Живица. Исход

Борис Споров, 2020

Борис Фёдорович Споров родился в 1934 году. Окончил школу в Актюбинске. С начала войны пережил тяжёлый голод, а уже в 1947 году начал работать учеником слесаря. За свою жизнь сменил много профессий: работал плотником, электросварщиком, слесарем-сборщиком, монтажником… Был арестован и приговорён к четырём годам ИТЛ по ст. 58.10.11. После освобождения поступил в Литературный институт. Во время и после учёбы работал школьным учителем, а после реабилитации редактором многотиражной газеты, зав. отделом журнала «Наш современник», в издательствах «Современник», «Отчий дом», «Новатор». Лауреат Патриаршей литературной премии за 2017 г. Роман-трилогия «Живица» состоит из книг «Исход», «Жизнь без праздников», «Колодец» и имеет подзаголовок «Хроника одной семьи». Струнины – родные погибшего фронтовика из деревни Перелетиха Горьковской области. С первой до последней страницы мир вращается вокруг этой семьи. События книги «Исход» разворачиваются в 40-х—50-х годах на правой стороне Волги – в Заволжье, на строительстве гидроэлектростанции. Хотя и Перелетиха не без памяти. Но именно в Заволжье взрастают дети: крепнут сыновья, матереют дочери, и только мать угасает, её зовёт родная земля. В непростой, противоречивой жизни определяются судьбы героев романа.

Оглавление

  • Часть первая
Из серии: Волжский роман

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Живица. Исход предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Споров Б.Ф., 2020

© ООО «Издательство «Вече», 2020

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020

Сайт издательства www.veche.ru

Часть первая

Тебе соху да борону,

А мне чужую сторону…

Глава первая

1

Перелетиха невелика, дворов в ней не более тридцати пяти с нежилыми. Дома в два порядка по увалу. Старики говорили, что когда-то давно река протекала под самой горой, но теперь Имза огибала деревню в полуверсте за пойменными кочковатыми лугами. С одного конца Перелетихи гумно и колхозные хранилища, с другого — околичные жердяные ворота и проселок на Курбатиху. Посреди деревни правление, далеко на задворках которого конный двор, коровник и свинарня. Отсюда и начинаются пахотные земли — до самого леса борового.

Колодцами в Перелетихе не пользуются — их нет. По воду ходят на ключи под гору. Студеная круглый год вода неусыпно журчит по разбухшим и осклизлым желобам и колодам: там и белье полощут, и молодую картошку по осени в корзинах моют.

* * *

Второй год войны, второй год в деревне коноводили бабы, второй год сиротели дети, второй год из деревни только уходили, пришло — четверо: двое одноруких, один без ноги да один с падучей — контуженый.

Бывало, труд делился сам по себе, без уговоров. Наступит апрель — весна: мужик с крыши снег счистит и раскидает, воду спустит и изгородь поправит; и поля осмотрят мужики, и пчел повыставят. А к маю, глядишь, и овёс посеют.

А бабы в колхозе пеньку мнут, скотину чистят-гладят, рассаду готовят да курочек-дурочек в решета сажают.

Так было и в семье Струниных. Теперь же с заботами своими и мужниными Лизавета управлялась одна. Поднималась она рано, до света. В то же время и свекруха свешивала с печи иссохшие, жилистые ноги. Разбитая старостью и долгим трудом, она еще помогала снохе по хозяйству. Иногда за помощь Лизавета бранила маменьку, но в общем была ей рада: вдвоем меньше думалось и легче страдалось.

В печи потрескивали-стреляли подсохшие за ночь дрова, гулко постукивали ухваты, пошаркивались по шестку чугуны и горшки — кипело, варилось и парилось для семьи и для скотины. До семи надо было управиться, а в семь, оставив на свекровь спящих детей и мытье посуды, Лизавета уходила по наряду.

«Седни на сортировку или навоз чалить», — думала она, спеша к правлению. Там уже толклось с десяток товарок. Все они похожи одна на другую: в платках, в телогрейках, подпоясанные ремнем или веревкой, в темных юбках, в мужских портках, в валенках и, как на подбор, в красных калошах-«лягушках», клеенных из автомобильных камер.

Дышалось легко, потому что была весна. От домов снег уже сполз, в улице он перемешался с грязью, но по ночам все это сковывало морозцем. И под горой, за деревней, снег истощился — синевой обозначился изгиб Имзы.

Отгоняя окаянную тревогу, Лизавета спешила, чтобы успеть до работы послушать новости фронтовые и районные.

— Здорово, бабоньки.

— Здравствуй, Лиза, — вразнобой ответили товарки.

— Бабоньки, али что случилось?

— Не случилось, так жди — случится, — глядя в сторону, ответила за всех уже овдовевшая Кирганиха.

— А в Курбатихе, слышь-ка, Михеев Серафим слепым пришел, бают, все лицо изрешетило сердешному, — поделилась Лизавета, но на весть эту вовсе не отозвались. Разговор не ладился.

На крыльцо вышли председатель Шмаков — возвратившийся фронтовик с контузией — и бригадир Настасья Воронина.

— Ну так айда, бабы, на конный, — вздохнув, сказала Настасья и шагнула с крыльца.

А ближе к полудню, когда Лизавета тяжелыми вилами догружала очередной воз, Настасья Воронина окликнула:

— Лиз, оставь, я догружу.

Лизавета выпрямилась, пальцами вытерла со лба испарину.

— Дак ведь я и сама с ног не валюсь. — Она чуть улыбнулась, но сердце вдруг екнуло. — А что так?

— Шмаков баил зайти в правление, — ответила Воронина и отвела взгляд.

Очистив «лягушки» от навозной грязи, Лизавета вошла к председателю. В кабинете гулял сквозняк — накурено. Стены голые, лишь над столом в простых рамках портреты Ленина и Сталина. Шмаков сидел на своем месте, рядом склонилась счетовод Юленька.

— Что ли, звал, Петрович? — Лизавета притянула за собой дверь.

— Проходи, Лиза, садись. — Шмаков поднялся, поправил ремень на гимнастерке, побарабанил по столу пальцами.

Наступило неловкое молчание. Юленька бессмысленно зарывалась в бумаги.

— Вот… новые нормы поставки, — сказал Шмаков и поджал губы.

«Опять: берись, мол, за звено», — подумала Лизавета и уже вздохнула, чтобы возразить-отказаться, но Шмаков повел совсем о другом:

— Как, Лиза, тяжело? Закружилась с детьми?

— Тяжело… Теперь всем тяжело.

— Это да… Картошки-то хватит? — спросил и нервно заиграли желваки на скулах.

— Дотяну. Авось и на посадку сберегу.

Опять замолчали. И только теперь Лизавета поняла, что не за этим ее пригласили. Она растерянно глянула на Юленьку, на председателя.

— Зачем звал-то? — попытала нерешительно.

— Зачем? — Шмаков опустил на стол тяжелую ладонь. — За добрым, Лиза, теперь не зовут.

— Не шути этак, Петрович, — с одышкой отозвалась Лизавета.

— Крепись, Струнина Лиза, — сказал председатель и тотчас почувствовал, как стыдно стало за казенные и холодные слова. Но ведь уже сказал. — Погиб Петр смертью храбрых, вот извещение…

Лизавета чувствовала руки Юленьки, слышала ее слезы и слова утешения, но понять ничего не могла. Она готовила себя к такой вести, в страхе ждала, но не от Шмакова, а как все — от почтальона Глаши…

— Маменька! — уже дома истошно вскрикнула Лизавета. — Маменька, Петрушу убили! — И пластом рухнула с порога на пол.

Приходили соседи, подруги, родня, но не утешали, не мешали выплакаться, да и сами плакали.

Забившись на печь, в страхе ревели дети, и только Алешки среди них не было — семилетний Алешка исчез.

* * *

Отца Алешка помнил хорошо. Часто после работы отец сажал сына себе на плечи, давал ему в руки полотенце с мылом, и втроем — с ними добродушный пес Пират — они шли под гору, к Имзе.

Отец особенно любил Алешку, потому что сын был первым после двух дочерей. И хотя лицом он уродился в мать, отец с гордостью заявлял: в Алешке кровь — струнинская.

Началась война. Пират в сознании мальчика остался частицей папаньки, и когда в избу вломилась роковая весть, Алешка скользнул с печи, надвинул на ноги сестрины валенчошки, воровато зажал в кулак варенную в мундире картошину и побежал к Пирату.

— Пират, Пират, — звал он, оттягивая дверь предбанника. Здесь вторую неделю от старости и голода подыхал пес — его уже и лапы не держали. Алешка раздавил картошину, сунул ее в нюх Пирату, но пес не шелохнулся. — Ешь, Пират, ешь, Пиратик.

Алеша снова и снова уговаривал, предлагал жвачку, но каждый раз часть жвачки сам и заглатывал. А Пират все реже открывал глаза.

— Пират, Пиратик, папаньку убили… — Алешке стало страшно, и он заплакал. А пес с трудом приподнял голову, сухим, шершавым языком слабо лизнул мальчонку в нос, шумно выдохнул — и вытянулся.

Здесь, возле собаки, уже посиневшего от холода, и отыскали поздно вечером Алешку. Он оплакивал две смерти: смерть отца и Пирата.

* * *

Дети уснули, всхлипывали во сне. Бабушка, окаменевшая от горя, как птица, сидела на грядке печи. Она машинально гладила Санькины пушистые волосенки — любимый внук, вылитый Петр. И старухе в забытьи казалось, что ласкает она своего первенца — Петрушу.

А Лизавета все стонала, хотя слезы иссякли. Под утро она затихла, точно умерла, но уже через час поднялась, пошатываясь, прошла к печи.

Свекруха сидела все так же бесчувственно, ноги ее заметно отекли, лицо как будто оземлилось.

Лизавета никогда не отличалась внешней красотой, даже в девках: невысоконькая, полноватая, с утиным носом и бесформенными широкими губами, она не привлекала особого внимания. Но глаза — глаза её можно было выделить из всех глаз деревенских девушек: покорные, добрые, с милосердным открытым блеском, они, казалось, никогда не вспыхивали гневом. Такова была и душа её. Поэтому в деревне и не удивились, когда Пётр Струнин — один из первых парней-женихов — засватал неприметную Лизу Брусникину.

* * *

Анна и Вера в школу не пошли. Весь день дети толклись вокруг матери. С хозяйством управлялась мама-старенькая, горе будто ожесточило её.

Вечером, как со взрослыми, мать беседовала с дочерьми. Их смущал этот необычный разговор «по-взрослому», они стыдливо отмалчивались.

— Учитесь, дочки. Теперь весь век тяжело будет… Бабушка старенькая, а вас пятеро. Вы — старшие. Ты, Анна, кончай семилетку и учись дальше, учись, покуда у меня сила есть, и ты, Вера… Братья-то, вишь, махонькие, — продолжала мать, придерживая дочерей за худенькие плечи, — их тоже надо будет учить. Так вот, вы наперед и учитесь, чтоб опосля им подмогнуть… А что до войны, то война кончится. Россия-то — она, эх, велика, ее и немец не осилит… — Мать хотела улыбнуться, подбодрить детей, но сама и заплакала, и дочери тоже заплакали.

2

Мал деревенский мир, но горя в нем много. Все чаще приходили похоронки: то в одном, то в другом доме голосили осиротевшие семьи. Тяжко переносить горе в одиночестве, вечерами вдовы собирались вместе. Но Лизавета редко вырывалась на люди — забота не отпускала, да и горе её в заботах только и развеивалось. А когда, обессилевшая, она впадала в короткий сон, то засыпала моментально и спала неподвижно, без памяти.

Началась весна в деревне, но скоро она широко раскинулась и по округе. Не успела вычерниться земля, а леса уже переполнились птицей, раньше срока в скворешнях поселились скворцы. И даже в синих сумерках, не говоря уже о ночах, голодные лисы и волки бродили близ деревни.

Все живое только и ждало, когда окончательно проснется земля-кормилица… Детей мучила золотуха; истощавшая скотина тоскливо ревела во дворах — где ты, спасительная зелень?

Однако в колхозе люди трудились яростно: знали, что работают для фронта. На трудодни получали «палочки» и «галочки» — большего не спрашивали, тоже знали — большего нет, все для фронта.

— Здесь, бабоньки, перебьемся, а вот там каково! Голодный в атаку не побежишь — одолеют! — часто восклицал Шмаков, и с ним молча соглашались. Последнюю солому с крыш сгребали для колхозных лошадей, и никто не роптал — так надо, иначе не отсеешься…

* * *

Летом четырнадцатилетняя Анна работала в колхозе наравне со взрослыми, а вечерами «зубрила», готовилась к вступительным экзаменам в педучилище. Но когда получила вызов и подоспело время ехать, Анна оробела и наотрез отказалась:

— Не поеду, мама, и не уговаривай, и не говори!

— А ты погодь, дочка, погодь, — осадила ее Лизавета. — Нешто так с матерью калякают? Сядь-ко.

Заметно смутившись, Анна села.

— Подумай, дочь, нешто ты зря училась?

— Мама, кончится война — тогда и поеду. Я помогать тебе буду работать, учиться успею.

— Погодь, погодь, я от твоей помощи не отказываюсь… Тяжело. — Мать вздохнула и, помолчав, добавила: — А учиться враз и не поспеешь. Теперь не выучишься, а опосля поздно будет, не то в голове зароится. А ты учись, покуда у меня сила и Вера — помощница. Да и мама-старенькая, глянь-ка, поднялась, авось одолеем.

— Нет, нет и нет, — упрямо повторяла Анна.

Но и мать заупрямилась неузнаваемо, повысила голос:

— Нет, поедешь!

Замолчали, старались не смотреть друг на друга.

— Лиза, ты што девку-то неволишь? Чай, и дома делов хватит, — глухо кашлянув, нарушила молчание свекровь.

— Оставь, маменька, не встревай в разговор! — резко ответила Лизавета, сама удивившись своей дерзости — никогда не случалось такого. И растерянно, уже обращаясь к дочери, она тихо сказала: — А когда ты народилась, Петруша взял тебя на руки. «Вот, — баит, — Лиза, вырастет наша Анька — учительшей будет, помяни мое слово». — Мать поникла, беспомощно отмахнулась рукой.

Анна сдалась.

* * *

Собирали Анну учиться, как собирают в поход за судьбой-счастьем. Мать съездила в районный центр, продала последний полушалок и мужнин костюм — все за бесценок. Напекли хлеба с отрубями, нарыли молодой картошки, навязали зелени, так что одной все нести было бы не под силу.

Лишь на вокзале Лизавета прослезилась, подумала: «И куда я, лютая, ее спроваживаю и как она будет в чужих людях одна-одинешенька»…

— Смотри, дочка, экзамены-то эти сдавай как следует, старайся.

Анна в ответ кивала, повторяя:

— Ладно, мама, ладно.

Обе горевали. Мать помогла отыскать место в вагоне. Наспех простились. С платформы Лизавета опять же и наказывала не отходить от вещичек, беречь деньги и справки, хорошо учиться и почаще писать письма. Анна кивала да повторяла:

— Ладно, мама, ладно.

И крепче сжимала опущенную раму, чтобы не плакать. Но слезы были, и мать с дочерью плохо видели друг друга.

А перед вокзалом в телеге Верушка беззаботно лузгала подсолнух.

3

«Здравствуйте, мама, бабушка, Вера, Алеша, Саня и Ниночка! Спешу сообщить вам, что доехала хорошо и что жива и здорова, того и вам желаю. Мама, я уже устроилась в общежитие, в комнате нас восемь девочек. А ребят здесь вовсе нету, во всем училище двое или трое, а остальные — девочки. Получила хлебную карточку, уже выкупала в магазине хлеб.

С первого сентября учиться мы не будем, на месяц в колхоз на картошку. Перед входом в училище у нас висит плакат: «Накормим фронт!»

Деньги, мама, которые ты мне дала, у меня еще целые, я их экономлю. Город здесь, мама, смешной: старый, с узенькими улочками — весь он на берегу Волги. И говорят здесь как-то по-чудному, точно припевают, на «ё» наворачивают. Сначала мне было страшно, а теперь скучно, но это, мабудь, пройдет. Хотя бы кто-нито из наших деревенских здесь учился, тогда бы гоже.

Ну, маменька, до свидания. Всех, всех вас целую, а особливо тебя. Передавайте привет родным и знакомым. Твоя дочь Анна.

Жду ответа, как соловей лета».

Многое не написала Анна: не написала о том, что деньги уже кончились, что за общежитие надо платить и что стипендию, может, и не будет получать. Не написала она и о том, что ее ботинки «просят каши» и что продукты, которые везла из деревни и которых ей хватило бы на добрые две недели, вместе с котомкой украли в дороге, стоило лишь задремать. Не написала, что каждую ночь плачет, тоскует и уже сотню раз покаялась, что согласилась ехать учиться.

Деревня ей вспоминалась доброй сказкой.

* * *

«Доченька, Аннушка, сообщаем, что письмо твое получили. Большое тебе за это спасибо. Шибко уж ты, дочка, писать неохоча, пишешь мало. Новостей-то у тебя куча, это у нас все по-старому. Только вот с мамой-старенькой худо, не знаем, как и дюжит. Алешка учится славно, горазд на учебу. Сянюшка как упырь — здоровущий, да все в живот прёт. А вот Ниночка хворает: горлышко завалило и личико в болячках, но ест все, мабудь, поправится скоро. Копаем картошку — хорошая. Мешков десять в яму ссыплем. Ты, Аннушка, не стесняйся, милая, картошки надо, так пришлем, а деньги будут — и денег. Ты только учись, теперь на тебя вся надёга. Корову пустим в зиму, спасибо дяде Саше Шмакову — помог сенца заготовить. Ну вот, почитай, и все. Целую тебя, дочка, и все остальные целуют: бабушка, Вера, Алеша, Саня и Ниночка. Не задерживай с ответом и пиши больше».

Мать тоже не все написала: не написала, что надорвала живот и неделю пролежала в постели, а теперь перетягивается платком — иначе и работать нельзя. На трудодни пока ничего не дали и, вероятно, не дадут, и печь треснула — надо бы перекладывать… А остальное написала все как есть.

* * *

«Добрый день, веселый час, пишу письмо и жду от вас!

Здравствуйте, мама, бабушка, Вера, Алеша, Саня и Ниночка. Получила от вас письмо и посылку — все на месте, все в порядке. Носки шерстяные мне в аккурат по ноге — тепло. А то с Волги дует и прохватывает до косточек, пока добежишь до училища. Прошло всего три месяца, а я уже попривыкла. Только все во сне тебя вижу и папаньку. Не верь, мама, извещению — он живой, вот увидишь, скоро письмо пришлет. У меня по всем предметам хорошо, а вот военное дело не получается. Как стрелять, а я глаза закрою — все мимо. Трусиха, куда уж мне до Зои Космодемьянской. Здесь меня зовут Аннушкой, а подругу повыше — Аней, а еще повыше — Анной, так нас и различают… А стараться — я очень даже стараюсь. Скажи Верке, чтобы не ленилась, а Алешке за его пятерки что-нибудь привезу. Скоро, мама, Новый год, а потом каникулы. Если не будем работать для фронта, то приеду обязательно. Скучаю… Вот и все мои новости. Пропишите, что у вас новенького. Целую всех крепко-крепко, ваша Анна».

Но здесь уж дочь явно нагрешила против истины. Носки она продала, так что ветер с Волги по-прежнему прохватывал ее до косточек. В общежитии и в училище холод, без пальто нельзя. За декабрь стипендии нет, а каникулы — работать для фронта.

Анна за это время похудела, вытянулась и стала вспыльчивая. Она так до сих пор и ругала себя за то, что решилась учиться, хотя учиться ей хотелось и нравилось.

* * *

«Здравствуй, дочка. Во первых строках сообщаю, что у нас новое горе: дядя Вася, папин брат, погиб — прислали похоронку. Маруся не утешится, сердешная, а мама-старенькая от горя, то и гляди, рехнется. Год этот тяжелый, високосный, и с самого что ни на есть января несут и несут похоронки, инда страшно. И когда этому Гитлеру проклятущему конец придет?! Сколько ведь головушек полегло во сырую землю.

Аннушка, денег я тебе с полсотенки вышлю попозже — пока нет. Корова только-только отелилась. Ребятишки едят молозиво, а самою-то ее кормить нечем. Очень уж поприжало: вскрыли яму, картошку перетаскали в подполье, сверху вся померзла — с осени соломки мало бросили.

Алешка худущий — глаза да нос, а все учится на «отлично». Нинушка поправилась, а Санюшка поносит, да с кровью. В колхозе работаем много: от темна до темна, хватит, зиму отдыхали, теперь скоро и посевная. А Старостиным летось прислали, что Михаил погиб, а он на неделе письмо прислал, в гошпитале. Старостиха собирается к нему. Господи, а может, и наш папанька тоже жив… Учись, дочка, лучше, а на лето постарайся приехать. Кланяются все. Мама».

На этот раз мать писала без утайки.

