Молодой аспирант из России, по имени Леон, приехав работать в Стамбул, получает от случайного знакомого зашифрованную средневековую рукопись. Ее владелец убит и за ней явно ведется охота. Но не из-за её стоимости или древности, а из-за самого текста, способного поднять в Стамбуле большой переполох. Странным образом эта рукопись влияет на всех людей, так или иначе с ней связанных, как будто их судьбы вплетены в нарисованный с обратной стороны византийский узор.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тень Мануила предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Дизайнер обложки Светлана Молодченко
Иллюстратор Наталья Плешкова
© Анна Бардо, 2021
© Светлана Молодченко, дизайн обложки, 2021
© Наталья Плешкова, иллюстрации, 2021
ISBN 978-5-0055-3421-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть первая
Византийская легенда
«Никто никогда не знает, что боги готовят смертным.
Они способны на все: и одарить несметным,
И отобрать последнее, точно за неуплату,
Оставив нам только разум, чтоб ощущать утрату».
Византийская легенда
Историю эту пересказывали в Константинополе и его окрестностях с незапамятных времен. Никто в точности не знает, кем и когда она была рассказана впервые, но известно также и то, что глупцы, сомневающиеся в ее подлинности, дорого поплатились за свои недальновидность и упрямство.
Случилось так, что за много лет до того, как в Константинополь пришла самая последняя его холодная весна, в городе начали происходить странные и порою необъяснимые вещи. Сперва людская молва разнесла весть о мироточащих иконах в Святой Софии и Святой Феодосии. Иконы и вправду источали слезы, да только люди вслед за клириками почитали сию весть предзнаменованием великого чуда, а не великого несчастья. Позже стали поговаривать и о плачущих древних, языческих еще статуях на Большом Ипподроме.
А потом уж люди и в самых обыденных вещах начали видеть нечто пугающее. Вот, к примеру, львиноголовый фонтан на торговой улице Меса. Издавна он утолял жажду всякого путника: и богатого купца-генуэзца в парчовом жилете с меховой оторочкой, и военного ромея в кольчуге, и ремесленника в обыкновенной рубахе, и ученого мужа в темной куртке и алой шапочке, аккуратно сидящей на волосах, и даже юродивого в драном плаще, подвязанном простой веревкой. Но тут люди стали замечать, как необыкновенной красоты закаты окрашивали и весь мраморный фонтан, и голову льва, и воду, что льется из нее, в кроваво-красный цвет. В один из таких вечеров кто-то крикнул: «Смотрите, это кровь Константинополя! Сама земля под городом изранена и кровоточит». И вот усталые путники стали обходить фонтан стороной. А того, кто выпьет из него воды, люди теперь считали проклятым.
Часто в городе можно было услышать, как какой-нибудь мальчишка со слов своего приятеля рассказывает, будто всадник Юстиниан ночью, после захода солнца, спускался с высокой колонны на площади Августеон перед Святой Софией, и всю ночь был слышен топот копыт его одинокого каменного скакуна, отражавшийся от городских стен. И остается только гадать, правда это была или выдумка, но люди поговаривали, будто в соборе Святой Софии ангел, еще в Юстиниановы времена вошедший в него, вышел из мраморной колонны и устремился наверх, под купол. И теперь уже любой из городских сплетников — купец в каждой лавке, зазывала в каждой харчевне — знал наверняка, что все это, конечно, предвещает городу скорый конец.
Городские сплетники и торговцы много и часто судачили обо всех этих недобрых знаках. И совершенно неизвестно, кто именно, но, очевидно, кто-то, кому можно доверять, однажды сопоставил два события, о неразрывной связи которых невозможно было не догадаться. И один Бог ведает, почему раньше связь эта никому не бросалась в глаза. А дело было вот в чем.
Жил в Константинополе один человек, звали его Алексеем. Роду он был знатного, происходил из старинной семьи Мелиссиносов и состоял при императоре на военной службе. Будучи офицером, часто он отсылался для военной разведки, после чего докладывал о передвижении османских войск, беспрестанно в те времена осаждавших Константинополь, самому василевсу. Было у Алексея четверо сыновей, все как один высокие и темнобровые красавцы, все были к ратному делу годны и тянулись к нему душой, все превосходно стреляли из лука и владели мечом, все были отцом любимы, и всех он жаловал и готовил к ратной службе. Что уж и говорить, солдаты нужны были городу как никогда раньше: османы силой захватывали города и деревни и все ближе подбирались к Константинополю, грозя ему скорой осадой.
И вот как-то раз отряд разведчиков снова был послан за городские стены, и неделю его не было. А в это время к жене Алексеевой попросился в дом путник. Он совершал паломничество к святому Живоносному источнику, где явлены были многие чудеса, и нигде не мог найти себе приюта. Потому уже поздно вечером постучал он в дверь Алексеева дома. Жена его, Евдокия, впустила странника в дом и была, как и всякая константинопольская хозяйка, ласкова и любезна с ним. Пробыл паломник у нее на постое четыре дня, а за день до того, как вернулся муж, собрал свои скудные пожитки и двинулся в путь. И все бы ничего, но офицерова жена, будучи женщиной уже немолодой, вскоре после того, как странник уехал, понесла. И следующим летом, в конце июня, родила мальчика. И нарекла она этого пятого своего сына Мануилом.
Мальчик стал внезапной радостью для родителей, уже не ждавших приплода. Но люди стали поговаривать, что, мол, понесла-то жена не от мужа своего, знатного и родовитого офицера, а от путника, которого пустила на постой. А через год, когда мальчик начал ходить и его стали показывать людям, все увидели, что одна нога у него короче другой, а глаза разного цвета. И пошел тут недобрый слух, что согрешила блудная жена с самой нечистой силой, обернувшейся уставшим путником. Алексей и Евдокия злых сплетен не слушали, а на изъяны ребенка будто бы и внимания не обращали: ласкали да лелеяли свое дитя больше, чем старших, подросших сыновей.
Однако же, помимо короткой ноги и разных глаз, та сила нечистая наградила мальчика ангельской внешностью. Пухлые губки, ясный и наивный взгляд, светящийся детским простодушием и чистотой, милый аккуратный носик и вьющиеся, отливающие золотом волосы — все это, несмотря на увечье, делало Мануила до того милым, что офицеру удалось каким-то образом скрыть дурные дела своей жены (никто, впрочем, не знает, какие именно) и отдать мальчика в Студийский монастырь, дабы тот освоил науку быстрого письма, которая считалась в те времена ремеслом почетным и приносящим немалые доходы. Говорят, что сердце настоятеля растаяло, когда он увидел столь миловидного отрока. Хромота у мальчишки в то время была почти незаметна, а глаза казались до того чистыми, до того ясными, что настоятелю и дела никакого не было до их цвета.
Но время шло, и уже довольно скоро Мануил был уличен в нечистых делах. Мало того что он часто во время молитвы рассеянно смотрел куда-то вдаль, пропускал поклоны и будто бы витал в облаках, мало того, что тайком, без благословения настоятеля читал книги из монастырской библиотеки, так еще и непонятно по чьему наущению стал заниматься не то алхимией, не то хиромантией. Никому точно не известно, в какой именно момент начал он увлекаться поганым этим ремеслом, но в монастыре заподозрили неладное, когда отрок стал носить на тонком шнурке, привязанном к поясу, какие-то склянки, и одному Богу известно, что в этих самых склянках было: не то колдовские зелья, не то тайные алхимические составы для получения золота и драгоценных каменьев. А одна склянка уж и вовсе была дьявольской: в форме птичьей головы с немного приоткрытым клювом.
Да мало того, что отрок ввел в заблуждение настоятеля Студийского монастыря и всех своих учителей и наставников, так потом еще каким-то непостижимым простому человеческому уму способом сумел он подольститься к самому государю-императору Иоанну Палеологу, и это несмотря на то, что к тому времени природное его увечье стало куда заметнее, чем раньше, а на спине сквозь одежду начал явно проступать горб.
Случилось так, что однажды в конце лета, на день Усекновения главы Иоанна Предтечи император вместе с супругой своей приехал в монастырь, чтобы помолиться мощам святого Иоанна и просить великого святого о зачатии наследника, которого давно уже в Константинополе ждали, да, впрочем, так и не дождались.
Якобы именно тогда в монастыре и произошла судьбоносная встреча отрока Мануила с императорской четой. Наследника императрица Мария, третья жена василевса, так и не зачала, но по городу пополз новый слух — о том, что в странном мальчике из Студийского монастыря император Иоанн начал видеть своего нерожденного сына.
Мария упросила мужа взять хромого отрока к себе, и василевс охотно исполнил просьбу жены. Через некоторое время студийцы отправили Мануила во дворец Палеологов во Влахернах. День тот был для монастыря счастливым и радостным, ибо избавились они от сатанинского отродья, поборника древних языческих учений, какому не место было в столь почитаемых в Константинополе монастырских стенах. Да и с глаз долой!
Да только горожанам-то легче оттого не стало: ведь прежде Мануил был заперт в глухих стенах, а теперь поселился подле Золотого Рога и ежедневно ходил пешком на службу во дворец, проделывая путь длиной в пятнадцать стадий — почитай, полгорода проходил! И теперь уж каждый день видели его городские жители. Видели да боялись…
Придворные и знать горбуна сразу невзлюбили, да и понятно почему: вдруг откуда ни возьмись появляется какой-то малолетний калека, неясно за какие заслуги ко двору допущенный и непонятно что в эти непростые времена здесь делающий. Ходит все время со склянками на поясе, присутствует на всех императорских приемах, и никому не ведомо, какую роль отводит ему василевс. Среди знатных людей и купечества поговаривали, что вот, мол, пришел хромой отрок из монастыря Студийского, хочет извести своими зельями государя-императора, устроить переворот и занять его место. А императрица Мария и так-то не отличалась покладистым нравом, а тут совсем потеряла всякие приличия, охотилась за городскими стенами на мелкую дичь, и горбун Мануил каждый раз находился при ней, а в каком качестве — опять-таки непонятно. А главное, императору-василевсу не было до этого никакого дела, чего уж и вовсе никто не мог понять!
Между тем Мануил уже практически достиг совершеннолетия и был до того миловиден и обаятелен, несмотря на свои врожденные увечья, что статную, красивую, высоколобую императрицу Марию стали подозревать в порочной связи с горбуном! Притом среди купцов прошел и такой слух, что император Иоанн обнаружил свое бесплодие и сам призвал Мануила для того, чтобы тот вступил с императрицей в связь и наконец-то зачал с нею наследника, которого так долго ждали в Константинополе.
Слух этот долго считали вполне близким к истине, поскольку мерзкий горбун спустя год бесчестного пребывания при Влахернском дворце и постыдной связи с императрицей был сослан Иоанном в Морейский деспотат. Да не к кому-нибудь, а к Георгию Гемисту, по прозванию Плефон, известному своим почитанием языческих культов и прочей богомерзкой ереси. Одно только народная молва не могла объяснить: почему все-таки императрица Мария даже спустя многие месяцы своих выездов на охоту вместе с Мануилом так и не зачала…
При дворе и в торговых рядах Константинополя после исчезновения горбуна все вздохнули с облегчением: недоброе предвещал этот странный человек со склянками на поясе. Люди верили, что сама жизнь Мануила, уже одно то, что он такой уродился у своей матери, Евдокии-блудницы, и земля его носит, является для города дурным предзнаменованием. А кроме прочего, именно после его рождения как раз и замироточили иконы, заплакали статуи на ипподроме, а из львиноголового фонтана вместо воды начала струиться кровь. Вот это-то совпадение и было замечено умными людьми, после чего никто уже не сомневался, что Мануил крепкими узами связан с нечистью!
После его отъезда в Мистру о нем забыли лет на десять. И как-то спокойно и тихо стало в Константинополе. Статуи больше не проливали свои слезы, и золотое изваяние Юстиниана, говорят, перестало по ночам покидать свой пост. Тайные предзнаменования постепенно забылись, а императора в народе стали восхвалять за то, что он так славно придумал: взял да и отослал дьявольское отродье в далекую Мистру! Там, почитай, ему и место, горбуну этому. И все в городе на этот весьма долгий период сделалось хорошо и ладно. Купечество вновь стало процветать, придворные поверили в то, что войны с османским султаном не будет и удастся договориться миром. Никто более не тревожился, всем казалось, что жизнь в Константинополе наладится и пойдет по прежнему руслу, а Бог даст, сделается еще и краше.
