Выход за предел

Анатолий Полотно, 2022

Роман Анатолия Полотно, известного исполнителя шансона, автора песен, поэта и композитора, можно условно причислить к жанру саги, сказания о борьбе добра со злом в нашем недавнем до- и постперестроечном прошлом. «Выход за предел» – это протянувшая во времени с конца 70-х годов до наших дней история, в основе которой лежит взгляд современника на вечные ценности и их антиподы, такие как любовь и ненависть, правда и ложь, доброта и вероломство, жизнь и смерть. «…Яркий артист, автор и исполнитель своих собственных песен, так полюбившихся людям всей нашей страны, решил написать книгу! И это не автобиография, не рассказ о своей жизни и творчестве… это роман о людях, их любви, их радостях и проблемах, их неудачах и победах. Каким удивительно удобным языком он написан! Сюжетные линии логичны, а образы порой незатейливы, но описаны таким самобытным языком, который не позволяет отвлекаться, а заставляет читать и следовать поворотам судеб героев романа. Образы эти выведены очень точно и основательно. Их достоверность не вызывает сомнения. Хороший, добротный русский язык, который сегодня уже и не часто встретишь…» Михаил Шуфутинский

Оглавление

  • Часть I

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Выход за предел предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

«Философия — это то, чего мы не знаем»

Бертран Рассел

Часть I

Глава 1. Василина

Я был у нее седьмым. Так она сказала: «Ты у меня седьмой». Хотя я и не спрашивал. Это, похоже, самый балбесский и бессмысленный вопрос, и на фиг его задавать? Во-первых, с какой бы целью ты ни спрашивал, все равно не услышишь правды. Во-вторых, а кому эта правда и нужна-то? Тебе? Ей? А может, читателям? Вряд ли. Я как-то близко знал одну девственницу, которая с 15 лет жила активной половой жизнью, а плеву свою девственную берегла как зеницу ока для будущего мужа. Да, и так бывает, а что?

Значит, я был у нее приблизительно седьмым. И хотя поначалу интерес к ней у меня был чисто спортивный, как говорится, мне просто понравилась ее фигура, волосы и имя. Имя настолько редкое и красивое, что я, пожалуй, и не слыхал такого раньше, — Василина.

Имя ее и весь облик говорил мне о каком-то забытом благородстве, преданности, о древности, о тайне…

Познакомились мы, как это часто бывает, совершенно случайно, на югах, в Крыму. Я прикатил в Ялту к друзьям-музыкантам оторваться. Ну и отрывался по полной каждый вечер в том же ресторане, где они работали.

Она была чуть выше меня ростом и моложе, что я немедленно записал ей в плюсик. Потанцевали, познакомились. Я в шутку спросил:

— Кто это так зорко наблюдает за нами из-за твоего столика? Не иначе старшая сестра или тетя?

— Ни та и ни эта. Эта моя подружка — Лариса Ивановна, — ответила Василина.

— Только не вздумайте сказать ей: «Ларису Ивановну хочу!» — внимательно посмотрев на меня, продолжила она.

— А я и не собирался к ней обращаться, — неуверенно проговорил я.

— Да? — спросила она.

— Да, — ответил я.

— Ну, тогда я пойду, — продолжила Василина.

— Иди, — опять неуверенно буркнул я, а сам подумал: «Если девочки идут на съем, они редко берут с собой таких сильно красивых подруг, да еще постарше и опытнее — зачем уменьшать свои шансы?»

Она направилась к своему столику, из-за которого на нас с любопытством поглядывала зовущая к себе Лариса Ивановна. А я, не без интереса оглядев Василину сзади, подумал: «Может, путаны валютные? Хотя не похоже — глаза не те». И двинулся в свою «засаду» — оркестровую комнатку музыкантов, откуда и высматривал потенциальную добычу.

На следующий день мы опять совершенно случайно, мистика какая-то, встретились по дороге на пляж закрытого санатория «Россия», ведомственного дома отдыха ЦК КПСС. Там отдыхали одни партийные шишки, и было все культур-мультур и тихо. У моих ресторанных друзей-музыкантов были обширные связи по всей Ялте, постоянная клиентура кабаков, народец деловой, вот кто-то из них и подогнал спецпропуск на пляж мечты советской номенклатуры.

Она была одна. Все такое же спокойное, приветливое и открытое лицо без улыбки и без всякой косметики, как и вчера. Все те же светлые, густые, волнистые волосы, собранные заколкой-крабом в пучок. А вот фигура была другая — не просто красивая, как вчера. Фигура ее потрясала своим совершенством, просматриваясь под легким, слегка просвечивающим, белым платьем.

— Привет, Василина! Мы, кажется, вчера танцевали? — только и смог я вымолвить, остолбенев и глупо уставившись на нее.

— Привет, Сергей! Я еще не забыла. Ты неплохо водишь и не наступаешь на ноги, — ответила она.

Понимая, что нужно что-то говорить, я и заговорил:

— А я вот купаться пришел. Народ спит, им уже надоело море, они давно здесь, а мне нравится…

— И мне нравится, хоть и я давно здесь — я здесь выросла, — ответила она просто, глядя мне прямо в глаза.

— Как здесь выросла? В этом санатории? — удивился я без всякой претензии на остроумие.

— Да нет, в санатории у меня мама отдыхает, а выросла я здесь, в Ялте, у бабушки, под Чинарой, — ответила она опять так же просто и приветливо, улыбнувшись губами.

— Мама мне пропуск сюда выписала для подтверждения своей порядочности, — продолжила она и опять улыбнулась губами.

— В смысле? — спросил я и, посмотрев на нее, совсем смутился — так она меня обескураживала и делала каким-то дурачком зеленым.

— В прямом смысле. Сказала — вот тебе пропуск, приходи, будешь подтверждением моей порядочности. Я, говорит, женщина одинокая, свободная, но порядочная: в отличие от большинства присутствующих отдыхаю с дочерью. К тому же ты, говорит, стала на себя сильно внимание мужчин обращать, с тобой, небось, повеселее будет на этой ярмарке тщеславия.

Расценив это как шутку, я проговорил:

— Неплохой роман, а что еще твоя мама читает?

— Она читает лекции в ВПШ, в Высшей Партийной школе, значит, — ответила она.

— А ты что читаешь? — опять спросил я автоматически.

— Сейчас посмотрю, — ответила она и полезла в пляжную сумку из модной мешковины.

— О! Какой-то М. Булгаков. «Мастер и Маргарита», — прочитала она, — я вообще-то ее уже второй раз читаю, а вот имя автора запомнить никак не могу.

— Михаил, — произнес я грустно.

— Что? — спросила она, взглянув на меня.

— Имя автора — Михаил, — ответил я, и мы оба рассмеялись.

— Если у тебя нет лежака, можешь присоединиться к нам с мамой Дашей, у нас два и зонтик — как-нибудь поместимся, — продолжила она, улыбаясь.

— Ну, если я не скомпрометирую вас с мамой в смысле порядочности, то с удовольствием присоединюсь, — опять пробормотал я. Говорить нормально с ней у меня как-то не получалось сегодня.

И мы пошли по тенистой аллее к лежакам.

Мама, лежа на лежаке, читала какую-то книжку и курила сигарету с приятным запахом, вставленную в длинный мундштук.

— Привет, мама, — сказала Василина, подойдя к лежаку с зонтиком, — это Сережа, мы с ним уже танцевали.

— Салют, Васька! Салют, Сережа, — ответила мама Даша и, внимательно посмотрев на меня, затянулась.

— Как Машуля? — переведя взгляд на дочь, спросила она.

— Нормально, рисует, — присев на соседний лежак и положив руки на колени, ответила дочь.

— Рисует — это хорошо. Сергей, а вы пива не хотите? — снова внимательно посмотрев на меня, сказала мама Даша.

— Не понял, какого пива? — удивился я в ответ.

— Чешского, бочкового, холодненького, с раками, — промолвила она и, так же как дочь, улыбнулась одними губами.

— А где дают? — спросил я и тоже улыбнулся, немного злорадно.

— Вон в том павильоне, — повернув голову, указала своим мундштуком направление мама Даша.

— Понятно, — ответил я и уже открыто ухмыльнулся. — Только боюсь, у меня денег не хватит на раков, я ведь на пляж пришел.

— А денег и не надо, здесь коммунизм, надо только иметь «золотой ключик» с номером комнаты и все, — ответила мама Даша, меланхолично поднялась, потянулась, достала из такой же холщовой сумки, как у дочери, ключ и протянула мне.

«Сумки, видать, из одного фирменного магазина, не иначе как из „Лейпцига“ или „Ядрана“», — подумал я, взял ключ и пошел.

«Хочешь увидеть, как будет выглядеть твоя будущая жена — посмотри на тещу», — почему-то вдруг вспомнил я слова своего отца, воспитывавшего меня подшофе.

«Только вот жениться здесь никто не собирается, батя», — ответил я ему мысленно.

«Да, дама властная, знающая себе цену. По виду — не больше сорока. Фигура ненамного уступает фигуре дочери — ни жиринки, ни целлюлита, ни послеродовых растяжек, лишь грудь слабее и кожа на руках дряблее, а так — ничего, еще в строю!»

Так, рассуждая, я подошел к указанному павильону и спросил у человека в белой рубахе с бабочкой:

— Меня вот за пивом послали кровопийцы трудового народа. Где бы получить, уважаемый?

Человек, по прикиду — официант, улыбнулся сладенько и сказал:

— А номерок, будьте любезны, пожалуйста.

Он записал что-то в книжечку и сказал:

— Они уже разливное кушали, разливного больше нет — насос сломался, бутылочное будете пользовать, тоже чешское?

Я кивнул головой и сказал:

— Да, будем!

— Сколько бутылочек изволите? — спросили меня с улыбочкой.

— Три, — сказал я и тоже улыбнулся.

— А раков сколько порций? — поинтересовался халдей (так мои друзья-музыканты называли официантов, а те их, в свою очередь, именовали лабухами).

— И раков три порции будем пользовать, — еще раз улыбнувшись, отозвался я.

Он куда-то исчез, но очень скоро вернулся с посеребренным металлическим подносом, на котором уютно разместились три запотевшие бутылки пива и три порции дымящихся красных раков с укропчиком.

— Подносик и открывашку нужно вернуть побыстрее, а посуду заберут позже, — наклонив голову вправо, проговорил человек в бабочке.

— Хорошо, — ответил я и тоже наклонил голову вправо.

Подойдя к дамам с подносом на одной руке и со словами на устах «Кушать подано!», я почувствовал, что они только что о чем-то спорили и перестали, лишь заметив меня. Василина спокойно встала, взяла сумку и сказала мне:

— Сережа! Если хотите размяться пивасиком с раками, оставайтесь, а я пойду.

И, посмотрев на мать, добавила: — Утюг дома забыла выключить. — Повернулась и направилась к аллее, по которой мы пришли на пляж.

Я поставил поднос на опустевший лежак и с трагическим лицом посетовал:

— Как жаль, что не придется раков с пивом откушать, надо бежать пожар тушить — полыхает, наверное, домик…

А пока я это вещал, мама Даша безразлично завалилась на лежак и, не глядя на меня, закурила импортную цигарку, умело вставленную в мундштук.

Ну, а я двинул во весь опор за дочкой. Подошел к аллее, но Василину не увидел. Тогда, прибавив ходу, я направился к выходу из санатория, он же был и входом. Но ее нигде не было. Я побежал обратно на пляж, но, увидев, что мама Даша уже разминается пивом с каким-то мужиком, а Василины с ними нет, рванул обратно по аллее. Добежав до середины пути, остановился и сел на мраморную скамью со спинкой — в растерянности и злости. И тут увидел тропу, ведущую от аллеи в заросли. Я встал и пошел по ней. Через пару минут тропа вывела к большой белокаменной парадной лестнице, ведущей к морю. На ее ступеньках, в тени, она и сидела рядом со своей модной сумкой. Смотрела куда-то вниз. Приободрившись, я подошел и сказал:

— Ну, вот я и нашел тебя, Василинка.

Она подняла на меня испуганные глаза и заплакала. Я быстро присел рядом и с тревогой спросил: «Что случилось-то?» Она вновь посмотрела на меня ставшими очень красивыми глазами.

— Она все знала.

— Кто? Твоя мама Даша?

— Да нет. Прабабка моя Катерина, из Лондона, — простонала она с мукой в голосе.

— Вот-те на! Какая еще бабка-прабабка из Лондона? — А про себя подумал: «Девочка-то чокнутая, кажись, малость».

Она снова посмотрела на меня без тени смущения и сумасшествия в глазах и сказала: «А за маму прости. Она всегда такая, и все мужики ей должны. Прости, одним словом, если умеешь».

— Умею, умею! Да и никаких проблем с твоей мамой. Очень даже приятная красивая женщина.

— В этом-то вся проблема ее и есть! Ее ум, красота и щедрость, с которой она дарит себя всю, без остатка, — выпалила Василина. — Это мне тоже прабабка из Лондона сказала. — И засмеялась, а я вслед за ней.

Мы сидели рядом на прохладной каменной ступеньке и молчали, глядя вниз, на синее море.

— Ты же говорила, что выросла здесь, под Чинарой, с бабушкой. При чем тут какая-то прабабка из Лондона?

— Да я и сейчас здесь у бабушки Маши-Мамашули остановилась, а про прабабку Катю из Лондона забудь, не сейчас.

Она замолчала, задумавшись, как будто что-то решая для себя. И вдруг продолжила: «Ты не думай, это правда, хоть она и не настоящая. Она — призрак».

И опять посмотрела на меня, но уже с улыбкой.

— Только не пугайся, я не чокнутая, я нормальная, а она иногда приходит ко мне как бы во сне, когда мне очень трудно, и нужна помощь. И сегодня ночью приходила после нашей вчерашней встречи с тобой. Сказала, чтобы я не волновалась: «Увидишься ты с ним и оконфузишься не по своей вине, но если найдет он тебя, значит, он твой подарок судьбы — принимай». А почему ты назвал меня Василинкой? — повернувшись ко мне и глядя прямо в глаза, весело спросила Василина.

— Да так просто, чтобы успокоить тебя, приласкать, что ли… — ответил я и почему-то занервничал.

— Ну, вот и успокоил, приласкал, подарочек ты мой долгожданный, — сказала она, продолжая все так же смотреть на меня.

Мне аж не по себе стало и захотелось уйти.

«Может, шизофрения какая у нее? С красивыми это тоже бывает», — пронеслось у меня в голове, но я снова заговорил: «Да ладно тебе — подарочек! Знаешь, сколько у тебя будет таких подарочков-то в жизни?»

— Знаю, — ответила она. — Их будет восемь, но восьмой — не в счет, и первые шесть — тоже.

И мы снова замолчали. Я заметно нервничал, а она сидела совершенно спокойная и беззаботная, будто птичка на карнизе, не видящая, что за ней зорко наблюдают через оконное стекло. И тут меня осенило: «Да она же Булгакова начиталась! Вот ей мистика и мерещится повсюду. Призраки у нее из Лондона, прабабки с того света — предсказательницы, подарочки судьбы… Сейчас Воланд у нее появится, Коровьев с котом Бегемотом, темные рыцари справедливости. И кто там еще?.. Вот же я дурында! А может, она на театральном учится? Там они все двинуты на перевоплощениях. А может просто растыкает надо мной?»

— Так кто ж ты, наконец? — промолвил я загадочно и продолжил: — Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Великолепный эпиграф Гёте к книге, лежащей у тебя в сумке. Булгаков разглядел в нем целый роман. — Но не стоит мистифицировать реальную жизнь, — проговорил я негромко. — Пойдем лучше погуляем куда-нибудь.

— Пойдем куда хочешь, — ответила Василина. Встала, отряхнула платье и подняла сумку. Я тоже встал и отряхнул сзади свои единственные светлые брюки, купленные у фарцы по случаю поездки на юг. Мы пошли не сговариваясь на тропинку, ведущую к центральной аллее к выходу.

Выйдя за территорию, я предложил:

— Может, в Грот сходим? Мои друзья-музыканты рекомендовали. Говорят, там музон фирменный, и кофе варят настоящий — в турочках, на песке.

— Там шумно и суеты много, а мне с тобой побыть надо, узнать тебя, — ответила она и, улыбнувшись, добавила: — Пойдем на Царскую тропу — там бар не хуже и музыка неплохая.

— Пойдем, — ответил я, подумав: «Местная, все знает, да и ее, наверное, все знают».

В баре было немноголюдно и тихо. Видимо, оттого что далеко от моря и от основной массы отдыхающих — «дыхов», как называли местные приезжих. И она опять была спокойна и естественна, как вчера вечером. Никакой реакции на окружающих, как будто их и не было, никакой рисовки перед ними, хотя на нее посматривали многие. Я это видел и вчера и отметил про себя сегодня. Мы уселись за столик и заказали кофе.

— Ну что же ты не расспрашиваешь меня, кто я таков и откуда? — спросил я как-то резковато.

— А зачем? — промолвила она все так же спокойно и даже весело.

— Ну, ты же хотела меня узнать? — ответил я и вопросительно посмотрел на нее.

— А я уже узнаю, — улыбнулась она и продолжила: — Узнать человека помогут только общая дорога, общая радость и беда, общее время, проведенное вместе, а детали выяснятся попутно.

Подошел официант совсем не халдейского вида в клевых джинсах и принес кофе.

— Ринат, принеси, пожалуйста, еще воды холодной, негазированной, — переведя взгляд на официанта, попросила она.

— Хорошо, Василина, — ответил тот, а потом, посмотрев на меня, спросил: — Может, еще чего-нибудь? Скоро здесь яблоку будет негде упасть — не высидеть вам с этим. Возьмите хоть коктейльчик безалкогольный.

Я глянул в его сторону и невозмутимо ответил: — Нет, только кофе и холодной воды без газа. Мне хотелось броситься на него и дать в морду.

— Хорошо, будет сделано, — ответил Ринат и удалился.

— Сережа, у меня есть деньги, — услышал я голос Василины. Внутри меня что-то закипело.

— Неплохо начинается денек для охотника на интересных телок, — промолвил я, откинувшись на спинку стула и положив нога на ногу. — И пивасик с раками с утра, и кофе с коньячком на халяву.

— Не злись. Злость затмевает разум, а это — кратковременное помешательство. Кто не отвечает гневом на гнев, спасает обоих, — спокойно ответила она.

— Да ты что, еще и Фрейда начиталась, что ли? Послушай меня, спящая красавица, зачарованная мистикой Булгакова и психоанализом Фрейда! Я обычный съемщик баб, приехал на юг исключительно затем, чтобы клеить телок, развлекаться с ними и сексуально эксплуатировать — это ты понимаешь? А ты меня уже в подарочек зачислила какой-то, — глядя ей прямо в глаза, по-настоящему возмутился я.

— Понимаю, — невозмутимо ответила Василина, — большинство сюда за этим и приезжает. И это нормально. Мужчины на охоте и женщины — тоже. Это спасение от одиночества, приобретение опыта, познание противоположного пола.

— Ничего себе — нормально! Приобретение опыта, говоришь? Да я же отпетый бабник, у меня этого опыта на десятерых хватит — поняла? — выпалил я.

— Да, — просто ответила она.

Ринат принес графин и два стакана. Разлив в них воду, пожелал нам приятного времяпрепровождения и ушел. Я встал, сказал: «Пока» и тоже ушел, ужасно злясь на себя, на Рината, на маму Дашу, на какую-то Мамашулю и прабабку из Лондона, на нее и на весь свет.

«На фига мне все эти заморочки золотой молодежи из высшего общества с их снобизмом, умничаньем и ненормальными чувихами, хоть и очень интересными. Психоанализ Фрейда на русской почве такими сорняковыми зарослями расцвел в их головах, что уж давно не лечит, а калечит».

С такими мыслями я дотопал до жилища, где остановился, перелез через забор и сразу очутился в реально своем мире. А мир этот реальный, и очень самобытный, и интересный предстал передо мной во всей красе, когда я в первый раз перелез сюда через этот забор. В этот мир все перелезали через забор или пролезали в дыры этого забора, потому что на калитке висел большой ржавый амбарный замок, ключи от которого были давно потеряны…

Глава 2. Жилище

Жилище находилось на окраине Ялты в неудобице окружающих гор. Соток пять-шесть земли, обнесенной кривым забором, обвитым виноградом — живая изгородь. В центре — деревянный одноэтажный покосившийся дом с крылечком и летней кухней перед ним, под навесом, тоже сплошь обвитым виноградом. Территория вокруг дома напоминала заросший заброшенный сад, каковым он и был. Дом этот ребята-музыканты арендовали без регистрации у метрдотеля ресторана — толстой, но симпатичной армянки Лейлы. Она очень любила музыку и музыкантов, поэтому платили они немного: шестьдесят рублей в месяц — и зимой, и летом. Хотя в сезон эту халабуду можно было бы сдавать «дыхам» и за сто пятьдесят колов в месяц.

С ребятами я познакомился в прошлом году в этом же ресторане, где они лабали и сейчас. Стройный и высокий бас-гитарист Вовка, сильно похожий на Харрисона из битлов, имел прозвище Данила, видимо, из-за того, что все свободное время мастерил колонки, паял усилители и делал самопальные «Фендера». Он был немногословным, веселым парнем и обожал портвешок ящиками. Димку-барабанщика звали Дитером, он довольно сильно смахивал на Дитера Болена — одного из двух участников ставшей не так давно популярной группы «Модерн Токинг». Такие же светлые длинные, прямые волосы и черты лица. Похоже, этот все свободное время колотил грабовыми палочками по резиновым блинам, расставленным на приспособах в виде ударной установки и тоже обожал портвешок и пыхнуть косячок. И наконец, третий мой друг-музыкант, Валерка-гитарист, которого все звали Степан, видимо, из-за фамилии. Длинный худощавый парняга в круглых очках, как у Джона Леннона. Виртуозный гитарист, не выпускавший из рук свой «Гибсон» ни на минуту. Он и спал с гитарой в обнимку, если не было рядом какой-нибудь симпатичной ценительницы его таланта.

Все как один хиповые, в джинсе днем и ночью, длинноволосые и отстегнутые на полную катушку. Я тоже был малость музыкантом, но не таким отстегнутым, как они, ненастоящим. Для них в жизни не существовало ничего, кроме кайфов от музыки, пивасика, портвешка, косячка и девочек. Еще они тащились от сейшенов и тусни на пятачке в центре Ялты. Там собирались музыканты из всех кабаков каждый день, в районе двух-трех часов, для обмена новостями, дисками-пластами. Покупали и продавали инструменты, аппаратуру, струны, медиаторы, фирменный пластик, барабанные палочки и т. д. Этот пятак облюбовала местная фарца. Здесь торговались за джинсы, батники, майки, бейсболки, плавки, шузы, в общем, тусили. Вся эта музыкальная троица частенько подтрунивала надо мной. «Мог бы быть клевым лабухом, а занимается лажей всякой», — говорили они между собой, застав меня за столом, читающим книгу или молотящим кулаками по боксерской груше.

Вообще-то и мое отношение к друзьям-музыкантам было неоднозначным. Несмотря на их полное раздолбайство и отстегнутость, они были беззащитны перед реалиями жизни и полностью преданы музыке. Они рождали радость, дарили радость и жили в радости. За это я их любил по-братски и ценил. А жить по правилам общества, правильно, для них было верхом лицемерия и свинством. Хотя на практике у моих дружков свинства было не меньше, чем у адептов лицемерия. Они были жуткими обалдуями, лентяями, неряхами, капризными, вредными, мелкими тщеславными эгоистами, скрывающимися за философией хиппи: мол, низкие побуждения лежат в основе самых высоких. Так считали теоретики движения хиппи, рок-идолы, да и я когда-то.

Приехав в этот раз к ним на месяц оттянуться и перебравшись утром через забор, я очутился в атмосфере сюрреалистического ужаса — бардака и антисанитарии. Из холодильника, в который я хотел забросить продукты, привезенные из Москвы, вылетел такой рой зеленых мух, от какого свалился бы в обморок даже известный режиссер ужастиков Хичкок.

Народ дрых вповалку после ночной гульбы с полураздетыми тетками неопределенного возраста, все в той же нестираной джинсе, которую никто не снимал, похоже, и в процессе акта. Один Славка Слива спал на чисто застеленном диванчике.

Открыв окна и двери, чтобы выгнать мух и впустить свежий воздух, я обнаружил на веранде обнаженную Лейлу, спавшую в обнимочку с Данилой. Весь двор был усыпан стеклотарой разного калибра и цвета. Если бы все эти бутыляки собрать в одну кучу, получилась египетская пирамида. По всему было видно, что сезон удачный и жизнь удалась. «Надо будет устроить субботник», — подумал я. Эти субботники после сейшенов были учреждены мною же в прошлом году, и их страшно не любили мои друзья-музыканты. А вот сейшены они обожали. К сейшенам готовились: снимали новые вещи из репертуара любимых западных групп — «Пинк Флойд», «Дип Пёрпл», «Лед Зе́ппелин», «СуперМакс», «Роллинг Стоунз», «Битлз», конечно. Очень почитали Джимми Хендрикса, Стива Вандера и, как ни странно, Майкла Джексона. Он, конечно, считался попсятиной, но у Степана получалось копировать его «в ноль», и потому новые композиции Джексона звучали постоянно. Я тоже принимал участие в этих мероприятиях — играл на клавишных и пел хрипатых исполнителей: Джо Кокера, Джо Дассена, Марка Нофлера, Криса Ли, «СуперМакса» и даже попсовых итальяно, а из наших — глубоко почитаемого мной Высоцкого. Но гвоздем моей программы было исполнение песни «Бенсонхертский блюз» Оскара Бентона, которую в обиходе называли «Лошадиный Блюз», или просто — «Бу-Бу-Бу». Ее заценили и мои друзья-музыканты, у которых я парковался, и все лабухи Ялты. Именно они и прозвали меня Бенсоном почему-то, а не Бентоном. Я пел этот блюз на всех сейшенах с большим успехом и не без удовольствия.

Сейшен проводили в выходной день, понедельник. Это был официальный выходной у всех лабухов черноморского побережья, день тишины во всех кабаках. С утра (ну, как с утра? Где-то после часа дня) в Жилище начиналось шевеление. Данила с моей помощью вытаскивал на веранду огромные самопальные колонки, им же смастеренные из ДСП, обтянутые черным дермантином, с нулевыми динамиками JBL(«ДжейБиЭл»), которыми Данила приторговывал на пятаке в центре Ялты. Затем выносился пульт «Динакорд», усилители, микрофоны на стойках, и начиналась коммутация, а затем и настройка аппаратуры. Дитер привозил из кабака ударную установку «Амати» с дополнительными бонгами, конгами, тарелками и начинал озвучиваться с помощью четырех микрофонов на разных стойках. Степа к своей гитаре «Гибсон» доставал множество примочек: файзеры, сустейны, квакеры-шмакеры и прочие гитарные примочки, врубал на полную мощность гитару и тоже настраивался. Отстраивали вокальные микрофоны, ревер, а уж потом Данила выносил на свет божий свой «Фендер Джаз Бас» и начинал фанковать. Кстати, «Фендер» его был настоящим, фирменным, он его выменял на свой новенький самопал у югославов, приезжавших с концертом в Ялту. Их басист даже обрадовался, когда Данила предложил поменяться в память о встрече — его «Фендер» невозможно было отличить от настоящего, и он был «новым»! Часам к четырем все звучало и не трещало.

Начиналась наша репетиция, а потом подтягивались музыканты из других кабаков и с танцев, настраивались, суетились, галдели, потягивали пивко, сушнячок, колотили косячки, болтали о музыке и поджидали остальной народ.

На югах темнеет быстро, как будто кто-то неожиданно вырубает свет. Вот тут и включалась наружная иллюминация — самодельные гирлянды, спаянные Данилой-мастером и развешанные им же по всему участку, а также три-четыре прожектора «лягушки», установленные перед сценой-крыльцом дома. И начинался сейшен! Веселье, одним словом.

Сначала лабали свой приготовленный материал разные команды. И наша, в том числе. Команды сменяли друг друга, а потом любой музыкант мог играть, с кем хочет и что хочет. Народу собиралось немерено, все со своим бухлом и закусью. Усаживались прямо на траве вокруг крыльца и кайфовали под музыку от музыки, от общения и от молодости! И, что удивительно, никто из соседей близлежащих домов не возбухал. Говорят, потому что местный участковый милиционер, армянин дядя Ашот, отец метрдотеля Лейлы, тоже очень любил музыку, и его все уважали как человека, как правильного мента, который, впрочем, знал подноготную всех на его участке.

После одиннадцати аппарат отключали, и народ расползался по Жилищу, по малым компашам с гитарами, девушками и оставшимся бухлом. Ну и, естественно, лямур, бонжур, тужур до утра.

Этой весной дядя Ашот умер, и новый участковый запретил сейшены. И что-то классное ушло из Жилища, но что-то и осталось: беззаботность, пофигизм, заросший сад, свобода и кайфы от подружек, от портвейна, от домашнего вина «Изабелла», от красивой южной жизни.

Зная всеобщее пристрастие моих дружков-музыкантов к портвейну, я покупал этот «эликсир молодости» по дороге в кабак, в спецмагазине «Вина Крыма», укладывал в свой джинсовый дипломат и отправлялся в ресторан ко второму отделению. Так было и в этот вечер.

Музыканты меня за такое внимание очень даже уважали.

— Бухло-то в кабаке нынче дорого, а «на сухую» не поется та лажа, которую заказывают, — гундел клавишник Слива — официальный руководитель ансамбля и главный коллекционер винила в Ялте, разливая портвейн по стаканам.

Все собирались кирнуть, но отворилась дверь и на пороге появилась она — Василина.

— Привет музыкантам! Не пригласите девушку пригубить за компанию? — проговорила она весело, по-свойски.

Я аж остолбенел, а Слива присвистнул и, заценив взглядом вошедшую, запросто налил ей полстакана.

— Причаливай, Василина! — пробасил он нежно.

Она вошла в комнатуху, присела на стул рядом со мной, взяла стакан и сказала: «Ну, за „парнас“!» («парнасом» в кабацких музыкальных кругах называют деньги, полученные за исполнение песен).

Василина, отхлебнув немного, поставила стакан обратно и только тут посмотрела на меня. Слива перехватил ее взгляд и проговорил, с любопытством глядя на нас: «А это — Серёга, кент наш из Москвы. Клевый чувак и музыкант такой же — рекомендую. — Потом перевел взгляд на меня и добавил: — А это Лина. Вокалистка, которой цены нет. В любой кабак на полный „парнас“ возьмут хоть сейчас, да она не хочет. Говорит, что здесь много водки пьют и „Крышу дома твоего“ поют. Серёга, но ты не обольщайся: динамо она, многие пытались, но не вышло».

— Ну, это не я говорю — Слива. А Юра Лоза поет. А с Сережей мы уже знакомы, — проговорила Василина и улыбнулась своими красивыми, с лучиками по краям, губами.

— Во как! Наш пострел везде поспел! — весело пробасил Слива и, посмотрев на ребят, скомандовал: — Ну, лабухи, пора в забой! А вы, голубки, поворкуйте тут наедине. Все музыканты отправились на сцену удовлетворять культурные потребности отдыхающих. Ни Слива, да и никто в Ялте, еще не знал, что произошло с Василиной. А я и подавно.

Мы сидели и молча глядели друг на друга.

— Значит, ты у нас еще и музыкальная знаменитость? — спросил я и откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди.

— Так, местного разлива, — ответила она и тоже откинулась на спинку, положив одну красивую ногу на другую.

И мы снова замолчали. На сцене за стеной музыканты заиграли «Филинс».

— Давай потанцуем, — вдруг тихо сказала она.

— Давай, — ответил я.

Мы встали и прижались друг к другу, и вдруг в эту маленькую обшарпанную комнатку пролилось столько счастья, сколько не смогло бы поместиться в огромном Ливадийском дворце. А звуки удивительно красивой песни, дыхание и тепло женщины сделали это счастье осязаемым. Я коснулся своими губами ее губ, и легкая дрожь пробежала по ее телу. Я взял ее за руку и вывел на улицу, поймал машину и повез в Жилище, пока там никого не было. На поворотах в окна машины к нам заглядывало огромное звездное небо, а по морю, за кипарисами, до самого горизонта серебрилась лунная дорожка, а мы по-прежнему молчали и смотрели друг на друга…

Глава 3. Ее детство

— Надо же, какая красивая девочка! — сказала, остановившись у песочницы, где играла Лина, какая-то женщина в берете, лакированных туфлях и с лакированной сумочкой подмышкой.

— Хочешь конфетку, девочка? Как тебя зовут?

— Меня зовут Василина, мне пять лет и семь месяцев. Я живу с бабушкой Мамашулей, а конфетку я не хочу, отдайте Микольке, он любит, — и девочка указала совочком на подбежавшего откуда-то белобрысого мальчугана в коротких штанах на одной лямке, который был постарше ее. Женщина угостила Микольку конфетой и ушла.

— Хочешь откусить половину? — спросил Миколька и протянул Василине конфету.

— Не, — ответила она. — Не буду.

Миколькой мальчика прозвала Василина, когда ей было года четыре и она никак не могла понять, почему родители зовут его Миколой, а все остальные — Колькой. Соединила эти имена и получился — Миколька. Так же получилось и с Мамашулей: мама Даша звала бабушку Машулей, а Василина стала звать ее Мамашулей, потому что взрослые у нее часто спрашивали: «Лина, это твоя мама?»

Нет! — отвечала она. — Это Мамашуля.

И все взрослые смеялись, а она говорила: «Что хохочешь? По лбу хочешь?» Это ее Миколька научил. И все опять смеялись.

Жили они в небольшом опрятном домике под высокой чинарой, обсаженной цветами. Цветы эти Мамашуля выращивала с большой любовью. Она все лето порхала над ними, как бабочка — весело и легко. Звали Мамашулю Мария Константиновна. Она была хорошо сложена и в свои уже немолодые годы ходила прямо, уверенно, с высоко поднятой головой. Голову эту венчали от природы густые пепельные волосы до плеч. В ней чувствовалась уверенность, но не было надменности, скорее, наоборот: чувствовалась какая-то открытость и доброжелательность. Она была бы даже красивой, если не оспины на лице — мелкие, глубокие, отталкивающие ямки без коросток. Вела себя Мария Константиновна всегда независимо и прямо, нисколько не обращая внимания на окружающих.

Мама Даша внешне очень походила на Мамашулю, но манера разговора, поведение были у нее другие. Она была разговорчивой, даже болтливой, быстро сходилась с людьми, бесцеремонно переходя на «ты». В женской компании сразу становилась лидером, а в мужской — предметом вожделения. Как рассказывала про маму Дашу бабушка, в школе она училась средне, как все, хотя могла бы быть круглой отличницей. Активистка и заводила с первого класса, к десятому она была уже заместителем секретаря комитета комсомола школы. Благодаря бабушке Даша прекрасно говорила по-французски и по-английски и могла бы с успехом поступить на факультет иностранного языка в Симферопольский педагогический институт. Благородно же учить детей… Но в школе она работать не хотела.

— Что я там не видела, в этом сумасшедшем доме с табличкой Средняя школа? — с насмешкой глядя на Машулю, говорила Даша.

Физический труд презирала, даже за цветами ухаживать не любила. Полить их там, прополоть — ленилась. Все время на собраниях, на бюро райкома каких-то, на сборах, на сдаче ГТО, на слетах, смотрах художественной самодеятельности, на соревнованиях. Вот и досоревновалась до райкома комсомола, а оттуда ее отправили в Москву учиться.

Вернулась с дипломом о высшем образовании и с сигаретой в зубах. Мария Константиновна спросила ее: «Диплом-то в какой сфере позволяет трудиться?»

— По партийной линии, — ответила.

И — все…

— Потом родила тебя — то ли от первого секретаря, то ли — от второго, то ли — от третьего, — продолжала свой рассказ Мамашуля, может, Василине, а может, себе.

Нет, Мамашуля не сердилась на маму Дашу, а говорила, что в новых условиях и выживать надо по-новому, приспосабливаться. Потом маму Дашу перевели в Севастопольский горком партии, потом — в Москву. А Мамашуля и Василина остались под Чинарой. Ходили гулять в городской парк, на набережную в порт, в цирк, кукольный театр, в детский сад. Потом Мамашуля готовила Лину в школу. Учила читать, писать и по-русски, и по-французски, и по-английски, обшивала, обувала, кормила, поила — в общем, делала все, чем обычно в такой ситуации занимаются бабушки.

Французский и английский языки Мамашуля знала с детства. Им ее еще гувернантка-француженка научила, которую после революции уже, здесь же, под Чинарой, зарубил саблей красноармеец-кавалерист, сказав, что та на Каплан похожа, которая в товарища Ленина стреляла.

— И картавит, как та жидовка: «Пхрастыте, пхрастыте»… Каркает, как ворона! — сказал.

И зарубил.

На этом образование бабушки Марии Константиновны и закончилось. Да и ни к чему оно, образование, тогда стало: только внимание привлекало да похоть у мужиков распаляло.

— Страшно-то как тогда в Крыму было, господи… Боже, ой как страшно, — говорила Лине бабушка шепотом. — Батюшку Серафима на чугунных воротах церкви распяли и еще в живого кол вбили с красной тряпкой. А потом и храм взорвали. Такая беда на Россию пришла, такое лютое зверство вылезло… Дворника-татарина изувечили всего. Руки-ноги отрубили и бросили посреди усадьбы. Никому не давали подойти — пусть подыхает, говорят, другим неповадно будет. Контрреволюционерам проклятым…

— Как же он выл да стонал, бедный! А потом затих навеки, — крестясь незаметно двумя перстами, вспоминала Мамашуля.

Она была тогда совсем девчонкой. И жила здесь же, под Чинарой, со своей бабушкой Елизаветой в домике для прислуги. Их дом, где сейчас больница, отобрали, выгнав их, в чем были, как недобитую контру. Они и поселились в этом домике с пожилой гувернанткой Жузей. Прислуга вся разбежалась, а им бежать было некуда. Прабабка Катя из Лондона пыталась их вывезти через английского и французского атташе в Турцию, да никак не вышло.

А в их домик стали наведываться женишки, как называла их прабабушка Елизавета. Придут, ткнут кривой саблей или револьвером в живот и говорят: «Раздевайся!» Вот тогда Мамашуля и обрызгала себя соляной кислотой в первый раз — взяла метелочку, обмакнула в банку с кислотой и обрызгалась. А второй раз обрызгалась, уже когда фашисты да всякая сволочь полицайская стала захаживать — во время войны Отечественной. Всем объявила, что у нее проказа — страшно заразная смертельная болезнь. И женишков не стало.

Во время той войны опять кровь лилась, смерть ходила, оккупация, облавы, расстрелы, бомбардировки! Хорошо еще, что домик стоял на окраине, в горах. А вот есть было совсем нечего.

Однажды, году в сорок втором-сорок третьем, Мамашуле и говорит бабушка Лиза с утра: «Катя, приходила ко мне во сне-то мама твоя. Сказала, что убили ее в Лондоне этом. Бомбой убили. А тебе нужно, говорит, Машенька, взять шелковую нитку, привязать к ней крючок рыболовный, насадить мушку, да пустить в корытах, в заводинках речек горных. Наловишь, мол, рыбки, да и поедите. А если, говорит, рыбку не поймаешь, то лягуш лови, да орехи собирай, да грибы — вот и выживете, с голоду не помрете». А Мамашуля на нее смотрит, на бабушку свою Лизу, и думает: «Наверное, умом, бедная, повредилась от горя да голода». А та давай чулочек распускать шелковый, из старых, да ниточку на тюрячок наматывать.

— На-ка, — говорит, — Машенька, пойди, испытай.

И пошла Мамашуля в горы, на речку да и наловила рыбы, и поели, и спаслись. И лягуш ели, и грибы, и орехи, и коренья разные — все что можно было и нельзя, все ели.

Незадолго до освобождения Крыма от гитлеровцев, там же, в лесу, Мамашуля и встретила парня-партизана однажды. Так испугалась сначала, когда увидела, стала кричать, что прокаженная она, чтобы не подходил. А он засмеялся звонко, автомат на сук повесил и говорит: «А я не боюсь прокаженных, я цыганами завороженный. Иди сюда, не бойся, я тебе хлеба маленько дам». А сам присел на камень и вещмешок развязывает. Осмелела Мамашуля, подошла, а он и не страшный, и не лезет, и не лапает, и даже симпатичный, чернявый такой — усики, бородка, худенький, правда, а так — ничего. И что-то шевельнулось в ней, дрогнуло, ожило.

Так и познакомилась Мамашуля — бабушка Василины, с ее будущим дедушкой Лёней. И подружились они, и залюбезничались. И стал он прибегать к ним, пробираться по ночам под Чинару. Отчаянный был. Говорил, что его цыгане то ли украли, то ли нашли. Выходили и заворожили от болезней и от пуль.

Да только не помогли заговоры-то цыганские: выследили его полицаи и расстреляли здесь же, во дворе, под Чинарой. Мамашуля с бабой Лизой омыли его под проливным дождем и тут же похоронили, не отпетого. Больше про него Мамашуля ничего не смогла и узнать-то, сколь ни старалась. Потом родила дочь Дашу — крепкую, здоровую девочку, а там Победа Великая, праздник всенародный, ликование. Но не было праздника у нее в душе, не было ликования. Там была тишина и радость одна-единственная — дочка Даша. Баба Лиза помогла ей и родить, и поднять на ноги девочку, а потом умерла. Но перед кончиной она опять видела свою дочь Катю — маму Мамашулину, которая приходила к ней из Лондона — вся в белом и с зонтиком. Что-то говорила, да та не расслышала. Эти рассказы Мамашули были для Василины самыми яркими воспоминаниями из детства.

Кроме еще одного…

Однажды Миколька привел ее в лавку «продавца счастья» — так называла этот магазинчик вся ребятня в округе. Кроме продавца, скучающего на табурете за прилавком, там никого не было. Было темно и страшновато, но пахло вкусно. Продавца звали Арон, но все обращались к нему Арик. Это был толстый человек с сильной одышкой и нездоровым лицом с крупным носом. Он был неопределенного возраста и небольшого роста. Всегда со всеми приветлив и даже ласков, особенно с детьми. Арик никогда не выходил из-за прилавка и почти не разговаривал. Взрослые говорили, это из-за того, что у него убили жену во время войны и он дал какую-то клятву — обет больше никогда не жениться, из верности. Детей они не нажили. Работала его лавка с восьми утра и до восьми вечера без выходных, а торговал Арик кондитерскими изделиями. Продавались там конфеты всех сортов — от шоколадных до горошка, печенье, пряники, вафли и вафельные трубочки, а на Пасху, хоть это и было запрещено, выставлялись куличи и ромовые бабы. Еще, как говорил Миколька, дядя Арик сам отливал в разных формочках петушков и зайчиков из плавленого сахара. А Мамашуля говорила, что Арик из-под полы приторговывает чачей, сухофруктами, орехами, домашним вином «Изабелла» и медом. И все это он берет исподтишка у каких-то проходимцев.

Василину эта лавка одновременно и испугала, и заинтриговала, как только они с Миколькой зашли внутрь. Откуда-то звучала тихая музыка, как из музыкальной шкатулки, которую привезла ей мама Даша из Москвы на Новый год. И вдруг раздался голос: «Друг мой, Колька, ты где нашел эту девочку, эту принцессу? Из какой она сказки? Из какой она прекрасной страны? Где живут такие красивые девочки?» Миколька наклонился к Василине и, улыбаясь, прошептал: «Это дядя Арик, не бойся, он так разыгрывает». А голос продолжал: «Как зовут тебя, о свет моих очей?» Миколька опять наклонился к Василине и сказал: «Это он тебя так спрашивает, отвечай». И Василина негромко, но ясно произнесла: «Меня зовут Василина. Мне пять лет и три месяца. Я живу с бабушкой Мамашулей под Чинарой». И замолчала, очарованная какой-то сказочной нереальностью. «О, это древнее имя византийских царей и цариц! Я преклоняю перед тобой свои колени, принцесса Василина! А ты иди, друг мой Колька. Возьми конфетку и иди себе», — продолжал уже другой голос из-за прилавка.

Миколька подбежал к нему, взял конфету. Пробегая к выходу, лыбясь, тихо сказал: «Так надо, не бойся». И исчез за дверью. Василина осталась стоять одна, как зачарованная, даже не обратив внимания на то, что Миколька убежал.

— Посмотри вокруг, о принцесса моих очей! Все это твое! Я дарю тебе весь этот сказочный мир! Эту свою сказочную лавку с удивительными сладостями и волшебными сюрпризами! Это мой подарок тебе, принцесса Василина! Но эти дары мои не стоят и одной твоей улыбки!

— Подойди-ка сюда, девочка, — вдруг сказал другой голос, — хочешь конфету?

Василина подошла ближе к прилавку и увидела странное лицо Арика. Он поднял прилавок и поманил ее рукой: «Заходи сюда, девочка, вот увидишь, вкусно будет». Она зашла и увидела много ящиков с конфетами, печенье в упаковках и россыпью, изюм, орехи в каких-то корытцах, ведерки с вареньем, халву в масляной бумаге, кукурузные хлопья и много чего другого.

— Бери что хочешь и садись сюда, — похлопав по своим толстым коленям, сказал Арик. Василина взяла пряник и подошла. Арик поднял ее своими пухлыми волосатыми руками и посадил к себе на колени. Потом, поправив ее платьишко, спросил: «А что ты больше всего любишь кушать?» — «Не знаю», — ответила Василина, почему-то тревожась.

— А я знаю. Ты любишь шоколад, — и Арик, положив перед ней плитку шоколада, развернул сильно шуршащую, блестящую обертку.

— Кушай, дорогая, кушай, солнышко мое, — сказал он, а сам начал поглаживать рукой ее волосы и спину, пыхтя все громче и громче. Василина, почувствовав что-то опасное, спрыгнула с его колен, бросила не откушенный пряник и, выбежав из-за прилавка в центр магазина, сказала, посмотрев Арику прямо в глаза: «Я домой хочу». Тот стал стекать со своего кожаного табурета киселем, приговаривая волшебным голосом: «Подожди, принцесса, ты еще не видела всех чудесных моих подарков, моя дорогая».

Отворилась дверь, и в яркий проем вошла женщина в белых одеждах, и почему-то с зонтиком. А Василина кинулась в этот светлый проем и убежала домой. После этого случая она стала писаться в постель по ночам. Врачи сказали Мамашуле, что это — дизурия. Может, от простуды, может, возрастная, а может, и от испуга: кто ее знает? К школе пройдет. Это продолжалось больше года и было для всех страшным секретом. Даже маме Даше не говорили, когда она приезжала. А она и не догадывалась. В это время бабушка и внучка как-то особенно подружились. Василине было очень стыдно за себя и за то, что она не может ничего с собой поделать, а Мамашуле было очень жаль внучку при виде ее страданий. А после того, как во время игры в прятки Миколька обозвал Василину зассанкой (видно, мамка его, Глашка-хохлушка, разболтала), они обе страдали еще сильнее, но поделать опять ничего не могли. Василина перестала выходить во двор играть с ребятами и с дураком Миколькой, с которым провела все детство. Все свое время девочка теперь находилась с бабушкой, помогала ей во всем, а особенно — ухаживать за цветами в палисаднике. Как-то случайно Василина заметила, что бабочки, птички, соседские кошки, бурундучок, живший на Чинаре, и даже мышки, пробегающие под цветами, нисколько ее не боятся, как будто и не видят. Она сказала об этом бабушке. Та ласково улыбнулась, глядя на внучку с любовью, и ответила: «А меня они тоже не боятся, Василиночка, а я и не знаю почему».

Однажды, играя среди цветов со своим котенком Васькой, Василина услышала, как дурак Миколька жалуется на нее своему деду Тарасу — герою войны и труда, приехавшему из города Запорожье к ним на море погостить: — А че она не играет со мной, деда? Я ее поколочу.

— Этим делу не поможешь, внучок, — вещал в ответ дед Тарас, сидя за столом в их садике и попивая прохладное из погреба вино «Изабелла», сделанное сыном его Потапом — отцом Микольки. — Барышни подарочки любят, страсть как любят подарочки-то. Подарочек ей сделал, и обратит на тебя внимание, а ты ей другой — и улыбнется, а ты ей еще один — и поцелует. А уж когда до дела дойдет, тут все отдай, не жалей, и твоей будет! В этом их вся философия женская — ты им дашь, и они тебе. Что ты для нее, то и она для тебя!

На другой день Миколька залез на забор Василины, подглядев, что она там играет с куклами, и громко крикнул:

— Василина, я тебе рогатку принес подарить! Давай снова играть будем.

— Дурак ты, Миколька. Никакие подарки тебе не помогут, если я не захочу. А захочу, так и без подарков играть буду, перелазь ко мне, — ответила Василина, и они снова стали играть, как прежде.

А лавку «продавца счастья» она стала обходить стороной. Но однажды, уже учась во втором классе, возвращаясь из школы, увидела, что возле лавки толпится народ. Девочка остановилась, подошла ближе и увидела, что участковый милиционер, армянин дядя Ашот, отец красавицы Лейлы, вывел на крыльцо лавки маленького, худощавого черноволосого человека из крымских татар, недавно вернувшегося из Казахстана. И говорит ему: «Э, ара, зачем зарезал, как барана?» А тот ему дерзко в ответ: «Слышь, начальник, баран — благородное животное, чистое. А этот — грязная свинья, я его, как свинью, и зарезал, усек?» А дядя Ашот ему и говорит: «Рашид, ты бы мне бумагу написал, заявление. Я бы его, ара, сам абэзвредил».

— Ты все и так знал, Ашот. Знал — и молчал. Он тебя с руки кормил, а ты хавал. Таких только острый нож обезвредит, клянусь Аллахом.

— Э! Зачем нож? — воскликнул Ашот.

— А если бы он с твоей Лейлой так? Давай вези, пока иду, — сказал чернявый, и дядя Ашот посадил того в коляску своего мотоцикла и увез. А Василина вдруг ужаснулась. Не тому, что здесь произошло что-то страшное, а тому, что могло бы произойти здесь с ней.

Много чего еще было в ее детстве. Были и простуды, и ангины, и скарлатина, и ветрянка, и сбитые колени, и шишки, ожоги от солнца, пробки в ушах от морской воды, первый звонок в школе и длинная речь мамы Даши перед строем первоклашек с букетами. Были радости и печали, новогодние елки, салюты в честь Дня Победы, слезы и обиды — словом, это было обычное детство обычного ребенка в Союзе Советских Социалистических Республик. Все было хорошо! Все было замечательно!

Глава 4. Ее юность

Василина ходила в школу с интересом.

— Бог дал тебе, Василина, и редкую красоту неброскую, и добрый, уживчивый, даже веселый нрав, и здоровье, а уж ум ты должна добывать себе сама, своим трудом, — гладя белый фартук к школе, наставляла внучку Мамашуля. — Хотя, конечно, и модное слово генетика помогает, и мама Даша у тебя не дура — вон уже в Москве командует. И папка — секретарь, уж хитрый, точно, а значит, не дурак. Но все равно рассчитывай только на себя, на свои силы. Старайся, трудись, добивайся и добьешься! Ведь умным, красивым и сильным все двери открыты! Ум — это та невидимая волшебная палочка в твоих руках, о которой все только и мечтают.

И Василина начала трудиться со старанием, но без фанатизма показушного. Бабушкина подготовка к школе дала свои результаты. Она была отличницей с первого класса и успевала еще заниматься в музыкальной школе по классу фортепиано, бальными танцами в Доме культуры и художественной гимнастикой в обществе «Спартак». Но друзей у нее не прибавилось.

В музыкальную школу ее определила Мамашуля — большая любительница романсов и классической музыки. У Василины оказался идеальный музыкальный слух и поставленный от природы красивый голос. На диктантах сольфеджио, которые обычно ненавидят все юные музыканты, она с легкостью записывала ноты, легко и чисто воспроизводила их голосом. Очень хвалили ее и на бальных танцах, куда Василину записала тоже бабушка — в память о балах, про которые рассказывала ей ее покойная баба Лиза.

— Самой вот не довелось покружиться на балах этих, так хоть ты порадуйся, потанцуй вдоволь, — глядя в раздевалке на стройную фигурку внучки, говорила Мамашуля.

А уж в спорт Василина пошла сама, увидев по телевизору выступление нашей сборной по художественной гимнастике. Так ей понравились упражнения с булавами, лентами и обручем, что на следующий день она взяла бабушку за руку и отвела в «Спартак» — двухэтажный спортивный зал, где на втором этаже принимали в секцию художественной гимнастики.

Через три месяца Василину там уже тоже хвалили, через год она сдала на разряд, а через три стала кандидатом в мастера спорта и собиралась стать мастером спорта. Но, как говорится, не судьба. На тренировке перед соревнованиями Василина повредила связку на левой ноге и долгое время провела в гипсе. Это обстоятельство ее сильно подружило с фортепиано, которое мама Даша распорядилась привезти в их домик под Чинарой. Его и привезли откуда-то рабочие на грузовике, кое-как выгрузили и затащили в дом, поставили подальше от печки, сказав, что такое указание было, чтобы инструмент не расстраивался, и уехали. А Василина как уселась за фортепиано, так и не вставала, пока гипс не сняли. Она очень прибавила в технике и в чтении с листа, и ее опять очень хвалили. И тут случился бунт на корабле.

После травмы Василина категорически отказалась возвращаться в кружок бальных танцев. Как только ни уговаривала ее бабушка! Как только ни увещевали и ни заманивали ее педагоги, приходя к ним домой под Чинару! Василина сказала: «Нет!» И больше на занятиях не появилась, так никому и не сказав о причине. А причина была простая — ей поменяли партнера.