* * *

«Лети, письмо, извивайся, никому в руки не давайся, а дайся тому, кто рад сердцу моему! Здравствуйте, мои дорогие! Мамочка, как хорошо, тепло-то как! И не верится, что зима прошла. От моих чёсанок остались одни голяшки. Я починила туфли и теперь хожу по-летнему. Волга разлилась прямо под окна общежития. Идут пароходы. Привозят муку, и за хлебом очередя поменьше. На карточки в магазине можно достать даже патоку, ну как мед… А май такой теплый! И войска наши так и идут на Берлин! А всё это — Сталин! На демонстрации я несла его портрет и плакала — так я его люблю!.. Учиться мне осталось меньше месяца, потом экзамены. Потом месяц отрабатывать, а потом только; может быть, удастся домой — соскучилась я очень. А папа наш жив, вот увидите! Целую вас сто тысяч раз! Анна».

Забыла Анна написать о многих тяготах, но в этом виновата весна.

* * *

Было лето, была работа, были письма, но свидания так и не было. В сентябре опять же работали, заготавливали для училища дрова. Анна уже приспособилась к студенческой жизни, попривыкла, и письма домой и из дома стали более редкими.

Но вот однажды зимой ответа не было слишком долго. Анна собиралась написать еще, когда вдруг пришла телеграмма:

«Мама при смерти, выезжай. Вера».

В тот же день пешком по Волге, с котомкой за плечами Анна ушла в Правду — за пятнадцать километров, там была ближайшая железнодорожная станция…

Перелетиха казалась покинутой: после снегопадов и метелей улица тонула в снегу, около домов не расчищено, и — ни души. Налегке Анна почти бежала по узкой тропинке, пугал ее каждый дом: бельмами слепо смотрели замерзшие окна.

Родной дом — он так же завьюжен и сир.

«Что там? Жива ли?» — успела лишь подумать Анна, как на мосту загромыхало, с ледяным скрипом распахнулась холодная дверь: на крыльцо друг за другом выскочили Алешка, Саня и Вера. Мальчишки, раздетые и босые, бежали навстречу, и нельзя было понять — то ли они испуганы, то ли рады до испуга. Вера, одетая «под хозяйку», едва поспевала за братьями.

Обхватив Алешку и Саню, Анна заплакала.

В избе было сумрачно и тепло, пахло лекарствами. С печи, как совенок, из-за бабкиной спины выглядывала Нинушка. Мать лежала пластом. Глаза ее смотрели как деревенские зимние окна — безжизненно.

— Мама! Мама! — Одной рукой стягивая с себя платок, Анна кинулась к постели, на минуту даже перестала плакать, чтобы услышать голос матери. — Мамочка! Что случилось, как же это так?!

Мать молчала.

4

А случилось страшное.

В боровой деляне разрешили своими силами заготовить и вывезти по три воза дров. Ближе к обеду пришла свояченица Маруся — вдова Василия.

— Лиза, за дровишками катнем, в два воза? Топить нечем.

— Стирать я, было, надумала, — попыталась уклониться Лизавета. — Да и не подуло бы, кой грех. Ветром, глянь, все подхватывает…

Однако сговорились быстро, и уже через полчаса с конного тронулись двое саней — до деляны и всего-то шесть километров.

Свояченицы сидели в передних дровнях. Топоры торчали в вязках, пила на задке прихвачена веревкой. Вторая кобылёнка костыляла следом.

— Зачем ты эту дерюжину взяла? — спросила Маруся о брошенной в ноги шубенке, у которой, и верно, трудно было разобрать, где нутро, а где верх.

— Да маменька: возьми да возьми, ну и взяла. Лошаденку укрою…

— Лиз, а мужика-то хочется? — как будто невзначай сказала Маруся.

— Полно-ко чудить, до мужика ли. — Лизавета вздохнула. — Силушки-то нет — мотает. Да и думать об этом теперь грешно.

— Тяжело… а все одно хочется душу отвести; так, Лиза, хочется, что кажись… — И помолчав, добавила: — Ведь три года мужика не знаю. — Маруся вздохнула, вытянулась в возке. — Только мы и на баб-то уже не похожи. — Она усмехнулась. — Юбки-то так, вроде бы как срам свой прикрыть. — И вздернула подол никчемной юбки, хлопнула себя по бедру. — Ну, чем не мужик, а!

В стеганках под ремень, в брюках бывших мужей они и впрямь походили на мужиков.

— Погодь, Маруся, авось наши придут, может, живы — отыграешься.

— Ах, оставь ты, что себя обманывать да тешить обманом! — Она готова была заплакать. — С того света не приходят… Скорей бы война кончилась: безногого, а подберу, не то — с ума сойду.

Лизавета не ответила, она стыдилась разговора и думала о том, а как дальше будет со своей гвардией. О новом замужестве ей и думка в голову не западала.

Ехали молча, а ветер все заметал под дровни тягучие языки поземки.

Разнуздав лошадей, бросив им по клочку смеси соломы с сеном, свояченицы сразу принялись за дело. Деревья на валку были с затесами.

Звенела пила, по-мужицки стучали топоры — весело, со звоном отскакивали промерзшие сучья. Лизавета тайком завидовала силе и хватке свояченицы, которая вся точно выплескивалась наружу, и топор в ее руках так и летал полумесяцем над плечом. Лизавета старалась не отставать, но не та у нее была сила.

Свалили восемь лесин, разделали, а когда начали резать на плахи, Лизавета уже чувствовала, что Маруся таскает пилу взад и вперед.

— Постой, Маруся, не могу… задохлась.

Бледные, в испарине, они разогнулись и улыбнулись друг другу.

— В ушах ли у меня гудит или что так? — посомневалась Лизавета.

— А я думала, это у меня в голове кровь бесится. Обе прислушались: вверху леса гудел ветер.

— Ишь как ревнивится. Не завьюжило бы. Давай-ка, давай, — поторопила Лизавета, берясь за пилу.

Через час дровни были загружены, стянуты веревками и закреплены кольями. Заиндевелые лошаденки, еле сгибая застывшие суставы, тронулись, но визга полозьев уже не было слышно — лес гудел угрожающе. То и дело под ноги падали с деревьев сбитые ветром комья снега. Даже в лесу дорогу перехватывало метелью.

Громко понукая, Маруся шла передом, частенько оглядываясь на Лизавету. Но когда выехали из леса, сверху обрушился мелкий сухой снег. Еще и полверсты не миновали, а уже друг от друга потерялись.

Ветер дул со всех сторон. Снег валил сверху и поднимался снизу, подхватываемый ветром. Всё перемешалось, глаза невозможно было открыть. Лизавета кричала, звала Марусю, но голос ее до боли беспомощно растворялся в стоне вьюги. И даже собственную лошаденку точно унесло снегом.

— Но! Но! — Лизавета дергала за вожжи, однако лошадь не двигалась.

Неожиданно кобыленка рванула, резко свернула оглобли и поперла в сторону. Лизавета натянула вожжи, но лошадь так отчаянно мотнула башкой, что Лизавета упала лицом вниз, хотя вожжи не выпустила. Пропахав с десяток шагов, лошадь захрапела и остановилась. Лизавета поднялась, тотчас утонув по пояс в снегу.

«Шубенка-то», — вспомнила она и отчаянно забарахталась, в снегу, подтягивая себя за вожжи к возу. Она еле вытянула из-под веревки затканную снегом шубенку, с отчаянием думая: «Господи, помоги мне. Дети сиротами останутся, попритчило бы и дрова, пять сиротинок».

И бессознательно, но именно так, как рассказывал когда-то муж, ночевавший в степи, начала пробиваться к лошади.

Ветер крепчал, метель бесновалась. Лизавета не запомнила, как и добралась до лошади. Натянув шубейку на голову, она села в снег, подсунувшись под брюхо лошади.

«Ну, погибла», — последнее, что подумала Лизавета, и плотнее сжала веки.

* * *

Тревогу забила Настасья Воронина. Снарядившись потеплее, она прибежала к Шмакову.

— Саша, Саша…

— Ну что ты?

— Бабы-то наши в лесу — за дровами!

— Да ты, да ты… что ты, твою мать… молчала. — Он как будто растерялся, но уже тотчас, пнув ногой табуретку, крикнул на жену: — А ты какого хрена рот раззявила! Веревку из чулана! — В секунду он точно ошалел. — Наська, твою мать, кати на конный! Буланого в кошевку! Андрюху! Народ зови!

Он ловко навернул портянки, надел валенки, солдатскую шапку, полушубок, перехватился ремнем и выскочил на улицу.

«Пропали бабы, — только и подумал, когда ветер рванул за полы полушубка и поземкой, словно порохом, опалило лицо. — Хоть бы из леса не выходили».

Вскоре Буланый в легкой кошевке и семеро людей оставили деревню. Держась за веревку, брели по дороге, по заобочинам вязли в снегу. Шмаков лупил полешком по пустой фляге и кричал:

— Бабы! Бабы!..

Но голос его могли услышать лишь бабы, шедшие, держась за веревку, сзади. И всё же он кричал:

— Ба-бы!

А ветер передразнивал: «Мы-ыии». Буланый остановился, захрапел, попятился назад.

Воз стоял поперек дороги, лошадь утонула по брюхо за обочиной. Шмаков ногой взбивал заметы вдоль саней, и остальные уже копошились вокруг. На мгновение Шмаков приостановился и, точно осененный, метнулся в глубь дороги… Шагов за двадцать от воза он наткнулся на заснеженную Марусю. Она даже не лежала и не сидела — стояла на коленях, словно поклонилась земле да так и застыла.

— Ма-ру-ся! — взвопила Настасья, и даже лошади вздрогнули.

А Шмаков, зубами выхватив из четвертки бумажную пробку, пытался влить в закостенелый рот хотя бы глоток водки.

Пока возились с Марусей, перетаскивали ее в кошевку, как-то внезапно снег оборвался, с неба запомелькивали зеленоватые звезды. Ветер бил в одну сторону и уже не был так резок.

Шмаков распоряжался четко, по-солдатски:

— Отвязывай веревку… укройте тулупом, не гните, пусть как есть… Настасья, Андрюха, гоните к фельдшерице! Но! — И он огрел Буланого кнутом. — Петра, сваливай плахи к… матери, выводи коня, догоняй нас… Айда, бабы!

За веревку уже не держались, бежали по дороге, запинаясь и падая в ребристые снежные косы; складывали рукавицы у рта — кричали в холодную степь.

Ветер то как с цепи срывался, то замирал в снегу.

Дядя Петр так и не догнал — Марусин конь вовсе отказывался идти. Едва он вывел его на дорогу, как уже подоспел Андрюха на Буланом.

— Тяни его на конный, дядя Петра! — не останавливаясь, крикнул Андрюха.

И в то время, когда люди услышали удары копыт и суховатый визг полозьев, все разом увидели впереди справа обнесенный снегом воз. Кобыленка мотала башкой и тоскливо отозвалась на тревожное ржанье Буланого.

Лизавету нашли не вдруг. Разгребли снег, осторожно сняли шубенку, и все увидели, что Лизавета сидит, точно в гнезде, под талым боком лошади.

— Молодец баба, — просипел охрипший Шмаков и позвал: — Лиза…

Но Лиза не отозвалась. Он тронул ее за голову: укутанная шея мягко подалась в сторону. Легко подхватили из гнезда: руки ее болтались свободно, ноги, однако, не разгибались. Шмаков разжал рот и влил глоток водки. Лизавета медленно сглотнула — еще, еще… В дороге она стонала, пыталась что-то бормотать, но в ясную память не входила.

Маруся замерзла. Лизавете прихватило ноги, но она так настыла, что у нее открылись сразу все болезни, которые идут с простудой.

— Вот те и шубейка, — кое-как хлопоча вокруг снохи, ворчала свекруха.

5

Ясно было одно — уезжать нельзя. Мать лежала пластом, бабушка тихо угасала на печи.

Первое время Анна лишь плакала, не зная, за что и браться, с чего начинать. Чувство долга в ней боролось с желанием возвратиться в училище. Но прошла первая боль, и Анна взялась за дело, сознавая, что она в доме — хозяйка.

А на неделе Алешка принес из школы сложенную треугольником записку.

— На, Аннушка, Вера Николаевна передать велела.

Тридцать девять лет Вера Николаевна Линёва жила и работала в Перелетихинской школе. Теперь уже мало кто помнил прежнюю учительницу, строгую и в то же время застенчивую и добрую девушку. К ней привыкли, как привыкает сосед к соседу…

Анна постучала в дверь. Послышались шаги и знакомый голос:

— Кто там?.. Входи, Аннушка, входи, — приветливо встретила Вера Николаевна.

— Здравствуйте. — Анна не решалась переступить порог, чувство школьницы сковывало ее. — Вы мне велели прийти?

— Не велела, а просила… Да входи же ты, пожалуйста. — И Вера Николаевна легонько подтолкнула Анну из холодных сеней в комнату. — А у меня и чай поспел. Снимай пальто, не смотри, что я укуталась, знобит что-то.

Пахло копотью. Лампа светила тускло, но Анна тотчас отметила: осунулась, ссутулилась Вера Николаевна. А когда сели к столу, почудилось, что рядом сидит бабушка.

— Постарела? — Вера Николаевна виновато улыбнулась. — Это временно, я и до войны старела иногда… Ну а как мама себя чувствует?

— Плохо чувствует. — Анна склонила голову.

— Ничего, она у вас молодец. — Вера Николаевна разливала в тонкие, пожелтевшие от времени стаканы отвар зверобоя. — Вот и погреемся. У меня и конфеты есть!

Пили душистый кипяток с сушеной сахарной свеклой, сладко причмокивали. Вера Николаевна расспрашивала о педучилище, о преподавателях, о Городке, и мало-помалу Анна освоилась и уже отвечала охотно и подробно.

— Жаль, Аннушка, но на время придется тебе отложить учение. Не так ли?

— Так, — согласилась Анна. — Мама плоха, да и бабушка…

— Война… И у нас в школе тяжеловато: детишек много, а учителей — двое. У Галины Ермолаевны первый и третий классы — пятьдесят восемь учеников… А вот после войны мало будет детей…

Анна молчала, не зная, что и отвечать. Она уже догадывалась, зачем ее пригласили.

— Аня, — Вера Николаевна слегка распрямилась, — я позвала тебя попросить, чтобы ты поработала — поделила бы классы с Галиной Ермолаевной.

Анна смутилась:

— Да что вы! Какая я учительница? Меня самою учить надо.

— Какая? Обыкновенная. Многие так начинали… Я и сама так, восемнадцатилетняя, без специального образования сюда приехала. Тридцать девять лет прошло. — Она задумалась, невольно, видимо, вспоминая минувшие годы. — И маму твою учила, и тебя… Всякое тоже бывало.

— Не знаю, что и сказать.

— Что делать… Работать — это тебе очень пригодится, поверь мне. И деньги при вашей нужде лишними не будут.

— Да у меня и почерк-то неуклюжий, — пыталась защититься Анна, не догадываясь, что все это Вера Николаевна затеяла лишь ради помощи семье-горемыке.

На прощание Вера Николаевна сказала:

— Вот, Анна Петровна, журнал первого класса. Посмотри, как заполнять, и с детьми по фамилиям познакомься.

Стыдясь за «Анну Петровну», полная смятения, Анна простилась. С одной стороны, ей было лестно — все-таки предложили быть учителем, а с другой… Шла и пыталась представить себя на уроке, даже пробовала вслух говорить строгим голосом. И тотчас, оглядываясь, думала: «А не вернуться ли, не отдать ли журнал, пока не поздно?»

Когда же она пришла домой, увидела своих, то так смутилась, что нелепо начала совать журнал за печку.

— Не Алешка ли набедокурил? — тихо спросила мать.

— Нет, ничего, — пряча взгляд, ответила Анна.

— Ну вот, я же говорил, маманя, — с укором сказал Алешка и так многозначительно шмыгнул носом, что Анна невольно засмеялась.

* * *

«Здравствуйте, девочки. Извините, что долго не писала: сперва не знала, как будет и что будет, а теперь и писать-то некогда. Уже две недели я работаю учителем в первом классе. Не представляете, как это трудно! Я так много думаю о школе, что с ума сойти можно… А дома — горе, мама едва не замерзла в степи, а теперь лежит, не встает. Учиться пока не буду. Деньги, которые задолжала вам, вышлю через недельку, а вы мне вышлите мои вещи, книги же сдайте в библиотеку. Напишите, что у вас новенького, а я в свою очередь тоже напишу.

Никак не научусь проверять тетради быстро, трачу по пять часов. Старая учительница, Вера Николаевна, проверит пять штук, а я — одну. Она мне помогает и с планами, не то я зашилась бы. А пока до свидания. Анна».

Девочки отвечали, что в училище никаких перемен, что директор велела сообщить, что ей оформили академический отпуск, что вещи вышлют, но на высылку нет денег.

Анна перечитывала письмо, и ей становилось так грустно и тоскливо, что она готова была расплакаться.

* * *

В огородах до времени вскрывали картофельные ямы, с дворов и с изб снимали жухлую солому; в колхозе падала скотина — ее подвешивали на помочи-веревки, а она и на веревках дохла. В четвертый раз деревня томительно и робко ждала живительную зелень.

6

Рассвет был сырым и туманным. От разлившейся реки тянуло сквозным ветром. Иногда из-под горы долетало прерывистое ворчанье ключей. На ветлах сонно вскрикивали грачи. За дворами брехали и выли загулявшие собаки.

Еще в немногих избах вздули коптилки и лампы, а в кухонном окне Струниных уже отразилось пламя печи.

На крыльце Анна задержалась, сняла с коромысла ведра, шумно вдохнула терпкий воздух и, как откровение, произнесла вслух:

— Весна…

И мать, и бабушка лежали молча, они чувствовали себя виноватыми перед Анной, но обе не могли подняться и лишь сокрушенно вздыхали.

Стреляли на шесток осиновые дрова, дым с языком пламени тянуло в трубу, золотистым кружевом сгорала сажа…

Сначала за окнами послышался топот ног, затем кто-то резко стукнул в окно. Вздрогнули, не успели обмолвиться словом, как дверь широко распахнулась.

И как ангел в трубу:

— Бабы! Победа! Война кончилась!

Мать, Анна, бабушка молчали. Был момент, когда Анна хотела что-то сказать, но так и оцепенела с приоткрытым ртом.

— Да вы что, обалдели? — Шмаков резко тряхнул Анну за плечи. — Война кончилась! Победа! Побегу дальше…

Деревня взорвалась. Буквально в считаные минуты вся Перелетиха была на ногах, заполняясь слезами горя и радости, оживленным говором, робкой песней, а через час уже поплыла хмелем — и откуда что взялось.

Дверные петли скрипели без умолку.

А пополудни, словно сговорившись, потянулись вдовы к Струниным. Они входили, неся на лицах упрямую радость, но стоило вымолвить слово, как любая из них не выдерживала — и слезы, слезы, слезы. Вдовели вторично, теперь уже ясно представляя, как будут возвращаться оставшиеся в живых воины, но никогда не возвратятся к ним. И если раньше «солдатка» звучало как «жена солдата», то теперь — как «жена убитого».

* * *

Бабушка как будто только этого и ждала. Она сошла с печи, надела свою бывалошнюю юбку с кофтой, прибрала аккуратно волосы, покрыла их платком и опустилась на колени перед образами. Молилась день, молилась ночь, потом, отдохнув, снова молилась. А когда ее беспощадное моление стало наводить ужас на семью, когда с поклона она уже не разгибалась минутами и когда уже молитвы иссякли, а душа как будто опустошилась, бабушка без единой слезинки простилась со всеми, всех благословила — и тихо умерла.

— Отмучилась, сердешная, — платком вытирая глаза, сказала Лизавета. — Прожила, как святая.

По маме-старенькой никто не плакал. Она ушла, наверно понимая, что ждать ей больше некого, да и жить — незачем.

* * *

Анна, казалось, смирилась с жизнью. Но когда мать поднялась на ноги и когда на горизонте замаячил сентябрь, она затосковала: нервничала, для сестер и братьев превращалась в «злюку», но Лизавета материнским чутьем отлично все понимала. И вскоре решительно заявила:

— Ну, будя, повозилась-повожжалась — будя, ехай учиться.

На сей раз Анна не противилась.

7

В педучилище сменялись преподаватели, дела принял довоенный директор — Хлебников; во всем ожидали перемен.

В городе и на верфи с темна до темна стучали топоры, пахло смолой и краской.

Рынок был каждодневно воскресным: кипела торговля и спекуляция; гадали на картах и морских свинках, играли-шельмовали в «жучка», в «петлю» и в «три листика». Калеки пели душераздирающие песни о том, как жена изменяла мужу, а он на фронте лишился рук или ног, или о том, как неверная жена отказалась в письме от инвалида, а он взял да и приехал здоровый и весь в орденах… Одни просили на хлеб, другие — почти требовали на водку. Особенно отличался безрукий моряк: он молча преграждал прохожим путь, держа в зубах бескозырку. А через полчаса он уже пил у «чапка», прихватывая стакан зубами за край. Тут же тихо продавали хлебные талоны или карточки, а рядом ершистый мужичишко с неподдельным задором горланил:

— Та-ба-чок-сам-сон! Молодых… на бочок, стариков — на сон! Двадцать пять за стакан — налетай, Иван! Табачок-крепачок! Раз дернешь… ноги вытянешь!

