Что с них взять?

— Верно, — опять оживился прокуратор. — В словах Йешуа было мало антигосударственной крамолы. Он видел перед собой другую цель, о которой ещё не знали и не догадывались все эти люди. Он поразил меня своими словами о любви, о любви к человеку и о том, что только любовью может быть спасён этот мир, а человек заслужит наконец прощение за свою греховную земную жизнь и обретёт надежду на новую, небесную. Говорил, что без любви нет света ни на этом свете, ни на том. Как это просто и как неимоверно сложно. Кто мог так ещё сказать, как не Сын Божий. Кесарь, философ, оратор на подиуме? Таких никогда и ни в какие времена не было. Он — первый. Вот что сделало Его нашим Спасителем. Я могу себе представить, что я люблю своих детей, люблю свою жену, и то до тех пор, пока она не изменила мне. Но чтобы вот так безотчётно любить всех людей — такого я даже представить себе не могу. А Он мог. Кто мог внушить Йешуа такую мысль? Отец, мать, люди, которые встретились Ему на пути? Нет, не верю. Тогда кто? Наверное, тот, кто мудрее и выше человека.

Я смотрел на бледное, осунувшееся лицо Йешуа и вспоминал слова моей драгоценной жены Валерии Прокулы, сказавшей: «Вины на Нём нет». Чтобы Йешуа проповедовал против римского императора? Такого я не слышал. Против священного Синедриона? Тоже нет. Может быть, говорил, что над всеми земными царями есть другой Царь? Так это не противоречило и римским взглядам на устройство мира. И у нас был свой Юпитер. За что мне было казнить Его? Чем могли угрожать величию Рима Его слова о смирении и прощении? И ещё. Разве Йешуа требовал возведения храмов в Его честь и поклонения Ему? Нет. Он только сказал: «Создайте храм в душе своей». Как я должен был поступить?

Я отпустил Его, а потом вновь арестовал: угроза восстания потерявшего чувство меры и сострадания населения была слишком велика. Надеялся на то, что мне удастся ограничиться лишь наказанием плетьми, и потому дал Марку распоряжение ослабить силу ударов. Вы знаете, что такое удары кнутом с вплетёнными на концах чугунными звёздочками? Такие удары не просто рассекают тело, вырывая кусочки плоти. Страдальцу кажется, что у него отслаиваются все внутренние органы. Одного этого было бы достаточно для удовлетворения кровожадного воображения праздной черни. Но нет. Ничего не вышло. Увидев кровь на Его израненном теле, толпа возопила ещё сильнее, требуя большего. Её устраивала теперь только Его смерть на кресте. Вы бы посмотрели, господин Бекетов, на эти раскрытые в крике рты, горящие глаза и поднятые вверх кулаки. Даже мои легионеры хмурились и отводили глаза, а лишённый всякой сентиментальности Крысобой протянул Ему пиалу с поской, смесью воды с винным уксусом.

Одним словом, я откупился за сохранение своей должности Его кровью. Я давно признал — этот мой грех. Мог Его спасти, но не сделал этого. Считайте, испугался. И вот что. Не выходит у меня из памяти прощальный взгляд Йешуа, когда Его подхватили под руки легионеры, чтобы подвергнуть дальнейшим экзекуциям по дороге на Голгофу. Милосердия для себя Он не вымаливал. Ни слова. Толпа возликовала. Не Его, Йешуа, готовилась она воспринять как своего кумира. Не того, кто добровольно принёс жертву во спасение народа, а скорее вора и убийцу Вараву, потому что этот преступник был ей ближе и понятнее, чем Он со своими странными увещеваниями. Что хотел Он мне сказать на прощание? О чём предупредить? Йешуа смутил мой разум и разбудил мою душу.

А теперь скажите мне, господин Берестов, только честно скажите: а как бы вы поступили, окажись вы на моём месте? Пошли бы на риск сберечь одного человека, а на сотни других направить тяжеловооружённую конницу, которая растоптала бы в кровь многих из них? Отважились бы принять последствие — неизбежный мятеж, долгий и неуправляемый? И ещё больше крови, больше жертв. Как вы бы поступили, зная об ожидающих вас и этот святой город безумствах? Согласились бы разменять сотни жизней за одну Его. И главное: принял бы Он такое спасение?

