1. Книги
  2. Книги о путешествиях
  3. Анастасия Цветаева

Невозвратные дали. Дневники путешествий

Анастасия Цветаева (2018)
Обложка книги

Среди многогранного литературного наследия Анастасии Ивановны Цветаевой (1894–1993) из ее автобиографической прозы выделяются дневниковые очерки путешествий по Крыму, Эстонии, Голландии… Она писала их в последние годы жизни. В этих очерках Цветаева обращает пристальное внимание на встреченных ею людей, окружающую обстановку, интерьер или пейзаж. В ее памяти возникают стихи сестры Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, вспоминаются лица, события и даты глубокого прошлого, уводящие в раннее детство, юность, молодость. Она обладала удивительным даром все происходящее с ней, любые впечатления «фотографировать» пером, оттого повествование ее яркое, самобытное, живое. В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Невозвратные дали. Дневники путешествий» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

История одного путешествия[10]

Часть первая

Крым, осень 1971-го[11]

Нет печали печальней,

Чем та, что из радости выросла…

Тер-Акопян. Новогодняя баллада

Мой друг Женя[12] провожала меня до калитки…

Пять разноцветных кошек вились у ее ног. Цепная собака Нака рвалась — ласкаться. Темные, под еще темными и густыми бровями Женины глаза, молодые на уже старом лице сияли грустью прощанья. Вот уже девять лет мы все прощаемся, по нескольку раз в год, и в самую душу глядят эти расстающиеся, тоскующие глаза.

— Женечка, я же всего — на три дня! Посмотрю, что сейчас в Коктебеле[13], можно ли нам к Марусе[14] — и за тобой вернусь!

Обнялись. Бодрый шаг с кошелкой по крымской дороге — к автобусу.

Жене и мне Старый Крым — разное: ей — отдых, тепло, безветрие истощенному в вечных московских простудах телу, дружба с ласковыми старушками, мир. Мне — тяжелая память о когда-то тут бывшем в молодости — смерть первого мужа[15] (тогда уже мужа другой[16]) — могила его потеряна, я перестала искать ее в приезды последних лет, крест давно сгнил — или сожгли в разруху, с тех пор — более 50-и лет… И дома найти не смогла, все перестроено…

В другой части городка — другая сгинувшая квартира, где я жила, счастливая, с человеком, в дом которого сама привела соперницу, полюбив ее за ее колдовскую, волшебную душу[17]

Вечно жив вечер Троицы, сеном посыпанный коридор, через стеклянную стену его — луна и трепет березок… Это живо в сердце — как рай из детской Священной Истории, — и почти священны, по-грешному, те колдовские дни… Но вот уж конец города и автобус, и час, полтора — меж киммерийских холмов Максовых. В его дом еду, давно умершего друга, к его вдове…

Феодосия! Новая боль… Здесь, в когда-то любимом родном городе, от которого после войны с фашистами почти ни следа: заново отстроенные чужие улицы, как во сне ищешь знакомые повороты, ошибаешься, отчаиваешься… Года два назад я почти нашла свою — в 1913–14 гг. квартиру на Бульварной[18], напротив Царского офицерского собрания, мы с Мариной в унисон там читали ее стихи «Генералам 12-го года»[19], и никто не знал, что все нас слушавшие через полгода пойдут в бой — и погибнут — как те…

Да, четыре окна — два моих, окно детской, где рос годовалый сын, окно столовой. Сюда, в эту парадную дверь входил чудный, похожий на Зевса, Макс, я кончала купать Андрюшу, няня начинала его укачивать, а мы шли к морю, к молу и волнорезу, или в степь, и я рассказывала ему о своем расхождении с Борисом, и он всё понимал. Он был вдвое старше меня, но он видел мое пониманье и говорил мне о своей жене Марго[20], об их нефизическом браке, о том, как она ушла от него к человеку, иначе полюбленному[21], как он отдал ее… Мы шли, и был ветер в степи, я шла с родным братом князя Мышкина, которого люди звали «Идиот»[22], а над нами закатом и ветром легло вечернее небо —

И низко над холмом дрожащий серп Венеры,

Как пламя воздухом колеблемой свечи.[23]

(М. А. Волошин)

Я обогнула узнанный дом, в трепете сердца заглянула во двор, полуузнавая «черную лестницу» в ту квартиру — но передо мной вырос красноармеец у незамеченной мною проходной будки, и весь двор оказался в красноармейцах — как во сне… Автобус остановился, вернув меня к яви.

До автобуса в Коктебель — час[24]. Я выхожу на бывшую Итальянскую[25] по узенькой Галерейной улице, огибаю дворец Айвазовского (где 51 год назад жил в доме бежавших за море друзей, потомков Айвазовского[26], Макс, читавший членам Ревкома свои стихи о Старой Руси и свой «Дом Поэта»[27]) — и, замирая в счастье Semper Idem[28]: во дворце, нерушимо пережившем фашизм, ядра с моря, не изменился даже цвет стен. Так же сидит в кресле памятника старый армянский художник[29], бакенбарды не дрогнули, как палитра и кисть в руке, породистый профиль чуть повернут к открытому морю. Человек, за морские картины получивший чин адмирала[30], неизменно сидит у своей галереи — и перед ним — это ли не Краса Судьбы! — свободно плещет море, как в те дни, когда он, царь Феодосии, провел своими казной и властью — феодосийскую железную дорогу![31] Обдуманно — или случайно — море перед его домом не тронуто — перестройки, военные базы[32], заторы идущему — все от него вправо и дале — но по самый угол дома, за рядом узловатых мощных тополей пирамидальных (в дни юности нашей они были юные, как мы…) волны синеют и зеленеют мощно, широко, как в старину, отвернув лицо свое от жиденького бульварчика со скамейками у каменного парапета — перешеек к закрытым воротам «баз», отнявших у жителей море…

И снова автобус, и снова дорога, и снова киммерийские холмы. Сколько можно было, я все оглядывалась назад вправо на исчезавший мыс у моря[33], где, отрезанные лучом солнца, горели генуэзские башни Каффы-Ардевды, родной Карантин[34], где я когда-то жила. По морю, вдали тихому, шла та знакомая <нрзб>, что означает перегиб дневного часа[35].