— А может, так оно и лучше, может, и хорошо, что бросила, — говорила Мамашуля, расчесывая гребнем густые волосы Василины, — зачем рвать себя на части? Не ходи туда, куда не ведут способности и судьба.

— Ай, больно, бабушка! — вскрикнула Василина. — И при чем здесь способности? Я просто не хочу.

Никто не должен знать, что она была немножко влюблена в своего партнера, а он ее предал.

Весной Василина, как победительница олимпиады по математике, не без участия мамы Даши была премирована путевкой во Всесоюзный пионерский лагерь «Артек». Там было очень интересно: пешие походы по Крыму, восхождение на Ай-Петри, конкурсы, международные викторины, большие пионерские костры. А вот то, что купаться в море водили строем и запускали всего на десять минут, Василине очень не нравилось.

— Детский сад какой-то, — думала она, плавая в волнах и ныряя, как дельфиненок.

Зато ей очень нравились дискотеки по вечерам и особенно — музыка на них. Пионервожатые все, как правило, были студентами московских вузов, они и крутили на дискотеках все самые модные пластинки, привезенные из столицы. В общем, лето пролетело быстро.

Осенью все старшие классы школы, где училась Василина, отправили на уборку фруктов в колхоз-миллионер «Светлый путь», находившийся километрах в десяти от Ялты. Там они собирали фрукты в ящики, а потом эти ящики мальчишки грузили на машины и увозили в хранилище. У Василины произошли к тому времени кардинальные изменения в фигуре. На нее стали поглядывать старшеклассники, и — не только. Мама Даша, тогда еще молодая, внимательно следила за модой и за вещами, завозимыми из-за рубежа в фирменные магазины Москвы: «Березку», «Ядран», «Прагу» и т. д. Поэтому и Василина была одета по последнему слову моды. Это придавало ей дополнительный шарм.

По вечерам все молодые «сельхозработники» (а в их число, кроме школьников, входили и студенты училищ, техникумов и институтов) собирались в сельском клубе на дискотеке. Клуб этот только назывался сельским. На самом деле, это был первоклассный Дворец культуры, построенный колхозом-миллионером недавно и оборудованный по последнему слову техники: звук, свет, и даже слайд-шоу на экране. Входные билеты стоили двадцать копеек и были доступными для всех.

У Василины были уже позади дегустация домашнего вина «Изабелла» и даже чачи — местного фруктового самогона, пробы покурить, поцелуйчики и неумелые обжимания после дискотеки по дороге в общагу, первые скомканные объяснения в любви сверстников, небольшие драки парней. Одноклассницы и другие девочки вокруг только и болтали об интиме во всех красках и деталях. Василина с каким-то уже нетерпением ждала своего желанного, ждала всей душой, но его не было ни в Артеке, ни здесь. Парни-ровесники побаивались с ней даже говорить, а старшие, очевидно, чуя, что им не обломится, обходили ее стороной. И Василину это крепко беспокоило, волновало и даже раздражало.

До того момента, когда она однажды, притворившись больной, не пошла на сельхозработы, а, хорошенько выспавшись, отправилась погулять все по тому же колхозу «Светлый путь». Подошла к клубу и услышала бешеный рев электрогитары и жуткий грохот ударной установки. Постояв с минуту перед входом, она решительно вошла внутрь и оказалась на репетиции местной рок-группы.

Местной ее можно было назвать с большой натяжкой. Все музыканты группы, как потом оказалось, были из Ялты, один лишь Валерка Ганс прибыл из Питера. Его выписал оттуда директор клуба, заманив в свой колхоз хорошим крымским климатом, большой зарплатой, а главное, полным комплектом гэдээровской аппаратуры «БИГ», ударной установкой «Трола», набором электрогитар «Орфей» — бас, соло и ритм, и клавишными: ионикой «Юность» и электроорганом «Вальтмастер».

Ганс сносно играл на всех этих инструментах, неплохо пел, снимал песни и расписывал оркестровки и голоса, но основной его талант был организаторский. Он мог организовать группу хоть на Северном полюсе, хоть в пустыне Сахара, хоть на Луне — он был фанат! Поэтому уже через пару дней после его появления в колхозе в клубе появились «волосатые лунатики», на третий день раздался жуткий грохот барабанов и вой гитар, а на седьмой день была создана группа! Вот на репетицию этой группы и занесло Василину. А выйдя оттуда, она первым делом послала все сельхозработы, фортепиано, сольфеджио, историю музыки, классику — всю эту полную ЛАЖУ. Затем перевезла под Чинару на тракторе «Беларусь» магнитолу «Эстония» с колонками, выданную Валеркой Гансом, врубила ее на полную мощность и вся округа услышала песню «Шизгаре» в оригинальном исполнении Маришки Вереш и группы «Шокин Блю». Да ладно бы услышала один раз! Все вокруг обалдели от однообразия репертуара, частоты прослушиваний и громкости звука. Даже Миколька, забравшись на забор, не мог перекричать магнитолу «Эстония».

— Василина! Да сделай тише! — орал он, но его никто не слышал.

Через две недели Лина или Линка — так ее стали звать музыканты — пела весь репертуар Маришки Вереш и группы «Шокин Блю» на чистом английском языке. Она пела его так похоже, что никто не понимал, как это возможно. Группу назвали «Гулливеры», и она, вместе с солисткой Линой, открыла танцевальный сезон в сельском клубе колхоза «Светлый путь». В первую пятницу на танцы пришло человек тридцать, в субботу — сто пятьдесят, в воскресенье на танцах собралось человек триста, и под танцующими провалился пол. А когда через неделю пол починили, в зал невозможно было протиснуться от желающих.

Слава о группе и сногсшибательной кайфовой солистке докатилась до Ялты, и волосатая, хипповая публика в джинсах и ботинках на платформе ломанулась в «Светлый путь» на автобусах, на попутках и пешедралом. Гитарист группы Мишка-Цезарь был сыном одного начальника с телевидения, и когда группу «Гулливеры» как бы случайно показали по ТВ, о ней заговорили и уважаемые музыканты из кабаков, а это было настоящее и безоговорочное признание. Недели через три-четыре после громкого дебюта на репетицию «Гулливеров» заехал Слива — известный в Ялте музыкант-клавишник и коллекционер-фарцовщик фирменных пластинок-пластов. Посидел в зале немного, послушал и уехал. А на следующий день прикатил к Василине на «жигулях» с кучей пластинок, и они, даже не познакомившись толком, принялись их прослушивать.

Мамашуля только удивленно поглядывала на них, не понимая, что происходит. Внучка с каким-то заросшим детиной в темных очках-капельках молча слушали музыку, иногда переглядываясь и кивая друг другу головой. Это продолжалось несколько дней с перерывами на сон. Все песни исполнялись на английском языке разными исполнителями и исполнительницами. Мамашуля практиковалась про себя в синхронном переводе и вдруг услышала русские песни в исполнении какой-то певицы и слова волосатого детины: «А это единственная в совке певица, которая поет. Попробуй снять что-нибудь из ее репертуара и сделать по-своему».

И Василина сняла и спела. Да так, что сначала музыканты группы «Гулливеры» выпали в осадок, потом народ на танцах протащился по полной, а потом уж и Слива, приехавший на репетицию, припух.

— Ну Лина, ты дала! Круче оригинала, какая там Алла?! Невероятно! Как это у тебя получилось? — говорил потрясенный Слива, прижимая к своей большой груди в джинсовой куртке тоненькую Линку — тоже в джинсах, темной майке, белых кроссовках и с микрофоном в руках.

Василина стала знаменитостью и кумиром молодежи, как тогда говорили, но ничуть не изменилась. Оставалась все такой же доброжелательной, нормальной девчонкой, совершенно не обращая внимания на свою славу, хотя и замечала со стороны герлз завистливые взгляды и некоторую заносчивость. Все бы было хорошо, если бы не одно НО — ее по-прежнему мучило ноющее чувство одиночества, и возникал вопрос: где он? Где он, ее желанный?.. Парней вокруг было много, даже слишком, а его не было. Василина продолжала искать утешение в музыке, неплохо освоила гитару, но утешение было недолгим.

Единственным близким другом у нее по-прежнему оставался Миколька.

Глава 5. Миколька

Миколька превратился в крепкого парня с железными бицепсами и был уважаем всеми хулиганами школы и района. Русоволосый, с открытым интересным лицом, хотя что-то в нем выдавало недалекость, несамостоятельность, зависимость какую-то. Кто позовет, с тем и пойдет. А вообще парнем он был сильным, добрым, бесхитростным, но бесхарактерным. Девочки обращали на него внимание уже тогда, но он к ним оставался равнодушным, а пацаны его побаивались. Все его звали Хохлом. Все, кроме Василины. Она всегда звала его Миколькой. В этом имени было что-то только ее, неприкосновенное, близкое, родное. Он везде сопровождал ее — и на море, и в походах, и на прогулках, везде, где грозила ей хоть какая-то опасность.

Все детство они провели вместе. Он научил ее лазать по деревьям, как Маугли, плавать в море и нырять с пирса, стрелять из рогатки и лука, гонять на велосипеде, ловить рыбу удочкой и птиц — силками. Птиц он потом продавал, а она выпускала их на волю. В общем, Миколька учил Василину всему, что умел сам.

Он рос, как говорят, работящим, рукастым парнишкой. И уже тогда сильно походил на своего отца Потапа — и манерами, и лицом. Тот работал в ялтинском порту крановщиком. Когда-то его призвали служить на Черноморский флот в Севастополь, так он там и выучился на крановщика. Демобилизовавшись, женился и осел в Ялте. В порту его ценили и уважали, а его портрет висел на Доске почета.

Миколька гордился этим, и всех ребят водил в порт смотреть на портрет отца. После работы отец вечно что-то мастерил, колотил, ремонтировал. Но особое отношение у него было к виноделию. Он с большой любовью выращивал виноград, заботился о нем. А собрав урожай, изготавливал прекрасное домашнее вино «Изабелла».

Но у Потапа был один недуг, как говорила Мамашуля, — у него была сильная тяга к слабому полу. И, зная этот недуг, мамка Микольки, Глашка-хохлушка, всегда держала Потапа при себе на коротком поводке. Он оставался предоставленным самому себе только на высоте своего крана в порту. А если она замечала тоску в глазах Потапа, то немедленно отправлялась наводить порядок в подвальчике их дома, или на чердаке, или в кладовой, или в сарайчике Микольки. А уж оттуда звала своего загрустившего Потапа помочь: «Потапик, пидь до мэне, подсоби чуточек». После такой помощи она обычно примолкала ненадолго. Делала губы бантиком и начинала кормить своего помощника, Микольку и всех, кто подвернется под руку. А папка Потап, повеселевши, глядел на нее игриво и попивал свое вино из погреба.

Бабушка не волновалась за Василину. А напрасно. Мир вокруг нее становился другим, и все становились другими. Даже — Миколька. Они выросли. Пришла юность. Миколька стал присматриваться к девахам, как он сам выражался, сделался опрятным, постоянно начищал ботинки кремом, отглаживал на брюках безупречно ровные стрелочки, сам же гладил рубахи и причесывался перед зеркалом, а потом прохаживался перед ним гоголем, любуясь собой. А Василина наблюдала за ним через давно известную ей щелочку в плетенной из бамбука стенке сарая, который стоял вплотную к их забору, и смеялась одними губами.

Еще в самом начале юности Василина как-то заглянула в дырочку Миколькиного сарая и увидела там такое, что долго не могла забыть: Миколька разделся и лег на кушетку и Василину так потрясла и поразила та часть Миколькиного тела, которую она, конечно, видела у него и в детстве, но не такой огромной, торчащей длинным копьем вверх набалдашником. Василина отпрянула от щелочки, но ее так влекла обратно какая-то неведомая ей раньше сила, что она, переборов стыд и страх, прильнула к ней обратно. Миколька лежал на топчане, покрытым покрывалом, и распалял себя рукой: «Да он, чего это он?» — пронеслось в голове у Василины. Она опять отстранилась от дырочки и тут же на нее нахлынула волна страсти и обрушилась со всей своей силой и невозможностью устоять перед ней. Василина бесшумно отошла от забора и быстро ушла в дом. Закрылась в комнате, разделась и легла в кровать. Она не выходила оттуда до следующего дня, хотя бабушка и стучалась несколько раз. На следующий день она не пошла в школу, а просидела на скамейке около бабушкиных цветов.

Миколька в то время уже занимался в школьном кружке альпинистов, сильно раздался в плечах, вытянулся, почувствовал силу своих рук и ног. Его сарайка заполнилась альпинистским снаряжением: рюкзаками, палатками, спальниками, какими-то канатами с металлическими приспособами, а у порога стояли огромные ботинки на толстой рифленой подошве. Кружок в школе организовал новый учитель географии Панайотов Александр Георгиевич. Сам заядлый альпинист-любитель, родом из Бахчисарая, недавно закончивший педагогический институт и распределенный в школу Подгорного района Ялты. Александр Георгиевич обожал горы, обожал походы, обожал Крым, обожал географию и был заядлым краеведом с детства. Это и повлияло на выбор его профессии. Панайотов был этническим греком, потомком тех, что высадились на полуострове в незапамятные времена, да так и осели здесь.

Для похода в горы Крым пригоден практически круглый год. Они поднимались туда почти каждые выходные и во время всех каникул. В кружок Микольку привел одноклассник Славка. И они оба заразились этим делом благодаря страсти учителя. С увлекательными рассказами об истории края учитель водил их по Большому каньону, каньонам Узунжэ и Чернореченскому, в Байдарскую долину и на гору Орлиный залет. Совершали восхождения на все знаменитые вершины Крыма, и на Ай-Петри, конечно. Обошли все удивительные древние пещерные города, а в Чуфут-Кале жили неделями. Миколька втянулся в такую жизнь и с Василиной почти не общался до 10 класса. В осенние каникулы Александр Георгиевич запланировал восхождение по отвесным склонам Ласпи. И все участники кружка много и упорно тренировались после школы, в том числе и Миколька.

Кстати, он совершенно не боялся высоты и говорил, что приучен к ней с детства отцом: он и правда провел много времени в кабине отцовского крана. Александр Георгиевич хвалил Микольку за выносливость, смелость при восхождениях и спусках. Микольке нравилось, что его хвалят, и он старательно прилипал к отвесным склонам, как ящерица. Поднимался по ним часто и без страховки, с отчаянным блеском в глазах.

Настали долгожданные осенние каникулы, и они отправились в Ласпи. Разбили лагерь у подножия горы, рядом с «Городом Солнца» и приступили к тренировкам на месте. Со стороны моря гора практически отвесная, и ее высота составляет много метров. Этот самый склон и решили покорить наши альпинисты. Первым пошел, естественно, тренер Александр Георгиевич. Восхождение по отвесной стене — дело непростое, требуются и особый дух, и подготовка, и сноровка, и страховка. Все это было у тренера, но в горах есть еще и непредвиденные обстоятельства: погода, а главное — ветер. После двухчасового восхождения, почти у самой вершины учитель сорвался со стены из-за сильного ветра и вырванного крюка. Он повис на страховочном канате посередине трассы восхождения. И это было бы не так страшно, если при падении он не потерял сознание от сильного удара и болевого шока от переломов. Ученики его находись внизу и с ужасом смотрели на него, не зная, что делать.

Миколька раньше всех пришел в себя, собрался, поднялся по склону, снял учителя и аккуратно опустил его на веревке. Потом они все вместе донесли его до дороги и отправили на попутке в севастопольский госпиталь. Через месяц Панайотов Александр Георгиевич продолжал преподавать географию в школе. Правда, на костылях. А Миколька как-то резко бросил свое увлечение — навсегда. Весной он без особых успехов окончил среднюю школу и собрался в армию. Однажды на медкомиссии он и познакомился с Ларисой Ивановной — старшей медсестрой районной больницы.

Этой своей возрастной подругой он, по простоте душевной, позже хвастался перед Василиной. А она и сама их видела вместе в том же злополучном Миколькином сарайчике. Она подглядывала за ними и ничего не могла с собой поделать, как и тогда, когда писалась в детстве. Ей было так же больно и стыдно, как тогда, даже сильнее. И теперь она сама себя обзывала зассанкой — это было для нее самое ругательное слово.

— Что же ты делаешь, зассанка такая? Остановись, не ходи туда, не смотри, не слушай!

Но она снова шла и подглядывала в щелочку, как только в сарае уединялись Миколька с Лариской. Та медленно раздевалась там, а потом раздевала Микольку, и они…. Вообще-то Василина звала Лариску тетей Ларисой. Она и вправду была для нее тетей: лет двадцати-двадцати пяти, и работала эта тетя медсестрой в их больнице. В этой же больнице Лариска и заприметила Микольку на медкомиссии в армию. И захомутала его легко и просто. Роскошно выглядя в белом халате и на высоких каблуках, «случайно» столкнувшись с Миколькой в коридоре, она спросила: «Мальчик, может, ты подождешь меня после работы, если не боишься? Я сегодня до семи».

Микольку чуть столбняк не хватил от такой удачи, потому как все призывники на всех медкомиссиях только и говорили о прелестях Ларисы. А недавно вышедший на экраны фильм «Мимино» только усугубил обстановку и притягательность этой и вправду очень симпатичной и сексапильной дамы. Все мужское население прилегающих к больнице домов, всей Ялты и всего Советского Союза, только и твердило: «Ларису Ивановну хочу!» Так вот: все очень хотели Ларису Ивановну — санитарку, а та выбрала Микольку — соседа и друга детства Василины. Выбрала, надо сказать, не случайно. Ее страстно тянуло к мужчинам, вернее сказать, к близости с ними. Какая-то немыслимая тяга к ним была в каждой клеточке ее женского существа. Она и в медучилище пошла, чтобы больше узнать о них. Она хотела иметь их всех и разом, почувствовать их в себе, трепетать от их прикосновений, объятий, поцелуев и запаха. И когда она увидела на медкомиссии то, что Василина увидела через щелочку сарая, Лариса не смогла уже пройти мимо Микольки по коридору.

Этим же вечером они оказались в сарайчике в первый раз, а после стали появляться там ежедневно. Она проделывала там с Миколькой такое, что тот только всякий раз повизгивал как собачонка да стонал как раненый боец в кино. А Василина наблюдала за ними и слушала, затаив дыхание за стенкой.

— Первый раз в меня кончать не надо, а то ребеночек будет. Второй раз — можно, не страшно. И третий, и четвертый не страшно, а первый — давай на животик, — говорила страстным шепотом медсестра Лариса Ивановна. Должно быть и мамка Микольки, Глашка-хохлушка, слышала все это и видела в щелочку другой перегородки, но не препятствовала встречам: «В армию ведь скоро парню, пусть потешится». Но с тех пор, как муж ее Потап стал поглядывать на Лариску с каким-то нескрываемым удовольствием и интересом, Глашка-хохлушка подбоченилась однажды и заявила Ларисе Ивановне прямо в глаза: «А ну, проваливай отсюда, шалава дыховская, прошмандовка скипидарная! И чтобы я тебя здесь больше не видела!» И Лариса Ивановна вместе с Миколькой поменяли дислокацию, что значительно облегчило жизнь и Глашке-хохлушке, и Василине.

Лариса Ивановна увела Микольку к своей подруге Любке, которая жила на другом конце города со своей годовалой дочкой у глуповатой и глухой бабы Нюси, к которой они прежде с Любкой таскали мужиков в любое время дня и ночи, нисколько не стесняясь старушки. И там Микольке сильно понравилось — свободы больше, и Любка тоже ничего, приглянулась, а той — Миколька, от скуки и молодости. Почуяв неладное, Лариса Ивановна стала забирать его ранним утром в провожатые на работу в больницу, а оттуда отправляла домой отоспаться, наказав: «Чтобы вечером встречал». Но Миколька, заскочив домой только минут на десять позавтракать, мчался на другой конец Ялты в такой же деревянный домишко к поджидающей его Любке. Так он, бедный, и разрывался, бегая, запыхавшись, с одного конца города на другой и обратно, пока Лариса Ивановна не застукала их с Любкой и не прогнала Микольку из ревности. Да и надоел он им обеим: «Поиграли и харе, миленок-коленок. Дуй в армию», — сказала Лариса Ивановна, выставив того на улицу и закрыв за ним дверь. Миколька приплелся домой усталый и расстроенный, постирал в тазике у колонки свою белую рубаху, трусы и носки, вывесил их во дворе на веревке и завалился спать в сарае. Спал он как богатырь — три дня и три ночи, с перерывами на завтрак, обед и ужин, которыми его потчевала мамка Глашка-хохлушка.

— Измаялся-то как парень от любви, — вздыхала она, убирая посуду со стола. — Ну да в армию скоро — отдохнет.

На четвертый день Миколька встал, позавтракал, взобрался на забор и громко крикнул: «Василина! Айда купаться на море!» Василина вышла из дома, посмотрела на его сияющую рожу и сказала: «Айда, Миколька!» И грустно улыбнулась.

С моря они пришли уставшими, но веселыми. Василина ополоснулась после моря под самодельным душем из бочки наверху с теплой водой, нагретой солнцем, и ушла к себе в комнату, а Миколька вымылся прямо из колонки холоднющей и отправился в сарайку подремать. Вечером Василина пришла к нему, осмотрела сарай, освещенный слабой лампочкой, и сказала: «Возьми меня, Миколька». Тот аж подскочил с топчана и, встав босиком на землю, глупо уставившись на нее, спросил: «Как, взять?»

— Возьми как женщину, обладай мной, — тихо ответила Василина, глядя прямо в глаза растеряному Микольке.

— Давай, — произнес тот тоже тихо и направился к ней.

— Не здесь, — сказала Василина, — пойдем на корыта, в горы.

И направилась к выходу. Миколька неуверенно двинулся за ней.

— Возьми фонарик и покрывало с кушетки, — остановившись, сказала Василина.

Он вернулся и быстро прибежал обратно. С раннего детства оба они хорошо знали эту дорогу и легко добрались до места.

— Может, не надо? — вдруг услышала Василина голос Микольки.

— Нет, надо, — развернувшись к нему, сказала она, взяла покрывало с фонариком, и со словами: — Отвернись, мне стыдно, — постелила покрывало на осеннюю листву, сняла с себя все и села.

— Иди ко мне, — позвала она Микольку, не поднимая головы.

Он подошел, присел рядом и приобнял ее рукой. Она не шелохнулась. Тогда он повалил ее навзничь, одной рукой взял за грудь, а другой стал расстегивать на себе брюки. Потом той же рукой раздвинул ее ноги и лег сверху, той же рукой направил свое копье туда, откуда вышло все человечество, и вонзил его что есть силы так глубоко, как это только возможно. Василине показалось, что внутри нее что-то лопнуло, и ей стало нестерпимо больно, так что она закричала.

— Не ори, дура, услышат, — зарычал он ей в ухо, и зажал ей рот все той же рукой.

Василина устремила на него глаза, полные ужаса, а Миколька, тяжело дыша раздутыми ноздрями, вдруг вытащил свое копье и зашипел, диковато глядя на нее: «Первый раз на животик или в ротик». Василина извернулась и выскочила из-под него, попутно двинув без разбора ногой куда придется.

— Ой, ты что, дура, больно же! — заголосил он и заскулил, но не как в сарайчике с Ларисой Ивановной, а по-настоящему.

Потом встал, отряхнул колени и, прошипев: «Только брюки испачкал, лежит, как доска, ничего не может, да еще пинается», — ушел. Василина посидела чуток, отерлась своим бельем, встала, накинула платье, свернула покрывало и направилась следом, думая про себя: «А фонарик и не понадобился».

На следующий день Миколька по-хозяйски зашел к ним на участок и с заговорческим видом шепнул, наклонившись: «Приходи в сарайку — поучу».

— Да иди ты в Красную армию, Колька, да не болтай много, — ответила Василина и ушла в дом.

В ноябре он и вправду ушел в армию защищать Родину. Отправили его служить в Казахстан. Там он служил в городе Серебрянск под Усть-Каменогорском в ракетных войсках, охраняя озеро Зайсан. Писал оттуда Василине нудные длинные письма с ошибками, которые ей приносила его мамка, Глашка-хохлушка. Да только Василина не отвечала на них. Когда познал что-то от начала до конца, то оно уже не интересно…

Глава 6. Сирота казанская

Родом Глашка-хохлушка была из городка Каменец-Подольский. Но не из самого городка, а из близлежащего хутора, в котором она не бывала уже бог знает сколько лет.

Жила она там в небольшой беленой хатке с матерью. И уже с 9 класса стала немного погуливать. Мать ее, Кристина, именуемая сельчанами Кристя, тоже погуливала, но дочь в этом не поощряла. А уж когда застукала доченьку в родительской кровати с соседом Миколой, то отхлестала их обоих вожжами. Микола убежал, сверкая задом, а дочь осталась дома, спрятавшись под кровать. Кристя грозилась ей, что все расскажет отцу, когда он вернется. На что Глаша, предварительно выбравшись из-под кровати, спокойно ответила: «И никогда он не вернется, потому что он предатель Родины, фашистский прихвостень — полицай, убежавший вместе с фрицами при отступлении. Враг народа, а я — дочь врага народа. А ты, мамочка, пособница врага народа, приспешница и подстилка немецкая».

Мать, услышав такое, сначала окаменела, а потом, указав на дверь, заорала: «Вон из моего дома, у меня больше нет дочери!» — и в рыданиях упала на разобранную сластолюбцами кровать. Глашка покачала головой и с улыбкой на лице сказала, что в таком случае у нее больше нет родителей, взяла паспорт и ушла из дома, попутно прихватив деньги матери из платяного шкафа.

На следующий день, переночевав у подруги, она отправилась в Каменец-Подольский. Этот городок стал известным в Советском Союзе после съемок в нем художественного фильма «Старая крепость». Там, действительно, есть полуразвалившаяся старая крепость. Но главная достопримечательность его — глубокий каньон, разделяющий город, и мост через него — соединяющий. Вот на этот-то мост и пришла наша Глафира с намерением броситься вниз. Но когда посмотрела в пропасть, то так испугалась даже мысли этой, что плюнула туда и пошла искать столовую — проголодалась. В столовой она, съев супчик, макароны с котлетой и выпив чайку, призадумалась: а что же дальше? К ней подошла неопрятная женщина в грязном белом халате и сказала: «Закроваемся мы, освободите помещенья». Глашка подняла на нее глаза и вдруг спросила: «А начальник у вас где?»

— В кабинете оне сидят, а чего надо-то? — ответила и спросила одновременно женщина.

— Поговорить надо, — сделав жалостное лицо, произнесла Глафира. Делать лица она умела виртуозно.

— Иди говори, там она, — сказала женщина и указала на дверь.

Глаша постучалась в дверь и вошла. На нее смотрели глаза уставшей, умной, опрятной пожилой женщины. Глашка умела и это сразу определить.

— Что вы хотели? — спросила начальница.

Глафира сделала несчастное лицо и поведала ей всю свою горемычную жизнь. И отца-то убили на войне, и матушку любимую схоронила, как три дня назад померла от болезни коварной… Одна-одинешенька на всем белом свете осталася. Сирота-сиротушка круглая…. Есть, правда, бабушка, но она сослана еще до войны в Воркуту, вот к ней, кровинушке родимой, и пробирается она: ни крыши над головой, ни гроша в кармане. Начальница выслушала все с печалью в глазах и сказала: «Сегодня здесь переночуешь, на диване, а завтра посмотрим. Если бабы будут пытать, скажешь, что посудомойкой принята». Встала и пошла к выходу: «Закрою я снаружи, такой порядок, еда тут есть, уборная тоже». Сказала и ушла.

Глаша села на предложенный диван, а когда хлопнула наружняя дверь, сделала другое лицо и улыбнулась. Потом встала и пошла на разведку. Нашла на плите котлеты, рядом хлеб, накрытый материей, плотно поужинала и завалилась спать. Подняли ее рано — ни свет ни заря, и это ей не понравилось.

— Приступай к работе, — сказала начальница.

— Тетенька, а можно мне сначала на вокзал сходить, посмотреть, когда идет поезд на Магадан? — спросила Глаша с детским выражением лица.

— Можно, только ты вчера в Воркуту собиралась, — усаживаясь на стул и не глядя на гостью, проговорила тетенька.

— Ой, заспала я, конечно, на Воркуту, — ответила Глаша.

Поднялась, умылась, позавтракала, оправилась и ушла. Больше ее там никто и не видел.

Придя на вокзал, она посмотрела расписание движения поездов. Ближайший отходил в Симферополь. Она подошла к вагону-ресторану, позвала начальника. Начальник оказался тоже начальницей. Рассказала и ей свою душещипательную историю жизни, но уже без бабушки, и та ее тут же определила в посудомойки.

Через двое суток Глафира уже гуляла по Симферополю, выглядывая столовую. А еще через день наслаждалась красивыми видами Ялты и морскими пейзажами, которые раньше видела только на картинках. Про Крым она знала из школы, что это полуостров — всесоюзная здравница. Что там есть Севастополь — город-герой, и Ялта, которая стоит на берегу моря. Что там всегда тепло. Вот ей и захотелось на море, в тепло.

В курортной столовой на набережной она вновь рассказала свою печальную историю очередной начальнице, и та снова определила Глашу в посудомойки. Позвякав один день посудой, она на следующий, вместо посудомоечной, пошла на пляж. Но не на центральный (у нее ведь не было купальника), а на окраинный.

Там она и познакомилась с Полиной, симпатичной девицей, бойко торгующей квасом, рассказала ей свою историю.

— Слышь, сирота казанская, могу платить тебе 50 рэ в месяц, будешь мыть стаканы. Ну и еще кое-что. Жить пока можешь у меня и столоваться тоже. 30 рэ койко-место и двадцать — питание. Что сверху зашибем — 70 на 30. Годится?

— Годится, — ответила Глафира.

— Тогда иди в душевую, пока не закрыли, омой там сиротские слезы и свою кормилицу. Вечером на танцы идем, в санаторий дальней авиации. Кроме мытья стаканов из-под кваса, Глафира должна была делать еще много чего. Но главным делом была торговля из-под полы водкой, чачей и самодельным вином «Изабелла». Хотя и без левых продаж торговля квасом была для Полины очень доходным делом — с каждого стакана, проданного за три копейки, две оставались у продавца.

Расширить штат Полине посоветовал ее знакомый, милиционер Ашот, молодой красавец-армянин.

— Поля, ты возьми себе какую-нибудь дэвку стаканы мыть, пусть она и спиртным торгует, а ты ни при чем, если что.

Вот тут как раз Глашка-то и подвернулась. А поскольку она была еще девкой в теле и в полном соку, то и на другое сгодится, подумалось Полине. Ашот был участковым милиционером Предгорного района Ялты. А Полина была его внештатным сотрудником-осведомителем и штатной любовницей, которая приносила неплохой доход с торговли квасом и ему, и начальству. Два раза месяц он приходил к внештатному сотруднику за деньгами. И — не только. Когда появилась Глафира, он стал являться чаще. Ему очень нравились женщины в теле и с выдающимися формами. Полина была тоже ничего, но чуток суховата. Зато эта…

— То, что доктор пропысал: буфера во какие, джуф, задница ее, как у кобылицы, ай-вай какая! — хвастался он своим дружкам-сослуживцам, жестикулируя и запивая шашлык армянским коньяком.

— Э, ара, на сэбэ не показывай, примета плохой! — возбужденно кричали сослуживцы в ответ.

Очень скоро и Глаша стала его штатной любовницей.

— Тебя надо пропысать, Глафира, — лежа на кровати Полины и почесывая волосатую грудь, проговорил Ашот. — Давай мне паспорт, я подумаю.

На следующий день, пробив ее паспорт в отделении милиции, участковый Ашот громко ругал Глафиру: «Э, ара, что это за паспорт? Ты где его взяла? Он же во всесоюзном розыске! Тэбэ это надо? Надо новый паспорт делать, Глафира! Я снова подумаю. Иди работай».

И, подумав, милиционер Ашот, знавший всех и каждого на своем участке, решил прописать Глашу к одинокому ветерану войны, инвалиду Морозову Алексею Ивановичу. Как внучку — к дедушке. Ветеран этот, Морозов, страшно изувеченный войной, жил один в конюшне бывшего буржуйского поместья. Барский дом был переделан под госпиталь, а к нему и приписали инвалида. Была такая практика — изуродованных одиноких фронтовиков приписывать к разным больницам: истопниками, дворниками, да хоть кем, а попутно там их и подлечивали. У Алексея Ивановича, фронтовика, не было половины головы и кисти правой руки. Врачи вообще не понимали, как он жив. А он вот жил, ходил-бродил, ел-пил и даже работал. У инвалида не было одного глаза, одного уха, не было полчерепа. Такие травмы по медицинской науке считались несовместимыми с жизнью. Но он все равно жил. Один профессор из Москвы даже защитил докторскую диссертацию под названием «Феномен Морозова». Вот к этому феномену участковый Ашот и прописал Глашу. А потом выправил и «утерянный» паспорт на имя Морозовой Глафиры Ивановны с пропиской: город Ялта, улица Пригорная, дом 7, строение 3.

С того момента Глашка-хохлушка стала не только штатной любовницей участкового, она стала его собственностью до конца дней. Правда, Ашот в дальнейшем устроил ее и на денежную работу — художником. Рисовать Глафира, конечно, не умела, но с красками была на «ты». В ее трудовой книжке появилась единственная запись: «художник-оформитель городского коммунального хозяйства». В те годы это была очень блатная работенка. Глашка стала раскрашивать веночки и искусственные цветы на городском кладбище. Работа, как говорится, не бей лежачего, непыльная, и очень денежная: сколько там этих веночков-цветочков продали, кто его знает? А сколько их сняли с могил вечером и принесли обратно художнику, и подавно неизвестно.

Доход, разумеется, распределял Ашот. А позже он разрешил Глашке и замуж выйти за Потапа. Понаблюдал за ним, понаблюдал — и разрешил: «Хозяйствэнный мужик, а мужчина, ара, должен быть хозяйствэнным. Я подумал: выходи за нево».

И Глашка закатила пир на всю округу. Но это было уже после скоропалительной смерти инвалида, ветерана войны, дедушки Морозова Алексея Ивановича. Которого, к слову сказать, Глаша похоронила со всеми воинскими почестями у себя же на кладбище. Вообще-то, на деле, ее «дедушка» и не был никаким ветераном Морозовым Алексеем Ивановичем, а был он одним из тех полицаев, которые во время оккупации Крыма выследили и расстреляли здесь же, под Чинарой, кавалера Мамашули, партизана Леню, дедушку Василины. При освобождении Крыма от захватчиков передовые отряды советской армии нашли страшно изувеченного «красноармейца», в солдатской книжке которого было указано: Морозов Алексей Иванович. И, чуть живого, доставили его в госпиталь, где врачи констатировали: «Не жилец. Судя по всему, у него граната в руке взорвалась». А тот вот выжил всем на удивление. Мамашуля и Василина очень боялись соседа-инвалида. Может, из-за страшных увечий, а может, еще почему.

После замужества Глашка-хохлушка, художница, опять поменяла фамилию и стала Фабриченко Глафирой Ивановной. Если бы она только знала о превратностях судьбы, то никогда бы не пошла на это, хотя фамилию свою она не любила страшно. Глашкин отец тоже не любил свою фамилию, а из-за нее — всех русских. По-русски его фамилия писалась Поносюк. И с детских лет его обзывали оскорбительной кличкой «Понос». А правильно должны были писать Панасюк — от слова «пан». Через эту инсинуацию отец и стал ярым украинским националистом, хоть и украинцем был только наполовину — мать его была полька. А как пришли немцы, он сразу стал полицаем. А уже позже, после отступления, сделался канадским эмигрантом. В Канаде он сколотил банду из таких же патриотов «Незалежной» и обложил жесточайшим рэкетом остальных своих соотечественников. Со временем разбогател, поднялся, стал уважаемым господином, да вдруг заболел коварной болезнью. Вот тогда-то он и вспомнил про свою верную жену Кристю из-под Каменца-Подольского и дочку свою Глашу. Детей у него больше не было и быть не могло. При отступлении он был ранен в пах, за что еще сильнее стал ненавидеть русских. Люто ненавидеть. Кстати, Поносом его величали и в Канаде. Так вот Понос написал завещание, в котором все движимое и недвижимое имущество, а также все деньги, несколько миллионов хоть канадских, но долларов, после его смерти отходили к его дочери, Поносюк Глафире Михеевне. Но такой в Советском Союзе не было, сколько ни искали.

К тому времени, как родился Миколька, барские конюшни стараниями Потапа окончательно превратились в дом. И там жила молодая счастливая семья: муж-крановщик, жена-художница и сын Николай.

Сын их все детство играл с соседской девкой с каким-то мужским именем Василина. Глашке-художнице она не нравилась: «Ходит тут, болтает своими бантиками — здравствуйте, тетя, спасибо, тетя, пожалуйста, тетя — малахольная какая-то… И бабка ее такая же. Вся рожа в оспе, а она прется такая гордая с мордою. Да и Дашка вся в нее. Со школы все по райкомам да по горкомам шатается. Конечно, комсомолки — тоже телки. Пялят ее там во всех кабинетах партийных на кожаных диванах. Правильно Ашотик говорит. Только вот насчет дворянок да староверок пошутил, наверное. Какие они дворянки? Эти дворянки — все лесбиянки по пьянке. То с ними мужики-то и не живут. Противно, наверно, тому, кто не знает», — думала Глафира, сидя на скамье во дворе и глядя на играющих детей. В общем, не нравилась ей соседская девчонка с детства.

«Не дай бог, вырастет, забрюхатит ее Микола, да и охомутает она его. Вон парень-то какой видный растет. Да не про ее честь».

«Он у меня не дурак, — снова подумала Глашка и посмотрела на часы: ой, уже пора борщец греть. Скоро Потапик притопает — мой бык тупогуб, тупогубенький бычок, у быка бела губа была тупа. И какой дурак придумал это стихотворение? А я, дура, зачем-то выучила». Глафира встала со скамьи и ушла в дом.

Если по-честному, Василине тоже не очень нравилась Миколькина мама. От нее всегда пахло краской.

Глава 7. Второй

В декабре колхоз «Светлый путь» подводил итоги года. Он, как обычно, победил во всех соцсоревнованиях и премировал колхозников. Начались бесконечные вечера трудовой славы, на которых группа «Гулливеры» должна была играть в обязаловку. И она играла чуть ли не каждый день, попутно репетируя программу к Новому году. Учиться в школе было некогда и неинтересно, но Василина училась в десятом классе, единственная из группы, все остальные рокеры со школой уже завязали. Училась Василина, как ни странно, хорошо. Этому даже учителя удивлялись, наслышанные о ее успехах на эстраде.

— Как-то все успевает девчонка — берите пример, лоботрясы, — рекомендовали они другим выпускникам. А на эстраде первый порыв «общечеловеческой хипповой любви» уже закончился. Настали трудовые будни группы, правда, тоже веселые. Ребята-музыканты практически жили в клубе. Друшляли (спали) в оркестровке на матрасах, застеленных старыми бархатными кулисами. Берляли (ели) в буфете. Лабали, лабали, лабали (играли) — в общем, репетировали. Василина же каждый день уезжала последним автобусом домой, а на следующий день после школы возвращалась обратно — петь, репетировать и лабать. В группе «Гулливеры» из пяти человек нарисовались три лидера. Первым и официальным был Валерка Ганс из Питера. В Питер он перебрался когда-то из Тюмени. Клевый чувак, рубаха-парень, добряк и трудяга. Постоянно с паяльником в руках и с отверткой. Он был мягким ненастырным человеком, не вредным, но твердым, курил втихушку планчик, с удовольствием потреблял сушнячок и вел своих «Гулливеров» в светлое будущее по светлому пути на Олимп. Он был старше всех, и у него не было иллюзий по поводу этого светлого будущего советских лабухов.

Вторым явным лидером, с претензией на музыкальную гениальность, был гитарист Мишка Ценкель. Он придумал себе прозвище Цезарь и всем представлялся не иначе, но эти все, музыканты то бишь, за глаза его упорно звали «целкой», скорее всего, из-за созвучной фамилии. Был он невысокого роста с черной, как у Джимми Хендрикса, копной кудрявых волос, страшно неряшливым, охочим до девок и халявного бухла. Жуткий пройдоха и одновременно — правдолюб. Очень живой, эксцентричный и невероятно ленивый. За все время существования группы он не участвовал ни в одной погрузке-разгрузке аппаратуры, незаметно куда-то исчезая: уникальное явление для рокеров тех лет. При этом гитарист он был от бога. Кумиром Целки-Цезаря был Блэкмор из «Дип Пёрпл». Он был так на нем подвинут, что его мама, врач Софья Эдуардовна Ценкель, забеспокоившись о его здоровье, даже определила сына в психоневрологический стационар на неопределенный срок. Но Цезарь каким-то образом протащил туда гитару, магнитофон с наушниками и сутками напролет снимал виртуозные запилы своего бога. И снял всего — от ноты до ноты. Ему это удалось одному из миллионов таких же фанатов-гитаристов со всей планеты. Цезарь снял манеру игры Блэкмора просто в «ноль». С тех пор, где бы он ни лабал, какие бы песни ни обыгрывал на сцене, даже «День Победы» Тухманова, из колонок звучал Ричи Блэкмор.

Были в группе «Гулливеры» еще два пацана-музыканта, как говорится, без претензий. Бас-гитарист Толик Бобров по прозвищу Бобер, а позже просто Боб. Он вообще-то был футболистом и играл в полупрофессиональной команде «Луч» того же колхоза «Светлый путь», но очень любил музыку. Легко освоив бас-гитару с помощью Валерки Ганса, и бэки, он стал первым участником группы. Парень был весеелый, открытый, не курящий и не пьющий — неслыханное дело среди музыкальной тусни. Толик-Боб был высокого роста, крепкого телосложения. Симпатичный мужской профиль его всегда загорелого лица обрамляли русые волосы, повязанные ленточкой на лбу. Он был надежным щитом группы от всякой шпаны и пьяни на сцене и сильно контрастировал с кудрявой башкой невысокого Целки-Цезаря. Очень нравился девочкам, и Василине — тоже. Но и только. Вторым парнем без понтов был барабанщик Рашид Ималеев из казанских татар. Его родители приезжали в Крым из Казани собирать фрукты в сезон. Присмотрелись, зацепились, с кем надо, и прописались жить, а потом родился Рашид. Между собой все звали его Раш, до тех пор, пока однажды Рашид не приволок в оркестровку ксилофон и не забацал на нем нечто румыно-венгеро-молдавское с таким блеском, что остолбеневший Валерка Ганс только и смог вымолвить: «Раш, да ты гуцул какой-то!»

И Рашид стал Гуцулом. Он учился в музыкальном училище на заочном отделении по классу ударных. Там готовили специалистов широкого профиля для симфонических и духовых оркестров, учили колотить по литаврам, по тарелкам и малому барабану — в общем, полная лажа. Но ксилофон Гуцулу понравился, и он его освоил факультативно на всякий пожарный. Боб и Гуцул стали друзьями и основной опорой Валерки Ганса. Третьим лидером группы стала Василина, нисколько на это не претендуя. Как появилась в группе, так и стала. Во-первых, она клево пела. Во-вторых, приносила, благодаря Сливе, клевые вещи. В-третьих, она была клевая чувиха и к тому же красивая. Василина и вправду очень выгодно отличалась от своих запанкованных, захипованных коллег женского пола. Она была высокой, стройной и очень галантерейной. Не красила хной волосы в красный цвет и зеленкой — в зеленый. Пирсинг с кольцом в носу отрицала наотрез. Не штукатурилась — она вообще не пользовалась косметикой. Ходила прямо, без приблатненных раскачек, в чистой одежде и чистой же обуви. Но главное, что было необъяснимо в Василине, — на эстраде от нее исходил какой-то свет, какое-то тихое сияние. Она приковывала к себе все взгляды, как только появлялась на сцене. Ну, а как начинала петь — это был отпад! Она стала не только лидером, но и сердцем этой команды сельского клуба, но никогда не пользовалась этим, не спекулировала.

Начались новогодние праздники, а с ними и каникулы в школе у Василины, которую музыканты группы звали уже не Линкой, а просто Ли. Один Слива по-прежнему величал ее Линой, когда изредка прикатывал на репетиции в своих «жигулях». Боб, Гуцул и даже Валерка Ганс смотрели на эту жигу с восхищением и с любовью, а Цезарь-Целка — с завидками, как говорила цыганка Настя из фольклорного ансамбля «Ромалы», базирующегося здесь же, в клубе. Пошли новогодние огоньки, и все коллективы, в них задействованные, перешли на казарменное положение.

Цыганка Настя была старше Василины, но такая же стройная, гибкая, неудержимая, с какой-то искринкой в глазах, необъяснимо красивая и дерзкая. Как и Василина, она была солисткой в своем ансамбле, задушевно пела столетние цыганские песни на родном языке и танцевала страстно и обворожительно.

— Дай погадаю, красавица! — обратилась она как-то к Василине прямо на лестничной клетке.

— Мне прабабушка не велит гадать, — весело проговорила Василина, пытаясь обойти незнакомку.

— Не бойся, не укушу и денег не возьму. А может, брезгуешь? — посмотрев с ухмылкой, спросила Настя.

— Почему брезгую? С чего это вы? — удивилась и даже обиделась Василина.

— Не сердись, вон как глаза-то засверкали! Дай руку, судьбу посмотрю, мне интересно, да и тебе, наверное, тоже, — сказала вдруг мягко цыганка и улыбнулась.

— Возьмите, — ответила Василина и с опаской протянула руку.

Бережно взяв руку, Настя посмотрела на ладонь и вдруг как бы отбросила ее, потом подняла на Василину свои большие карие, с поволокой, глаза и сказала: «А про прабабку свою Катю ты не врала: ведет она тебя по жизни. И дочку твою Машку тоже будет вести». Крутнула юбкой, развернувшись, и пошла.

— Хорошо поешь, меня Настей кличут, — сказала она, не оборачиваясь.

— Вы тоже хорошо поете. Меня — Василиной, — ответила Василина.

— Знаю, — сказала цыганка и скрылась за поворотом.

Василина растерянно стояла на лестнице и с удивлением смотрела вслед ушедшей Насте.

— Откуда она имя прабабки знает? Я ведь не говорила. И про дочку какую-то Машку, — пронеслось в голове у Василины. — Во дела!

И она медленно пошагала в танцевальный зал на сцену. Вот так странно они и познакомились, а потом и подружились.

На сцене репетировали новые песни группы «Шаде», и Цезарь-Целка весь исстонался: «Что это за музон? Полная лажа, фуфло какое-то попсовое. Где здесь рок? Где хеви-металл? Верзо на дубине — вот что это». Из-за этого ничего не получалось. Василина подошла к нему и вдруг поцеловала в губы. Все обалдели, и Мишка — первый.

— Это тебе за талант твой, Цезарь. А это, — и она с полной силой влепила ему звонкую пощечину, — а это, Целка, за оскорбление клевой команды «Шаде».

Цезарь-Целка вмиг сдулся, и все покатило, срослось.

В ночь с тридцать первого декабря на первое января в клубе состоялся настоящий новогодний огонек: со столиками, с Дедом Морозом и Снегурочкой, с «Елочкой, зажгись!», с концертом художественной самодеятельности из профессиональных артистов и, конечно, с цыганами из фольклорного ансамбля «Ромалы». Группа «Гулливеры» после цыган подняла толпу и начались танцы до упаду. В 23:45 вышел на сцену сам директор колхоза «Светлый путь» Иван Иванович Кравцов, двинул поздравительную речь, а потом просто добавил: «А сейчас, товарищи, все на выход — салют будет!»

Все ринулись наружу. Ровно в двадцать четыре часа, после звона курантов, загремел салют — прекрасное, восхитительное огненное шоу с восходящими в небо потоками огней и радости. Тогда салюты были большой редкостью: только на День Победы 9 мая. Да и то — по телеку. Оттого и вся группа «Гулливеры», и все заезжие и местные артисты, и весь нарядный народ были на улице без верхней одежды. Зима выдалась по-весеннему теплой, без снега. Все с восхищением смотрели вверх и кричали «Ура!» Василина, счастливая от новизны, молодости и от запаха весны в новогоднюю ночь, тоже, глядя в сказочно сверкающее небо, кричала «Ура!» и вдруг почувствовала, что кто-то трясет ее за локоть. Она обернулась и увидела цыганку Настю, которая, прильнув к ее уху, прошептала: «Сегодня бойся — черный придет». Повернулась и исчезла в толпе. А Василина осталась стоять посреди веселой толпы с удивленным лицом.

Директор клуба щедро выделил группе «Гулливеры» ящик крымского шампанского и ящик коньяка «Арарат», сделанного здесь же, в колхозе, для празднования Нового года. Группа «Гулливеры» и праздновала в перерывах между выступлениями: по-настоящему и от души. В четыре утра веселье пошло на убыль, и народ стал расходиться. Музыканты собрали инструменты и отправились в оркестровку на второй этаж. Там приняли еще за Новый год и стали укладываться. Боб и Гуцул устроили Василине гнездышко за пианино, притащив туда мат и бархатную штору-кулису. Василина разделась наполовину и с удовольствием легла спать под затихающие смешки и шуточки музыкантов и их подружек. Проснулась она от того, что кто-то вошел в нее, пристроившись сзади. Резко развернувшись, она увидела улыбающуюся физиономию Цезаря-Целки.

— Целка, ты подлец, — сказала Василина почему-то тихо.

— Да, я часто подличаю, а ты не целка, — ответил он так же тихо, весело и ласково.

Потом стал гладить ее по руке, по шее, по груди, по талии, потом поцеловал умело, потом Василина почувствовала его руку там, где не бывало ни одной руки, кроме ее, потом ей стало все равно. Потом Василина тихо встала, обернулась кулисой и ушла в мужской туалет — он был ближе. Когда она вернулась, Цезарь сладко спал, и ей опять стало стыдно, больно и обидно, как в детстве. Было противно, что это произошло здесь, на полу, среди людей, с этим самовлюбленным Мишкой. Она потихоньку собралась и уехала первым автобусом домой под Чинару, к Мамашуле.

Вечером того же дня Василина услышала частые и довольно противные гудки автомобиля. Она вышла из дома на улицу и увидела за забором «Запорожец» с открытой дверцей и стоящего рядом в дубленке нараспашку Цезаря-Целку.

— Че, поехали на работу? — крикнул он ей. — Глянь, какой «Запор» подогнал мне отец на Новый год! Собирайся, я жду.

По правде, Василина и не собиралась ни на какую работу. Она не хотела ни петь, ни улыбаться, она не хотела ничего. Но она пошла собираться, выслушала наставления бабушки, вышла и села в машину. Приехали они быстро.

— Это тебе не автобус, — бахвально заявил Цезарь.

Подъехали к клубу, он сбегал и позвал «гулливеров» с телками. Все вывалили на улицу и стали радостно поздравлять чувака. А потом поднялись в оркестровку и обмыли тачку тем, что осталось после вчерашнего.

Седьмого января елки закончились, и группа разъехалась отдыхать. А «Светлый путь» и весь советский народ вышел пахать. У Василины было еще три дня до школы, и она проводила их в тишине и покое. За день до школы приехал Цезарь, посигналил и после того, как Василина вышла к нему, весело объявил: «А я тебе букетик подарил!» И заржал. Василина безразлично спросила: «Какой букетик, Миша?»

— Полный, — ответил тот. — У меня с конца закапало, мама заставила сделать посев на стеклышко и отвезла его на анализ в свою больницу — оказался полный букет: гонорея-трепак, значит, трихомоноз, молочница и еще какая-то дрянь.

Василина, зажав виски руками, с ужасом смотрела на него через забор.

— Для полного счастья не хватает еще сифака-сифилиса, значит, но его не намотал, не ссы.

Сел в свой чихающий «Запор» и поехал. Потом остановился, дал задний ход, снова открыл дверь и уже с сидения крикнул: «Я что-то почесываться стал, возможно, лобная вошь — мандавошки, значит». Хлопнул дверцей и укатил. Василина, оглушенная, ошарашенная, потрясенная, осталась стоять у забора. Она так бы и стояла до второго пришествия, если бы Мамашуля не вывела ее из этого состояния словами: «Василинка, я вон ватрушек настряпала с творожком. Твои любимые, иди покушай с молочком». Она, очнувшись, повернулась к бабушке, посмотрела на нее и заревела навзрыд.

Ни в какую школу назавтра она не пошла, а по-настоящему больной лежала неделю с открытыми глазами. Глядя в потолок, она решала, отравиться ей, повеситься или утопиться. Очень жаль было бабушку, маму Дашу и себя — дуру проклятую. А через неделю встала и, шатаясь от долгой лежки, отправилась в горы на корыта. Но по дороге буквально наткнулась на Ларису Ивановну — санитарку. Та посмотрела на Василину и спросила: «Ты что, певица, заболела что ли?» Василина испуганно отшатнулась от нее и заплакала.

— Ну, будет тебе, звезда эстрады, будет, — сказала Лариса Ивановна, прижав к себе вздрагивающие плечи Василины. — Давай-ка выкладывай все начистоту, что у тебя стряслось.

И Василина рассказала ей все. Лариска закурила, задумчиво сделала пару затяжек, потом высоко швырнула окурок и сказала: «Всем отведать не порок черноморский трипперок. Говно вопрос — приходи завтра ко мне в больницу к десяти. Поняла? Завтра в десять в больнице. Спросишь Ларису Ивановну. Меня там все знают. А теперь иди-ка домой и поспи».