Не уверяйте меня в том, что эти события произошли давно, во времена варварства и бескультурья. Я в курсе того, уважаемый господин Берестов, что в ваше время ваш ОМОН дубинками работает не хуже моих легионеров. Более того, случись Нагорная проповедь в ваше время, её бы разобрали на репризы для какого-нибудь КВН из провинциального университета. Меняется всё, а люди нет. И у вас есть свой мальчик, который живёт на городской свалке и радуется приезду каждого мусоровоза, чтобы покопаться в вываленных отбросах. Авось повезёт и ему улыбнётся удача найти сломанную игрушку и недоеденный кусок колбасы. Разве не так?

Максим поперхнулся. Он не был готов к такому вопросу и теперь пытался выиграть время для того, чтобы подобрать для ответа приличествующие слова. Не поднимая глаз на собеседника, он потянулся за кубком с фолернским и стал жадно пить его. Вино немного взбодрило его и придало смелости.

— Не знаю, ей-богу, не знаю. Одно знаю: я не хотел бы быть на вашем месте ни тогда, ни сейчас.

— Вот все вы такие, с кем ни поговори, — грустно усмехнулся Пилат. — Вот что я вам скажу, молодой человек. А скажу то, что я ещё никому не говорил. Он искал смерти, стремился к ней. Я не видел никогда подобного человека, который был бы столь угнетён одной лишь мыслью, которая терзала и мучила Его. Мысль о том, что люди не верят Ему, была для Него непереносима. На словах да, иногда они соглашались, а распрощавшись с Ним, забывали о своих обещаниях и пересказывали Его чудеса со смехом. Прощая всех и каждого, Он уповал лишь на одно великое чудо — дар воскрешения, который готов был преподнести всем живущим на этой земле, с тем чтобы внести умиротворение в их искорёженные души и дать радость приобщения к своему Создателю. Как и все, Йешуа обладал живой, трепещущей плотью и страшился ожидавшей Его экзекуции. Разве Он не был молод в 33 года? Разве не мечтал о доме, семье и детях? Всё было отринуто Им во имя спасения других.

— Тогда выходит, что клятвоотступник Иуда Искариот… — Берестов не решился договорить фразу, которая могла оказаться ошибочной и неуместной со всех точек зрения.

— Да, да. Это именно так. Я догадался, о чём вы подумали, — без тени улыбки продолжил свои рассуждения прокуратор. — Эта мысль и меня не раз посещала, пугая своей парадоксальностью. Сознательно или нет, но Иуда способствовал реализации этого замысла. Нуждался ли он в 30 серебряниках? Не уверен. Что на них купишь: вола или воз сена? Мои дознаватели подтверждают, что Иуда был весьма состоятельным человеком и, кроме того, заведовал казной своего Учителя и не был замечен, как сейчас говорят, в «финансовых нарушениях». Руководствовался ли он чувством зависти, жаждой лидерства? Вряд ли. Не слышал я об этом. По крайней мере, Йешуа ни разу не упрекнул его в строптивости и несогласии, как многих других своих учеников. Зная наперёд о мыслях ближних и всего человечества, Он не препятствовал свершению величайшего замысла. Так мне хотелось бы думать.

— А простил ли Иисус Иуду? — Максим надеялся, что этот вопрос будет последним в затянувшейся беседе с призраком. Слишком тяжелы оказались для него вопросы мироздания.

— Надеюсь, что простил, понимая, какую неподъёмную ношу тот взял на себя — ношу вечного проклятия. Через Иисуса Христа человек увидел Бога, через Иуду Искариота — самого себя. Простите, господин Берестов, но своими расспросами об Иуде вы утомили меня. История раз и навсегда определила ему место. Виноват ли он или невиновен, поверьте, в нынешнее время этот вопрос никого не интересует. Принял ли он на себя роль добровольной жертвы, оттенив подвиг Спасителя, или на деле оказался коварным злоумышленником — это, право, через столько лет всё равно.

— А вас Он простил? — не сдержавшись, поинтересовался писатель, одновременно укоряя себя за настырное любопытство.

— Меня? — спокойным тоном переспросил Пилат. — После смерти Йешуа на меня посыпались несчастья: доносы, неурожаи в провинции, низкие сборы налогов. Новый император невзлюбил меня и лишил всех должностей, оставив только возможность умереть на поле боя. Я вставал в первые ряды легионеров и первым же бросался в атаку.