Поначалу Анна даже терялась в этом гомоне, но все-таки базарная суета взбадривала. И как ни тяжела городская жизнь, как ни тяжело было учиться, но все меньше волновали Анну деревенские вести, все чаще они удивляли ее, и она негодовала на жалобы. Что уж, мол, теперь — не война…

Весной же Анна опять затосковала. И как только установились дороги, отправилась домой погостить. От вокзала до перелетихинского поворота ее довез в телеге курбатовский мужик.

Еще жидкое, весеннее солнце разливалось по талой земле. Почки на деревьях разрывало бледной зеленью… И Анну как-то по-своему волновало пьянящее обновление — от ощущения весны становилось даже грустно. Всю дорогу спешила домой, но теперь, когда дом был рядом, она сошла с проселка в опушку леса.

Новая трава не прорезалась, летошние сучья прели, обугленные снежной влагой, кругом — покой, лишь вершинками деревьев легкий ветер играл молодо и упруго.

Вдруг почудилось, что за нею кто-то следит. Оглянулась — никого, и в то же время донеслось тихое мужское пенье.

Во субботу д-день ненастный,

Эх, да нельзя в поле работать…

Навалившись спиной на березу, совсем неподалеку — и как не увидела! — стоял Шмаков. Стоял он, слегка откинув голову, рукой держась за подбородок, точно позируя.

— Дядя Саша! — обрадованно окликнула Анна. Она и не заметила, как Шмаков вздрогнул, как резко сдавил пальцами подбородок и побледнел. — Здравствуйте, дядя Саша! Что вы здесь делаете? — подбегая, спросила Анна.

— Что делаю? — С собой он уже справился. — Я-то что, а вот ты что здесь делаешь?

— Домой побывать иду.

— Москва — Саратов через Владивосток! — Он необычно загоготал, но уже тотчас, вяло улыбнувшись, добавил: — А я вот березовицей разговляюсь.

И только теперь Анна увидела на березе вырез стрелочкой — по берестяному желобку в бутылку струился мутноватый сок.

— Ой ли, а я думала, только дети березы подсачивают.

— И я так думал, а теперь передумал.

Шмаков был настолько вял и равнодушен, что Анна терялась и уже сожалела, что подошла. Но глаза его вдруг зажглись-заиграли, и он вновь возвратился в себя.

— Анна, Аннушка, а ты попробуй, попробуй глотни, ведь это сама сила, сама жизнь-живица! — Шмаков подхватил бутылку, Анна потянулась рукой, а он: — Нет, нет, ты не умеешь, я сам, ну-ка подставляй рот! — Анна прихватила губами горлышко. — Глотай, большими глотками глотай!

Сок горьковато-терпкий. Анна не успевала глотать, захлебывалась, струйки стекали на подбородок, на шею — и она глотала, глотала и вдруг почувствовала, что голова приятно закружилась. Анна оттолкнула Шмакова и засмеялась, сплюнув остатки сока.

— Дядя Саша, я пьяная!

— Нет, ты молодая и глупенькая, — вполне серьезно поправил Шмаков.

— Почему это?

— Потому что пить надо до дна.

Удивилась Анна, широко раскрыла глаза точно для того, чтобы увидеть, как дядя Саша похудел и резко постарел: в нем не было прежней подтянутости, волосы посерели, как будто свалялись, и щеки впалые давно не бриты.

Свет померк, березовица загорчила в горле.

— А ты послушай, как сок прет.

Уже нехотя Анна приложилась ухом к стволу: внутри дерево легонько гудело, береза, казалось, упруго вздрагивала.

— Угу, — согласилась Анна, — живет… Ну ладно, домой побегу, до свидания.

— Ну-ну, — вяло проводил Шмаков.

8

Волновали радость и тревога. Теперь Анна спешила: задворками, прямиком к отчему дому.

От деревни веяло тишиной. Словно разоренные гнезда, смотрели раскрытые дворы — обнаженными ребрами торчали стропила и слеги.

«Будто война и не кончалась», — подумала Анна, обводя взглядом деревню.

На соседнем приусадебном участке пахали: пять баб, перекинув через плечи веревки, тянули плуг — за плугом шел не то паренек, не то невзрачный мужичишко. А следом молча, сосредоточенно перелетали тощие угловатые грачи.

И пахарки заметили гостью. Они остановились, распрямились, и Анна увидела, что среди них — мать, и даже заметила, как горько и виновато она улыбнулась: что, мол, поделаешь. Точно застали её за недобрым делом.

Анна подбежала к матери, они обнялись, и дочь ощутила в своих руках тяжелое и усталое тело.

— До-очь, а что это ты и не написала? — Лизавета смахнула наплывшую слезу. — Вот те и на, и не известила.

— Ну, бабы, перекур. Заодно и отобедаем, — устало вздохнув, сказала одна из соседок

Снимая с плеч мешки-подкладки, молча побрели бабы каждая к своему дому.

* * *

— Да что же это вы, мама, так-то, на себе пашете, неужто лошадей нет? — угощая Нинушку городским печатным пряником, допытывалась Анна.

— Лошадей, баишь? — Мать помолчала. — Не дает, в колхозе работу работать надо… А лопатой, чай, еще дольше проколупаешься, да и устанешь шибче. А так — оно спорее. Завтра нам пахать будем. Да как же это! В войну — и то пахали… на лошадях.

— Поди-ка, детка, сунься. Это ведь не Шмаков… Калянов не из тех: мягко стелет, да жестко спать.

— Да кто он такой, Калянов, в конце-то концов! — вспылила Анна.

— Знамо кто, председатель, — нехотя ответила Лизавета, ставя на стол с ухвата горшок. — Садись-ка, похлебаем.

— Почему молчите? Это же безобразие! — Анну так и подмывало стукнуть кулачком по столу.

— Полно те, поди скажи ему. — Лизавета безнадежно отмахнулась.

— Ну и пойду! — Анна все же стукнула ладошкой по столу. — Ну и скажу!..

И не успела мать ответить-возразить, как Анна уже выскочила в двери. По деревне она почти бежала. С ходу влетела в кабинет и — удивительно! — застала Калянова на месте, обычно его и днем с огнем трудно отыскать, вечно в городе.

— Да что же это за безобразие! — выкрикнула Анна. — В войну на лошадях пахали, а теперь — баб запрягли! Шмаков мог! А вы… безобразие!..

— Позвольте, нельзя же так врываться. Надо вежливо, по-хорошему. В чем дело? — почти участливо спросил председатель и улыбнулся.

Сбивчиво и уже не так горячо Анна высказала свои претензии.

— Не так, не так. Вы всегда ставьте себя на мое место, тогда все будет ясно. — Еще раз обезоружив Анну улыбкой, Калянов продолжал суше и строже: — Лошадей в колхозе нет — все на посевной. И вообще, мы частные хозяйства не намерены поощрять. Это вы должны бы знать, на учительницу, говорят, учитесь… Чему же вы пионеров будете учить? — Он усмехнулся. — Шмаков… Разбазарил колхоз — и в сторону. Пусть благодарит, что под суд не отдали… Комсомолка? — неожиданно спросил он.

Анна молчала, смутившись окончательно.

— Так вот, товарищ Струнина, думайте, прежде чем делать такие заявления. Запомните, что есть органы, которые выше нас. А запрягать, мы никого не запрягали и не запрягаем. Подбирайте слова…

* * *

Снова и снова Анна беспощадно и беспомощно думала: почему деревня так и осталась военной? Почему до сих нор не могут даже электричество провести, хотя в десяти километрах высоковольтная электролиния? Почему половина деревни с раскрытыми дворами? Почему на трудодни ничего не дают? Почему бригадир — теперь мужчина, не то что во время войны! — ходит по утрам с палкой, гремит ею по наличникам и лениво орет: «Марья, на работу. Дарья, на работу!» А Марьи и Дарьи молчат, хоронятся по чуланам. Почему о колхозах и налогах сочиняют и поют такие злые, похабные частушки? Почему?.. Но ответить на все эти многочисленные «почему?» она не могла.

В деревне смятение — люди рвутся в город.

Однажды Анна совсем решилась написать обо всем этом в Москву, но так и не дописала — почерк плохим показался. Не дописала же, видимо, потому, что в душу ее уже тогда запало сомнение: а надо ли вообще возвращаться в Перелетиху?.. Есть и другая доля.

Глава вторая

1

Деревни, приписанные к Городку, и в то лихое время были более зажиточны и спокойны. Еще кровоточили фронтовые раны, еще тысячи Перелетих не ели досыта хлеба, а тысячи Городков получали нормированную пайку по карточкам, еще процветало сиротское нищенство, а здесь, поди же, — достаток. И новому человеку могло подуматься, что края эти беды миновали. А все потому, что здешние крестьяне исстари были предприимчивыми: не богаты хлебом, но богаты озерной рыбой, огородами, богаты пойменными лугами — а где луга, там и стадо. Ко всему мужики занимались отхожим плотницким промыслом — и это тоже не однажды спасало от голода. И люди верили в себя, знали себе цену: держались с достоинством, горделиво. За достаток и домовитость и обзывали заволжских «кошелями», а то — «куркулями». Бывало, в Городке на пристани кричит какой-нибудь плутоватый охлёсток:

— Эй, заволжски кошели, поманеньку шевели!

Сотоварищи хохочут, а заволжский мужик и бровью не поведет, будто и не его задирают. Так, лишь баба иная огрызнется: «В ладу с совестью-то живем — вот и кошели. Не то что ты, полоротый — сума переметная». Может быть, и поэтому недолюбливали заволжские пришлых, чужаков, хотя пришлые там случались редко, — заволжская округа цвела на отшибе, в стороне от больших дорог.

Ни в Пестове, в школу которой Анна получила направление по окончании училища, ни в Салогузове и Палкине — соседних деревнях одного колхоза — крыш под соломой не бывало. Да и сами дома, гладкие, украшенные резьбой, глядели осанисто, горделиво. Здесь что ни мужик, то плотник, да не просто плотник — умелец. На колхозном лесозаводишке в две пилорамы, на берегу Волги, клепали баржи, килевые рыбачьи лодки, гнали тес и дранку.

Правление колхоза, клуб и сельмаг размещались в Салогузове, школа — в Пестове…

— Что день грядущий мне готовит?.. — пыталась Анна запеть с юмором, но юмора не получалось. Грядущий день был неясен и действительно тревожил.

В пестовском проулке от неожиданности Анна вздрогнула — под ноги шмякнулся полусгнивший помидор.

— Как вам не стыдно! Разве можно кидать в людей? — возмутилась Анна. Из огорода нагловато смотрели трое подростков, один из них курил.

— Што лаёшь! — огрызнулся куривший и приказал: — Поддай.

Гнилые помидоры шлепнулись по чемодану. Анна и вовсе растерялась.

— Ну, что пялёшься, шеблячка? Катись дальше.

Невольно подстраховываясь, Анна почти робко спросила:

— Дети… ребята, а где ваша школа?

— Дети… Што, али слёпа? — Куривший мотнул головой в сторону двухэтажного кирпичного дома. Анна взялась за чемодан, а мальчишки, «окая» и «ёкая», ахнули припевку:

Мимо школьных, мимо школьных,

Мимо школьныих дверей!

А кому какое дело —

Мы плюем в учителей!

Анна вбежала в коридор школы — он показался ей чересчур темным. Привалилась к стене и ясно-ясно вспомнила, как они когда-то гурьбой ходили почти до самого бора встречать новую учительницу — и то был праздник.

— Да, войдите! — услышала она и толкнула дверь.

За столом сидела женщина лет сорока пяти, солидная и внешне холодноватая.

— Проходите, садитесь… Вы, вероятно, и есть Струнина?

— Да, Струнина. — Анна поставила чемодан и села на край стула.

— Очень хорошо, что приехали не в последний день…

«И почему она на меня так, смотрит, с усмешкой, что ли?» — думала Анна.

— Я — директор, зовут меня Людмилой Станиславовной, Фарфаровская. — Она чуть склонила голову, поворачиваясь в профиль. — А вас, если не ошибаюсь, Анной Петровной?

— Откуда вы знаете? — Анна искренне удивилась.

— Конечно же, не по щучьему веленью. — И улыбнулась снисходительно. — Так вот, Анна Петровна, думаю, о работе поговорим завтра…

«И почему она так смотрит, как ощупывает?» — опять подумала Анна, невольно вспоминая другой, добрый взгляд — Веры Николаевны.

— А пока решим вопрос с жильем. — Директор поднялась из-за стола, она оказалась роста выше среднего. Рядом Анна выглядела щупловатой девочкой. — Так вот, Анна Петровна, договор на жилье у нас уже заключен с владельцем того дома. — Она указала в окно наискосок от школы. — Вон, где старик вокруг ямы возится. Вход отдельный. Дровами обеспечивает школа, ну и продовольственные льготы. Колхоз здесь ничего, председатель — тоже, жить можно. Пока и все, Анна Петровна. Будем считать, что вы уже работаете. — Людмила Станиславовна подала руку, как бы заключая союз.

Старик возился около ямы, приспосабливал в нее доску-полоз. Рядом лежал свежий ошкуренный столб для электросети.

— Добрый день. Здравствуйте, — поздоровались учителя.

Старик замедленно распрямился — а был он почти вдвое выше Анны, — медленно, еле проговаривая, сказал:

— Доброго здоровица, — медленно же стянул с головы зимнюю шапку, — в избе, — дополнил он, кивнул на крыльцо и медленно вновь склонился к работе.

Позднее Анна узнала, что дед Мурашкин был примечательностью. В Пестове к нему привыкли как к чему-то необходимому, музейному. Вспоминая или указывая на него, нередко говорили:

— Вот он — из бывалых людей, вот какие были, не то что теперь.

Он долго жил и ел много, враз мог управиться с караваем хлеба и четвертью молока, и очень был доволен, когда позднее в Пестове открылась рабочая столовая. Туда он постоянно ходил после домашнего обеда и удивлял строителей, съедая по пять-шесть порций котлет с гарниром. Сколько ему лет — он не знал, родные утверждали, что родился дедушко в год отмены крепостного права. О нем жили легенды. Например, говорили, что дед Мурашкин в молодости один удержал за канат сорвавшийся с якорей плот, увяз по колено в берег, но удержал.

Когда Людмила Станиславовна и Анна, переговорив с хозяйкой, с внучкой деда Мурашкина, вышли на крыльцо, старик медленно, с чувством, с толком, плечом с подпоркой поднимал в яму пятиметровый кряжистый столб.

2

Анна приняла четвертый класс — ясно, директор распорядилась не лучшим образом. Первый же учебный день принес огорчения. Мальчишки глядели маленькими мужичками, много было переростков, от многих разило табаком. Анна поздравляла класс с началом учебного года, говорила о планах и задачах на год, но ее не слушали. Спокойно себя чувствовали и двое из гренадеров, которые так неласково из огорода встретили молодую учительницу.

— Дети, сядьте правильно! — наконец не выдержала Анна и легонько хлопнула ладошкой по столу. А из класса кто-то с усмешкой сказал:

— Што лаёшь…

Прозвенел звонок. Не дожидаясь разрешения, четвероклассники шумно повалили в коридор.

* * *

К урокам Анна готовилась тщательно, составляла и записывала развернутые планы, но на уроках все ее планы рушились. Она пыталась заинтересовать класс — по целому часу красочно излагала материал из учебника, но и это не помогало. Руки опускались. Однако больше всего Анну тревожило то, что дети не воспринимают ее как учителя. Достаточно было Людмиле Станиславовне появиться в коридоре или войти в класс, как тотчас прекращались беготня и шум. С ней покорно и вежливо здоровались, ей улыбались. А ведь и она в этой школе отработала всего лишь год… Анна же иногда от дома до учительского стола не слышала ни единого «здравствуйте». Она шла по коридору — ей не уступали дорогу, даже могли толкнуть. Школьники не были на неё злы, они лишь относились к ней как к своему человеку. Но сама Анна думала: «Дети не признают», — и чувство страха и разочарования делало ее робкой.

— Анна Петровна, — как-то оставшись с глазу на глаз, обратилась директор, — наполняемость оценок в вашем журнале хорошая, однако, мне кажется, многовато двоек.

— Но они не учат уроки, ничего не знают и знать не хотят, — смущенно защитилась Анна.

— Начальство обычно, — она выделила это слово, — начальство говорит: нет плохих учеников, а есть плохие учителя. Я, правда, такого мнения не придерживаюсь.

Анна окончательно растерялась, а Людмила Станиславовна будто и не замечала этого, спокойно продолжила:

— Я понимаю, вы без опыта, первый год работаете, но…

— Но что же делать? — Анна беспомощно развела руки.

— Работать надо, — сказала Людмила Станиславовна. — Занимайтесь дополнительно. Требуйте.

Однажды после уроков Анна в учительской пожаловалась на поведение класса. Умудренные коллеги молчали, и лишь одна сказала:

— Сами мы их и распустили, строже надо.

* * *

Но и строже не получалось: ни желаемой дисциплины, ни успеваемости. И Анна обратилась за помощью.

— Прежде всего — не падать духом и не говорить, что положение безнадежное, — выслушав Анну, начала директор. — Хорошо, что обратились — значит, все будет в порядке.

— Не успокаивайте, Людмила Станиславовна, мне, видимо, надо оставить эту школу.

— Вон даже как! Сдаваться? Нет… Народец здесь тертый, тяжелый, приезжему трудновато… — После паузы директор оживилась: — Знаете, что надо? Надо поставить себя выше окружающих на сотню голов, сознавать себя генералом, а не солдатом! Тем более с детьми. Вы повышаете голос, нервничаете, а им смешно… Холодное, высокомерное отношение и хотя бы видимое спокойствие. Значит, сменить тон, не повышать голоса, требовать не в общем, а конкретно и до конца; выявить заправил, вызвать родителей, вразумить, что их дети могут быть исключены… Я помогу вам объясняться. Вот так.

С уважением и робостью, действительно как солдат на генерала, смотрела Анна на Людмилу Станиславовну, уважая спокойствие и трезвую рассудительность, но и робея перед спокойствием и рассудительностью. Смотрела и точно не сомневалась, что дело наладится, стоит лишь взяться ей — всемогущей директрисе.

— Ну а теперь пойдемте ко мне ужинать.

— Нет, нет, спасибо, — поспешила отказаться Анна.

— Ну что ж, потчевать велено, неволить — грех… Только не сомневайтесь и не расстраивайтесь — все будет хорошо, да и «Волгострой» нас выручит. Через год-два мы будем работать в школе городского типа. Я и это учла… при переезде сюда. — Она вздохнула. — Здесь будет строиться громадная гидроэлектростанция. Естественно, сначала рабочий поселок, а со временем — город, говорят, город Волжск или Поволжск, не знаю… В Городок уже свозят вербованных, так что потерпите. Народу здесь будет великое множество. — И, помолчав, она для себя, что ли, дополнила: — В январе приедут и мои орлы — дети; они там, на Востоке…

Некоторое время Анна перестраивалась: пыталась быть холодной, строгой и спокойной, но это у нее не совсем получалось, хотя четвероклассники насторожились. И наконец вошел в действие директорский план.

— Козлов, Орехов, Морохов, поднимайтесь, идите за родителями, — заранее продуманно, спокойно сказала Анна.

Класс замер, трое вызывающе смотрели на учительницу. Наконец Морохов ответил за всех:

— И не подумаём.

— Урок продолжаться не будет, — опять же спокойно объявила Анна, от напряжения кончик ее носа побелел. Открыла дверь и позвала уборщицу.

В дверях появилась коротконогая плотная Анфиса.

— Сходите к родителям Козлова, Орехова и Морохова, пригласите их в школу, и чтобы пришли обязательно.

— Это я ментом, — ответила Анфиса. — Вот дома ли?

— Анфиса, только решись, — покраснев от гнева, сказал Морохов.

— У, еретик паршивый, я те ментом кудери вытреплю! — Она воинственно двинулась к обидчику, но Анна остановила ее. Ворча, Анфиса вышла из класса.

Пришли родители, и Анна только удивлялась: директорша говорила с ними как с провинившимися первачами — отчитывала со всех сторон, и женщины, обычно дерзкие на язык, как в рот воды набрали.

Во время перемены построили линейку. Людмила Станиславовна зачитала приказ об исключении Морохова из школы.

— Так будет с каждым, кто не пожелает подчиняться школьным правилам и учителю, кто будет нарушать дисциплину и не будет учить уроки. Исключать! Идите, работайте в колхозе! — закончила директор на одном дыхании.

Ох, долго после этого Анна не могла успокоиться. Её мучила совесть.

«Боже мой, — думала она, — виноват ли Морохов, если я не могла справиться с классом. Какой же я учитель?» — и всхлипывала от горя.

Класс притих, дело пошло на лад, но Анна понимала, что все держится на страхе и что половина глаз смотрит на нее недобро. Невольно она начинала заигрывать с классом, но дети не шли на эту «удочку».