Впрочем, к самому императору судьба оказалась неблагосклонна. Через два года после отъезда Мануила из Влахернского дворца отправился Иоанн на Вселенский собор в земле Феррарской. Едва удалился он от городских ворот, как слегла от чумного поветрия императрица Мария. Несколько дней лежала она в бреду в своей одинокой спальне, после чего умерла, так и не подарив мужу наследника и даже самого его не дождавшись домой.
Василевс, вернувшись, долго горевал о своей любимой жене и в четвертый раз так и не женился. Оставил он всякие попытки обзавестись сыном и престол после себя решил передать младшему своему брату Константину.
А потом как-то по осени и сам Иоанн захворал-занемог, да вскоре и преставился. И вот на трон взошел новый император, подарив народу надежду на спасение и благоденствие. Но в тот же год, в один из пасмурных зимних дней, чуть только снег стал ложиться на купол Святой Софии и статую Юстиниана перед ней, через Селимврийские ворота в город въехала повозка, запряженная двумя серыми кобылами. Возничий правил в сторону императорского дворца и как-то по-особенному косился в сторону своего седока.
Повозка остановилась аккурат напротив входа во Влахернский дворец, и с нее сошел мужчина, облаченный в черный плащ и алую бархатную шапочку, какую в те времена носили все ученые мужи. Он осторожно огляделся по сторонам, сжимая в руках какую-то книгу, обернутую в несколько слоев холстины. И когда сошел он со своей повозки, люди, стоявшие рядом, с ужасом увидели, что мужчина хромает на левую ногу, а под плащом его виден небольшой горб.
Тут же все узнали в приезжем горбуне Мануила, превратившегося из юноши в великолепно сложенного, несмотря на физические изъяны (кои были заметны, но не слишком бросались в глаза), красивого мужа лет тридцати. Дьявольские глаза его были по-прежнему настолько ясны, что могли сбить с толку любого. И лишь наблюдательный собеседник увидел бы, что зрачки у него разного цвета: один зеленый, а другой черный.
С опаской глядя по сторонам, Мануил вошел в императорский дворец, спокойно миновал стражу и через несколько минут уже стоял перед василевсом Константином. Совершив перед новым императором земной поклон, он передал ему книгу, завернутую в холстину с такими словами:
— Государь мой! Это единственный том, в котором собраны все «Законы». Учитель Гемист кланяется тебе и шлет свои благословения вместе с этой книгой.
Никто не знает, почему и за какие заслуги, но горбун снова был приглашен на службу к василевсу и пробыл в императорском дворце до той самой весны 1453-го, пережить которую Константинополю было не суждено.
И по торговой улице Меса вновь поползли слухи, что недобрые вести привез с собой горбун и что беды и несчастья предвещает он одним своим появлением. Многие советники предлагали императору убрать горбуна из дворца, но василевс Константин, как и его почивший брат, ни в какую не соглашался. Говорил, что Мануил обладает некими знаниями, какие необходимы для лучшего ведения государственных дел. Окружение Константина догадывалось, какими такими знаниями владеет горбун: судя по всему, император, потеряв всякую надежду на ратников своих и на помощь католиков в войне с османами, решил прибегнуть к силе колдовской и дьявольскому служению.
Едва горбун вновь появился в городе, как в него вернулись и дурные предзнаменования. Закаты над Пропонтидой опять стали кроваво-красными, а по вечерам снова слышался топот одинокого всадника. Мало того, сторожевые отряды еще и приносили из-за городских стен тревожные вести.
К власти в Османском государстве пришел безжалостный и деспотичный султан по имени Мехмет. И стал он творить такое богопротивное беззаконие, что его предкам и не снилось. Без всякого разрешения и предупреждения стал Мехмет-султан строить крепость на ромейском берегу Босфора. И крепость эта была настолько грозной и устрашающей, что сразу стало понятно, куда султан метит: хочет он завоевать Константинов град и подчинить себе всю землю ромейскую.
Май в тот год выдался холодным и тревожным. Тревога будто витала в воздухе, и каждая звезда на небосклоне пророчествовала о близком конце. По вечерам марево затягивало небо, и на луну, взошедшую над городом, наползали зловещие черные облака. Временами казалось, будто это птицы или летучие мыши, а может, и сами ангелы апокалипсиса кружат в небе и тени их скользят по краю белого диска, предвещая недоброе…
На Мануила бросали подозрительные взгляды, будто бы это он был повинен и в возведении османской крепости, и в тех зловещих планах, что строил новый кровожадный султан. А когда неприятельские войска подошли к городу, горбуна на улицах видели разве что только поздним вечером.
Знающие люди говорили, что в Мистре Мануил помогал учителю Гемисту, по прозвищу Плефон, которого впоследствии отлучили от церкви за еретические учения. Горбун даже якобы ездил вместе с ним во Флоренцию, на тот самый собор, где греки заключили унию с погаными католиками. Там-то он и продал свою душу дьяволу! И вернулся в Константинополь, чтобы приблизить его кровавый и жестокий конец…
Говорили также, будто в самую последнюю ночь Мануила видели бегущим со стороны Влахернского дворца куда-то в сторону Золотого Рога с огромным свертком, который он прижимал к груди бережнее, чем мать прижимает своего младенца. Бежал он быстро, несмотря на свою хромоту и горб, словно бы от кого-то убегал, задумав что-то недоброе. И тут путь ему преградил будущий патриарх Константинопольский Григорий Схоларий, в сопровождении своих слуг шедший в сторону убежища, дабы укрыться от наступающих султановых войск.
Завидев горбуна, Схоларий рассердился, вены на его висках вздулись, а лицо исказилось гневом.
— Проклятый Мануил! — процедил он сквозь зубы. — Неужто это именно ты предал василевса Константина, нашего императора? Это ведь ты во всем, подлец окаянный, виноват! Неужто пройдоха и отступник Гемист, эта тварь еретическая, научил тебя своей поганой ереси, той, что ты теперь исповедуешь? Знай же, Гемиста я отлучил от церкви, и ему суждено подохнуть без отпевания! И тебя, гниду сатанинскую, отлучаю!
Хромой горбун, запыхавшись, остановился и молча взглянул на Схолария недобрым своим взглядом. В темноте его глаза сверкнули так, будто бы светились изнутри адским пламенем, и неясно было, то ли это отсветы факелов, что держали в руках слуги Схолария, то ли языки пламени, пылающего у Мануила внутри, но одного этого дьявольского взгляда Схоларию хватило, чтобы в ужасе попятиться назад.
— Сатана… — прошептал он одними губами. — Ты и сам стал Сатаной!
Гримаса ужаса исказила лицо Схолария, и, побелев как снег, он зашептал молитву, которая всегда в Константинополе считалась спасительной:
— Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…
Мануил молча стоял и, переводя дыхание, смотрел на Схолария и его остолбеневших спутников, вторивших его молитве, своим горящим взглядом, а потом плюнул на землю и что есть силы снова бросился бежать.
И, по словам Схолария, пробежал горбун всего-то около стадии, а потом на глазах у всех земля под его ногами разверзлась и открылись врата преисподней. Из пропасти той вырвались наружу языки пламени и раздался смех дьявольский и вопли мучеников. Мануил, прежде чем сделать шаг в пропасть сию, обернулся к Схоларию, еще раз сверкнул глазами и извергнул какое-то сатанинское проклятие. А потом исчез в огне вырывавшемся из-под земли безо всякого следа! И не было у Схолария ни малейшего сомнения, что перед ним в ту минуту стоял не кто иной, как сам Сатана! И честной и чистой молитвою своей отправил он проклятого горбуна восвояси. Врата преисподней закрылись, и все на этом месте сделалось как прежде. И когда посмотрели слуги Схолариевы на землю — туда, куда плюнул проклятый горбун, — то увидели там полоза черного и в ужасе попятились…
С тех пор Мануила никто никогда не видел, хотя то тут, то там появлялись слухи о нем: кто-то говорил, что некий горбун служил спустя сто лет при султане Сулеймане и лицом он был как две капли похож на Мануила, но притом ничуть не состарился. А другая легенда гласит, что горбун был замечен во Флоренции, при дворе герцогов Медичи… Да только все это лишь людская молва — как ее проверить? Это ведь и младенцу ясно, что всякая власть на земле от Бога, но при каждом властителе есть свой диавол, искушающий его и так и сяк. А если государь поддался искушению, то уж и поминай как звали…
Бейоглу
Вряд ли мне доведется когда-нибудь вспомнить, почему, слоняясь по району Бейоглу, из всех букинистических магазинов и лавок старьевщиков, каких здесь великое множество, я выбрал в тот день именно эту. Может, увидел в витрине что-то интересное, или ноги сами принесли. Но это был один из тех магазинов, что до смерти мне нравятся: не сверкающая чистотой арт-галерея для богатых коллекционеров и не сувенирная лавка, в которой обыкновенно покупают всякую мелочь в подарок родственникам. Нет, это был магазин с душой! Пахло в нем пылью старинных книг и все было многослойным, разным и неоднозначным.
Стены здесь пестрили историческими фотографиями: на одной — Ататюрк в полном парадном костюме османского янычара, на другой — старый городской трамвай поворачивает от Новой мечети на Галатский мост, на третьей — покосившиеся деревянные дома, каких в Стамбуле становится все меньше и меньше. Здесь можно было найти и множество книг, написанных еще арабской вязью, и старинные почтовые открытки с гашеными марками, и редкие издания Корана и Джалаладдина Руми.
А в отдельной стеклянной витрине в углу, между бесконечными стеллажами, полными книг, была целая выставка древних вещиц: позеленевший от времени бронзовый пузатый чайник с изогнутым носиком, стоявший на керамической подставке с традиционными сине-голубыми узорами, рядом — трубка для курения с неправдоподобно длинным мундштуком и маленькой чашкой для табака и потемневшая от времени ручная мельница, в которой какая-нибудь кухарка из богатого дома молола специи, должно быть, еще во времена расцвета Османской империи. Возле мельницы расположились письменные принадлежности: маленькие и большие металлические палочки для письма, устройство, служившее, видимо, для разметки строк, и металлическая чернильница, совсем крохотная, но, похоже, увесистая, в виде птичьей головы с приоткрытым клювом. К ней был привязан полуистлевший кожаный шнурок — доказательство несусветной древности.
Я долго рассматривал эту чернильницу в витрине, присев на корточки, а потом как-то неловко встал и случайно задел рукавом вертушку с открытками, тетрадями и блокнотами, стоявшую рядом. С самого верха вертушки прямо мне в руки свалилась пачка тетрадей, и я, как совершенный дурак, стоял и смотрел на эти тетради в полном недоумении. Неужели вот он, неожиданный ответ на так давно мучивший меня вопрос? Ответ до смешного простой и попавший в самую точку. Вероятно, действительно и не было никакого другого выхода для меня, кроме как записать всю эту историю на бумаге, и тогда ничего не будет упущено, забыто или потеряно…
Пораженный этой мыслью, я стоял в оцепенении, пока бархатистый, но строгий мужской голос не окликнул меня:
— Простите, с вами все в порядке?
— Д-да, — обернувшись, сказал я, внезапно вырванный этим вопросом из своих размышлений.
— Вы на эти тетради уже несколько минут смотрите, — проговорил он на ломаном английском (ко мне, впрочем, всегда так обращались, уж больно внешность у меня не турецкая), — а мне магазин скоро закрывать…
Я понял намек продавца и молча подошел к кассе, а он последовал за мной. Продавец немного сурово смотрел на меня своими черными глазами через половинчатые очки в роговой оправе, спущенные на самый кончик носа, отчего и сам выглядел как букинистическая редкость. Вероятно, он мог бы поведать мне очень много интересного про те вещицы, что были выставлены в витрине, но я не хотел у него в тот момент ничего спрашивать. У меня в голове уже была своя история.
Я достал кошелек, потом почти автоматическим движением вытащил из стакана, стоявшего у кассы, одну из копеечных ручек и положил на пачку тетрадей. Продавец молча нажал несколько кнопок на кассе, после чего я, подумав еще немного, положил на пачку тетрадей еще несколько ручек: одной здесь точно не отделаешься. Продавец снова нажал кнопки и выжидательно посмотрел на меня.