И Василина, как под гипнозом, пошла домой, легла на свою кровать и крепко заснула.

На следующее утро ровно в десять она подошла к больнице, стоявшей рядом с ее домом под Чинарой. Лариса Ивановна курила и болтала с санитарами в белых халатах и шапочках.

— О, моя подруга пришла, настоящая певица. Позже познакомлю вас с ней, кавалеры, — весело сказала она людям в белых халатах, затушила окурок и подошла к Василине.

— Ну, выспалась? Артистам надо много спать, они ведь свою энергию людям отдают. Пошли, давай посекретничаем, подруга.

И они поднялись по ступенькам в помещение больницы. Прошли длинным коридором к двери с табличкой: «Старшая медицинская сестра Лариса Ивановна Харламова». Лариса Ивановна достала ключ из накладного кармана белого халата, повернула им в замке, и они вошли в кабинет. Тем же ключом она заперла дверь изнутри и сказала: «Пять уколов бицелина-3, свечи леворея, пачка трихопола, и мы обнимемся с тобой со слезами радости на глазах, подруга. Снимай трусы — и на кушетку».

Василина разделась.

— О, какая фигурка-то! И попка у нас на месте, — подходя со шприцем наперевес, воскликнула Лариса Ивановна. — Так, терпим, попка поболит, конечно, немного, лучше в платье приходи: подол задрала, и все готово, да и болеть меньше будет. Все, вставай и одевайся, подруга.

И хоть Василине было больно, стало легче. Объяснив, что делать со свечами и таблетками, Лариса Ивановна сказала: «Мы им еще всем ее покажем, если захотим, конечно, кобелям этим! С музыкантами осторожнее, они в шаговой доступности всегда, да ты и сама знаешь. Спиртное не пьем, острое не едим, приходим завтра в десять. А теперь домой, полежи, почитай чего-нибудь — помогает».

Пока Василиса лечилась, приезжали Валерка Ганс, Боб и Гуцул. Типа повидаться, потрещать, а на самом деле, посочувствовать, поддержать ее. Оказывается, Целка, правдолюб штопанный, все им рассказал. Об этом она узнала от цыганки Насти, которая, прознав, что случилось, приехала к ней на «Волге» с Гривой — кудрявым цыганом в красной рубахе под пиджаком. Войдя в дом, Настя наткнулась на Мамашулю, и та тихонько, чтобы не напугать внучку, запричитала: «У нас нечего воровать, милая! Иди себе с богом, любезная, откуда пришла».

— Я пришла к Василине, Мария Константиновна. А ваш муж невенчанный, Александр, не был цыганом, он грек.

— Не было у меня никакого мужа Александра, — присев на стул и испуганно глядя на Настю, ответила Мамашуля.

— Леонидом его ромалы прозвали, когда подобрали и выходили, а родня его в Бахчисарае живет, — спокойно проговорила Настя и прошла в комнату Василины. А ошарашенная бабушка осталась сидеть на стуле.

Увидев Настю, Василина встала, и из ее глаз покатились крупные слезы. Глаза Насти вспыхнули, и она, проговорив что-то по-цыгански, подошла и, обняв Василину, продолжила уже по-русски: «Поплачь, девонька, поплачь, хорошая! Выдави из себя слезами горе проклятое». Потом они присели на кровать и о чем-то долго говорили. Уходя, уже с порога, Настя проговорила: «Иди к Большому петь из Харькова, дело будет. Он тебя не обидит никогда, он душу твою чистую любит». И ушла, прикрыв за собой дверь. Василина выглянула в окно, проводила ее взглядом и увидела навалившегося на забор спиной цыгана Гриву, глядевшего в небо. Они сели в машину и уехали.

Приехав в колхоз «Светлый путь», Настя вышла из машины, проговорила сопровождавшему ее цыгану: «Грива, найди его». И пошла в клуб. Грива нашел Мишку-Целку в оркестровке группы «Гулливеры», одиноко бренчавшего на гитаре. Он выключил усилитель, снял с Цезаря гитару и сказал: «Пойдем, гитарист, потолковать надо». Мишка чего-то испугался, но фасон держал: «Ты че, чувак, борзеешь, вали отсюда!» А цыган улыбнулся, приобнял Мишку твердой рукой и, наклонившись, произнес, глядя жесткими глазами: «Пойдем, гитарист, авэн». И повел того вниз, в репетиционную ансамбля «Ромалы».

Когда они вошли, Настя сидела на потертом кожаном диване, навалившись на спинку. На ее плечи была накинута яркая цыганская шаль. Грива уселся на стул у двери. А Настя, мотнув головой и посмотрев на Цезаря, заговорила: «Боишься уже, пакостливый да трусливый, смотрю, сикун-потаскун?! Гитарист, значит, знаменитый? Будешь ты, гитарист, там, за границей, о которой так мечтаешь, пивные кружки таскать на подносике, да горшки мыть, а гитару свою раз в неделю видеть, клоп вонючий». Встала с дивана, подошла и харкнула Целке-Цезарю прямо в лицо. Потом что-то сказала Гриве по-цыгански. Тот встал, открыл дверь и вышвырнул гитариста в коридор, а потом равнодушно, не торопясь, закрыл дверь.

Два года спустя Мишка Целка-Цезарь и правда попал в Штаты через Израиль и подрабатывал уборщиком в нью-йоркском пивном пабе, убирал грязную посуду со столов, подметал и т. д. А раз в неделю оттягивался на сцене того же паба, играя каверы любимой группы «Дип Пёрпл».

Глава 8. Артист

Группа «Гулливеры» распалась. Мишка Целка-Цезарь укатил в Израиль с отцом Оскаром Ефимовичем — яростным борцом за идеалы социализма на идеологическом фронте, членом бюро горкома партии и большим начальником на ялтинском телевидении, и с мамой Софьей Эдуардовной — заведующей отделением городской больницы, членом КПСС и кандидатом медицинских наук. Трехкомнатную квартиру в центре Ялты они сдали государству, предварительно сделав совсем не требующийся ремонт. Мебель распродали и раздарили, а дачу продали. «Запор» свой и гитару Мишка двинул какому-то фарцовщику с пятака, и уехали себе налегке.

Толик Бобров-Боб основательно занялся футболом и стал профессионально, за деньги, играть в команде «Луч» колхоза «Светлый путь». Очень скоро он стал центральным нападающим и самым результативным бомбардиром. Его забрали в сборную команду Крыма, а потом — в киевское «Динамо».

Рашид-Гуцул устроился в филармонию и дубасил на ксилофоне. Валерка Ганс поблагодарил все руководство колхоза за то, что они просили его остаться и даже обещали прибавить зарплату, и уехал искать счастье в Москву. И надо же — нашел! Он устроился звукорежиссером к Алексею Муланову — бывшему звукорежиссеру Аллы Пугачевой, ставшей суперзвездой советской эстрады. С ее легкой руки Муланов и перешел из разряда техперсонала в категорию артистов.

Василина заканчивала школу, снова стала отличницей, ей прочили золотую медаль. После уроков теперь она больше сидела дома. А где-то в апреле на своей «Жиге» к ней приехал Слива и привез кучу новых пластов. Они слушали их все на той же «Эстонии», которую Валерка Ганс как-то списал в клубе и оставил Василине. Перед уходом Слива как бы между прочим проговорил: «А я у себя еще одну ставку пробил на сезон — не хочешь попеть?» Та, помолчав, ответила: «Нет, Слива, спасибо».

— Сейчас ЯОМА создали, можно фирму петь, если программу сдашь. Мы ее для себя делаем — заказывают-то все равно «Мясоедовскую», да «Поспели вишни в заду у Махавишны», — сказал Слива с ухмылкой и продолжил: — Тебя это касаться не будет. Отпоешь в варьете с восьми до девяти — и свободна. А останешься на «парнас» — полная доля.

— Нет, Слива, спасибо, не могу, — отказала Василина опять.

— Ну, тогда ладно, Василина, поеду я, в кабак уже пора.

Василина вышла проводить его и у калитки вдруг спросила:

— Слива, а ты откуда родом?

— Из Харькова, — удивленно ответил Слива.

Василина улыбнулась и весело проговорила:

— А когда репетиция? Сказали, дело будет.

— Завтра в три, — еще более удивленно, но уже с улыбкой ответил Слива.

Начались репетиции. Все музыканты были старше ее и даже намного. Но это не серпало. Состав был крепким, и играли они намного лучше пацанов из «Гулливеров». Примерно месяц делали репертуар Василине: необходимый, обязательный и желательный — так определил его Слива. За это время Василина сдружилась со всеми музыкантами, которым очень нравилась новая певица, а они ей. Они не были хиппарями, а одевались модно и дорого. Их музыкальные привязанности не ограничивались только роком, они играли одинаково хорошо музыку всех направлений: забытый джаз, западную попсу, джаз-рок, ну и нашу советскую эcтраду знали назубок. Вообще это был золотой век кабацких музыкантов, профессионалов высочайшего уровня, из которых вышла вся сегодняшняя элита шоу-бизнеса. Василина готовилась к выпускным экзаменам, пахала как лошадь и окончила школу с одной четверкой, заработав серебряную медаль. На что мама Даша заявила: «Только из-за этой твоей так называемой музыки ты не стала золотой медалисткой!» А бабушка была рада-радешенька за внучку.

После последнего звонка Василина вышла на работу в «Интурист» — самый престижный ресторан Ялты. Успех ее опять был ошеломляющим. Даже иностранцы замирали с вилкой у рта, когда Василина начинала петь, не говоря уже о нашей, по-доброму невзыскательной публике. Стало ясно, что тремя номерами в варьете, для которых Василине даже сшили три платья в ателье, не обойтись. Как и предполагал проницательный Слива, ее сразу взяли на полный «парнас». За первую неделю работы с Василиной музыканты подняли бабок, как за месяц без нее. Богатые москвичи отстегивали за заказ в исполнении Лины по полтиннику — вместо червонца таксы или четвертака премиальных. А самые щедрые северяне не жалели и стохи.

Слава о певице разлетелась со скоростью звука по всей Ялте и за ее пределы. В июле из сочинского Дагомыса подкатил Юрий Баулин — руководитель самого крутого на всем черноморском побережье кабака «Сатурн». Он предложил Василине какие-то фантастические в смысле заработка условия и кооперативную квартиру в центре Сочи. Василина спокойно выслушала купца и сказала: «Спасибо, Юрий, мне и здесь хорошо, под Чинарой». И тот уехал ни с чем, гадая, что за Чинара такая. В это же время мама Даша, будучи в отпуске и узнав о предложении, удивленно, но с безразличием говорила: «Ты чего творишь, Васька? Бери, не дури!» Потом, закурив, подытожила: «А может, и правильно — посылай их всех! Чем дальше пошлешь, тем больше дадут. Да и учиться тебе надо, институт закончить, а эти никуда не денутся. И предложения их долбаные — вместе с ними».

В августе в ресторане появилась цыганка Настя в сопровождении все того же кудрявого Гривы в прекрасно сидящем на нем черном костюме из панбархата и в красной атласной рубахе. Их зарезервированный столик находился в центре зала прямо напротив сцены, где Василина их сразу заметила и помахала рукой. Цыгане заказали все деликатесы, какие были в меню, и самые дорогие импортные вина, но почти ничего не ели и не пили. В антракте Лина подбежала к их столу под удивленными взглядами уважаемой публики, обнялась с Настей, поздоровалась с Гривой и присела рядом.

— Ну, как вам ансамбль? — спросила Василина, переводя взгляд с Насти на цыгана и обратно.

— Вон тот, с дудкой, ворует у вас деньги. Барабанщик колется и скоро умрет. Гитаристы и Большой хороши, а ты просто великолепна, — ответила цыганка с легкой улыбкой на лице и с любовью в глазах.

Василина смутилась от неожиданного ответа, а Настя, чтобы перевести разговор в другое русло, спросила:

— Как Мамашуля твоя — Мария Константиновна? Болят ноги?

— Да, перед дождем, — быстро ответила Лина удивленно.

И тут уже у них завязалась сердечная беседа обо всем, что их связывало. Антракт закончился быстро, и музыканты вышли на сцену.

— Ой, и мне пора, — проговорила Василина, — в следующий перерыв прибегу.

И убежала. Но после ее блока песен Настя и Грива, не попрощавшись, ушли. В антракте в гримерку забежал довольный официант и, со словами «Это вам от благодарных поклонников», протянул Сливе сто рублей одной бумажкой. Слива взял стольник и посмотрел на Василину, а она на него, незаметно кивнув головой.

Через несколько дней саксофонист Варна был пойман на воровстве «парнаса», и Слива его выгнал. Хороший был саксофонист и человек веселый, но вороватый. Прозвище свое — Варна — он получил от музыкантов, потому что был болгарином по национальности. Кроме игры на саксофоне, он еще и пел, правда, всего две песни. Первая из репертуара Вахтанга Кикабидзе: «Вот и все, что было», а вторая — из репертуара Джо Дассена «Бабье лето». Он их даже и не пел, а проговаривал в тональности, но как проговаривал! А проговорив, играл на саксофоне проигрыш. Из-за своей приятной внешности и тембра голоса он и объявлял песни на заказ.

— А сейчас для нашего уважаемого, дорогого гостя из Москвы (Ленинграда, Воркуты, Вильнюса, Алма-Аты, Магадана, Ташкента, и т. д. и т. п.), — он с обворожительной улыбкой смотрел в сторону клиентов, — прозвучит следующий музыкальный сувенир!

Очень часто «дорогие гости» хотели одну и ту же песню, поэтому Варна дарил всю теплоту своего сердца всей публике одновременно. А деньги, полученные за заказ одной и той же песни, раскладывал в разные карманы — червончик в общую кассу, остальные — в свою. Выражаясь музыкантским сленгом — крысил «парнас». Слива поймал его на этом и выгнал со словами: «Воры и аферисты всех мастей, Варна, просто обязаны быть обаяшками, так что ты со своими данными не пропадешь нигде. Гуд бай, чувак!»

А через неделю умер барабанщик Бил, врачи констатировали передоз. Слива выдернул какого-то ветерана кабацкой сцены на подмену и стал искать Билу полноценную замену. Василина предложила попробовать Гуцула из «Гулливеров», того быстро нашли и пригласили на прослушивание. Рашид-Гуцул отбарабанил всю программу без сучка и задоринки, как будто готовился к прослушиванию, а не колотил по ксилофону в филармонии. Слива, который и раньше ценил Гуцула за ритмичность и незлоупотребление техникой, взял его на работу с испытательным сроком, сказав: «А вдруг закиряет на радостях? В кабаке, если не держишь бухло — профнепригоден».

Как-то раз на репетицию вместе с Гуцулом пришел высокий симпатичный парень, очень опрятный, хорошо подстриженный, с улыбкой поглядел на всех и сказал: «Здравствуйте». Гуцул представил его: «Это Кузя — баянист, вместе учимся в музучилище». Василина обратила внимание на Кузю, но не из-за его голливудского вида, а из-за того, что он абсолютно не обращал внимания на нее, даже когда она запела.

— Он же музыкант, в конце концов, — мелькнуло у нее в голове.

После репетиции все заказали кофе и уселись за общий стол. Василина посмотрела на гостя и спросила:

— А как зовут Кузю?

— Николай зовут, — ответил тот безразлично и продолжил, — полный тезка Николая Ивановича Кузнецова, знаменитого разведчика, Героя Советского Союза.

А через минуту он предложил: «Народ, а может шампусика заказать да мороженого до кучи?» И подозвал официанта рукой.

А наш музыкантский народ в ресторанах очень любит шампусик перед работой, во время работы, а уж после работы — тем более. Во-первых, все знают, сколько это стоит, а на халяву и уксус сладок. Во-вторых, привыкли к угощениям и даже пристрастились. В-третьих, все немедленно начинали уважать, хвалить и ценить угощавших.

«А этот Кузя хочет, чтобы его здесь заценили», — подумала про себя Василина.

«Что-то уж больно хорошо стали зарабатывать баянисты», — снова подумала она, наблюдая за разливом второй бутылки, а за ней — и третьей. Повеселевшие музыканты шпарили анекдоты и болтали о музыке. Потом врубили аппарат и стали лабать любимые хиты. Кузя все время помалкивал, улыбаясь, но, когда надо было, отвечал коротко и толково, одним словом, в жилу. Послушав пару-тройку хитов, он встал и подошел к сцене, о чем-то пообщался с ребятами, а потом взял гитару у Крема и так двинул на ней «Лестницу в небо» цеппелинов, что все местные лабухи ахнули и Василина тоже, а официанты зааплодировали.

«Да этот Кузя еще и гитарист! Интересно», — снова подумала она.

Кузю стали убалтывать сыграть еще что-нибудь путное, но он скромно отказался и опять заказал всем шампусика. После такого яркого появления он стал в доску своим в кабаке и каждый день приходил туда, как на работу. Придя, он всегда заказывал в гримерку шампанское и коньяк. До Василины стали доходить разные слухи о Кузе, которые ей были почему-то не безразличны. Например, она узнала, что он боксер, мастер спорта чуть ли не международного класса и какой-то чемпион, занимается у знаменитого тренера Привалова в «Спартаке».

«Да, там есть секция бокса, дверь напротив нашей художественной гимнастики на втором этаже», — вспоминала Василина.

Кто-то утверждал, что Кузя торгует валютой, кто-то говорил, что двигает ювелирку с камешками, а кто-то — что перепродает автомашины с ВАЗа. Кто-то сказал, что он играет в карты по-крупному, и уж совсем полный бред — что он вор в законе. В общем, кто и что только ни говорил о Кузе с тех пор, как он появился с Гуцулом в их кабаке. Про Кузю говорили все! Он был настолько ярким, видным, симпатичным, хорошо одетым, спортивным, талантливым, а главное, богатым и щедрым, что про него говорили все, и все его страстно любили. Все, кроме Василины. Она по-прежнему только наблюдала за ним и лишь интересовалась слухами.

Ялта — город маленький, все друг друга знают, и друг о друге тоже, если захотят. Кузя жил с мамой Полей на окраине Ялты, в сторону Алушты. Был он единственным сыном и рос без отца. Его мама Полина, еще молодая и озорная женщина, торговала квасом на пляже.

«Доходное местечко, — подумала Василина, услышав об этом, — но не настолько».

Всем местным пацанам Полина наливала квас бесплатно и приговаривала: «Пейте, пацаны, пейте, а если кто обидит — бегите к моему Кольке, он у меня боксер». И всем остальным она разливала квас, не жалея, и в любую посуду, про себя улыбаясь: «Что, мне жалко, что ли? Воды в кране навалом, вечером еще ведерко буцкну». Вся окрестная пьянь приносила ей разные золотые и серебряные украшения, будто бы найденные на пляже после шторма. А она их скупала по дешевке и несла после работы знакомым ювелирам уже по хорошей цене, но не слишком. К вниманию со стороны отдыхающих мужского пола Полина привыкла и относилась к нему ровно. Ну, а если кто нравился очень, то тут уж все мы не без греха!

Колька ее всее детство проторчал на пляже возле мамки и провисел на турнике во дворе. Прекрасно плавал, играл в футбол и в волейбол — со взрослыми наравне. В школе учился так себе, но отвечал всегда четко, как будто знал, о чем его спросят. И его портрет красовался на школьной доске почета.

— Гири, наверное, тягает да в футбол гоняет за школу, — говорила мамка Полина.

Рос симпатичным улыбчивым пареньком, но каким-то скрытным.

— Мутный ты у меня, Колька! Никогда не знаешь, что у тебя на уме, — говорила Полина сыну, пришивая пуговицу к рубахе, — весь в отца.

Отца Колька никогда не видел и не знал. Полным тезкой Николая Кузнецова Колька стал благодаря подруге Полины в исполкоме — очень уж ей нравился разведчик на фотографиях, да и герой все же. Вот и приделали отчество Иванович. Баловать Полина сына не любила, но одевала всегда хорошо, и деньги у него в кармане водились.

— Пусть люди видят, как мамка любит, а деньги у парня должны быть всегда, — рассуждала она, глядя на нарядного сына и вспоминая отдельных своих ухарей, у которых и за кабак-то не хватало рассчитаться, самой приходилось доплачивать.

В седьмом классе Кольку кто-то отвел в «Спартак», в секцию бокса, и заслуженный тренер Привалов, только глянув, сразу принял его с распростертыми объятиями.

— Боец, по всему видно, — произнес тренер. — Будешь заниматься.

Но очень скоро охладел к Кольке.

— Только правый прямой и освоил, удар не держит ни хрена. Да бзделоватый малехо, не боец. Она видимость — и только, не то, что ты, — делился Привалов со своим бывшим любимым воспитанником Гордеевым, ставшим тренером после сокрушительного нокаута.

Но на соревнования Кольку брал запасным.

— Для психологического прессинга соперников вожу я Кузю. Пусть боятся одного вида моих запасных и думают, что если у нас в команде такие запасные, то кто же им в ринге будет печень-то поправлять? — весело вещал Привалов.

К музыке Кольке привил любовь старый калека без ног, ветеран войны Моцарт, сидевший с самого утра в теньке рядом с бочкой кваса Полины. Он лихо наяривал на баяне всякие разухабистые частушки и блатные песни, а праздно шатающиеся отдыхающие делились с ним мелочишкой, бросая ее горстями в футляр трофейного баяна. Менты его не трогали — ветеран все же. К вечеру инвалидную коляску с пьяным Моцартом увозила пожилая седая женщина, а тот скандалил. Колька нашел к нему подход с помощью мамкиной чачи, и Моцарт, от нечего делать, стал учить его игре на баяне. Очень скоро Колька уже лихо играл все частушки и плаксивые песни, сидя на табуретке рядом с коляской калеки, а тот хайлал их во всю свою хриплую глотку. Денег в футляр стали бросать больше, но ветеран с Колькой не делился. Тогда Колька перестал учиться игре на баяне и таскать самогон-чачу от мамки. Ветерану стало тоскливо, и Моцарт взял его в долю. И к концу сезона Колька уже гонял на новеньком велике. Мамке Полине льстило, что ее сына все хвалили, когда он играл на баяне, и осенью она отвела его в музыкальную школу продолжать обучение. Колька моментально схватывал все на слух, но ноты ненавидел, за что преподаватель его — тоже Николай Иванович, но Трубачев, одновременно хвалил и ругал по-отцовски. Так они и мучали друг друга во время обучения.

Но, что странно, вся музыкальная школа во главе с директором Самуилом Яковлевичем считала Николая Кузнецова очень одаренным и талантливым мальчиком, подающим большие надежды, и предрекала ему громкую славу на музыкальном олимпе. Может быть, оттого что, разучив произведение для академического концерта или экзамена буквально накануне, Колька с таким блеском и уверенностью исполнял его, что складывалось впечатление, будто мальчик не выпускает баян из рук. К тому же Николай был очень симпатичным мальчиком и опрятным. Один бедный учитель Николай Иванович знал реальное положение дел и говорил, выпивая с коллегами: «Никакой не музыкант, лишь имитация музыканта. Артист хороший, да. Видный. Ему бы в театральное, лицедействовать. Ленивый, бессердечный, холодный расчетливый позер». Но подвыпившие коллеги не слушали его, обмывая выпуск, и лишь кто-то сказал: «Да ладно, не реви, Иваныч, давай лучше накатим, — и скаламбурил: — Сделал дело — кобыле легче».

После школы Кузя поступил в музыкальное училище на заочное отделение и там продолжал покорять своей одаренностью педагогов, студентов, а особенно — студенток. От армии он как-то отвертелся с помощью энергичной мамки Полины. Нигде не работал ни дня, но жил на широкую ногу, непонятно с чего. Этим вопросом были озадачены многие. Первой была мать Полина. Проверяя Колькины карманы, она находила там слишком много денег, но ее это только радовало: «За дело взялся пацан, правильно, неча на мамкиной шее сидеть».

— Что-то сильно Кузя гусарит у нас в кабаке, — удивлялся Слива, — с чего бы это? Лина, может, на тебя запал?

— Не волнуйся, Слива, он на меня даже и не смотрит, — ответила Василина, но галочку в своей голове поставила.

Тогда еще вся богатая биография Кузи была ей неведома, но она уже с каким-то другим интересом наблюдала за ним. И однажды подумала: «Может быть, это он?» И вдруг почувствовала щемящую тоску.

Кузя танцевал со всеми подряд элегантно и красиво, но был очень неразборчив в партнершах. При этом было видно со стороны его полное безразличие к ним. Зато все дамы, к столикам которых он подруливал, просто таяли от счастья и буквально бросались ему в объятия.

«Может, позлить меня хочет?» — думала Василина, потому что после каждого танца Кузя пристально смотрел на нее, будто желая спросить: «Видела?»

Так оно и было на самом деле, только Василина неправильно принимала это на свой счет. Поняла она все гораздо позже. Сезон кончался, и народа стало меньше. Кузя стал приходить все реже и совсем ненадолго. Придет, поздоровается, осмотрится по сторонам, скажет, что сегодня занят, и уйдет. Василину это стало почему-то сильно беспокоить, но вида она не подавала. Как-то раз она сидела в гримерке, ждала своего выхода и крутила дурацкий кубик Рубика, который тогда только появился и был дико популярен у молодежи. Вдруг она почувствовала, что кто-то наблюдает за ней, резко подняла голову и посмотрела в гримерочное зеркало с лампочкой. За ее спиной стоял Кузя.

— Привет, а ты меня напугал, — смущенно сказала Василина.

— Неужто такой страшный? — спросил в ответ Кузя, глядя на кубик Рубика.

— Дай-ка я попробую, — продолжил он и забрал кубик из ее рук. Василина встала со стула и с любопытством и удивлением посмотрела на него и на свой кубик. Через несколько минут Кузя сел на ее стул и проговорил, вертя кубик в руках: «Я тебе цепочку подарил, в сумке посмотри». И, не поднимая головы, продолжил свое занятие. Василина еще более удивленно посмотрела на него, подняла брови и спросила:

— В какой сумке?

— В твоей, — ответил Кузя.

Она не спеша направилась к вешалке, сняла с нее куртку, а потом и свою замшевую югославскую сумку-рюкзак, очень подходившую к ее джинсовой куртке — большую, удобную, стильную и любимую. Поставила сумку на стол, расшнуровала и увидела лежавший сверху на всякой всячине черный бархатный футляр. Василина медленно достала его и открыла.

— Вау! — вырвалось у нее.

Внутри, на красном атласном подкладе, лежала очень красивая золотая цепочка с подвеской-капелькой в форме землянички, вся в мелких сверкающих камушках.

— Круто, — произнесла изумленно Лина, приложила цепочку к груди и радостно посмотрелась в зеркало. Но вдруг замерла, медленно повернулась к Кузе и тихо спросила: «И что я за это должна?» Он поставил собранный кубик Рубика на гримерный столик, встал, подошел, взял из ее рук цепочку и легко надел ее Василине на шею.

— Носить должна и никому не говорить, что я подарил — не люблю. А если спросят, скажешь, что по дешевке с рук купила у какой-то старухи, — ответил Кузя. Начался антракт, и в гримерку-оркестровку, с шумом отворив двери, ввалились музыканты. Все разом замолчали, увидев обалденной красоты цепочку на шее Линки.

— Ништяк, — протянул Гуцул и перевел взгляд на Кузю.

— Штяк-штяк, но я здесь не при делах. Вошел, а она примеряется. Мне, кстати, тоже понравилось, — сказал Кузя, а потом добавил, — пойду в буфет за горючкой, такую красоту обмыть надо.

И ушел. А ребята принялись рассматривать украшение и гадать, сколько же оно может стоить? Слива, стоявший позади, посмотрел на Василину, и она еле заметно кивнула головой. Это событие вдруг перевернуло все вокруг Василины, все ее сознание, все ее мысли и мечты, весь окружающий мир, всю ее шумную, но тихую жизнь. Обмывали обновку весь вечер, но продолжения не последовало. Перед последним отделением Кузя сказал, что завтра рано вставать, и ушел. Но Василину все равно переполняло счастье не из-за дорогого подарка, сделанного ИМ, а от мужского сдержанного поступка. И в ее душе почти не осталось сомнений — это ОН. Слива подвез ее, сияющую, радостную и взволнованную, как обычно, до дома. Она сказала «Пока!» и неожиданно чмокнула его в щеку, выпорхнула из машины и побежала к калитке со своей вечно болтающейся сумкой на плече. Слива посидел еще немного, вздохнул и уехал.

Василина не вбежала, а просто влетела в дом и набросилась с поцелуями на поджидавшую ее Мамашулю, сказала ей, что ужинать не будет, помчалась в свою комнату и закрылась там. Ее разрывало счастье изнутри, ее просто трясло от счастья. Она разделась и легла в постель, но тут же встала и чуть не запрыгала от радости. Потом включила настольную лампу над своим школьным столом, достала из сумки футляр, открыла его и долго любовалась подарком. Потом вдруг решила показать подарок бабушке, но передумала. Потом выключила свет и снова легла, и опять встала и уселась на кровати. Она просто не знала, что ей делать с собой, она не могла ни стоять, ни ходить, ни лежать — она не могла дышать. Ни разу в жизни она не испытывала такой радости, такого полного, неведомого доселе ей счастья.

К утру усталость взяла свое, и Василина задремала. В полусне к ней вроде бы приходила прабабка Катерина из Лондона. Появилась какой-то светлой тенью в комнате и с печальной улыбкой на бледном, размытом лице. — Василинка! — произнесла она. — Ты же знаешь — не все то золото, что блестит. Смотри в суть, не глазами и даже не сердцем, а смотри душой — она дальше видит. Учись ею смотреть, и разглядишь.

Утром Василина открыла веселые глаза и, соскочив с кровати, бросилась к столу, испуганно думая: «А вдруг все это сон?» Но подарок лежал на месте. Схватив его, Василина побежала в ночнушке и тапочках к Мамашуле, но ее дома не было.

Василина оделась, взяла сумку и направилась в больницу к Ларисе Ивановне. Ей просто необходимо было с кем-то поделиться своей радостью. Когда она вбежала в кабинет старшей медсестры, та, оторвав взгляд от журнала, проговорила:

— Что, опять, подруга?!

— Да нет, Лариса Ивановна, мне просто некуда больше с этим пойти, — весело ответила Василина, достала из сумки футляр и рассказала все.

— Поздравляю! — также весело отреагировала Лариса Ивановна. — Поздравляю тебя! Ты влюбилась.

Встала из-за стола, подошла к сейфу, открыла его, что-то достала оттуда и произнесла: «Теперь тебе понадобится вот это!» И она протянула Василине пачку презервативов.

— Спрячь подальше, чтобы бабушку не шокировать, но всегда имей под рукой. Ты же уже знаешь этих музыкантов-раздолбаев. Остальное — говно вопрос.

Василина посмотрела на медсестру с улыбкой и спросила: «Лариса Ивановна, а откуда у вас такая странная присказка?»

— Да в память об Олежеке осталась, комсомольце из Грозного. Веселый такой, кругленький, но щедрый, — ответила Лариса Ивановна, обняла Василину и тихо прошептала, — а теперь вали отсюда со своим счастьем, у меня медобход начинается.

Вечером он не пришел, и на следующий день — тоже. И на третий. И на четвертый. Он появился через неделю. Вошел в гримерку, где сидела Василина, тупо уставившись взглядом в пол, а ребята играли на сцене.

— Привет, — сказал он и, небрежно усевшись на стуле напротив, посмотрел ей в глаза. — Давно не виделись, на соревнованиях был, вальнули мы Россию.

Василина вдруг поразилась тому, как же он был красив! Обычно до конца застегнутая его рубашка голубого цвета, была расстегнута, а обязательный галстук приспущен, двухдневная небритость и ямочка на подбородке говорили о мужестве и длинной дороге. Но, главное, Василина впервые увидела его глаза: они были зеленовато-голубыми, цвета морской волны. Она резко выдохнула, махнула головой и ответила:

— Привет, а я вот жду… выхода на сцену.

— Хочешь шампанского? — спросил он, все так же глядя на нее.

— Очень хочу, — произнесла Василина в ответ.

Кузя встал и направился в буфет, а Лину позвали на сцену. В антракте он принес шампанское с коньяком, а музыканты скромно выставились принесенным из магазина портвешком. Чем и догонялись до конца работы. А когда Слива попрощался с гостями и объявил коду, натанцевавшийся с телками Кузя подошел к эстраде и спросил Лину:

— А ты поешь «Путники в ночи»?

— Да, — ответила она удивленно и посмотрела на него. — Что, спеть надо?

— Да не… А в какой тональности? — спросил он снова.

— В до-мажоре, кажется, — ответила Василина.

— Годится, — сказал он задумчиво и пошел, бросив на ходу: — Позже подойду, дело будет.

— Дело будет, — вспомнила она такие же странные слова Насти-цыганки и улыбнулась. Выйдя из ресторана на улицу со служебного и подойдя к «жучке» Сливы, Василина стала будто бы поджидать руководителя, чтобы ехать домой. На самом деле, она ждала ЕГО — ни жива ни мертва от волнения. Он и появился как из-под земли, и опять напугал ее.

— Я сегодня в гости еду к серьезным людям. Ты домой или со мной? — спросил он тихо, но решительно.

Василина облила его счастьем, льющимся из глаз, и так же тихо и решительно ответила:

— Или… — И через паузу: — Только мне нужно домой заехать, бабушку предупредить, она всегда ждет.

— Не вопрос, я за машиной, — сказал он и ушел.

А Слива пришел и спросил:

— Ты, наверно, сегодня не поедешь со мной, Лина?

— Нет, не поеду, Слива, — ответила она, не в силах сдержать свою радость.

— Ты с ним там осторожнее, мутный он какой-то, — повторил Слива слова Кузиной мамы Полины. — И кажется, бесстыжий. Ну да я поеду. Пока.

Сел в «жигули» и уехал. А Кузя приехал, тоже на «жигулях», открыл дверцу и сказал, не выходя из машины: «Прыгай». Василина уселась в новую, по запаху, машину, и они тронулись. Ехал он быстро, но ровно, не дергаясь. А она дирижировала: «Напра… Нале… Прямо… Приехали». Выйдя из машины и наклонившись, Лина спросила: «Может, я переоденусь?»

— Не, на фиг, и так нормально, — ответил он.

— А куда поедем-то? — снова спросила она с любопытством.

— К дядьке одному деловому, днюха у него сегодня, юбилей, — ответил Кузя.

— Ну, тогда я все-таки… — и Василина, не закончив речь, побежала к калитке.

Минут через 15–20 она, сногсшибательно красивая, на высоких каблуках, в облегающем темном платье, поверх которого красовался его подарок — в накинутом на плечи пальто (мама Даша из «Березки» привезла) и с маленькой лакированной сумочкой в руках появилась из калитки. Кузя, увидев ее в свете фар, присвистнув, воскликнул: «Опа, Золушка на бал собралась. Клево!» Она села, и они поехали.

— А я бабушке соврала, что на день рождения к Ленке, школьной подруге, поехала, — весело сообщила Василина.

— А врать нехорошо, некультурно, но когда надо — можно, — произнес он, глядя то на нее, то на дорогу.

Выехав из Ялты, довольно скоро они подъехали к придорожному ресторану на перевале «Кавказская кухня». Вокруг стояло много машин, а рядом с ними общались, покуривая в кулак, какие-то парни.

— Сиди здесь, — сказал Кузя, выйдя из машины, и пошел к парням.

И Василина услышала: «Здорово, пацаны!» Те оживились, и радостно-развязно стали здороваться с ним за руку.

— Привет, Артист, братуха! Здорово, корешок! — кричали они. — Ты где, бля, пропадаешь, Колян, в натуре?

— В натуре поп на дуре, Шпигель, — огрызнулся Кузя.

— Михалыч уже бельмом буровит, в натуре, бухтит, где Артист? — продолжал оборванный Шпигель.

— Туточки я, что бухтеть-то? Сказал, буду, значит, буду, если не зароют или не закроют, — ответил Кузя, и все заржали.

У них начались какие-то разговоры меж собой, смысла которых Василина не понимала, да и не слушала, сидя в машине. И подумала: «Черт возьми, да это же братва, блатные». Она подобных видела, конечно, но никогда не общалась с ними. К сцене они не подходили, танцевать не танцевали, изредка засылали четвертак с халдеем, чтобы музыканты «Долю воровскую» сбацали. Но Слива категорически отказывал, говоря, что администрация запретила.

— Ну, тогда «Поспели вишни» или «Мясоедовскую» изладьте для уважаемых гостей, — просил официант.

Вообще залетные, блатные и всякие такие редко совались в их кабак.

— Ведь где интурист гуляет, всегда люди в штатском шныряют, секут поляну, — крутилось у нее в голове. — А Артист-то ему лучше подходит, чем Кузя, — прямо в яблочко!

— Ну что, идем на бал? — услышала она его голос в окошко.

— Идем, — смело сказала Василина, а на самом деле, сильно труся. И вышла из «жигулей».

— О-о! Ничего себе! Ништяк, Артист! — послышались веселые возгласы со всех сторон.

А знакомый ей уже голос Шпигеля выкрикнул:

— Ну, бля, Артист, ты даешь!

— А я не даю, Шпигель, и тебе не советую, — ответил он и продолжил: — Знакомьтесь…

— Это… — посмотрев на Василину и, вероятно, только что отбросив первый слог «зо», вдруг произнес: — Лушка!

— А для вас, пацаны, она Луша.

Взял ее под локоть и, добавив: «Вперед, босота», — повел ко входу «Кавказской кухни». Если бы Василина знала, куда идет, то вряд ли отправилась на этот бал. Войдя внутрь, она откровенно запаниковала, увидев человек двести мужчин разного возраста, разных национальностей и в одинаковых черных костюмах, сидевших за общим п-образным столом. Этот огромный стол был сплошь заставлен едой и бутылками. Все примерно двести голов и четыреста глаз одновременно повернулись и уставились на них. В центре стола поднялся крепкий седовласый мужчина, также в черном костюме, белой рубашке и с живой розой в петлице пиджака. «Как у дона Карлеоне», — мелькнуло у Василины в голове. Мужчина сделал небольшую паузу, дождался, когда все войдут, и объявил: «А это, кто не знает, мой молодой кореш, Артист, с бригадой. А знаете, как он стал Артистом? Менты ему дали эту кликуху».

При слове «менты» все деловые притихли во внимании. А седовласый с розой в петлице обвел их взглядом, посмотрел на вновь прибывших и сказал: «Да вы присаживайтесь, пацаны». И показал рукой на левое крыло стола.

— А ты, дорогой Артист, подойди поближе, не стесняйся.

Кузя-Артист подошел к центральному столу изнутри, заложив руки в карманы, и встал на всеобщее обозрение. А седой, или просто Михалыч, продолжил: «Он как-то подломил хорошую хату с ювелиркой и спускается по лестнице с футляром от скрипки, полным „рыжья“. А навстречу мусора бегут — сигналка зазвякала. Какой-то оперок ему и говорит: «Ты что, скрипач?» А наш в костюме, в галстуке, тому с улыбкой и отвечает: «Нет, я баянист». А мусорок снова: «А че со скрипкой?» А наш в ответ: «Таскать легче». Тогда мент ему: «Давай-ка двигай отсюда, артист. Не до шуток нам. Тут ограбление, понял?» — «Понял», — ответил новоиспеченный Артист. И двинул оттуда.

— Присаживайся, дорогой, рад тебя видеть, — сказал Михалыч Артисту и уселся сам. Но Артист не ушел, а подошел ближе к юбиляру, пожал тому руку, что-то сказал и протянул точно такой же футляр, в котором подарил Василине цепочку с подвеской. Потом вернулся к своим и спокойно сел рядом с ней, налив ей и себе шампанского. Василина пребывала в шоке. Ей казалось, что она присутствует на сходке уголовных воров в законе. По правде говоря, это так и было — сходняк воров по поводу днюхи авторитета. И съехались на него, действительно, все коронованные и некоронованные, все чего-то стоящие «деловые люди» криминального мира Советского Союза.

— Ты где взял эту долбаную цепочку? — спросила Василина, сжав до боли лежавшие на коленях кулаки, не глядя на новоиспеченного Артиста.

— Купил по случаю с рук у какой-то старухи, — с улыбкой ответил он.

— У какой старухи? — с ненавистью прошипела она.

— Лила, по-моему, зовут, армянка, могу познакомить, — опять спокойно и весело ответил Артист.

— А врать нехорошо и некультурно, — продолжила Лина.

— Когда очень надо, можно, но я не вру, — сказал он, взял свой бокал и продолжил: — Ты что, думаешь, в Ялте мало кабаков, где можно погарцевать? А я что-то вдруг к вам повадился.

Василину немного отпустило, и она спросила опять:

— А что это за люди на твоем балу?

— И здесь я врать не намерен, хочу, чтобы ты знала, кто к тебе клинья подбивает, — буркнул он.

Напротив из-за стола поднялся высокий кавказец в таком же бархатном костюме, как у Настиного цыгана Гривы, сидевшего спокойно рядом и ничем не показавшего своего знакомства с Василиной. Кавказец поднял бокал и произнес: «А теперь наш подарок юбиляру и всей уважаемой братве — встречайте, для вас поет Бока!» На сцене зазвучала явно восточная музыка на шесть восьмых. И вышел крупный черноволосый парень в спортивном костюме «Адидас». Вдруг он запел высоким голосом, никак не соответствующим его виду, да еще с таким сильным армянским акцентом, русскую блатную песню «Такова уж доля воровская». Да так здорово, красиво запел, что Василина вся поневоле переключилась на него. Бока спел песню, поприветствовал юбиляра и всех присутствующих, кого на армянском, кого на грузинском, кого на дагестанском, кого на чеченском, а потом, рассказав на русском какой-то очень веселый и очень короткий анекдот, объявил: «А сейчас для московских гостей — „Таганка“! Потом для ленинградцев — „Кресты“, ну и так далее!»

Отпел свое отделение и ушел. А Василина вдруг заметила за длинным столом и девушек — по виду явно валютных проституток. Путан, ничем не отличавшихся от нее. Таких же симпатичных, дорого одетых, в золотых цацках в ушах и на шеях. Она снова тихо спросила Артиста, по-прежнему не поворачиваясь к нему:

— А почему никто не танцевал?

— По понятиям западло, — ответил Артист, — не принято ни танцевать, ни хлопать.

Встал и пошел к сцене. Взял микрофон и объявил: «А теперь подарок от нашего стола. Любимая песня юбиляра „Путники в ночи“ в исполнении Луши».

И помахал Василине рукой, приглашая на сцену. Она ошарашенно, в который раз сегодня, поднялась в мертвой тишине и под оценивающие взгляды направилась к сцене. А Артист воткнул микрофон в стойку, сел за пианино и заиграл вступление. Василина поднялась на сцену и запела: «Stranger in the night…» Так она не волновалась никогда в жизни: ни до, ни после. Песня прозвучала, но никто не реагировал. Кузя — Артист, Баянист, Гитарист, и, как только что выяснилось, Пианист, подошел к ней и взял за локоть. Тут поднялся с места юбиляр и крупными ладонями стал медленно и громко хлопать. Следом поднялась вся братва и устроила ей такие овации, которых она также не слыхала в своей жизни: ни до, ни после. Минут десять лихая братва хлопала, кричала, свистела, орала, гремела, улюлюкала, барабанила по столам, с которых повалились посуда и бутылки, топала ногами, переворачивая и распинывая стулья за собой, неистово и бешено ликовала, пока к микрофону не поднялся Михалыч с бокалом и не сказал: «Ша, братва! Артист, позволь, я за всех поцелую по-отцовски твою Лушу! Никогда не слышал исполнения лучше, хотя люблю и знаю эту песню с детства».

Поцеловав полуобморочную Василину крепко в губы, осушил до дна бокал и с размаху, от души, долбанул его об пол. А потом неистово заорал в микрофон: «Давай, гуляй, братва жиганская!» И тут веселье покатилось, понеслось с новой силой.

— А нам пора, бал окончен, — услышала вдруг Василина голос Артиста.

— Уходим по-английски, — мотнув Шпигелю головой, продолжил он: — По-тихому, не демонстративно.

Взял Лину за локоть, и они направились через закулисье на выход. Выйдя под звездное небо в уличную прохладу, Василина спросила:

— А мое пальто и сумочка?

— Шпигель в курсах, принесет, — ответил бывший Кузя.

— И что дальше? — спросила она.

— Дальше тебе решать, — ответил он.

— Зачем тебе все это? Ты же хороший музыкант? — вновь спросила она после неловкого молчания.

Он снял с себя пиджак, накинул ей на плечи и ответил:

— Не хочу всю жизнь перебиваться с хлеба на квас, как моя мамка. Поднимусь, куплю нам хату и все, что надо, вот тогда завяжу и стану музыкантом.

— Нам хату? — спросила Василина и впервые за вечер посмотрела на него. — С чего бы это? Мне и под Чинарой неплохо.

— Не век же ты будешь с бабушкой там цветочки поливать? — сказал он жестко и так же посмотрел на нее.

У Василины что-то дрогнуло внутри, и она опять увидела его, но ответила сравнением: «Не надо мне от тебя никаких хат, добытых таким путем. Ни цепочек твоих, купленных с рук, ни шампанского — ничего не нужно». И она, как ни держалась от переполняющих ее эмоций, вдруг заплакала и отвернулась. Он взял ее за плечи, повернул к себе и неожиданно поцеловал — в первый раз за все время их знакомства. Василина не противилась, а он достал платок из кармана и вытер ей слезы, сказав: «Давай попробуем, а там видно будет». И повел ее куда-то на задний двор ресторана. Они подошли к одноэтажному домику, стоявшему невдалеке, он достал ключи из другого кармана, отпер дверь и распахнул ее перед ней. Василина в нерешительности стояла перед входом, и ей вдруг показалось, что из темноты на них смотрит цыган Грива. Она еще немного постояла и вошла внутрь. Он щелкнул выключателем, и они очутились в очень уютной комнате с мягким освещением и огромной кроватью. Закрыв дверь на щеколду, он подошел к ней и снова поцеловал ее, крепко прижав к себе.

Василина опять не противилась. Она просто не могла противиться и сказать себе «нет». Она так долго ждала этого. Он раздел ее неторопливо, взял на руки, положил на кровать и разделся сам. Посмотрев на него, она вздрогнула и сказала:

— Мне срочно нужна моя сумочка.

— Сейчас принесу, — ответил он и ушел в прихожую нагишом. А через мгновение вернулся с сумочкой в руках. Василина удивленно взяла ее, открыла и вынула из нее то, что вручила ей Лариса Ивановна.

— На, надень, — сказала она смущенно, протянув ему упаковку. Он с интересом взял ее, сел на кровать, покрутил в руках недолго и с увлечением, как кубик Рубика когда-то. Вскрыл упаковку и, произнеся: «Никогда еще не шпокался в гандоне», стал натягивать презерватив, нисколько не стесняясь. Василина смотрела на все это своими прекрасными, полными ужаса глазами. Закончив с одеванием, он с места запрыгнул на нее, без всякой необходимой в таких случаях хотя бы минимальной подготовки, и вошел бесцеремонно.

Когда все закончилось, он отерся краем простыни и завалился спать. А она долго сидела на краю большой кровати, прижав к груди голые колени, и смотрела в темноту. Потом встала, тихо оделась, взяла свою сумочку, нашла в прихожей пальто, принесенное, видимо, Шпигелем, отодвинула щеколду и, выйдя на улицу, пошла по ночному пустынному шоссе в сторону своего дома. Остановилась в задумчивости и пропела: «Strangers in the night…»

И ей опять показалось (даже не показалось, а почувствовалось), что кто-то наблюдает за ней. Но она двинулась дальше. Минут через десять ее, одиноко идущую по дороге, осветили фары легковой автомашины. Она испуганно остановилась на обочине. И машина остановилась, чуть проехав ее. Открылась водительская дверь, и из «Волги» вышел мужчина. Он не спеша пошел по ходу движения и оказался в свете фар. Василина с облегчением узнала Гриву, вечного попутчика Насти-цыганки. Цыган посмотрел на звездное небо, потом в ее сторону и сказал:

— Привет, певица. Может, подвезти куда?

— Мне бы домой, под Чинару, — неуверенно ответила Василина.

— Тогда садись, нам по пути, — произнес Грива и открыл перед ней переднюю пассажирскую дверцу. Всю дорогу они ехали молча и, лишь остановившись перед ее домом, он посмотрел на Василину и спокойно промолвил:

— Вот и все. Ты дома.

— Спасибо большое, Грива, и передай привет Насте. Скажи, что я ее очень и очень жду. Еще раз спасибо, — и она вышла из машины.

Вечером Кузя-Артист как ни в чем не бывало появился в ресторане, накрыл поляну музыкантам в гримерке и беззаботно продолжал отплясывать с телками — теперь уже совсем не глядя на нее. А она смотрела на него. Смотрела безразлично — со спокойным, не касающимся ее отвращением. И назло не снимала подарок — золотую цепочку красивого плетения с крупной подвеской-земляничкой в сверкающих камешках. А потом Кузя взял и исчез.

Глава 9. Сафрон Опетов

Начались предновогодние банкеты, на которых предприятия провожали старый год, чествуя передовиков производства и победителей соцсоревнования. Провожал старый год с размахом и «Трест общественного питания ресторанов и кафе». Прилично одетые руководящие работники всех вышеперечисленных заведений охотно спускали заколоченные за сезон деньги, заказывая популярные песни для любимых начальников треста. К Сливе подошла симпатичная, очень эффектная восточная красавица Лейла. Армянка Лейла жила в том же районе, что и Василина. Отец ее был участковым милиционером, а сама она работала метрдотелем в ресторане на набережной. Василина стояла на сцене, Лейла глянула на нее и, прервав разговор со Сливой на полуслове, вдруг направилась к ней. Окинула оценивающим взглядом певицу и с улыбкой произнесла: «Хорошо поешь, дорогуша. А какая у тебя чудесная цепочка и подвеска редкая — где такие берут?» Лина хотела ответить, как учили, что купила с рук у старухи, но почему-то дерзко ответила: «Это мне Кузя подарил, которого все обожают, а я презираю», — и, повернувшись, пошла в гримерку.

— Подожди, дорогая, — услышала она голос армянки и остановилась, обернувшись. — Этого Кузю зовут Артист, а цепочка, что на тебе, моя. Но мне не надо ни того, ни другого. Дарю их тебе, красавица, за твой талант.

Развернулась грациозно и пошла к своему столику, пронося с достоинством свою эффектную красоту через весь зал. Василина обалдела и стояла как вкопанная. Подошел Слива и спросил:

— А что Лейла хотела-то от тебя?

— Да так, песню хотела заказать, но я ее не знаю, — ответила Василина и подумала: «Ничего себе, старуха! Ничего себе подарочек задарил Артист!» И, сгорая от стыда, быстро пошла в гримерку, глянув на ходу, как Лейла садится за столик.

После антракта, когда музыканты начали играть, а публика весело ломанулась танцевать, Василина незаметно подошла к тому столику, за которым отдыхала Лейла, и аккуратно опустила в сумочку, висевшую на спинке стула, драгоценный подарочек.

Приближались новогодние праздники — малый сезон для очень состоятельных граждан страны советов. Граждане эти вывозили на юг своих жен с чадами подышать морским воздухом Крыма, погреться на зимнем солнышке, отдохнуть от дел насущных. Правда, эти высокостоящие товарищи чаще выбирались туда с любовницами и молодыми секретаршами, нагородив своим женам с три короба.

Народу в ресторане сильно прибавилось, свободных столов не было, да и приставные стулья были страшным дефицитом. Их продавали нуждающимся на вечер за червонец. В один из этих вечеров в их гримерку заглянул очень солидный, интересный мужчина. Шатен, уверенный в себе, в шикарном костюме, с хорошими манерами, в прекрасных лакированных туфлях, явно заграничных, и в шелковом, ослепительно красивом шарфе на шее. Слива радостно поздоровался с ним, и они вышли из оркестровки. Минут через десять Слива вернулся с официантом и попросил ребят очистить стол. Музыканты вместе с Линой нехотя убрали все со стола, а Слива с официантом взяли его и потащили в зал. Вернувшись, Слива сказал: «Важный дядька из Москвы, стоящий. Попросил организовать столик. — А потом бодро продолжил: — А ну, пошли в забой, лабухи, заказов целый талмуд. «Парнас» зовет!

Выйдя на сцену, Лина сразу увидела уже сервированный столик, а за ним — важного дядьку с удивительной красоты девушкой. Дядька оторвался от меню, посмотрел на Василину очень умными глазами, а потом опять погрузился в изучение ассортимента. Работали часа полтора без перерыва, и Василина все это время пела, а важный дядька завороженно смотрел на нее. Она это больше чувствовала, чем видела — все музыканты чувствуют на себе заинтересованные взгляды.

Новогоднюю ночь важный дядька с девушкой тоже встречал в ресторане. Слива подставил к стоящему в гримерке маленькому транзисторному телевизору «Электроника» микрофон и генеральный секретарь ЦК КПСС поздравил весь советский народ и присутствующих в зале с Новым годом: «С Новым годом, товарищи! С новым счастьем!» Загремели куранты, и ровно в ноль-ноль минут в колонках зазвучал гимн Советского Союза. Все встали с бокалами и рюмками в руках, а после гимна и выпили, и поцеловались, и закусили, и повалили на улицу, где опять гремел салют.

«Что-то зачастили они с салютами», — подумала Василина, грустно глядя в звездное новогоднее небо. А дальше, как пел Высоцкий, «потом пошли плясать в избе, потом дрались не по злобе, и все хорошее в себе да истребили…» Владимира Семеновича Высоцкого Василина, как ни странно, любила и слушала. И Слива тоже. Хотя их музыкальные пристрастия были иными — западными.