3

Зимой живо заговорили о «Волгострое». А к новому, тысяча девятьсот сорок восьмому году по деревням повезли вербованных. Предчувствуя разорение, местные беспомощно хмурились, но на квартиры пускали — обязывал сельсовет, да и деньги платили.

После Нового года приехали и «орлы» Людмилы Станиславовны: Римма, худощавая рыжеволосая девушка лет двадцати двух, и Виктор — лет двадцати, среднего роста спортивный парень.

Даже в морозы Виктор одевался легко. Каждое утро он выходил на школьное крыльцо с лыжами в руках: надевал шапочку, пристегивал крепления — и по лыжне в сторону леса. И каждое утро Анна из окна тайно любовалась им.

* * *

Начальник строительства Аксенов, перебравшись из Городка, со всем своим жиденьким аппаратом разместился в обычной пестовской избе. Ежедневно там толпились вербованные: мужчины, женщины — в спецовочных ватниках, с топорами, пилами и лопатами.

По деревне ежедневно тянулись с койками, с казенными постелями — всё в рассрочку. Одни громко матюкались, ругали начальство, а чаще — местных «куркулей», другие казались спокойны и терпеливы — колхозницы-солдатки. С малыми детьми съезжались они со всей области, пытаясь найти выход из деревенской погибели. Но из нужды попадали в нужду не менее жгучую. Анна видела это и плакала, когда ученики — дети вербованных колхозниц — ходили по деревне, возмущали местных жителей, прося милостыню Христа ради. Однажды Анна слышала, как второклассник просил у Мурашкиных:

— Тётя, подай хрстаради кусочек…

Поворчав, старуха подала, но мальчишка не уходил.

— А ты иди, иди, — подтурнула Мурашкина.

— Тёть, на завтра дай, я завтра не приду.

И тётя растерялась — подала… Оказалось, что мальчик во всех домах, где ему подавали, просил ещё и на завтра, потому что завтра он шёл в другую деревню…

Вся пригодная для жилья площадь уже вскоре была забита вербованными. Селили даже в бани и хлева, а вербовщики всё везли и везли под морозом в открытых машинах с детьми строителей и строительниц будущей стройки коммунизма, волжского гиганта.

4

Анна спешила по улице. Несла в бидончике молоко — учителя получали его на ферме по закупочной цене. На этот раз молоко отпускала Морохова. Меркой она черпала молоко и глухо ворчала. А когда налила и распрямилась, то гневно стукнула бидончик на шаткий стол, так что молоко плеснулось.

— Парнишек выганивают, а за молоком прутся!

И Анна, добрая душа, ответила искренне:

— Пусть он ко мне на дом ходит, я с ним буду заниматься.

— Заниматься! — во весь голос возмутилась Морохова. — Выгнала, а теперь — пусть ходит! На-кось, выкуси! — И ткнула кукиш в лицо Анны. — Выкуси! Топерича он работать пойдет!

Молоко выплескивалось из-под крышки. Анна шла, и ей чудилось, что вся деревня тычет в окна кукиши. Она чувствовала себя заброшенной и чужой, потому что никак не могла стать «генералом». Деревня обращалась с ней как солдат с солдатом. И это надо было пережить — понять, оценить. Да не вдруг.

Анна уже миновала «строительное управление», где стояли машины с вновь прибывшими вербованными, когда услышала голоса вслед:

— Ля, ля, Анька…

— Что молотишь?

— Ей бо, Анька.

Анна остановилась, и в то же время ее окликнули:

— Эй, Анька!.. Ба, ба, Анька, Струнина!

— Тетя Настя, — тихо обронила Анна, и на душе вдруг стало так сиротливо, что слезы сами собой застили свет.

Обнялись как родные, да и то, ведь из одной деревни — из Перелетихи.

— Да как это вы, как! — Анна тормошила тетку Настю. А тетка Настасья Воронина все оглядывалась по сторонам и наконец громко окликнула:

— Катюха! Эй, Кирганиха!.. Сенька, пошукай мать! — И ткнула в спину парнишку — разинув рот, он таращился на Анну. — Анька, черт! А ты, что ты здесь можешь?

— Я? — Анна усмехнулась. — Учителем в школе работаю.

— Ба-тюшки, чур, чур. — Тетка Настя отступила на шаг, склонила голову. — Учи-ительша. Энта!

Анна спохватилась:

— Ой, некогда! Как я рада, как там наши? На занятия опаздываю.

— Да где она? Катюха! Ну, запропастилась.

— Побегу, побегу…

— Беги. Ваши-то ничего… живы.

— А я во-он в том доме живу, в пятом по порядку. Приходите к вечеру.

— От Катюха… Ну, беги, беги, придем…

Вечером они пришли. Сели за бедный стол с самоваром.

— Ну, рассказывайте, как там?

Бабы переглянулись, Кирганиха, вздохнув, сказала:

— Хуже бы, да некуда… А ваши, как и все. Лизавета прихварывает, но всё ж-таки потихоньку работает. Ребятёнки учатся. Верка-то, чай, работает.

— Да ведь все по-старому, — включилась тетка Настя. — Пишут, поди.

— Пишут… — неопределенно ответила Анна. — И как же это вы решились, с детьми?

— Решишься. Уж лишь бы куда. А по вербовке отпускают… Калянов был хорош, а Щипаный — переплюнул: извел. — Кирганиха усмехнулась. — Наладился к солдаткам: не усладишь, так и вовсе беда.

— Кто такой?

— Да председатель.

— Фамилия Щипаный?

Обе вяло засмеялись.

— Прозвали так — защипал. Солодов Михаил — из района прислали…

С тоской смотрела Анна на землячек, она помнила их молодыми — теперь же эти рано увядшие лица были усталы и тяжелы, как осенние влажные листья.

Анна потеряла канву разговора, потому неожиданно спросила:

— Как там дядя Саша Шмаков?

— Шмаков? Ай ты не знаешь? Он еще летось тронулся, в Ляхово возили, теперь дома — все песни по деревне поет.

— Блаженный…

— Как это?! — Анна и ушам своим не верила. — А мне ничего не писали.

— А что писать — одно расстройство.

— Добрый мужик был.

— Чай, всё таскали, судом грозили — что-то не так сделал. Крепился, а как Ольгуха-то скончалась…

— Крестная! — Анна вскрикнула. — Скончалась?

— Не разродилась сердешная… Так вот он тогда и вовсе того… свихнулся. Хоть и не шумливый, а одно — дурак.

Долго молчали, тишину нарушила Кирганиха.

— Хоть бы браги, что ли, со встречей, — сказала она, досадно отодвигая пресный чай. Анну осенило: набросив на плечи платок, побежала к соседке — к сельповской продавщице.

После рюмки исподволь, точно сговорившись, бабы затянули:

Э-э-эх, летят утки, эх, летят утки

И два гуся…

Анна слушала, и песня эта с бурлацким «э-э-эх» отзывалась в душе похоронным плачем по её деревне.

* * *

В бывшем колхозном саду строили энергохозяйство, подстанцию. В глубь леса через болота уводили просеку для опор высоковольтной линии. Из Палкина к Правде вели насыпи для шоссейной и железной дорог. А в конце Пестова уже срубили из бруса пекарню и столовую.

Местный говор обреченно терялся: и «оканье», и «аканье», и другие вариации русского языка — все перемешивалось в нечто однообразное и безликое.

День ото дня становилось голоднее; Городок уже не мог снабдить немалую армию строителей, а строительный ОРС в бездорожье бездействовал. В магазине из-за килограмма хлеба буквально давились, а местные жители взвинчивали цены на молоко и картофель.

5

— Анна Петровна, — как-то необыкновенно доверительно обратилась Людмила Станиславовна, — давайте вместе отметим Восьмое марта. У нас в коллективчике «старушки» все домовитые, с ними не сговоришься… ну, да и мы по-семейному, а?

— Можно, — как под гипнозом согласилась Анна. Потом и сама удивлялась — с какой бы стати?

…Гостями были двое — Анна да приятель Виктора Василий Аксенов, девятнадцатилетний сын начальника строительства, остальные — хозяева, Фарфаровские: Людмила Станиславовна, Виктор и Римма.

— Ну, племя младое, — объявила Людмила Станиславовна, когда пришла запоздавшая Анна, — все в сборе, главное — Анна Петровна здесь. К столу, иначе и от голода умереть можно.

— Людмила Станиславовна, не надо меня по отчеству, — тихонько шепнула она, — просто Анной…

— Отлично! — неожиданно громко сказал Виктор. — Анна, прошу, пане, к столу. — И он склонил голову набок по-петушиному, отведя руку-крыло на сторону.

— Э, Виктор, без фокусов, — с одобряющей улыбкой заметила мать.

— Ма-ма? Восьмое марта…

Анне же почему-то подумалось, что над ней потешаются. Она горько смутилась, даже губы дрогнули.

Но и Василий, приглашая Римму к столу, тоже проявил нескладную учтивость.

— Ха-ха-ха-а! — громко засмеялась Римма. — Анечка, Аня, мальчики-то тренируются в пижоны! Ну, голуби! — Она трясла Анну, тянула за руку к столу, щурила по-кошачьи глазки, запрокидывала рыжую головку, и ее стрекотанье развеселило всех.

Засмеялась и Анна.

— Анечка, да не садись ты с ними рядом! — И новый взрыв смеха.

— Римма, — без нажима произнесла мать — и дочь тотчас успокоилась.

Разлили коньяк. Анна не только не пила коньяк, но до этого и не видела его в рюмках.

— Ну, мужчины, что же вы молчите — ваше слово. — Людмила Станиславовна, как бы недоумевая, вскинула брови.

Поднялся Виктор, взял рюмку — он смотрел поверх стола и сидящих и говорил, точно обращаясь к кому-то за стеной.

— Я, — начал он, — я пролил десять потов, прежде чем в здешних провинциях достал этот коньяк. Но я достал его потому, что знал, что это — ради женщин. От меня и Василия — с праздником. Пить до дна. — И он аккуратно выпил.

— Как самогонка, — удивленно оценила Анна и причмокнула губами. Все добродушно засмеялись.

Потом завели патефон…

Анна знала, что в компаниях по праздникам поют, пляшут, играют в «бутылочку», словом — веселятся. Здесь же было не так. Украдкой она наблюдала за Фарфоровскими и Василием, и ей казалось, что все-то заняты разыгрыванием заранее известных ролей, что каждый занят собой и выставляет напоказ себя, что… впрочем, в голову лезли выдумки. Виктор говорил отрывисто и мало. Василий негромко ворковал с Риммой, а та, как заводная игрушка, щурилась да смеялась. Людмила Станиславовна точно дремала, улыбаясь, как мать, которая чрезмерно счастлива около своих детей.

Когда же зазвучала музыка, Василий с Риммой тотчас пошли танцевать, и получалось у них складно. Приплясывая «Линду», они точно наскакивали друг на друга. Анна с интересом наблюдала за ними, так что и не заметила, как подошёл Виктор.

— Анна, танцевать будем? — обратился он и норовисто вскинул голову.

— Я плохо… танцую, вовсе не умею, не приходилось.

— Ну, это не главное. Было бы желание. — Усмехнувшись, Виктор нарочито резко привлек ее к себе — Анна вздрогнула.

Она действительно танцевать не умела, кружилась с прискоком, сбивалась, но под сильной рукой скоро уловила и ритм музыки, и шаг ведущего.

— А вы, Виктор, здесь работать будете?

— Давай-ка, барышня, без «вы»… Мы ведь все-таки сидим за одним столом и, как говорят у нас на Востоке, рубаем, — он выделил это слово, — рубаем из одного котелка… А работать здесь я не буду — летом мы с Василием поступим в университет.

— Виктор, а вы откуда приехали? — (Он промолчал.) — А я из Перелетихи, километров триста будет.

— Это что, столица?

— Нет, — Анна засмеялась, — это деревня… Виктор, а ты дружил с кем-нибудь? — запросто наседала Анна.

— Нет. — Он поморщился и, оставив Анну, выключил патефон. — Не довольно ли скачек?.. Давайте еще по коньяку…

После десяти вечера решили расходиться. Виктор надел кожаный на меху шлем, снял с крючка пальто Анны, чтобы помочь ей одеться.

— Нет, нет, не надо, я сама. — Наивная, она испугалась, что Виктор увидит избитую подкладку, и ухватилась за пальто.

Лицо опахнуло морозцем, но морозцем уже предвесенним. Было тихо и чисто, звезды струились белым. Анна улыбнулась и облегченно вздохнула: от вина и танцев приятно кружилась голова. И на душе у нее было хорошо: никакой досады, никаких обид.

Неподалеку вдруг хлестко запели частушки, пели только мужчины, пели вперемешку с матерщиной, пели не так, как в Перелетихе, — отрывисто, резко, на местный лад, на «ё».

— Ну, залаяли, — с усмешкой заметил Виктор.

Анна промолчала, подумав: «Действительно, как лают. То ли дело у нас».

Виктор хотя и вышел без пальто, но Анна рассчитывала, что они пройдут вдоль деревни, как заведено, однако он прямиком шел к дому Мурашкиных.

«Как быть? — подумала она беспокойно. — А если он решит войти в избу?» И торопливо завспоминала, а все ли у неё там в порядке.

— Ну, вот и кончилось Восьмое марта. — Виктор остановился.

— Что делать? Хорошего понемножку… Все кончается. — Помолчали. Анна, потупившись, перебирала варежку, Виктор беспокойно переступал с ноги на ногу. — Виктор, а ты на вопрос еще не ответил… Ты дружил с кем-нибудь?

— Я и теперь дружу — с Василием.

— Нет, нет, не то! — весело засмеявшись, возразила Анна. — А с девушками.

— Я женоненавистник.

— А при чем тут жёны, я о девушках говорю.

— Не «жёно», — проговорил он по буквам, — а «жено», то есть я вообще женщин ненавижу. Спокойной ночи.

Анна недоуменно смотрела ему в спину. Виктор взбежал на крыльцо школы, шумно топнул ботинками и скрылся в темном коридоре.

— Вот это парень! — вслух восхитилась Анна. — Странный какой…

6

А в воскресенье собрались на лыжах. Виктор с Василием — как заправские спортсмены, и лыжи им настолько были послушны, что казалось, парни так и родились с ними. Римма — хотя и в валенках, но в красном ворсистом свитере, в синих брючках и в белой пуховой шапочке с длинными, по пояс, ушами, — выглядела праздничным снегирём. И только Анна в нелепой куртке, которую ей одолжила хозяйка, в сатиновых шароварах, в юбке и в платке «по-бабьи» выглядела матрешкой. Мягкие крепления на лыжах были не по размеру — малы. С первых же шагов она отстала.

А день солнечный, морозный. Снег — голубовато-чист. Накатанная лыжня поблескивала зеркально.

«Эх, дура я, дура, и куда это я лезу, нашла ровню», — думала Анна, копьем палки яростно скалывая наледь под пяткой.

— Что, Анна Петровна?

Она вздрогнула. «И как тебе не стыдно насмехаться!» — вдруг появилось нелепое желание крикнуть, но, пересилив себя, она лишь со вздохом сказала:

— Намерзает.

— Ну, это не главное. Впереди лес и отличные спуски. — Слегка взметнув снег, Виктор красиво развернулся, но ждал, когда пройдет вперед Анна.

— Нет уж, поезжай вперед, я ведь плетусь еле-еле.

Виктор недовольно скривил рот, мощно оттолкнулся палками и красиво пошел к опушке леса, где только что скрылись Василий с Риммой.

Анна поехала следом. Скользила она короткими шажками, смотрела на концы непослушных лыж и уныло думала: зачем, почему едет следом. Надо бы повернуть назад, но лыжи скользили и скользили — вперед. Так в одиночестве и вошла в лес. Здесь было сказочно-красиво и тихо. Справа за соснячком две какие-то птички наперебой долбили на снегу еловую шишку. Анна остановилась — жаль птиц. «И холодно, и голодно», — подумала она, и самой тотчас как будто стало зябко. Разжала палки и сквозь варежки принялась дышать на руки. Вспомнились деревня и детство на печи. Склонив голову, она чему-то улыбалась — шла и шла… Неожиданно ее осыпало снегом. Она подняла голову — и новая охапка снега свалилась с еловых ветвей на плечи. Раздался восторженный смех Риммы, похохатывали и парни, выбираясь на лыжню из укрытия. Только теперь Анна поняла, что ее удачно подстерегли. В другое время развеселилась бы вместе со всеми, но сейчас шутка показалась обидной, Анна беззвучно заплакала — и слезы мешались с таявшим на щеках снегом.

Дальше ехали медленно, вместе. Грусть и обида постепенно развеивались. Перейдя просеку, выехали на гриву, по которой в ряд одна к одной выстроились палатки: большие, как цирковые шатры, с боков они тщательно были обложены снегом; через провисшие крыши сочился пар, струились дымы из железных высоких труб.

Анна недоуменно застыла.

— Неужели здесь живут? — И представились деревенские бабы с детьми и то, как они дрогнут под брезентом. — Что это, а?

— Публичный городок, — с иронией сболтнул Виктор.

— Как… публичный? — не понимая, переспросила Анна, но уже тотчас гневно вздрогнула. — Как… как ты смеешь!

— Дурак, — спокойно рассудила Римма.

— Ви-иктор… — Василий укоризненно качнул головой.

— Я пошутил, Анна Петровна. Честно… Это обыкновенные жилые палатки, будущее города — обычная картина начала строительств.

Это было сказано так, таким тоном, что Анна поверила — Виктор пошутил.

7

Иногда вечерами у Анны засиживалась Римма. В такие минуты она бывала иной. Анна замечала, что Римма тогда много смеется и пустословит, когда на душе у нее тяжело. В гостях у Анны она обычно забиралась на кровать с ногами, прижималась спиной к горячей стене подтопка, вязала один и тот же рукав какой-то чудо-кофты — и молчала. Но если охватывала тоска, она превращалась в хохотушку и тогда уже без умолку говорила обо всем на свете.

Анна сидела за столом — писала планы.

— Аня, знаешь, я, наверное, скоро уеду, махну в Среднюю Азию… Не нравится мне здесь, да и с матерью не ладим — старая песня на новый лад. — Римма вздохнула и отложила вязанье на колени.

— Не выдумывай, что тебе там? Никого, одна.

— А я и здесь одна… Устроюсь работать, попытаюсь заочно доучиться. А то ни в тех, ни в этих. Два курса окончила да и выскочила замуж… и ни образования, ни мужа. Но учителем не буду, не хочу. Не выйдет из меня учителя.

— Почему ты так думаешь? — Улыбнувшись, Анна повернулась к Римме.

— Да так. Нет педагогической солидности. Мне бы официанткой работать… или в цирке — на зебре верхом. Вот и поеду в Ташкент — в чайхане шашлыки подавать… А за что это тебя в приказе похвалили? — спросила неожиданно.

Анна смущенно усмехнулась:

— Вот, за мероприятие похвалили, а за низкую успеваемость опять оговорили.

— Чудачка! Да ты не ставь двойки!

— А что ставить, если не хотят учиться?

— Заставь… Впрочем, да, что значит — заставь. Нельзя заставить. Необходима общая атмосфера, общая заинтересованность. — Римма помолчала, как бы взвешивая, а то ли она говорит. — Ань, слушай, брось ты к чертям эту дурацкую работу!.. Да и какой ты педагог? Я понимаю так: если учитель входит в класс и ученики не замирают от страха или уважения перед ним, то это не учитель, пиши пропало. В учителе должно быть что-то магическое… Или как Людмила Станиславовна — гроза. А ты — сама как школьница. Пионервожатой, куда бы ни шло…

Дела в школе у Анны шли не хуже, чем у других, но в душе она уже не раз ругала и себя, и работу, поэтому слушала Римму почти равнодушно.

— Мать однажды говорила, что ты для учителя слишком прозаична, обыденна, простовата. — Сдержанно зевнув, Римма добавила: — Правда, я ей не всегда верю, но ведь и она бывает права… Вот смотрю: ты день и ночь занята школой, а она и к урокам не готовится.

— Ну а что, по-твоему, мне делать? — нехотя всё же попытала Анна.

— Не знаю. Я на твоем месте ушла бы из школы — на год, на два, на три.

— Об этом я уже не раз думала. Но уход — не выход. Надо бы повышать общее образование, вот что. — Анна озабоченно вздохнула, поднялась подогреть чайку. — Я ведь даже среди вас какая-то недотепа, недоразвитая.

Римма весело засмеялась.

— Нет, Аня, милая, разницы между нами нет. Разница лишь в том, что мы родились и жили в городе, а ты — в деревне. Мы самые что ни на есть болтливенькие и суетливенькие, языки, знаешь, по-газетному подвешены — и вся любовь. Пройдет год-два, и ты…

— Нет. — Анна досадливо усмехнулась. — Мама-старенькая говорила: с посконным-то рылом да в калачный ряд… Знать, мало закончить педучилище. Нет, Римма, ты во многом права, жаль, что уезжать собираешься. Хорошая ты подруга, привыкла я к тебе…

Вскоре Римма действительно уехала — невесть куда.

8

Весна застала врасплох…

За первую неделю апреля высокие сугробы потяжелели и оплыли. Разлилось, хоть на лодке плыви.