— Это все?
Вместо ответа я утвердительно кивнул и положил на прилавок купюру в 50 лир, так ни слова и не проронив, потому что был уже слишком увлечен тем, что собирал по кусочкам историю, лежавшую в разных уголках моей памяти.
Забрав покупки и сдачу, я вышел из магазина, и хозяин, проводив меня своим суровым взглядом из-под очков, пошел за мной, чтобы закрыть стеклянную дверь на ключ и повернуть лицом на улицу табличку с надписью «Закрыто».
Стоял душный стамбульский вечер, готовый наполниться протяжно-звенящим напоминанием муэдзинов об Аллахе. Над Галатской башней носились стрижи, и, по-видимому, собиралась гроза, хотя небо, едва тронутое розовыми отсветами опускающегося в Мраморное море солнца, было еще высоким. Словом, вечер был таким, что фрагментам моих воспоминаний в голове становилось тесно и они рвались на страницы только что купленных тетрадей, стремясь побыстрее стать историей. Историей, какой я ее себе представлял. И хотя мне хотелось что-то в ней приукрасить, а о чем-то и умолчать, но я понимал, что уж кому-кому, а самому себе врать совершенно бесполезно. Поэтому придется рассказывать все как есть, начистоту.
Выйдя из магазина, я перешел узкую мощеную улицу, сел за столик в ближайшей кофейне, нетерпеливо разорвал тонкую пленку, в которую были упакованы тетради, снял колпачок с ручки и еще до того, как официант принес мне кофе, а напряженное небо разразилось далеким раскатистым грохотом и первыми крупными каплями, падающими на сухую мостовую, еще до того, как муэдзины, будто бы почувствовав грозу, затянули свой звенящий призыв на вечернюю молитву, я исписал несколько чистых, скрипящих под мягкой гелевой ручкой страниц.
Дождь набирал силу, вода стала потоками стекать по мощеной улице вниз, а я полностью погрузился в то время, откуда эта давняя история берет свое начало. В поисках ее истоков я мысленно шел по городу и представлял, что передо мной движется человек. Он только что вышел в вечернюю тишь, вдохнул прохладный и влажный воздух, взглянул на серые облака, медленно ползущие по звездному небу, и направился по безлюдным улицам в сторону Золотого Рога, а на плечи и капюшон его ветхого плаща падают с неба первые капли мелкого дождя…
Я неотступно следую за ним и хочу заглянуть ему в глаза, хочу заговорить с ним, хочу задать ему множество вопросов, но все, что мне остается, — это лишь его смутная тень. Тень, отбрасываемая им не на мощеную константинопольскую улицу и не на каменные стены домов, а на мою бестолковую жизнь, обретшую благодаря ему смысл.
Вилла Кареджи
На виллу Кареджи, некогда, в период своего расцвета, принадлежавшую семейству Медичи, а в нынешние времена входившую в ведомство обедневшего муниципалитета, с трудом находящего деньги на ее реставрацию, я попал будучи молодым аспирантом из российской глубинки с совершенно неясными перспективами. Окончив школу экскурсоводов и пройдя практику в нескольких итальянских городах, я был направлен сюда с рекомендациями на работу помощником куратора. Я хотел попасть сюда, потому что в моей голове был чистый, ясный и совершенный образ этого таинственного места. Великая платоновская академия! Место, где заканчиваются темные века и начинается Возрождение. Вилла, на которой призрачный образ грядущих времен явился самому Боттичелли… Но увы, вместо великолепного памятника рубежа эпох меня ждала нестерпимо скучная должность в забытой со времен Медичи деревне.
Двухэтажный мансион с традиционной рыжеватой черепичной крышей, окруженный великолепным, но неухоженным тосканским садом, вызывал большую гамму самых разных чувств. Безусловно, место, куда забросила меня судьба, было восхитительным, но не меньше, чем красоты, было в нем таинственности и величия. Отличающийся надменной простотой герб семьи Медичи, который здесь можно встретить повсюду, напоминал о том, кому некогда принадлежала Флоренция. Однако те времена давно миновали, а теперь одичавшие розы и дикий виноград придавали всей вилле довольно запущенный вид.
Полузаброшенной виллой изредка интересовались молодые ученые, пишущие диссертацию по искусствоведению, но гораздо чаще заезжали сюда пожилые туристы, направлявшиеся из Флоренции к тосканским виноградникам и случайно свернувшие не на ту дорогу. Или по срочной надобности искавшие туалет, ради которого они готовы были выслушать экскурсию, не слишком длинную, чтобы не задерживаться на пути к основной цели их путешествия — Кьянти Классико.
Для меня же вилла Кареджи была местом мистическим и невероятным. Несмотря на свой весьма неприглядный вид, она являлась одним из тех немногих архитектурных сооружений, что должны напоминать нашим современникам о прежнем, средневековом облике собора Святого Петра в Риме или собора Святого Марка в Венеции и давать представление о том, что мы обрели благодаря людям, собиравшимся здесь в далеком пятнадцатом веке, чтобы посвятить себя платоновской философии.
Но увы, как и многие другие памятники такого рода, вилла была предана забвению — хотя бы потому, что для многих ныне живущих итальянское Возрождение представляется скорее результатом, нежели процессом, который, по сути дела, продолжался целых три века!
Увы! Бесконечные толпы туристов едут за Возрождением в Сикстинскую капеллу и в собор Санта-Мария-дель-Фьоре, а не на ветхую романскую виллу, в которой одна лишь маленькая деталь — изящный балкон с греческой колоннадой — выдает пока еще несмелое, нерешительное восхищение архитектора античностью, предрекающее, однако, великое будущее зарождающемуся здесь стилю.
Чем больше я вдыхал тосканский воздух, раскаленный полуденным зноем, тем больше понимал, что именно здесь и находится то самое европейское место силы, где зародился импульс, побудивший людей вытащить из грязи мраморные античные статуи, попираемые до той поры ногами, и вновь, как в былые времена, поклоняться им, но не за их одухотворенность, а за их гармонию и красоту. Здесь, именно здесь зародилось нечто такое, что заставило Христа и Деву Марию не просто обрести человеческие тела, но и занять в церкви то место, которое занимали боги в античных храмах…
Однако, если бы все это, рассказанное мной на экскурсии, получило в чьей-нибудь душе чуть больший отклик, чем просто многозначительные покачивания головой, признаться, я был бы весьма польщен.
В Кареджи я большую часть времени был предоставлен сам себе и, согласно гуманистическим идеалам Возрождения, вел прекрасную жизнь: у меня было свободное время, душевный покой, изобилие книг, удобное место для чтения… Вот только поговорить здесь, кроме призраков Марсилио Фичино и Сандро Боттичелли да еще нескольких хотя и живых, но довольно мрачных людей, было совершенно не с кем.
Куратором виллы и по совместительству человеком, искавшим деньги на ее порядком затянувшуюся реставрацию, был Виченце Бали, начинающий седеть высокий и застегнутый на все пуговицы итальянец, считавший восстановление виллы делом всей своей жизни и оттого ни под каким предлогом не желавший ее покидать.
Из всех ныне живущих людей о вилле Кареджи больше Виченце Бали вряд ли кто-то знал. Он мог рассказать буквально все о каждой имеющейся здесь комнате, о каждом чердаке и подвале, о каждой потайной двери, даже о любой трещине в стене или неровности пола. Он мог часами говорить об архитектурных особенностях позднероманского стиля, но излюбленной его темой была сама платоновская академия, которую он горячо и искренне хотел возродить сразу после того, как закончится реставрация виллы. Кажется, он даже защитил (или, возможно, только собирался защитить) диссертацию о неоплатонизме, но, отчего-то не найдя себя в научном мире, решил посвятить свою жизнь служению одной из первых платоновских академий как месту.
Виченце обнаруживал некоторое сходство с Сандро Боттичелли, если верить автопортрету художника, оставленному им на «Поклонении волхвов». Копия этой картины висела на вилле, и мне часто приходила в голову мысль об их возможном дальнем родстве, а временами — о неприкаянной душе великого художника, вновь обретшей плоть в наши дни. Как бы там ни было, но Виченце обладал такими же пухлыми губами и густой вьющейся шевелюрой, хотя больше всего наталкивал на размышления об их сходстве холодный надменный взгляд, каким, судя по картине, мог смерить собеседника Боттичелли.
С синьором Бали у нас несколько раз случались интересные диалоги, но ближе к концу разговора его всегда заносило на тему, как он сам это называл, «нового возрождения». Притом хотел он возродить не внешний облик античности, а сами по себе языческие культы. Он подолгу рассуждал о том, как прекрасно было бы построить на Капитолийском холме новый действующий храм Юпитера, а в Пантеоне проводить службы всем римским богам. Идея эта показалась мне вначале интересной и неординарной, потом оригинальной, но повторенная в третий раз, она прозвучала до того странно, что затевать с Виченце новый разговор о философии Возрождения мне уже совершенно не хотелось.
Наступил момент, когда, обнаружив, что прочитал уже все книги, казавшиеся мне стоящими, и совершенно потеряв интерес к тому, чтобы произносить перед очередным заплутавшим пенсионером дежурные слова про платоновскую академию вместо того, чтобы просто показать ему, где здесь туалет, я решил, что пора поговорить с Виченце и двигаться дальше.
— Ну что ж, Леон, — сказал он, выслушав все мои доводы, — этого стоило ожидать. Хотя вы очень нравитесь мне как историк, стоит признать, что здесь такие специалисты, как вы, долго не задерживаются…
Он произнес это таким тоном, будто снова собирался завести свой любимый разговор о строительстве нового храма Юпитера в Риме, и я уже приготовился слушать его очередной длинный и скучный монолог на эту тему, но монолога не последовало, а вместо этого Виченце встал и сделал несколько шагов по кабинету. Единственное, что он присовокупил к своему «ну что ж», был лишь короткий пассаж о том, как ему грустно, что бороться за реставрацию виллы приходится практически в одиночку.
Мне стало искренне жаль его: ведь было совершенно ясно и то, что лучше него с задачей привлечения средств на реставрацию никто не справится, и то, что никто, кроме него самого, в этом, похоже, не был заинтересован. Виченце отпустил меня с миром, пожелав мне удачи и пожав на прощание руку, — словом, сделал все так, что я уехал с прекрасной, но порядком надоевшей мне виллы с чистым сердцем.
И вот через несколько дней, преодолев немалое расстояние на скоростном поезде, я уже сидел в просторном статусном кабинете, хозяином которого был человек, который должен был распорядиться моей дальнейшей судьбой. Кабинет хоть и выглядел по-милански чопорным, но казался обжитым и не лишенным уюта: кожаные кресла, стол с ворохом бумаг, большие окна, выходящие на Виа-Сильвестрино, изящная кофемашина красного цвета в углу, отстраненно смотрящая вдаль пустыми глазами репродукция Модильяни.
— Леон, — обратился ко мне хозяин кабинета, директор школы экскурсоводов, — я прекрасно понимаю, что такому специалисту, как вы, вилла Кареджи кажется довольно скучным местом для работы. Но, кажется, прямо сейчас… у нас нет для вас другого подходящего места…
В тишине кабинета было слышно, как за окном шуршат по брусчатке машины, где-то вдали нервно дребезжит по рельсам оранжевый трамвай, — город погружался в ранние весенние сумерки. Я уже, в общем-то, собирался принять тот неприятный факт, что мне прямо сейчас укажут на дверь, но после некоторой паузы он продолжил совершенно в другом ключе:
— Если только не…
— Что «если только»? — без особой надежды спросил я.
— Послушайте, Леон, вы, кажется, пишете диссертацию не совсем на тему итальянского Возрождения?
— Да, это верно…
— Кажется, ваша диссертация касается…
— Истории Византии, — вывел я его из затруднительного положения.
— Кхм… Да-да, вот именно… Византии… Византии… М-м-м, ну так вот… У нас для вас есть одно место, но оно… как бы вам это сказать… не в Италии.
Я бы не понимал, чего он так мнется, если бы не выучил в Милане одну замечательную особенность всех людей, его населяющих: они не считают нужным находиться где-либо за пределами своего прекрасного города, потому что за его пределами, куда ни глянь, везде одна лишь клоака. И было совершенно понятно, что то место, куда он хотел меня отправить, казалось ему просто несусветным ужасом. Словом, он и вправду переживал из-за того, что не может предложить мне ничего лучшего.