После первого в новом году танцевального отделения музыканты вновь вернулись в гримерку, где их ожидали подвыпившие подруги, румяные от танцевального марафона. Появился и важный дядька с красивой девушкой и столь же красивой бутылкой в руках — типа презент лабухам по случаю праздничка. Бухлом был заставлен весь стол в оркестровке, но все почему-то хотели отведать из принесенной бутылочки дядьки. Девушка его стояла скромно в сторонке, а тот, откупорив флаконягу, разливал содержимое по бокалам. Василина подошла к девушке и сказала:

— Привет, с Новым годом! Я — Василина.

— Спасибо, Василина, очень приятно познакомиться, и тебя с Новым годом, с новым счастьем, а меня Елена зовут.

— Ты, наверное, секретарем у него работаешь? — весело и без подковырок спросила Лина.

— Нет, я его ученица — учусь в институте Гнесиных, на втором курсе. Но так красиво петь, как ты, не умею — я пианистка.

— Ничего себе! — воскликнула Василина, — так вы — музыканты? И он тоже пианист? — мотнув головой в сторону важного, спросила Василина.

— Нет, он проректор института, профессор, — ответила Лена.

— Тогда чему же он тебя учит? — с искренним удивлением и без подвоха спросила Лина.

— Всему учит. Жизни в основном, — ответила ученица и с нескрываемой любовью посмотрела на учителя.

Василина тоже посмотрела на подходившего к ним важного дядьку. И они встретились взглядами. Ее будто током ударило. Она увидела в глазах этого человека такую силу, такую глубину, такую поразительную притягательность, что невольно вздрогнула. Она не могла оторвать от него глаз, зачарованная им и потрясенная. Он видел ее всю насквозь, без остатка. Он смотрел ей в душу.

Василина опять невольно вздрогнула и удивленно произнесла:

— Здравствуйте.

— Здравствуй, Василина, — ответил он мягко с доброй улыбкой на губах. А потом перевел взгляд на подругу и добавил: — Очень рад, Елена, что вы встретились и познакомились с Василиной. Вы могли бы стать сердечными подругами. — Посмотрев на ту и на другую, весело добавил: — Это хоть редко у таких красавиц, но случается. И протянул им бокалы, которые держал в руках и которые Василина даже не заметила.

— С Новым годом, прекрасные дамы! — сказал он и чокнулся с каждой.

Все с удовольствием выпили приятный на вкус и довольно крепкий напиток.

— Это ром заморский Angostura Legacy, его можно пить, как сказал Михаил Жванецкий, потрясающий юморист, малыми дозами в любом количестве, — произнес он опять мягко и с улыбкой на губах.

Василина стояла смущенная, растерянная и не знала, что сказать. А Елена, видимо, ощутив это, произнесла:

— Василина, позволь тебе представить своего учителя и друга — Опетов Сафрон Евдокимович.

«Какое странное, красивое и старинное имя», — подумала Василина.

— Очень желанное знакомство с Вами, Василина. Хоть я давно не верю в Деда Мороза, Снегурочку, в леших, гномов, эльфов и других персонажей из сказок, чрезвычайно рад, что наше знакомство случилось в новогоднюю ночь, — проговорил он.

«Странно, а ведь у меня нет подруг. Все детство с Миколькой проиграла, были товарки-одноклассницы, но одни — зазнайки красивые, другие — дуры набитые, третьи — шалавы от рождения, а эта и вправду могла бы стать моей подругой сердечной», — подумала Василина.

Тут Слива громко крикнул:

— В забой, лабухи, а то публика упьется. Лина, ты начинаешь.

— Ну, я пойду? — спросила она негромко Сафрона Евдокимовича.

И он весело мотнул головой. Ей вдруг стало легче, и она отправилась на сцену, а они — в зал. В следующем перерыве они опять зашли в гримерку — попрощаться. Когда после Сливы и музыкантов Сафрон Евдокимович и Елена подошли к Василине, ее опять что-то будто дернуло и взволновало.

— Ну, еще раз с Новым годом, Василина, счастья тебе, и не грусти — все будет хорошо! А то, что празднуешь в шумном одиночестве — это временно, — произнес Сафрон Евдокимович.

Василину опять слегка тряхнуло.

— Правда? — неожиданно для себя вдруг спросила она.

— Правда-правда, — весело ответил он. — Ты одарена таким большим даром и красотой, что они этого не понимают, но чувствуют, и поэтому боятся тебя как огня — все до единого, не зная, как подступиться к такому сокровищу. Это плата твоя за столь великий дар, Василина, — и он опять улыбнулся весело, по-доброму, одними губами.

— И как мне быть? — опять неожиданно для себя спросила она, изумившись этому.

— Готовься к экзаменам, Слава тебе поможет. Он ведь дирижер-хоровик из Харькова, — беззаботно проговорил Сафрон Евдокимович.

— К каким экзаменам? — испуганно спросила Василина.

— К вступительным, девочка, к вступительным. Весной приезжай в наш прославленный институт поступать, — без иронии ответил он ей и протянул визитную карточку.

— Но я ведь даже музыкальную школу не закончила до конца, дура, — вдруг как со своим ровесником заговорила Василина и замолкла от испуга.

— Но школу-то ты закончила? — спросил он утвердительно.

— Да, с серебряной медалью.

— Ну вот, а нам медалистки ох как нужны для показателей по успеваемости. А тому, что ты умеешь в музыке, не научит никакая музыкальная школа, никакое училище, никакая консерватория и даже наш орденоносный институт. Этому учат не здесь, а там, — сказал он, подняв руку вверх, — на небесах. — Напиши на чем-нибудь свой адрес, и тебе вышлют всю методическую литературу для поступающих, а мы поможем с жильем.

— А мне не нужно жилье, у меня мама Даша в Москве живет, — произнесла она как-то по-детски.

— Тем более, позвони, как будешь готова, протестируем. А теперь нам пора, Василина. Еще раз — с праздником! — поздравил он ее, и они с Еленой Прекрасной направились к выходу.

Василина, спохватившись, быстро схватила свою сумку-рюкзак, достала ручку и бумагу, написала свой адрес и догнала красивую пару в коридоре.

— Сафрон Евдокимович, вот мой адрес, — проговорила она и протянула записку.

— Спасибо, Василина, значит, тебе это надо, и я рад за тебя. До встречи весной, — сказал он, опять улыбнувшись, и они ушли.

А Василина осталась стоять в коридоре, не веря такой удаче. Она вдруг все сразу поняла: что ей надо делать, как и зачем. Вернувшись в гримерку, она застала там одного Сливу. Все уже разъехались, а он ждал ее. Василина протянула визитку Сафрона Евдокимовича. Слива взял ее и стал без интереса читать: «Опетов Сафрон Евдокимович. — И уже удивленно: — Проректор по научной работе Института имени Гнесиных? — И уже совсем удивленно: — Профессор, кандидат искусствоведческих наук, член РАХ?»

— Ни фига себе, — только и выговорил Слива.

Потом будто проснулся, помолчал и заговорил:

— Я столько лет знаю этого важного в моей жизни человека и ничего о нем не знаю. Представляешь, Лина? Я думал, что он просто хороший человек и прекрасный эксперт в области изобразительных искусств. А Сафрон — это его прозвище. Или псевдоним. Про него в Москве говорили многое, но что он профессор, и все, что здесь перечислено, — это за гранью моего понимания. На Неглине говорили, что он заядлый коллекционер старинных икон и всяких там гравюр, знаток живописи. Говорили, что он не просто датирует произведения искусства, проводит экспертизу и оценивает их, но и приторговывает ими — фарцует, значит. Говорили, что он и ювелирные изделия тоже оценивает и торгует ими. И камешками, бриллиантами, алмазами, сапфирами разными. Говорили, что пластинки собирает и двигает их, и шмотье всякое импортное. Говорили, на контору колотит внештатно, или штатно — на КГБ, вот и не трогают. Говорили, что артист он был когда-то знаменитый, вроде даже оперный певец и чуть ли не из Большого. Говорили, что знаком со всей богемой Москвы. И все его знают и уважают. И Владимир Высоцкий его другом был, и хоронил он его — лично через Моссовет у Гришина на Ваганьковском место выбивал. И театр Ленком Марка Захарова тоже пробивал лично, и участвовал консультантом в постановке рок-оперы «Юнона и Авось». И с Караченцовым, Севой Абдуловым — друг и собутыльник. И с Муслимом Магомаевым будто в Кремле дуэтом пел. И во всех престижных ресторанах Москвы, и на самых дорогих курортах перед ним швейцары с поклоном двери открывают. И на всех театральных и кинопремьерах он в первых рядах, и на всех выставках художественных. И говорили, что он любовник Галины Брежневой и Аллы Пугачевой. Даже говорили, что голубой, да сами же не верили. В общем, столько про него всего говорили, но такого — что профессор, проректор, член РАХ — это уже слишком, это уже из области фантастики, — закончил свою длинную извилистую речь Слива.

И оказался неправ. Все, что говорили о Сафроне, и о чем он только что поведал Василине, было абсолютной правдой. Или почти абсолютной.

Да и честно, если подумать — как это все может успеть один человек? Да вот так.

Родился Опетов Сафрон Евдокимович в Тобольской тюрьме. В пересыльной тюрьме каторжан, где отбывал наказание его отец — Евдоким Васильевич. В 1945 году отца амнистировали по случаю победы над фашистской Германией, но оставили на поселении. Там он и встретил будущую маму Сафрона, Ульяну Алексеевну. Ее, в свою очередь, после расстрела в 1938 году родителей — младших научных сотрудников Ленинградского Эрмитажа — привезли семилетней сиротой в детский дом для детей врагов народа в город Тобольск.

Но вернемся к отцу Сафрона. Его, молодого ученого, преподавателя изящных искусств, арестовали за антисоветскую деятельность как замаскированного врага — перерожденца. Он и правда был перерожденцем: родом из старинного московского купечества — староверцев, он страстно приветствовал революцию, социализм, диктатуру веками угнетенного народа, но ему не поверили и дали десять лет. Застряв на этапе в тобольской пересылке, он от нечего делать (а его, как грамотного, прикрепили библиотеку убирать) на рулоне старых обоев расписал детальный план реставрации Тобольского кремля. Уникальной жемчужины архитектуры, единственного каменного кремля на просторах Сибири — от Урала до Дальнего Востока. Памятника архитектуры XVII века, крестово-купольного сооружения, воздвигнутого зодчим Семеном Рамизовым при поддержке губернатора-бунтаря князя Гагарина, который был казнен царским самодурским режимом. В общем, Тобольский кремль — это достояние народа и молодой страны Советов. Его надо спасать!

Начальник пересылки почитал эту белиберду, ничего не понял и на всякий случай решил доложить по инстанции выше — там разберутся. Явился к начальству с докладом по другим вопросам и подсунул главному рулончик с писаниной. Губчека тогда командовал Семен Оскарович Забегай. Посмотрел он на дурака-начальника пересылки и спрашивает:

— Что это?

— Донос, наверное, — отвечает тот.

Семен Оскарович развернул рулон, наткнулся глазами на имя зодчего «Семен» и решил почитать. Прочитав все от начала до конца, он поднял голову и спросил у «дурака»:

— Он у тебя?

— Кто, товарищ Забегай? — пробормотал «дурак».

— Ну, этот, Отпетов, Отрепов, Опетов — как его там, доносчик твой?

— Так точно! — отрапортовал начальник пересылки.

— Ко мне его! — приказал начальник губчека.

Через короткое время заключенный Опетов Евдоким Васильевич, 1906 года рождения, уроженец города Москвы, «из бывших», ст. 58. прим., срок — десять лет, стоял перед ним. Отправив конвой, Семен Оскарович, отдернув зеленую тряпицу, лежавшую у него на большом рабочем столе, спросил:

— Что это?

— Это редкий портрет, мне неизвестный, кисти художника Левицкого или Боровиковского. Оригинал, прекрасно сохранившийся, удивительный по композиции и свету, — неуверенно произнес зэк, и, наклонившись над портретом, добавил: — Требуется детальное изучение для более точной идентификации.

Забегай глянул внимательно на него и медленно произнес:

— Вообще-то это вещдок. Ну да неважно.

— А что это? — и он открыл следующий предмет на своем столе.

— Это, — проговорил изумленно Евдоким Васильевич, — икона. Очень древняя икона. Работы, пожалуй, что Феофана Грека. Невероятно!

И поднял глаза на хозяина кабинета.

Тот ухмыльнулся и, открыв следующий экспонат, сказал: «Сюда смотри!» Заключенный перевел взгляд на стол и обмер. На сукне лежали крупные, хорошо сохранившиеся украшения звериного стиля, которым по возрасту было, может быть, не менее тысячи лет. Когда он сказал об этом гражданину начальнику, тот накрыл на столе предметы старины, вызвал охрану, и зэка этапировали в пересылку, оставив его там на долгие восемь лет подметать библиотеку.

Два года он регулярно бывал в этом большом кабинете, где проводил поверхностную экспертизу разных произведений искусства на предмет авторства, возраста и ценности. Имеется в виду художественной ценности. Однажды его подняли ночью и отвели под конвоем к «коллекционеру» (так он стал про себя, конечно, именовать руководителя Губчека, гражданина начальника Семена Оскаровича Забегай. Тот, как обычно, без всяких предисловий задал арестанту все тот же вопрос: «Что это?»

Евдоким Васильевич посмотрел и аж отшатнулся. На столе лежал мозаичный лик, размером 20 на 30. На золотом основании, обрамленный золотым же окладом удивительной ажурной работы. Лик Спасителя был набран драгоценными и полудрагоценными камнями и был будто живым! Он светился изнутри, излучая свет мучительный, нереально естественный, нерукотворный. Начальник, перехватив восторженный взгляд эксперта, жестко произнес:

— Автор, век, цена?

— Бесценен! Этот лик бесценен! Ему нет цены! — произнес потрясенный увиденным Евдоким Васильевич Опетов.

Подневольный эксперт, зэк, враг народа был счастлив!

— Век. Автор, страна-изготовитель? — снова жестко оборвал его Забегай.

— Предположительно, Византия. Конец прошлого тысячелетия. Автора невозможно определить. Скорее всего, венецианец. Те — большие мастера мозаики.

— Конвой! — крикнул, накрыв лик, гражданин начальник. — Увести!

И потрясенного сидельца увели. А вечером следующего дня его саданул под сердце другой сиделец, из уголовников. Да не добил падлу буржуазную. Добил бы, но заточка сломалась о ребро. Опетова отправили на больничку и там такой же зэк из недобитых, прооперировав, вернул его с того света, приговаривая: «Рано тебе еще, Евдоким Васильевич, лик-то святой созерцать, о котором ты все время бредил». Врача звали Белов Сафрон Акимович. Евдоким Васильевич помнил его до конца дней своих и благодарил за то, что спас его и жену его любимую ‒ преданную, талантливую девушку из детдома, Ульяну Алексеевну, когда принимал у нее роды. В честь своего спасителя они и назвали сына Сафроном.

Познакомились расконвоированный зэк Евдоким и детдомовка Ульяна на курсах по искусству. Лекции при музее читал Евдоким Васильевич, а слушала Ульяна Алексеевна с немногочисленной шумливой публикой. Ульяна неплохо рисовала, ей очень нравилась живопись. А Евдоким совсем плохо рисовал, но знал о живописи все. Так они познакомились и полюбили друг друга. А поженились позже — жить было негде, обитали там же, в музее, в тесной кладовой. Нищета была невозможная, хотя оба работали уже вроде не за пайку, а за деньги. Евдокима Васильевича очень тяготило это обстоятельство — что он ничего не может дать своей любимой. А Ульяна Алексеевна, видя это, успокаивала: «Милый мой, дорогой, да ты мне подарил то, чего не каждая женщина удостаивается в жизни. Ты подарил мне весь свой прекрасный внутренний мир. В котором мне так уютно, спокойно, интересно и хорошо, что я боюсь испугать свое счастье. Ты увел меня от тоски одиночества, ты подарил мне невиданную доброту и ласку. Я так люблю тебя и так тобой любима». И им стало легче идти рука об руку и переносить все безумие этой проклятой реальной жизни, все ее тяготы, горести, голод, холод и несправедливую муку людскую.

Когда в тюремной больнице родился Сафрон, жить стало еще труднее. Но радости прибавилось. Они хлопотали над ним вместе и попеременно, целуя друг дружку и его. Евдоким Васильевич просто разрывался на части, читая лекции в музее, в клубе и во всех школах и училищах города. Писал научные статьи, монографии, публикации, популярные очерки о древностях русских и рассылал их во все газеты и научные журналы за жалкие копейки. Но денег все равно не хватало. Пока однажды его не вызвал к себе директор музея, простой деревенский мужик, неграмотный, но хозяйственный, вороватый, но партийный. Сердобольный был человек, справедливый, но крепко пьющий. Благодаря ему они и ютились в музейной кладовке.

— Васильич, тута оне все ходют да ходют, повадились. Фронтовики-то енте. Придет, принесет чутушечку, будто угостить, а самя все показывают да выспрашивают чо та, чо эта, да сколько стоить, — пожалобился Егор Иваныч Евдокиму Васильевичу. — А я видь человек простой, как Чапаев в кине, академиев не кончал, выпить-то с емя выпью, а сказать-то неча. Вот и пришла мне мысля — надо оценочную открыть при музее-то нашем. Посажу, подумал я, тебя оценщиком, оклад назначу небольшой и процентик с вала.

Евдоким Васильевич, как услышал про оклад, даже и вникать не стал, о чем говорит ему директор. Встал со стула — поселенец все же, и сказал:

— Согласен, Егорий Иванович! Когда приступать, гражданин начальник?

— Так в субботу и приступай. Барахолка-то у них в центре-то с утра, так оне вначале туды, а теперича — к тебе. Иль наоборот: теперича — к тебе, а потом — туды. Ты поставь стол в прихожей, да и приступай.

Евдоким Васильевич опять ничего не понял, но в субботу с утра притащил стол в коридор музея. А там народу полно — с опаской посматривают друг на друга. Он поставил стол в коридоре, оглядел всех и пошел к директору в кабинет.

— Егорий Иванович, в коридор стол нельзя, народу много. Нужна конфиденциальность, — проговорил Евдоким Васильевич директору, маявшемуся с похмелья.

— Чаво нужна? — спросил начальник.

— Комната отдельная нужна для приема граждан, — ответил Опетов.

— Да садися хоть здеся, у меня, только пущай Ульяна твоя потом полы вымоет, а то натопочут, убирай за имя, — ответил директор, махнул рукой и ушел.

Так Евдоким Васильевич Опетов стал оценщиком музея, и кончилась их голодная жизнь. Мужики-фронтовики несли к нему оценивать все, что привезли с войны. Часы, шкатулки разные, посуду, подсвечники, гармошки, поджиги, игрушки-безделушки. Реже — картины, гобелены, гравюры, серебряные и золотые украшеньица, старинные монеты разного достоинства. И все-все-все, что имело в их глазах хоть какую-то ценность и помещалось в солдатский вещмешок. Часто фронтовики, а чаще — фронтовички, не имея рубля в кассу за оценку, или не желая платить, рассчитывались продуктами, которые выращивали или заготавливали сами: картошка, капуста, репа, свекла, морковь, грибы, варенья разные, яйца, творожок, молоко, хлеб… А по большим праздникам несли рыбу, курей, колбаску домашнюю и сало. А уже подросший Сафрон, сидя на коленях отца своего Евдокима Васильевича, с удовольствием уплетал тут же все, что принесут. Сын все дневное время находился с отцом. Потому как мамка Ульяна Алексеевна после короткого декретного отпуска вышла работать на фабрику штамповщицей. В четыре-пять лет Сафрон уже читал сказки Петра Ершова, который, к слову, был уроженцем Тобольска и жил когда-то здесь. Любимой его сказкой был «Конек-горбунок». Сафрон хорошо считал, умножал и делил столбиком. Рассказывал стишки и распевал песни. Он рос смышленым, любознательным, веселым, энергичным мальчиком и при этом был усидчив и трудолюбив. Отец учил его всему, чему нужно: постоянно, терпеливо и настойчиво. Со всей своей любовью, на которую была способна его каторжанская душа, разбитая злою судьбой. Через год мальчик свободно говорил с отцом на итальянском языке, который Евдоким Васильевич знал в совершенстве из прошлой своей жизни в Италии. Там, у его отца, попечителя Пушкинского музея и Донского монастыря, имелся дом в Неаполе, из окон которого было видно, как дымился Везувий, воспетый художником Карлом Брюлловым. Сафрон неплохо рисовал — стараниями мамы Ульяны Алексеевны, и его рано отдали в музыкальную школу, по ее же настоянию. Его первый педагог по классу скрипки, Арон Маркович Портной (тоже арестант из Киева, в 37-м году забрали, в 45-м амнистировали и оставили на поселение) очень был доволен Сафроном и нахваливал его коллегам-преподавателям.

Арон Маркович был большим седовласым человеком с добрым больным сердцем и вселюбящей душой. У него убили всех родных в оккупации.

— И маму убили, и бабушку с дедушкой, и сестер, и папу, и жену, и деток моих малых убили, — рассказывал он Сафрону, приговаривая: — Уж лучше бы их в тюрьму посадили, а меня расстреляли в этом Бабьем Яру, да вот Бог зачем-то оставил жить-мучиться. Может, для того, чтобы учить таких же сорванцов, как ты, Сафрончик-Арончик.

А позже, когда Сафрон стал заниматься на фортепьяно, его хвалил и педагог Илья Самуилович Розанов, тоже из сиделых. Но больше всех любила, хвалила и радовалась успехам Сафрона педагог по вокалу — Белла Абрамовна Герштейн. На уроке сольфеджио неожиданно выяснилось, что у Сафрона необыкновенной красоты голос. Белла Абрамовна приехала в Тобольск в ссылку к мужу, но тот вскоре умер, а она осталась за могилой ухаживать. И Арон Маркович, придя как-то послушать своего любимца на ее урок, по этому поводу заметил: «Беллочка, видимо, потому наше племя так и разбросано по всему свету, что каждый, застигнутый бедой, остается там ухаживать за могилами». Сафрон понял, о каком племени идет речь, позже, спросив у отца.

Когда он пошел в школу, то учился там с интересом, успевая по всем предметам. В летние каникулы музыку забрасывал и бегал с другими ребятами на Иртыш и Тобол купаться и рыбачить. Ходили они с физруком из школы и в дальние походы, и в этнографические экспедиции. Занимались скалолазанием, стреляли из лука по мишеням, играли в войну. С мальчишками в коллективе и на улице Сафрон легко находил общий язык и был своим в доску даже с многочисленной городской шпаной. Школу-десятилетку он окончил хорошо, а музыкальную — отлично. И когда на торжественном собрании выдавали свидетельство об окончании, Арон Маркович вышел на сцену и поздравил всех с окончанием школы, а ученика Опетова Сафрона и с окончанием музыкального училища.

— Ты молодец, Сафрон, и готов для поступления в любую консерваторию Советского Союза. Это я тебе говорю, Арон Маркович Портной.

Илья Самуилович ничего не сказал, но первым встал и зааплодировал. А Белла Абрамовна поднялась, хотела что-то сказать, но произнесла лишь: «Вот и все, ребята, в добрый путь». Присела обратно и, достав платочек, прислонила его к своим глазам.

Проблемы выбора вуза у Сафрона не стояло — консерватория. Но была другая проблема — армия. И Арон Маркович звонил своему давнишнему товарищу из Новосибирской консерватории имени Глинки и просил помочь. Тот пообещал, сказав, что для одаренных есть какая-то бронь. Но после первого курса студент сразу двух факультетов — вокального и композиторского — Опетов Сафрон Евдокимович отправился в советскую армию на три года — защищать родину. Арон Маркович, по просьбе Ульяны Алексеевны, мамы нашего солдата, снова звонил своему другу из консерватории, на что тот ответил: «Наш вундеркинд решил мир посмотреть. Так и сказал: „Хочу мир посмотреть“ — и отказался от брони».

Но посмотреть мир Сафрону пока не удалось. Узнав, что он студент консерватории, военкомат призвал его отдать долг Родине тут же, в Новосибирске, в Ансамбле песни и пляски Сибирского военного округа. Где его сразу определили солистом и приняли в партию — кандидатом в члены КПСС. Через год его забрал к себе Ансамбль песни и пляски Московского военного округа — тоже определил солистом и принял в партию окончательно. А еще через год член КПСС, старший сержант, отличник боевой и политической подготовки был уже солистом Краснознаменного Академического ансамбля песни и пляски Советской армии им. Александрова в Москве, под руководством Бориса Александрова.

И Сафрону там нравилось, потому что во время сессии, а он к тому времени заканчивал факультет научного атеизма Высшей партийной школы, он имел свободный выход в город с 6 до 22 часов. Он и обошел все многочисленные музеи столицы, начиная с Пушкинского, помня о том, что попечителем и основателем этого музея, вместе с Иваном Владимировичем Цветаевым, был его дед. Посетил, и не раз, все художественные галереи и выставки живописи, начиная с Третьяковки, в которой знал все полотна по репродукциям отца и матери, собранным в Тобольске. Вообще к живописи и произведениям искусства, особенно старинным, у него была какая-то непреодолимая тяга, может, от отца или от мамы. Сафрон не просто смотрел на них — он их чувствовал, понимал. Он их ощущал!

Он и в ВПШ-то пошел не просто так по разнарядке, а для того, чтобы в век повального атеизма разобраться в религиях мировых, в их философии. А конкретно — в их искусстве, оказывающем такое эмоциональное воздействие на людей: архитектуре, скульптуре, фресках, обрядах культов, иконописи, музыке. Закончился срок службы, и Борис Александрович Александров не просто просил, он умолял Сафрона Опетова остаться на сверхсрочную, обещал выбить квартиру в Москве и т. д. Борис Александрович ругался матом, топал ногами, грозил кулачком, убеждал дембеля: бля, остаться! Он так любил, обожал мягкий, бархатистый, ни с каким другим не сравнимый баритон своего солиста. Но Сафрон, улыбнувшись еще раз своей обаятельной улыбкой, ответил отказом. Демобилизовавшись, он перевелся из Новосибирской консерватории в Московскую и поселился в общежитии, где и провел прекраснейшие годы в регулярном общении с противоположным полом.

Девушки-студентки, и не только, сходили по нему с ума. Он от них — тоже. Да так, что за свои будущие пятнадцать лет ни один день не расставался с ними. Им интересовались и некоторые коллеги по вокальному цеху, но он тех мягко обходил стороной.

Началась кипучая студенческая жизнь. Сафрон поначалу всесуточно пропадал в консерватории и даже заработал повышенную стипендию в 47 рублей 50 копеек. Но денег не хватало. Стал подрабатывать разными халтурами, их все равно не хватало. Родители помогали ему чем могли — маму, Ульяну Алексеевну, выбрали к тому времени освобожденным от работы председателем профкома фабрики. А отца — Евдокима Васильевича, после защиты кандидатской на тему «Кремли России», назначили директором музея в Тобольске, уже переименованном постановлением правительства в 1961 году в Государственный архитектурный музей-заповедник. Должности у них были большие и хлопотные, а зарплаты маленькие, и чем-то существенным они помочь не могли.

А Москва всегда требует много денег! Сафрон вспомнил про музей своего деда, Пушкинский, и отправился туда. Пообщался там с умными людьми на всех уровнях, его протестировали все, кто должен был отметить его познания в изобразительном искусстве, и приняли экскурсоводом на постоянной основе. В выходные и праздничные дни, с открытия музея и до закрытия, он стал водить группы и персональных посетителей, повышая их культурный уровень. Жить стало лучше, как говорил товарищ Сталин, но пока не веселее! А вот когда он огляделся в музее, познакомился со всеми, и его приняли в экспертную комиссию, которую тоже организовал при музее какой-то толковый «Егорий Иванович», — жить стало и веселее!

Повылезли, как тараканы, новые деловые люди из торговли, из народившейся партийной и профсоюзной номенклатуры, руководящие работники разного калибра, какие-то цеховики, фарцовщики и т. д., стали приносить на экспертизу разной ценности произведения искусства. И хоть их по-прежнему сажали в тюрьмы и ставили к стенке, они продолжали нести и нести их, откапывая, неизвестно где, порой уникальные экспонаты. Этот факт и позволил приподняться нашему нищему студенту на новую ступень благополучия. И как когда-то фронтовики спасли от голода его родителей и его самого в Тобольском музее, так и теперь Сафрон был благодарен вечной тяге российского народа к прекрасному — к произведениям искусства. Он уже мог себе позволить после закрытия музея сводить симпатичную любительницу изящного в недорогой московский ресторан, а позже и в самые дорогие — «Метрополь», «Арагви», «Националь», «Интурист» и другие в центре. Стал очень элегантно и дорого одеваться, делать красивые стрижки, пользоваться мужским французским парфюмом и даже снял отдельную комнату для проживания недалеко от консерватории.

Как ни странно, учебе все это не мешало. Его педагог по вокалу, Карлос Диего де Сегадо-и-Марини, вывезенный из Испании перед войной подростком, которого в консерватории, естественно, все звали Папой Карло, хвалил Сафрона и говорил с милым акцентом:

— Сафон, мучачо, почему вы знаете итальянский язык лучше меня? Откуда вы родом, Сафон?

— Из сибирского города Тобольска, в который проклятый царизм сослал Достоевского, — с улыбкой отвечал тот. — У нас там все говорят на разных языках мира и на русском тоже немного.

— Это потрясающе! Услышать чистейший итальянский, да еще в неаполитанском диалекте! — восхищался Папа Карло, даря всем свою лучезарную испанскую улыбку.

Как-то раз, после своего урока, Папа Карло, подойдя к Сафрону, взял его за руку и проговорил негромко, глядя из-под черных кудрявых бровей: «Вам, мачо Сафон, с вашим мощным, сильным и одновременно мягким, нежным голосом, откроют двери все лучшие театры мира, как Федору Шаляпину. Но сначала — Большой».

Как на ладошке, выложил Карлос Диего де Сегадо-и-Марини всю артистическую судьбу Сафрона. После этого к третьему курсу Сафрон окончательно отказался от композиторства и скрипки, погрузившись целиком в вокальное мастерство. После четвертого курса он пел уже весь богатый репертуар Большого театра для баритона, и ему на экзаменах аплодировала стоя битком набитая аудитория, включая преподавателей консерватории. А на пятом курсе Сафрон уже совмещал учебу с работой в этом знаменитейшем и достойном мировой славы театре.

По окончании консерватории он был распределен солистом в труппу Государственного дважды ордена Ленина академического Большого театра СССР.

Пусть пока восходящая звезда оперной сцены Сафрон Опетов осваивается в театре, а мы вернемся в город Ялту, в гримерку ресторана, где мы оставили наших Василину и Сливу в новогодней ночи.

Глава 10. Слива

— Что ты из Харькова, я уже знаю, — сказала она. — А ты, правда, дирижер-хоровик? — спросила Василина Сливу. — Сафрон Евдокимович сказал, что ты мне поможешь подготовиться к вступительным экзаменам в их прославленный институт.

— Это тоже он тебе сказал — про дирижера-хоровика? — спросил он и поднял на нее удивленный взгляд.

— Да, — сказала Лина.

— Надо же… Я уже забыл, кем был в Харькове, а он запомнил, — проговорил уже себе Слива. — Мы тогда с мамой похоронили бабушку Ливу, и мама слегла. А ты знаешь, Лина? Меня ведь с детства звали пацаны в Харькове Сливой из-за бабушки. Если они нападали на меня во дворе, я говорил им, что сейчас придет бабушка Лива и всех накажет за меня. А мальчишки смеялись: «Какая еще бабушка Лива, ты сам Слива!» Так дразнили меня и в обычной школе, и в музыкальной, и во дворе, и на улице — вплоть до музыкального училища, где я, действительно, учился на хоровом-дирижерском отделении, а потом руководил в заводском клубе камерным женским хором. Там меня звали уже Вячеславом Антоновичем или просто Славой. Мы жили в Харькове особняком, замкнуто. Втроем. А когда бабушка Лива умерла, остались вдвоем с мамой на всей земле.

Я с детства любил этот наш мир троих, в нем было безопасно, спокойно, тихо и тепло. Но ты не думай, Лина, я не был маменькиным сынком и трусом, мог дать сдачи любому во дворе и на улице. Я всегда был физически сильным парнем, но не задирой. Меня побаивались и тут же подтрунивали надо мной, а я внимания не обращал. Что мне, жалко, что ли? Пусть скалозубят, сколько хотят, но без оскорблений, без обид. Я вообще не обидчивый и на многое не обращаю внимания. Бабушка в нашем мире была главная. Мама все время хворала, а я был маленьким. Бабушка руководила заводской столовой, а дома — нами. С тех пор, как в войну наш дом разбомбили, жили мы в коммуналке. В небольшой комнатке полуподвала, где из окна были видны только ноги прохожих, обутые в разную обувь.

Я любил сидеть дома, читать книжки, мастерить себе игрушки из всего, что было под рукой, и просто обожал слушать радио, особенно музыкальные программы. Бабушка заметила эту тягу к музыке, и в нашей комнате появился патефон из заводской столовой, с пластинками. С этого момента моя жизнь стала праздником. С 9 утра до 8 вечера я мог заводить патефон и крутить волшебные пластинки, в которых играли музыканты на разных инструментах и пели. Так мне казалось, пока я был малым. Но я подрастал, и меня готовили к школе — и мама, и бабушка. Учили писать, читать, считать.

Лет в шесть, перед школой, в комнате появилась гитара из той же заводской столовой. Я накинулся на нее с порога, мы тогда с мамой откуда-то пришли, и у меня не могли отнять эту гитару ни бабушка, ни мама, пока я не уснул.

— Вот же здоровяк растет, скоро и не справимся мы с ним, Оксана, — говорила бабушка Лива моей маме.

Через две недели, сидя на табуретке в коммунальной кухне, я уже бацал восьмерочкой три аккорда на этой гитаре и распевал блатные песни — дядя Витя научил, веселый светловолосый дядька, недавно вернувшийся с зоны. Половина нашей коммуналки были сиделые люди. Одних арестовывали и уводили, они пропадали куда-то, другие приходили из тюрьмы и страстно веселились на свободе. Праздник каждый день — пьянка, песни, пляски, мордобой, поножовщина. Бабушка посмотрела на молодого гитариста и сказала: «Нет, так не пойдет». Гитара пропала куда-то, а в комнате появился аккордеон трофейный, к которому никто из наших сидельцев не знал, как подступиться, и я тоже.

Вот тогда бабушка и отвела меня с аккордеоном на плече в кружок при клубе заводском к Богомякову Юрию Николаевичу. Тот стал со мной заниматься, а поскольку он преподавал еще в музыкальной школе, вскоре и я там оказался среди учеников. Потом закончил обе школы и поступил в музучилище на хоровое-дирижерское, где конкурс меньше был, чем на другие отделения. Окончил училище и благодаря бабушке был принят в заводской клуб руководителем камерного женского хора. В армию меня не взяли — из-за плоскостопия, хотя я и хотел. А потом внезапно умерла бабушка Лива, и мы с мамой осиротели, не знали, что делать дальше и как жить. Мама слегла, и врачи сказали мне, что ее срочно надо везти к морю, ее легким необходим морской воздух, иначе она умрет. И тут я впал в ступор: к какому морю, как ее везти? Я совершенно не знал, что мне делать. В моей жизни было всего три ценности — наш мир троих, музыка-работа и пластинки, которые я начал собирать с тех пор, как у нас появился патефон. Я тратил на эти диски все деньги, которые у меня только были, сначала со стипендии в училище, а потом и заработанные в клубе. Я менял пластинки на харьковской барахолке, пополняя свою коллекцию. Там, на рынке, был уголок меломанов, где собирался народ для обмена и продажи пластинок, кассет с музыкой, плакатов, календарей и т. д.

Каждую субботу и воскресенье, с десяти утра и до двух, я был там, невзирая на погоду и время года. Меня все знали и звали просто Славик. Консультировались со мной, советовались по поводу пластинок и даже — уважали. Среди доморощенных коллекционеров на барахолке сформировалась группа людей, которую меньше всего интересовала музыка. Их интересовали только деньги, заработанные на этих пластинках. Эта группа именовалась — фарцовщики. Один из них, Илья по кличке Иисус, — он и правда был похож лицом на лик с иконы. Шустрый малый, с веселыми глазами, маленького роста. Он постоянно расспрашивал меня обо всем, что касалось рок-музыки, и однажды предложил: «Славик, едем со мной в Москву за товаром? Я оплачиваю дорогу, ты консультируешь. Я покупаю новые платы и двигаю их, а ты имеешь процент с навара. Идет?»

Это было года за полтора до смерти бабушки. Мне стало интересно посмотреть на Москву и на товар, и я ответил: «Идет». Хором своим руководил я два раза в неделю, поэтому время для поездки было. Сказав бабушке и маме, что я еду в Москву за нотами для работы, мы с Ильей вечерним поездом отправились в столицу, а утром были уже там. Спустились в метро и вышли у Большого театра. Обойдя ЦУМ, попали на улицу Неглинную, там находился небольшой музыкальный магазин, у которого тусовались фарцовщики и музыканты со всего Советского Союза. Это был Клондайк для музыкантов, которые там могли купить все, о чем мечтали. Но не в магазине, а у фарцы. Когда приезжие спрашивали у них, что есть нового, фарцовщики лихо отвечали: «Все новое, все в масле. Чего надо?» И начинался торг. Были там и купцы, специализирующиеся на пластинках, которые были в то время в большой цене. Илья их знал, и мы принялись за дело. Самопал, польские, венгерские и болгарские пласты типа «Балатон» я сразу отметал. А выбирал только настоящие фирменные пластинки с клевыми западными группами: «Битлз», «Лед Зеппелин», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд» и т. д. От такого изобилия у меня поначалу чуть сознание не помутилось, но в итоге вечером мы с Ильей уже сидели в поезде «Москва-Харьков» — счастливые обладатели несметных сокровищ. А когда в выходные Илюха двинул товарец уже на харьковской балке и выдал мне 50 рублей одной бумажкой, я ощутил такой восторг, что готов был сплясать лезгинку с этим полтинником в зубах. Прямо на виду у всех меломанов. Со временем, правда, выяснилось, что Илья поднимал на этом 400 рублей за одну поездку. И подпряг меня к делу не только консультантом, но и телохранителем. Но я до сих пор не в обиде на него.

Там, в Москве, на Неглинной, я и услышал впервые про Сафрона. Сафрона Всемогущего. А позже представился случай и познакомиться с ним лично. Случались у нас с Ильей-Иисусом и разные заморочки. И кидалово было, и разборки с ментами, но это неинтересно. А интересно вот что. Когда бабушка моя Лива умерла, мы с мамой схоронили ее, и мама после похорон слегла. После приговора врачей мама позвала меня и сказала: «Вот, Славик, и встал вопрос жизни и смерти, о котором говорил еще твой дед Семен, мой отец, пропавший в Сибири, — муж твоей бабушки Ливы. Перед смертью она мне передала икону с ликом святым, которую твой дед привез к нам в Харьков перед войной, наказав, что мы можем продать ее только в случае, когда встанет вопрос жизни и смерти. Еще он наказал назвать внука своего, если родится, Славой, в честь Великой Октябрьской социалистической революции в России. Потому тебя, Славонька, и зовут Славой. А икона вон в шкафу лежит, под бельем постельным. Мама ее всю войну хранила закопанной в земле. А перед смертью вот принесла, передала мне и тоже наказала: „Только когда встанет вопрос жизни и смерти“. Пойди, Славонька, достань иконку».

Я достал из шкафа икону, завернутую в клеенку, и развернул на столе. Развернул и аж присел на табурет: на меня, изумленного, смотрел лик. Он будто бы улыбнулся мне, и от него стало исходить сияние, которое сначала заполнило мои глаза, потом всего меня, а потом и всю комнатку нашу.

— Мама, бабушка умерла, — произнес я, — а ведь ОН меня видит.

И услышал голос матери: «Он всех нас видит, Славонька. Столько лет в земле пролежал, а живой. Смертию смерть поправ». Во мне что-то происходило. Я никогда не видел такой красоты в жизни — ни до, ни после. Это была не икона в обычном понимании, это был лик, выложенный маленькими сверкающими камешками. Красивый ажурный оклад, видимо, из золота, нисколько не отвлекал внимания от святого лика, а лишь усиливал впечатление. Оклад служил одеждой, защитой, охраной этого маленького лика Святителя, парящего над суетой этого огромного мира.

— Бабушка, мама, — снова произнес я, будто и не я, — а что мне делать с Ним?

И голос мамы мне ответил: «Славонька, а ты отнеси его в музей, в храм-то ведь нельзя, никому ведь не покажут».

«В музей», — подумал я и сразу вспомнил разговоры фарцовщиков на Неглинке про Сафрона Всемогущего. О том, что у него лучшая коллекция платов в Москве, что слушает он их на даче через мощные колонки какой-то японской супер-аппаратуры. Что вся его квартира на Кутузовском и дача на Пахре завешана картинами из запасников Пушкинского музея, в котором он будто и работает то ли экспертом, то ли оценщиком. Я встал, завернул лик обратно в клеенку. Уложил икону в свой джинсовый дипломат и сказал маме: «Я срочно еду в Москву». Поцеловал ее и отправился на вокзал.

Утром я был уже в Москве и отправился в метро на Неглинку. Было еще рановато — фарцовщики собирались там с открытия магазина. Я зашел в пирожковую на углу и сразу увидел Спиртуса — фарцовщика на Неглинной. Взял на раздаче пирожки мясные с бульоном и подошел к его столику. Мы поздоровались и стали хавать — завтракать.

— Спиртус, а ты не знаешь случайно, в каком музее Сафрон трудится? — спросил я.

— Знаю, — ответил тот, — в Русском.

— Но Русский же в Питере? — удивился я.

— Ну, значит, в Пушкинском. Да вот Слон идет, ты у него спроси.

Подошел Слон, тоже известный фарцовщик на Неглине, с тарелкой жареных пирожков и стаканом кофе.

— Привет, Слон, — поздоровался я и задал тот же вопрос про Сафрона.

— В Пушкинском принимает, с 10 до 18, — ответил Слон, с аппетитом уплетая пирожки и запивая их кофейком. — Но ты к нему не попадешь.

— Почему это? — спросил я.

— У него запись на полгода вперед, все к нему прут, — прочавкал Слон.

— А как быть? Мне надо, — снова спросил я.

— Напиши записку, что ты меломан Славик с Неглинки: от Слона, мол, очень надо. Передай ее через того, кто по записи, и сиди жди, — вытирая мясной рот и руки бумажной салфеткой, ответил Слон. А потом повернулся к Спиртусу и добавил: — Ну что, двинули в забой?

И они ушли трудиться, а я направился в Пушкинский, по дороге прикупив у знакомого чувака неизвестный мне диск Джимми Хендрикса. Добрался до музея, с трудом отыскал на задах вход на комиссию и вошел. Там на стульях сидели солидные дяди и тети с дипломатами и сумочками на коленях.

— Кто к Сафрону? — спросил я, не зная фамилии.

— Все! — ответил крупный мужчина.

Я уселся рядом с ним на стул, достал из дипломата бумагу, написал записку и стал ждать. Через некоторое время из двери вышла женщина в бусах, с большими клипсами в ушах, и, сказав «Следующий», отправилась к выходу. Мой сосед встал и пошел к двери комиссии.

— Вы не могли бы передать записочку? — обратился я к нему.

— Пожалуйста, — ответил он безразлично и исчез за дверью.

Пока я ждал, выяснилось, что Сафрон принимает только два раза в неделю — по вторникам и четвергам.

— Повезло, — мелькнуло у меня в голове, и я даже не мог представить, как мне, действительно, повезло.

Мужчина вышел, сказал «Следующий» и протянул мне мою же записку обратно. Поблагодарив, я развернул ее и прочитал: «Обед с 13 до 14, ожидайте. Сафрон». На часах было 12:30. Через полчаса из двери вышла женщина, а за ней совсем еще молодой мужчина выше среднего роста, модно одетый шатен, с кожаным ридикюлем в руке, как у доктора, и сказал: «Перерыв на обед, товарищи, извините, придется подождать, — потом посмотрел на меня, как будто мы были знакомы, и добавил: — Идемте со мной».

Я бросился за ним. Выйдя на улицу, Сафрон спросил:

— Что, меломан Славик, вас привело ко мне?

— Я привез лик старинный, хотел бы у вас проконсультироваться, уважаемый Сафрон, — сказал я и собрался открыть свой дипломат.

— Не торопитесь так, Славик, у нас еще 55 минут, — произнес Сафрон.

Мы вышли на Пречистенку и подошли к кафе.

— Вы голодны? — весело спросил он.

— Нет, я пирожков наелся на Неглине, — ответил я.

— С бульончиком? — опять весело спросил Сафрон.

— Да, — ответил я, и мы зашли в кафе.

— Зравствуйте, Сафрон Евдокимович, сюда пожалуйте, — встретил нас официант и повел куда-то.

Пройдя по коридору, мы оказались в маленьком уютном кабинете, с сервированным белоснежным столом.

— Как обычно, — сказал Сафрон. — А гость пирожков наелся. Ему чай. Или кофе?

— Мне бы кофейку, — ответил я.

Официант ушел, а мы уселись за стол.

— Ну, вот. Теперь показывайте свой лик, Славик, — с доброй улыбкой сказал Сафрон.

Я достал икону и, развернув, протянул ему. Наступила тишина. Сафрон молча смотрел на икону, а я — на него.

— Невероятно! — вымолвил взволнованный и даже потрясенный увиденным Сафрон.

С трудом оторвав взгляд от лика Спасителя, посмотрел мне прямо в глаза и спросил:

— Что вы хотите узнать об этом шедевре?

— Ну, я даже не знаю. Сколько он примерно стоит? — ответил я, заметно волнуясь.

Не отводя взгляда своих умных глаз от моих, Сафрон произнес:

— Бесценен! Этот лик бесценен! Ему нет цены!

И опять наступила тишина (ни наш Славик, ни Сафрон и предположить не могли, что точно те же слова были сказаны в забытом уже 1939-м году отцом Сафрона, заключенным Евдокимом Васильевичем Опетовым начальнику Тобольского Губчека Семену Оскаровичу Забегай — деду Славика из Харькова).

— Понимаете, Сафрон, — взволнованно, путано заговорил я, — у меня очень больна мама. Встал вопрос жизни и смерти. Я простой хоровик, дирижер из Харькова, руковожу там камерным женским хором. Я должен ей как-то помочь, спасти ее. Я обязан.

— Этот лик, скорее всего, времен расцвета Византийской империи, выполненный, предположительно, венецианскими мастерами не менее тысячи лет тому назад, — тихо проговорил Сафрон, глядя на икону. — Ему нет цены.

В дверь постучали, Сафрон накрыл белой крахмальной салфеткой икону и сказал: «Войдите». Вошел официант, принес заказ и ушел.

— А как же мне быть, Сафрон Евдокимович? — вдруг вспомнив отчество, спросил я.

— Вы дирижер-хоровик, а интересуетесь, я смотрю, рок-музыкой, — вдруг неожиданно, глядя на дно моего дипломата, произнес Сафрон.

— Да, интересуюсь, — ответил я. — Этот диск Хендрикса я не знаю и еще не слушал, а очень хочется. Как-то этот альбом остался для меня неизвестным. Даже странно.

Достал пластинку и протянул Сафрону.

— Не совсем странно. Этот альбом собран из студийных, забракованных Хендриксом вещей и выпущен уже после его смерти звукачом студии, который сохранил материал. Это незаконный, но не менее ценный альбом, — проговорил Сафрон, разглядывая диск.

— Я про него слышал, но у меня его еще нет, — задумчиво продолжил он.

— Возьмите, — вдруг ни с того ни с чего сказал я.

— Нет-нет, зачем же? Я не об этом, мне привезут, — ответил Сафрон и через паузу, подняв глаза на меня, спросил: — Вы мне доверяете, Вячеслав?

— Конечно, — ответил я.

— Вы же меня совсем не знаете, как вы можете доверять незнакомцу? — опять тихо спросил Сафрон.

— Вы же коллекционер, как и я, вас все знают на Неглинке, вся Москва вас знает, и я знаю это откуда-то, — опять волнуясь и глядя на Сафрона, ответил я.

— Откуда-то… — произнес тихо Сафрон, а потом добавил: — Вы можете мне оставить Лик на неделю? Я попытаюсь что-то сделать для вас и вашей мамы.

— Конечно, могу, — ответил я и уставился на Сафрона.

— Тогда через неделю здесь же, в час дня, Ваше превосходительство. А теперь ступайте. Мне надо еще отобедать — я же не ел пирожков на Неглинной.

Мы пожали руки, я неуверенно положил пластинку в дипломат и ушел. Странно, но я нисколько не волновался, не переживал все это время. И через неделю в районе часа дня стоял возле кафе с дипломатом. Сафрон появился на тротуаре все так же элегантно одетый, с саквояжем в руке и в красивом шелковом шарфе на шее. Подошел, улыбнулся и сказал: «Здравствуйте, Вячеслав». Пожал мне руку, и мы вошли в кафе. Уже в кабинете, заказав официанту еду, а мне кофе, он произнес:

— Пятьдесят тысяч за минусом моих 10 процентов комиссионных вас устроят?

— Сколько? — промолвил я осипшим голосом, чуть не свалившись со стула.

— Пятьдесят тысяч советских рублей за минусом комиссионных, — ответил спокойно Сафрон.

— Вы шутите? Это же неслыханная сумма! Это же целое состояние! Это же… — и я замолчал, глядя с испугом на него.

— Это спасение вашей мамы. Купите кооперативную квартиру где-нибудь в Ялте, перевезете ее туда, а там санатории, врачи толковые из кремлевки, климат хороший, воздух морской — там Чехов лечился, — сказал он весело.

— Какой Чехов? — ошарашенно промолвил я.

— Антон Павлович, писатель и драматург наш великий, — чуть улыбнувшись губами, ответил Сафрон. — А если там нет камерного хора, купите аппаратуру у Слона, поставите в кабак, соберете лабухов и будете жить буквально припеваючи. Дирижировать оркестром, исполняя «Мясоедовскую», не обязательно. Для дыхов и так сойдет. Согласны?

Ничего не понимая и не веря в происходящее, я вымолвил:

— Согласен.

— Тогда вечером, в 19 часов, здесь же. А сейчас ступайте, Славик, за большой сумкой в ГУМ. Мне же, как видите, надо перекусить — обед все же, — сказал он весело и встал.

Я тоже встал и спросил:

— А за какой сумкой, Сафрон Евдокимович?

— За большой, Вячеслав, за большой. Наличности много будет, в дипломат не войдет. Ступайте — до вечера.

И я ушел, забыв и про свой дипломат, который на выходе мне, обалделому, сунул в руки официант из уютного зала. А дальше, Василина, все было в точности, как он сказал.

Слива встал со стула, на котором сидел во время своего рассказа, подошел к столу и со всех бутылок, без разбора, что остались на столе в оркестровке, слил остатки спиртного в один бокал. Потом взял другой бокал, отлил в него чуток и, протянув Василине, сказал: «Это сливки — напиток богов и музыкантов. С Новым годом, Лина!»

Они чокнулись, выпили коктейль странного вкуса, и Василина произнесла:

— Невероятно, Слава, но ты практически рассказал мне всю свою жизнь.

— Да, пожалуй, самые важные моменты своей жизни, — ответил Слива.

Немного помолчав, Василина робко спросила:

— А как же насчет подготовки к экзаменам?

— Это потом, утро вечера мудренее, Лина, — проговорил в ответ Слива и посмотрел на нее с любовью.

— Так уже утро, Слава, поехали домой… — ответила тихо она, и они пошли к выходу. Он подвез ее до дома, они попрощались, и она пошагала к калитке, подумав: «Он мог бы быть моим четвертым. Но, видно, не хочет сам. Зачем ему четвертая ценность в его жизни?» Вошла в дом, посмотрела с улыбкой на спящую Мамашулю, прошла в свою комнату, разделась и с удовольствием забралась в постель.

Слива доехал до дома, нешумно зашел в квартиру, посмотрел на спящую болезную, но живую, слава богу, маму свою, тоже улыбнулся ей, спящей, и ушел в свою комнату. Раздеваясь, он думал: «Ведь она могла бы быть моей, но не так, как другие, а по правде — с венчанием, со звоном колоколов, с регистрацией в ЗАГСе, с большим банкетом в нашем ресторане, с мамой и ее Мамашулей во главе стола, с музыкантами со всего города. Мы бы с Василиной пели на сцене, все бы нам громко хлопали, кричали бы „Горько!“, а мы бы с ней целовались. Да только вот Василина так не захочет со мной, а я по-другому не хочу с ней». Он лег в кровать и сразу заснул.

На Землю пришел новогодний рассвет. Ялта отдыхала после бурной ночи. Из-за Ай-Петри медленно поднималось большое солнце, золотя и согревая своими лучами синие дали Черного моря. Осветило Левадийский и Воронцовский дворцы — величественные сооружения грандиозной красоты, заглянуло в «Ласточкино гнездо», нависшее над бухтой, глянуло сверху на «Артек», примостившийся под Медведь-горой — Аюдагом, и залило своим радостным светом весь вечнозеленый и прекрасный город у моря.

Глава 11. Сафа

Но не все спали в этом городе. Великолепно проведя остаток ночи в гостинице, Сафрон Евдокимович и его ученица-пианистка Елена, счастливые и радостные от долгой близости, отправились на набережную встречать этот первый рассвет Нового года.