Как-то зашли перелетихинские бабы: тревожно-грустные, они так и не стали похожи на строителей. Повздыхали, пожаловались, а уходя, Кирганиха сказала:

— Нет, Анна, дорога наладится — укатим. Как ни гоже, говорят, а дома лучше… Скоро, чай, и картошку садить.

— А так, как здесь, если вваливать, и дома сыт будешь, — воинственно заключила Настасья. — Уедем, попритчило бы весь и «Гэсстрой», живешь как в западне…

Анна кивала, соглашалась. Ей было жаль своих деревенских, так и не нашедших на чужой сторонке лучшей доли. Невольно вспомнилась кем-то сложенная здесь и распеваемая частушка:

На «Гэсстрое» я работала,

Питалася водой!

Ни хрена не заработала,

Поехала домой…

* * *

Накануне Анна проводила экскурсию — весна взломала на Волге лед. Скрежеща и дробясь, льдины взлезали одна на другую, дыбились, как белые медведи, и, словно обнявшись, медленно уходили под воду.

— Лодка, Анна Петровна, лодка! — дружно закричали девочки.

Действительно, меж льдин затесало и несло лодку. От неожиданности Анна смутилась перед нахлынувшим желанием: сесть бы в эту лодку, и пусть несет и несет — далеко, за горизонты, к морю…

Вечерело. Уже и уборщица ушла из школы. Засиделась только Анна — проверяла сочинения в учительской. Проверяла и удивлялась — опять Волга коварная: по весне ушли под лед трактор и машина с мукой, утонула женщина — бригадой из Городка несли в мешках хлеб для столовой… Обо всем этом писали в сочинениях дети.

Оставалось несколько тетрадей, когда неожиданно вошел Виктор.

— Здравствуй, — дивясь, поздоровалась Анна. Она впервые оказалась с ним вот так, один на один, — и оробела.

— Салют, — ответил он и, слегка вскинув руку, прошел к застекленному шкафу, где на полках хранились подшивки давних педагогических журналов.

Анна отвлеклась от сочинений и в забытьи рассеянно смотрела ему в спину, а он — бесцельно перелистывал журналы. Но вдруг резко повернулся:

— Ну, что ты на меня так смотришь?! Затылку больно!

Анна вздрогнула и обмерла, точно ее уличили в чем-то нехорошем. Она попыталась что-то ответить, как-то объясниться, но окончательно смутилась.

— Ну, ну, я пошутил, — примиренчески сказал Виктор и сел рядом на кожаный диван. — Что ты проверяешь? — Он бесцеремонно взял одну из тетрадей. — «Волга весной» — это интересно, — оценил и небрежно отбросил тетрадь на стол. — Да, весной все цветет: и деревья, и Волга… и ты — цветешь. — Виктор нервно усмехнулся и вольготно откинулся на спинку дивана. — Вон ведь ты какая рыжая стала!

Анна механически прикрыла ладонью щеку, рассеянно возразив:

— Нет, я не рыжая — это веснушки… немного.

— Ну что ты закрылась, так и весну твою не видно.

Он поймал ее руку, твердо отвел от лица. Она хотела сказать решительно, но решительно не получилось:

— Не надо.

— Видишь, какая ты красивая, влюбиться можно, — сохраняя внешнее спокойствие, цедил Виктор и настойчиво влек Анну за руку.

«Смеется, бессовестный! И что смеешься!» — так хотелось с гневом укорить, но опять же лишь робко сказала:

— Не надо.

А он уже обхватил, сжал ее хрупкие плечи, привлек и поцеловал в сжатые губы. Она все же оттолкнула его в грудь.

— Уйди! — выкрикнула громко и, стыдясь, закрыла лицо ладошками. — Уйди, бессовестный, уйди! — тише повторила она, вздрогнув вся, и слезы сами собой поплыли по щекам. И на какое-то время охватило безволие…

Те же сильные руки толкали ее, казалось, в пропасть. Она прятала лицо и повторяла, как если бы и слов других не знала:

— Не надо…

А когда Анна окончательно рухнула в эту пропасть и открыла глаза, то прежде всего удивилась тому, что лежит на диване и что в учительской темно.

— Да что это такое на самом-то деле! — Она мгновенно вдруг отрезвела, рванула, как птица из рук ловца, но было уже поздно. И Анна лишь шумно вздохнула.

Несколько сочинений так и остались непроверенными.

* * *

Виктор приходил по ночам, как лис на жировку. Анна боялась и его, и уединения с ним, боялась посторонних глаз и языков, но изменить что-либо не могла. Она страдала, связь была для нее противной, неестественной, из души так и не ушло гадливое чувство, которое осталось после учительской. Лишь в забытьи это чувство как будто исчезало, тогда становилось жаль себя — и она плакала. Не раз решала: последняя уступка. Но приходил он, и она безропотно подчинялась.

Когда же Анна, точно проснувшись, почувствовала себя иной, женщиной, когда взглянула на свет иными, удивленными глазами, когда обновленная, как трава к солнцу, потянулась к Виктору — он неудержимо начал ускользать. Она встревожилась и сама уже искала встреч, а он уходил, как вода через сети. Наконец поняв, что обманута и теперь не нужна, Анна постаралась убедить себя, что во всем сама и виновата. А если виновата, значит, и заслужила, а если заслужила, стало быть, это и есть твой крест.

Даже при мысли о Викторе ей становилось стыдно — за себя.

9

Осыпалась черемуха, отзвенели колокольчики сирени — явилось лето. Не верилось, что учебный год закончен. Настало время учительских отпусков. Но Анна пока работала. Отбыв в школе тарифные часы, она днями и вечерами куковала в своей каморке: ждала от мира каких-то чудодейственных перемен, но их не было, перемены происходили, однако лишь внутри её самой.

Однажды ранним вечером на пару с хозяйкой она сидела возле дома на скамеечке. С Волги тянуло теплой сыростью и древесной прелью. Воздух на вкус казался кисловатым, но дышалось легко.

— Баишь, ваши домой уехали? — с погоды перевела разговор Мурашкина.

— Да, еще в апреле уехали. — Анна поморщилась, её слегка подташнивало. — Плохо, а тянет. Говорят, лучше ни картошке сидеть, зато дома.

— И то, знамо дело… А ты чаешь, что наши-те злятся? Думаешь, на приезжих? Нет. Люди все одинаки, Божии. Деревню, сады, землицу жаль. Мы ведь испокон веку здеся-тко жили, угодно и всего вдосталь. А теперь хошь не хошь, а всё рушится, разор…

— Зато гидростанцию построят.

— Построят… А вот озер, мужики калякают, не будет, поймы тоже, и рыбку изведут. Да что там… — Мурашкина вздохнула. — Не своя воля.

— А у нас вот, в Перелетихе, так… — Анна недоговорила, вздрогнула и оцепенела. Из мурашкинского проулка появился Виктор. Рядом с ним, нет, чуточку впереди шла девушка. Красивая прическа, красивое лицо и одета красиво. Виктор что-то говорил ей, как если бы оправдывался или заискивал…

— Ишь, что рожей, что одёжей — взяла, — сочувственно определила Мурашкина.

Анна как будто теперь только и поняла, что Виктор никогда не вернется и что оставаться работать в школе никак нельзя.

* * *

Спустя неделю она отправилась на Финский поселок — туда, где зимой по гриве курились палатки. Там уже построили два двухэтажных из брусьев дома, пять засыпных бараков и целую улицу стандартных финских домиков, поэтому и назвали поселок Финским.

В отделе кадров «Гэсстроя» ей предложили место в расчетной группе и секретарскую работу.

— А если желаете, можно и на объект, — сказал инспектор.

* * *

— Что это вы, Анна Петровна, год отработали — и в бега? — крайне удивленная, холодно спросила Людмила Станиславовна

— А я не бегу. — Внешне Анна была спокойна, но уклонилась от встречного взгляда. — Я перехожу на другую работу.

— Куда же это вы? Интересно знать.

— В бетонщицы.

— Ну, милая, какой же из вас бетонщик! Шутить изволите! — Она мгновенно переключилась на игривый тон: — Токарь, пекарь, кочегар.

— Какая из меня вышла учительница, такая выйдет и бетонщица.

Людмила Станиславовна насторожилась:

— Вы к чему это?

— К тому: ведь по моей вине из тридцати учащихся одного исключили, двое остались на осень, а остальные — обозлились.

— Ну, зачем так, Анна Петровна! Вы же прекрасно знаете, что четвертый класс — трудный и не так-то уж и плохо закончился ваш год. Нет, простите, это не главное!

В Анну точно плеснули кипятком.

— Что же главное?! Что? — Анна поджала губы и еще больше подчеркнуто закончила: — У вас всё не главное.

Людмила Станиславовна прищурилась, ответила броско, как бы принимая вызов:

— Однако можно подумать, что я лично или кто-то из моей семьи вас кровно оскорбили.

«Она все знает!» — вдруг поразила догадка; сердце екнуло, оборвалось и запостукивало где-то в животе. А директор, точно усмехаясь, размашисто, по-мужски подписала заявление.

— В районе получите трудовую книжку, там же через банк вам оформят денежный расчет. Но помните: вас могут задержать — не по-моему желанию, после училища положено отработать три года по направлению. Хотя и это не главное, — с иронией заключила она.

Но Анна уже не могла отвечать, молча взяла заявление и, как в полусне, вышла из кабинета.

Глава третья

1

Из отдела кадров с направлением Анна пришла к Соловьеву, к председателю постройкома. Встретил он приветливо, долго смотрел рассеянно, после чего, как будто спохватившись, резко сказал:

— Садитесь… Образование?.. Почему учителем не работаете? — Нахмурился. — Да, почему?

На этот вопрос Анна заранее обдумала ответ.

— В школе нет мест, построят новую — тогда и видно будет.

— Ишь ты, как вызубрила… Печатать не умеете. Семьи нет. Где живете?

— В Пестове, квартирую.

— Далеко. Пустая затея, не сможете работать.

— Как это? — Анна смотрела так робко и умоляюще, что Соловьев невольно усмехнулся.

— Так… Ведь придется и задерживаться, как начнем заседать, до ночи. — Он помолчал, побарабанил по столу пальцами. — Вот что, дорогуша, здесь при постройкоме есть комнатушка. Предназначена она для уборщицы, но наша уборщица с семьей в бараке, так что можно занять. Согласна?

Анна только головой тряхнула, так и задохнулась от счастья.

Он подошел к окну и увесисто постучал кулаком в раму. Из «козла» высунулся шофер.

— Володя, — распорядился Соловьев по-свойски, — перебрось эту девушку из Пестова, помоги, в тети-Машину комнатку… Зайдешь ко мне. — И председатель отчужденно сел за стол, как бы говоря с досадой: все, все — уходите…

Когда Анна, возбужденная переездом, вбежала в подъезд управления, она чуть не вскрикнула от неожиданности: со второго этажа по лестнице навстречу плыла та, которая «взяла и рожей, и одёжей».

Анна не могла сдвинуться с места, в упор смотрела на соперницу и ненавидела эту «смазливую кралю». А Ирина обошла ее, как обходят неодушевленный предмет, даже не обратила внимания, глазом не повела. И такой-то Анна почувствовала себя замарашкой, что от стыда и обиды перехватило дыхание.

«Вот она какая… — наконец опамятовавшись, подумала Анна. — Змеюга. Подколодная… Нет. Красивая».

2

В тысяча девятьсот сорок втором году по Ладоге Ирину вывезли из Ленинграда — тогда ей исполнилось тринадцать лет. Сначала Вологодская область, затем Вологда, Ярославль и Рыбинск. До шестнадцати лет детдом заменял навсегда потерянных родителей, после шестнадцати — началась самостоятельная жизнь. Её трудоустроили на завод, но по состоянию здоровья — она росла малокровной и хрупкой — перевели из цеха в заводоуправление рассыльной.

Прошло года полтора, и только тогда на неё обратили внимание: Ирина оформилась, окрепла и не обещала, а уже была красивой. Вскоре она села за секретарский стол главного инженера Лосика. А еще через год от бывшей большеротой и лупоглазой Иришки не осталось и следа.

В сорок восьмом году Лосика как специалиста-энергетика командировали на строительство Горьковской ГЭС. Он предложил Ирине тоже ехать — она согласилась.

* * *

— Нет, нет, Анна Петровна, — девчушка-рассыльная из управления горячилась, — нет, это только кажется так! Ирина Николаевна совсем не важничает и не зазнайка! Она добрая и на работу меня устроила — не принимали. Вот увидите, увидите!

Ругай курьерша Ирину, для Анны было бы легче. Но в то же время в душе она была даже довольна похвалой, потому что женское чутье ей подсказывало, что их с Ириной дороги не разминутся…

Анна перепечатывала срочный доклад.

— Чтоб к двум было готово — кровь из носа! — уезжая в Городок, предупредил Соловьев. И вот время перевалило на второй час, а еще и половины не перепечатано. За работой Анна не заметила, когда в приемную вошла Ирина.

— Здравствуйте, — пожалуй, механически сказала Анна и как-то по-детски опустила руки на колени.

— Здравствуй. — Ирина стояла независимо, свободно. Точно припухшие, слегка подведенные помадой губы еле приметно улыбались.

— А Ивана Васильевича нет, — с какой-то стати доложила Анна, и ей стало вдруг стыдно за себя: она опустила взгляд и упрямо поджала губы.

— А мне он и не нужен, — ответила Ирина, и голос ее, показалось, прозвучал просто и дружелюбно. — Пришла посмотреть на тебя. — Ирина повесила сумочку на спинку стула, села и — ногу на ногу. — Надо же, в конце концов, познакомиться с Анной Петровной, которая считает меня зазнайкой! — Она искренне засмеялась, а Анна смутилась и нахмурилась. — Наша Лисичка-почтальон в донесениях аккуратная!

Ирина лукаво подмигнула. Улыбнулась и Анна.

— Пожалуй, в этом нетрудно убедиться, — согласилась и почувствовала, как отлегла от души нелепая скованность, стало легче и свободнее.

— Думаю, что моя краткая биография уже известна? — Ирина шумно пододвинулась вместе со стулом к Анне.

— Вот уж что нет, то нет.

— Ну! Это недоработка, но Лисичка наверстает. — Ирина взглянула на крошечные ручные часики и поднялась. — Обедать. Все порядочные люди принимают пищу.

— Я — нет. В общем-то я здесь, дома, обедаю, но главное — вот… К двум — кровь из носа! — перепечатать, а я ой-ой! — Анна неловко ткнула пальцем в клавишу. Ирина засмеялась.

— Понятно. Клопов давишь!.. Но это же семечки! Сколько там у тебя? Э, чепуха, минут на двадцать. — Она резко поддернула рукава кофточки. Села за машинку, глазами пробежала по клавишам. — Диктуй.

— Не стоит, Ирина, не надо, я сама, — возразила Анна.

— Диктуй. Не будь паинькой… Э-э, стоп. Так во втором классе диктуют. Быстрее, только по абзацам.

Анна начала читать, а длинные красивые пальцы Ирины ожили, напряглись — и все включились в работу. Машинка смолкала лишь на время закладки листа и снова стучала взахлеб. Анна откладывала страницу за страницей и вдруг, пораженная, сказала:

— Всё.

— Точка. Вот так, Анна Петровна. — Ирина поднялась, нервно поигрывая пальцами — точно змейки с наманикюреными головками. — А теперь — в столовую!

— Пойдем ко мне, у меня и отобедаем, — пытаясь хоть чем-то отблагодарить, предложила Анна.

— Взяток не беру… Соловьев, говорят, тебя здесь, под бочком, пристроил. — Ирина озорно причмокнула губами. — Ну, ну, и покраснела, не на-а-адо, не на-а-до… Пойдём, посмотрю, как ты устроена… Он мужчина ничего. — И вновь озорно блеснули ее глаза.

— Честное слово, Ирина, ну что ты… — Анна прямо-таки умоляла не разыгрывать.

— Молчу, Анна Петровна, молчу…

С тех пор нередко Ирину можно было встретить у Анны. Иногда вечера напролет они коротали вместе: говорили обо всем и откровенно, но об одном не говорили — о Викторе. Анна боялась этого разговора, а Ирина, похоже было, и не помнила о Фарфоровском.

3

Из деревни сообщали, что все лето мать на ногах и что чувствует себя сносно, что Алешка после школы в подпасках, а Вера и Борис — Верин первый и единственный залётка — женились, правда, без свадьбы, но живут и не ругаются, что сена для коровы заготовили мало, так что зима впереди тяжёлая… Опять новый председатель — по фамилии Будьдобрый. Нравом крут, но зато мужик справедливый и дело знает…

А строительство ширилось. Рассказывали, что на Волге уже намыли дамбы, отгородили от воды котлован, что там начинают вершиться большие дела.

Между Пестовом и Финским поселком, на окраине того самого леса, где проходила лыжня Виктора, заложили основание каменного города.

В праздники Октября прошел первый железнодорожный состав Поволжье — Правда — Поволжье…

Из Перелетихи писали, что в этом году много белых грибов, как в сороковом, перед войной, — поговаривают, не к войне ли такое…

Но все, все проходило мимо сознания Анны — внешняя жизнь, дальняя и близкая, для нее прекратилась. Она вся была сосредоточена на себе, точно новый мир, новая вселенная сотворялась в ней — и это было главное дело ее жизни, это был ее главный жизненный подвиг, главная жизненная высота, на которую она в состоянии подняться и поднимается. Не умом, а сердцем Анна понимала, что от нее, и только от нее, зависит быть или не быть новой вселенной со всей бесконечностью во времени и пространстве, что от нее, и только от нее, зависит вселенское продолжение жизни, поэтому она не вправе не только оборвать эту жизнь, но даже подумать о таком не вправе. Точно вся она жила в ином измерении — как трава, как дерево, как солнечный луч, и так же, как трава, как дерево, как солнечный луч, она была прекрасна… Хотя внешне мир Анны сузился и замкнулся в стенах постройкома — внутри комнатки, внутри себя. Поэтому и Перелетиха, как Америка, казалась иной, недосягаемой землей.

Неопытную и таившуюся Анну и так мучила боязнь-незнание, к тому же в ноябре она почувствовала себя худо. Перебарывая стыдливость, пришлось-таки идти в больницу. Врач, Матвеев Аким Иванович, пожилой добродушный говорун и шутник, вконец смутил:

— Ты что ж это, милка, в поле рожать решила? Не годится, матушка, не годится. Сколько месяцев?.. Апрель, май, июнь, июль, — перечислял он, с каждым месяцем загибая палец. — Эка, родить скоро, а она только заявилась, — ворчал он. Потом и еще добродушно пожурил, выписал больничный лист и уже внушительно-строго сказал: — Вот, милая, будешь гулять декретный, а ко мне ходи каждую неделю, да смотри, — он погрозил пальцем, — родить в больнице, никаких повитух.

Анна готова была провалиться сквозь пол и все думала, что же ответить, если спросит о муже. Но напрасно она волновалась: Аким Иванович об этом своих подопечных не спрашивал, наоборот, подбадривал: «Роди, милая, авось мужичок — в войну-то много полегло»…

Больничные листы Анна хоронила в шкатулочке, продолжала работать.

* * *

На дворе мороз шалел под сорок — с туманом, с сизоватым рубином звезд. Трещали столбы и заборы, гулко рвались брусчатые стены домов.

В комнатке было тепло, даже жарко, но Анна всё зябла и куталась. Весь дом, всё окружающее её в доме сегодня казалось чужим, заброшенным. Пусто, только стены да стены, всюду темно, и в этой темноте слоняются неприютные духи. Нет никого — до самой Перелетихи. Рядом единственное родное, да и то скрытое… Но почему сегодня это «родное» присмирело, почему так глухо в висках стучит жизнь, а спину ломит, что даже в ложбинке позвоночника ощутимо проступает холодный пот… Почему тускло светит лампочка — темно, одиноко. Хочется плакать, но не понять — отчего: то ли от страха, то ли от одиночества… И Анна плачет. Но вдруг лицо ее искажается: горло стягивает, перехватывает дыхание… Смерть, что ли?

Она испуганно вскрикнула — и очнулась.

«Скорее позвонить», — подсказал внутренний голос. Анна сгребла со стола связку ключей и, придерживая низ живота, медленно двинулась в приемную постройкома к телефону.

* * *

— Ну, ты, роднуля, всех надула! — такими словами и восторженной улыбкой встретила в коридорчике родильного отделения Ирина. — Я думала, ты уже, а ты в новогоднюю ночь решила! Па-а-инька, — пропела Ирина дружески-тепло, так что по телу Анны прошла радостная дрожь.

Они сели рядом, а медсестра робким шепотом предупредила:

— Минуту, только минуту — не больше, а то, не дай Бог, Аким Иванович заглянет…

— К делу, — тотчас, уже серьезно, продолжила Ирина. — Положенное ты получишь, как здесь говорят, опосля, а пока скажи, где твой больничный лист?.. В шкатулочке. Ключ от комнаты мне. Вот ручка, бумага, — она вынула и то и другое из сумочки, — пиши доверенность на получение зарплаты. Все. Твое дело — разрешаться… Ох, ах, па-а-инь-ка, ко-шечка…

* * *

В ночь на первое января тысяча девятьсот пятидесятого года Анна родила сына. И весил он всего два килограмма триста граммов.