— Так вот, раз уж вы, Леон, специалист по истории Византии, почему бы вам не попробовать себя как раз в этой… в этой самой Византии?.. Ну, знаете… в Стамбуле. Мой коллега в Стамбуле как раз ищет специалиста по византийским древностям… Там у них в музее археологии огромное количество любопытных экспонатов…
Сказав это, он едва ли не поморщился от отвращения. Но я-то готов был, кажется, подпрыгнуть от радости, потому что ничего лучшего даже не мог себе и представить.
— Я согласен! — радостно выпалил я.
Директор школы испытующе посмотрел на меня, и на его лице проскользнуло нечто похожее на облегчение, чего он, впрочем, явно не выказал.
— Вот и славно… Вот и славно, Леон! Я, признаться, боялся вас несколько разочаровать.
Он еще долго оправдывался насчет того, почему именно он меня туда отправляет, но я, к сожалению, ни слова не помню, потому что больше его не слушал…
Было еще очень рано, когда спустя всего лишь пару дней я оказался в самолете, приземлившемся в аэропорту Сабихи Гекчен в Стамбуле. По дороге из аэропорта меня встречали древние полуразвалившиеся и заросшие кустарником стены Феодосия, дворец Вуколеон и утро нового дня, сулящего мне невообразимо интересную работу.
Я специально выбрал утренний рейс, чтобы успеть немного побродить в одиночестве. Автобус из аэропорта, двигавшийся мимо древних городских стен, привез меня к изящно-уютной Новой мечети, рядом с которой в этот час было практически безлюдно: кроме меня, на площади сидело лишь несколько попрошаек, а в углу два торговца уличной едой готовились принимать своих первых покупателей. Да еще была стайка голубей, то спокойно воркующих и собирающих крошки с умытого ночным дождем асфальта, то обеспокоенно взлетавших, чтобы рассесться на выступах минаретов, и шум от голубиных крыльев повисал в воздухе, отражаясь от мраморных стен.
Больше не было ни души. Я остался с городом один на один, взволнованный и радостный от долгожданной встречи, и вместе с утренним солнцем, золотившим древние стены, влился в бесконечные узкие и широкие базарные улочки.
Дойдя наконец до музея археологии, я долго бродил по его двору в ожидании открытия, осматривая экспонаты, с которыми мне предстояло работать в самое ближайшее время. Вот саркофаги, в которых некогда лежали тела багрянородных императоров, вот обломок портика древнего храма Полиевкта, от которого, кроме этого самого обломка да еще двух пилонов, украденных венецианцами, осталось только каменное основание. Но если сложить все эти детали, как мозаику, у себя в голове, то вместо каменных руин появится великолепный храм, потрясающий своими резными мраморными узорами. Вот львиноголовый питьевой фонтан, вероятно украшавший одну из городских улиц…
Все это когда-то было полно жизнью, окружало людей со всех сторон, дарило им ощущение гармонии и красоты, ощущение величия их города, а теперь было лишь обломками чего-то прекрасного, но мимолетного, смертного и хрупкого…
Я настолько увлекся своими философскими мыслями, что совершенно не заметил, как ко мне подошел какой-то человек, встал рядом и заговорил со мной, будто понимая и слыша все, о чем я размышлял в тот момент.
— Когда я смотрю на все это, в голове у меня оживает совершенно другой город…
Я обернулся. Нет, русская речь испокон веков здесь вовсе не была редкостью, гораздо больше меня удивило то, что эти самые обломки кого-то еще, кроме меня, заинтересовали столь ранним утром.
Голос принадлежал чуть полноватому, но очень высокому и еще довольно молодому человеку восточной, но вовсе не турецкой наружности. Скорее он напоминал индуса и выглядел немного нелепо в клетчатом твидовом пиджаке и рубашке, на манжетах которой красовались серебряные запонки. Начинался невероятно теплый апрельский день, и его элегантный костюм казался не слишком-то подходящей для жары одеждой. Но человек не торопился снимать свой пиджак, а, напротив, чувствовал себя в нем, как мне показалось, довольно комфортно — будто в панцире, оберегающем его тело.
Удивительно, как иногда в посторонних людях, которые вот так, ни с того ни с сего к тебе подходят, не узнаешь тех, кто послан судьбой изменить твою жизнь. Ты видишь серьезный, направленный в пустоту взгляд, и кажется, что человек этот слишком суров или слишком надменен. И ведь невозможно понять, что у него на самом деле в голове, а ты все равно делаешь свои скоропалительные выводы. И зачем, спрашивается?
Ведь я так и не понял, кем является этот человек на самом деле, ни в ту первую минуту нашего знакомства, ни в последующие месяцы. Многое о нем мне неизвестно и непонятно до сих пор, разве что мое воображение склонно приписывать ему теперь все что угодно: хромоту на одну ногу, глаза разного цвета и прочую чертовщину. Когда плохо с кем-то знаком, вечно выдумываешь всякую чушь, ничего общего с реальностью не имеющую…
— Простите, но как вы поняли, что я говорю по-русски? — удивленно спросил я.
Мой собеседник просто и уверенно взглянул на меня и, уходя от прямого ответа, вежливо улыбнулся… Да что уж там! Русских я и сам узнаю даже со спины.
— Вероятно, вы здесь не впервые? — сказал он.
Я кивнул головой. Такой вывод обо мне сделать было уже гораздо сложнее, чем о том, что я русский. Для этого самому нужно было стать частым посетителем этого дворика с обломками и бывать тут не для галочки, а так же, как и я, проводить здесь долгие часы, рассматривая каждую деталь и представляя, что вся эта красота была частью города, который стоял здесь раньше и которого давно уже нет, для того чтобы найти здесь то, чего не видел в прошлый раз. Для этого нужно быть немного «с приветом», немного «того». И именно по этой фразе: «Вероятно, вы здесь не впервые», — я сразу распознал в этом странном человеке своего. И как бы там ни было, я всегда в глубине души был уверен, что он свой.
Я рассказал ему, кто я и откуда, рассказал о том, как работа привела меня сначала в Милан, затем во Флоренцию, а теперь сюда.
— Значит, вы следуете по пути Возрождения, все глубже и глубже к его истокам? — усмехнулся незнакомец.
— Хм… Я никогда не думал об этом именно так… Но вы правы… Вероятно, рано или поздно я перееду в Рим, а потом в Афины и закончу где-нибудь у подножия египетских пирамид.
Незнакомец дружески усмехнулся и сказал:
— Ну, если поедете в Рим, значит, нам с вами по дороге! Я как раз там работаю.
Он немного помолчал, слегка замявшись и выжидающе глядя на меня, потом протянул мне руку и с легким заиканием, которого я до этого у него не заметил, представился:
— Меня зовут Х-хасим. Хасим Рахман. Я работаю на кафедре латинской и греческой филологии и кодикологии в университете Ла Сапиенца.
Я пожал протянутую руку. Как жаль, что не запомнилось мне то рукопожатие. Ни током не дернуло, ни какой-то слишком холодной или, наоборот, горячей, как это иногда бывает, не показалась мне его рука. Обычная рука, ничего, к сожалению, об этом человеке не говорящая.
Было еще слишком рано. Я подумал, что напрасно выбрал столь утренний рейс, поскольку чувствовал себя невыспавшимся и одновременно выпившим слишком много кофе, а потому не слишком хорошо соображал.
— Откуда вы так хорошо знаете русский? — спросил я нового знакомого. Его восточная внешность никак не вязалась с чистейшим, абсолютно без всякого акцента, русским языком.
— Оттуда же, откуда и вы, — ответил он.
— То есть?..
— Я родился и вырос в Москве, а моя мать родом из Вологды… Но, разумеется, я понимаю ваше смущение из-за моей внешности… С моим отцом все гораздо сложнее: он из Индии. Такая вот дружба народов, — улыбнулся он.
— А здесь вы что делаете?
Хасим немного неловким движением достал из кармана пиджака белоснежный платок, промокнул им испарину, отчего-то выступившую у него на лбу, и тут же быстро спрятал платок обратно.
— Здесь я… — Он немного замялся, потом, видимо вспомнив, что я для него тоже «свой», а значит, пойму, продолжил: — Здесь я живу…
Он улыбнулся, и я улыбнулся тоже. Я прекрасно понимал, что он совершенно не врет: в Стамбуле, среди руин и развалин, среди осколков византийской цивилизации, спрятанных под многочисленными культурными слоями, и была его настоящая жизнь. Оказалось, впрочем, что в Стамбульском музее археологии он периодически читал лекции для сотрудников и теперь, как и я, стоял в этом саду, ожидая его открытия.
Мы долго бродили по дворику с руинами вместе и чувствовали себя в нем так, будто он для нас был открытой книгой.
— Не кажется ли вам, что, гуляя здесь, мы воображаем себе не тот город, что был на самом деле, но и не тот, что сейчас, а некую квинтэссенцию того и другого? Вот был форум Константина с колонной, увенчанной статуей, а потом форум Константина с колонной, увенчанной крестом, а мы ее воображаем и так и этак. А еще можем вспомнить, что сейчас это ничем не увенчанная руина, являющая собой весьма романтический символ древности. А на самом-то деле город никогда не был таким, каким мы его себе воображаем, и тем лучше! Этот дворик с обломками превращается для вдумчивого зрителя в пазл, из которого воображение лепит ту картинку, которая ему больше нравится. И так со всем искусством. Мне кажется, искусство — это лишь набор смыслов… И еще набор случайных совпадений. И каждый видит в нем лишь то, на что настроено его зрение. Вы не находите?
Несколько месяцев спустя, когда в музее археологии среди порфировых саркофагов и других обломков Византии, разложенных по полочкам, пронумерованных, обретших благодаря историкам и археологам воображаемое прошлое, я, как мне казалось, нашел себя, приобрел, как мне думалось, солидность и основательность; когда Стамбул в моих глазах утратил всякую загадочность, стал знакомым, наполненным интересными историями городом; когда я начал думать, что любую древность узнаю с закрытыми глазами на ощупь, что могу ориентироваться здесь по запахам и звукам, — как раз тогда именно ему, Хасиму, предстояло убедить меня в моей несусветной глупости и тщеславии. Ибо горе тому, кто упустит из виду мистическую и не имеющую никаких объяснений многовековую изнанку этого города.
Но это было позже, а пока мы вдвоем вдоль и поперек обошли весь двор музея, осмотрев его несколько раз, и когда в административное здание начали заходить люди, мы оба поняли, что нас ждут дела и нам пора идти. С залитого ярким солнечным светом музейного двора я вошел в узкий прохладный темный коридор с каменным полом и несколько минут, как крот, тыкался в незнакомые стены, нащупывая хоть какую-нибудь дверь и совершенно не понимая, почему здесь так темно.
В вестибюле стояли фрагменты римских статуй, освещенные слабым светом, падающим через открытую дверь. Там было хоть немного света. Но чем глубже я продвигался внутрь здания, тем гуще и плотнее становилась темнота. И вот в этом мраке, который можно было практически потрогать рукой, где-то совсем рядом чиркнула спичка.
Я обернулся, взглянув туда, откуда донесся звук, и внезапно увидел рядом с собой подсвеченное колеблющимся пламенем женское лицо.
— Кого-нибудь ищете?
Я долго ничего не отвечал, потому что все это было похоже на какой-то театр теней, в котором я несколько мгновений был ошеломленным зрителем: многочисленные тени заплясали на стенах пустынного темного коридора со множеством неведомо откуда взявшихся дверей. Огонек трепыхался на конце спички, очерчивая незнакомое лицо. Спичка, догорев, погасла, но на том же самом месте почти сразу зажглась другая.
Не дождавшись от меня ответа, голос из темноты стал торопливо объяснять, будто бы оправдываясь:
— У нас тут, знаете, очередная авария на подстанции. Город большой, и нагрузки большие, а системы в центре очень старые, часто не выдерживают… Утром была гроза, и электричество отключилось. В музее часто такое бывает. Я сейчас шла по Йеребатан-каддеси, даже и там светофор не работает. В прошлый раз до утра починить не могли…
Я растерянно молчал, все еще завороженный игрой света и тени на стенах коридора. В сущности, в тот момент мне было совершенно все равно, почему отключили свет. А если совсем начистоту, то я был бесконечно благодарен и грозе, и старым подстанциям, и большим нагрузкам. И если можно было бы кого-то попросить, чтобы так случалось чаще, я бы непременно сделал это.