Теплая погода второй год подряд удивляла даже местных. Днем температура поднималась до двадцати и выше. Земля пахла весной, море — неведомыми солеными водорослями. Когда на берегу встречались эти два потока потрясающего аромата, то рождался третий, еще более потрясающий, возбуждающий, зовущий к жизни запах. Красивая пара не спеша гуляла по ялтинской набережной, вдыхала этот запах и иногда целовалась.

— Опетов, а почему все же ты ушел из Большого? — спросила Елена с улыбкой на очень красивых губах.

Он замолчал от неожиданности, не зная, что ответить. Елена всегда была неожиданной, непредсказуемой, и этим нравилась ему. На людях она неизменно величала его по имени-отчеству, в обиходе же по имени, а после близости — по фамилии. Наверное, она пыталась таким образом стереть пятнадцатилетнюю разницу в возрасте и быть к нему еще ближе. Он это понимал. Он ценил Елену, ее красоту, талант, неожиданность, он любил ее искренне и всей душой, но чуть-чуть не до конца.

Не услышав ответа на вопрос, она продолжила:

— Ведь все в институте знают, что ты ушел из театра сам. Тебя не выжали — ушел сам в знак протеста. Тебя многие считают бунтарем, борцом с системой, инакомыслящим. Все тебя жалеют и любят.

— Инакомыслящим — это интересно. Это что-то новенькое в идеологической борьбе двух мировых систем. Ноу-хау, вернувшееся из старины. Значит, грядут перемены в стране. Зная прошлое и настоящее, несложно предугадать и будущее. Я не борец с системой — уже прошел ссылку в сибирском детстве, и она меня исправила на этот счет. Я просто люблю жизнь и, кроме тебя, люблю еще искусство, — закончил Сафрон и чмокнул Елену в щечку.

— Но ведь тебе же аплодировали стоя лучшие театры мира — английский Ковент-Гарден, Сиднейский оперный, Ла Скала, Ла Фениче в Италии, Римский оперный, Вашингтонский, Театр Гольдони в Венеции, Национальный центр исполнительских искусств в Китае, Сан-Карло в Неаполе…

— Да, в Неаполе. И я еще обошел все лучшие галереи мира. И не просто погулял, а изучил все экспозиции, выставленные в них: Метрополитен — в Нью-Йорке, Лувр — в Париже, Прадо — в Мадриде… Лондонскую национальную галерею, Дрезденскую, наш Эрмитаж, Пушкинский, Третьяковку — это же прекрасно, когда в своей жизни ты имеешь такую возможность, от такого душа растет.

— Как — душа растет? — спросила Елена удивленно, посмотрев на него.

— Очень просто, — ответил он. — Душа растет не от возраста нашего и времени — она бессмертна. Она растет от увиденного нами, от полученных впечатлений и эмоций наших. От вновь познанного мира, — ответил он весело и опять чмокнул ее в губы.

А причина-то была. И — не шуточная. С того времени, как Сафрон окончил консерваторию и был принят в Большой театр солистом, а потом ушел из него по собственному желанию, произошло очень-очень многое. Если следовать будущим рассуждениям самого же Сафрона, душа его должна бы вырасти до размеров самой большой пирамиды Хеопса в Египте. Он перепел весь репертуар для баритона в Большом: от «Иоланты» и «Евгения Онегина» Чайковского до «Трубадура» и «Аиды» Верди. Победил, став лауреатом, во всех конкурсах вокального искусства — и в Союзе, и за рубежом.

Ему было присвоено почетное звание «заслуженного» и готовили для «народного». Его избрали депутатом Моссовета по вопросам культуры. Ему, не женатому, выделили двухкомнатную квартиру в центре Москвы и служебную дачу на реке Пахре. Дали возможность приобрести за валюту, заработанную во время зарубежных гастролей, импортный автомобиль «мерседес». Он стал знаменит, известен и участвовал во всех партийно-правительственных концертах в Кремлевском дворце съездов. Был представлен большинству членов Политбюро, их женам и дочерям. Он считался завидным женихом и был вхож в дом к самому — был другом Галины Брежневой. Он продолжал изучать живопись и был инициатором многих отечественных и зарубежных выставок. Заочно окончил Суриковский институт, факультет истории искусств и собирался там же защищать кандидатскую диссертацию. Активно собирал материал для докторской, был лично знаком со многими знаменитыми дирижерами, режиссерами театра и кино, актерами и актрисами. В общем, Сафрон был в гуще богемной жизни столицы. И не только в гуще, а в самом центре ее — он был лидером тусовки. Куда направлялся Сафрон, туда разворачивалась и вся богема. И когда его спрашивали журналисты, беря интервью: «Как вы так везде успеваете, Сафрон Евдокимович? Вы что — супермен?», он с неизменной улыбкой им спокойно отвечал: «Нет, ребята, я просто рано встаю — в армии привык». Сафрон имел неконфликтный характер, природную доброжелательность, открытость. Его ум, вкус, знания, талант и хорошие манеры делали Сафрона недоступным для сплетен.

Но в конце августа 1983 года сплетни о нем не то чтобы поползли по Москве — они обрушились на нее, как цунами. Обрушились на всю богемную тусовку, на все артистические, художественные круги столицы, на все партийные, профсоюзные, комсомольские, советские организации, на все начальствующие кабинеты министерств и ведомств страны. Что уж тут говорить про фарцовщиков и меломанов с Неглинной. Сафрон не вернулся с гастролей — остался за границей.

Невозвращенец! Предатель Родины! Изменник, негодяй, зажравшийся мерзавец — все эти эпитеты были адресованы Сафрону Евдокимовичу Опетову. Все о нем только и говорили и, кажется, страшно завидовали этому «мерзавцу» черной завистью. А он, подлец, — талантливый, удачливый, знаменитый, преуспевающий, богатый, молодой, наконец, — взял да и объявился в Москве через неделю. Вот же придурок! «Тут вообще началось, не опишешь в словах», — как пел Владимир Высоцкий. А произошло вот что. Большой театр с успехом гастролировал по Европам, зашибая валюту для страны. После заключительного спектакля в Неаполе, в знаменитом театре Сан-Карло, где Сафрон Опетов фигурировал в афише персонально и блестяще отпел арию Мизгиря в «Снегурочке» Римского-Корсакова, к нему в гримерку прорвалась ОНА! Молодая красивая девушка с букетом пышных пионов фиолетового цвета. Без всякого жеманства, присущего особам такого возраста и пола, со словами «Грация, сеньор Опетов!» вручила букет Сафрону. Ее черные кудрявые волосы, чуть смуглое прекрасное лицо, свободная упругая грудь под тончайшей тканью кофточки впечатляли, красивая стройная фигура подчеркивалась кожаным ремешком, заканчивалась стройными загорелыми ногами без чулок в туфельках на каблуках. Все это в ней сразу выдавало итальянку, причем нисколько не легкомысленную. Она, подбирая слова на английском, рассыпала перед ним целый ворох комплиментов. Сафрон, неважно знавший английский, предложил сеньоре перейти на итальянский. И та так обрадовалась, что даже присвистнула: «О, да вы прекрасно знаете итальянский? Это превосходно! Меня зовут Анна Катерина. Я все гастроли преследую ваш театр. Меня очень трогает ваш удивительной красоты голос. Сегодня у вас последний спектакль, и я решилась».

Это была никому не известная тогда выпускница Болонской консерватории и будущая мировая оперная дива — Анна Катерина Антоначчи. Ее, не менее удивительному, меццо-сопрано не будет равных среди настоящих певиц планеты, не говоря уже о подражательницах. Но это все в будущем, а тогда она была просто чудесная, смелая девушка. И Сафрон влюбился. А кто бы, скажите, на его месте не влюбился? Тем более Сафрон. Он как вернулся из армии, как попробовал один раз влюбиться, так и не останавливался больше. И неудивительно — вокруг него были такие возможности…

В общем, влюбился парень и все. С кем не бывает? Но он-то влюбился за границей, а утром весь его театр возвращается в Советский Союз. И что прикажете делать? Вот он, как настоящий русский гусар, и выбрал Анну Катерину. А в ее лице — Италию, море, солнце, яхту на волнах, виллу на цветущем острове, ароматные вина, баклажаны по-пармски. И — любовь, любовь, любовь. Но выбрал всего на недельку.

Через неделю он прилетел в Москву и пришел в приемную директора своего Большого театра к Аполлону Бенедиктовичу Пупову с извинениями: «Ну, опоздал на самолет, простите!»

Секретарша, Изольда Вольдемаровна, сама бывшая актриса (балерины рано выходят на пенсию), и по совместительству — пылкая любовница директора, побледнела лицом и встала, увидев «призрак оперы». Потом села, подняла трубку и деловито доложила начальнику об увиденном. Наступила полная неловкая тишина, а через минуту Аполлон Бенедиктович стоял в проеме дверей своего кабинета, глядя на Сафрона выпученными глазами и не веря им.

— В чем дело? Вы что? Вы где? Немедленно в мой кабинет! Изольда Вольдемаровна, вы тоже, — забасил поставленным голосом главный и двинулся внутрь.

Приглашенные последовали за ним.

— Изольда Вольдемаровна, зачем вы здесь? Выйдите немедленно из кабинета, покиньте нас — я вас умоляю! — провозгласил он, драматично приложив руку ко лбу.

После того как, опешив окончательно, удалилась секретарша, прикрыв за собой дверь, началось!

— Сафрон Евдокимович, потрудитесь объяснить, что все это значит, где вы изволили быть?

И пока Сафрон подробно рассказывал, как он без гроша в кармане опаздывал на самолет, Аполлон Бенедиктович лихорадочно соображал: что ему делать. Его уже отчистили во всех инстанциях, начиная с Министерства культуры, КГБ, ЦК КПСС и заканчивая Политбюро. Сам Юрий Владимирович Андропов, генеральный секретарь ЦК КПСС, сменивший недавно почившего в бозе любимого Леонида Ильича, отчитал его прилюдно. Его, народного артиста, Героя Соцтруда, орденоносца Аполлона Бенедиктовича Пупова, отчитал нецензурными словами и добавил: «Все вы — Бенедиктовичи из театров — только и ждете подходящего момента, чтоб насрать у Кремлевской стены на свежую могилу нашего пламенного борца за социалистические идеалы Леонида Ильича Брежнего и свалить на хрен за бугор. Но не выйдет! Хватит! Этот ваш Отпетов будет последним, пока я жив».

Но Юрий Владимирович ошибся. Последним будет этот разгром в Политбюро, которое он проводил 1 сентября 1983 года.

Аполлон Бенедиктович, конечно, этого не знал, и начал речь с твердой убежденностью, глядя разгневанно на Сафрона: «Как вы смеете? Вы, член КПСС, заслуженный артист Советского Союза, солист Большого театра, выпускник Московской государственной консерватории имени Петра Ильича Чайковского! Как вы смеете мне здесь рассказывать всякие небылицы? Вы изменник Родины, низкий предатель, отщепенец…»

И Аполлон Бенедиктович запнулся в эпитетах, но быстро нашелся: «Да как вы посмели? Вы, кому партия, родина, народ доверили и дали столько всего: образование, звание, двухкомнатную квартиру в Москве, служебную дачу, импортный автомобиль — дали вам все! А вы ответили нам такой вопиющей неблагодарностью! Вон из моего кабинета! — И уже спокойно добавил: — Придете завтра на экстренное партийное собрание нашей организации в 14:00. Будем рассматривать ваше персональное дело».

Сафрон вышел из кабинета в хорошем настроении, а назавтра его пропесочили, как следует, на собрании и решили оставить в труппе. Но с одним условием — он больше не выездной. Сафрон поблагодарил всех и вышел с собрания уже расстроенным. Поднялся в приемную директора, написал заявление об уходе по собственному желанию и, оставив его Изольде Вольдемаровне, ушел из театра. Неделю сидел дома, не выходя, дописывал кандидатскую, сортировал отобранный материал на докторскую, ел, спал и думал: а что дальше? За это время к нему наведывалась делегация от комсомольской организации театра, потом от профсоюзной и, наконец, от родимой партийной. Все как по нотам пели одну песню: «Сафрон, бросьте валять дурака, выходите на работу, все образуется и встанет на свое место». И он про себя думал точно так же, но что-то не пускало его назад. И поэтому он всем ответил: «Извините». Последним пришел Папа Карло из консы, его любимый педагог — Карлос Диего де Сегадо-и-Марини. Они выпили с ним бутылку коньяка, поболтали ни о чем, тот засобирался уходить и уже на пороге произнес: «В Сибирь съездить, что ли? Испанский поправить свой — забывать начал. Я ведь тоже невыездной в каком-то смысле, мой милый мачо Сафон». И вышел.

Потом его турнули из депутатов, отобрали дачу, звания, а вот квартиру почему-то и партийность с выговором, занесенным в личное дело, оставили. Сафрон получил на руки трудовую книжку из отдела кадров, предварительно пробежавшись с обходным листом по театру, и отнес ее в музей своего деда — в Пушкинский. Через месяц, чтобы не прерывался трудовой стаж и не посадили за тунеядство, он вышел на работу. Работал по-прежнему экспертом, на полставки, два раза в неделю. Вот в это-то время и принес ему на экспертизу древний мозаичный лик добрый большой парень Славик, дирижер-хоровик из Харькова, с больной мамой на руках. Сафрон сказал ему правду, что этот лик бесценен, но даже бесценное художественное произведение искусства имеет цену. Надо лишь знать, кто может за них дать большую цену. Сафрон знал таких людей и почему-то захотел помочь этому парню и его маме. Со временем он поменял свою двухкомнатную квартиру и вновь построенный двухкомнатный кооператив, оформленный на его родителей, которые ни в какую не захотели переезжать из Тобольска в Москву. Папа по-прежнему реставрировал Тобольский кремль, а мама, став большим профсоюзным начальником, все строила профсоюзные лагеря для детей, дворцы культуры, спортбазы, детские больницы в городе и области, лично курировала свой личный детдом, сделав его образцово-показательным для всей Сибири. В общем, его родители занимались в Тобольске своим делом и переезжать оттуда отказывались наотрез. Но семейный съезд двух квартир все же состоялся. Они как бы съехались в большую полногабаритную, с высоченными потолками пятикомнатную квартиру в элитном доме Москвы на Кутузовском проспекте. Именно в том самом доме, где жил недавно незабвенный Леонид Ильич Брежнев со своей семьей. Да вот умер, к несчастью, разрешив напоследок членам ЦК КПСС и членам Политбюро разводиться, а значит, и разъезжаться на все четыре стороны. Вот и разъезжались они изредка, и меняли квартиры, а Сафрон съехался с родителями.

С дочерью бывшего Генсека он был знаком давно. Вот ей-то он и пришел показать уникальную вещь. Галина была неравнодушна к очень дорогим ювелирным украшениям с бриллиантами и имела тягу к произведениям искусства — желательно, из золота. Ни в том, ни в другом она особо не разбиралась, но у нее были друзья-антиквары, которые разбирались и могли провести развернутую экспертизу и дать оценку. Среди таких друзей и значился Сафрон — знаменитый баритон из Большого, страстный коллекционер и знаток старины, упакованный перспективный жених со знанием языков, приятной внешностью и хорошими манерами. Галя знала истинную причину его ухода из театра, но по каким-то причинам видоизменила ее, рассказав по секрету своей подруге Алле Пугачевой. Она рассказала, что Сафрон влюбился за бугром не в певицу Анну Катерину, а в него влюбился очень известный в мире тенор Плачидо Доминго.

— Ты же знаешь, Аллочка, чтобы добиться успеха на мировой оперной сцене, мужику нужно быть голубым. Вот они и приголубливают там к себе молодые дарования, чтобы быть в голосовом тонусе. Но у Сафы там что-то не пошло из ревности. Они ведь как мы — без ревности не могут. Поэтому он и вернулся — хороший мальчик, — закончив рассказ, вздохнула Галя. Слухи о своей «голубизне» Сафрон не пресекал, дабы оградить себя от посягательств — той же Гали и примадонны. Они просто дружили. Когда Славик, дирижер-хоровик из Харькова, оставил шедевр на неделю Сафрону, он и принес его Галине по-соседски.

— Галя, дорогая, рекомендую тебе глянуть на святой тысячелетний лик византийской эпохи работы венецианских мастеров. Вещь потрясающая, стоящая, ну да сама разберешься. Ты у нас девочка умная и с прекрасным вкусом, — проговорил Сафрон.

Он знал, что сама Галечка ни черта не понимает в этом деле и никогда не разберется, поэтому на пару дней оставил ей свой саквояж из мягкой дубленой кожи, а в нем и лик Спасителя — для оценки экспертами. Через два дня, предварительно позвонив, Сафрон забежал к соседке попить кофейку. Галина встретила его в потрясающем китайском халате на голое тело, и они пошли в зал к нарытому столику.

— Кофе с коньяком или так? — спросила хозяйка, бывшая уже слегка навеселе.

— Так, — ответил Сафрон — я на работе не пью.

— Не хилая у тебя работенка, Сафа, — в доме бывшего генерального секретаря с полуобнаженной дочерью его, — засмеявшись, воскликнула Галя.

— Галенька, да я же не по этой части, ты же знаешь, — так же весело отпарировал он.

— Знаю, знаю, я все знаю, Сафрончик-Арончик. Что ты хочешь за Лик? — уже вяло спросила она.

— Ну, во-первых, не я, Галина Леонидовна, а один очень состоятельный и разбирающийся в таких вещах коллекционер, — ответил Сафрон.

— Да знаю я твоего коллекционера великого, дирижера-хоровика из Харькова, ему этот лик от дедушки достался, давно его ищут, думали, вместе с Семеном Оскаровичем Забегай через Монголию в Тибет забежал. А он, видишь, лик-то, здесь всплыл. В Тибете-то коллеги дедушки Славика их след потеряли. А он, глядь, сам вернулся, лик-то святой, назад через столько лет, — безразлично глядя на Сафрона, произнесла Галина Леонидовна.

Сафрон удивился оперативности экспертов, но вида не подал.

— Галенька, я ведь специалист по другим историям, и ты это тоже знаешь, дорогая. Я антиквар и все больше по древностям, по школам разным и направлениям в искусстве путешествую, — ответил Сафрон, глядя ей в глаза с мягкой улыбкой на лице.

— Смотри, чтобы твои путешествия не привели тебя обратно на родину — в Сибирь, милый Сафа. Тридцать тысяч, — произнесла Галина Леонидовна.

— Сибирь большая, Галенька, там всем места хватит. А ЮВА (Юрий Владимирович Андропов) тоже большой знаток разных историй. Пятьдесят пять, Галенька, — ответил Сафрон.

— Не жадничай, дружок, жадность фраера сгубила. Сорок и точка, — с неприятной улыбкой произнесла хозяйка дома и закутала в свой халат толстеющее тело.

— Пятьдесят, Галенька, пятьдесят. Этой бесценной вещи за забором цена не меньше пятака с шестью нулями, и не в деревянных, а в тамошних. Ее моментально на любом аукционе купят.

— Мы ведь старые друзья, Сафа, а я не хочу по пустякам терять своих надежных друзей. Только по этой причине, ну и из-за любви к искусству хочу я закончить неприятный этот разговор. Но помни, Сафочка, когда тебе дали волю, нельзя брать две, — тихо и мягко, но с холодком в глазах, произнесла Галина и добавила кому-то громко: — Владимир, принесите саквояж.

А потом, с улыбочкой посмотрев на Сафрона, еще добавила: — До скорого, милый Сафа, ты же будешь на премьере в «Современнике»?

— Обязательно буду, дорогая Галенька, и на банкете после премьеры — тоже, — ответил Сафрон, взял саквояж, чмокнул в подставленную щеку хозяйку и направился восвояси, напевая на ходу: — Не печалься, любимая, за разлуку прости ты меня…

Так Славик, дирижер-хоровик из Харькова, он же Слива, стал сказочно богат, а Сафрон поднялся на пятерочку комиссионных, что означает — разжился на пять тысяч рублей. А это соответствовало четырехлетней зарплате среднестатистического труженика Советского Союза. Наш Слива мог бы больше не работать ближайшие десять лет. Но Слива любил музыку и любил работать на ее ниве. Он внял совету Сафрона Евдокимовича — перевез маму в купленную в Ялте квартиру, предоставил ее там заботам лучших врачей. А сам поехал в Москву, взял у Слона на Неглинке за немалые деньги полный комплект фирменного аппарата «Динакорд» и клавиши «Ямаха-DX7» для себя. И все это космическое оборудование он установил в ялтинском ресторане «Интурист», собрал лабухов и стал лабать для отдыхающих — «дыхов» за небольшую зарплату и очень приличный «парнас». В то время, чтобы сесть в хорошую точку на югах, требовался, прежде всего, аппарат для качественного звучания оркестра, а лабухов высшей квалификации было хоть пруд пруди. Их готовили все музыкальные школы, училища всякие, институты и консерватории всего огромного Союза Советских Социалистических республик, а вот аппаратуры для них не было. И от этого страдало качество, в принципе, очень неплохой советской эстрады. После всего Слива еще прикупил и жигуленок.

Финансовое благополучие Сафрона Евдокимовича было еще более блестящим, несмотря на то, что он работал в музее всего два дня в неделю, а может быть, именно поэтому. В свободное от работы время он мог проводить экспертизу чего угодно, кому угодно и за сколько угодно, чем он и занимался — осмотрительно и без суеты. Попутно окончил Суриковский, защитил кандидатскую и докторскую, незамедлительно через свои связи и деньги стал членом РАХ и присматривал себе престижную должность для души.

Присматривать долго не пришлось. Одна его клиентка по антиквариату, бывшая опереточная певичка средней руки и подруга Фурцевой, а ныне образцовый партийный функционер и ректор института имени Гнесиных, очень любила подарки. Марина Карловна обожала подарки и разбиралась в их стоимости, а еще она умела оценить по ним дарителя. Она любила их в детстве, любила в юности, а как стала ведущей актрисой (ну, уж не самой-самой ведущей, но — ведущей), то подарки стали ее страстью. И если вдруг возникала дилемма, с каким поклонником пойти, то решала ее легко: кто подарит дороже, с тем и пойду!

В системе профтехобразования ей было скучно и не интересно. Ну, никакого уважения! А вот на должности ректора Гнесинки — совсем другое дело. И подарки потекли к ней рекой. А они так радуют душу и сердце! Значимость дарителя складывалась из стоимости подарков. От этой же стоимости зависела и стоимость дарящего. А к хорошим дарящим и отношение хорошее, и уважение, значит. Марина Карловна даже не подозревала, что ее этими подарками просто банально покупают. Закрывают ей глаза на объективность, так сказать, на истину. Она вообще была немного наивна по природе своей, и ей казалось, что это от души. Но по убеждению, как коммунист и руководитель, она была неподкупна и принципиальна.

А Сафрон Евдокимович даритель был потрясающий, от Бога. Подарок в его руках был той волшебной флейтой, исполняющей его любые желания, о которой все только мечтали, а он ее имел. Он умел дарить именно те подарки, о которых приниматели их просто грезили, спать не могли без них, завидовали другим, злились и постоянно твердили про себя: «Хочу! Хочу! Хочу!»

«Хотите, чтоб вам дали — так дайте им вначале», — мыслишка не нова, но слегка подзабыта была при социализме-то от страха. А вот снова ожила. Да и вообще при деньгах и со связями — да не найти должность в Москве? Смех просто! Так и появилась вакансия в Гнесинке — проректор по научной работе. Науки там никакой, конечно, не было, да и работы тоже, а вот регулярные семинары и симпозиумы в Москве, Питере, Киеве, Одессе, Ялте, Сочи и т. д. проводились регулярно. В перспективе и зарубежные командировки планировались — Сафрон же все-таки остался членом КПСС, стал молодым ученым, членом РАХ, проректором по науке. А то, что в прошлом был знаменитым оперным певцом в Большом театре, невозвращенцем — так чего по молодости и с кем не бывало?

Но главное в его новой престижной должности было свободное время. Его было навалом. Он по-прежнему мог заниматься любимым делом. Стал увлекаться модным в высшем свете большим теннисом, посещать закрытый бассейн — раз в неделю, продолжал просматривать все премьеры, как театральные, так и другие прочие, художественные выставки, музейные экспозиции. И всегда в сопровождении блестящих дам. Он продолжал совершенствовать и вокальное мастерство со своим ставшим ему другом Папой Карло. Одним словом, жил он в свое удовольствие насыщенной, интересной жизнью, был при деньгах и дышал полной грудью.

Вот в один такой чудесный весенний денек ему и позвонила по домашнему телефону Василина, певица из ялтинского ресторана «Интурист», о которой он, правда, забыл, но вспомнил, когда она представилась.

— Ну что, Василина, готова к тестированию? — спросил Сафрон Евдокимович в трубку.

— Да, — ответила Василина.

— Ну, посмотрим, посмотрим, послушаем, а где ты находишься? — снова спросил он.

— На Курском вокзале, — ответила она.

— Тогда жди у центрального входа через час, — проговорил весело Сафрон и повесил трубку.

Василина и правда была готова к экзаменам. Слива оказался прекрасным педагогом, знающим классический репертуар и умеющим выбрать из него выигрышные для Василины, беспроигрышные для прослушивания произведения. Плюс ко всему он отыскал в Ялте забытую всеми людьми и Богом бывшую оперную певицу из Ленинграда, веселую и умную пенсионерку Регину Оттовну Пратасевич. И они вдвоем так взяли в оборот начинающую вокалистку, что за неполные полгода та не без труда, правда, пела хорошо поставленным голосом самые сложнейшие арии из всех знакомых опер, да так, что соседи близ домика под Чинарой затыкали уши, а Мамашуле нравилось. Василина была, действительно, одаренной девушкой, и подготовилась по-настоящему. Перед отъездом в Москву она три раза перебрала свой чемодан с уложенными в него платьями, юбками, блузками, бельем, туфлями, босоножками и т. д. и т. п. А в день отъезда села на кровать рядом с этим чемоданом, посидела, сложив руки на коленях, потом побросала самое необходимое в свою сумку-рюкзак и уехала налегке, оставив открытый чемодан на кровати. Когда через час к центральному входу Курского вокзала подъехал «мерседес», это вызвало восторг у окружающих, а у Василины — шок. Когда же из него вышел Сафрон Евдокимович, резко выделяющийся в толпе своим нарядным видом, она почувствовала себя такой жалкой замарашкой в своих потертых джинсах, белых кроссовках и ношеной, с широкой молнией посредине, куртке, что ей захотелось спрятаться куда-нибудь, исчезнуть, раствориться в толпе. Но было поздно. Он увидел ее, помахал рукой, приглашая в машину. Василина подошла. Скромно поздоровалась. Улыбнулась и под любопытными взглядами ни жива ни мертва села в шикарную машину.

Они тронулись, и Сафрон Евдокимович, глядя на нее в зеркало, спросил:

— Василина, а почему ты села на заднее сиденье?

— Не знаю, — честно ответила Василина.

И тут же подумала: «Да здесь как-то спокойнее. А вдруг от меня поездом пахнет, где этот тип приставал всю ночь, умоляя уехать с ним в Тобольск какой-то?»

Сафрон повез ее по Садовому кольцу, рассказывая по дороге о зданиях и улицах, которые они проезжали и поглядывая на нее в зеркало. Сделав почти полный круг перед Таганским тоннелем, ушел направо, на набережную Москвы-реки, и направился к Кремлю. Перед Большим Москворецким мостом они повернули направо, к гостинице «Россия», и припарковались у западного входа — прямо напротив Кремля и храма Василия Блаженного.

— Хочешь небольшую экскурсию, Василина? — предложил Сафрон Евдокимович, глядя на нее через зеркало.

— Очень хочу, Сафрон Евдокимович, — ответила она, как-то по-детски радуясь.

— Ну, тогда оставляй сумку. Здесь, у Кремля, не воруют. И — вперед, — весело, по-доброму сказал он и вышел из машины.

Эта экскурсия, чисто из человеколюбия, а точнее, из женолюбия, нужна была ему, чтобы присмотреться к Василине, понять ее, оценить и определиться, что дальше с нею делать. Они подошли к храму, и Сафрон, решив кратко обозначить тему, начал: «Это храм Василия Блаженного, который, впрочем, правильно называть „Покрова Пресвятой Богородицы, что на Рву“. Его больше величают Покровским собором или Троицким. Основан в честь взятия Казани Иваном Грозным. Архитектор — Постник Яковлев по прозвищу Барма. Годы строительства — 1555–1561, XVI век.

— А я читала и Мамашуля рассказывала, что его строили трое зодчих — Постник, Яковлев, Барма, — тихо произнесла Василина, посмотрев на Сафрона Евдокимовича.

В ответ уже он посмотрел на нее будто бы с уважением.

— Есть такое предположение, что архитекторов было трое: Постник, Барма, Яковлев, но это лишь предположение, в архивных документах точных указаний нет.

— А правда, что Иван Грозный приказал ослепить их в 1561 году, чтобы никто не мог больше воздвигнуть такую великолепную красоту на Руси? — опять тихо спросила Василина, все так же глядя на него.

— Скорее всего, это легенда, Василина. У славян таких традиций не было. Это практиковалось, но дальше, на Востоке: в Средней Азии, в Иране, в Ираке, в Сирии, на Аравийском полуострове. К тому же есть много летописных подтверждений, что эти зодчие построили еще много прекрасных храмов. Так что, видимо, это легенда, — задумчиво произнес он, и опять посмотрел на Василину — уже с любопытством.

Они поднялись на Красную площадь, прошли мимо Лобного места, памятника Минину и Пожарскому, нисколько не обращая внимания на ГУМ напротив Мавзолея Ленина, остановились у Спасской башни.

— Первое упоминание о Кремле относится к 1147 году, — начал Сафрон Евдокимович, и, оборвав повествование, обратился к Василине: — Ты ведь, наверное, не завтракала? Я тоже. Пойдем-ка в одно удивительное и удобное для продолжения экскурсии по Московскому Кремлю место. Да там и позавтракаем вместе.

Они вернулись к гостинице «Россия» — грандиозному сооружению из стекла и бетона на семь тысяч номеров. Он привел Василину к северному входу напротив Английского подворья и великолепных древних храмов с золотыми куполами и крестами над ними. Василина сразу определила, что швейцары знают Сафрона Евдокимовича. Этому она научилась у себя в ялтинском «Интуристе». Там швейцары также по-особому встречали уважаемых гостей. Пройдя в просторный холл гостиницы, заполненный интуристами со всего мира, они направились к лифтам. Как ни странно, в вызванном Сафроном Евдокимовичем лифте никого не было, и с ними никто не поехал. Он нажал кнопку 21, двери закрылись, и они стали подниматься вверх вдвоем. У Василины сильно забилось сердце, видимо, оттого что они остались вдвоем.

— А 21 — это этаж? — спросила она негромко, чтобы разрядить обстановку и неловкое молчание.

Женщины интуитивно чувствуют эту неловкость и умеют ее устранить.

— Да, Василина, это этаж, а там ресторан, — ответил Сафрон, почему-то смутившись. И закончил, улыбнувшись: — Там и позавтракаем.

У стеклянных больших дверей их встретил швейцар или метрдотель, который тоже, видимо, хорошо знал Сафрона Евдокимовича. Он провел их в зал, убрал со столика табличку с надписью «Зарезервировано» и предложил присаживаться. Панорама за стеклом была ошеломляюще красива. Весь Кремль как на ладони предстал перед глазами изумленной Василины, сверкая куполами, освещенными весенним солнцем.

— Боже мой, как красиво, я никогда в жизни еще не поднималась так высоко и не видела такого, Сафрон Евдокимович! — воскликнула она.

— Да, Василина, отсюда очень красивый вид. Хотя гостиница в целом и разрушает исторический облик Москвы, но сверху вид потрясающий, — ответил он, уже с искренним интересом глядя на нее.

Подошел официант, и Сафрон Евдокимович, сделав заказ на двоих, не заглядывая в меню, продолжил свой рассказ о Московском Кремле. О самой древней церкви ее, Спаса на Бору, построенной в 1330-м к тысячелетию Константинополя, которую уничтожили в 1933 году, о Чудовом монастыре, о белокаменной эпохе Дмитрия Донского, о приглашении Иваном III Великим итальянского архитектора Аристотеля Фиорованти, а позже и других итальянских зодчих для сооружения древнерусских храмов и строительстве колокольни Ивана Великого в 1505–1508 годах.

Сафрона Евдокимовича, видимо, вдохновил внимательный, неподдельный интерес красивых глаз Василины и одухотворенность ее молодого доверчивого лица. Он все больше увлекался рассказом, сыпал датами, именами царей, вседержителей русских, митрополитов, зодчих, в общем, целиком погрузился в свою стихию. Пришел официант и принес заказ. Сафрон Евдокимович растерянно остановил повествование и замолчал, будто не зная, что с этим делать. Василина, почувствовав замешательство, спросила: «Сафрон Евдокимович, а правда, что Царь-пушка ни разу не стреляла?»

Он ей улыбнулся и ответил: «Да, Василина, а Царь-колокол ни разу не звонил. Все это правда, но давай-ка завтракать, или уже обедать». Василина посмотрела на стол и только сейчас увидела принесенные официантом яства: большое белое красивое блюдо с рыбным ассорти — осетриной горячего копчения, балыком белужьим с Волги, сигом и кумжой из Архангельска, слабосоленой розовой чавычей с Камчатки, красной семгой из Карелии, угорем золотистым из Прибалтики, икрой черной, икрой красной в вазочках, жульенами в круглых металлических чашечках с ручками, аппетитными сырами адыгейскими с зеленью и свежими помидорами, заливным из судака, языком с хреном, горячим хлебом, бутылкой иностранного вина в серебряном ведерке со льдом, боржоми и т. д.

И у Василины, что называется, потекли слюнки. Она вдруг вспомнила, что не ела со вчерашнего дня. Они принялись за еду. Веселая беседа протекла вместе с вином непринужденно и интересно. Зашла шумная компания иностранцев. Их подвели к соседнему, также зарезервированному столу. Они, даже не садясь, принялись громко и эмоционально что-то обсуждать. Василина прислушалась и засмеялась. Сафрон Евдокимович удивленно посмотрел на нее.

— Они говорят, что их император Наполеон Бонапарт сжег до основания Москву и разрушил Кремль, а он стоит себе как новенький, а не в руинах, — весело ответила на взгляд Василина.

— Ты знаешь французский? — еще более удивленно спросил Сафрон.

— Да, немножко, — ответила она, — Мамашуля научила.

— Мамашуля — это мама? — спросил он.

— Нет, мама — это мама Даша, а Мамашуля — бабушка, я ее так с детства зову. А мама Даша зовет ее — Машуля, — ответила Василина, жуя с аппетитом сыры и окончательно запутав собеседника.

Сафрон Евдокимович снова посмотрел на нее с нескрываемым интересом. И, долив вино из запотевшей бутылки, поставил ее обратно в ведерко. Подали горячее. Сафрону Евдокимовичу — жареного муксуна из Сибири, а Василине — северную нельму в серебристой шкурке. Удивительно вкусную, сочную, царскую рыбу с тушеными овощами. В общем, панорама за окном, интереснейшие рассказы Сафрона Евдокимовича, вкусные блюда и весна на дворе сделали тот обед незабываемым. Сафрон Евдокимович рассчитался с официантом, добавив непоказушно очень щедрые чаевые, и они с незаметным сожалением покинули ресторан на 21-м этаже гостиницы «Россия». Василина сожалела о том, что так быстро пронеслось время. Она еще просто не знала, насколько быстро пролетает время человеческого счастья. И тем более не представляла, что ее ждет впереди.

А сейчас впереди было ответственное прослушивание. Может, поэтому она опять заволновалась в лифте. Сафрон попрощался, как и наверху, со швейцаром за руку, и, очевидно, отблагодарил того и другого незаметно. Это было видно по тому, как они, расплывшись широченной улыбкой, открывали перед ним двери и радостно говорили: «Всегда ждем вас, Сафрон Евдокимович, всегда ждем».

Уже подойдя к машине, он вдруг остановился. Посмотрел Василине в глаза и сказал: «Знаешь что, Василина, я хотел устроить прослушивание в институте, но не хочу лишних разговоров. Поедем-ка ко мне домой, там тоже есть рояль». Василина замерла на секунду и ответила, слегка качнувшись: «Да, Сафрон Евдокимович».

— Ну, так поехали, — сказал он и улыбнулся.

Они сели в машину, она по-прежнему на заднее сиденье, а он за руль. По дороге Сафрон опять рассказывал про интересные места Москвы, которые они проезжали, а она сидела сзади и ничего не слышала. Она волновалась отчего-то так, что ее потряхивало. Но не от кочек на дороге. Дороги тогда были новые, и пробок не было. Вскоре после моста через Москву-реку свернули с Кутузовского во двор дома 26. На въезде стояла небольшая будочка с милиционером и шлагбаум. Милиционер отдал честь и пропустил машину во двор. Там припарковались и пошли в подъезд, в котором их встретила симпатичная девушка, тоже милиционер в форме. Она приветливо улыбнулась Сафрону Евдокимовичу, и, не глядя на Василину, протянула ему какой-то сверток, очевидно, почту. Они прошли к лифту и, поднявшись на пятый этаж, вышли как будто в цветущий зимний сад. Сафрон Евдокимович достал ключи из кармана и, отворив перед Василиной дверь, сказал: «Ну, вот мы и на месте. Проходи, Василина».

Она зашла в просторный холл и была шокирована убранством квартиры — больше, чем автомобилем хозяина, и чуточку меньше панорамы из окна ресторана, из которого они только что приехали.

Сафрон Евдокимович непринужденно скинул ботинки с ног и вступил на инкрустированный дубовый паркет. Потом снял пиджак, повесил его на плечики и предложил Василине жестом сделать то же самое. Она повесила свою сумку-рюкзак на красивую вешалку, сняла куртку, пристроив ее туда же, и, сбросив кроссовки, поежилась, глядя на свои несвежие с дороги белые носки.

— Проходи, Василина, проходи, — услышала она голос Сафрона Евдокимовича и пошла на него.

Вошла в большой просторный зал, больше похожий на зал художественной галереи, чем на жилое помещение. Все стены зала были увешаны картинами с мягкой подсветкой, а посредине стоял большой лакированный черный рояль с открытой крышкой, как у ее чемодана, оставшегося в Ялте, в домике под Чинарой. Василина стояла как завороженная, глядя вокруг, пока ее не вывел из этого состояния все тот же веселый голос: «Предлагаю сразу в карьер без увертюры, Василина. Давай-ка попоем прямо сейчас».

— Что бы ты хотела исполнить, какую арию? — спросил он, уже сидя за роялем и набрав пару аккордов.

Звуки рояля как будто сняли с Василины оцепенение, и к ней вернулась спокойная уверенность.

— Если возможно, не арию. Мне очень нравится песня девушек-невольниц из «Половецкой пляски» с хором, сцена № 17 из оперы Бородина «Князь Игорь», — проговорила она.

— Все возможно в этой жизни, а песнь гениальная. Там очень вступление красивое, боюсь, не вспомню на память, пойду за нотами, — проговорил Сафрон Евдокимович, встал из-за рояля и направился в соседнюю комнату, очевидно, кабинет, с изящными шкафами из мореного дуба.

Через минуту появился оттуда со старинным, в кожаном переплете клавиром оперы «Князь Игорь» — в четырех действиях с прологом, переложенной для фортепиано и голоса.

— Слова и музыка Бородина, — прочитал он. Присел обратно на крутящийся стульчик и, раскрыв ноты, спросил: — Василина, а ты знаешь, что эту оперу, оставленную недописанной по смерти автора, дописывали его друзья и коллеги — Римский-Корсаков и Глазунов?

— Да, знаю, — ответила Василина.

— Молодец, что знаешь, молодец. А, вот, нашел, — сказал листавший клавир Сафрон Евдокимович и поставил его на приступок для нот.

Посмотрел на Василину и заиграл вступление. Дошел до места, где вступает хор, и, глянув на нее еще раз, показал ауфтакт головой. Василина запела: «У-ле-тай на крыльях вет-ра ты в край род-ной, род-ная пес-ня…» Аккомпанемент оборвался. Сафрон Евдокимович, оставив руки на замолчавших клавишах, смотрел на Василину. Он смотрел на нее такими глазами, которых она не видела у него за все время их знакомства. Потом он встал из-за инструмента и подошел к ней.

— Я слышал подобный голос только один раз в своей жизни, Василина. В августе 1983 года в Неаполе, — тихо произнес он. — Можно, я тебя поцелую?

И, не дождавшись ответа, бережно обнял ее, прижал к себе и нежно поцеловал в губы. Василину охватило такое волнение, такое желание, такая неведомая ранее страсть, какой она и не знала в себе. Она застонала, почувствовав его твердость, и еще крепче прижалась к нему. Она обняла его так ласково и так страстно, как только могла. Отняв губы от Василины, он то ли спросил, то ли предложил шепотом:

— Ты можешь остаться у меня сегодня?

— Да, да, да, — ответила она и, уже совсем не сдерживая себя, сама страстно подставила свои губы ему.

В ней проснулась женщина. Женщина, которая дремала в ней все последние годы. Она пребывала в ожидании, в страдании от этого ожидания, в тревоге и предчувствии чего-то. В ней проснулась любовь. Все произошло прямо в зале. Потом по очереди они посетили ванную комнату и переместились в спальню. Потом облюбовали кухню, где пили вкусное вино из холодильника и где Василина, вспомнив про маму Дашу, набрала ее телефон и объявила той, что прослушивание проходит в два этапа и она остается до завтра в институтском общежитии.

Потом… Потом все было фантастически хорошо, как еще ни разу в ее жизни не бывало. На следующий день, прекрасно выспавшись после бурной ночи, они опять сидели в ресторане на 21-м этаже гостиницы «Россия». И там завтракали, там обедали — оба счастливые, оба красивые, оба радостные до неприличия.

— Значит, прослушивание проходит в два этапа? — спросил Сафрон Евдокимович у Василины и комично нахмурился.

— Я точно не знаю, может, и в три или в четыре — абитуриентов-то вон сколько, и все хотят стать знаменитыми артистами и поступить в этот, как кто-то сказал, орденоносный, прославленный институт, — ответила невинно Василина.

— Слава богу, что не только тщеславие, но и талант иногда приводит абитуриентов в этот прекрасный институт, — проговорил Сафрон Евдокимович, и они рассмеялись. Потом отправились опять на Кутузовский в дом Брежневых.

На следующий день они расстались, потому что Сафрон Евдокимович уезжал в научную командировку. Тут он малость приврал — ни в какую командировку он не собирался, а собирался просто разобраться в своих внезапно проснувшихся чувствах, да и Василине нужно было показаться у мамы Даши. Договорившись встретиться на экзаменах в июне, он проводил ее до метро.

— Надеюсь, что экзамены ты сдашь хорошо, Василина, — сказал Сафрон Евдокимович на прощание.

— Я сдам все экзамены на пятерки, и вам не будет стыдно за меня никогда в жизни, Сафрон Евдокимович, — ответила Василина и спустилась в метро. И он гордился ею всю свою жизнь, как и жалел впоследствии до слез.

Приехав к маме Даше в Черемушки, Василина ей весело рассказала о прослушивании. Будто прошло оно успешно, и ее определили к педагогу по вокалу, если сдаст остальные экзамены в июле.

— Что-то ты больно счастливая, не влюбилась ли разом, Васька, в какого-нибудь абитуриента симпатичного? — спросила мама Даша.

— Да, есть там один симпатичный на примете, — ответила весело Василина.

— Ты аккуратней там с этими симпатягами, они такие подарочки умеют преподносить, почище аистов, — проговорила мама Даша, с подозрением глядя на дочь.

— Я немного знаю уже о подарочках, мама, не маленькая, не беспокойся, — ответила та и ушла в ванную.

Побулькалась там и вернулась в мамадашиной ночнушке на голое тело. Чмокнула маму и ушла в комнату, где ее два дня ждал разобранный диван. Легла, укрывшись одеялом, и моментально сладко заснула.

Утром Василина улетела в Симферополь, а вечером пришла пораньше в свой ресторан спасаться от переполнявшего ее через край счастья. В оркестровке был один Слива и что-то паял. Увидев Василину, он радостно воскликнул:

— О, Лина, привет, а я тебя послезавтра ждал.

— На самолете прилетела, хоть и боюсь я их, но все равно лучше, чем поездом, — ответила она.

— Лина, а здесь такой переполох во всех ресторанах творится. Вся Ялта только и говорит про твоего Кузю! — снова воскликнул Слива.

— Ладно уж про моего. Мне что он, что тетя Мотя, рассказывай давай, — весело проговорила Василина.

— Ты помнишь, — начал Слива, — я как-то тебе сказал, что этот Кузя к нам, как на работу, ходит каждый день, не иначе, как на тебя глаз положил? А ты тогда ответила, что он на тебя даже и не смотрит, и ты оказалась права. Не из-за тебя он вовсе ходил к нам в ресторан, а именно на работу. Оказывается, Кузя мастерски умеет снимать цепочки с подвыпивших и офигевших от такого завидного кавалера телок. А какие цепочки Кузя не мог расстегнуть, он перекусывал зубами, будто шепча комплименты свой даме. А какие не мог перекусить зубами, перекусывал щипчиками для ногтей, блестящими такими, миниатюрными, китайскими. Сняв с ошалевшей от счастья, винца и танца дамы ее украшение, Кузя больше не имел к ней интереса, кроме ювелирного. Барышни же, обнаружив пропажу, начинали бегать по залу, искать в фойе, в туалете зачем-то, да где найдешь — народу столько топчется, подобрали, видно… Но некоторые, особо трезвые и внимательные дамы, начинали подозревать и Кузю, даже вызывали наряд милиции, и те устраивали Кузе доскональный шмон, но, ничего найдя, отпускали. Они и не могли у него ничего найти без рентгена. Кузя проглатывал эти украшения, а на следующий день доставал их брезгливо из унитаза пинцетом, ополаскивал и нес в мастерскую братьев Голденбергов. Те давали ему хорошую, но не отличную, конечно, цену, как за лом, и Кузя шел укатывать нас халявным шампусиком и коньяком. А братья Голденберги плавили этот лом и делали из него новые ювелирные украшения, или чистили до блеска подпаянные ширпотребовские цепочки, и выставляли на продажу — пойди найди свою. Но посадили Кузю не за золотые руки.

— Так его все-таки посадили? — спросила Василина с грустной улыбкой. — Да, Василина, посадили, — продолжил Слива, внимательно посмотрев на нее, — и посадили по-крупному. Он зимой познакомился в каком-то кабаке, не в нашем, с дочерью секретаря обкома партии из Симферополя и кутил с ней пару недель с размахом и невиданной щедростью. И в Ялте кутил, и в Севастополе, и в Симферополе. Даже, говорят, в Москву летали оторваться. Так вот, та дочь и привела Кузю к себе на дачу, тут недалеко от нас. А мама дочери, жена секретаря обкома Руфина Анатольевна, имеет большую слабость к произведениям искусства, особенно ювелирного порядка. И эта дача их не то чтобы дача, а настоящий музей, Грановитая палата, все там в картинах, вазах и сейфах. Все, конечно, охраняется и конторой, и ментами — «первый» все же…

Но наш Кузя оказался весьма авторитетным в этом деле пацаном, в воровских кругах носил погоняло Артист. Так вот, после того, как он там погудел с наследницей престола, дачу их хлопнули подчистую. Всю ювелирку из сейфов вынесли, картины отдельные в подрамниках и еще бог знает что. Хозяева бьют в набат, менты навытяжку стоят, контора тоже. Самые знатные сыскари уверяют: залетные это, уж больно мастерски сработано, нашим не по чести, да и Михалыч своих на жестком поводке держит, а мы — его!

Но вскоре к братьям Голденбергам в мастерскую приходит тот же Кузя-Артист с футляром от скрипочки в руках и вываливает оттуда на стол столько рыжья, что братишки задернули шторы, потолковали о цене за лом и сговорились, что Артист придет через два дня за деньгами. Он ушел. А браться сели попить чайку из стаканов в серебряных подстаканниках. Дело в том, что один ювелирный гарнитур в виде роскошного колье с брюликами в карат, сапфирами с ноготь, изумрудами с голубиное яйцо, с рубинами, как звезды на кремлевских башнях — они мастерили сами для самой влиятельной дамы в Крыму — Руфины Натановны, жены «первого». Гольденберги сделали это ожерелье из материала заказчицы, и не одно, а два. Второе, по слухам, было отправлено в Москву. Пора настала переводить мужа в ЦК КПСС, — засиделся в провинции.

— Скок такого уровня мог совершить только очень талантливый Артист. Этого одаренного молодого человека ждет большое будущее — на Колыме, — сказал старший брат и добавил: — Но нам туда не надо.

— Да, таки нам туда не надо, — ответил младший.

И на следующий день старший уехал по делам в Симферополь. Там у него был один знакомый в «конторе глубокого бурения». В КГБ, значит, очень высокопоставленный дядька с большим козырьком на фуражке и кокардой. Этот дядька ходил в штатском и занимал солидный кабинет в известном здании. Старший Гольденберг посидел часа два в приемной этого кабинета, и его приняли. Он уселся сбоку, но напротив дядьки, и объяснил, что у него есть некая информация по громкому делу, но есть и просьба. Дядька был далеко не дурак, там таких не держат, и спросил с холодной улыбкой:

— Документы на выезд?

— Да, — ответил старший брат.

— На вас братом и с семьями?

— Да, — опять ответил старший.

— Значит, одиннадцать человек — дедушка-то ведь у вас умер недавно.

— Да, — снова ответил старший Гольденберг.

— Если информация окажется ценной, уматывайте, — брезгливо ответил козырек.

На следующий день, когда Артист пришел за деньгами в мастерскую братьев, его взяли. А еще через день братья Гольденберги с семьями отправились на ПМЖ в Израиль, они давно собирались, а тут вот и случай представился подходящий. Кузя-Артист наш никого не сдал, хотя работал однозначно не один — пальчиков много оставили. И судя по тому, кого он обокрал и засветил, ему припаяют на полную катушку…

— Слава, ты всегда был прекрасным рассказчиком, но этот Кузя-шмузя — Артист, Баянист, Гитарист — меня больше совершенно не интересует, — ответила Василина.

— Да, я вижу, — проговорил Слива.

— Меня интересует, почему ты не спрашиваешь про то, как прошло прослушивание в Москве? — спросила она.

— А че спрашивать, когда у тебя все на лице написано, прошло оно успешно, может быть, даже слишком успешно, — подытожил Слива, и в гримерку с шумом ввалились музыканты.

Весной Василина, как и обещала Сафрону Евдокимовичу, сдала все вступительные экзамены на пятерки и была зачислена на дневное отделение в институт имени Гнесиных. Она доработала сезон в ялтинском «Интуристе» и переехала в Москву к маме Даше.

Мама Даша была молодой красивой женщиной и к тому же — умной. Быстро разобравшись во всех прелестях социализма и в своих, она точно знала, куда ей идти и что делать. Она была почти неуязвима для внешней агрессивной среды — почти! Ее честная от природы душа не знала, вместе с ней, как обойти такие преграды, как предательство, измену, подлость в личной жизни. Она не знала, как переплыть это море греха и грязи под названием жизнь и не обрызгаться той грязью. Со всеми мужчинами, которые ей нравились, и с которыми свела ее судьба, были проблемы. И главная проблема была в том, что у нее были искренние надежды, а у них искренние обещания: она была доверчива и страстна. И даже, если ее избранники были не женаты и они пробовали пожить вместе, как бы гражданским браком, наступало довольно быстро разочарование.

Со временем она разобралась и в этом. Разочарование наступало от того, что каждый из них любит и чтит только себя. Поняв это, она немедленно успокоилась и, процитировав летучую в то время фразу Юрия Никулина из фильма «Бриллиантовая рука» — «Будем искать!», — полностью окунулась в работу. Но там ее тоже ждало разочарование. Она вдруг поняла, что нет никакой высшей партийной школы — ВПШ, где она преподавала политэкономию. Есть только ВПШик! Нет никаких факультетов «хозяйственных руководителей», «научного атеизма» и т. д. Кроме одного — факультета «научного карьеризма». Нет никакой науки под названием «политэкономия», а есть обычное засирание мозгов молодым коммунистам-карьеристам. Отсюда и кибернетику, зародившуюся в России, признали буржуазной псевдонаукой. И ЭВМ, построенную в Союзе, вместе с кибернетикой запретили. А то как же? Заложили в эту электронно-вычислительную машину вопросик: «Какова эффективность плановой экономики в СССР?» А та отвечает: «В перспективе — полный экономический крах». Ей второй вопросик: «Эффективность от придуманной классиками марксизма-ленинизма аксиомы „От каждого по способностям, каждому — по труду?“» Отвечает: «Полный п….ц! Тот же экономический крах!» Они ей, этой ЭВМ, третий вопросик: «Общественная собственность на средства производства?» Тут эта машина не то чтобы заматерилась: «Вы что там, ох. ли?» Тут эту ЭВМ вырвало рулонами бумаги в дырочках, и ее поломали, ее запретили.

— И правильно сделали, что запретили, иначе любой сопливый студентик поверг бы всю вашу советскую профессуру одним нажатием клавиши с ее помощью, — сказал ей, маме Даше, молодому ученому, преподавателю Высшей партийной школы, какой-то именно сопливый программист в Доме политпросвещения.

«А раз запретили веселье, запретят и печаль», — подумала мама Даша с долей снобизма.