И только тогда Анна спохватилась: для ребенка даже пеленки нет. Она пыталась втолковать свою заботу Ирине через замерзшее окно, но та лишь хохотала да пела-повторяла: «Па-а-аинька».

Когда же наступил день выписки, то оказалось, что при содействии Ирины постройком купил для Анны детское приданое, да такое, какое вряд ли и на семи волках смогла бы отыскать сама Анна…

Трудно было понять, откуда летит, куда дует: ветер охапками снега так и осыпал. Точно встрепанная ветром клуша, боясь за сына, Анна наскакивала на Ирину, а та — хохотала.

— Одни тряпки! — кричала она. — Два триста! Донесем ли?!

— Как-нибудь! — заслоняясь от ветра, отзывалась Анна.

И только когда прошли больничный дворик, добрались до выхода, Анна поняла, что Ирина разыгрывала: перед воротцами стояла служебная «Победа» Лосика.

Пожилой шофер, этакий медлительный хозяин, захлопнул за ними дверцу, сам сел за руль, сдержанно поздравил Анну с сыном, не советовал называть по-бабьи — Валькой или Шуркой, и аккуратно доставил пассажиров к подъезду постройкома.

И дома подстерегала неожиданность: стол был обставлен сладостями, в углу стояли детская ванночка, эмалированный тазик, электрический чайник, грелочка, новые деревянные санки-дровешки с плетеной ивовой корзиной.

Анна не удержалась, заплакала и кинулась обнимать-целовать Ирину. А Ирина поморщилась, вяло отстранилась: было похоже, что ее в одно мгновение одолела грусть.

4

В тихие вечера по будням и в воскресные дни Анна укладывала Гришу в плетеную кошовочку, укутывала-переукутывала, и они отправлялись на прогулку. Мать бегала, смеялась, разговаривала с сыном, а то вдруг слезы застилали свет.

Они частенько прогуливались по дороге в сторону Пестова, а однажды даже побывали в гостях у Мурашкиных…

— А что это вроде Виктора не видно, директорши сына? — как будто невзначай в разговоре спросила Анна.

Вздохнув, старуха ответила:

— Не видно чтой-то, как осенью уехал, так и не бывал — прыткий.

— Неужто здесь остановится… Ертики — блуд по миру сорят, — глухо, как в бочку, отозвался старик Мурашкин. Он лежал на печи — большой, тяжелый, необъёмный. Откинутая на сторону рука вырисовывалась витым куском каната с увесистым узлом-кулаком на конце. Казалось, что в минуту старик делал один вздох.

— Плох наш дедушко стал, — по-обыденному просто пояснила Мурашкина. — Байт, — она взяла ведро с помоями, чтобы вынести, — байт, что умирать решил. Да уж и то верно — пора…

Еще раз глянув на деда, Анна почувствовала, что вот сейчас же и заплачет от жалости или страха.

— Ересь по миру сорят, — после долгой паузы подтвердил дед сам себе.

Анна скоренько запеленала-закутала Гришу и, кое-как простившись и отказавшись от чая, ушла, чтобы вторично уже сюда не приходить.

«Поступил учиться», — решила она о Викторе и как будто успокоилась…

Без помощи Анна так замоталась с сыном, так он ее закружил, что она даже удивилась, когда получила из Перелетихи письмо, написанное сбивчиво, с досадой. Её упрекали в том, что на последние два письма она не ответила, что с ноября от нее вовсе нет весточки, что… Впрочем, толком письмо Анна так и не поняла, читала, а понять не могла. Однако в тот же день отправила по почте матери сто пятьдесят рублей, а что до письменного ответа, то все откладывала — руки не доходили… А точнее: в письме надо было лгать, а лгать она не смогла бы.

В последнее время Соловьев почему-то стал более вспыльчив и капризен. Анна помалкивала — ее ли дело; но однажды все же пожаловалась Ирине:

— Что-то мой без конца беленится… Яичко поджарю — будешь?

— Жарь, буду. Кто беленится? Соловьев беленится?

— Ну а еще-то кто? — Анна поставила на электроплитку сковороду, присела рядом на стул. — Не так да не так — не угодишь. То мечется весь день, как взбалмошный, то запрется в кабинете — и ходит, ходит.

Ирина вздохнула — точно опустошилась.

— Работа такая, на нервах… А может, понравилась. Загрызет. — И усмехнулась, как поморщилась. — Они ведь все… кобели. Секретарша для них — рабочая жена… Так-то.

Анна насторожилась, мгновенно припомнив каждое слово, каждый каприз Соловьева.

— А кто ж его знает, право. — Она помолчала. — Нет уж, хватит, ни в жизнь, скорее сдохну.

— Дура деревенская. — Ирина добродушно усмехнулась. Но, поднявшись со стула, нервно обхватила себя руками за плечи, точно подумала вслух: — А может, так и правильно, может, так и надо, не знаю… Как все надоело…

5

Поздний вечер. На дворе первая мартовская оттепель. В открытую форточку тянет весной — запахом сосулек и оттаявшего леса. Но за окнами темно, неприветливо, и Анна с удовольствием отстукивает на машинке десятую страницу «левого» текста.

Пошлепывая калошами, с ведром в руке вошла тетя Маша — уборщица.

— Анна Петровна, — обратилась она, запястьем руки со лба убирая волосы, — там к тебе приехали, спрашивают, похоже — гости.

Анна пожала плечами и, уверенная, что к ней не может быть никаких гостей, пошла в коридор парадного.

— Ой, — ахнула, отшатнулась к двери и закрыла глаза. — Мама…

На чемодане сидела мать, по бокам от неё стояли братья.

И, не обронив еще ни слова, Анна повернулась и убежала — все это было делом секунд. Машинально убрав бумагу, заперев стол, она, как столбнячная, села за машинку… «Да что это со мной?» — сжимая ладонями край стола, возвращаясь в себя, подумала Анна и, вскрикнув: «Мама!» — выбежала в коридор.

Словно крыльями птица, она охлопывала руками мать и братьев — и целовала их.

— Вставай, мама, пойдёмте!

— Погодь, дочка, погодь, не шибко… Я ведь ни-ку-дыш-ная.

Разобрали ношу: обшарпанный чемодан, узел, мешок под завязку и базарную из клеенки новую сумку.

— Вещей-то, вещей! Как папанинцы! Ну и набрали, ну и навязали! — Анна удивленно усмехалась. Но перед своей дверью точно спохватилась, оробела. И в это время заплакал сын. Анну так и вздернуло. А мать враз все и поняла.

— Пошли, дочка, пошли. А ты, полно-ка, что это ты, как лист осиновый, затряслась, до-о-очь.

Ничего не понимая, братья лишь робко переглянулись.

Вещи свалили в угол у двери, но даже не на что было сесть. Анна сбегала в секретарскую, принесла пару стульев.

— Ну, что же вы не раздеваетесь? Что вы как гости! Да что я, вы ведь и есть гости… Надолго ли, мама? — спросила Анна, принимая от матери тяжелое бывалошное пальто.

— Да как тебе, доча, сказать — навовсе.

— Вы? Навовсе? — Анна отступила-отшатнулась и обессиленно села на кровать. А в глазах такая растерянность, такой испуг, что мать поспешила с оговоркой:

— Да ведь, Аннушка, видно будет, не то и уедем.

Но Анна, казалось, уже ничего не соображала:

— Как это вы, как это навовсе… А жить как, а жить где? Да что это вы выдумали! Завтра же домой! — в истерике выкрикнула она, но уже тотчас как будто и опомнилась: — Господи, что это я, право…

— Дочушка, да ведь я скоро помру, я уж погиблая, — вздохнув, сказала мать. И ее спокойное заявление о смерти окончательно отрезвило Анну.

— Хоть бы, что ли, написали. — Анна беззвучно плакала.

И только теперь всполохнулись: Гриша заливался на весь постройком. Анна метнулась к кроватке, но на мгновение оцепенела: на нее в упор смотрел Алешка — хмуро, исподлобья. Он не разделся и всё ещё держал в руке сумку, точно собираясь уходить.

— А ты что как индюк надулся? Твоего ли тут ума дело! — сорвалась Анна, но в голосе уже не было прежнего негодования. — Ту-ту-тушеньки, ту-ту… вот он какой у нас… маленький. — Воркуя, Анна вынула сына из кроватки. Изгибаясь, он так и сучил ножками и ручками.

— Во дает, как спортсмен, — шмыгнув носом, определил Саня и захихикал. Он уже разделся, бросил свою хламиду в угол и чувствовал себя как дома.

Анна горделиво вскинула голову, повернулась к брату:

— Да, дядя Саша, мы — спортсмены… Подержи нас.

— Дочка, давай-ка, давай мне. — Не поднимаясь со стула, мать протянула руки.

— А это бабушка, баба Лиза, — объясняла Анна, и сын прислушивался.

— Хорош, хорош внучек, — неуверенно сказала Лизавета и, вздохнув, добавила: — А у Верушки двое было, да все сбрасывала.

— Нянька, — искренне удивленный, обратился Саня, — а что это — али твой?

— Цыц, язык-то рассупонил, — строго одернула мать, а Анна, меняя пеленки, с усмешкой ответила:

— Нет, не мой. В капусте нашла…

Поели, развязали узлы, посреди комнаты постелили на троих. Санька и Алешка юркнули под одеяло и тотчас засопели.

— Ишь, уже и пузыри пускают, умаялись родимые, — сказала Лизавета, тихонько покачивая кроватку с внуком.

Затенькала крышка — закипел электрический чайник.

— Садись, мама, чай пить, — позвала дочь. Сели рядышком. — И как это, мама, ты решилась? Дивлюсь.

— Да ведь как решилась? Так и решилась… Сызнова, почитай, семь недель отлежала, вовсе обезножила. Думала, помру. А вот поди ты — Бог милостив, отпустило. Я уж и поднялась. — Говорила Лизавета спокойно, с аппетитом отхлебывала чай, по крохотке прикусывая сахар.

— Бери, мама, больше, наводи сладкого — сахар есть.

— Не бай, дочка, никак и не напьюсь. Пра, отвыкла… Что ли, где достаешь сахар? — как о великой тайне спросила мать.

— В магазине сколько хочешь, были бы деньги, — с гордостью ответила Анна.

— Благодать-то какая. — Лизавета вздохнула и продолжила прерванный рассказ: — Нинушку у Веры оставила, она уж очень к ней привязалась… Корова чуть не пала — продали. Картошка кончилась. Хоть ложись да ноги и вытягивай… Вот и поднялась. Пока, думаю, оклемалась — надо ехать. Сама-то хоть где умру — ладно, да хоть мальчишки при тебе. Может, и сдюжишь… Они ведь скоро и на ноги встанут, — невольно успокаивая, заключила мать. — Сторицей отблагодарят они тебя.

Анна тоскливо взглянула на братьев — ростом они были одинаковые.

— Ну и жердила будет Санька, не гляди, что младший.

— Не бай, как на дрожжах милый, в отца, чай, помнишь.

— Папа высокий был, — согласилась Анна, и ей только теперь сделалось стыдно за то, как приняла она мать и братьев. — Ты, мама, прости меня, погорячилась я, знаешь, я ведь психопаткой стала…

— Полно, дочка, об чем калякаешь. Другая бы и на порог не впустила. Мыслимое ли дело — трое. Пять ртов на одну шею. Я ведь не дитя, разумею.

Они замолчали, каждая по-своему думая о том, а на что и как будут жить. Потом Лизавета запустила руку за пазуху, достала сверток, тщательно закрученный и связанный.

— На, дочка, три с половиной тыщи — за корову получили.

Снова молчали — и думы их витали вокруг предстоящей нужды.

— До-очь, — положив руку на колено Анны, тихо спросила мать, — как отечество-то, а?

Анна потупилась, слезы сами собой упали на материнскую руку.

— Не надо, мама, об этом, не надо…

— Да что это ты, дочь! — ласково возмутилась Лизавета. — Нешто я тебе чужая! Сама мать — ты моя первенькая и была.

И они обнялись, и заплакали, и выплакались сполна.

6

Из кино шли медленно. Сырой весняк то напористо-ровно тянул в спины, то, срываясь, подхватывал под плащи, подстегивал. По сторонам дороги на столбах раскачивались тусклые осветительные лампочки под жестяными гремучими тарелками — и метались тени, не в силах сорваться по ветру.

— Теперь вздыхать поздно. — Ирина глубже в карманы плаща запустила руки. — Не выгонять же их. Оформляй документы, прописывай, ребят — в школу.

— Но у мамы нет даже справки из колхоза, они ведь как беглецы…

— Да чихать на эти справки! — Ирина и возмущалась как будто нехотя. — Ты, Анна, какая-то недотеньканная, что ли. Кто там в паспортном столе? — Она подумала. — Да, Зеленый, Зеленов ли, майор, кажется. Паспорт будет, — заключила уверенно. — Я ему позвоню… Ты смотри другое не прохлопай, — после минутного раздумья продолжила она. — Ясно, что тебя будут выселять, все-таки учреждение. Ни в коем случае не соглашайся на угол. Вас пятеро, как здесь говорят, пять душ. У тебя ребенок, больная мать, братья-школьники. А влезешь в угол — годами не выберешься. — Она недвусмысленно усмехнулась. — Соловьевым ты, конечно, не воспользуешься, а то можно бы… В крайности я своему подскажу. Запомни: здесь не в деревне — здесь все можно… Как говорят, хочешь жить — умей вертеться. Учись, пока я жива! — И Ирина неожиданно хлопнула Анну по плечу.

На перекрестке разошлись. Анна смотрела вслед подруге до тех пор, пока она не скрылась в темноте.

— Вот как, ну и ну: век живи — век учись, — неопределенно произнесла Анна вслух и строго поджала губы.

* * *

Алешку с Саней без труда определили в поселковую школу — доучиваться. А через десятидневку мать, как божий дар, рассматривала новенький паспорт, первый паспорт в ее жизни.

Анна только восхищалась собой, как и мать ею — все так складно получалось.

— Вот тебе и «бочком» да «валиком», во, мальчишки, учитесь! — Анна восторженно смеялась. — Квартиру бы еще «оторвать», на новом бы поселке!..

Она не послушала совета Ирины — выжидать — и вскоре направилась к Кузнецову, к заместителю начальника строительства по кадрам и быту.

Он сидел за зеленым сукном стола: маленький, большеголовый и плосколицый, с беспорядочно вьющимися волосами.

— Пишите заявление, поставим на очередь, — не выслушав, ответил Кузнецов. И только Анна решила пустить в ход мягкое упрашивание, как он неожиданно вскочил из-за стола и, хватаясь за голову, закричал: — У нас семьи в палатках живут! А вы в доме — и тоже с ножом к горлу!

А Анне стало вдруг досадно-горько и уже не хотелось упрашивать, хотелось уязвить, осадить — но как?

— Во-первых, я без ножа, во-вторых, вы что это кричите? — Она натянуто усмехнулась. — Можно подумать, что вы сами с семьей в палатке живете, а не занимаете финский домик.

— Я же вам сказал: пишите заявление, поставим на очередь, — уже спокойно или равнодушно повторил Кузнецов…

«Все это пустые слова, а очередь на годы», — размышляла Анна и пугалась безысходности.

А сын куксился, прихварывал, хотя теперь около него были неотлучные няньки. Но не хватало воздуха и покоя.

— Пойду к своему, в его руках тоже сила, — как-то в обед, сокрушенно вздохнув, сказала матери.

— А што, дочка, сходи, пожалуй, он, кажись, ничего, мабудь, пособит.

Анна молчала, молчала и мать, не разумея сомнений дочери.

— Вот так… может быть… — Анна легонько покачивала головой. — Ты, мама, если что, не суди меня: семь бед — один ответ.

Мать что-то гукнула себе под нос и, припадая на больные ноги, отошла подать второе.

7

С утра Соловьев был хмур — с утра «бегал» по кабинету. К нему приходили — он принимал, но каждый раз повторял:

— Аня, по личным я не принимаю, меня нет…

О причине его плохого настроения Анна догадывалась, хотя в подлинности своих догадок и сомневалась. Полгода назад арестовали прораба палкинского участка Смульского — и он как будто канул. И уж совсем недавно арестовали Танкевича — главного архитектора строительства. О Смульском так ничего и не было слышно, о Танкевиче распускались слухи — шпион, с Америкой связан.

Позднее от Ирины Анна узнала, что Смульский и Танкевич — давние друзья Соловьева, вместе они когда-то побывали на Беломорско-Балтийском канале, осваивали в Заполярье шахты. Затем работали на Свири, вместе приехали и на Волгу.

Без друзей Соловьев явно тосковал, а ко всему и в семье у него не ладилось.

Из всех Анне нравился Танкевич — культурный, уважительный, он частенько заходил в постройком к Соловьеву и всякий раз уже с порога приветливо говорил:

— Ну, как наши Анютины глазки? — и угощал дорогой конфетой, как будто специально приносил.

Гуляя с Гришей, Анна не раз видела Танкевича с женой. Красавица, она была годами двадцатью моложе иссушенного и желтолицего, но вечно добродушного мужа. Соловьев же никогда нигде не появлялся с женой. Лишь однажды она заходила в постройком и не понравилась Анне, может быть, потому, что напоминала внешностью Людмилу Станиславовну…

* * *

— Тебе что? — хмурясь, спросил Соловьев, когда Анна вошла в кабинет.

— Вот, на подпись, здесь — по статье спортинвентаря… И здесь.

— Что ещё?

— Иван Васильевич, — после короткой заминки начала Анна, — помогите мне с квартирой.

— С какой ещё квартирой?

Он явно был раздражен. Эх, Анна, не вовремя сунулась, но отступать некуда.

— Нам нужна квартира — здесь тесно.

— Квартира… Нет квартир.

Анна потупилась, но не уходила. Соловьев равнодушно осмотрел ее и склонил голову.

— А какого черта ходила к Кузнецову! К кому? — Он недобро усмехнулся.

— А почем я знаю, к кому идти…

— Почем, почем… По тому самому кирпичом. — И это замечание, видимо, на секунду развеселило Соловьева. Красным карандашом он написал на чистой стороне численника «Квартира» и жирно округлил слово. — Нет квартир, — повторил резко.

Анна вздрогнула, потому что ожидала вроде бы лучшего. Глаза ее округлились в испуге, она было повернулась, чтобы уйти, но задержалась и, обмирая в душе, сказала:

— Ведь такая теснота… битком… хоть бы зашли, посмотрели… ни разу не зашли…

Анна была еще слишком искренне проста, чтобы уметь скрывать свои мысли — они отпечатывались на ее лице.

— Зайду, сегодня зайду, — спокойно согласился Соловьев, чувствуя и видя Анну за ее словами…

Улеглись раньше обычного. Анна ждала. И когда в дверь постучали, даже мать создавала видимость, что спит.

С порога Соловьев чуть не наступил на спящих. Он усмехнулся, не дожидаясь особого приглашения, снял пальто, шапку — повесил на гвоздь и бочком-бочком прошел вперед, к столу.

— Да, действительно, у вас тесновато, как говорится, без перегородок, в два яруса…

Анна не представляла, как взглянуть ему в глаза, с чего начать, но оказалось все гораздо проще.

— У тебя найдется чем-нибудь закусить? — спросил он, ставя на стол бутылку водки.

Анна невольно вздрагивала от его громкого, непринужденного говора.

— Есть, — с кивком тихо ответила она и поспешила достать-выставить из тумбочки хлеб, селедку, колбасу, сырки — все, что было заранее приготовлено.

Выпили. Он выпил ещё и во время долгой задумчивости машинально взял ее руку в свою, легонько покачал, прикрыл ладонью другой руки и неожиданно спросил:

— Зачем вы сюда приехали?

Анна смешалась, ответила, что на язык подвернулось:

— Жить.

— Ясно, что не умирать… Стройка — не ваше дело. — Он покачал головой. — Эх, не ваше. Они по необходимости, из нужды в нужду, а ты? Ведь ты здесь как слепая. И это первая награда, — кивнул на спящего Гришу. — Отец его был симпатичен, красиво говорил, ну и, бесспорно, ненавидел всех женщин… Ты только не злись, не выкручивайся и не возражай. Все это сказать я имею право. Ты только думаешь, а я уже знаю, о чем ты думаешь и что скажешь… Вам нужна квартира — я знаю. Ты решила, что мной можно воспользоваться, а я тебе дважды в отцы гожусь. — Он вздохнул. Закурил. — Кто тебя этому научил? Кто тебе сказал, что все начальники падкие на своих секретарш? Ирина?

Огорошенная Анна покачала головой — нет. А Соловьев беспощадно усмехнулся:

— Тем более! Уже своим умишком додумалась — поняла материалистическую диалектику. А понадобится еще что-то? В итоге — ни семьи, ни любви. Последняя деревенская баба будет счастливее тебя… Вы родились в деревне — там ваше…

Досада и слезы так и вязали горло, но Анна терпеливо молчала, чутьем угадывала: любые слова — во вред.