Я отстраненно кивнул головой, продолжая смотреть то на женщину, то на недолговечную спичку у нее в руках.
— Так вы к кому? — повторила она свой вопрос.
Я спохватился.
— Меня Леонид зовут, можно Леон. Я из школы экскурсоводов во Флоренции, меня отправили к вам… сказали, что вы ищете специалиста по истории Византии… Так вот я как раз пишу диссертацию… Мой куратор, кажется, согласовал…
Погасла еще одна спичка, и опять зажглась новая. Было ощущение, что голос моей собеседницы как-то анатомически связан с горящим огоньком в ее руках. Будто бы без спички она исчезает. Дематериализуется. Будто спичка — это продолжение ее тела, какая-то ее сверхспособность.
— Ах, ну да, точно… Меня же предупреждали, что вы приедете, я должна была вспомнить… Тогда вам на самом деле сначала ко мне, а потом к директору. Только вот знаете что — спичку подержите, пожалуйста, пока я дверь открываю.
Судя по голосу, и она тоже была немного растеряна, как будто и правда ждала меня. Вернее, ждала кого-то, чей приезд ей обещали, но вот меня она как раз не ожидала увидеть. И, если честно, было совершенно непонятно, обрадовал ли я ее этим несоответствием или огорчил…
Когда очередная спичка погасла, ее холодные руки во вновь наступившей темноте передали мне коробок. Я на ощупь непривычным движением достал спичку и зажег ее… Бог знает, когда я делал это в последний раз. И у меня вышло совсем не так ловко, как это получалось у нее. Она явно зажигала спички куда чаще, и мне пришла в голову мысль, что электричество здесь отключают нередко.
Я не сразу увидел дверь, которую надо было подсветить, и пока я шарил в темноте, спичка погасла. Зажег другую. Поднес к замочной скважине. Незнакомка из темноты открыла дверь ключом, я погасил спичку, и дверь наконец распахнулась.
Уютная темнота коридора, в которой мне хотелось остаться, исчезла, и нас обоих залил невыносимо яркий свет из окна кабинета. Когда глаза привыкли, волшебство, с каким заклинательница спичек впервые появилась передо мной, растаяло, и она оказалась вполне земной: джинсовая куртка, простенькое платье, черные вьющиеся волосы, серьезные, глубоко посаженные, немного волчьи глаза и маленький камушек на цепочке, поблескивающий желто-зеленым светом, между ключиц.
— Меня Нефел зовут, Нефел Керибар. Я здесь работаю координатором. Можно на «ты»? Кофе хочешь?
И все же, несмотря на кажущуюся ее простоту, что-то в ней было не то от гадалки, не то от колдуньи… Странно было хотя бы то, каким привычным и смелым движением зажигала она эти спички, будто делала это каждый день по многу раз. Нет, это не был жест курильщика. Таким движением зажигают скорее свечи, или, скажем, газ под чайником… Но моя безудержная фантазия, над которой ни разум, ни возможные бытовые подробности вроде часто отключающегося электричества или газовой плиты были не властны, рисовала мне именно свечи… Много свечей…
И тогда, войдя вслед за ней в эту комнату, заполненную дневным светом, я поймал себя на том, что сам себя предостерегаю о какой-то опасности. Будто бы я отчего-то знал, что с ней мне следует быть все время начеку…
Нет, в ее появлении не было ничего мистического: она работала здесь, в музее, именно в том кабинете, куда я шел, и одновременно со мной пришла к себе на работу. И когда электричество появилось так же внезапно, как и пропало, она начала заполнять моими данными какие-то формы у себя на компьютере, а я от нечего делать стал рассматривать рукав ее платья, и иногда взгляд мой касался кожи на ее правой (ближе ко мне) руке, по которой из-под рукава вился, упираясь в браслет чуть ниже запястья, змеиный хвостик татуировки.
И мне все время казалось, будто что-то очень важное — возможно, самое важное — от меня в ней постоянно ускользает, как этот самый змеиный хвостик, нарисованный на ее руке. Но что именно ускользает, я понять все никак не мог, сколько ни силился.
В тот же самый вечер я видел, как ее увозит в неизвестном направлении высокий и статный мотоциклист в красном глянцевом шлеме, с окладистой бородой и кожаными браслетами на запястьях, не оставляя мне совершенно никаких надежд. Но разве отсутствие надежд могло помешать мне представлять, как она зажигает спички в темноте и как отсветы маленького огонька играют с тенями на ее лице…
Сколько я ни силился, ответить себе на вопрос, кто она и что именно я к ней испытываю, я не мог… будто мои собственные чувства все время ускользали от меня. Некоторых людей читаешь, будто открытую книгу, а в этой явно не хватало нескольких страниц, и что на них написано, приходилось догадываться самому.
Тень
Я потом еще долго хранил на автоответчике ту последнюю запись голосового сообщения от Хасима с предложением пройтись и выкурить кальян. Позже, когда я прокручивал эту запись много раз подряд, мне показалось, что тогда в его голосе сквозила нотка беспокойства. Нет, это не было природным волнением, свойственным этому человеку, всегда держащему в кармане белый платок, чтобы вытереть испарину со лба. Это было беспокойство совершенно другого рода, но тогда, прослушав это сообщение впервые, я не придал этой дрожи в голосе совершенно никакого значения.
Он назначил мне встречу в кальянной на мусульманском кладбище рядом с тюрбе1 Махмуда Второго, что я счел высшим проявлением его иронии. Что может быть забавнее, чем два историка, курящие кальян на мусульманском кладбище? Я провел в тот день три большие экскурсии и валился с ног от усталости, так что мог бы и отказаться от встречи… и, возможно, никогда не случилось бы со мной всего того, что случилось. Но нечто странное у меня внутри — не то интуиция, не то жажда приключений — заставило меня, как податливую змею, увлекаемую звуками флейты, потащиться в сторону кладбища ровно к назначенному времени.
Было еще не слишком темно, но уже наступали сумерки. Со стороны Босфора дул неприятный, промозглый ветер, не желавший утихать даже вечером. Солнце только что скрылось за крышами домов, и было самое время для начала вечерней молитвы Магриб, о чем, как обычно, слышно с каждого минарета: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет…» — ну и так далее. Словом, самое время идти на кладбище…
Мраморная кладбищенская ограда с торжественными рельефами белела в наступивших сумерках, словно праздничный торт. Она манила и приглашала зайти внутрь, будто шепча мне: «Иди, загляни сюда! У меня есть кое-что, о чем ты еще совершенно ничего не знаешь».
С улиц постепенно исчезали торговцы сувенирами, и вечерние кафе начали увлекать посетителей внутрь меланхоличной восточной музыкой, мягкими диванами и запахами, способными разжечь жажду жизни даже у совершенно равнодушного к ней человека. Кладбище было немного в стороне от зуда наступающего вечера. Здесь было относительно тихо, лишь изредка тишину эту нарушал проезжающий по улице трамвай, и, вероятно, поэтому Хасим позвал меня именно сюда.
У входа ко мне подбежал рыжий кот и начал настойчиво тереться о мою ногу. Я погладил его, но кот оказался навязчивым и продолжал тереться и урчать.
— Маленький, пусти меня, мне надо пройти, — уговаривал я его, но кот моего русского не понимал, а никакой еды с собой у меня, разумеется, не было.
— Малыш, пожалуйста, пропусти, мне надо пройти, — продолжал я, почесывая кота за ухом. Но ему было абсолютно все равно, он продолжал урчать, и я так и стоял возле него, пока из темноты не раздался знакомый сипловатый голос.
— Мерхаба2, — произнес Хасим из темноты, и напуганный внезапным его появлением кот, к моему облегчению, поспешно шмыгнул в ближайшие кусты.
— Мерхаба, — ответил я.
Хасим был верен себе: блестящие ботинки, отглаженные брюки, черный тренч, белые манжеты, серебряные запонки… Только зачем ему все это здесь, у тюрбе Махмуда Второго?
— Хотел пригласить тебя на приятную вечернюю прогулку, — отшутился он словно бы в ответ на мои мысли, но в голосе его прозвучали тревога и неуверенность.
Из кармана тренча выскользнул белый платок, и Хасим привычным жестом промокнул свой вспотевший лоб… Какая уж тут, к черту, прогулка, выкладывал бы сразу все начистоту.
— По кладбищу?
— А почему бы и нет? Кладбища — лучшие хранители истории. Отчего-то считается, что только живые и здоровые люди могут что-то поведать, а мертвые немы, как камни, и сказать ничего не в состоянии. Хотя кому, как не тебе, знать, сколько всего интересного могут рассказать каменные коробки, в которых когда-то лежали мертвецы, багрянородные и не очень…
— Но Хасим! Почему в такое время? — не унимался я.
— Со временем как раз все хорошо: нам никто не помешает насладиться местными красотами, — все еще паясничал он. — Пойдем-ка, я покажу тебе кое-что, — сказал он, увлекая меня в сторону могил.
«Ох уж этот Хасим! Он правда в Италии филологией занимается?» — пронеслось у меня в голове.
— Вот здесь… Посмотри, здесь лежит последний Осман. Замечательный человек. Наследник Абдул-Гамида, между прочим. Мог бы претендовать на османский престол. Но никогда в жизни не делал этого… Был вполне обычным человеком. После изгнания из Турции, ставшей светским государством, большую часть жизни прожил в Нью-Йорке. А вот там, — Хасим кивнул в сторону белеющего в темноте мавзолея, — там лежит его прапрадед. А вообще-то в нем течет кровь Сулеймана Великолепного и Мехмета Завоевателя…. В их времена никакого Нью-Йорка еще и в помине не было.
Прогулка наша приобретала черты увлекательной экскурсии, но что-то со всем этим было решительно не так. Хасим говорил громко и как-то слишком уж нервно, так, будто бы он хотел, чтобы кроме меня его услышал кто-то еще…
Внезапно в темноте что-то хрустнуло, и мы оба оглянулись.
— Кот, наверное, — предположил я.
— Нет, должно быть, кто-то потяжелее…
Хасим достал из кармана фонарь и выхватил лучом из темноты убегающую через кусты мужскую фигуру в черном. Лицо бежавшего было предусмотрительно прикрыто воротником или шарфом, так что оставались видны только глаза. Фигура поспешно двигалась в сторону выхода.
— Как же они мне надоели! — бросил в мою сторону Хасим и пустился за ним вдогонку. А я так и остался стоять посреди мусульманских обелисков, совершенно не понимая, что происходит вокруг меня.
Через несколько минут Хасим вернулся запыхавшийся и перепачканный грязью.
— Ну вот, придется сдавать в химчистку… — Он переводил дыхание от быстрого бега. — А химчистки тут не очень… Ну да ладно…
Он вытащил из кармана свой неизменный белый платок и привычным жестом промокнул лоб.
— Кто это был? — поинтересовался я.
— Не знаю, Леон, — устало произнес он.
Внезапно до меня начало доходить, что Хасим позвал меня для разговора вовсе не о последнем Османе, а о чем-то совершенно другом…
— Он что, следил за тобой?
— Вроде того… — проговорил он каким-то совершенно не своим голосом. — Они преследуют меня уже черт знает сколько времени…
— Но… в чем причина? Ты что, важная шишка?
— Видимо, важная, — ухмыльнулся Хасим. — Об этом-то я как раз и хотел с тобой поговорить, но вначале надо было устранить свидетеля. — Он кивнул в сторону выхода. — Пойдем-ка выкурим по кальяну, аркадаш!
С этими словами он быстро направился к выходу с кладбища, стараясь не наткнуться в темноте на очередную кладбищенскую кошку. Я последовал за ним, хотя решительно ничего не понимал в происходящем.