С той поры она и стала циничной, дерзкой, хлесткой на язык и даже аполитичной. Она стала просто всепонимающей молодой и по-прежнему красивой женщиной. За предательство, подлость и измены она стала мстить своими изменами, нисколько не обращая внимания на мольбы и искренние обещания своих поклонников. Женщина же совершает грех для опыта, мимоходом, без оглядки? Так утверждают ваши моралисты, лицемеры и бездушные твари, «знатоки» женской натуры! Вот и получай, фашист, гранату.

В те годы вообще многие женщины стали свободней в отношениях с противоположным полом, может, оттого еще, что презервативы появились в аптеках? А может, и правда эмансипация привалила. Студенты ее любили за красоту, за веселый нрав, а главное, за то, что она никому не ставила неуд. Мама Даша их жалела и думала про себя, глядя на них: «Эх вы, мои бедные, милые бывшие комсомолочки. Чтобы подняться по этой карьерной лестнице, вам надо выше задирать юбки или вообще их скидывать почаще. А вам, молодые мои принципиальные коммунисты, чтобы преуспеть на этом поприще, надо просто стать „мальчиками для битья“, „мальчиками для питья“ (со старшими), „мальчиками на побегушках“ или, что еще лучше, „сладкими мальчиками“. И у вас все получится в вашей карьере, не беспокойтесь, будьте уверены!»

После переезда Василины жизнь мамы Даши кардинально изменилась. Нет, она любила свою дочь и Машулю свою любила искренне и всей душой. Но на расстоянии любовь всегда более безоблачна и радужна. Ее многолетний упорядоченный домашний уклад был нарушен. Ее стал раздражать этот долбаный диван, стоящий посредине большой комнаты, вечно разобранный. Она не знала, куда положить, куда деть всюду попадавшиеся ей вещи Василины. Раковина на кухне постоянно была забита грязной посудой. В белоснежной ее ванной грязным пятном красовалась какая-то не смытая пена. На ее расческе появились чужие волосы. Ну, пусть не чужие. А что, их нельзя стряхнуть в унитаз? И не то чтобы мама Даша любила следить за порядком в своей двухкомнатной квартире в Черемушках. Она просто всегда пребывала в состоянии ожидания — вдруг кто-то зайдет, неудобно как-то будет. Посуда не вымыта, в квартире бардак — некрасиво ведь?

Но основная неприятность была не в этом. Мама Даша за годы, проведенные на чужбине, так привыкла к сексуальным играм своим, к разнообразию этих игр, к тому возбуждению и радости, которую получала, что она просто не знала, что делать со всем этим, свалившимся на нее. И ее можно понять. Одинокая, красивая, молодая женщина. Живая ведь. А еще ее удивляла собственная дочь. Вроде нигде не училась, кроме школы, а все знает, понимает, на все вопросы у нее есть ответы. И вроде видит, что творится с матерью насквозь. Маме Даше никак не могло прийти в голову, что Василина уже выросла.

Иногда наши жизненные проблемы, возникающие из ниоткуда, сами же как-то решаются. На кафедру мамы Даши забежала ее давняя подруга. Ну, как — подруга? Подруг у нее никогда не было. Так, приятельница Нэлька.

— Привет, привет, что такая грустная?

Ну, мама Даша вкратце иносказательно и поделилась с ней, что, мол, есть один страстный поклонник, да негде.

— Тоже мне, нашла проблему. Проблема сегодня найти этого страстного поклонника. Поднимись ко мне на кафедру завтра и возьми ключи от нашей дачи в Переделкине. Мы там только летом, да на Новый год, — смеясь, скороговоркой проговорила Нэлька. Мама Даша посетила эту дачку с Эдуардом. Вроде ничего, и успокоилась.

А Василина наша вовсю уже училась, не замечая, на самом деле, мучений маминых. Ее определили, скорее всего, по протекции Сафрона Евдокимовича, к лучшему педагогу института по вокалу Фарштейн Софии Генриховне, не по годам подвижной, резкой, сварливой, невысокой женщине. Попробовали бы вы назвать ее Софьей Генриховной! Во-первых, тут же и забыли бы имя Софья — только София! Во-вторых, узнали бы, что такое настоящий скандал. София Генриховна была жуткой скандалисткой, гением скандала. Она скандалила абсолютно со всеми в институте, на улице, в метро, в автобусе, в троллейбусе, в трамвае — она скандалила везде, но как-то по-доброму, и оттого даже незнакомые с ней люди не обращали на эти скандалы никакого внимания. Ну, пусть пошумит бабушка, раз хочется. А все знакомые в институте знали Фарштейн и любили. Она шумела на всех без разбора, на всех, кроме своих учеников, которых отбирала только лично сама. Учеников своих она обожала, как родных детей, которых у нее не было. Она окружала их такой материнской заботой, что Василине поначалу было как-то неловко. Но когда однажды София Генриховна спросила у нее: «А что Василина любит из еды?», Василина, не задумываясь, ответила: «Ватрушки с творогом». И та на следующий день сама испекла и принесла в институт точно такие же ватрушки, какие пекла Мамашуля.

Они очень подружились. Учиться Василине было интересно, но довольно трудно по особым дисциплинам. Сафрона Евдокимовича, о котором она только и думала, в институте не видела ни разу. Сидит она на поточной лекции и думает о нем, ничего не слушая, на перемене бежит к телефону-автомату, бросает в него две копейки или десятчик, если нету двух, набирает его номер и ждет ответа.

— Алло, вас слушают, — раздается его твердый голос.

— Это я, не помешала? — спрашивает она.

— Василина, не хулигань! Иначе я прикажу убрать из института все телефоны-автоматы. В 19 часов в Черемушках, на том же месте, — говорит его строгий баритон. — А я приеду туда в 17:30 и тоже буду ждать, а пока буду бешено работать, чтобы успеть все сделать до этого времени. Пока!

— Пока, — отвечает Василина уже не в трубку и бежит на следующую лекцию.

Всю пару до конца ей не высидеть. После первых сорока пяти минут она сгребает с парты все в свою любимую сумку-рюкзак и идет к выходу. И там впервые за время пребывания в институте встречает Елену Прекрасную. Они не виделись с новогодних праздников в Ялте почти год. Елена предстала перед Василиной в очень элегантном брючном костюме бежевого цвета. Шелковая блузка ее была застегнута до предела низкой пуговицей, и из-под нее еле-еле вырисовывалось белое ажурное белье. Она была в туфлях на высоких каблуках, что придавало ее и без того стройной фигуре еще большую стройность. На плече ее, на длинном ремешке, беззаботно красовалась замшевая, в тон костюма, сумочка с красивой серебряной застежкой. Первое, что подумала Василина, увидев Елену: «Пора менять гардероб!» Она по-прежнему ходила в джинсах, в кроссовках и в кожаной куртке с крупной молнией, а под ней была белая майка с Миком Джаггером из роллингов.

— Привет, Василина, как ты похорошела! — произнесла Елена, оглядывая ту с ног до головы.

Василина приподняла подбородок и, думая, что над ней насмехаются из-за ее наряда, хотела ответить встречной колкостью, но, не увидев в глазах соперницы ни злобы, ни ревности, а только искреннюю радость от встречи, ответила:

— Привет, Елена, рада видеть тебя.

— А я рада, что ты поступила и у вас все хорошо — Сафрон Евдокимович говорил, — произнесла Елена.

Василину эти слова привели в замешательство. Она знала, что они с Еленой вроде расстались, но то, что они говорят где-то о ней?

— Ну, как он тебе? — неожиданно спросила Елена.

Это привело Василину в еще большее замешательство, но она ответила:

— Нормально.

— Нормально — и все? — улыбнувшись, спросила Елена Прекрасная. — Да он потрясающий, бесподобный, невероятно интересный, о том я даже не говорю. Он настоящий гуру. Он уводит в такие миры, о которых простые люди и представления не имеют. Он знает то, о чем другие и не догадываются, не подозревают. Он дарит счастье, он производит счастье. Он аккумулирует его вокруг себя, собирает. Он повелитель счастья и его раб.

На лице Елены не было ни тени сумасшествия, ни дурацкого фанатичного экстаза религиозных клириков и всяких других фанатиков. Василина совсем перестала понимать происходящее и стояла не моргая и уставившись на Елену. Та, видимо, поняв состояние девушки, с хорошей улыбкой и теплотой в голосе опять продолжила:

— Успокойся, Василина, я не выжившая из ума от ревности и бессилия брошенная женщина. Нет, я счастлива, и все хорошо у меня. И у тебя тоже все хорошо будет, даже лучше, успокойся.

— У тебя ведь нет подруг? — вдруг резко сменила тему разговора Елена и взяла Василину за руку.

— Нет, — ответила тихо оглушенная девушка.

Елена достала из сумочки визитную карточку и, протянув ее Василине, произнесла:

— И у меня нет. А без близких, понимающих людей рядом одиноко и трудно приходится порой. Позвони мне как-нибудь, поговорим обо всем. А сейчас я на «спецуху» опаздываю, извини.

И Елена, приветливо улыбнувшись, пошла к преподавателю совершенствоваться в игре на фортепьяно. А Василина вышла из института, дошла до первой попавшейся скамеечки и рухнула на нее, ничего не понимая и от этого чувствуя себя круглой идиоткой. Она была юной, совершенно неопытной девушкой, а тут бы и опытная в растерянности грохнулась на эту скамейку.

Василина очень переживала после «прослушивания», что ее роман с Сафроном Евдокимовичем закончится, так сказать, не начавшись. Но после экзаменов, за которыми он, очевидно, наблюдал, Сафрон Евдокимович встретил ее у выхода из института, вежливо поздравил, усадил в свою крутую машину и отвез в ресторан гостиницы «Метрополь», а там закатил такой банкет по случаю поступления! Роскошный стол, уставленный цветами, шампанским, цыгане, которые весь вечер пели у их стола, а начали «Ай, да Василина, ай, да красна девица…» И Василина позже пела с ними: «Ты судьба моя косолапая…» А потом у них была волшебная, сказочная ночь на Кутузовском. Все было так невероятно прекрасно, что Василина забыла обо всем на свете — даже маме Даше позвонить.

Через день, забрав уже в Черемушках, Сафрон Евдокимович отвез ее во Внуково, достав где-то очень дефицитные билеты на самолет до Симферополя и, провожая ее, проговорил: «Тебе нужно прийти в себя после экзаменов, девочка моя, хорошо отдохнуть, а осенью приступить к занятиям. Возвращайся загорелой, веселой, красивой. До осени, Василинка!»

Она пошла на посадку, а он, помахав рукой, направился к машине.

До осени они не виделись. Она вся извелась и измаялась в ожидании и в тревожных думах: «А вдруг я ему больше не нужна, неинтересна?» Странно, но за все это время она ни разу не вспомнила и не подумала про Елену Прекрасную, будто ее и не было вовсе. А она вот была и есть, и нисколько не страдает от расставания с ним. Василина уже два месяца пребывала в абсолютном счастье, регулярно встречаясь с Сафроном Евдокимовичем. А когда она звонила маме Даше и говорила, что остается ночевать в общаге, та ей весело, но строго отвечала: «Васька, да знаю я этих подруг твоих, с колючими усищами, аспидов-аистов этих. Помни о подарочках от них. Они приносят минутное счастье и пожизненные обязанности».

— Мама, я все помню, не беспокойся, я не маленькая уже, пока, — отвечала Василина и падала в объятия Сафрона Евдокимовича, без ума от свалившегося на нее счастья. Зная, а теперь уж наверняка, что он только — ее, а она только — его.

Глава 12. Клеопатра

После того, как Василина прошла «тестирование», Сафрон просто обязан был объясниться с Еленой как порядочный и честный человек. А он был честным и порядочным. Нет, он, на самом деле, относился к своим подругам неформально, не потребительски, а искренне. Он и влюблялся в них по-настоящему, но немного не до конца, вот как в Елену. Он снял ей квартиру в Ясенево с мебелью и пианино для занятий. Помогал, как говорится, материально и морально. Заботился о ней, дарил красивые вещи, ну и все такое. А тут вот пришла пора расстаться. Он уже проходил через это и был готов ко всем вариациям разлуки.

Но с Еленой Прекрасной расставание получилось не как с другими. Когда он деликатно объяснил ей причину их встречи, сидя в ресторане за столиком, Елена спокойно поглядела на него и спросила: «Это Василина?» Сафрон немного помялся и ответил: «Да».

— Очень хорошая девочка, она мне нравится, Сафрон, пусть у вас все будет хорошо. А сейчас, извини, мне нужно выйти, — проговорила Елена, встала, взяла сумочку и вышла.

Обратно она не вернулась, а когда Сафрон уже позже, вечером, дозвонился до нее и пожурил:

— Разве так можно, Елена, я же волнуюсь, куда ты делась?

— Не волнуйся, Сафрон, дорогой, все в порядке, — ответила Елена и положила трубку.

Сафрон, конечно, не успокоился тут же, но полегчало сразу. Позже прилетела на вступительные экзамены Василина, сдала все на отлично, и они закатили праздничек в «Метрополе», в любимом зале Иосифа Виссарионовича Сталина, где тот зажигал когда-то с Мао Цзэдуном. Потом Сафрон проводил Василину в Симферополь и занялся делами.

Вот тут-то и настигла его буря! Сафрон Опетов уже полтора года готовил выставку импрессионистов в Москве совместно с Министерством культуры СССР, отделом культуры ЦК КПСС, РАХ, горкомом партии, КГБ и с рядом других заинтересованных организаций. И через неделю эта выставка должна была торжественно открыться в ЦДХ на Крымском Валу. Он бегал целую неделю как савраска, решая какие-то вопросы и с нетерпением ожидая встречи со своими любимцами: Винсентом Ван Гогом, Камилем Писарро, Полем Сезанном, Эдгаром Дега, Клодом Моне, Пьером Огюстом Ренуаром, Анри Руссо и др.

И вот открытие этой эпохальной выставки вселенского масштаба состоялось. Понаехало много партийных и государственных деятелей, для проформы, так сказать, типа: «Мы открыты, все флаги в гости к нам!»

Все было как всегда — запротоколировано, зарегламентировано, помпезно, затянуто, скучно. Но это не главное. Главное — выставка открылась, работы удивительных живописцев в совке, и люди смогут увидеть это чудо своими глазами. Народ и повалил смотреть. Да так, что очереди перед Выставочным залом выстроились длиннее, чем в Мавзолей Ленина — и даже в ГУМ, за дефицитом.

Сафрон водил экскурсии для самых-самых по этой замечательной выставке, рассказывал, объяснял, показывал, сравнивал, и все из-за любви к искусству — бесплатно, значит. И вот к концу первой недели, вечером, почти перед закрытием, он увидел девушку перед картиной Ван Гога «Ночное кафе в Арле». Даже не девушку, а молодую красивую женщину, может, моложе его лет на пять-семь. Сказать о ней красивая — значит, ничего не сказать. Она была прекрасна. Густые темно-каштановые волосы обрамляли невероятной красоты профиль лица и спадали пушистой шалью на плечи и спину, изгиб которой сливался на поясницу, на ягодицы, бедра и икры стройных ног. Очень красивое облегающее платье лишь подчеркивало ее безукоризненные формы. Упругая грудь поражала пропорциональностью. А высокие каблуки удлиняли и без того стройные длинные ноги. Сафрон был поражен ее совершенной красотой.

«Вот такою, должно быть, была Клеопатра, и из-за нее мужчины-воины прощались с жизнью, ничуть не жалея об этом», — подумал Сафрон и сглотнул слюну.

Хотя правильнее было бы сравнить эту девушку с Софи Лорен или с Джиной Лоллобриджидой, по крайней мере, ее совершенные формы. Сафрон как загипнотизированный подошел к ней, ничего не говоря. Она, не глядя на него, вдруг проговорила: «Вы, наверное, организатор выставки или какой-нибудь куратор от Минкульта. Посмотрите на картину. Подобные шедевры должны выставляться в небольших уютных залах, где ими можно любоваться часами, сидя за столиком или на скамье».

— Но в Москве нет подобных залов, — ответил Сафрон.

— А жаль, что нет. Эти работы писались именно для таких маленьких заведений. Они и требуют этой атмосферы, им здесь неуютно и не место. Бесконечные людские потоки разрушают их ауру, ее невозможно почувствовать, коснуться, насладиться ею. А ведь эта аура — основная часть этих картин, не так ли? — произнесла девушка и повернулась к Сафрону лицом.

И Сафрон впервые за долгие годы общения с женщинами потерял свое первенство, потерял превосходство. На него смотрело женское лицо восхитительной красоты с очень умными карими глазами.

— Аура, да, конечно, — произнес он и замолчал, безропотно глядя на нее.

— А как вы вообще относитесь к импрессионистам? — отклонившись назад, как бы оценивая его, спросила девушка.

— Я хорошо отношусь, — проговорил, все так же не отводя глаз от ее лица, Сафрон.

— Я раньше тоже хорошо относилась, пока видела только репродукции с картин, а вот сегодня мое мнение о них изменилось, — произнесла женщина-девушка и повернулась к Ван Гогу. — Мне кажется, в них страсти недостаточно, нашей русской страсти, энергии нашей, безрассудства. Масштаба не хватает, горя нашего настоящего не хватает, счастья безмерного, боли человеческой, любви безграничной, пылкой, жертвенной, жизни не хватает: все красиво, ровно устроено.

И снова повернулась лицом к Сафрону.

— Да, но игра света, тени, тон… — начал было Сафрон.

— Что касается цвета, так наш лубок перебьет их всех одной картинкой с ярмарки, а светотень — да, это новшество, без сомнения, — парировала незнакомка. — Мне кажется, наши живописцы, да те же передвижники, сильно замалчиваются на Западе. А импрессионистов раскрутили до небес и сделали из них торговый бренд — хорошее вложение капитала, и, главное, надежное: цена только растет. А вы как думаете?

— Вы не поверите. Но я думаю так же, как вы, — ответил Сафрон и впервые улыбнулся ей. — Простите за каламбур и подхалимство. Я что-то, глядя на вас, совсем думать разучился, а уж говорить и подавно.

— Меня зовут Светлана. А вас? — спросила Светлана и тоже улыбнулась.

— Меня — Сафрон.

— Иностранное или древнерусское? — снова спросила Светлана.

— Скорее второе, но я сам толком не знаю, надо будет порыться в библиотеке. А вы, случайно, не преподаете в ВПШ — Высшей партийной школе? У меня ученица есть, так ее мама преподает в ВПШ, — зачем-то спросил Сафрон и снова улыбнулся.

— Нет, я совсем из другой оперы, — спокойно ответила Светлана и опять повернулась к Ван Гогу.

— Говорят, он ухо себе отрезал из-за любимой, а на автопортрете будто зуб у него болит, вот я о чем. А ВПШ здесь при чем? — спросила девушка Светлана.

— Да так. Уж больно у вас мнение резкое о бедолагах-импрессионистах, очень патриотичное, что ли, мнение, конкретное, безапелляционное — в ВПШ так и учат, — как можно миролюбивее произнес Сафрон.

— У меня свое мнение по всему, а чему там учат в ВПШ, мне неизвестно, любую власть я презираю, за художников наших обидно. Это я вам честно говорю, — ответила Светлана, не глядя на Сафрона.

Они помолчали. Она снова повернулась к нему и просто спросила: «Ну и почему вы меня никуда не зовете, и повод подходящий есть — зал закрывается…» Сафрон чуть рот не открыл от удивления, но тут же нашелся и произнес: «Я приглашаю вас в „Метрополь“, там Иосиф Виссарионович с Мао Цзэдуном встречались когда-то».

— Ну, Сталин и Мао — одного пола, а мы разного, там таких пускают? — ответила с ухмылкой Светлана.

— Я думаю, если они вас увидят, то сделают исключение, я бы сделал, — сказал Сафрон и только сейчас заметил, что вокруг них собралось много зевак, в том числе из работников зала.

— Все, товарищи, представление окончено, продолжайте осмотр экспозиции, пока зал не закрыли. Пойдемте, Светлана, — проговорил громко Сафрон и подставил калачиком руку Светлане. Она взяла его под руку, и они направились к выходу. Так они и вышли на улицу, а когда подошли к сафроновской машине, Светлана без особого восторга произнесла:

— О-ля-ля, да у нас и колесики симпатичные. Дадите покататься как-нибудь?

— Да вас и без машины нельзя отпускать на метр от себя, а с машиной сразу угонят, — ответил Сафрон.

— Никто меня не уведет и не угонит, если сама не захочу. А захочу, так никто не удержит и не остановит, — проговорила девушка-женщина Светлана и указала подбородком на дверцу.

Сафрон открыл перед ней переднюю дверь, она уселась. Он обошел машину, вспомнив старую шутку: «Если мужчина открывает перед женой дверь, значит, или жена новая, или машина». Сел за руль, развернулся в неположенном месте, и они помчались в «Метрополь». Припарковались перед входом в ресторан в Театральном проезде и вышли. Швейцар любезно открыл перед ними дверь, подбежал метрдотель, любезно поздоровался и повел их в зал к зарезервированному (для кого-то) столику. Прибежали официанты и начали суетиться вокруг. Нисколько не обращая внимания на челядь (имеются в виду швейцар, метрдотель, официанты), Светлана вдруг произнесла:

— А каково ваше отношение, Сафрон, к сюрреалистам?

— Ну, сюрреализм — широкое понятие и, начиная с Босха, да и до него, неоднородно и неоднозначно. Невозможно представить, что кто-то бы назвал пещерных художников каменного века сюрреалистами, хотя они таковыми и были, — сказал Сафрон.

— А конкретней, пожалуйста. Не нравятся мне эти обтекаемые ответы, полуформулировки, полуопределения, — спокойно сказала Светлана, уверенно глядя на Сафрона.

И он в очередной раз изумился этой властной женщине. Она ведь не командовала, но какая-то власть, какая-то сила рвалась из нее наружу. То ли это власть ее духа, силы воли, то ли характера, то ли красоты, а может, ума или природы? Сафрон не мог этого понять, и ему было безумно интересно с ней. Все сильнее она ему нравилась, и все сильнее она им овладевала, он это чувствовал и не противился — это была необъяснимая власть женского начала природы, принуждение к продолжению жизни.

— Сафрон, вы еще здесь, а то я начинаю уже волноваться — кто за все это будет платить? — услышал он голос Светланы.

— Да здесь я, Светлана, здесь. Кто же может самостоятельно уйти от вас без разрешения. Сюрреализм — или так называемый сверхреализм — это всего лишь поиск новых форм в живописи, поиск нового воздействия на людей, поиск нового эмоционального восприятия действительности, приглашение в мир духовности. Ведь появляющиеся вновь изображения на обоях — это тоже сюр, ведь их нет, а может, они есть. Сюрреализм и правда неоднороден, есть в нем и откровенный популизм, как у Сальвадора Дали, тем не менее, любимого многими. Есть в нем и откровенные пройдохи, так сказать, аферисты от живописи, жаждущие денег, славы и сомнительного бессмертия. Но есть и поистине гениальные авторы, апостолы нового, как Пабло Пикассо, или вот автор мозаики на фасаде этого здания — Михаил Врубель. Тоже ведь сюрреалист.

Сафрон замолчал. Посмотрел растерянно на Светлану, на стол, улыбнулся и продолжил: «Но мы, кажется, увлеклись и далеко забрались по „Лестнице в небо“, давайте спустимся с облаков на грешную Землю и выпьем шампанского за знакомство». Он поднял бокал, и они выпили, чокнувшись, холодного шампанского брют. Потом принялись за еду, рассказывая друг другу, что кому нравится и чего бы хотелось попробовать. Заиграл оркестр, исполняя только-только ставшую популярной песню из репертуара группы Bad boys blue.

— Ой, как мне нравится эта песня, Сафрон, пойдемте танцевать! — весело произнесла Светлана.

— Это песня из репертуара германской группы «Бэд Бойс Блю», работающей в стиле евродэнс, — прокомментировал Сафрон.

— Плохие мальчики, голубые? — буквально перевела Светлана.

— Ну, вообще-то более точный перевод — «Плохие мальчики в синем». Да неважно, идемте танцевать, — весело ответил Сафрон, и они устремились на танцпол.

Светлана танцевала настолько чувственно и страстно, что танцевавшие поблизости люди стали сторониться ее. А Сафрон любовался такой ее свободой, невероятно красивыми формами и полной самоотдачей в танце. Когда песня закончилась, она наклонилась к Сафрону и прошептала: «Я еще хочу…» Он подозвал офицанта. Что-то сказал ему, и все последующие отделения музыканты исполняли песни из репертуара «Бэд Бойз Блю», правда, изредка разбавляя их произведениями группы «Модерн Токинг», типа — может, прокатит? Прокатило — у нас народ терпеливый. Ближе к концу вечера Светлана, отпив шампанского, вдруг неожиданно спросила: «А где я буду спать сегодня?» Сафрон, немного смутившись, предложил: «Если совсем негде, можно у меня. Жилплощадь позволяет».

— Нет, я хочу у себя и чтобы ты ко мне пришел ночью, пел серенады под окном с маленьким оркестриком. Скребся в двери, умоляя впустить, — заявила Светлана.

— Как долго я должен скрестись? — весело спросил Сафрон.

— Минуты две, пожалуй, — тоже весело ответила Светлана.

— Хорошо, осталось только найти квартиру с балконом, и все в порядке, — проговорил Сафрон.

— А что ее искать — ресторан ведь в отеле, — беззаботно парировала она.

— Хорошо, я отлучусь ненадолго, а вы потанцуйте, Светлана. Смотрите, сколько шампанского на нашем столе, все от поклонников ваших, — проговорил Сафрон, встал и ушел куда-то.

Насчет шампанского от поклонников он не пошутил. Им и правда заслали с других столов бутылок пять шампанского, на что Сафрон распорядился, чтобы официант заслал обратно каждому по пять — ответа от поклонников не последовало. Минут через десять Сафрон вернулся и сказал, что ничего не получится, гостиница режимная. Нужен иногородний, лучше иностранный паспорт, без паспорта никак.

— Если дело только в паспорте, то какие проблемы, — Светлана достала из сумочки паспорт и протянула Сафрону.

Сафрон невозмутимо взял его и снова ушел куда-то. Когда Сафрон вернулся, вокруг Светланы и их столика вились какие-то «нестареющие юноши, жаждущие секса» кавказской национальности. Сафрон протянул Светлане ключ от номера и карточку проживающего в отеле «Метрополь». Подозвал официанта, рассчитался, и они отправились к выходу под завистливые взгляды «жаждущих». Подойдя ко входу в гостиницу, Светлана весело произнесла:

— Скоблись в номер где-то через полчаса.

— Но мне еще за оркестром надо заехать, боюсь, за полчаса не обернусь, — отозвался Сафрон.

— Песен на сегодня достаточно, обойдемся без серенад, — опять отклонившись от Сафрона и как бы оценивая его, произнесла Светлана и ушла внутрь.

Опетов решил прогуляться перед Большим, на ходу думая: «Как же порой не соответствует внешний вид имиджу и фамилии».

«Светлана Ивановна Коровушкина, город Киев, улица Ленина, дом 17, квартира 61, — вспомнил он данные паспорта Светланы. — Правда, говор выдает в ней ридну Украину».

Через 35 минут он стоял у дверей номера на третьем этаже, волнуясь в предчувствии.

Дверь отворилась сразу, как только он постучал. Светлана стояла в проеме с полотенцем в руках, в платье, но без туфлей, и это делало ее не такой властной, а немного беззащитной. На густых волосах ее были видны мелкие капельки от душа, как бисер поблескивающие в полумраке.

— Пришел, а я вот только из душа, успела лишь платье накинуть. И, будто прочитав его мысли, добавила: — Не во что переодеться. Махровые халаты мне не нравятся, люблю тонкие, шелковые, а их тут нет.

Она взяла его за руку, провела в номер, другой рукой прикрыла дверь и обняла за шею. Он положил свои руки ей на талию и почувствовал, что она и правда без белья. Прижал ее к себе, и она застонала. Что-то сильное вдруг подняло их, закружило в неистовом круговороте и понесло. Стены вокруг будто рухнули, исчезли, растворились. Была только она, Светлана, запах ее тела, ее губы, ее грудь. Это был тот самый сюрреализм, о котором они недавно говорили в ресторане. Это было настолько нереально и одновременно божественно. Ее волосы, ее бедра, ее талия, ее живот, ее ноги… Сафрон не понимал, что происходит. Такого он не испытывал, не ощущал и даже представить не мог, что такое возможно. Вокруг мелькали какие-то предметы, сверкали разноцветные огни, звучала неизвестно откуда до боли знакомая музыка, над ними громыхали трамваи, в окна залетали диковинные птицы в ярком огненном оперении, на них обрушивались горячие водопады, их катали на себе огромные рыбы с гладкой атласной кожей. Они неслись в свободном падении в пропасть и взмывали вверх перед самой землей, перед самой гибелью. Весь их номер, все их пространство заполнилось ароматом неизвестных цветов и душистых трав. Порыв ветра невероятной силы, как ураган, понес их по вселенной и… И вдруг выбросил на кровать обнаженными, изможденными, опустошенными, но невероятно счастливыми.

Такой волшебной ночи у Сафрона не было еще никогда. Она пролетела как одно мгновение. Они не спали ни секунды. Опустошили весь мини-бар, купались в джакузи, танцевали и мокрыми бросались обратно в кровать. А когда им позвонили с ресепшена и спросили: «Вы будете продлевать номер?», Сафрон с удивлением обнаружил, глянув на часы, что времени уже 11:30 дня. Он ответил, что нет, и те полчаса, что им остались, они провели опять в кровати. Уже собираясь уходить из номера, Сафрон подошел к окну и увидел свой Большой театр, и что-то далекое тронуло его, задело, легко ранило, и печаль по ушедшему скользнула по его лицу.

— Ты знаешь, Света, я еще ни разу не видел Большой в таком ракурсе, он великолепен, — произнес Сафрон.

— Да он и внутри ничего. А ты бывал внутри-то? — ответила и одновременно спросила Светлана.

— Да, по долгу службы, когда-то очень-очень давно, — проговорил Сафрон, и они покинули номер.

Спустились на ресепшен, он рассчитался за номер. Деньги для расчета ему привезли накануне, когда он гулял по скверику перед театром. Он всегда имел при себе немалые суммы на все случаи жизни. Но такой суммы, что ему объявили вчера за номер, у него, естественно, не было с собой: 500 долларов за сутки плюс пятихатка (500 рублей) устроителям. Учитывая, что тогда доллар стоил 6 рублей, математика проста: итого три с половиной тысячи. Они уселись в машину и поехали завтракать в ресторан «Седьмое небо» на Останкинской телебашне. Кухня там была так себе, но вид потрясающй. Позавтракали, любуясь с высоты птичьего полета Москвой, благо погода была ясная. Сафрон что-то рассказывал, а Светлана, задумчивая, но только посвежевшая после бессонной ночи, вдруг произнесла:

— А я же должна быть в Киеве еще вчера. Я ведь прилетела на один день выставку посмотреть, и в 23:10 должна была улететь из Внуково обратно.

— Там тебя кто-то ждет? — спросил Сафрон.

— Да нет, особо не ждут, но позвонить надо, — ответила Светлана.

— Тогда поехали ко мне, оттуда и позвонишь, — шутя проговорил Сафрон.

— Поехали, — опять ответила она, и они направились к лифтам. Приехали на Кутузовский и остановились перед шлагбаумом.

— Это тоже режимный объект? — поинтересовалась Светлана, увидев милиционера в форме.

— Ну, что-то вроде того, — ответил Сафрон.

Они припарковались и вошли в подъезд, где их встретила девушка в форме, поздоровалась и протянула Сафрону свежую прессу. Поднялись наверх и через зимний сад вошли в квартиру.

— Ой, мама дорогая, да тут настоящий музей, галерея какая-то, — проговорила Светлана и, не снимая туфель, прошла в зал.

— Айвазовский, господи, неужели оригинал? — прошептала она и перешла к другой картине. — Николай Ге «Лисичка». Снова Ге — «Пустынник». Потрясающе, где ты их взял, Сафрон?

— Купил по случаю в антикварном магазине, — ответил тот с удовольствием.

— В магазине такие вещи не продают. Парень, ты, может, галерею какую грабанул? — снова, даже не глядя на Сафрона, спросила Светлана.

— Да что ты, Света, никакого криминала. Просто я давно и серьезно занимаюсь этим направлением в искусстве, — смущенно закончил он.

— Вот это да! Я даже такого и представить не могла. Чтобы так запросто в квартире висели такие бесценные шедевры. Кто ты такой, Сафрон? — уже снова властно спросила Светлана.

— Это долго рассказывать, Света. Вот телефон, звони в свой Киев, — проговорил он и деликатно удалился в кабинет.

Она недолго поговорила с кем-то и уже без туфель вошла к нему.

— Все в порядке? — спросил Сафрон.

— Нет, не все в порядке. Совсем не все в порядке. Я, кажется, влюбилась в тебя, а я этого очень боюсь, — произнесла Светлана, обняла его и прижалась.

— Только не думай. Я влюбилась не в твои деньги, не в твою квартиру, не в твои картины, не в твою машину. Я влюбилась в тебя, в твой ум, в твое тело, в твой запах, в твою страсть ночную, и не знаю, что мне со всем этим делать.

— Успокойся, милый Светлячок. Чтобы влюбиться по-настоящему, нужно время, нужно знать человека. А ты меня еще совсем не знаешь, — произнес ласково Сафрон.

— Я не знаю тебя? Я знаю тебя всего — до миллиметра, до микрона, до каждой клеточки с того момента, как увидела на выставке. Это ты не знаешь меня, а узнаешь, ужаснешься, как и от большинства женщин, — простонала она и еще крепче прижалась.

— Что сделаю? — спросил он удивленно.

— Шутка, Сафрон, проехали… А сейчас я хочу выпить и спать с тобой, — оттолкнув Сафрона, проговорила весело Светлана. — Есть у тебя что-нибудь выпить?

— Let’s go, — проговорил Сафрон, и они направились на кухню.

Когда Сафрон проснулся, Светланы рядом не было. Потом он услышал ее тихий голос из зала: «Да бога ради» или что-то вроде этого: «Ради бога». Он встал, вышел в зал и увидел Светлану, сидящую в кресле с ногами, в его рубашке на голое тело. Сафрон вначале даже не узнал ее — такое выражение было на ее лице, словно ей вот-вот станет плохо и она упадет в обморок. Из уверенной, сильной львицы Светлана превратилась в маленькую, беспомощную, мокрую мышку, которую чудом выбросило волной из бушующего океана. Она сказала кому-то «До свидания» и положила трубку, продолжая смотреть на нее.

— Что случилось, Светлана? — спросил Сафрон. — Такое впечатление, что тебя Бог отчитал.

— Да, это ОН. Он и есть для меня Бог Отец, — произнесла она, не вставая.

Потом встала, подошла к Сафрону, обняла и проговорила:

— Мне нужно уезжать, иначе будет все плохо.

— Все будет хорошо, Светлячок. Побудь хоть до конца выходных. Мне так хочется узнать тебя до конца. Обладать тобой, радовать тебя, — нежно проговорил Сафрон и чмокнул ее в губы.

— Ключевое слово здесь, конечно, обладать, — но мне надо уехать, Сафрон, — положив голову ему на плечо, тихо проговорила Светлана.

— Останься, я, правда, хочу тебя, хочу быть с тобой, хочу узнать тебя и ужаснуться, — произнес Сафрон, чеканя каждое слово.

— Ты это серьезно, Сафрон? — спросила Светлана. Она опять как бы оттолкнула его и оглядела.

— Да, — ответил он.

— Правда? — снова спросила она.

— Правда, правда, — ответил он.

— Честно-честно-честно? — переспросила она.

— Да, да, да, — проговорил Сафрон.

— Тогда я остаюсь, — сказала Светлана, отошла на шаг, снова окинула его взглядом и бросилась ему на шею.

Сафрон отнес ее в спальню, и они до вечера не поднимались с постели. Уже поздним вечером отправились в модный ресторан и, вернувшись, снова завалились в кровать. На следующее утро, пока Светлана еще спала, Сафрон съездил в «Березку» и накупил там для нее всякой всячины: платья, туфли, белье, шелковый пеньюар, халат и еще чего-то по мелочи. И, как ни странно, когда Светлана мерила все это — довольно равнодушно — ей все подошло, хотя Сафрон назвал продавцам только рост и вес, да и то примерно.

— Мне, как вору, все впору, — пошутила Светлана.

В понедельник она снова говорила по телефону, видимо, с отцом, но опять осталась. Она пробыла у Сафрона почти месяц и за это время перезнакомилась со всеми милиционерами у шлагбаума, даря им то фирменные сигареты «Мальборо», то зажигалки «Зиппо», купленные в «Березке» Сафроном по ее просьбе. Она подружилась с вахтершами в подъезде в милицейской форме и тоже их одаривала духами из своей сумочки, разными тенями, помадами, и Сафрону очень нравилась ее беззаботная щедрость и внимание к простому человеку. Все было весело, романтично, замечательно. Но Сафрон должен был ехать на симпозиум в Вильнюс, читать доклад по творчеству Чюрлениса. Он купил билеты на самолет ей и себе на одно число во Внуково: ей — в Киев, себе — в Вильнюс. Утром они встали, позавтракали, собрались и отправились в аэропорт.

— Обойдемся без сю-сю, — сказала Светлана, поцеловала Сафрона и проводила на посадку.

Он улетел раньше, а вот Светлана — нет. Она вышла из зоны контроля, в кассе объяснила, что не летит и багажа у нее нет. Потом направилась к выходу из аэропорта, там ее встретил молодой мужчина, очень похожий на артиста Стриженова.

— Привет, Фебус, — проговорила Светлана и уселась в черную «Волгу» на заднее сиденье.

— Привет, Дора, как покувыркалась? — повернувшись из-за руля, спросил Фебус.

— Заткнись, хам, и трогай, — буркнула Светлана-Дора.

— Не кипятись, Доротея, ты же у нас избранная Богом, тебе все можно, — ответил Фебус и резко тронулся с места.

— Что говорит Бодя? Когда? — откинувшись на спинку, спросила она.

— Говорит, сегодня вечером, вдруг надумает раньше вернуться, — отозвался весело Фебус.

— Сегодня так сегодня, — произнесла Светлана-Доротея и замолчала.

Вечером черная «Волга» подъехала к шлагбауму дома 26 на Кутузовском проспекте. Светлана вышла из машины, поздоровалась со знакомым милиционером, открыла заднюю дверцу и, показав на большие чемоданы на заднем сиденье, сказала радостно: «Вот, переезжаю к Сафрону навсегда, Володя».

— Поздравляю, Светлана, я очень рад за вас. Вы такая красивая пара, — ответил Володя-милиционер и поднял шлагбаум. Когда она вошла в подъезд, а за ней парень с двумя тяжелыми чемоданами в руках, девушка-вахтерша в форме сначала очень удивилась. Но Светлана достала ключи от квартиры Сафрона (изготовленные по слепкам все тем же Фебусом) и сказала радостно: «Все, Наташа, крепость пала, переезжаю жить на постоянной основе к нашему красавцу холостому. Хватит, погулял, пора семейную жизнь вести. А это мой старший брат Александр помогает. Могу познакомить, Наташа, он у меня хоть и старший, но тоже холостой». Подарила на радостях флакон французских духов «Нина Риччи», а потом, посмотрев на улыбающегося Фебуса, продолжила: «Ну, что ты все время лыбишься, Сашка, жениться тебе надо! Давай, шевели лапами к лифту!» И они пошли. На площадке Сафрона в зимнем саду Фебус чуть-чуть повозился с ключами, и они вошли в квартиру. Через два часа они вышли из лифта уже без чемоданов. На плече у Фебуса-Сашки висел длинный, толстый и увесистый рыболовный тубус, явно заграничный, дорогой.

— Пойду, провожу братика, Наташа, а то заблудится от счастья. Вон какой ему подарок преподнес Сафрон — рыболовный футляр с удочками. Я скоро назад, Наташа, там и поговорим. Пошли, Сашка-счастливчик, — проговорила весело Светлана-Доротея, и они вышли из подъезда. На шлагбауме тоже проблем не случилось.

Когда через два дня Сафрон открыл дверь своей квартиры и включил свет, первое, что он увидел, это два больших чемодана на полу с откинутыми крышками. Сафрон подошел и увидел в них какие-то слесарно-столярные инструменты. Он удивленно поднял глаза на стены и рухнул в рядом стоявшее кресло — картин не было. Он ошеломленно посидел с минуту, поднял телефонную трубку и почему-то начал набирать номер телефона Светланы из Киева, но к телефону никто не подходил, как и раньше, когда он ей звонил из Прибалтики. Сафрон положил трубку и занервничал.

«Милиция тут не поможет, надо звонить Галиным экспертам, это по их части», — подумал он и набрал номер самого важного из них, своего приятеля Анучина Виктора Александровича.

— Алло, Витя, привет, можешь говорить?

— Привет, Сафрон, что-то ты нервничаешь, что случилось? — ответил Виктор.

— Ты знаешь, мою квартиру обнесли, — произнес Сафрон.

— Говори по-русски, Сафа, обокрали, что ли? — спросил Виктор весело.

— Да, Витя, обокрали, вынесли все самое ценное подчистую, — подтвердил Сафрон тихо.

— Не нервничай, Сафрон, главное, что ты сам жив. Ничего не трогай, скоро буду, — приказал Виктор и положил трубку.

Через час Виктор Александрович и еще два эксперта были у Сафрона. Он открыл им дверь и предстал перед ними в тех же лакированных туфлях и костюме от Валентино, в чем и прилетел из Вильнюса. Один эксперт, прибывший с Виктором Александровичем, был постарше, другой моложе, и с обоими он был шапочно знаком. Не проходя в квартиру, они тщательно осмотрели замок.

— Взлома нет, — констатировал старший.

— Но маленькие царапинки свидетельствуют, что ключом, которым открывали дверь, раньше не пользовались, — уведомил младший.

Прошли в квартиру, осмотрели чемоданы и инструменты в них.

— Отпечатки отсутствуют, все подчистили, — заметил старший.

— Набор инструментов не случайный, все продумано, — уведомил младший.

— Все вышесказанное свидетельствует о том, что работали профессионалы, — подвел итог Виктор Александрович.

Они расселись за гостевой, изящно инкрустированный столик на удобные венские стулья.

— Начнем, Сафрон, с того, что пропало? Перечень произведений, — произнес Виктор Александрович.

— Усе пропало, шеф, как говорит один из героев в «Бриллиантовой руке». Редкий, мало изученный Айвазовский — «Рассвет над бухтой». Николай Ге — «Лисичка» и «Пустынник», Саврасов — «У колодца», Поленов — «Весна», Васнецов — «Сокол», Крамской — «В тишине», Куинджи — «В холмах», Левитан — «Осенний вечер» и «Скамейка в парке», Шишкин — «Васильки», Илья Репин — «Стога», Суриков — «Сибирская даль». Вы знаете, коллеги, я очень люблю наших передвижников и собирал их, где только можно, долгие годы.

— Это понятно, Сафрон, что-то еще украли? — спросил Виктор Александрович.

— Да, конечно, но картины — это главное, а там еще по мелочи: золотые украшения, монеты разного достоинства, старинное серебро, клавир XIX века, малахитовую шкатулку, предположительно, елизаветинской эпохи и ряд предметов, исторической ценности не представляющих, — промолвил Сафрон, вздохнул и замолк.

— Значит, говоришь, по мелочи? Убивают, дорогой Сафрон, еще за более мелкие мелочи, за шапку норковую могут убить — дадут по кумполу в подворотне и ку-ку, — проговорил Виктор Александрович и обратился к старшему: — Игорь, а подрамники с гвоздиками тоже унесли?

— Унесли, Виктор, профи здесь побывали, видно, что готовились и пасли его долго, — ответил старший.

— Как приблизительно долго? — спросил Виктор Александрович.

— Ну, год, полгода. Минимум, месяц, — ответил тот.

— Вот завтра и начнем с этого, Сафрон. Приезжай в контору пораньше, напишешь заяву и т. д., — сказал Виктор Александрович и поднялся.

Все встали и направились к выходу.

— Ну, а здесь, Сафрон Евдокимович, по-прежнему ничего не трогать, место преступления, сам понимаешь. До завтра, — строго проговорил Виктор Александрович, и эксперты ушли.

Утром Сафрон был на Лубянке.

— Ты знаешь, друг Сафрон, начальство выслушало мой доклад и сказало, что тебя за такое увлечение искусством надо самого сажать. Вот такое мнение. Хотя я с ним не согласен. Но начальство есть начальство — ему виднее. И чтобы дело запустить в разработку, тебе придется подписать вот эту бумажку, — и он протянул отксеренный экземпляр Сафрону.

Сафрон бегло прочитал предложенный документ, отодвинул его и задумался.

— Думай не думай, а подписывать придется, — сказал тихо Виктор Александрович.

— То есть они хотят, чтобы я стал внештатным сотрудником-экспертом вашей организации, так, что ли? — спросил Сафрон.

— Да, в нашей организации умеют заинтересовать специалистов твоего уровня.

— Это что же, я стучать должен буду? — спросил Сафрон.

— Зачем же стучать, таких желающих стучать и без тебя много. Помогать надо, сотрудничать, — проговорил опять тихо Виктор Александрович.

— А если нет? — спросил Сафрон.

— На нет и суда нет. Если нет — иди в милицию, пусть они и заводят дело. Помогут, как могут, — ответил Виктор.

— Так мне что же и удостоверение выдадут? — криво ухмыльнувшись, спросил Сафрон.

— Зачем же удостоверение. Тебя и так все знают, ты же у нас знаменитость, — улыбнувшись, ответил Виктор Александрович.

А Сафрон подумал про себя: «Может, это разводка какая, сами же хлопнули квартиру, сами же и „искать“ будут, а потом все найдут и в музей отдадут: коллекционер Опетов пожертвовал».

Виктор Александрович глядел на него, не отводя взгляда: — Сафрон, по-другому не получится, чудес же не бывает. Фирма веников не вяжет.

— Фирма делает гробы. На какой срок подписывается эта бумага? — продолжил присказку и спросил Сафрон.

— Да наши соглашения бессрочны, Сафрон. Пожизнены, пока наш мир стоит, — ответил Виктор Александрович.

Сафрон тогда не знал, что стоять этому миру осталось недолго, да и никто не знал. Он мучительно думал, что делать, и понимал, что без этого ведомства в данном случае не обойтись. И он подписал бумагу, потом его долго расспрашивали обо всем, а потом он ушел.

Через неделю его пригласили в КГБ — контору глубокого бурения, как тогда шутили. Виктор Александрович разложил перед ним на столе три фотографии, на одной из которых красовалась Светлана.

— Знаешь кого из них? — спросил Виктор.

— Вот это Светлана из Киева. А этого, похожего на актера Стриженова, я видел на выставке импрессионистов месяц назад. И кажется, в ресторане «Метрополь» после выставки, уж больно запоминающаяся внешность.

— А третьего не видел? — спросил Виктор.

— Нет, — ответил Сафрон.

— Значит, эта Светлана Ивановна Коровушкина, под фамилией которой ты ее поселил в «Метрополе», вовсе и не Светлана Ивановна из Киева. Это Доротея Иосифовна Нельман из Одессы. А этот малый, похожий на Стриженова, — Фебус Георгиевич Макошвили. Его еще «Макашом» кличут в определенных кругах, хоть белобрысенький такой, а грузин. И паспорт на имя Светланы Ивановны Коровушкиной тебе, похоже, подсунули не зря, ох, не зря. Следы запутать хотели. Умный там шибко кто-то, ой, умный. И этот умный, похоже, вот этот третий, которого ты не видел. Богдан Лазаревич Шекельсон. В обиходе — Бодя и Бога, — прервался на время Виктор Александрович Анучин.

— Да, я, кажется, слышал это имя, когда Светлана говорила по телефону, — вспомнил Сафрон.

— Это имя скоро услышит весь Советский Союз, если мы с тобой его не остановим, Сафронушка, — произнес Виктор Александрович.

Сафрона аж несколько покорежила такая фамильярность, но он промолчал.

— Этот Бодя, Сафрон, очень занятная личность. Окончил школу в Одессе с медалью, мединститут там же, тоже с медалью, ординатуру, аспирантуру. Кандидатскую защитил по онкологии, докторскую вроде собирался писать, да вот встретил где-то твою Свету-Дору-Доротею и все послал к чертям: всю науку, всю карьеру, всю медицину, всю прежнюю жизнь — все к чертям! Стал по кабакам с ней кружить. А на кабаки деньги нужны. Так он освоил картежное ремесло, и все катраны тамошние, одесские, поднял, прихлопнул и оставил без бабок. Ну, шпилевые, понятно, к уркам. Так, мол, и так, не по понятиям, приструните сосунка. Урки — к Боде, а он как-то и урок сфалавал. Может, теми же деньгами, а может, головой светлой — кто их знает? Да только в короткое время и урки все стали под ним ходить. Да что урки: и менты, и деловые разные, фарцовщики всех мастей, цеховики, таможня в порту, погранцы, исполкомы, райкомы и обкомы партии разные. Наше ведомство сигнализировало оттуда в центр, да никто не отреагировал. В общем, стал этот светила Бодей Одесским. И в городе у него все схвачено, и в Киеве, да и в Москве, похоже. Вот такая романтическая история, Сафрон, — закончил Виктор Александрович.

Сафрон помолчал, а потом произнес тихо:

— Ну и резюме?

— В порту их надо брать. Шедевры твои там, в порту одесском. Срочно надо брать, не затягивать, а то уйдут они вместе с другими ценностями народными за бугор, а там их ищи-свищи, — закончил Виктор Александрович.

— Ну, так берите, какие проблемы? — произнес Сафрон.

— Берите. Легко сказать — берите. Нужна доказательная база. Данные о похищении шедевров от осведомителей. Время нужно, Сафрон Евдокимович, время. Вот и думаем, сидим, решаем, как лучше, — мрачно сказал Виктор Александрович. — Ты что думаешь, все так просто? Здесь хорошо подумать надо, чтобы за границу-то не уплыло достояние народное, и всех наказать необходимо примерно — этих бандитов-махинаторов, едрить-кудрить.

— Так думайте быстрее, оперативнее, что ли, — проговорил Сафрон, волнуясь.

— Думаем, думаем, не беспокойся, и ты хорошенько подумай, Сафрончик — Арончик, а то ведь уплывет твоя коллекция-то. А сейчас иди. Позже свяжемся, — проговорил Виктор Александрович.

Сложил фотографии в папку и протянул Сафрону руку. Сафрон попрощался и ушел. Вечером ему снова позвонил экспертный друг — Виктор.

— Добрый вечер, Сафрон, не спишь еще? Встретиться бы надо.

— Когда? — спросил Сафрон.

— Да прямо сейчас. Я тут в ресторане «Самоцветы» по служебной надобности, недалеко от тебя, подходи, — и положил трубку.

Сафрон наспех оделся и направился в ресторан пешком. Виктор сидел за столом один, в дальнем углу за сценой.

— Привет еще раз, — проговорил Сафрон и протянул Виктору руку.

— Привет-привет и утром два привета, — ответил Виктор Александрович. — Присаживайся, Сафрон. Значит, дело такое: не буду темнить и погружаться в детали, но твой вопрос может решиться очень быстро, без проволочек, а главное, очень результативно. Я подчеркиваю — очень!

Сафрон с интересом посмотрел на него и произнес: «Ну?»

— Ну? Подковы гну, — ответил Виктор Александрович. — Есть заинтересованные люди наверху. На самом верху, Сафрон, которые могут взять твое дело под личный контроль и запустить в разработку немедленно. Это хорошая новость.

— А плохая? — спросил Сафрон.

— Да она не особо и плохая. Тебе придется написать дарственную на имя доверенного лица, того человека, который будут курировать это дело, — очень тихо произнес Виктор Александрович.

— Доверенность на что? — спросил Сафрон тоже тихо.

— На Айвазовского, Крамского, Левитана и Репина, — ответил Виктор еще тише.

— Ничего себе цена, это же полколлекции, — произнес удивленно Сафрон.

— Ну, не полколлекции, не полколлекции. Не надо. А так вообще ничего не получишь. Это же ясно как белый снег, — промолвил, изменив выражение лица, Виктор.

— День, — произнес Сафрон.

— Что? — переспросил Виктор.

— Ясно как белый день, вот что это, Виктор. Это все? — твердо спросил Сафрон.

— Нет, ты же сам сказал на следствии, что у тебя украли еще что-то там по мелочи: золотые украшения какие-то, серебро, монеты, шкатулку там и ряд предметов, не имеющих исторической ценности? — уже спросил Виктор.

— Не представляющих, — произнес Сафрон.

— Что? Не понял, — переспросил Виктор Александрович.

— Не представляющих исторической ценности, Витя, но материальную ценность они все же представляют, и большую, — сказал сухо Сафрон.

— Ну да — так вот, если ты, Сафрон, не будешь тут умничать, то получишь бóльшую, я повторяю, бóльшую часть твоей коллекции, заработанной честным трудом в поте лица, назад. Так что скажешь? — спросил так же сухо и твердо Виктор Александрович.

— Я согласен, — проговорил тихо Сафрон.

— Ну, вот и правильно. Жди новостей и скоро, Сафрон. Ты молодец, и принял правильное решение, — весело проговорил Виктор Александрович, встал, пожал руку Опетову и ушел не рассчитавшись.

— Да уж, молодец среди овец, — подумал Сафрон, подозвал официанта, рассчитался и пошел домой.