— Я, пожалуй, долго в председателях не буду, — точно подумал Соловьев вслух. — Ну а с жильем постараюсь помочь. Только ты оставайся собой, хоть бы на этом уровне попытайся остаться. Да не меряй всех одним аршином — разочаруешься. И в паскудную грязь не влезай: засосет — захлебнешься.

Что он мог ей сказать, вершивший революции и стройки коммунизма, чем он мог её обнадёжить и утешить? Он знал, как должен человек жить, но не знал и знать не мог, из чего складывается человеческое счастье, потому что и сам он не чувствовал себя счастливым ни раньше, ни теперь… В послевоенной экономической и духовной разрухе, когда просто сытый человек был уже вправе считать себя счастливым, Соловьев одно прекрасно понимал: что он не должен, не имеет права лгать, только правда может в таких условиях спасти человека, правда не вообще, а как он сам ее понимал… И Соловьев не солгал, сказав свою правду, поднялся и ушел, оставив недопитую водку, табачный дым, растерянную Анну и беззвучно плачущую мать.

8

Все чаще и дольше засиживалась Анна за машинкой, но нужда опережала. Теперь уже и мать не удивлялась тому, как здесь неумолимо быстро уплывают денежки. Поэтому, когда предложили работать уборщицей в библиотеке — в том же доме, за двумя стенами, Лизавета храбро согласилась, а сыновья охотно обещали помогать.

В месяц сто аванса, двести сорок в расчет — не шутка!

Однажды, покурлыкивая под нос, охая и ахая, влезая на переносную лестницу или на стул, Лизавета влажной тряпицей стирала с полок накопившеюся пыль. Много уже протерла, когда полки вдруг качнулись и поплыли.

На дворе опахнуло свежим воздухом — поотпустило, но когда Лизавета вошла в комнату, сели на стул, то дышать стало совсем трудно.

— Сынка, Саня! Зови Аннушку, там она, у себя, никак я отхожу… Дочушка… давит, сердце мрёт… мальчишек, Господи, блюди, — наконец договорила Лизавета и безвольно повалилась со стула.

Подхватив мать под руки, уложили на кровать, и Анна побежала звонить. Она заплакала, когда с другого конца провода начали допрашивать: какого пола больной, сколько лет, где работает и что случилось.

Помощь, однако, приехала скоро.

* * *

За семь месяцев, что Лизавета отлежала в больнице, Анна совсем извелась. Мальчишки так и старались улизнуть на улицу, кто-то из них потаскивал из карманов мелочь, кто-то покуривал.

Жили на одну зарплату, квартиру не обещали, мать лежала пластом.

Как-то осенью Соловьев сказал:

— Ты, Аня, напиши заявление на имя постройкома, попроси материальную помощь, а то твои соколики совсем пообносились.

Анна написала — и ей помогли. На полученную тысячу рублей она справила обновки для всех.

— Вот как! Тыщу дали! Бочком да валиком! — козыряла сестра перед братьями. — А я зимой-то еще напишу! — искренне радуясь, говорила она в больнице вяло улыбающейся матери.

* * *

Они только что пришли с ноябрьской демонстрации, которую неожиданно смазал первый снег: сразу стало холодно и сыро.

Ирина не замедлила разуться — и на кровать, ногами к радиатору. Анна собирала на стол, пошмыгивая носом, потирала озябшие руки.

— Гляжу на тебя, Анна, и удивляюсь. — Ирина нехотя листала хрестоматию по литературе для шестого класса. — И как ты можешь вот так — одна? Хотя бы какого-никакого присмотрела.

Анна усмехнулась-хмыкнула:

— Вон у меня мужичишко — хватит. Во-о-он он… сынулька-здоровулька. Те-те-те…

— Нет, я вполне серьезно — это же естественно.

— А мне не хочется, — сказала Анна и от своих же слов застыдилась.

— Вот я и удивляюсь… Слушай, я тебе о Гриневе прочитаю — про любовь.

— Оставь, я о нем уже сто раз читала.

Ирина лежала расслабленно, а взгляд ее шало блуждал по забитому хлопьями снега окну.

— Поднимайся пьянствовать! — желая встряхнуть подругу, предложила Анна.

— Вермут? Н-нет, у меня впереди коньяк. — Ирина отбросила хрестоматию в ноги и, легонько стукнув кулаком по стене, сказала-подумала: — Замуж, что ли, выйти?

— В чем же дело? Давай, на свадьбе погуляем!

— Одна помеха: хорошие не берут, за плохих — не хочу… То, знаешь, дурак, то забутыльник, а другой и ничего, да гол безнадежно — сам себя не прокормит. — Она усмехнулась. — Впрочем, как здесь говорят: каки сами, таки и сани.

— Да уж не рисуйся.

— А действительно, хочешь, выйду замуж?

— Это, во-первых, дело хозяйское. — Анна насторожилась. — И за кого же?

— Да есть тут один хмырик… тоже: ни рыба ни мясо. Да ты его должна знать. Ты ведь в Пестове работала. Так этот, директорши…

— Виктор? — невольно опередила Анна.

— Ну да, он. Заявился. Артист! Посмотришь — фигура! А что в этой фигуре?

Как потерянная, посреди комнаты стояла Анна, силилась улыбнуться, но лишь губы вздрагивали. Ирина прищурилась и, высвободив ноги из ребер радиатора, села в кровати.

— Какая же я дура, действительно дура, как здесь говорят, набитая… Гришка-то — Викторович, угу?

Анна в ответ кивнула, склонила голову и отвернулась.

— Ну, только давай без слез. Иди, иди сюда, сядь рядом…

— Откуда же он приехал? — поуспокоившись под рукой Ирины, спросила Анна.

— Извини, но черт его знает. У него ведь не поймешь: где кривда, где правда.

— Он в университете учится…

— В университете? Да ему в школе учиться надо!.. Точно. Это он тебе заливал.

Замолчали, чувствуя, что разговор родился недобрый и что обеим он в тягость, но и хорониться теперь было нелепо.

— Когда-то он возомнил себя будущим чемпионом мира, — продолжила Ирина. — Все бросил, решил «в темпе отхватить мастера», чтобы дуриком получать тысячу двести целковых. Теперь же потолкался среди мастеров, понял, что там он — школяр, вот и решил пока быть первым в деревне, чем последним в городе. Видишь, я о нем знаю больше, чем ты. — Они так и сидели рядышком, обнявшись, и Анне было даже уютно. — Оформляется в УОС, на монтажный участок.

— Ну и дела! — от недоумения Анна даже головой качнула.

— А ты как думала? Все они, Анна, одинаковые. Правда, передо мной он почему-то не рисуется, понимает, что не пройдет… Э, давай пьянствовать! — И глаза Ирины заиграли таким озорством, что Анна, вздрогнув, подумала: «Не шутит ли она?»

— Слушай! — Ирина щелкнула пальцами. — Я его на тебе женю! Хочешь? — (Анна молчала, пощипывая ворс одеяла.) — Ну погоди, друг милый, я те кровушку испорчу! — В прищуре глаз ее блеснул жутковатый холод.

— Зачем так, Ирина, Бог с ним, не надо, да и не такой ведь он плохой.

— Ну!.. Эх и дура ты, Анька. На ней пашут — она пляшет… Давай пить!

9

Квартиру должен был получить сам Соловьев, но на постройкоме он настоял, чтобы ордер выписали Струниной. Хихикали в кулаки, отговаривали, однако председатель до конца был тверд. А через неделю на отчетно-выборной конференции Соловьев выдвинул категорический самоотвод. Буквально в несколько дней сдал дела, уволился и уехал, говорили, в Воркуту. На прощание он сказал:

— Ну, Аня, хоть добрым словом вспомните… Правда, грех на душу взял: прихватит вас намертво благоустроенная жилплощадь.

И только тогда она поняла, что Соловьев бежал, тем самым избежав ареста.

* * *

Новый год встречали в двухкомнатной квартире «каменного города».

После семи месяцев больницы, ослабевшая, но бодрая и даже посвежевшая мать, точно морщась, улыбалась, покачивала головой, ходила из комнаты в комнату, в коридор, на кухню и в туалет, заглядывала в темную кладовку — все щупала-трогала, спускала в унитаз воду, открывала на кухне кран и подставляла руку под тугую струю воды.

— А-яй, дочь, благодать-то какая! Вот бы в деревню — по хозяйству гожо дело… — Комнаты были полупустые: ни стола, ни стула, но это ничуть не смущало Лизавету. — Полно те, дочь. Было бы здоровье — все будет! — Она явно храбрилась. — А как меня подлечили — впору хоть молотить!.. Э, милые, думала, что глазоньки закрою, ан нет… Здесь, детки, я погляжу, жить иначе надо — подучилась и я в больнице: слушайся, не хорохорься, делай, что велят, да поменьше советуй, сзади не плетись, а вперед высунут.

— Правильно, мама! Слушайте, мальчишки, учитесь жить. Ждите, когда с рыльца деревенская смазь сойдет, а пока тихонько, бочком — и во князьях будете. А вы как думали! — Анна восторженно смеялась и не замечала того, что не только в словах, но и в манере говорить она невольно повторяет Ирину.

Глава четвертая

1

Чем старше становились братья, тем меньше они походили друг на друга. Внешне Алешка — мать, Саня — отец. В пятнадцать лет Саня был и плечистее, и выше старшего брата. Алешка сутуловат, прыщеват и бледноват, Саня, что твой соколенок, — зорок, румян и свеж. Алешка себе на уме, Саня — говорун, все на люди. В учебе Алешка прилежен, Саня — с первого класса в хвосте. И с деревней расставались братья по-разному: Алешка плакал, переживал утрату, Саня приплясывал, радуясь, что увидит свет белый. Анну Алешка в душе осуждал, Саня вообще не задумывался над положением сестры. Саня полюбил спорт, ничего привлекательного в спорте Алешка не видел. И наконец, Алешка привыкал к новому месту медленно, осторожно, но цепко, Саня же — быстро, легко и безрассудно…

Анна так и работала в постройкоме; мать, поднявшись на ноги, оформилась в ночные сторожа, чтобы днем возиться с внуком; а в сентябре с учеников в токари начал трудиться и Алешка.

Когда Алешка окончил семилетку, было решено учить его дальше. Выбрали с расчетом — строительный техникум. Получив от сестры денег на дорогу и прожиток, он уехал в областной город, но через три дня возвратился ни с чем.

— Не поступил, не сдал, — бычась, известил Алешка, и большего от него не добились, да особо и не добивались.

А получилось так.

В Перелетихе Алешка числился отличником, привык быть в лучших. Но в Заволжской школе скоро понял, что здесь он ни лучший, ни худший — средний. Когда же он потолкался среди поступающих в техникум, то правильно оценил себя и свои знания — ниже среднего. Так что, на удивление секретарши из приемной комиссии, невзрачный паренек еще накануне первого экзамена потребовал документы.

Крепко ему в голову запали слова Анны: «Жди, когда с рыльца деревенская смазь сойдет». Да и часто слово «деревня» произносилось с каким-то идиотским презрением. «Нет, — думал он, — рано еще, надо погодить — успею. И на Аннины деньги учиться не стану, она и так злится, да и тяжело ей… Работать пойду — стахановцем буду. И тогда уж не скажут: «Ты, деревня!» А дома совру: «Не поступил…»

Вскоре Анна переговорила с начальником уосовских мастерских, и Алешку зачислили в штат. Саня с завистью смотрел на брата — рабочий класс! — и от досады швырял учебники в стену.

2

Временные мастерские с небольшим хозяйственным двориком размещались на высоком берегу Волги, правда, ощущение высоты было ложное — глубокая лохань котлован делала берег высоким.

Дни и ночи в этой «лохани» трудились сотни, тысячи строителей. Казалось, что люди ничего не делают — суетятся, да и что может сделать маленький человек в такой прорве. Но проходила неделя — и рисунок на дне «лохани» заметно менялся.

Алешка любил смотреть сверху, от мастерских, — ему нравилось единым взглядом охватывать панораму строительства.

Ночами котлован полуслепо гудел: завывание экскаваторов, надсадный храп груженых МАЗов, металлический скрежет и стук, рокотание вибраторов, сигналы кранов людские голоса — все это сплошным гулом слышалось уж задалеко от котлована. Опоясанный электрическими лампочками и прожекторами, котлован действительно напоминал адскую посудину, в которой клокотало и кипело варево булькало и брызгало огнем-то всплески бензорезов электросварки.

Люди говорили о зумпфе, перечисляли блоки, при разговоре указывали рукой туда, где будет основное здание ГЭС, а где — водосливная плотина и шандоры. Но Алешка пока не мог и не старался уяснить, где что есть, где что будет — ясно, будет.

Иногда вот так на берегу он неожиданно вспоминал Перелетиху и Имзу. И тогда почти одно и то же навязчиво думалось и рисовалось: сверху, от деревни, точно командующий при сражении, в черных бостоновых брюках, в белой рубахе с закатанными рукавами, слегка запыленный, он, Алексей Струнин, смотрит вниз на Имзу: там крупное строительство, возводится Перелетихинская ГЭС, а он — руководит этим строительством… И всякий раз Алешка усмехался над собой и спрашивал: «А что, если бы спросили: ну, Алексей, будем строить Перелетихинскую ГЭС?» Но даже в мыслях жаль было разрушать тот заповедный утолок детства, и он отвечал самому себе: «Нет, не будем строить Перелетихинскую ГЭС».

Иная картина отсюда открывалась днем — днем котлован утрачивал ночную таинственность: весь он лежал как в пригоршне, окольцованный дамбами, колючей проволокой и вышками, а понизу — морозильными галереями. Утром сюда в дружеском окружении овчарок и конвоиров с автоматами, казалось, бесконечным потоком стекала вольная-брезентовая и бушлатная армия заключенных: бригадами, по пяти в ширину, они по часу, по полтора понуро шли, образуя единый строй, единую с вольными трудовую колонну. Казалось, вот сейчас в заполнится котлован, но живая масса вливалась в него и точно засасывалась в щели… А после пяти снова, только в обратном порядке, текли и текли бригады строителей коммунизма… Но заканчивались земляные немеханизированные работы, и бушлатная армия от головы до хвоста становилась короче и короче.

— Смотришь… впечатлительно, — негромко сказал Староверов, токарь-универсал, у которого в учениках был Алешка. Он не слышал, как подошел мастер, — засмотрелся ученик да и задумался. — Смотреть-то смотри, да не попадись сам — на пересылках без мыла бреют.

— А что, если убежал бы кто? — спросил Алёшка.

Староверов помолчал, закуривая.

— А куда бежать — кругом колючка…Или отловят и тогда добавят три года, или шлепнут — при попытке к побегу.

Алешка нахмурился, правда, ему хотелось сказать: «Ну и правильно, иначе с жульём и нельзя». Но он обмолвился — промолчал.

— Шлёпнут… Как это? А кто же отвечать будет?

— Так… Бух — и готово. — Староверов горько усмехнулся. — И отвечать никто не будет — сактируют, а стрелку премию дадут… Поживешь — узнаешь.

— И почему это мы такие добренькие, дураки? — рассудительно-серьезно сказал Алешка.

Староверов хмыкнул.

— А это как, понять как?

— Так. Когда война-то кончилась, эх, сколько ведь пленных фашистов было: не отпускать бы их, а вот сюда, в котлован, да ломики с лопатами в руки — паши, милый…

Как-то недоверчиво покосился Староверов на Алешку.

— Так ведь они и пахали; может быть, не в полную силу, но пахали. Да и не надо забывать, что и наши пленные на Западе оставались.

— В том-то и дело! — с досадой воскликнул Алешка. — Мы — победители, и наши оставались!.. А у меня вот отца убили… А убийц домой проводили. Да из них надо бы «сало» жать до последнего вздоха!.. Нет, простачки мы, дураки.

Староверов обнял ученика за плечо, легонько притиснул, и печаль, глубокая печаль отразилась на его лице.

— Я ведь, милок, успел и на фронт — знаю, что это такое. Только, Алеша, не надо быть жестоким, ведь и у немца дети, и там были и есть сироты. Зло посеешь — зло и пожнешь… Вот разобраться бы, почему немцы и славяне друг друга уничтожали, кто третий, которому такая бойня понадобилась, — это да, вопросец занятный, задача с двумя неизвестными… Авось ты и разгадаешь загадку. — Староверов сплюнул под ноги горечь. — Пошли. Начинать пора…

Станки гудели то ровно-пронзительно, то перегруженно-надсадно. В одном углу мастерской, отгороженный щитом, трещал и светил в потолок электросварщик, в другом конце за верстаками гремели слесари… Двухстворчатые широкие двери были настежь: осенний ветер-скзозняк вытягивал вон пыль и сварочную копоть.

С тесовых бурых стен призывали плакаты: «Соблюдайте технику безопасности!», «Выполним пятилетку досрочно!», «Труд облагораживает человека». Алешке особенно нравился плакат «Труд облагораживает человека», только вот он не вполне понимал, как это — облагораживает.

Ученик уже самостоятельно мог вытачивать простые детали, и получалось у него неплохо, но пока в основном он присматривался к работе, следил за чистотой станка и подносил заготовки.

— Сначала проходным, — бормотал Алешка, сгоняя стружку с шестигранника. — Теперь отрезным, головка десять миллиметров. — Он отжимал суппорт, поворачивал нужный резец — и болт готов, только резьбу нарезать. Перебросив с ладони на ладонь горячую заготовку, Алешка клал её на станину. Положил пятый, когда из конторки пришел Староверов.

— Ты что их выстраиваешь, — сказал с усмешкой. — Пусть себе и падают в корыто. Ну-ка.

Алешка отступил, подумав: «Скорей бы на разряд сдать».

— Учись, пока я жив. — Староверов перевел сцепление на полные обороты. Станок, казалось, вот-вот и развалится. Лиловая стружка, ломаясь, летела в стену и потолок, а болты один за другим падали в корыто. — Понял?! Но тебе так еще рано… Поднеси заготовку.

Алёшка сходил, принёс и тотчас огорошил Староверова новым вопросом:

— Дядя Вася, а почему заключенных так много? — Он и сам по-своему смог бы ответить на этот вопрос, но ему хотелось знать мнение мастера, да и любят старшие, когда им вопросы задают.

— Почему, говоришь… Да ведь время такое, — нехотя отговорился Староверов. — Через одного — судимые.

— А почему?

— Потому… Сам догадаешься. Иди зубри уроки, а то двоек нахватаешь, как собака блох…

«Ишь — «потому», за дурачка, что ли, меня считает», — подумал Алёшка.

В курилке стоял грубый длинный стол, с обеих сторон его — шаткие, лоснящиеся черным скамейки, стены в гвоздях, а на гвоздях сетки, сумки и котомки с обедами. Здесь обедали, рубили «козла» навылет, во время холодов грелись и курили, травили анекдоты, а иногда, покуривая, говорили такое, к чему Алешка прислушивался настороженно, за что не любил и боялся курилку.

Вздохнув, он достал из котомки несносную алгебру.

* * *

Трудно работать и учиться, утомительно, но Алешка решил-зарубил, что должен учиться, что иначе никак и нельзя, а почему нельзя — да кто ж его знает.

Когда он пришел в вечернюю школу, то растерялся: до нелепого странным казалось, что за партами сидят взрослые девушки, парни и даже мужчины с глубокими залысинами. И уроки здесь готовили как-то на ходу. Иногда думалось, что вечерники не знали и того, что и как там в учебнике, но отвечали обычно спокойно и оценки получали хорошие. «Двойку бы за такой ответ», — не раз думал Алешка. Первое время ему казалось даже, что сюда, в школу, после работы, как в клуб, ходят отдыхать. Действительно, иногда отдыхали: утомленный за день работой кто-нибудь засыпал, уронив голову на парту, и уснувшего не будили — так было заведено, пусть отдохнет.

Видимо, во время безумно жестоких войн погибают не только отдельные люди, погибает сама человеческая природа — и в целом природе это небезразлично. По крайней мере, в конце сороковых и начале пятидесятых годов резко проявились женские и мужские начала — лихорадочно восполнялось утраченное: в великой неустроенности и нужде, если не сказать нищете, женщины отчаянно рожали. Матери-одиночки несли младенцев в ясли, а сами в поте лица зарабатывали на хлеб и молочишко, и никого не удивляло, что женщина в брезентовой робе или в заляпанном раствором комбинезоне бегом в обеденный перерыв спешила кормить младенца измятой усталой грудью… А мужчины — и те, которые прошли фронт, и те, кто переживал войну в тылу, — ринулись учиться. И тогда всем казалось, что именно это спасет и возвеличит свинцом иссеченную нацию. Однако велики были утраты, ко всему тогда уже началась очередная, рассчитанная по крайней мере надолго война — холодная, хотя и не менее разрушительная.