По мере нашего приближения к матерчатому пологу, служившему кальянной дверью, меня начал обволакивать аромат яблочного чая с примесью какого-то, вероятно секретного, компонента жидкости для курения. О, этот запах! Особенный, тонкий, пряный и сладковатый! Будто бы веками мастера дистиллировали этот аромат из сотен и тысяч специй, обитающих на Египетском базаре, из двадцати видов кардамона, корицы, мускатного ореха, перца и шафрана, подбирая то удивительное сочетание, которое сводит с ума, заманивая зайти внутрь. Этот пряный аромат, как ненавязчивый официант-зазывала, берет тебя за рукав и тянет туда, в отсвет тусклых ламп, к старым жестким диванам, обтянутым пестрыми коврами. Зайти в тепло с промозглого ветра, тайком подслушать, о чем, перебивая друг друга, говорят мужчины за столиками, потягивая кофе и кружащий голову дымок наргиле, сесть неподалеку от них в углу, будто бы становясь частью их круга, одним с ними целым… И вдруг, совершенно внезапно, обнаружить, что ты совершенно спятил, потому что вся эта восточная культура, пять минут назад казавшаяся тебе чужой, принимает тебя с распростертыми объятиями. Будто бы и ты, и твои предки вот так же всю жизнь сидели по вечерам на кладбище и курили кальян со сладковато-пряным запахом. И он кого угодно из врага превращал в друга, заставляя забыть все на свете ради приятной, уютной и неспешной мужской беседы…
Хасим вошел внутрь и сразу начал оглядываться по сторонам. Видимо, убедившись, что ему больше ничего не угрожает, он жестом пригласил меня следовать за ним вглубь кафе, где на традиционном матерчатом диване лежал, поджав лапы, черный кот, сонно прикрывший зеленые глаза и медленно уходящий в свою кошачью нирвану.
Мы уселись за столик, и кот, разбуженный нашим не слишком вежливым шумом, недовольно встал, потянулся, выгнув спину дугой и скользнул через окно в кладбищенскую темноту. Хасим подозвал официанта и заказал наргиле и две чашки яблочного чая, который был теперь очень кстати.
— Замерз, небось? Ветер сегодня на редкость жестокий, — протяжно сказал Хасим. Я кивнул головой, не зная, что еще сказать. Я и вправду порядком продрог. — Ну ничего, сейчас принесут горячего чая, и он приведет тебя в чувства.
— Хасим, а кого мы все-таки видели там?.. — кивнул я в сторону кладбища.
— А… Да ничего особенного. Какой-то сумасшедший гоняется за мной вот так уже несколько недель… Наверное, чего-то хочет от меня, вот только я никак не возьму в толк, чего именно…
Принесли заказанное. Официант предложил раскурить наргиле, но Хасим с видом профессионала в кальянных делах отрицательно покачал головой. От расписанных турецкими тюльпанами чашек шел заманчивый яблочный аромат. После нескольких глотков тепло начало разливаться по моему телу и дрожь стала понемногу отступать.
Хасим принялся раскуривать кальян привычными движениями, внезапно обнаружившими в нем восточного человека. Внутри кальяна уютно забулькала пахучая мутноватая жидкость, и от дыма приятно защекотало в носу.
Он протянул трубку мне. Я задумчиво распаковал пластиковый наконечник, надел его на кальян, неумело глубоко затянулся крепким ароматным дымом, и в голове тут же поплыло. Предметы вокруг меня, турецкие фонари, Хасим и булькающий сосуд с трубками — все пустилось в хоровод в моей голове, и спустя несколько кругов этой, казалось, неугомонной канители я наконец-то почувствовал долгожданное расслабление.
Хасим вел себя уютно и по-домашнему, будто бы в этой кальянной он проводил чуть ли не каждый свой вечер. Задумчиво попивал чай из своей чашки, словно несколько минут назад ни за кем и не гнался по вечернему кладбищу.
— У тебя есть хоть какие-нибудь идеи насчет того, кто бы это мог быть и что ему нужно?
— Идеи-то, конечно, есть… Но зачем этому человеку могла понадобиться… — Тут он будто бы сам прервал себя, отпил глоток яблочного чая и поставил чашку на стол. — Послушай, Леон, прежде чем я расскажу тебе, из-за чего, по моей версии, гоняется за мной этот сумасшедший, я должен поведать тебе кое о чем другом… Рассказ мой будет весьма долгим, так что садись-ка поудобнее.
— О чем другом? — взволнованно спросил я.
Вместо ответа он улыбнулся, потом снова взял трубку кальяна, выпустил из ноздрей струйку дыма и начал рассказывать.
— Думаю, тебе хорошо известно, что издревле в Константинополе было туго с питьевой водой. Оттого еще во времена первых византийских императоров здесь были построены огромные акведуки, в том числе и тот, что теперь проходит практически по центру города, — акведук императора Валента. А он, между прочим, обслуживал город до конца Османской империи. С незапамятных, античных еще времен, когда город не был даже Константинополем, а был маленькой деревушкой Бизантиумом, в нем строили огромные подземные водохранилища, поскольку никакой пресной воды на небольшом полуострове у самой восточной границы Европы не было. Позже Бизантиум стал частью Римской империи, и нужда в пресной воде только росла год от года. Изобретательные римские инженеры придумали целую систему акведуков и водохранилищ, чтобы утолить жажду ненасытного города, и цистерн в нем появилось столько, будто под землей возник еще один город — для воды. Первые христиане использовали для строительства то, что оказалось под рукой, — обломки античных статуй и колонн. Так и появились своего рода новые языческие подземные храмы — храмы воды, обраставшие со временем легендами и мифами, как некогда и сами античные божества.
В одном средневековом источнике встречается свидетельство путешественника о том, что под Святой Софией будто бы есть настолько же большая цистерна, насколько велик и сам храм, и якобы в ней даже могут плавать корабли и разворачиваться водные бои; будто в Большом Императорском дворце есть секретное водохранилище и император может запереться внутри и сидеть там несколько месяцев, пользуясь только своей водой. Словом, под Стамбулом существует еще один город, состоящий из цистерн, и в некоторых даже по-прежнему имеется вода. Они прекрасно сохранились, в них благодаря хорошей акустике проводят концерты и берут неплохие деньги за вход…
Хасим снова выпустил струйку кальянного дыма.
— Но иным цистернам, Леон, повезло гораздо меньше. Остатки некоторых из них можно найти в подвалах современных зданий, в какие-то даже пускают… ну, если очень хорошо попросить… Но есть и жутко древние цистерны, судьба которых находится в руках совершенно недобросовестных строителей…
Хасим ненадолго умолк. Мне вдруг стало окончательно ясно, что, водя меня по кладбищу, Хасим просто хотел увериться, что эта высокая мужская фигура не пойдет за нами в кальянную. Я спохватился и спросил его:
— Постой-постой, но как эти твои цистерны связаны с человеком, за которым ты сегодня гонялся?
— Вот то-то и оно, Леон, — сказал Хасим, вновь затягиваясь. — Здесь я должен посвятить тебя в одну тайну, о которой пока не слишком-то хочу распространяться…
Откуда-то из-за спины Хасима появился трехцветный кот, по всей видимости нырнувший в кальянную через матерчатый полог за его спиной. Хасим взглянул на кота, потом как можно ближе наклонился ко мне и произнес настолько тихо, насколько мог, будто бы кот пришел его подслушивать:
— Две недели назад я обследовал одну полуразрушенную цистерну, которой уготована участь стать котлованом для здания автосервиса… И, представь себе, я нашел в ней клад, относящийся, по моим предположениям, к XV веку!
От волнения у меня перехватило дыхание.
— Нет, ты не думай! Это не какие-то там монеты, которые периодически находят россыпями то здесь, то там. Я обнаружил кое-что поинтереснее: запечатанная бутыль из-под вина, в которой был рукописный текст… манускрипт.
— Манускрипт?.. — В голове у меня все куда-то поплыло.
— Ну да… рукопись…
Пожилые мужчины, что-то живо обсуждавшие за соседним столом, громко рассмеялись, и смех их, казалось, тут же растаял в повисшем над нашим столом облаке кальянного дыма.
— Я был страшно удивлен, что этот пергамент так хорошо сохранился в глиняном сосуде, запечатанном сургучом. Это, по всей видимости, как и многое в Константинополе, чистая случайность.
— Но что же? Что это за рукопись? Что в ней?
Хасим вместо ответа сделал еще несколько затяжек, выпустив из ноздрей кальянный дым.
— Я пока не знаю, Леон. Ее предстоит расшифровать и провести ряд исследований… Но вот что меня крайне настораживает: похоже, в Стамбуле эта рукопись может кое-кому очень не понравиться… Кое-кому особенно религиозному…
— Религиозному? — растерянно переспросил я.
— Да, — кивнул Хасим. — Хотя до конца я ни в чем не уверен…
— И ты думаешь, что этот человек, — кивнул я в сторону кладбища, — особенно религиозен?
— Не знаю, Леон… Есть такая вероятность… Однако пару дней назад он, или, может статься, кто-то другой, перевернул мой номер в гостинице вверх дном…
Я испуганно посмотрел на него. Темным пятном последние его слова начали расползаться поверх всех остальных судорожно всплывающих в моей голове мыслей…
— Кто-то искал эту рукопись у тебя в номере? Религиозные фанатики?
— Откуда мне знать — визитки они не оставили… — Он опять задумчиво затянулся. — Я не склонен думать, что какие-то люди перерыли мой номер из религиозных соображений… Но я совершенно уверен, что они искали рукопись.
— Почему?
— Потому что в номере имелись ценности, но все они остались на месте, а рукопись я там не держу. И если быть честным, то я начинаю побаиваться этих людей: не исключено, что они ни перед чем не остановятся…
— Но почему ты решил, что это может быть связано с религией?
— Пока не хочу тебе говорить, но у меня есть опасения на этот счет…
Было уже очень поздно, и мы оба устали от затянувшегося разговора. Глаза воспалились от тяжелого воздуха, наполненного дымом, голова болела. Мы расплатились с официантом и вышли из кальянной в прохладный, но уже совсем не такой ветреный весенний вечер, медленно становящийся ночью.
— Ты думаешь, тебе действительно стоит опасаться этого человека? — спросил я. — Но ведь должны же быть цивилизованные способы прекратить все это… Может быть, тебе стоит заявить в полицию?
— Черта с два, Леон! Что я скажу стамбульской полиции? Что занимался незаконной археологией и нашел несусветную древность, которую не собираюсь оставлять в Турции из соображений ее же сохранности?.. Знаешь, это только поначалу Стамбул кажется заманчивым и прекрасным городом, но увы, при ближайшем знакомстве он весьма опасен и местами даже отвратителен… Ладно, поздно уже, Леон, завтра созвонимся, — оборвал он сам себя.
Мы наскоро попрощались и разошлись, но потом, когда я прошел всего несколько шагов, мне вдруг нестерпимо захотелось обернуться и проводить взглядом Хасима в его модном черном тренче с испачканным грязью рукавом… Я все представлял себе, как в этом же модном плаще он проникает на едва охраняемую стамбульскую стройку, чтобы побывать в цистерне и найти в ней клад…
«А откуда он вообще знал, что там клад?» — пронеслось у меня в голове, и я собирался уже догнать его, чтобы задать этот вопрос, но Хасим завернул за угол, и я решил, что спрошу об этом завтра. И что-то недосказанное так и повисло между нами в холодном вечернем воздухе…
Я побрел в сторону своей квартиры, и шагам моим аккомпанировали рольставни и составляемые друг на друга стулья последних закрывающихся магазинов и кафе, а на душе между тем было совсем не весело. Отчего-то я все время оборачивался, проверяя, не следит ли за мной та самая высокая мужская фигура, что выскочила из кустов на кладбище.
Весь тот вечер и все следующее утро тревожные мысли не давали мне покоя, да и обещанного звонка от Хасима все не было…
Ближе к полудню я уже забеспокоился и позвонил ему сам. Напряженная тишина в трубке сменилась протяжными гудками, после которых знакомый насмешливый голос произнес записанное приветствие: «Вы позвонили Хасиму Рахману, но в данный момент он, скорее всего, вбивает основы греческой филологии в головы сотни несчастных оболтусов. Пожалуйста, оставьте после гудка свое сообщение, и он обязательно с вами свяжется».
Если бы не вчерашний разговор, я бы посмеялся над его шутливым сообщением и оставил что-нибудь в том же духе в ответ. Но теперь, после всего того, что Хасим рассказал мне, я не мог найти себе места.