— Значит, вы искали смерти?

— Может быть. Всё было напрасно. Я не был даже ранен. И как логичное завершение всех моих несчастий был коварно убит ночью в своей же походной палатке в Галлии, а моё тело безымянным брошено в Рону. Скорее, я пытался бежать от самого себя. С Его уходом жизнь моя была отравлена подлостью и предательством. Остальное вы знаете. Он не забыл меня и вывел из темноты к свету, а заодно дал наказ написать книгу «О любви к ближнему», то есть к любому и каждому. Вот я и пишу день за днём, две тысячи лет, и совладать с темой пока что не могу. Как это — возлюбить ближнего как самого себя? Даст Бог, придёт время, и я справлюсь с задачей и царствие Его заслужу. Думаю, что Йешуа меня давно простил, сразу, в тот же последний день. По-другому Он не мыслил. А вот выше, выходит, рассудили иначе. Вот я и жду, когда разрешат попасть туда, куда все стремятся. Мне осталось только надеяться. И я всё ещё надеюсь.

— Это куда попасть?

— Как куда? — удивился Пилат. — Туда, в рай, конечно. Я же сказал вам — в царствие Его.

Прокуратор замолчал и уставился в задёрнутый шторами оконный проём, будто надеялся через него разглядеть догорающее ночное святило.

— Почему в моё время так мало святых? — очень тихо промолвил Берестов и перевёл дух. Явно, что вопрос предназначался для себя самого, а не для бывшего наместника Иудеи, но Пилат услышал.

— А потому, дорогой мой гость, что чем ближе к концу времён, тем меньше праведников. После Христа их было много. Вера была свежа, и велика была надежда на выправление двойственной натуры человека. Силён бес в душе его. Слаб и злобен человек и не может отрешиться от своей черноты, — прозвучал ответ. — Вы приходили к нам за советом, господин Берестов? Так вот что я вам скажу на прощанье: пишите и не сомневайтесь, а ещё — не ищите в этой жизни злата и славы, иначе всё обернётся прахом и забвением во мраке безвременья. Всегда помните, что современный человек создал себе худший из существующих миров и заключил себя в его облик, в котором нет слова и смысла, а есть лишь технологии и деньги. Он идёт по этому пути, и каждый шаг отдаляет его от самого себя. И всё же вы пишите, пишите о той вести, которую подаёт вам ваше сердце. Те немногие, сохранившие себя, услышат вас. Ещё вот что учтите: потребность очищения души своей вы ощутите только тогда, когда окончательно возненавидите этот мир… Однако мы заговорились. Благодарю вас за беседу. Лично мне она доставила, поверьте, редкое удовольствие. Надеюсь, вам тоже. Пора расставаться — рассвет скоро.

Максим встал со своего дивана, подошёл к зашторенному окну и раздвинул портьеры. Ночное небо, сжатое крышами домов, уже посерело.

— Прощайте, — прошелестел тихий голос.

Берестов обернулся. В комнате никого не было, исчезли также блюдо с фруктами и кувшины с вином и бокалами. Не было даже роскошного дивана, на котором он недавно сидел. Вместо него у стены стоял обыкновенный табурет с подломленными ножками.

Максим вышел в коридор и прошёл в прихожую, по пути заглядывая в каждую комнату. Никого в квартире не было: ни Михаила Афанасьевича, ни даже Аполлинария Ксенофонтовича с кошачьей улыбкой. Входная дверь была не заперта. Писатель вышел и осторожно закрыл её за собой, услышав напоследок, как щёлкнул замочный ригель и кто-то вслед ему насмешливо хмыкнул, а может быть, хрюкнул. Установить источник происхождения звука так и не представилось возможным.

Через час Максим сидел в поезде «Москва — Ярославль». За окном просыпалась неяркая подмосковная природа; вагон, как обычно, стонал и охал на стыках; через проход между сиденьями чей-то плейер мурлыкал песенку Bee Gees — How deep is your love.

Теперь Берестов знал, что будет делать — он будет писать. Писать о людях: об их делах и страстях, радостях и огорчениях и о том хорошем, что в них есть. Ведь Он, Спаситель, поверил в человека!

Январь 2018 года

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги APOSTATA. Герои нашего времени предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я