Алешка чувствовал себя стесненно и, чтобы хоть как-то утвердить, закрепить себя, старательно готовил уроки — к нему даже обращались за помощью. Он вдохновлялся, но его, как правило, останавливали:

— Хватит, хватит, воды не надо, Волги хватает…

Особенно Алешку притягивал Иван Ермолин. Было ему двадцать четыре года, но числился он в ветеранах-«старичках» — побывал на строительстве Свирской ГЭС и здесь работал бригадиром арматурщиков. Учился Ермолин легко, часто пропускал занятия, но еще чаще спорил с учителями.

И однажды Ермолин окончательно потряс Алешкино воображение.

— Слушай, Иван, травани на литературе, а то ведь наизусть будет спрашивать, — обратился один из тридцатилетних восьмиклассников.

— Не понимаю, товарищи, зачем нам учить наизусть, ведь это не присяга… будто мы дети, — видимо, одобряя насчет «травануть», сказал тяжело дышавший от полноты милиционер Корнев.

Их поддержали, и Ермолин согласился.

Людмила Петровна — учитель русского языка и литературы — уже открыла журнал, Алешка приготовился поднять руку, когда кто-то осторожно спросил:

— А что нам задавали?

Людмила Петровна вскинула голову.

— Стихи, наизусть.

— Плохие стихи, и учить не стоит, — спокойно сказал Ермолин, а Корнев солидно подкашлянул.

— Стихи как стихи, мне лично они нравятся, — возразила учитель.

— Или у вас плоховатый вкус, или вы не искренни…

Все притихли, уже уверенные, что опрос можно считать законченным.

— Было бы вам известно, Ермолин, о вкусах не спорят. И надо доказать, что стихи — плохие.

— Стихи говорят сами за себя. — И Ермолин взялся вычитывать действительно бесцветные, казенные строчки. — Ну что это? Стихи на день, политтрактат.

— Да, не пушкинские, ясно, однако ведь трибун… — Людмила Петровна смущенно улыбнулась, но тотчас атаковала: — Ты, Ермолин, любишь спорить, отрицать, а взял бы и попытался сам написать — ведь не получится.

— Ну, здесь вы не правы — каждому свое. А впрочем, я пишу стихи, может быть, и не хуже.

— Вон как! — Людмила Петровна кокетливо всплеснула брови. — Так прочтите, а мы послушаем и оценим.

По классу прошел шумок: легкое недоумение, гордость за товарища. И только Алешке было не по себе: он боялся за Ермолина, ему казалось, что любое сопоставление немыслимо и что вот сейчас уважаемый всеми товарищ и вляпается.

А Ермолин кашлянул в кулак и спокойно начал читать:

Гуси-лебеди пролетели.

Чуть касаясь крылом воды.

Плакать девушки захотели

От неясной еще беды…

Алешка не верил ушам своим, точно под гипнозом тянулся он с парты… Застенчиво опустив глаза, молча стояла Людмила Петровна — она все понимала. И тихо, тихо было в классе.

Вот он, вот он — домишек ряд,

Не пройдешь, не проедешь мимо.

У окошек рябины горят,

Точно губы моей любимой…

На Алешку наступала Перелетиха. Он смотрел на Ермолина и физически осязал силу его очарования; недосягаемое превосходство — человек сам сочиняет стихи!

3

Воскресный день выдался солнечным, десятиградусный мороз только взбадривал, и многие шли прогуляться и поболеть за быстрых, выносливых лыжников.

Гриша ехал в санках, понукал, чтобы катили бегом. Но мать все о чем-то думала и бегом не везла. Бабушка, впрягаясь, иногда трусила по укатанной дороге, но из бабушки рысака не получалось.

— Бегом, бабушка, бегом! — весело требовал внук, но Лизавета и так чувствовала, что лишнего похорохорилась. Задыхаясь, она повторяла:

— Тоже мне туда, кляча… пра, кляча.

Когда они подошли к Дому культуры, соревнования уже начались. От плаката «Старт» одна за другой суетливо по лыжне убегали девочки.

— Саня! Сынка! — окликнула мать. — Поглянь-ка, Аннушка, парнища-то наш!

— Что? — рассеянно отозвалась Анна.

Веером распуская лыжи, как на коньках, подъехал Саня.

— Скоро старт! — выпалил он. — Болейте за меня. Семнадцатый номер — первым приду! — Он был возбужден так, что и на месте не стоялось.

«Парень будет что надо», — подумала Анна и вздрогнула, тотчас забыв о брате: без шапки, в легком свитере, в высоких гетрах с красными кольцами по икрам взбежал по широким ступенькам и скрылся за тяжелой дверью Дома культуры Виктор. И плеснулись обида, досада, ненависть — и что-то тягучее, обволакивающее душу в усталость, опутало Анну. Растерянно оглянулась она на сына — он беспечно помахивал прутиком. И ей стало страшно, но не оттого, что все так получается, а оттого, что получается именно так — противоестественно: сын от отца в двадцати шагах, а они друг друга не видели сроду. «А вдруг?..» — подумала Анна и удивилась, как это раньше не приходила ей в голову такая мысль.

А Лизавета, следя за сыном, утешалась:

«Слава тебе, Господи, не чаяла дождаться… Эх, Петруша, посмотрел бы ты — вылитые, кровиночки». И, как это обычно бывало, моментально рисовалась другая картина: жив муж, деревня, дети взрослые, здоровые, трудолюбивые — и она среди них, как заботливая наседка… Но при воспоминании о деревне и на этот раз, как и всегда, сердце Лизаветы облилось кровью: Верушка замужем, Верушка дома, Верушка — отрезанный ломоть; а младшенькая-то, младшая, Нинушка, ведь так и растет сиротой, отца и в глаза не видела, и мать сгинула. И тут хоть разорвись надвое — ничего не поделаешь: здесь-то два сына.

Лизавета тоскливо взглянула на дочь — и все ее зримые мысли рассыпались.

— До-о-очь, ты что это, как холстинка, бе-елая? Что ли, нездоровится, а?

Анна очнулась.

— Да. Зря пошла. Со вчерашнего, с похмелья…

Действительно, накануне вечером выпили чуток — по-семейному отметили первую Алешкину зарплату.

— А мы, дочь, ужо в обед, клин клином…

Быстрее и сноровистее, чем девчушки, уходили со старта юноши. Но когда судья отмахнул Сане, он так рванул вперед, что вокруг одобрительно заухали. Радостно забилось материнское сердце, и Лизавета выкрикнула, насмешив близстоящих болельщиков:

— Давай, Санюшка! Обгонь их, жми, сынка!

Саня оказался прав — пришел он первым, слегка склонившись, но все так же легко и стремительно. Восторженно свистели, кричали, подбадривая, а мать, волоча за собой санки с внуком, кинулась навстречу. Саня тяжело дышал, но весь лучился счастьем.

— Я же говорил… первым пришел!.. Где Аннушка?

— Отошла на минуту и провалилась… А ты иди, иди сынка, с пару зашелся, оденься, где твое пальто? Застудишься.

— Да я это… хочу, — переплясывая с лыжи на лыжу, едва выговорил Саня. Отстегнул дужки креплений, бросил палки, рукавички и убежал к тесовым сараям. Веселая струя уже зазвенела по мерзлым доскам, когда он услыхал голос сестры:

— А я и не виню тебя и женить на себе не собираюсь… Ты на сына взгляни, пусть он на тебя посмотрит… ведь сын.

Саня перестал шуметь. «С кем это она?» — замирая и стыдясь, подумал он.

— Не играй на чувствах — бесполезно.

У Сани и челюсть отвисла — голос тренера.

— Ну как это можно? Не понимаю!..

— И очень хорошо, что не понимаешь, — перебил ее Виктор. — Оставь меня, тем более — сейчас, — заключил он, но почти тотчас добавил: — Можешь передать Ирине, что в свахи она жидковата, язык не тем концом подвешен.

— Да ты, ты… нехороший, ты Ирины и не стоишь!

В ответ тонко под пробкой засвистела лыжа.

«Особой мазью натирает», — определил Саня и, точно ошпаренный, выскочил из-за сарая — вдруг увидят!

4

Когда Алешка пришел с комсомольского собрания, Анна с сыном спали, мать дежурила, а Саня на кухонном столе ремонтировал племяннику заводную машину, из-за поломки которой реву было до самого сна. Ни книги, ни школьные дела не увлекали Саню так, как спорт да вот еще «ковыряние в технике». Он уже отремонтировал и патефон, и будильник, да так, что с тех пор они зажили спокойной жизнью.

— Ты что долго? — встретил Саня.

— Комсомольское собрание.

— И сдалось тебе… — Саня поскреб затылок.

— Балда… И тебе пора бы в комсомол. Жизнь-то наша впереди — расти надо, а растут с малого, потихонечку… — Алешка стянул с ног сапоги и выпрямился. — Вот погоди, я еще и секретарем комсомольской организации буду.

— Хе-хе, секретарь, глянь, хе-хе, секретарь.

— Хе-хе, — передразнил Алешка. — Меня уже в редколлегию стенной газеты выбрали — хе-хе?

— Ну ладно, — уступил Саня. — Принес?

— Принес, в кармане, — недовольно буркнул Алешка, стягивая с плеч пропитанную маслом и грязью куртку.

— Вот хорошо, теперь дело пойдет… Еще принеси два подшипника — таких. — Саня показал на солонку.

— Может, тебе «Дип-двести» принести?

— А что это за «Дип-двести»? Тащи.

— Токарный станок. «Дип» — догнать и перегнать, — с достоинством ответил брат. — Ну-ка, полей тепленькой.

— Ты не смейся, — приговаривал Саня, поливая из чайника. — Погодь, смастерю такую штучку — ахнешь!

Алешка молчал, тщательно намыливал лоснящиеся руки, думая о том, что работа у него все же не та, простоишь за станком, как Староверов, пятнадцать лет, а так и останешься всего лишь токарем. Старайся не старайся — всё токарь, разница только в зарплате. И работа твоя вроде бы никому не нужна, нет, работа нужна, а ты — так себе…

— Лех, — глянув на закрытую дверь, негромко сказал Саня, — Лех, а я знаю, кто Анну, ну, кто Гришкин отец…

— Кто? — перебил брат, щуря намыленные глаза.

— Ну, знаю…

— Брешешь.

— Ни, не брешу, ей-богу.

— Кто?

— Тренер — Фарфоровский. Отчество-то Викторович.

— Брешешь!

— Брешешь, брешешь, сам брешешь! — взъярился Саня. — Своими ушами слышал в воскресенье. Они разговаривали…

— А что же он тогда не женится на Аннушке? — Алешка быстро ополоснул и вытер лицо. — Ведь Гришка-то его!

— Его. Только говорит, валяй на все четыре.

— Во гад! — Алешка сел на табуретку.

Саня не понимал, почему так злобно настроен брат, но чем больше Алешка негодовал, тем настороженнее становился и Саня.

— Да ты, балда, понимаешь, что это же не по-советски, аморально, значит! — выкрикнул Алешка в лицо брату и, спохватившись, продолжил тише: — Ведь это все равно как если бы наш отец был живой и мать бы бросил вместе с нами. Да таких гадов сажать надо!.. Аннушка — дура! Врезала бы ему по харе!

— Ты, Леха, с папанькой не равняй, он на фронте погиб, он наш, а это так… А может, она сама. — Теперь уже и Саня не улыбался, а кончики его ушей покраснели.

— Сама, сама, — огрызнулся Алешка и, поразмыслив, неуверенно предложил: — Давай отметелим его.

— Отметелишь, хе!.. Он нас одной ручкой обоих упахтает.

— Или женись, или — кольями…

— Нет, подкараулить ночью, — заговорщически поддержал Саня. — А если так — дружков соберем.

— Нет, мы его сами, гада, за сестру. Мы его косорылым, гада, сделаем… Только так, чтобы не узнали… — И кулаки сжались, и слезы навернулись на глаза от бессильной досады: чувствовал Алешка — ничего не сделают.

Братья помолчали.

— Все, я боле лыжами не занимаюсь, — точно отсёк Саня. — Не буду у него заниматься. Займусь боксом, чтоб — раз! — и с копылков! — Саня неуклюже ударил кулаком воздух.

— И я тоже боксом займусь, — решил Алешка.

— Уж мы тогда ему ввалим! — вспетушился Саня, поблескивая чистыми глазами. — Эх и ввалим!

5

По вторникам и пятницам в фойе Дома культуры тренировались боксеры. Здесь ни ринга, ни тренировочных снарядов — пять пар боевых перчаток, «лапы» да малоопытный наставник.

— Хорошо, — одобрил наставник. — Отдохни.

Саня вяло улыбнулся и зубами начал развязывать шнурок перчатки. А из головы не выходила Ирина. Он то досадовал на себя, то нервно усмехался. Стоило прикрыть глаза, как тотчас и ощутил губами не влажную кожу перчатки, а бархатистое плечо Ирины… «Ну и лопух, вот уж да… Но Леха, Леха, кажись, крутит с ней… Сама, говорит, напрашивается…» Саня рванул зубами затянувшийся в узел шнурок. Он поднял голову и в настенном зеркале увидел отражение брата — с пропусками, но на тренировки все же ходит и он.

— Ты уже? — спросил Алешка.

— Нет.

— А что злой? Или в нюх получил?

Подошел тренер, поздоровался.

— Разминайся, Алеш, с братцем поработаешь, ему в воскресенье выступать.

Тренеру нравились братья, хотя из старшего — он это знал — боксера никогда не выйдет. Старший брал хладнокровием, работал на выжидание — этого, правда, не хватало младшему.

Разминаясь, Алешка старался ни о чем не думать, но мастерская преследовала и здесь: работа на станке, лицом в стену — до того это надоело, что порой он реально чувствовал, как сам превращается в станок для изготовления болтов. Болты, болты — одно и то же, до боли в глазах, изо дня в день. Как-то исступленный Алешка сказал мастеру, что болты ему надоели и делать их он не будет. Мастер ответил: «Будешь, куда денешься. Это тебе не в колхозе». Алешка замолчал — и вновь все те же болты. А ему хотелось работать на виду — к Ермолину в бригаду, которая не сходила с Доски почета. И чтобы сблизиться с бригадиром, Алешка систематически писал стихи: получались первые строчки — и стопорило. Но настойчивость и труд выдавали строку за строкой, которые уже казались пропуском к Ермолину…

Братья надели перчатки.

«Ну, я тебя нарисую», — нервно играя рукой, подумал Саня.

«Злой, как пес», — отметил Алешка, украдкой поглядывая на братца.

Тренер хлопнул в ладоши. Они пожали друг другу руки, и Алешка понял, что Саня будет работать — бить в полную силу.

«Может, что случилось», — только успел подумать он, как Саня чисто провел серию ударов.

— Брек! — крикнул тренер. Чтобы охладить, развел братьев, дал обоим советы и вновь хлопнул в ладоши.

Саня напирал. Алешка же не только сдерживал натиск, но и постоянно высверливал лазейку, стараясь как бы протиснуться между перчатками, отвлечь внимание, заставить раскрыться.

— Резче, резче! — прикрикнул тренер. — Иди на ближний!

И Саня решил достать прямым ударом. Но в тот же момент пол под ним качнулся. Саня шагнул в сторону, еще, еще — и рухнул на колени. Алешка выждал, подстерег.

— Что, напоролся? — помогая подняться, укорил тренер.

Саня тряхнул головой — в глазах прояснилось: в нескольких шагах стоял Алешка с оплывшим глазом…

— Не занимался век и не буду, — уже на улице сказал Алешка.

— Что это? — все еще как во хмелю спросил Саня.

— Дикость. Дикий вид спорта. Вот «фонарь», а что могут подумать? Тренер ведь справку не даст. Да и мозги мне еще пригодятся.

«Сейчас спрошу», — решил Саня, но брат опередил.

— А ты что сегодня злой, как бобик?

Саня отмолчался, но через минуту не выдержал — спросил:

— А ты с Ириной того… крутишь?

— А тебе что? — холодно ответил Алешка вопросом же.

— Да так… она вроде бы ко мне ластится.

— Индюк, пенек, балда! Я ее на шаг не подпускал и не подпущу… Нет, ты за кого меня принимаешь! В восемнадцать лет я жениться не намерен, а так — никогда! Ты пойми, это же грязь… И ты не связывайся с ней. Что от нее проку? А то — Фарфоровский…

Но Саня не слушал брата, он чувствовал, как радостно бьется сердце, и ему казалось, что вовсе не от нокаута позванивает в ушах и покачивается земля под ногами.

— Нет, нам нельзя избивать друг друга. — Алешка дружелюбно ткнул брата в бок. — И бить Фарфоровского теперь нельзя. Его, видишь, сама жизнь избила.

— Да… А жаль мне его, — ответил Саня, — он мужик в общем-то ничего.

6

Когда братья поверили, что они уже подготовлены вершить правосудие, на монтажной площадке произошел несчастный случай.

Монтировали башенный кран. Уже начали подъем. Виктор стоял возле лебедки, думая о том, что вот снег и сошел — не скоро теперь освободят от работы на сборы… Безразлично и рассеянно смотрел он на подрагивающий трос, медленно вползающий на барабан. Весело пощелкивала «собачка».

— Витек! — окликнули его. — Стукни дрыном по тросам, а то рванет!

Тросы, соединявшие лебедку с «мертвяками», где-то захлестнуло, и они не натягивались. Неожиданный рывок опасен при подъеме.

Виктор оглянулся по сторонам, но, не видя ничего подходящего, подошел и ногой топнул по тросам.

— Куда ты, твою мать!.. — не успел кто-то выкрикнуть, как лебедку слегка рвануло, крепежные тросы вытянулись — Виктор упал навзничь, ногу выше щиколотки захлестнуло удавкой.

Пока стравливали натяжку, рубили тросы — подоспела и «скорая помощь». Бледного, с закушенной до крови губой его увезли в больницу.

— Я ж говорил: монтажника из него не выйдет, думка не о работе, — хмуря густые брови, сказал бригадир-хохол.

* * *

Корпуса новой больницы удобно и живописно размещались на окраине поселка. Где-то здесь, тогда в лесу, Анну осыпали снегом. Лес повырубили, но внутри больничного двора осталось с десяток, право же, сказочных сосен — верно, дрогнул в чей-то руке топор. Каждая сосна была свита из множества отдельных стволов — самые уродливые, поэтому неповторимые переплетения. Одно дерево казалось хвойным кустом, другое — канатом в два обхвата с кудрявой вершинкой, третье перевилось снизу, а выше — разваливалось, точно развесистый дуб.

Анна бродила между этими соснами, задерживалась, удивленно смотрела на них и несвязно думала: бедные, бедные, как вас жизнь изуродовала, — и точно все это относилось не к деревьям, а к ней самой. Она пыталась думать и о другом, но стройной думы не получалось, и от усилия думать именно стройно, мысли окончательно запутывались.

Страдала Анна даже не оттого, что с Виктором случилась беда, беда — как судьба, от беды и судьбы не уйдешь, страдала Анна, скорее, от непринятого решения: кто прав — она или Ирина, идти или не идти?

* * *

— И ты после всего пойдешь к нему? Опомнись! — почти гневно восклицала подруга. — Он сам к тебе должен явиться и прощения попросить! Идти — значит унижаться! А самолюбие где?

Анне вовсе не хотелось спорить, но молчать — значило бы соглашаться, а она не могла согласиться.

— Так ведь человек он и в беду попал. А беда, она не только душу прямит, беда и вовсе загубить может.

— Ты что, не здорова? О чем ты говоришь?

— Понимаешь, он в беде, ему погибельно и больно, мне тоже больно. В нем кровь-то, что и в сыне, а моя кровь тоже в сыне — вот и больно… А может, он ждет, а может, все по-другому и будет.

— Больная, точно — больная. Да как ты не понимаешь: он тебя выгонит, точнее — велит выгнать. Что тогда?

— Тогда что? Тогда я уйду. — Анна недоумевала и удивлялась, что Ирина не понимает ее. — Ведь если не идти проведать, так это уж совсем бессовестно.

— Не понимаю и понимать не хочу. — Ирина безнадежно отмахнулась. — Иди, иди. Горбатую могила исправит.

* * *

И Анна пошла. А теперь бродила между соснами и решала — кто прав? Наконец она поднялась на бетонное крыльцо. Едко визгнула пружина — дверь захлопнулась, и Анна очутилась в приемном покое, как в ловушке. Она запамятовала, сколько там отстояла, когда наконец старушка гардеробщица спросила:

— Барышня, а ты к кому?

— Я? — И Анна вдруг облегченно вздохнула, только теперь она приняла решение: идти. — Я к Фарфоровскому, к Виктору.

— Погодь-ка, узнаю, можно ли? — Гардеробщица расторопно ушла.

«Из деревенских», — вздохнув, подумала Анна…

Виктор был в тяжелом состоянии не только потому, что ногу до половины голени ампутировали, сам факт сразил под корень: был человек — нет человека, был атлет — стал инвалид. Но, как это часто бывает с людьми самовлюбленными, внешне держался он молодцом. И, как молитву, мысленно твердил одни и те же слова: «Только бы сохранить свое достоинство — не быть побежденным».

— Иди, милая, иди. Уже отобедали.

Анна сменила плащ на халат, спокойно поднялась на второй этаж, но перед входом в палату сердце все-таки обмерло.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая
Из серии: Волжский роман

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Живица. Исход предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я