Экскурсии я провел в тот день скомканно и едва дождавшись конца работы, решил сам дойти до маленького отеля в двух шагах от Святой Софии, где всегда останавливался, по его словам, Хасим. Погода стояла ясная, и тут бы радоваться долгожданному теплу после вчерашнего промозглого ветра, но по дороге в гостиницу к горлу моему то и дело подступал ком сомнений, в голове вертелись дурные мысли, и в каждом прохожем, в каждом продавце каштанов и жареной рыбы я стал видеть нечто враждебное и недоброе, чего раньше не замечал.
Средней руки отель, каких в туристическом Стамбуле великое множество, находился в угловом здании почти напротив цистерны Базилики. Стеклянные двери, вестибюль с претензией, неизменный хаммам с услугами массажа где-нибудь в подвале, а внутри, должно быть, тесные дешевые номера, где, кроме тебя и твоего чемодана, вряд ли что-то поместится.
Увидев, как от входа в отель отъезжает полицейская машина, я начал волноваться еще больше. Меня пробрала мелкая и неприятная дрожь: неужели все, о чем мне вчера рассказал Хасим, надо было принять всерьез и сообщить обо всем в полицию? Неужели ирония, свойственная нам обоим, и мне, и Хасиму, помешала разглядеть реальную опасность?
И вот, смутно предчувствуя беду, я в нерешительности толкнул стеклянную дверь. Заходя с залитой солнечным светом улицы в вестибюль, я случайно столкнулся с горничной. И лишь чуть привыкнув к более тусклому, чем на улице, свету, когда она смущенно отошла в сторону, я увидел ее бледное лицо, заплаканные глаза и отчаянный жест рукой. Она кинула мне поспешное «pardon» и быстро скрылась в подсобном помещении, как будто бы с трудом сдерживая плач.
Сердце мое колотилось слишком сильно: неужели действительно произошло непоправимое? Я подошел к стойке регистрации и увидел, что у мужчины-служащего лицо было едва ли не бледнее, чем у горничной. Я поздоровался и сказал, что ищу Хасима Рахмана, но не знаю, в каком номере он остановился. Я ожидал, что служащий начнет искать в своем компьютере его номер, но вместо этого он еще больше побледнел, глаза его суетливо забегали, он сперва в растерянности застыл, а потом, как будто собрав все силы, выпалил:
— Его нашли мертвым час назад… Только что увезли тело…
— Как мертвым?.. — оторопел я, хотя на самом деле уже был готов к этой страшной новости.
— Похоже на убийство, но полиция все еще будет проверять, вести расследование… — добавил служащий.
— Убийство?..
В голове у меня снова завертелся хоровод образов минувшего вечера: мужская фигура в черном, испачканный грязью тренч Хасима и его манжеты с запонками, наш разговор, кладбищенские коты, яблочный чай и кальянный дым, от которого у меня нестерпимо кружилась голова… Я пытался примирить живого, насмешливого, ироничного Хасима, только что говорившего мне в телефонной трубке про сотню оболтусов, не выносящего уличных торговцев, стамбульской грязи и собиравшегося сдать в местную химчистку свой испачканный кладбищенской грязью тренч, с этим жутким словом «убийство», но перед глазами все окончательно поплыло, губы пересохли, а ноги стали подкашиваться.
— Хотите воды? — участливо спросил меня служащий отеля.
— Да, пожалуй, — ответил я, бессильно опускаясь на диван. Голова кружилась, мысли путались.
Выпив воды, я кое-как поднялся и сказал:
— Спасибо, я, пожалуй, пойду.
Но служащий спохватился и обратился ко мне:
— Постойте, я совсем забыл: меня попросили записывать имена всех, кто может спрашивать вашего знакомого. И… — он помедлил, — я обязан записать ваше имя.
Соображал я плохо. Мысли так беспорядочно сменяли друг друга у меня в голове, что я не знал, за какую из них ухватиться. Но я вдруг понял, что, вполне возможно, именно я был последним человеком, видевшим Хасима живым. И, возможно, поэтому меня могут заподозрить в причастности к его убийству… В голове моей тревожно замелькали образы полицейских допросов… Но все же мысль, что бояться мне вообще-то нечего, постепенно одержала верх. Ведь, попрощавшись с Хасимом, я пришел домой и лег спать. И меня входящим в здание, где я живу, видели несколько человек. Хотя с другой стороны, я мог быть ценным свидетелем и рассказать полиции о том, что Хасима преследовали. Потому я, почти не сомневаясь, назвал свое имя и даже помог служащему записать его правильно, показав ему бывший у меня с собой паспорт.
Потом я побрел домой. По пятницам у меня была всего одна утренняя экскурсия, после которой я был свободен. Но если бы была еще одна, я бы, наверное, отпросился, сказавшись больным, поскольку сознание мое наотрез отказывалось понимать происходящее.
Я машинально поднялся к себе, заперся в своей комнате, не раздеваясь, прямо в одежде повалился на кровать и, должно быть, несколько часов провел в попытках осознать все то, что мне только что сообщили.
Осознать, однако, совершенно не получалось. Тем не менее лежать и смотреть в одну невидимую точку где-то в темноте было куда проще, чем заниматься какими-то делами там, на свету. В голове мало что помещалось, все пространство занимал кальянный дым да мелькали по очереди обрывки вчерашнего вечера: мусульманские обелиски, кладбищенские коты, темная фигура, метнувшаяся к выходу, и снова кальянный дым… А еще всплывали обрывки разговора:
— Он что, следил за тобой?
— Вроде того… Ничего особенного, какой-то сумасшедший гоняется за мной вот так уже несколько недель.
— Что ты там нашел?
— Это рукопись, достаточно древняя… Позавчера они перевернули мой номер…
— Кто они?
— Я не знаю, визитки они не оставили…
А самое большое недоумение вызывал во мне тот факт, что мы с Хасимом разговаривали всего лишь несколько часов назад, он шутил насчет своего преследователя, а теперь вот лежит в одном из стамбульских моргов… Это в голове никак не укладывалось.
Я провалялся так достаточно долго, и вырвал меня из оцепенения только стук в дверь. Стучали спокойно и настойчиво. Я к тому времени провел в своей комнате без движения уже, должно быть, несколько часов: на улице успело стемнеть, и моя комната погрузилась в полумрак. Наступившие сумерки будто бы укрывали меня от беды, которая была теперь повсюду, куда ни глянь. И потому настойчивый и аккуратный стук в дверь мне совсем не нравился. Он как будто нашел меня в моем укрытии и пытался из него вытащить наружу, на свет, к людям и к тем неприглядным событиям, которые там происходили…
Кто бы ни был там, за дверью, я почти наверняка знал, что этот визит связан с произошедшим, и, если честно, немного побаивался, что это полицейские пришли меня допросить. И мне, в общем, было что им рассказать, хотя с чего начать, я не знал. Стоит ли рассказывать про найденную Хасимом рукопись? Верно ли это будет истолковано? А если рассказывать не все, то о чем именно умолчать? Об этом стоило еще поразмыслить, а мысли расползались в разные стороны, и мое состояние едва ли располагало к общению. То обстоятельство, что человек, с которым я едва начал общаться и с которым у меня сложились дружеские отношения, вот так взял и умер совершенно выбило меня из колеи…
Вряд ли я кого-то удивлю, если скажу, что слово «убили» я до этого произносил, разве что когда пересказывал сюжет какого-нибудь детектива. Да что там говорить, гораздо чаще я употреблял его применительно ко времени, нежели к человеку, и оттого не воспринимал его всерьез. А тут это словцо вдруг материализовалось во всем своем пугающем первом значении, да еще и применительно к знакомому, близкому по духу человеку…
Убили. Следовательно, он убит… Убит! И не в каком-то переносном смысле, а вполне реально, физически. До смерти! Пулей, ядом или ножом — не столь важно, но убит именно в том самом, криминальном смысле этого слова. Вот так просто! Еще вчера он, живой и здоровый, завернул за угол, собираясь с утра сходить в химчистку, чтобы отдать свой тренч, а вместо этого угодил в черный мешок для перевозки трупов…
Моя слишком богатая фантазия рисовала мне ужасающе подробные картины: пулю, дробящую кость и разрывающую внутренние органы, разбрызгивая их содержимое по отвратительно белой, как будто нарочно для этого случая отбеленной гостиничной постели… Хотя я ведь совершенно не знал, каким способом он был умерщвлен. Но нечто страшное и холодящее кровь становилось очевидным: Средневековье действительно никуда не делось. Оно не осталось в книгах, как мне казалось до этого, оно чудовищным образом врывалось в мою реальность, обнаруживая давнюю непреложную истину: человек человеку волк.
Нет, конечно, нельзя не согласиться: способы убийства стали куда более гуманными. (Ох уж эта гуманность…) Но сама мысль о том, что одно человеческое существо может хладнокровно лишить жизни другое, руководствуясь одному ему понятными мотивами…. Разве не веет Средневековьем от самой этой мысли? Неужели даже весь двадцатый век не вытравил саму эту идею из наших душ, не сделал ее отвратительной и мерзкой? Выходит, что нет. Убийство остается вполне обычным способом решения чьих-то проблем. А Хасим стал для кого-то проблемой несмотря на всю кажущуюся безопасность, миролюбие и даже местами доводящую студентов до зевоты скуку своей профессии.
Но страшнее всего было то, что я теперь знал нечто, что Хасим хотел сохранить в секрете. И, вполне возможно, такой же мерзкий способ решения чьих-то проблем подстерегал теперь где-нибудь и меня…
Учитывая все это, дверь открывать не хотелось совершенно, более того было страшно… Однако стук был вовсе не угрожающим, а, наоборот, очень вежливым. Вряд ли так стучала бы полиция. Хотя откуда мне знать, как стучит турецкая полиция? Да и стучит ли она вообще? А может, это убийца пришел за мной? Но, с другой стороны, зачем убийце вообще стучаться? Двери-то у меня картонные: я сам такую мог вышибить ударом ноги или даже кулака. Но здравые рассуждения в тот момент меня мало успокаивали. Я боялся. Меня почти трясло от страха. Каждый шорох в комнате или за ее пределами вселял в меня желание бежать из этого страшного города в поисках более безопасного места…
И все же страх мало-помалу начал отступать, когда сквозь щель под дверью я рассмотрел, что тусклый свет коридорных ламп загораживает всего одна тень. Да и то не слишком большая. Тот, кто стоял по ту сторону двери, прекрасно знал, что я у себя, поскольку успел постучать уже несколько раз и уходить явно не собирался. А после очередной попытки достучаться неожиданно знакомый мужской голос, говорящий по-английски с заметным акцентом, присовокупил к стуку аргумент:
— Пожалуйста, откройте! Вам просили передать конверт.
Аргумент этот был настолько веским, что я собрал все свои силы, чтобы встать и впустить стучавшего.
В мою погрузившуюся в сумерки комнату ворвался свет коридорных ламп, обычно приглушенный, но сейчас показавшийся мне нестерпимо ярким. Я сощурился, а в следующий момент увидел, кому принадлежит знакомый голос: это был пожилой турок, низкого роста, с приятным мягким взглядом, работавший здесь консьержем. Он приветливо улыбнулся мне:
— Добрый вечер!
— Добрый… вечер… — машинально ответил я.
Он протянул мне небольшой конверт, на котором было написано мое имя. Из груди моей непроизвольно вырвался вздох облегчения, но не оттого, что я увидел конверт со своим именем, а оттого, что, вопреки моим самым ужасным ожиданиям, на пороге оказался не убийца и не полицейский, а этот милый человек из моего привычного, повседневного мира. И это значило, что жизнь там, снаружи моей комнаты, какой бы страшной она теперь мне ни казалась, продолжается.
— Вам передал это ваш высокий друг, индус! — произнес консьерж.
Еще большее облегчение! Как будто гора свалилась с плеч. Значит, все с моим другом-индусом в порядке?! Это была чья-то глупая шутка или просто какое-то недоразумение?! Ну конечно, служащий в гостинице что-то напутал: убили вовсе не Хасима, а какого-то другого человека. Сейчас выяснится, что он приглашает меня встретиться в кальянной, чтобы показать мне что-нибудь интересное!..
Но консьерж после небольшой паузы добавил:
— Он зашел вчера совсем поздно. Вы уже давно ушли к себе. И… он просил отдать вам это только сегодня вечером, никак не раньше. Вечер наступил, и вот… я выполняю его просьбу.