Вот так Сафрон Евдокимович Опетов лишился части своей коллекции, не самой слабой части, и не имеющей исторической ценности мелочи. Правда, остальную часть ему вернули и довольно скоро. Уже в середине августа было закрытое судебное заседание, на котором он был терпилой (потерпевшим то есть), а его Клеопатра-Светлана-Дора-Доротея и ко — организованной преступной группой (ОПГ, значит). Их приговорили к показательным срокам, а ему, как уже говорилось, вернули коллекцию. Правосудие восторжествовало. Уже перед самым приездом Василины Сафрон решил избавиться от возможного компромата и нашел в кармане Светланиного шелкового халата малахитовую шкатулку елизаветинской эпохи, а в ней записку: «Прости, Сафрон. Твоя Клеопатра».

Вот обо всем этом и думал Сафрон, лежа в кровати со своей новой, молодой, талантливой и очень симпатичной студенткой Василиной, в которую он по-настоящему был влюблен. И вдруг, неожиданно для себя, он произнес: «Василина, а давай снимем тебе квартиру где-нибудь в Ясенево, поближе к чертановскому лесу. Там воздух хороший — гулять можно и тихо».

— А зачем мне квартира, Сафрон? Все же хорошо: я встретила тебя, и больше ничего на свете мне не нужно. Ты со мной, мама Даша — женщина современная, прогрессивная во всех отношениях. Любит меня, доверяет и ни во что особо не вмешивается. Я так счастлива, я как будто всю свою жизнь жила ожиданием этой встречи с тобой. И вот дождалась. Боже, как же мне хорошо!

Она обняла его, поцеловала в щеку и положила голову на его грудь. Сафрону тоже было хорошо с ней. Он ощущал ее любовь к себе. Ту первую, чистую любовь, тягу ее к нему. Подлинную, полную доверия, искренности, неумения что-либо скрывать, недоговаривать, умалчивать, притворяться. По сути дела, это и была юная любовь в чистом виде. Но именно — в чистом. А есть еще жизнь, ее заботы, проблемы, тяготы и т. д.

Василина говорила правду. Она, действительно, всю свою жизнь ждала чего-то настоящего, волшебного, сказочного, ждала, когда придет за нею ОН. ОН, который заберет ее куда-то и будет избранным ею. Если говорить уж совсем романтическим языком, литературным, она ждала или принца на белом коне, или капитана дальнего плавания на белой яхте с алыми парусами. Наверное, все девушки в определенном возрасте мечтают о таком и ждут. Все мечтают и ждут, а она вот дождалась. И потому была счастлива без меры.

Но… В жизни всегда есть «но». Сафрон любил ее до конца, искренне и нежно, как только еще одну женщину на свете — итальянку. Но он не то чтобы боялся, что его снова обворуют. Нет, конечно. Во-первых, он установил новую импортную бронированную дверь в квартиру с системой самых современных замков и сигнализацией. Во-вторых, Василину он даже и в меньшем не мог заподозрить. Он ее видел всю без остатка, всю ее чистую, красивую душу. И дело здесь не в подозрительности. Ему нужно было, даже необходимо, жить привычной жизнью. Быть свободным в привычном смысле этого слова. Заниматься тем, что он любит, в любое время. Не быть связанным какими-либо обязательствами, за малым исключением. Ему как воздух был необходим сложившийся уклад его жизни. А Василина немного, совсем чуть-чуть, разрушала, разбивала этот уклад, нарушала, ломала. Вот он и решил снять квартиру — ей и себе для спокойствия.

— Ты должна самостоятельно планировать свое время и добиваться в жизни чего-то, что хочешь. Ты должна научиться самостоятельно вести хозяйство. Ты должна самостоятельно определить для себя — что хорошо, что плохо, — продолжал он философски.

— А зачем мне это, Сафрон. Я просто хочу быть счастливой, быть с тобой. Просто быть с тобой. И это для меня самое главное. Я твоя, и все у меня хо-ро-шо! — по слогам произнесла Василина, улыбаясь.

— А как же учеба в институте, будущая карьера? — спросил он удивленно.

— Ты со мной, а все остальное для меня легко! Вот и вся наука, институт и карьера, вся философия. Я тебя люблю и хочу быть тобой любима, а все остальное неважно, милый, — не поднимая головы с его груди, закончила Василина.

— А мне важно. Мне важно, чтобы ты чего-то добилась в жизни, блистала в свете, чтобы тебе аплодировали в лучших залах мира, — возбужденно добавил Сафрон.

И они незаметно заснули.

Глава 13. Брагин

Все его так и звали — Брагин. Хотя его настоящее имя-отчество было Иван Тимофеевич Кошурников. Открыл его, вначале — для себя, потом — для Москвы, а уж позже — и для всей страны, Сафрон Опетов. На Всероссийской выставке выпускников художественных училищ, которая проводились ежегодно, Сафрон обратил внимание на одну работу. Картина была настолько необычна по композиции, по цвету, по манере письма, что он невольно застыл около нее. Полотно было обрамлено не модным тогда багетом, а рамой из обычных, неструганых реек. К тому же вместе с корой.

Но не рама украшала картину, она лишь дополняла диковинную и все же живую природу русскую. Безусловно, у парня были предшественники великие — и Васнецов, и Суриков, и Врубель, и Ге, да и многие другие. Но был в нем и яркий, самобытный талант — дар Божий. Сафрон связался по телефону с дирекцией Кировского художественного училища, узнал, есть ли у их выпускника Кошурникова Ивана еще работы. Ему ответили, что работ у него много, но вряд ли имеются в наличии. Это еще больше заинтересовало Сафрона. Оказывается, этот самородок с первого курса училища после каждых каникул организовывал в общежитии, где он жил, «персональные выставки». А по прошествии двух недель раздаривал все картины — кому какая понравится.

Сафрон все же попросил руководство училища поискать и прислать несколько работ в Москву вместе с автором. Те поискали, поскребли по сусекам и прислали их вместе с Иваном. Сафрон встретил его на Ярославском вокзале столицы и повез к себе домой. Парень среднего роста с волнистыми русыми волосами, в кожаном пальто с поясом и в солдатских ботинках оказался большим оригиналом.

— Иван Брагин, — представился он на вокзале Сафрону, вцепившись в его руку, как в спасательный круг.

— А что, Кошурников — творческий псевдоним, что ли? — удивленно спросил Сафрон.

— Нет, это моя фамилия, а Брагин — прозвище, которое прижилось в училище, — ответил тот.

И по дороге рассказал Сафрону, что он повадился ставить бражку по праздникам в общаге, а она всем пришлась по душе и по вкусу — дешево и сердито. Вот и стали к нему за этой бражкой похаживать и днем и ночью. Ночью — чаще. Так и прозвали его Брагиным. Красиво, говорит, и вкусно. Не то, что «самопляс». Самогон, значит — от него дуреют люди, да и невкусно.

Потом, уже дома у Сафрона, Брагин рассказал, что родился он в Усолье, близ Соликамска с Березниками в Пермской области. С детства любил рисовать букашек всяких, лягушек, рыбок, а братьям и сестрам они очень нравились.

— Бывало, нарисую стрекозу на камыше или кузнечика на травинке, или птичку на веточке, а те ко мне: «Ванька, а куда они полетят, поскачут?» А я и сам не знаю…

Или вот речку нашу, Каму, нарисую. На покосе, будто как она за поворот да за горизонт утекает. А они мне снова: «А куда Кама течет?» В море, отвечаю, все реки в море текут. А вот что Кама наша в Волгу впадает — неправда это. Батя наш рассказывал, что когда плоты с лесом сплавлял, видел, как и Сылва в Каму впадает, и Чусовая, и Белая, и много-много других рек и речушек — все они в Каму впадают, и Волга тоже в Каму впадает, потому как полноводнее Кама-то Волги!

А на сенокос ранехонько вставать надо — часа в три. Потому как далеко идти нужно. Часам к четырем-пяти только и будешь. Близко-то покосы не давали, колхозные все. Вот мы всем семейством и ходили далече, и батя с мамкой, и братья, и сестры, и молодухи — жены старших. Придем да по росе и косим. А как жарко становится — все в тень. Там скатерть-самобранку мамка с сестрами да с молодухами расстелят. Выставят на нее, что бог послал. Поедят все да и лягут, отдыхают. Мы, понятно, поближе к мамке. А от нее молоком пахнет, — грудью малых-то кормила. А от свежескошенной травы — дурман медовый: тоже мамка подстилала, чтобы мягче лежать-то было. Да как затянут песню — раздольную, мелодичную, красивую такую да добрую шибко: даже теплую будто… Тут и прикорнешь, и поспишь малехо. А сквозь сон и песня волшебной становится, ласковой такой, доброй. И голос мамкин, такой далекий-далекий, все ближе, ближе: «Вставайте уж потихоньку, сорванцы мои, помощники дорогие, работать ведь надо, жар-то спал. Вставайте да бегите вон в Каму окунитесь, освежитесь перед работой».

А папка как-то позвал весной — картошку все сажать наладились, да и говорит: «Ванятка, мы тута сами управимся. А ты сбегай в Соликамск. Там, говорят, артель пришла с Вятки, церквы подымать будут. Так ты им покажи зверушек, художества эти свои, может, че путное скажут». А в Соликамске такие дивные храмы стоят, такая сказочная красота небо подпирает и надежду подает людям, радость.

Ну, я и пошел в Соликамск пешочком. Прибился там к той артели, через них и в Вятку попал, Киров ныне. И в училище художественное меня взяли без экзаменов: директора-то артельские знали, да и он — их. Взяли меня в училище, дали общежитие и стипендию назначили. Вот и учился четыре года. А теперь вот распределение получил — на Пермский ремонтный завод художником-оформителем, там квартиру обещают, — рассказывал Иван Брагин Сафрону уже дома, за чаем. А когда развернул холсты привезенные, и Сафрон сам увидел все то, о чем ему Иван поведал. И не только увидел — почувствовал, будто услышал с картин.

И Соликамск с дивными белыми храмами… И Усолье его родимое… А вон и отец на покосе — открытое русское лицо, загорелое, в капельках пота. Следом сыновья старшие споро работают литовками — крепкие, надежные. А вон и мамка его в тени деревьев с ватагой ребят помладше: и каравай хлеба нарезанный, и банка молока на расстеленной скатерке. Вон молодухи со старшими сестрами, статные, красивые, вяжут снопы. И Каму великую, чистую и рыбную, увидел Сафрон. И болота клюквенные в следах оленей да медведей, след которых шапкой не накроешь. Тайгу вековую уральскую увидел, с синичкой-сестричкой на ветке кедровой, а рядом вон рябчики любопытные свистят по-вечернему робко. Ветерок рябит по лесному озеру, уставший к ночи. По берегам дрозды причитают испуганно. И глухарь боязливый уходит с опушки за капалухой в лес, а дятел-желна все стонет протяжно, стонет тоскливо… Косач-тетерев с чуфышканьем спустился на ток. За ним другие гусары-черныши, прямо рядом со скрытом (схроном) на поляне уселись. Распустили шикарные лиры-хвосты, токуют, подпрыгивают, крыльями хлопают: «Чуфык-чуфык». Бормочут что-то и дерутся жестоко за первенство. Брови ярко-красные, глаза блестят. И увидел Сафрон весь Урал с седыми лесистыми горами, и Сибирь-матушку, необъятную да не высказанную — со своим Тобольским кремлем. И всю Россию увидел Сафрон на холстах этих. Поднялся, подошел к Ивану, обнял его и проговорил негромко: «Ты, Ваня, приляг пока на диване, отдохни с дороги, а я отъеду ненадолго. Дела, брат, у меня неотложные есть», — и ушел.

Сафрон Евдокимович был вхож во все властные московские кабинеты. С кем надо — поговорил, кого надо — отблагодарил, подмаслил и через неделю выбил для Ивана Кошерникова мастерскую в чердачном помещении трехэтажного дома в Замоскворечье. Помог Брагину обустроиться и ссудил деньгами на первое время.

Сафрон Опетов не был меценатом, он просто очень любил живопись. И очень неплохо разбирался в ней. Он был постоянным посетителем всех художественных выставок, а некоторые из них сам и организовывал. Он мог оценить талант авторов выставляемых работ, их самобытность и мастерство. Но такой дар, как у Брагина, он увидел в первый раз в своей жизни. Такого самородка редчайшего он откроет на такой же выставке провинциальных художников два года спустя. И того молодого парня из Казани будут величать Константин Васильев. Когда он увидит его картину «Человек с филином», не то что не сможет оторваться от картины, он не сможет отойти от нее целый час. Он найдет автора, познакомит его с Ильей Влазуновым, и будет ждать скорого восхождения на национальном художественном небосклоне новой ярчайшей звезды.

Но Илья, безусловно, оценивший талант Кости, отнесется к нему довольно прохладно, — ревность ведь бывает не только в любви. А скоро Константина Васильева не станет на белом свете — он погибнет под Казанью. Так его звезда и закатится, не успев взойти. Он только-только нащупал свою тему, но не успел раскрыться в полную силу своего таланта-дара, оставив после себя четыре-пять по-настоящему гениальных картин. По мнению Сафрона, это «Случайная встреча», «Ожиданье», «Владыка лесов» и первая из них, несомненно, «Человек с филином». Сафрон помог организовать музей Константина Васильева в Казани и в Москве, провел ряд посмертных выставок и все. Хотя в те годы и этого было чрезвычайно много.

А Иван Брагин обустроил свое новое жилище-мастерскую, и в ближайшую субботу надел чистую рубаху, выглаженные брюки, ботинки свои солдатские почистил, подпоясал плащ кожаный и отправился в соседний магазин-гастроном. Купил ящик «Старки», приволок его во двор, где жильцы дома мужского пола играли в домино. Поставил на стол играющих, потом достал из кармана два граненых стакана и тоже поставил на стол. Обвел взглядом оцепеневших, застывших с доминошными костяшками в руках игроков и серьезно произнес: «Здорово, мужики. Я художник с Урала, ваш новый сосед Иван Брагин, будем знакомиться».

К вечеру Ивана знали все жильцы трехэтажного дома, на чердаке которого располагалась мастерская. Потому как остальные мужчины вышли к столу с недостающими стаканами и женщины со скромной закуской. И молодежь подтянулась, и старики. Да и старушки — и те не побрезговали «Старочкой»: «Вот ведь сладенькая-то какая, зараза!» И баян вынесли, и песни попели, и без драки обошлись. Наутро следующего дня мужики-соседи наведались было к Ивану в мастерскую с ответным угощением опохмеляться, да Иван их вежливо отвадил, сказав, что работает, а когда он работает, то не гуляет. Мужики отнеслись к этому с пониманием и ушли за свой столик освежаться: «Пусть работает парень, по всему видно, большой талант в нем обитает, чего мешать-то». Так и повелось — когда работал Иван, к нему никто не наведывался, не мешал. А уж как заканчивал работу, то сам выходил в народ: «Наш-то гулять-то пошел, мужики, бросай доминошки!»

Сафрон Евдокимович, частенько навещавший Брагина, только удивлялся: как же легко и плодотворно тот работает! При этом новые картины не страдали качеством от количества. Все полотна были в единой стилистике, но абсолютно разные по содержанию, неожиданные, непредсказуемые: былинно обворожительны, сказочно красивы, интересны. Когда их накопилось штук за двадцать, Сафрон спросил у Ивана, как бы он назвал экспозицию из этих картин?

— «Шукшинские были», — ответил Иван, — я ведь Василия Макарыча сильно уважаю, наш он мужик, незлобливый, правдивый и веселый. И кино у него такое же — «Калина красная». «Печки-лавочки» и рассказы — тоже. Вот по рассказам-то его и писал, что в голову взбредет. А нынче закончил последнюю и гулять пойду, Сафрон Евдокимович.

— Ты потерпи, Ваня, до вечера, вместе и погуляем, — весело проговорил Сафрон и уехал.

Вечером в дверь мастерской громко постучали.

«Мужики соседские, наверное, почувствовали, что гулять наладился», — подумал Брагин.

Открыл дверь и глазам не поверил. На пороге стоял Василий Макарович Шукшин с мешкообразной сумкой в руке и Сафрон за ним — с саквояжем. Иван растерялся, а Шукшин поставил котомку у порога, протянул ему руку и сказал: «Ну, здорово, летописец былинный, кудесник-затворник. Веди, показывай — Сафрон вон уже все уши про тебя прожужжал, — и, пожав руку, добавил: — Василий».

— Иван, — торопливо представился в ответ Брагин с восхищенной улыбкой.

Потом перевел взгляд на Сафрона и заулыбался во весь рот:

— Ну, спасибо, Сафрон Евдокимович, за нежданную встречу, за радость великую. Конечно, меня чуть кондрашка не стукнул, очень уж неожиданно, но спасибо от всего сердца за очевидность.

— Веди давай, Иван, времени мало, благодарить позже будешь, если будет за что. Я ведь порою-то с норовом и отматерить могу — когда что не так, — перебил Шукшин.

— Проходите, проходите, Василий Макарович, — опомнившись, заговорил Иван и повел гостей в центральную залу. Так он величал застекленную центральную часть своей мастерской. На дворе стоял теплый август. Заходящие лучи солнца мягко освещали помещение.

— Хороший вид у тебя, Иванушка, из окна-то, — проговорил Василий Макарович, глядя в окно.

Через большие витринные стекла была видна древняя замоскворецкая церквушка — как на ладошке, с сиянием золоченых крестов на куполах. Шукшин оторвался от окна и повернулся к картинам, расставленным вдоль освещенной стены на треногах, на пюпитрах, на подставках, на полу и развешенным на стене до самого потолка. Он замер. Сафрон с Иваном молчали. Василий Макарович медленно двинулся вдоль стены вправо, потом обратно — до конца, остановился там и спросил:

— А ты когда с Алтая-то вернулся, Иван?

— А я и не бывал на Алтае, Василий Макарович, — ответил тихо Иван Брагин.

— Да как же не был, Ваня, это же мои родные Сростки, это же Катунь моя, на которой я рыбу ловил, это же мой Алтай — да сказочный какой, необычный!

— Василий Макарович, так у нас в Усолье, на Урале, такая же природа красивая: пышные травы, сочные, как и во всей России, — попытался ответить Иван.

— Ваня, какой Урал, какое Усолье на хрен. Я же тебе говорю, это Сростки мои, где я родился и вырос, Катунь, где я все свое детство босоногое провел. Это Алтай мой неповторимый, Ванечка, а это соседи мои, земляки деревенские, — зашумел Шукшин, повернулся, подошел к Ивану, обхватил его руками. — Я хоть в искусствах этих, живописаниях, ни черта не понимаю, но чую в тебе талант огромный, дар Божий, — потом посмотрел на Сафрона и добавил: — Да, Сафрон, не обманулся ты — в Иване невероятной силищи Дар. Сходи-ка ты, Сафрон Евдокимович, в прихожку, я там где-то авоську на всякий случай приволок. Неси сюда — праздновать будем.

И они все вместе пошли гулять с размахом и от души.

А через час, когда выпили и поговорили о картинах, о родных местах — алтайских, сибирских, уральских, — перешли на другие темы. Говорил, в основном, Василий Макарович. С жаром говорил, с убежденностью. Он по натуре своей и энергии был центром пространства. Где бы ни находился, все начинало двигаться вокруг него, как чаинки в стакане. Часов в девять вечера, не договорив о чем-то, он вдруг спросил:

— А че так тихо-то у тебя, Иван?.

— Так ведь хорошо это, когда тихо да мирно, — ответил Брагин.

— Хорошо, хорошо, Ваня. У тебя что, телефона нет? — опять спросил Шукшин.

— Есть, Василий Макарович, поставили не так давно. Сафрон Евдокимович постарался, — ответил Иван.

— А че никто не звонит? Ну-ка, тащи его сюда, Ваня, — потребовал Василий Макарович.

Иван принес телефон цвета слоновой кости на длинном проводе — тоже Сафрон постарался. Шукшин стал крутить диск, набирая какие-то номера. И через час привезли в мастерскую разную еду из ресторана, спиртные и прохладительные напитки, а заодно и раскладные столы со свежими скатертями, и стулья. А еще через час на этих стульях сидели цыганки в разноцветных платках с бубнами и цыгане в атласных рубахах с гитарами из театра «Ромэн» во главе с худруком Николаем Сличенко и пели задушевные цыганские песни. А на соседних стульях появились, украшая стол, молодые актрисы каких-то театров и кино — симпатичные, озорные, с точеными фигурками под кримпленовыми платьями. А еще через час приехал Андрей Тарковский с двумя очень красивыми девушками, по-видимому, тоже мечтающими стать актрисами. Василий Макарович уже в качестве экскурсовода демонстрировал им картины Ивана, а Брагин без тени смущения сопровождал гостей и толково объяснял, если спрашивали. Атмосфера была праздничная, но не шумная, как отметил про себя Сафрон, наблюдавший за происходящим. В два часа ночи он с Тарковским и барышнями засобирался восвояси, позвав и Шукшина. Но тот отказался.

— Езжайте, ребятки, а мне и здесь хорошо, — ответил он, поглядывая на актрис в кримпленовых платьях.

Они и уехали, а за ними и цыгане со своим предводителем. К утру угомонились, улеглись где попало, а в двенадцатом часу дня Василий Макарович с Иваном уже топали в соседний магазин-гастроном, по выражению Шукшина, за лечебными снадобьями. Проходя мимо большого общего стола во дворе дома, за которым соседские мужики уже играли в домино, освежившись, Иван поздоровался с ними. И Шукшин — тоже. А тех будто зацементировали при виде Василия Макаровича, они не могли даже «мама» сказать, не то что здороваться.

Примерно такая же картина наблюдалась и в магазине-гастрономе. Все: и продавцы, и посетители — словно окаменели. Такая тишина наступила. Слышно было только негромкий разговор Шукшина с Брагиным.

— Василий Макарович, давайте «Старочку» возьмем, — говорил ласково Иван.

— Да нет, Ваня, это не интеллигентно — с утра «Старочка». Будем реанимироваться «Рябиной на коньяке» — это вещь! — отвечал Шукшин.

— Ну, как скажете, Василий Макарович, — так же ласково вещал Иван, и, уже обращаясь к продавцу, продолжал: — Нам бы две «Рябины на коньяке», ну и две «Старки».

Когда они возвращались из магазина-гастронома с полной сумкой снадобья и провизии, соседские мужики так и сидели без движения, зацементированные, с костяшками в руках. И после того случая во дворе Брагина Ивана стали величать не иначе как по имени-отчеству: Иван Тимофеевич.

Когда во второй половине дня приехал Сафрон, за столом, кроме Шукшина, Ивана и молодых актрис в кримплене, сидели Георгий Бурков и Георгий Данелия, а грузинский мужской вокальный ансамбль пел а капелла на голоса очень мелодичную народную песню про маленькую девочку: «Патара, чемо патара гогона, чемо патара имедо, чемо патара…» На столе дымился аппетитный шашлык. Горячий лаваш дарил хлебный запах, а сыры, помидоры и зелень свежая радовали взгляд. А уже следом за Сафроном на пороге появился Вахтанг Кикабидзе, будущая суперзвезда советского кинематографа, а пока просто барабанщик ансамбля «Орэра». Он появился с огромным букетом роз, непонятно кому предназначенных, и с большим чемоданом чачи и прекрасных грузинских вин из Тбилиси. Сафрон Евдокимович понял, что надо спасать Шукшина и Ваню Брагина.

Взял телефон на длинном шнуре и вышел с ним в соседний отсек мастерской. Позвонил Лидии Николаевне Федосеевой-Шукшиной, переговорил с ней о чем-то и вернулся обратно. Василий Макарович опять в качестве экскурсовода демонстрировал картины Ивана молодому красавцу Бубе Кикабидзе — так его называл Данелия. Иван, как и прежде, сопровождал Шукшина и гостей без тени смущения и весело комментировал свои картины, когда экскурсовод давал ему слово. Потом продолжилось застолье с длинными, витиеватыми грузинскими тостами и застольными песнями. Потом приехала по указанному адресу и русская красавица Лидия Николаевна — жена Василия Макаровича. Ее усадили в центре стола рядом с мужем, и букет роз Бубы Кикабидзе нашел свою обладательницу. Шукшин будто бы и не удивился появлению жены, а просто спросил:

— Лидка, как ты меня нашла, где адрес раздобыла?

— Сорока на хвосте принесла, поехали домой, Васенька, — ответила она.

— Не хочу домой, мне здесь нравится. Смотри, какие дивные картины, Лидка, это же чудо какое, — проговорил Шукшин и повел ее к картинам.

Георгий Бурков, молчаливо сидевший рядом, поднялся следом.

— А откуда вы родом, Иван? — спросил он стоявшего рядом Брагина.

— Из Усолья Пермской области, мы с вами земляки, Георгий Иванович, — ответил Иван и чуть улыбнулся.

— Усолье… Недалеко от Березников, что ли? Я же там работал в драмтеатре, — оживился Бурков.

— Я знаю это, Георгий Иванович, я и на спектакле был с вашим участием. Нас, школьников, возили на автобусе в Березники, — глядя внимательно на Буркова, ответил Иван.

— Забавно. Вот же дороги судьбы! — сказал Бурков, а потом, повернувшись к Шукшину, проговорил: — Вася, поехали домой, завтра съемки.

— Какие съемки, Жора? Завтра мы с Иваном уезжаем на Алтай, я уже билеты заказал, скоро привезут, — провозгласил Шукшин.

— Как на Алтай, Васенька, а съемки? — удивленно спросила Лидия Николаевна.

— Так на Алтай. Давно дома не был, на Родине. Будем там с Иваном картины рисовать, спать на сеновале и бражку попивать медовую. Отоспаться мне надо, Лида, понимаешь, отоспаться хочу — так заебало тут все! Морды эти отвратительные, вечно недовольные. Бляди эти бездушные, резиновые. Начальники хуевы — домой хочу, в чистоту, в природу, в детство хочу, в юность. К мамке хочу прижаться, молока хочу с пирогами картофельными, как у Ваньки на картинах, полной грудью дышать хочу. Завтра, Иван, мы с тобой улетаем отсюда к едрене фене и больше не вернемся назад, нечего тут смрадом этим дышать!

Многоголосое пение стихло, и все примолкли. Шукшин стоял в центре зала, подбоченившись и, недобро насупившись, поглядывал на присутствующих. И тут в дверь постучали. Иван пошел на стук и вернулся с Зельцманом, администратором Мосфильма.

— Здравствуйте, товарищи, — притворно радостно произнес он, — Василий Макарович, ваше поручение выполнено, вот билеты.

Шукшин подошел к нему вразвалочку, взял билеты и поднял их над головой.

— Вот, все видите, мы завтра с Ваней улетаем на Алтай! — произнес он уже весело. — И больше сюда не вернемся никогда. А сейчас наливай, Георгий, своей чачи на посошок.

Отдал Ивану авиабилеты и подошел к столу, где сидели Данелия с Кикабидзе. Выпил налитый стакан чачи не чокаясь и ушел не прощаясь. Лидия Николаевна и Георгий Бурков второпях попрощались со всеми, извинились и побежали за ним.

Вскоре и гости засобирались. Ушел и Сафрон с кримпленовыми актрисами театра и кино. Иван проводил всех, убрал со стола, открыл окна настежь и улегся спать. Разбудил его ранний телефонный звонок.

— Алле, Иван, это Шукшин, — услышал он в трубку, — не получится у нас на Алтай, съемки у меня. Вот закончу картину, тогда и поедем. Хорошо у тебя, Иван, тихо, и картины хорошие. Ты билеты сдай, а деньги себе оставь, небось, безденежьем хвораешь? Я тоже хворал по первости-то сильно. Ну, бывай, душа-человек. Извиняй, если что не так.

Иван тоже положил трубку. Взял пакет с собранным со столов хлебом и полез по лесенке на крышу через специальный люк. Сел на шиферный конек и стал крошить и раскидывать хлеб птицам, думая про себя: «Как же тяжело-то ему, Василию Макаровичу. Книжки надо писать, и сценарии, и режиссировать надо, и снимать, а еще и самому играть надо. И все надо понимать, знать, чувствовать, видеть. Сколько же ему Бог дал, — и ведь не откажешься! Тащить надо это все, все выполнить надо, оправдать, надо донести — не растрясти. Спросят ведь потом — и за душу бессмертную, дарованную, чистую, которую при рождении обрел, ответ надо держать: в каком виде возвращаешь? И за дар, большой и тяжкий, ответить надо жизнью. Такой дар кому попало не дают. Держись, Василий Макарыч, держись — раз тебе доверили».

Спустился обратно в мастерскую Иван и принялся с пылом за работу — погулял — и будет.

Задумал он новый цикл картин под названием «Лукоморье».

Целый месяц работал неистово, с азартом и интересом великим. Сходит в магазин-гастроном за хлебом да за колбаской, и опять работает. А мужики соседские окликнут его из-за стола:

— Что, Иван Тимофеевич, за хлебушком пошел?

— Да, вот за хлебушком, да чай кончился с сахаром, — ответит Иван и идет себе дальше, думает. А мужики продолжают стучать доминошками своими. Раз в неделю к нему Сафрон Евдокимович приезжал, смотрел работы с интересом, не хвалил, не ругал, а просто смотрел и уезжал. Правда, раз поговорили они.

— Импрессарио тебе нужен, Ваня. Промоутер, как на Западе, продюсер, что ли, — сказал Сафрон Евдокимович. — Человек, который договаривается с галереями, организует выставки твои, продвигает работы, раскручивает имя и продает картины.

— Наверное, нужен, Сафрон Евдокимович, сам-то я ничего не знаю, да и, по правде, не умею ничего, кроме, как рисовать. А где их искать, продюсеров-то этих? — спросил Иван в ответ.

— Я подумаю, Ваня, присмотрю, может, кого, а когда сам могу попробовать этим позаниматься, если ты не против, — задумчиво произнес Сафрон.

— Да я даже и мечтать не мог о лучшем кандидате. Если только вы возьметесь, Сафрон Евдокимович, — я буду вам так признателен, благодарен и счастлив, — пылко произнес Брагин, нервно вытирая руки о фартук и не зная, что сказать еще.

— Тогда по рукам? — спокойно спросил Сафрон.

— Конечно, по рукам, Сафрон Евдокимович, — радостно произнес Иван, еще раз вытер от краски руки о фартук и пожал протянутую. Так у Ивана Брагина появился продюсер-импрессарио, а у Сафрона Опетова — подопечный художник-самородок. Иван чуть не пошел гулять с радости по такому поводу, но посмотрел на новые работы и принялся с удвоенной силой писать, писать, и писать дальше.

Второго октября, уже под вечер, без звонка приехал Сафрон. Поздоровался и молча прошел в мастерскую. Сел напротив новой картины и проговорил: «Шукшин умер, Ваня. На съемках умер. Бурков его в каюте нашел».

Иван замер. Потом молча вымыл кисти, палитру, убрал краски с мольберта и опустился рядом с Сафроном на стул. Они сидели и молчали. Потом Иван проговорил:

— А он ведь мой земляк.

— Кто, Ваня? Василий Макарыч? — спросил Сафрон.

— Нет, Георгий Иваныч Бурков — он из Перми, — ответил Иван, и они снова замолчали надолго.

Сафрон встал и сказал:

— Ну, я поеду, Ваня. Не хотел по телефону сообщать, вот и заехал.

— Я провожу вас, Сафрон Евдокимович, — сказал Иван, снял фартук, накинул плащ и двинулся за Сафроном. Когда его машина скрылась за поворотом, Брагин направился в магазин-гастроном, купил там четыре бутылки «Перцовки» и бутылку «Рябины на коньяке». Вернулся в мастерскую, зажег свечу на столе, поставил рядом два стакана. В один до краев налил «Рябины на коньяке», в другой — «Перцовки» и начал пить.

Пил он долго, до похорон. А как похоронили Василия Макаровича на Новодевичьем, бросил. Отошел немного от пьянки и стал писать с неведомой ему до этого страстью — до самоистребления. Закончил Иван свой цикл «Лукоморский» под Новый год. Исхудал весь, а глаза горят. И опять гулять наладился, в народ собрался. А Сафрон еще раз внимательно посмотрел на картины, расставленные да развешанные.

— Подожди, Ваня, гулять. Презентацию «Лукоморья» устроим. Многих людей интересных соберем, вместе с ними и гулять пойдем. И, знаешь, еще что, Ваня… Ты бы звал меня просто Сафрон. Не такая уже большая и разница в возрасте у нас.

Брагин посмотрел на Сафрона своими горящими глазами.

— Мужики мои соседские из-за стола доминошного величают меня Иваном Тимофеевичем, хоть и младше я их вон насколько. Не в возрасте тут дело. Зауважали они меня, как с Шукшиным увидели. Все потому, что шибко уж Василия Макарыча любили и уважали. Вот и мне одолжили уважение-то от него: на, Ванька, да смотри не посрами. Так что возраст здесь ни при чем, Сафрон Евдокимович. Такие уже традиции на Руси наши.

Презентация началась в 20-х числах декабря и закончилась 15 января — уже нового года. По сути, она не отличалась от «персональных выставок» Ивана в кировской общаге. Но по составу посетителей отличалась и очень даже разительно. Сафрон сумел заинтересовать работами Брагина, да и им самим, всю так называемую культурную Москву. А поскольку в те времена знаменитости и знать состоятельная не могли ездить за границу в роскошные фешенебельные отели на теплых морях, большинство из них и проводили новогодние праздники, включая Рождество и старый Новый год, в Москве или в Подмосковье. И только самые незанятые богатеи летали в Крым и в Сочи. Да к тому же официально отмечали только Новый год, а все остальные праздники праздновали, так сказать, без отрыва от производства.

Под вечер у Ивана в мастерской собиралось и правда очень много интересного народа, который прознал, что хозяин чем-то обворожил недавно ушедшего Шукшина, да так, что тот напоследок и мастерскую ему выбил в центре, а не в спальном районе. Приходило много знаменитостей вселенского масштаба. И Сафрон только удивлялся, глядя на Ивана, его учтивости без раболепства, гостеприимству без пристрастности, радушию и простоте общения с ними. И «великие» становились с Иваном немного другими, чем обычно. Видимо, соскучились по простоте и искренности. Особенно Сафрона удивлял Андрей Тарковский — бычно нелюдимый, весь в себе. Нельзя сказать, что совсем закрытый, но все же… Андрей не любил тусоваться, а в мастерскую Брагина приходил через день да каждый день. Иван встречал его с ковшом шипучей медовой бражки, а Тарковский пил ее, жмурился да передавал ковш веселым подругам своим.

В один из таких вечеров Сафрон отозвал Брагина и произнес:

— Ваня, я очень рад, что Андрей Тарковский, кажется, полюбил твои картины — смотри, ведь каждый вечер у тебя.

— Так, Сафрон Евдокимович, он у меня и днем бывает частенько. Позвонил однажды, спросил: «Можно, я у тебя поработаю?» и стал приезжать.

— Очень интересно, Ваня. И о чем же вы говорите? — удивленно спросил Сафрон.

— Да ни о чем. Я рисую, он что-то пишет в уголке, шуршит бумагами. Никто никому не мешает. Как-то раз спросил меня Андрей Арсеньевич: как бы я в одном образе жизнь отобразил? Я и ответил, что в виде обнаженной женщины. Он хмыкнул и опять давай бумагами шуршать… Часа три что-то писал, а, прощаясь, сказал «Спасибо» и попросился еще прийти. Вот и приходит, когда время есть. Я ведь, Сафрон Евдокимович, Андрея-то Арсеньевича тоже сильно уважаю. Как увидел «Иваново детство»… А уж когда «Андрей Рублев» вышел, так я совсем и не знал, что делать с собой. А тут такое счастье — созерцать самого.

— Молодец ты, Ваня. И говоришь правильно, и ведешь себя со всеми одинаково, — проговорил Сафрон.

— А я ведь не змея, Сафрон Евдокимович, у меня ведь не два языка. Со всеми и говорю одним, — ответил Брагин.

— Он, Ваня, сейчас над «Зеркалом» работает, Андрей-то наш. Места себе не находит. Ты помоги ему, Ваня, — сказал Сафрон, глядя на Тарковского из-за шторки.

— Да как же ему помочь-то? — спросил Брагин.

— Молча, Ваня, молча, как и прежде. Пойдем-ка к гостям, — ответил Сафрон, и они пошли.

Сафрон все последнее время без суеты устраивал отдельные произведения Ивана на проходящих в Москве выставках. Некоторые картины определил недорого — в запасники провинциальных галерей. А главные, наиболее удачные полотна, попали в частные коллекции знатоков за очень приличные деньги. Вот Иван и перестал «хворать безденежьем». Он вообще любил тратить деньги, а они, видимо, любили его — молодого парня, художника с Урала, Ивана Тимофеевича Кошурникова-Брагина. Столы во время презентации «Лукоморья» ломились от яств, «Старки» с «Рябиной на коньяке», а поскольку были новогодние гуляния — то и от «Советского шампанского».

Наступил Новый год. Приближалось Рождество, которое тогда усиленно замалчивали в Союзе, борясь с религией вообще и с православием, прежде всего. Гостей в мастерской сильно прибавилось, и Сафрон стал переживать, что все не поместятся, подумывая, куда бы перенести следующую презентацию Ивана. А Брагин был очень благодушно настроен и ничуть не переживал. Напротив, днями, когда никого не было, он смастерил небольшую сцену, обтянул ее бархатной материей темно-синего цвета и установил в центре зала, напротив витринных окон своих. По краям поставил две нарядные елочки в гирляндах, а на стене, за «сценой», разместил очень живописную картину «Рожество Христово» — именно так называли староверы этот светлый праздник. Картина была очень масштабной, выполненной в русской стилистике. Ели с шишками на ветках и снегири на них, сугробы в синих тонах, замерзшая речка с переходами и перилами в инее, а за ними гора сказочная с пещеркой. В пещере-хлеву Иисус-младенец в яслях — кормушке для животных. Тут же изображены овцы, ослики и корова, Богом посланные. Родители Христовы Мария и Иосиф, волхвы с дарами, ангелы сверху. А на все это благолепие льется свет Вифлеемской звезды. Несмотря на размеры, картина не разрушала экспозицию «Лукоморья» и не довлела. А подсвеченный храм за окном, в сугробах и уже настоящих сверкающих крестах, лишь объединял все в единое целое: величественное, торжественное, праздничное.

Седьмого января Сафрон приехал пораньше — встречать гостей и был так удивлен увиденным, обрадован и растроган.

— Ваня, да как же тебе удалось все так устроить-то красиво? — спросил он, пораженный.

— Так праздник большой, Сафрон Евдокимович, вот и украсил немного, — ответил Брагин, радуясь реакции Сафрона.

Гости собирались к семи вечера. Первым пришел Андрей Тарковский с подругами, подарками и привел с собой Иннокентия Смоктуновского, который не был задействован в вечернем спектакле. Они приехали с Мосфильма, где Смоктуновский озвучивал новую картину Тарковского «Зеркало». Познакомили его с Иваном, осмотрели экспозицию «Лукоморье», и Иннокентию она понравилась, даже очень.

— Знай наших, сибирских, — произнес он и заулыбался.

Потом приехали Андрей Миронов и Юрий Никулин с женой. Остальные именитые гости чуть задержались. У всех было приподнятое, праздничное настроение и желание общаться. Осматривали выставленные картины, обсуждали увиденное, поздравляли автора, а потом уселись за стол. И тут Сафрон опять был удивлен не меньше прежнего. На импровизированную сцену поднялись церковные певчие в рясах и, перекрестившись на храм в окне, запели «Рождество Христово — ангел прилетел». Да так ладно запели, искренне, от души, не показушно. Когда песня закончилась, гости, не зная, что делать, зааплодировали. А певчие, нисколько не обращая внимания на аплодисменты, продолжали исполнять Рождественские песнопения. Отпели свое, опять перекрестились на храм и тихо покинули сцену.

Началось застолье. Праздничные тосты, поздравления, веселые разговоры и шутки. Часов в десять на сцене появились два мужичка — один высокий, лысенький, другой низенький, с густой рыжей шевелюрой, и стали меж собой разговаривать о чем-то так же, как и певчие, нисколько не обращая внимания на именитых гостей. Зато гости обратили на них внимание и стали прислушиваться, притихнув. Мужички на сцене будто о чем-то спорили.

— Кто это такие? — спросил Сафрон у сидящего рядом Ивана Брагина.

— Это наши усольские врали, — ответил Иван и опять заулыбался, довольный, а Сафрон поднялся и пошел к выходу.

— Да не мог ты Гитлера украсть, — возмущался низенький мужичок в пиджаке, надетом на видавший виды свитер, в серых брюках, заправленных в сапоги, — ты был на Украинском фронте, а ставка Гитлера в Белоруссии находилась.

— А я говорю, что украл и тащил его, супостата, через болота тамошние, — невозмутимо отвечал высокий в короткой душегрейке поверх рубахи.

— Хорошо, и сколько же он весил? — снова спросил низенький.

— Да как баран твой Борька, я его через Камушку с пастбища тащил, — проговорил длинный невозмутимо и отвернулся.

Низкий оббежал его, замахал руками и опять:

— Когда это ты Борьку мово таскал через Каму? Да даже тебе, долговязому, не перейти через Каму вброд.

— А я говорю, что переходил и Борьку твоего тощего, как Гитлера, в репьях волок на хребтине, — пробасил высокий и опять отвернулся.

— Чего это мой Борька тощий, как Гитлер? Это ты тощий и долговязый пустобрех, а мой-то Борька упитанный, толстый! Во какой!

Низенький развел руки в стороны.

— Во какой, говорю, мой Борька! Как жинка твоя толстенная Варька. Как ты ее прокормить-то умудряешься своим пустобрехством? Только врать и можешь да хари гнуть.

— Да моя жинка тяжелее твоего Борьки и Гитлера вместе взятых. Я ее тоже таскал через Каму один раз, устал да и бросил насередине. Так она до Каспия доплыла на спинке, как русалка. А там ее рыбаки в сеть взяли и отправили обратно в Усолье посылкой, — отозвался высокий.

— Посылкой отправили. Да где они такой большой ящик-то нашли? — возмутился низенький.

— А они ее в гробу прислали, в стандартном. Положили и прислали наложенным платежом, — невозмутимо проговорил длинный и опять отвернулся.

Именитый народ уже не просто улыбался, как вначале, вежливо, а хохотал от души. Брагин тоже смеялся со всеми, пока не заметил, что многие стали оборачиваться к выходу.

Он тоже обернулся и увидел, как Сафрон усаживает за край стола Владимира Высоцкого с Мариной Влади и Валерия Золотухина с какой-то симпатичной девушкой. Больше Иван уже не слышал вралей. Он был шокирован — сам Высоцкий садился за его стол. В мастерской Ивана не звучала никакая музыка, кроме песен Высоцкого и хорового пения, которое тоже он почему-то очень любил. Он любовался песнями Владимира Высоцкого, как прекрасными картинами, мудростью их, простотой и гениальностью одновременно. Он любовался его диковинными словами и рифмой. Он удивлялся правде этих слов, истине, заложенной в них. Он поражался точности интонаций его удивительно выразительного голоса, не актерского — голоса улицы, голоса народа, голоса жизни. Он цитировал его часто про себя: «На полу лежали люди и шкуры, пели песни, пили меды и тут…»

И тут он, Высоцкий, сам лично сидит за столом, в черной водолазке и в красивом пуловере из верблюжьей шерсти, улыбающийся, и наливает шампанское в бокалы своей рукой, которой пишет такие замечательные песни. Высоцкий наполнил бокалы и с любопытством поглядывал на вралей, вещающих со сцены, тихо что-то объясняя Марине.

Отдельные гости с неудовольствием поглядывали в их сторону, другие радостно кивали и приветствовали вновь прибывших. Лишь врали, не обращая внимания ни на кого, продолжали спорить меж собою. Когда они закончили выступление, их проводили бурными аплодисментами, и к притихшему Ивану подошел Сафрон с гостями.

— Вот он, автор наш, виновник торжества. Познакомьтесь, Иван Кошурников, он же Брагин, — представил Сафрон несчастного, съежившегося Ивана Высоцкому, Влади, Золотухину и его подруге.

Иван поднялся и пожал протянутую руку Высоцкого, а потом Золотухина.

— Брагин — это псевдоним, что ли? — спросил Высоцкий.

— Нет, это побрякуха, прозвище, то бишь. Так у нас в Усолье говорят, — ответил негромко и сдержанно Иван.

— Надо же, как точно — побрякуха — приладили. А эти двое кто, молодцы такие? — опять спросил Высоцкий.

— Эти двое — врали. Я их от себя из Усолья выписал. Обещал сводить в мавзолей Ленина, вот они и согласились приехать, да, как сами говорят, хари погнуть перед честным народом, — уже с легкой улыбкой проговорил Брагин.

— Хари погнуть? — засмеялся Высоцкий. — Это ж надо, Марина. Есть у вас такие мастера хари погнуть в Парижах-то?

Он перевел на нее взгляд.

— Нет, нет, Володя. Такие мастера только у вас в России возможны, — с умной улыбкой и легким акцентом ответила Марина.

— То-то же! — произнес Высоцкий, — ну, веди, показывай свои шедевры, Иван. Тут вся Москва уже гудит о самородке русском с Урала.

И все направились к картинам. Показывая экспозицию, Иван опять коротко комментировал, если спрашивали его, но, в основном, говорил грамотно и красиво Сафрон Евдокимович. Который с Высоцким, оказывается, был коротко знаком, как и с Влади, и с Золотухиным, и со всеми именитыми гостями мастерской. И они, похоже, сильно уважали Сафрона за какой-то неведомый Ивану талант — за деньги уважают по-другому. Высоцкий задержался у крайней картины, потом подошел к компании и произнес: «Да, похоже, крепко я ошибался, когда писал, что Лукоморья больше нет и все, о чем писал поэт, просто бред. Вот оно, Лукоморье-то, живое-живехонькое, никуда не делось. Просто не видим мы его за суетой на земле нашей прекрасной, сказочной. И хоть я немного и понимаю в живописи, хочу сказать тебе, Иван — ты мастер большой руки. Да и чудак большой руки. На тебя скоро пойдет и Москва наша, и вся Россия-матушка повалит, и заграница их заглядываться будет, никуда не денется».

Он перевел взгляд на Марину Влади:

— Правда ведь, милая?

— Да, это правда. Ваши картины замечательные, и их нужно показывать в Лувре, Ванья, — произнесла Марина Влади с прекрасной улыбкой на губах и с тем же легким акцентом.

— Во! А вот здесь я не ошибся! — радостно произнес Высоцкий. — И ты бы, Ваня, у них был Ванья.

— Да, картины замечательные у вас, Иван, такие по-настоящему русские, я бы даже сказал — алтайские, — негромко произнес Золотухин. — А вы говорили, Ваня, про Усолье. Это Усолье сибирское, близ Ангарска, на Байкале?

— Нет, Валерий Сергеевич, это Усолье уральское, что близ Соликамска на Каме, — ответил Иван Брагин и улыбнулся Золотухину.

Сафрон почувствовал неловкую паузу и предложил пойти за стол. Но Высоцкий приобнял его за плечи, поблагодарил и сказал, что они ведь сразу после спектакля прикатили и надобно еще кое-куда заскочить, стал прощаться со всеми. Пожимая руку Ивану, он вдруг произнес: «Знаешь что, Ваня, мы с Мариной скоро в Париж ейный едем на машине, так я тебе оттуда кисточки привезу. С Монмартра. Чтобы ты, Иван, всех их перерисовал! Договорились?»

Иван вдруг замер, а потом задумчиво произнес: «Спасибо, Владимир Семенович, из ваших рук для меня и песчинка драгоценна».

— Обещаю, Ваня, обещаю. А образно ты мыслишь, Иван, креативно. Отсюда и картины твои такие. Ну, будь здоров, Ванья, и до встречи, — проговорил, улыбнувшись, Высоцкий, и они направились к выходу.

К полуночи и все остальные удивительные гости разошлись. Мария Ивановна, соседка снизу, с дочерьми Светой и Таней, помогавшие с организацией банкетов, убирали со столов, а Сафрон с Иваном сидели на краю нарядной сцены под «Рожеством Христовым» и беседовали в хорошем расположении духа. О гостях своих именитых да знаменитых беседовали. О простоте Юрия Никулина, юморе его и скромности. Об интеллигентности Андрея Тарковского и Андрея Миронова. О сдержанной глубокой наблюдательности и тонкой оценке Иннокентия Смоктуновского. О приходившем накануне Марке Захарове со своими молодыми дарованиями, Александром Абдуловым и Николаем Караченцовым. А еще раньше заходил удивительно светлый и вежливый Евгений Леонов с веселым и независимым Савелием Крамаровым. Побывали у них и Галина Волчек с красавцем Валентином Гафтом, который всех порадовал своими новыми эпиграммами типа «Как не остановить бегущего бизона, так не остановить поющего Кобзона». Были и Олег Ефремов с Татьяной Дорониной из МХАТа. Бывали и какие-то оперные дивы, и балетные, но о них Иван даже и не слышал. Заходили знаменитые музыканты и спортсмены. И из Моссовета, и из горкома партии тоже бывали инкогнито. Но больше всех Ивана потряс сегодняшний визит Владимира Высоцкого.

Глава 14. Рожество Христово

— Надо же, сам Высоцкий приходил, — удивлялся Иван. — Вот ведь чудо-то рождественское! Сам приходил!

— Как ты думаешь, Ваня, есть ли люди на свете, не мечтающие о славе? — вдруг неожиданно спросил Сафрон.

— Думаю, Сафрон Евдокимович, что, наверное, нет…

— А вот и ошибаешься, Ваня — есть! Это те люди, которые уже обрели славу. Об этом знает почти каждый из твоих знаменитых гостей. Но славы, которая пришла к Володе Высоцкому, из них не знает никто, — очень тихо и задумчиво произнес Сафрон. — К нему пришла редчайшая слава. Мистическая! Слава былинная из толщи веков! Слава гигантская и вызывающая всеобщее поклонение! Слава, не знающая преград и способная сметать все на своем пути! Слава взыскательная и неудержимая! Высоцкий — это имя, которое уже сегодня вписано золотыми буквами в книгу бытия великой России наряду с Пушкиным, Лермонтовым, Толстым, Достоевским, Есениным. Ты только представь, Иван, каково это? К нему, молодому, обязательному, честному, порядочному, скромному парню, никому не нужному актеру, мечтающему хоть о малой популярности, и вдруг приходит такая Слава. Как эту славу-то нести — не подвести?

У славы, Ваня, женский характер. Она может быть скромной и дерзкой, покладистой и скандальной, доверчивой и скрытной и т. д. и т. п. Но любая слава хочет, чтобы ею обладали. Обладали страстно. Обладали долго. И это желание — ее пища! Ее хлеб! Ее пьяное вино! Ее эликсир вечной жизни! Она не любит, чтобы ею просто пользовались, чтобы ездили на ней. Она обожает, чтобы ее носили на руках. Таскали на закорках. Возили на загривке. Катали с ветерком. Она любит, чтобы ею любовались. Любит быть на виду. Ее избранник должен все успеть и везде успеть. Он обязан работать на нее днем и ночью, круглосуточно, до изнеможения, до беспамятства, до самоуничтожения. Кто может все это ей подарить, тому она и отдается!

На первый взгляд, может показаться, что она ошиблась и не к тому пришла? Но она никогда не ошибается. Она выбирает тщательно того, кто ее понесет и кто ее достоин. Она выбирает из достойнейших самого достойного. Выбирает безошибочно! Володя прошел тяжелейший отбор, а вот сейчас настало обязательное испытание. Испытание, которое он обязан преодолеть — он избранный! Испытание славой — тяжелейшее испытание, и кто с ним знаком, знает. Но испытание славой, которая пришла к Высоцкому, — это чудовищное испытание. Сколько искушений появляется — тебе доступно все что угодно! Любое желание твое исполняется мгновенно! Предшествующие поколения, наши пращуры, готовят нас к этим испытаниям, каждое поколение улучшает генетику следующего, совершенствует народ. Но к испытанию такой славой не готовит никто, — продолжил Сафрон.

И, чуть погодя, продолжил: — «Приподнимем занавес за краешек, такую старую тяжелую кулису» — это слова из новой песни Высоцкого к музыкальной сказке «Алиса в стране чудес» по одноименной сказке Льюиса Кэролла, работу над песнями к которой Высоцкий недавно закончил. Альбом из двух пластинок-гигантов фирмы «Мелодия» скоро появится на прилавках музыкальных магазинов. Так вот, Ваня, если приподнять занавес и заглянуть в закулисье его родного Театра на Таганке, то там мы не увидим таких чудных и красивых картин, как в твоем «Лукоморье»… Увы! Недавно, сославшись на слегка натянутые отношения между ним и Любимовым, Володя попросил, чтобы я поговорил с тем о постановке этой сказки у них на сцене. Меня эта идея сразу увлекла, ведь «Алиса в стране чудес» получилась! Это потрясающая работа! Не по-детски умная, образная, с прекрасными песнями Володи. У меня нет ни малейших сомнений, что пластинки разойдутся миллионными тиражами. А учитывая талант Юрия Петровича делать из любого материала по-настоящему значимые, интересные, необычные спектакли, из «Алисы в стране чудес» получилась бы просто бомба! На следующий день, созвонившись предварительно с режиссером, я помчался на Таганку и прямо с порога любимовского кабинета выложил ему эту просьбу.

Красивое лицо Юрия Петровича изменилось. Он посмотрел на меня холодными глазами и произнес: «Знаешь что, Сафрон? Может быть, эту „бомбу“ лучше у вас в Большом поставить? У вас там и голоса оперные получше, чем у моих подопечных актеров».

— Юрий Петрович, это что, шутка? Ведь ваш Володя написал эти песни. И только благодаря ему эта сказка обрела в России новую жизнь! — удивился я.