Страх, только-только начавший отступать, нахлынул снова, да с такой силой, что дыхание перехватило и руки мои задрожали.
— С-спасибо, — сказал я прерывающимся голосом и сунул старику смятую купюру, которую нашел у себя в кармане, даже не посмотрев, какого она была достоинства.
Он немного натянуто улыбнулся, почувствовав мою поспешность, взял деньги и ушел, оставив меня наедине с конвертом.
Я закрыл за ним дверь и стал шарить по стене рукой в поисках выключателя. Включив свет, я снова долго не мог к нему привыкнуть. Конверт был настолько нестерпимо белый, почти как лицо той горничной сегодня утром в гостинице, что мне хотелось бросить его и не смотреть. Он пугал меня своей реальностью, своей бросающейся в глаза связью с событиями прошедшего дня. И больше всего меня пугала надпись: она была сделана по-русски, разборчиво, но весьма кривым почерком. Я никогда не видел почерка Хасима и со страху заподозрил неладное: а вдруг это подделка? Но открыв конверт, понял, что писал именно он:
«Здравствуй, Леон.
Если ты это читаешь, значит, заниматься византийскими текстами в современном мире не так уж безопасно и дела мои плохи, ну или твой старик-консьерж что-то все-таки напутал.
Как ты и сам убедился сегодня вечером, меня кто-то преследует в последнее время. Если честно, я опасался худшего: думал, что я тронулся умом и все это мне только мерещится, но нет, раз ты его тоже видел, значит, он существует и с моей головой полный порядок. Увы, тот, кого мы видели на кладбище, не остановился перед тем, чтобы обыскать мой номер, и, боюсь, этим он не ограничится.
По все видимости, человек этот хочет завладеть тем, что я нашел в цистерне. Иначе чем же еще, кроме этой рукописи, я, скучнейший из людей, могу быть кому-то интересен?
Прости, что впутываю тебя во все это, но в этом деле мне и вправду некому больше довериться. Друзей в Стамбуле у меня нет. К тому же ты прекрасно говоришь по-русски, а этот язык, к счастью, немногие здесь понимают. Поэтому только тебя я могу попросить о неоценимой и, возможно, последней услуге.
Рукопись, о которой я сегодня тебе говорил, скорее всего, находится в опасности. Ты получишь доступ к ней по инструкциям, которые я приведу ниже. Очень прошу тебя перевезти рукопись в университет Сапиенца, на мою кафедру. Стамбул для этого документа, похоже, не самое подходящее место.
Дело в том, что рукопись представляет собой древний текст, наделавший в свое время (примерно в пятнадцатом веке) достаточно много шума, и сейчас ему уготована, вероятно, не самая простая судьба. Текст этот ставит под сомнение то, во что многие предпочитают верить. В Стамбуле находка моя может наделать много шума, и я не стал бы предавать документ огласке без определенных лабораторных исследований. Так что моя кафедра в этом смысле место наиболее безопасное: там я всем могу доверять.
Это письмо могут перехватить, и как бы сильно я ни надеялся на русский язык, мне приходится соблюдать осторожность. Поэтому действия, которые тебе нужно совершить, чтобы найти рукопись, могут показаться несколько странными, но пойми: у меня нет другого выбора.
Чтобы найти то, о чем я говорю, тебе после получения этого письма нужно без промедления найти массажный салон «Роксолана» неподалеку от улицы Независимости (не удивляйся, что пишу эти названия по-русски). Там ты закажешь сеанс массажа у девушки с драконом. Только массаж. Хотя заведение предоставляет и другие услуги… Этой девушке я доверяю как самому себе. Так сложилось… Я бы и рад рассказать тебе подробнее, кто она и откуда я ее знаю, но, боюсь, на это у меня уже нет времени.
Я дал ей твою фотографию. А ее основная примета, как ты уже понял, — дракон. Если ты ее увидишь, ты поймешь, о чем я. Девушка даст тебе дальнейшие инструкции.
Как только ты получишь документ, немедленно садись на поезд и уезжай в любом направлении. Тебе придется ехать именно на поезде: если полетишь на самолете, рукопись может пострадать от перепадов давления и температуры (все-таки 500 лет не шутка), к тому же ее обязательно найдут в твоем багаже, и к тебе, скорее всего, появятся вопросы на границе, хотя ничего противозаконного ни ты, ни я не совершаем.
В европейских поездах багаж почти никогда не проверяют, а если и проверяют, то ищут в основном наркотики, которых ты, я надеюсь, не держишь. Можно было бы перевезти рукопись в Рим на автомобиле, но ты его, насколько я знаю, не водишь.
Заранее спасибо тебе за помощь. Она действительна неоценима!
Напоследок хотел сказать тебе, что много в жизни встречал разных людей, но такого огня в глазах, как у тебя, при виде портика, оставшегося от храма Полиевкта, не видел больше ни у кого. Очень хочу надеяться, что этот огонь не погаснет. Кстати, я немного позаботился о твоем будущем, отправив твои весьма неплохие статьи в наш научный журнал, и почти на сто процентов уверен, что их опубликуют.
Заранее прошу у тебя прощения за все те неприятности, в которые я тебя втянул. Надеюсь, ты все поймешь.
Удачи тебе!
Мелкая дрожь, которая била меня, пока я все это читал, заставила трепыхаться и тот несчастный листок бумаги, который я держал в руках. Если бы в этот момент кто-то смотрел на меня со стороны, то, наверное, подумал бы, что я держу не бумагу, а оголенный провод и меня бьет током. Я перечитывал письмо снова и снова, вертел бумагу в руках, подносил к свету: обычный гостиничный бланк, название совпадает с названием того отеля, где я был сегодня утром. Почерк торопливый и неаккуратный. Не то чтобы Хасим слишком спешил написать письмо, скорее почерк отражал его темперамент: за его несколько восточной внешностью скрывалось все что угодно, кроме буддийского спокойствия.
У меня всегда было ощущение, что Хасима постоянно беспокоит что-то, о чем он предпочитает умалчивать, о чем говорить стесняется или боится. Будто бы он всячески обходил какую-то запретную тему, но какую именно, я догадаться никак не мог. И вот тут я, похоже, понял, что это была за тема: отношения, которые связывали его с девушкой с драконом… С драконом… Весьма экзотично и вполне в его духе!
Я перечитывал строчки послания снова и снова и никак не мог поверить в то, что Хасима больше нет в живых. Слишком живо было написано само это письмо. Я буквально видел Хасима, как будто он сидит напротив меня, усмехающийся, ироничный, прячущий за этой иронией свою тревогу, поправляющий запонки на рукаве, убирающий свой белый платок в карман пиджака, смущающийся… Живой!
Способен ли я выполнить то, о чем он меня просит? Времени, чтобы подумать, к письму не прилагалось. Напротив, там было сказано «без промедления», что, в общем-то, не оставляло мне никакого выбора. Поэтому, перечитав письмо, вероятно, уже в десятый раз, я положил его в карман, сложил в рюкзак кое-какие вещи (первое, что попалось под руку, — думать совсем не хотелось), поспешно запер дверь, вышел в темноту ветреной ночи, и намечавшийся дождь, и пошел туда, куда меня отправило прощальное послание от, пожалуй, самого странного человека в моей жизни. И во всяком случае, это было гораздо лучше, чем сидеть в комнате, уставившись в одну точку.
Истикляль-каддеси, которую Хасим в своем письме окрестил улицей Независимости, встретила меня весенней толпой туристов всех национальностей, с удовольствием делавших все, что предлагала им эта квинтэссенция стамбульской жизни, не обращая никакого внимания на поднявшийся ветер и ничего не зная о смерти моего друга… Ярко-одетые, довольные жизнью туристы и местные катались на старинном красном трамвае, покупали причудливую уличную еду и сувенирные джезвы, мельницы для перца, чашечки с тюльпанами, разноцветные вязаные шапки и прочую сувенирную белиберду. Они пили кофе в кофейнях, из которых доносилась восточная музыка, фотографировались на площади Таксим и рядом с воротами Лицея Галатасарай… Только я был чужим на этом празднике. И чем пестрее становилось вокруг, тем глубже я погружался в свою меланхолию и тем скорее мне хотелось отсюда сбежать. До этого дня я не то чтобы любил район Таксим, но относился к нему снисходительно. Здесь было что-то современное, веселое и романтичное. Развлекательное. Однако теперь мне было вовсе не до низменных радостей, обещанных неоновыми вывесками, восточной музыкой и продавцами дондурмы. Хотелось поскорее свернуть на нужную улицу и скрыться от этой развеселой суматохи ресторанов, магазинов и кафе.
Пока шел, думал о Хасиме… Кто он вообще такой, этот Хасим? Я ведь и не знал никакого Хасима еще несколько месяцев назад. А теперь вот не только знаю, но даже иду черт знает куда по его предсмертной просьбе. Предсмертной… Да от него ли вообще это странное письмо?.. Опять недосказанность… Ведь вчера вечером, несмотря на кальянный дым, от которого кружилась голова в кладбищенской кофейне, хотелось говорить еще и еще. И если бы я знал, что случится с ним после того, как мы расстались, я бы так и слушал его байки до самого утра, и, возможно, это спасло бы ему жизнь…
Как же я успел привыкнуть к тому, что у меня есть собеседник, с которым можно обмениваться интересными мыслями, даже когда его нет рядом, и воображать, что бы он мог ответить. Да, пожалуй, в моей голове уже поселился свой внутренний Хасим, и удивительно было то, что этот новый «жилец» никуда не собирался уходить даже после известия полученного утром…
А временами мне вообще казалось, что все наше общение с самого момента встречи было какой-то нелепой моей фантазией и что это всего лишь игры моего воображения… Но потом я нащупывал аккуратно сложенный прямоугольный конверт, лежащий в моем кармане, вытаскивал его, вертел в руках, видел совершенно незнакомый, чужой почерк и понимал, что Хасим вполне реален… То есть вчера он был вполне реальным…
И вот я наконец свернул с Истикляль в нужный переулок. Рестораны закончились не сразу. Они как будто преследовали меня еще несколько кварталов. Но потом туристический зуд остался позади, и улочка сменилась узким, кривым переулком с тусклым освещением. Входя в него, я увидел несколько кошек, которые, так же как и я, прятались здесь от шума и суеты.
Было прохладно, дул сильный ветер, и в воздухе висела не то тревога, не то опасность. Тут-то и начинался настоящий, неподдельный, истинный Стамбул, надежно спрятанный за разноцветным блеском турецких фонарей и запахами из лавок с пряностями, коврами и кожей. Оборотная сторона, не менявшаяся, должно быть, ни при византийских василевсах, ни при Османах, ни при Кемале Ататюрке. Изнанка, которой наплевать на существующую власть, так же как и на сверкающие витрины улицы Истикляль вместе с парадными воротами стоящего на ней лицея. Совсем не тот архитектурно-исторический музей, по какому ходишь в сувенирной стамбульской Европе.
Тут не было места туристам с дорогой фототехникой, радующимся пестрой лубочной картинке, открывающейся из кафе Пьера Лоти или с верхнего этажа какого-нибудь ресторана на Французской улице. Здесь начинался Стамбул, в котором есть место проституткам и ворам, торговцам наркотиками и, возможно, чьими-то пропащими душами и даже сумасшедшим, одержимым древними текстами, вроде Хасима.
Но именно здесь, будто бы на неприглядной изнанке парадного оттоманского кафтана, мне отчего-то вдруг стало немного легче.
Судя по названию, массажный салон «Роксолана» просто обязан был быть каким-то ужасно непристойным местом. От названия веяло не столько эпохой Сулеймана Великолепного, сколько восточно-европейскими наложницами, рассказами Ги де Мопассана и чем-то еще по-восточному развратным, что обычно запрещено, скрыто за высокими стенами гаремов и охраняется полчищами евнухов. Я слышал, что в Стамбуле, как и в других крупных городах по всему миру, есть подобные места, но даже в мыслях у меня не было, что когда-нибудь мне доведется побывать в таком заведении самому. Поэтому, когда я увидел неоновую вывеску «Roxalanna Masaj Salonu» в переулке, к темноте которого глаза уже привыкли, меня накрыли смятение и стыд — чувства, оставленные, как мне казалось, еще в подростковом возрасте.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тень Мануила предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других