— Нет, Сафрон, это не шутка. И Володя, дорогой Сафрон, давно не наш. У него, по сведениям Николая Дубака, директора нашего, по двадцать концертов в неделю по шарашкам разным. У него съемки в пяти картинах одновременно. У него жена француженка — звезда мирового кинематографа. Он откуда-то стал сказочно богат, кооператив отстроил, дачу завел, гоняет на «мерседесе».

У него какие-то необъяснимые, выдуманные болезни, на больничных по полсезона сидит. Ему не до театра, Сафрон Евдокимович, а я выкручивайся, как хочешь. Он ведь теперь знаменитость, и никого вокруг себя не видит. Он и меня в упор не видит, сколько бы я ему не светил фонариком из зала во время «Гамлета». Так что ставьте «Алису» у себя, Сафрон Евдокимович!

И я тактично удалился, рассуждая: «А ведь прав Юрий Петрович, прав на все сто процентов! После того как пришла к Владимиру Высоцкому такая слава, она кардинально поменяла всех окружавших его людей. После встречи с Любимовым я всерьез задумался о положении Володи в театре, в России, в жизни. И забеспокоился сильно. Я вдруг увидел, какая черная туча висит над ним! Слава сильно изменила, прежде всего, его образ жизни, и главное, ритм жизни. Он вынужден был измениться под давлением обстоятельств. По природе своей общительный, отзывчивый, добрый, веселый парень, не так давно готовый взяться за любые небольшие роли в театре и в кино, он неожиданно для себя и для всех стал невероятно знаменит, стал идолом, суперзвездой, всенародным любимцем и кумиром миллионов без всяких натяжек! Он стал всем нужен! Он стал дичайше востребован! Он стал непосильно занят! Такая слава, Ваня, имеет и обратную сторону. Особенно в театральных кругах. Верная спутница Славы — Зависть! Зависть окружающих его коллег и „культурных“ функционеров всех уровней. Скорее всего, Володя это сразу почувствовал и попытался отшутиться в свойственной ему манере. Что вызывает у окружающих обратную реакцию, они воспринимают это как пренебрежение ими. И тут из зависти рождается неудержимая злоба, ненависть! И что с этим делать, Ваня? Не будешь ведь всем и каждому объяснять — мол, извини, я не виноват, что стал знаменитым.

И Володя замолчал, замкнулся в себе, стал дружить с успокоителем в бутылке. Традиционное наше русское лекарство от всех болезней и от всех напастей. А поскольку у него и натура типично русская — без удержу, без меры, без оглядки — „гуляй, рванина, от рубля и выше“, — то и начались запои. Да такие, из которых и выйти-то самостоятельно невозможно! Вот о таких неизвестных, выдуманных болезнях Володи и говорил Юрий Петрович Любимов. Я был однажды в клинике неврозов на Шаболовке, где Высоцкого выводила из запоя один очень симпатичный врач Светлана Велинская. Картина удручающая, Ваня. Светлана очень нравилась Володе, и он ей доверял: уже несколько раз благодаря ей выходил из этого жуткого состояния. Но обычные лекарства все меньше помогали ему, и она вместо них умышленно вколола Володе сульфазин, в простонародье — сульфа. Ты бы видел, Ваня, как он метался по палате, забивался под кровать, валялся на полу и выл от боли во весь голос. У него жар страшный, температура под 40, весь мокрый от пота, глаза красные навыкате, горят огнем. Последними словами клянет, проклинает Велинскую: „Светка, сука, что ты наделала? Я умираю“. А она, бледная, сама вытирает его полотенцем, целует, успокаивает: „Ты не умрешь, Володя, не умрешь, я с тобой. Держись, милый, иначе нельзя, держись Володя, скоро легче станет…“.

Я потом спрашивал у Велинской: нельзя ли помилосердней лекарство найти какое? Она жестко ответила, что нет! Этот эпикриз зовется „белая горячка“. Сладких лекарств от нее нет. А через два дня Высоцкий, отойдя немного, показал мне желвак на заднем месте с кулак величиной — неделю не присядешь. Позже Марина Влади стала привозить из Франции „Эспераль“ и „Торнадо“, а все та же Светлана Велинская стала „подшивать“ Володю и ставить внутривенно лекарство. А с ним за компанию и друга его лечила, Олега Даля — человека удивительного таланта и такого же горемычного пьяницу, как Высоцкий. Да только сила у алкоголя большая, и тяга к нему у алкоголика такова, что Володя бритвой вырезал эти „вшивки“ с заморскими „эспералями“ и снова пил. Вот такие дела, Ваня.

Сафрон, закончив свой рассказ, посмотрел по сторонам, улыбнулся Ивану и протянул руку: «Поздно уже, Ваня, пойду я домой. До свидания, дружище, ты молодец!»

И Сафрон ушел. Чуть раньше, прибравшись, ушли и Мария Ивановна с дочерьми. Иван проводил продюсера и друга, приоткрыл окна и лег спать…

«Лукоморье» презентовали до 14 января, до старого Нового года. И было много известного и неизвестного Ивану народа, который, как понял наблюдательный Иван, интересовался не только его живописью, но и решал какие-то свои вопросы. В списке приглашенных Сафроном Евдокимовичем посетителей не было случайных людей. Он учитывал все интересы собираемых гостей, симпатии, антипатии, сферы влияния, авторитет, зависимость друг от друга, а присутствующим это было интересно и необходимо. Кроме актеров, режиссеров, музейно-галерейных работников — специалистов, было много телевизионщиков, ведущих журналистов ТВ-программ, радио, прессы. Были киношники, которые решали, какого актера из какого театра поставить на главные роли, ведь киноиндустрия напрямую связана с театральным делом. «Выстрелил» актер в кино — повалил народ и в театр. Чем выше искусство, тем выше ставки, тем выше интриги, тем выше ложь.

Было немало и деловых людей, желающих просто потратить деньги и пополнить свою коллекцию работами Ивана Брагина — чудака большой руки! Это определение Высоцкого быстро разлетелось, стало популярным, и Москва пошла на провинциального художника-оригинала. А наш оригинал, после окончания презентации, с 15 января отправился гулять в народ. Купил в магазине-гастрономе ящик «Старки» и с каким-то мужичонкой шаромыжного вида притащил его во двор. Поставил на доминошный стол, как и раньше. Достал из хозяйственной сетки колбасу, хлебушек, порезал на бумаге и вынул из карманов своего ношеного плаща два граненых стакана. Налил по половинке и, чокнувшись с мужичонкой, выпил молча.

Устал он сильно за эти дни. И народ потянулся к нему, но неактивно, нехотя. Мало народу пришло. Подойдет какой знакомый мужик к окну покурить в форточку, глянет во двор и вздохнет, и подумает себе: «Наш-то гулять наладился. Да не ко времени, Иван Тимофеевич, извиняйте». И пойдет на свой диван телек глядеть, а утром на работу.

На другой день Иван уже один пришел к столу с бутылочкой «Старки», стамеской и с рулоном жесткой столярной шкурки. Налил себе полстакана, хряпнул и давай шурудить стамеской, очищать помет голубиный да старую краску с бакелитовой фанеры столешницы. Весь день прокопался, проваландался, шкуря и стол, и скамьи, вкопанные в землю. На следующий день Брагин опять пришел во двор к столу доминошному. Снова с бутылкой «Старки» и с ведром черной нитрокраски. Взял да и покрасил этот стол и лавки малярной кистью в черный цвет. И белый лист на кнопку приладил: «Окрашено». Знакомый мужик опять к окну подошел покурить. Увидел это и подумал: «Да ты не серчай, Иван Тимофеевич, прости мужиков Христа ради. Робить ведь надо, семью кормить. А погулять успеем еще — вон уж скоро День Советской армии. Так и начнем накануне, а закончим уж в марте — после Женского дня». И опять к себе на диван — телик глядеть. Но отдельные соседи по дому, более сознательные, доложили, куда следует, о проказах пьяного художника, и там оперативно отреагировали на сигнал общественности. И во двор пришла целая комиссия компетентных людей из домоуправления в сопровождении участкового — навести порядок. Каково же было их удивление, изумление и даже остолбенение, когда они увидели этот злополучный стол в окружении скамеек со спинками? Это был не стол — это была сказочно расписанная шкатулка лакированная, в стиле Хохломы да Палеха! Это был сверкающий золотом ларец, наполненный рубинами да изумрудами! Это была сама русская сказка среди (январь стоял на редкость теплый, аж трава полезла) осевших, подтаявших сугробов! Это был праздник для глаз и души! Комиссия тут же, на столе, написала благодарственное письмо Ивану Брагину, попросила бабушек, сидевших у подъезда, передать адресату и ушла. А Брагин погулял еще малехо, да и бросил. Он принялся за новый цикл картин: «Пармские сказания о Золотой Бабе!»

Сафрон все это время был где-то в служебной командировке. А когда месяц спустя он появился в мастерской, первое, о чем спросил Ивана: «Ваня, это ты стол со скамьями расписал во дворе?»

— Я, Сафрон Евдокимович, да, наверное, зря, — ответил Брагин.

— Почему это зря, Ваня? Очень красиво, и людям нравится, — проговорил Сафрон.

— Так-то оно так. Только мужики на нем в домино перестали стучать, говорят — жалко. До этого стучали, войлок подложат на лавки, примут внутрь по маленькой и стучат. А тут вон дежурство установили, чтоб никто стол не утащил да не поцарапал, — весело поведал Иван.

— Это хорошо, Ваня, когда у народа такая любовь к красоте. Еще бы сами поменьше скотиничали, было бы вообще замечательно. Что пишешь-то, Ваня? — закончил Сафрон, переведя взгляд на мольберт.

— Новый цикл картин задумал я, Сафрон Евдокимович — «О Золотой Бабе Пармской, — ответил Брагин.

И с хитринкой посмотрел на Сафрона.

— Что-то ты, Ваня, какой-то загадочный сегодня? — улыбнувшись, спросил Сафрон.

— Так я это, Сафрон Евдокимович, хотел вам сказать, что Парма та не итальянская, а наша, уральская, — ответил Брагин и скромно улыбнулся.

— Да понял я, Ваня, понял. Пармой называли Пермь Великую издревле, еще ее называли Биармией. В летописи Стефана Пермского в 1396 году о ней говорится, о Золотой Бабе той. И в Кунгурской летописи говорится. И Ермак о ней упоминает. Легендарный идол эта твоя Золотая Баба! И поклонялись ей все народы, проживающие с обеих сторон Уральских гор: и коми, и зырянья, и ханты, и манси. По коми-пермятски Золотая Баба зовется Зарни-Инь. А название Парма происходит от финно-угорского «заросший лесом холм». Я ведь, Ваня, сын историка-краеведа. Отец мой до сих пор директором Тобольского кремля работает и много чему меня научил. Все хочу, Ваня, их в Москву перевезти — отца-то и маму. И квартиру им кооперативную мечтаю построить. Но они не хотят переезжать. Привыкли к Сибири, да и дело свое любят искренне. Вот такие дела, Ваня, — проговорил Сафрон и замолчал.

Иван, слушавший внимательно, раскрыв рот, вдруг выдохнул и произнес:

— Вот это да, Сафрон Евдокимович, а я и не знал, что вы все это знаете? Да и что вы из Тобольска, тоже не знал. Думал, москвич коренной из интеллигентов, а вы из Сибири? Вот так да!

— Да-да, Ваня, и в Сибири люди живут разные, и на Урале живут, и на Дальнем Востоке. Страна-то у нас, вон какая огромная. Просторы эти и душу нашу русскую породили загадочную. Все от земли, Ваня, идет. От просторов наших невиданных и сила наша, и доверчивость, и любознательность, и беззаботность, и безалаберность, и расточительность. Все от земли, Ваня! Сколько картин планируешь написать? — закончил Сафрон и опять посмотрел на мольберт.

— Не знаю, Сафрон Евдокимович. Сколь получится. Я ведь никогда не планирую, а просто пишу, что получается. А не получается — бросаю да рисую заново, — ответил Брагин.

— Это хорошо, Ваня. Так и пиши, ничего не выдумывай. Все ведь у нас, все уложено внутри — в ощущениях, в эмоциях, в памяти генетической. Вся энергия, вся сила там, Ваня! Кто умеет эту энергию, силу, жизнь вдохнуть в произведение, оживить его — тот и творец! — произнес Сафрон.

Глава 15. Золотая Баба

Свой новый цикл «О Золотой Бабе» Иван Брагин закончил в июне — числом в 17 картин. В июле он поехал в Киров-Вятку и привез оттуда еще десять своих ранних работ. Весь август они с Сафроном готовились к выставке. В середине сентября состоялось торжественное открытие — с речами ответственных партийных и советских работников. Было много прессы. И народ повалил, как и предрекал Высоцкий.

Пошел народ нескончаемым потоком, как в Мавзолей Ленина пошел! Выставку продлили до середины ноября, а Ивана Кошурникова-Брагина приняли в Союз художников СССР. Ответственный секретарь Союза даже пообещал Ивану выделить однокомнатную квартиру с пропиской в Москве, в новом доме в Черемушках — через годик-другой.

«Небось, Сафрон надоумил начальника?» — подумал Брагин, и, кстати, оказался прав.

После выставки Иван «сходил в народ», как обычно, с ящиком «Старки». Потом образумился и стал ждать начала декабря. Дело в том, что во время выставки произошло одно очень значимое событие для Брагина. Он познакомился с девушкой Оксаной, солисткой Харьковского женского камерного хора под руководством молодого выпускника музыкального училища Вячеслава. Этот хор в рамках Всесоюзного смотра художественной самодеятельности выступал несколько раз во время проведения персональной выставки Ивана Кошурникова-Брагина. И Ивану так понравились их выступления, что он не понимал, что с ним происходит. Он с замиранием сердца слушал пение хора, но видел на сцене только ее одну — черноокую, статную скромную девушку в черном классическом платье до пят, с распущенными волосами, спадающими на грудь, — Оксану! Брагин даже организовал выступление этого хора перед жильцами своего дома в своей же мастерской, договорившись с руководителем Вячеславом и заплатив ему сто пятьдесят рублей за выступление. Приврав немного, что эти деньги выделило домоуправление для поднятия культурного уровня населения.

Пели они все на той же рождественской сцене в мастерской под картиной «Рожество Христово», которая не экспонировалась на выставке из-за религиозной тематики. Концерт прошел так себе, народ не разделял вкусового пристрастия Брагина к хоровому пению, но банкет после выступления получился на славу, замечательный! Там, на банкете, Иван и познакомился с Оксаной, и договорился, чтобы она приехала в Москву посетить Третьяковскую галерею. Она пообещала приехать в начале декабря на выходные.

Иван очень волновался, ожидая встречи. Несколько раз вымыл полы в мастерской, везде пропылесосил специально для этого купленным пылесосом. И постоянно думал, как развлечь девушку и что ей подарить, кроме своих картин и цветов, конечно. У него, разумеется, были встречи и с другими девушками. И со Светланой-соседкой, дочерью Марии Ивановны, и с продавщицей Тамарой из магазина-гастронома. Разные были встречи. Но с такой девушкой, как Оксана, ему еще не доводилось встречаться. Она была особенной: загадочной застенчивой красавицей с необыкновенным голосом. Она была ангелу подобна с картин Васнецова и Нестерова. Иван не мог ни о чем думать, кроме как о ней. Он не мог работать, писать картины, и когда однажды позвонил Сафрон и спросил: «Как дела, Ваня? Над чем работаешь?» — честно ответил: «Ни над чем, Сафрон Евдокимович. Жду».

После недоуменной паузы продолжил: «Жду вдохновения!»

— Вдохновение, Ваня, приходит во время работы, как аппетит во время еды. Ну да ладно, отдыхай, ты заслужил себе отдых. Есть новости, Ваня, скоро забегу к тебе, — проговорил Сафрон и повесил трубку.

А Иван продолжал ждать и думать: что бы, что бы подарить? И придумал! Он решил подарить Оксане венецианскую карнавальную маску, которую видел в антикварном магазине на Кузнецком мосту, когда искал себе новые кисти. Иван отправился в магазин и купил ее там аж за триста рублей — деньги, надо сказать, немалые для той поры.

Маска была фантастически красива. Очень тонкой, ручной работы, на изящной лакированной ручке. Брагин не мог налюбоваться этой маской, но к радости приобретения прибавились и волнения: а вдруг не приедет? Но вечером зазвонил телефон, и трогательно-нежный голос Оксаны сообщил, что поезд Харьков — Москва № 15 прибывает завтра на Курский вокзал в семь сорок две, вагон одиннадцатый. Иван не спал всю ночь и в семь ноль-ноль был уже на вокзале с букетом алых роз. Оксана одной из первых показалась на ступеньках вагона с большим чемоданом в руках.

— Привет, Оксана, как доехала? — спросил Брагин.

— Нормально доехала. Только спала плохо. Жарко было очень в вагоне, и воняло уборной, — ответила Оксана, взяла букет и отдала Ивану чемодан.

Они направились на привокзальную площадь ловить такси, как сказал Брагин. На остановке с табличкой «Такси» стояла огромная очередь. Иван куда-то побежал и нашел частника. Договорился с ним за три рубля, и они поехали в мастерскую Ивана в Замоскворечье. Приехали. Поднялись наверх, зашли в мастерскую. Оксана пристроила букет на стул. Взяла чемодан у Брагина, положила его на стол и сказала: «А я ведь тебе гостинцы привезла, москвич!» И стала открывать замки у чемодана. А Иван сообразил, что москвичом-то она назвала его. И ему даже понравилось такое обращение. Он даже хотел объяснить Оксане, что он вовсе не москвич, а с далекого Урала — из Усолья, Пермской области, но промолчал.

Оксана достала какой-то сверток в газетной бумаге. Развернула его и положила рядом с чемоданом на столе.

— Вот полюбуйся, москвич! — сказала она и посмотрела на Ивана своими красивыми глазами.

— Что это? — неловко спросил Брагин.

— Как шо? Сало! С моей ридной Украины. И горилка имеется, и цибуля, и чеснок, и каравай хлеба! — проговорила Оксана, вынимая из чемодана все перечисленное. Когда Иван увидел трехлитровую бутылку с мутной жидкостью, ему аж поплохело, потому как он догадался, что это самогон! А им он сильно отравился в детстве, и именно по этой причине предпочитал сладенькую бражку и «старочку». Брагин растерянно поблагодарил Оксану, сказав, что не стоило себя так утруждать, тяжело ведь нести-то! Оксана ответила, что своя ноша не тянет, и спросила:

— А помыться-то у тебя есть где, москвич?

Брагин засуетился, сказал, что есть душ:

— Давайте, я провожу.

— Ну, проводи, проводи, — ответила девушка.

Достала из чемодана большое махровое полотенце красного цвета, махровый же халат и мягкие тапочки с бомбошками.

— Пойдем, москвич, — вальяжно сказала Оксана, — проводи!

И только сейчас Иван вспомнил про маску.

— А я ведь, Оксана, тоже подарок тебе приготовил, — произнес волнуясь Брагин и достал маску из шкафа.

— Красивая, — сказала Оксана, разглядывая маску. — А шо с ней делать? — спросила она с удивлением Ивана.

— На карнавалы ходить, — не зная, что ответить, произнес робко Брагин.

— Так у нас в Харькове нет карнавалов, — еще более удивленно воскликнула Оксана.

— Тогда на память, — проговорил Брагин и добавил: — На память о венецианских карнавалах.

— Угу. На которых я никогда не бывала и не буду, — произнесла Оксана и бросила маску на цветы, лежавшие на стуле. — Ладно, провожай давай в душ, москвич, хочу помыться с дороги.

После душа Оксана вернулась в чалме из красного полотенца на голове, свежая и румяная. И, обращаясь не к Ивану, заговорила, будто сама с собой: «Я девушка простая и открытая, какая есть. Помнишь, мы у тебя пели тут? Так после этой спевки нам Славик, наш руководитель, раздал всем по десятке. Сказал, что это домоуправление отблагодарило нас за выступление-то. Только я сразу поняла, что никакое там не домоуправление, а ты это, москвич, отдал свои деньги нам. Вроде не богач, подумала я, а щедрый и простой, я-то вижу. Такой не подведет и не обманет. С таким не надо притворяться. Примет, какая есть. Вот и приехала к тебе, москвич».

Оксана чуть помолчала, улыбнулась и добавила: «А где отдохнуть с дороги, Иван?» Брагин чуть встрепенулся и заговорил: «Отдохнуть с дороги? Да-да, сейчас покажу. Провожу».

— Вон там, — показал он рукой в дальнюю сторону мастерской.

Они зашли в импровизированную, но очень удобную спальню — выгородку с окошечком в потолке.

— Да, москвич, я очень хочу отдохнуть с дороги, — проговорила Оксана и, распахнув халат, сбросила его на пол и тюрбан с головы стряхнула.

Брагин чуть в обморок не упал от открывшейся ему красоты! Такого совершенства форм ему не приходилось видеть еще ни разу. Все произошло так быстро, неожиданно, страстно и естественно, что Иван и опомниться не успел. Они лежали нагишом в постели, беззаботные и счастливые. Оксана сладко потянулась и сказала: «Теперь и перекусить можно». Встала, накинула халат, тапочки и направилась к обеденному столу Брагина, на котором все еще лежал ее открытый чемодан. Сняла его на пол и принялась нарезать сало, хлеб, чистить лук и чеснок. Иван принес из холодильника «Советское шампанское» и бутылку «Старки». Сало оказалось настолько вкусное, а лук, чеснок и черный хлеб так дополняли его вкус, что колбасу-сервелат, которую Брагин приготовил и принес вместе с бутылками, никто и не тронул.

После такой простой еды, попробовав по очереди и шампанское, и «Старку», и горилку, они, веселые и сытые, снова отправились в спальню. В четыре часа вечера их разбудил телефон. Иван натянул рубаху и пошел к аппарату. Поднял трубку и услышал голос Сафрона.

— Ваня, привет. Я говорил тебе, что есть дело. Подъеду к тебе скоро — и не один. Купца привезу богатого! Картину твою хочет купить. Только «Золотую Бабу» не отдавай, убери ее с глаз долой, — проговорил весело продюсер.

— Приезжайте, конечно, Сафрон Евдокимович. Только я тоже не один. Меня муза посетила, — ответил тоже весело Брагин.

— Меня сегодня муза посетила, так немного посидела и ушла? — скаламбурил Сафрон словами известной песни Высоцкого, добавил: — Жди! — и положил трубку.

Иван направился поднимать Оксану, но она уже шла навстречу в своем замечательном халате и тапочках. Шла и улыбалась Ивану — такая красивая и спокойная. Брагин объяснил ей, что приедут гости. Они вместе прибрались на столе, и Оксана сказала, что ей надо переодеться — в халате неудобно встречать гостей. Взяла из чемодана какие-то вещи и ушла в спальню. Когда она вернулась в центральную залу, Иван опять был поражен ее красотой и с трудом удержался от желания немедленно увести ее обратно в спальню. Через полчаса приехал Сафрон с высоким, хорошо одетым мужчиной. Когда они увидели Оксану, стоявшую рядом с Иваном, то остановились как по команде.

Сафрон посмотрел на Брагина, потом — на Оксану и произнес: «А как же твою музу зовут, Ваня?» Иван, обрадованный такой реакцией, проговорил: «Сафрон Евдокимович, это Оксана». А потом, повернувшись к девушке, продолжил: «Оксана, а это мой друг и продюсер Сафрон Евдокимович Опетов». И перевел взгляд на незнакомца.

— А это заведующий комиссионным магазином Аркадий Дмитриевич Шурупчик, прошу любить и жаловать, — произнес Сафрон Опетов.

Они поздоровались за руку и отправились в зал. Сафрон стал показывать гостю картины, рассказывая сюжеты их и мифологию. Иван изредка комментировал, если спрашивали. А Оксана, найдя посуду в шкафу, стала сервировать стол на четыре персоны. Шурупчик надолго задержался у картины «Рожество Христово» и проявил желание приобрести ее. Негромко договорились о цене и направились к столу, на котором, к удивлению Брагина, кроме сала, красовались соленые грибочки, огурчики и помидоры, видимо, тоже привезенные Оксаной. Уселись. С удовольствием выпили и закусили. И тут Иван, вспомнив, сказал Сафрону: «Сафрон Евдокимович, а я же прослушал записи Владимира Высоцкого, сделанные в Париже. Всё, как вы говорили: новые песни с оркестром, прекрасный звук. Замечательные песни».

— Не может быть, Ваня, где бы ты их мог прослушать? Ведь пластинка еще не вышла! — весело ответил Сафрон.

— А вот прослушал. Мне, когда «ходил в народ» после выставки, кассету дал переписать Сережка, сын Николая Ивановича, соседа с третьего этажа, — проговорил Брагин и направился к магнитофону «Маяк». Перемотал катушку и включил запись. Из динамиков зазвучал оркестр и всем знакомый голос.

— Невероятно, Ваня, это точно та запись, что я слышал у Шемякина в Париже. Как же так? Ведь пластинка-то еще не вышла? Это же крах всем надеждам Высоцкого, это же катастрофа! — пробормотал тихо Сафрон.

— У меня тоже есть эти записи, они у всех уже есть, Сафрон Евдокимович, какие проблемы-то? — спросил удивленно купец Шурупчик.

— Проблемы большие, очень большие, Аркадий Дмитриевич. И надежды у Высоцкого на эти пластинки были большие, — ответил Сафрон. И тут Иван вспомнил, что ему рассказывал Сафрон. Все замолчали, слушая песню Высоцкого. Когда песня закончилась, Оксана вдруг неожиданно для всех произнесла: «А мне не нравится голос Высоцкого — хриплый, надрывный какой-то. Я люблю чистые голоса». Брагин, чтобы сгладить неловкость, встал и выключил магнитофон. А потом объявил, что Оксана тоже поет в камерном хоре.

— Тогда понятно, — сказал грустно Сафрон.

— Может, вы нам что-нибудь исполните? — вдруг добавил он и посмотрел на девушку.

— Одна — без хора? — спросила Оксана.

— Да, одна, без хора, — ответил Сафрон с легкой ухмылкой.

— Тогда я должна пойти на сцену, — сказала Оксана, поднялась и направилась к сцене. Встала под уже проданной картиной «Рожества» и запела «Аве Мария» Шуберта. Запела сразу, без жеманства и какой-либо подготовки чистым, красивым голосом. Сафрон аж онемел, услышав этот голос, исполнявший на чистой латыни сложнейшее вокальное произведение, да еще в родной тональности. Оксана закончила петь, улыбнулась равнодушно и вернулась за стол, к трем молчавшим мужчинам.

Сафрон первым встал и зааплодировал, его примеру последовали и Иван, и Шурупчик. А девушка сидела за столом и скромно улыбалась.

— Вы прекрасно подготовлены, Оксана, — произнес ошеломленный Сафрон.

— Да, как-то так Славик научил, дирижер наш, руководитель, — ответила Оксана, улыбаясь.

— Но училище-то окончили? — снова пылко произнес Сафрон и уселся напротив.

— Да, закончила ПТУ при заводе, на токаря, — ответила Оксана.

— Как на токаря? — удивленно спросил Сафрон.

— Так — на токаря! Я токарь четвертого разряда, работаю на заводе в Харькове. Кручу ручки на токарном станке, точу болванки, — весело проговорила Оксана.

— Так хор у вас не профессиональный? — спросил еще более удивленный Сафрон.

— Не-а, самодеятельность у нас. В клубе заводском спевки проводим. Славик дирижирует, а мы поем. Я в хор-то этот пошла потому, что нас с работы отпускают раньше на два часа, два раза в неделю на спевки эти, — опять улыбаясь, ответила девушка.

— Так вы хотите сказать, что вообще нигде не учились музыке? — опять спросил Сафрон.

— Не-а, чему Славик научил, то и пою, — уже смеясь, ответила Оксана.

— Невероятно, — проговорил Сафрон, — у вас очень большой талант, Оксана! А вы, похоже, об этом даже и не догадываетесь? Вам учиться надо! Вас ждет большая сцена!

— А я не хочу! Несерьезно все это. Неинтересно мне — а-а-а, о-о-о, — нытье одно и только! Я простую жизнь люблю. Людей простых, незазнаистых, люблю. Работать люблю по-настоящему. А отработал — и свободен, — закончила Оксана и уже весело засмеялась.

Аркадий Шурупчик предложил выпить за талант. Выпили, закусили, и они с Сафроном засобирались. И только сейчас Сафрон обратил внимание на венецианскую маску, лежащую на букете цветов на стуле. Он взял ее в руки, осмотрел и сказал: «Какая чудесная вещь! Прекрасная ручная работа и, судя по камбоджийскому лаку, ей лет сто уже или больше? Только этот лак не теряет блеска и не трескается от времени. Откуда у тебя, Ваня, такой антиквариат? Такую маску в Венеции можно приобрести за тысячу или две долларов, а в Штатах она будет стоить в два, в три раза дороже!» И Сафрон с неподдельным интересом посмотрел на улыбающегося Брагина.

— Это мой подарок, — прозвучал голос Оксаны, — мне ее Ваня подарил.

Оксана подошла к Сафрону, взяла у него из рук маску и приложила к своему лицу.

«Какая же она красивая у меня!» — подумал Иван, глядя на Оксану.

«Да, хороша, чертовка!» — подумал Сафрон.

А о чем подумал Аркадий Дмитриевич Шурупчик, нам неизвестно, ведь тот, кто открывает свои думы, тот их лишается. Они с Сафроном сняли картину и понесли бочком к выходу. И уже на пороге Сафрон шепнул Ивану: «Муза — то что надо, Ваня! — а про себя продолжил: — Вот ведь, как говорится в театральных кругах, Бог плюнул на темечко и попал, но не в того! Неинтересно ей, видите ли! Столько людей, артистов всю жизнь стараются, добиваются совершенства! Работают без устали, а у них ни черта не получается. А ей ОН все дал, да она не берет — неинтересно ей! Да, и вот так бывает!»

А Оксана в это время положила маску в чемодан и закрыла его на всякий случай. Потом они вдвоем с Иваном убрали со стола. Прибрались везде и отправились досыпать. «Так и не попали мы сегодня в Третьяковку! — уже укладываясь, произнес Брагин, — да ничего, завтра сходим». И выключил свет.

Наутро, когда они проснулись, Иван объявил:

— Сейчас чайку попьем — и в Третьяковку!

— Ой, Ваня, даже и не знаю, — ответила Оксана, — я на Красную площадь хочу, в сердце столицы нашей Родины — Москвы.

— Да ты что, Оксана, в Третьяковке новая экспозиция выставлена! Обязательно надо! — весело проговорил Иван и поцеловал Оксану в щеку.

— А мне надо, Ваня, сапоги на манке обязательно, — ответила она спокойно.

— На чем? — спросил Иван удивленно.

— На манке. На такой белой подошве, югославские. Эх ты, москвич, ничего не знаешь! — ответила Оксана и засмеялась.

— А где их дают? — опять спросил Брагин.

— Так там и дают, на Красной площади, в ГУМе, — сказала Оксана и удивленно посмотрела на Ивана.

— Так пойдем — прогуляемся и купим. Здесь недалеко! — опять весело проговорил он. Они попили чаю, оделись и направились под ручку на Красную площадь. Прошли мимо расписанного Иваном доминошного стола, на котором уже стучали костяшками соседские мужики по случаю выходного. Мужики увидели молодую пару, поздоровались с Иваном, и кто-то из них спросил:

— А как же барышню вашу зовут, Иван Тимофеевич?

— Барышню зовут Оксана Владимировна, — звонко ответила, не поворачивая головы, Оксана, — привет пролетариям Москвы от рабочего класса Харькова!

И они, не останавливаясь, проследовали дальше. Перешли Москву-реку по Большому Замоскворецкому мосту и, пройдя мимо собора Василия Блаженного, направились в ГУМ. А там народу — как муравьев в муравейнике! Оксана покрепче ухватилась за руку Ивана, и они стали искать. Да где же продают эти женские сапоги югославские на манке? И ведь нашли! Правда, очередь была огромная. На первом этаже начиналась, а заканчивалась на третьем. Заняли очередь. Спросили, сколько стоят и сколько в руки дают? Им сказали, что дают одну пару в руки, а стоят они восемьдесят рублей.

— Ух ты, — проговорила Оксана, — а у нас в Харькове на толкучке сто восемьдесят просят. Спекулянты проклятые.

— А давай купим две пары, и дорогу оправдаем? — вдруг сказал, довольный своей смекалкой, Брагин.

— А можно? — спросила Оксана.

— Можно, Оксана! Все можно! — ответил Иван с важным видом.

— Тогда давай. Я их девчонкам из хора продам. С руками оторвут, — проговорила радостно Оксана и нежно прижалась к Ивану. Они простояли полдня, но две пары сапог купили. Потом прогулялись с коробками по Красной площади, и, счастливые, хоть и уставшие, потопали домой. Когда проходили по двору мимо доминошного стола, на котором соседские мужчины по-прежнему стучали костяшками, им кто-то крикнул:

— С обновками вас, Иван Тимофеевич и Оксана Владимировна!

— Давай играй, да рыбу не прозевай, любопытный ты наш! — ответила Оксана за себя и за Брагина.

И они поднялись в мастерскую. Скинув пальто, Оксана опять принялась мерять сапоги, а Иван полез на крышу кормить птиц. Когда он спустился, то почувствовал вкусный запах жареной картошки. Оксана стояла в новых сапогах у плиты и бойко колдовала над сковородкой. Такой вкусной картошки, пожаренной на сале с лучком, Иван в жизни своей не пробовал. А оставшиеся со вчерашнего дня соленья и «старочка» сделали ужин незабываемым. Обмыли сапожки, покушали и бегом побежали в спальню. Потом встали, доужинали, и опять ночевать.

Выключая свет, Брагин снова посетовал — мол, жаль, что не поспели в Третьяковку. Ну да ничего, завтра сходим. Забрался в теплую постель и прижался к Оксане.

— А я ведь завтра уезжаю, Ваня, в 16:05, — тихо проговорила она.

Иван помолчал немного, а потом спросил:

— А может, останешься?

— Нет, не могу, в понедельник на завод надо, — ответила Оксана.

— А ты съезди, рассчитайся с завода, да возвращайся, — произнес Иван решительно.

— А не пожалеешь? А как надоем или ты мне надоешь? Я ведь не сапожки, не выкинешь в окошко, — негромко промолвила Оксана.

— Вовек не пожалею, — ответил Иван, обнял нежно девушку и поцеловал.

Проснулись они поздно, и Оксана сразу принялась укладывать чемодан, а Иван неумело пытался помочь. Кое-как утолкали все. Позавтракали и снова отправились в спальню. В два часа Оксана заволновалась: мол, надо ехать на вокзал. Брагин возражал: мол, еще рано. Но Оксана настояла ехать. Собрались, присели на дорожку и вышли во двор. Прошли мимо доминошного стола, где по-прежнему отдыхали соседские мужики. Кто-то из игроков опять крикнул:

— Уезжаете, Оксана Владимировна? Счастливого пути!

— Вытри слезы и не плачь, я куплю тебе калач, — ответила Оксана и все так же гордо, не поворачивая головы, добавила: — А если будешь плакать, куплю говенный лапоть.

И мужики за столом заржали во все горло. А кто-то произнес, смеясь: «Вот так бой-баба, любого отбреет! Возвращайтесь скорее, Оксана Владимировна».

Но Иван с Оксаной этих слов уже не слышали. Они вышли на Большую Ордынку, поймали частника и поехали на вокзал. Приехали рановато, прошли на перрон и стали дожидаться поезда.

— А почему ты вначале меня все звала «москвич»? — вдруг спросил Иван.

— А тебя все девки в хоре москвичом зовут. Запал, говорят, Оксана, на тебя москвич. Один Славик тебя художником звал, — ответила Оксана.

— Так я и есть художник, — проговорил Брагин и посмотрел на девушку с любовью.

— Да какой ты художник, Ваня? Художники вон портреты рисуют, чтоб лица запомнить навечно, а у тебя все сказки, фантазии. Несерьезно все это, москвич, — произнесла Оксана с ухмылкой.

Подошел поезд.

— Ну что, Ваня, будем прощаться по-свойски. Завтра позвоню вечером. Не обижайся, если что, — сказала Оксана и пошла в вагон.

Иван занес чемодан. Они поцеловались на прощание, и он вышел из вагона, немного осерчав. Поезд тронулся. Иван помахал рукой Оксане и пошел домой, рассуждая по дороге: «Портреты, значит? Ну, я тебе излажу портрет!» — уже весело подумал Иван.

Глава 16. Солоха

Дома повесил свой кожаный плащ на крючок, сбросил солдатские ботинки и бросился к мольберту. Работал яростно и с удовольствием всю ночь. А когда на следующий день позвонил Сафрон и спросил: «Как дела, как муза твоя Оксана?», весело ответил ему, что муза уехала, а он работает. Задумал новый цикл по Гоголю — «Вечера на хуторе близ Диканьки».

— Приезжайте, уже есть два портретика.

— А я и хотел подъехать, Ваня, у меня сегодня выходной, и дело есть.

Сказал «жди» и повесил трубку.

— Выходной, — подумал Иван, — где же он работает? В загранкомандировки ездит? Надо будет спросить как-нибудь аккуратно.

Когда Сафрон приехал и увидел свежий холст на мольберте, то просто остолбенел. С картины на него смотрела живая Оксана в украинском убранстве рядом с живописной деревенской хаткой.

— Вот это да, Ваня! И как же называется этот шедевр? — спросил потрясенный Сафрон.

— «У Солохи» называется, Сафрон Евдокимович, — ответил Брагин, — а этот — «Искуситель».

И Иван откинул занавеску с другого холста.

Сафрон аж вздрогнул, увидев настоящего черта на второй картине. Именно настоящего — не сказочного, не мультяшного, не сатирического, не дурашливого. Это был настоящий Сатана! Изящно написанный, в богатых одеждах, тонко думающий, со всеепонимающим, всеевидящим и непрощающим острым взглядом дьявол.

Ошарашенный Сафрон долго молчал, а потом тихо произнес:

— Не он ли водил твоей рукой всю ночь, Ваня? Я такого даже представить не мог… Это потрясающе, Ваня! Как ты додумался-то до такого образа? Это невероятно, Ваня.

Иван, испачканный красками, стоял рядом и молчал, довольный.

— Здесь такая глубина, Ваня. Это же Гете на полотне. Невероятно, просто невероятно, Ваня! — проговорил Сафрон и уселся на стул, не в силах оторваться от гипнотического взгляда сатанинских глаз.

— Закрой Ваня, картину. Нет сил устоять перед этим взглядом, — еще тише произнес Сафрон.

Иван накрыл картину и уселся рядом.

— Как ты смог так написать его, Ваня? — спросил Сафрон, не глядя на Брагина.

— Меня сегодня муза посетила, посетила, так немного посидела и ушла, — пропел неумело Иван и засмеялся. — Не знаю как, Сафрон Евдокимович. Может, и правда кто водил моей рукой?

— Сия тайна останется неразгаданной, Ваня, — произнес Сафрон, — но чтобы такое написать, одного таланта мало, что-то нужно еще.

Они помолчали недолго, и Иван спросил:

— Может быть, чайку, Сафрон Евдокимович?

— Можно и чайку, Иван Тимофеевич, — ответил Сафрон.

И Иван, удивленный таким обращением, ушел ставить чайник на плиту. Поставил. Принес на стол два стакана в подстаканниках, сахар, сухарики московские, а следом и чайник с кипятком.

— Ваня, есть один очень влиятельный человек, который хочет купить твою «Золотую Бабу» — за очень хорошие деньги, — проговорил Сафрон.

— А в чем проблема? Пусть покупает, если хочет, — ответил Брагин и наполнил стаканы свежезаваренным чаем.

— Проблема в том, Ваня, что не надо бы продавать «Бабу» твою «Золотую». Потому, как она реально золотая, как и этот твой «Искуситель» — реально Искуситель. И эти работы достойны лучших мировых выставочных залов и галерей, а не частных коллекций. Но человек очень влиятельный и в будущем сможет сильно помочь тебе, Иван Тимофеевич, — негромко проговорил Сафрон, ложечкой помешивая сахар в стакане.

— Только вот боюсь я твоего «Искусителя», Ваня, боюсь с того момента, как увидел. А «Золотую Бабу», Ваня, придется отдать. Повторюсь, уж больно влиятельный человек просит! — проговорил Сафрон и замолчал, вздохнув.

— Просит, так отдайте, Сафрон Евдокимович, я еще нарисую, — ответил Иван.

— А ты бы достал картину-то, Ваня? — сказал Сафрон.

Иван сходил в загашник, принес «Золотую Бабу» и поставил ее на мольберт на место Оксаны-«Солохи».

— Да, Ваня, необыкновенно сильная работа, — произнес Сафрон, сидя на стуле. И добавил: — Ребенок тоже — к месту. Она как будто бы закрывает его голову руками у основания живота своего. Оберегает от неведомой беды ужасающей силы. Будто спасает от угрозы смертельной.

— А это не ребенок, Сафрон Евдокимович, — вдруг откликнулся Иван. — Это просто человек. Она ведь большая, по моему разумению, была. Вот в пропорции и кажется, что человек, как ребенок маленький, прячется под ее руками, — негромко пояснил Иван.

— Интересное уточнение, Ваня, очень интересное. Ну-ка, открой «Искусителя», — попросил Сафрон Брагина.

Иван снял материю, закрывающую соседнюю картину, и отошел с ней к столу. Сафрон поднялся, с ужасом глядя на «Искусителя», и произнес: «Очень похоже, Ваня, что она нас от него защищает».

Они стояли и молча смотрели на полотна. «Золотая Баба» как будто потемнела, помрачнела, нахмурилась, и ее коми-пермяцкие черты лица обострились, а скулы сжались от напряжения и боли. А «Искуситель» с надменной ухмылкой беззаботно и дерзко продолжал взирать на Ивана с Сафроном.

— Ваня, закрой его, — вдруг тихо попросил Сафрон.

Иван пошел и накрыл картину материей, находившейся в его руках.

— Они же, Ваня, оба с дохристианских времен. И, видно, что очень хорошо знают друг друга! — проговорил Сафрон. — Не следовало бы нам отдавать «Золотую Бабу», ох, не следовало! Да делать нечего. Я поставлю условия при продаже нашему коллекционеру, чтобы он беспрепятственно позволял показывать ее на всех твоих выставках, Ваня. А теперь мне пора.

Сафрон забрал картину и ушел, а Иван отправился спать. Вечером его разбудил звонок телефона.

— Ну что, не передумал еще, москвич? — прозвучал в трубке трогательный голос Оксаны.

— Привет, Оксана. Ничего я не передумал, — ответил Иван. — Когда ты приезжаешь?

— На заводе сказали, что надо отрабатывать десять дней, пока замену найдут, — ответила она.

— Почему так долго? — снова спросил Иван.

— Говорят, что по закону положено месяц, но за меня мастер Сергей Палыч попросил.

Через короткую паузу продолжила:

— У меня время заканчивается, перед отъездом позвоню.

— Дай мне номер твоего домашнего телефона, я тебе перезвоню, — быстро проговорил Брагин.

— Нет у меня никакого домашнего телефона. Я звоню с междугородного переговорного пункта, — ответила Оксана и повесила трубку.

Вышла из будки, села на стул, ожидая следующего разговора, и подумала: «Нет у меня ни домашнего телефона, нет ни дома, ни родителей, ни братьев, ни сестер, ни дедушек, ни бабушек, ни дядей, ни тетей — никого у меня нет! У меня даже точной даты рождения нет. Потому что я подкидыш детдомовский. Вечно испуганный, голодный и плачущий. Которого этот детдом выбросил после восьмого класса в заводское ПТУ учиться на токаря. А завод место дал в женской общаге, в комнате на шесть человек. В которую каждую ночь ломятся небритые хари, разящие перегаром, и лезут под одеяло в грязных носках».

— Иваненко Оксана Владимировна, пройдите в пятую кабинку, вас ожидает Москва.

А Иван в это время вовсю уже рисовал — после телефонного разговора, выспавшийся, счастливый своими прекрасными перспективами и надеждами на будущее. Он работал до пяти часов утра, а потом грохнулся спать. Разбудил его опять телефонный звонок, в двенадцатом часу дня. Звонил Сафрон. Сказал, что через час подъедет, деньги привезет. Брагин сходил в душ, попил чайку и уселся перед новой картиной — «Ночь перед Рождеством». Рассматривая ее в дневном свете, думая про себя: «Вроде ничего получилась, я ее над сценой повешу вместо „Рождества“».

Приехал Сафрон и привез очень внушительную сумму денег, вырученную за «Золотую Бабу».

— Ваня, а ты знаешь, наш коллекционер согласился с выдвинутым требованием выставлять картину на всех твоих выставках, но поставил свое условие — обеспечивать охрану на демонстрации картины будут его люди. Я согласился. Пусть охраняют, — проговорил Сафрон.

— А зачем ее охранять? — спросил его Иван.

— А черт его знает! У них там наверху свои тараканы в головах. Раз «Баба Золотая» — ее надо охранять, — весело ответил Сафрон. Помолчал и продолжил: — А я ведь все, Ваня, о Володе Высоцком думаю. Страсть великая у него во всем и не ограниченная ничем. Видимо, чтобы творить, нужна эта самая страсть! Вот во мне нет такой страсти, и не получается творить у меня, сколько я ни пытался. Ни в музыке, ни в поэзии, ни в живописи не получается. Исполнять — могу. Чувствовать и видеть настоящее — могу. А творить вот не умею. А ты, Ваня, умеешь. В тебе есть эта страсть. Я ее все больше вижу в картинах твоих. Так что твори, Ваня, раз Бог велел!

— Здорово, — проговорил Брагин.

— Что здорово-то, Ваня? — удивленно спросил Сафрон.

— Здорово у вас петь-то получается, Сафрон Евдокимович. Не то что у меня, — сказал и засмеялся Иван.

— Годы тренировок, — ответил, улыбнувшись, Сафрон и добавил, — а новая картина хороша, Ваня! Я ведь ее сразу заметил над сценой-то да рассматривал вот потихоньку, пока говорили. Добрая работа, волшебная! И звезды живые, и луна на небе. Жизнь в каждом мазке, как у Ван Гога или Куинджи. Как назвал? «Ночь перед Рождеством», поди?»

— Ага! А как вы догадались? — ответил и спросил Брагин.

— Нетрудно было догадаться-то, Ваня. Посмотришь на полотно и сразу чувствуешь приближение чего-то важного, радостного, фантастически доброго… Твори, Ваня, дальше! Радуй души людские своими творениями! Помоги Ему сделать этот мир лучше! И проводи меня до машины. Там для тебя сюрприз, — проговорил Сафрон и направился на выход.

На улице достал из машины два номера журнала «Огонек» и протянул их Ивану Брагину: «Почитай на досуге, Ваня, очень познавательный журнальчик. —

И, уже усаживаясь на сиденье, добавил: — Все же нужен тебе настоящий продюсер, Ваня. Меня все больше и больше загружают в театре. И вводят в новые спектакли. Новые роли предлагают. Времени совсем не остается. А это дело требует полной отдачи. Жизнь коротка, как говорят поэты, а надо все успеть! Подумаю я, Ваня, на эту тему посерьезней. Пока!»

Захлопнул дверцу и уехал.

Брагин открыл журнал с закладкой и увидел свой портрет, а под ним надпись: «Персональная выставка Ивана Кошурникова в Москве». Иван закрыл с волнением журнал и бегом помчался наверх. Уселся за стол и несколько раз прочитал большой, развернутый, с хорошими иллюстрациями репортаж о самом себе. Потом вскочил из-за стола и бегом помчался вниз по лестнице на улицу к магазину-гастроному, в киоск «Союзпечать». Запыхавшись, спросил у тети Вали журнал «Огонек» и купил у удивленной женщины все экземпляры. И, что удивительно, то же самое сделал Тимофей Иванович Кошурников, отец Ивана, когда ему в избу принесли этот же журнал «Огонек»! Он сначала пошел и скупил все экземпляры в Усолье. Потом поехал в Соликамск и скупил там. Потом поехал в Березники и, проделав то же самое там, собрался было ехать в областной центр, в город Пермь. Но было уже поздно, а завтра на работу.

А Иван Брагин вернулся в мастерскую и с новыми силами принялся за свою работу. Через несколько дней вечером позвонила Оксана. Спросила Ивана: не передумал ли он еще? И когда Брагин ответил, что нет, приезжай уж скорей, соскучился, сказала — завтра будет. В семь утра Ваня был уже на Курском вокзале с большим букетом роз. В новом джинсовом костюме Wrangler, в котором один в один был похож на польского рок-музыканта Чеслава Немана, как сказал Сафрон: «Вылитый Чеслав Неман, только русый». Обут был Иван в очень модные тогда сапоги «казаки» со скошенным каблуком. А поверх костюма красовалась импортная меховая куртка.

Оксана появилась из вагона в первых рядах с тем же большим чемоданом в руках. Брагин схватил у нее чемодан, отдав взамен букет, и они направились домой. В мастерской Оксана достала из чемодана тот же махровый халат, красное полотенце свое, тапочки с бомбошками и ушла в душ. А Иван полез доставать припрятанный подарок для нее. Он уже догадался, что не все девушки любят абстрактные подарки, поэтому купил ей на Неглинке красивый, пушистый мохеровый шарф у тех же фарцовщиков, у которых приобрел себе костюм, сапоги и куртку, а также и флакончик французских духов «Нина Риччи» в симпатичной белой коробочке. Когда Оксана вышла из душа в халате и в красной чалме на голове, он ей все и вручил. Девушка искренне обрадовалась, накинула на халат шарф и хотела идти к зеркалу полюбоваться. Но у нашего Вани уже не было никаких сил терпеть. Он схватил ее в охапку вместе с шарфом и утащил в спальню.

В одиннадцать часов зазвонил телефон. Иван поднял трубку, о чем-то поговорил недолго и вернулся к Оксане.

— Сафрон Евдокимович звонил, — проговорил Брагин. — Представляешь, этот Шурупчик, ну, тот, который при тебе картину купил, заведующий комиссионным, хочет срочно купить еще одну. В два часа приедут.

Оксана отвернулась к стене и произнесла:

— Я поспать хочу, москвич.

— Ну, спи, а я пойду, попишу, — ответил Иван и тихо ушел.

В два часа приехали Сафрон с Дмитрием Аркадьевичем. Сафрон с кожаным саквояжем, а Шурупчик — с дорогим кожаным дипломатом. Поздоровались, разделись и направились к картинам. Шурупчик остановился у сцены, посмотрел на новую работу Ивана «Рождественская ночь» и заявил: «Вот эту хочу!» Брагин начал было объяснять, что эта картина еще не выставлялась нигде, но почему-то почувствовав, что это бесполезно, отошел к Оксане, хозяйничавшей около стола.

Сафрон с Шурупчиком долго о чем-то спорили.

— Торгуются, — подумал Иван.

Потом Шурупчик считал деньги, а Сафрон пересчитывал. Наконец, они пришли к столу. Довольный Шурупчик открыл дипломат, достал из него бутылку импортного шампанского и коробку шоколадных конфет.

«С чего бы это?» — подумал Брагин, выставляя «Старочку».

«Небось, клиенты принесли благодарные», — подумал Сафрон.

— Обмоем покупочку! Страсть люблю картины религиозной направленности, — проговорил Шурупчик и бахнул пробкой в потолок.

Выпили, закусили, поговорили ни о чем, и Сафрон с Шурупчиком, забрав картину, уехали. Иван с Оксаной убрали со стола, и она вдруг произнесла:

Пойдем, что ли, в твою Третьяковку, Ваня?

— Прямо сейчас? — спросил радостный Брагин.

— Прямо сейчас. Если она работает, — ответила девушка.

— Работает, работает, идем скорее, — засуетился Иван.

И с этого дня принялся водить Оксану по разным выставкам и музеям Москвы. Видно было, что ей это в новинку, и она с интересом смотрела картины и слушала Брагина. Приближался Новый год. На тридцать первое декабря Иван за бешеные деньги купил у спекулянтов билеты в партер Большого театра на оперу. В этой опере пел Сафрон Евдокимович, он и сказал Ивану об этом, предложив контрамарки. Но Брагин тактично отказался, немного обидев Сафрона.

Опера показалась Ивану не очень, он любил другое пение. А вот как пел Сафрон Евдокимович, ему невероятно понравилось! Реакция же Оксаны была совершенно неожиданна для Ивана. Она просидела весь спектакль, не шелохнувшись, не произнеся ни слова, ни на секунду не отрываясь от происходящего. Она пребывала в оцепенении, вцепившись руками в мягкие поручни кресла, не аплодируя и нисколько не обращая внимания на аплодируюших вокруг. После спектакля решили прогуляться до «Детского мира» на Лубянской площади. Проходя мимо «Метрополя», Иван увлеченно рассказывал о художниках — друзьях богача Саввы Мамонтова, которые помогали оформлять этот архитектурный памятник. Про великолепное декоративное панно «Клеопатра» Александра Головина. Ну и, конечно, показал на фасаде гостиницы мозаичное майоликовое панно «Принцесса Греза» Михаила Врубеля. Рассказал, что панно это изготовлено в Абрамцевских керамических мастерских. А художник Врубель, автор этого действительно нетленного шедевра, к концу жизни был немного психически нездоров от нервного напряжения. На что Оксана неожиданно произнесла: «Все вы, художники, психически нездоровы — одними выдумками живете. И Сафрон твой тоже! Как это нормальный мужик будет оперным певцом? Не по понятиям это!»

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть I

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Выход за предел предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я