Я жду: почти год прошел с прощанья с ними — с тремя горами, душой Коктебеля, они появятся — за вон тем холмом… сейчас! И — торжественно, как каждое предчувствие и пророчество — они выплывают навстречу взгляду: правая — вся из темных острий, душа готики, обрезая пики свои о небесную синеву (под этой горой могилка моего младшего маленького сына, 54 года назад), Сюрю-Кая переходит в радугой поднятую Святую гору (где могила татарского праведника)[36], зеленую, кудрявую, бархатную. И, снижаясь у перевала — дает — левее — место и власть Карадагу, каменистому, коричневому, с короной уступов, крутых спусков, руша в море знакомую Максину голову-профиль, его каменную бороду[37] — длинным тонущим мысом… Легко — я тут так всегда молодею, хоть тут прожито столько горя… Но ведь я у Макса тут, на его трагической, почти священной Земле — легко взбегаю по лесенке приморского знакомого дома с двухвысотными полукруглыми окнами — по белой наружной лесенке, знакомой, как родной дом[38] — и вот мы уже обнимаемся, Маруся и я, не видевшись — год…

Марусе — 83, между нас — семь лет разницы. Мы знаем друг друга с 1919 года. Она подруга той колдовской женщины, которую я привела в свой дом…[39] Но это так далеко, так давно — для нее, как и мне. Глыбы прожитого увели и ее, и меня от тех дней. И тот друг мой давно, давно умер… Как и муж Маринин, и муж Маруси — наш друг Макс. Но его могила цела высоко на горе. Холм из камней, из них выложен крест[40]. Внизу море и горы…

День проходит с Марусей. У нее обедаю. После обеда — и ночь тут буду — сплю все в том же, мне уже годы отведенном, углу проходной комнаты рядом с Марусиной (когда-то Пра, матери Макса[41], тоже проходной — в мастерскую и к морю) под знакомыми портретами Макса, под фамильной иконой той моей и Марусиной Ольги[42]. Еще не заперта, по-осеннему, дверь на угловую террасу к виноградом заросшей стене, с нее — крутой лесенкой — вниз, в маслины, кусты, деревья; справа — море, его шум. В этой комнате ночь до похорон стоял гробик Алешин, 54 года назад. Была жива Пра. Через три дня я поеду за Женей, мы вдвоем будем спать здесь, уж который раз.

С Марусей пью чай дневной, в пять часов. Порываюсь идти к Алеше, но начинает смеркаться. Маруся говорит: «Куда ты? Поздно! Завтра пойдешь!» Малодушие? Деликатность — побыть с ней? Соглашаюсь. Сумерки падают сразу. Вокруг наших белых балконов с лестницами вспыхивают курортные фонари… Вокруг Максиной башни, его Атлантиды — гулянье курортников, наша постоянная боль. Вечер проходит с друзьями Маруси, в столовой, длинной комнате с этюдами Макса, с роялем, помнящим Скрябина[43], Рихтера.

На ночь мы крестим друг друга, мирно ложимся. Завтра рано, еще до завтрака я пойду — прежде всего к Алеше[44]. Помолюсь с ним вместе о нашем Андрюше, старшем брате его, столько вынесшем, но все еще «в форме», моем сыне, как давно он не был здесь.

Может ли шаг в 76 быть — молодым? А он — молод. Ритмичен, упруг, ступни идут по знакомой земле, как шли в 16 и в 25 — и легкая грусть летит ко мне — буду тут с Женей идти медленно, ее, не своим шагом — я же ее люблю нежно, как никого, — почему не с ней мне идти так, как хочется, неудержимо — молодым шагом. «Ода» Маринина «пешему ходу», наша «цветаевская» страсть… Никого молодого вокруг — близкого, вся эта молодежь — чужая… Тут мы шли, в 18, 16, Марина и я, и Сережа, не шли — летели. В татарскую кофейню пить ситро или черный кофе, тратить избыток сил. Марины нет на свете уже 30 лет — и стихи ее 18-ти<летней> звучат во мне неудержимо, и я повторяю их по этой дороге, год за годом, спеша к Алеше, они живы волшебно, как я…

Где-то в горах огоньки,

Видно, душа над могилой,

Синие глазки милой

И до плечей завитки…

Облаком пар из пекарен,

Воздух удушлив и прян,

Где-то рокочет фонтан,

Что-то лопочет татарин…[45]

Мост — позади. Редкие магазины. Поворот влево к горам, к Сюрю-Кая. Мостик дощатый. Год не видела его, абрис гор Алешиных, тихой ограды кладбища, лепящегося по холму. Я вхожу тропинкою меж могил татарских и русских, выжженная трава, репей, перекати-поле… Вот ограда Волошиных. Черный крест Пра. Ее мать[46]. Их друзья — давние и недавние. Палку и сумку о лавочку, покосившуюся. И на колени перед крестом Алеши. На горах и вокруг тишина… Лечь бы тут, рядом с маленьким сыном… Где лягу? Тут было бы правильно — лечь…

Дверь на большой белый балкон — распахнута. Синева, взрыв волн. Сентябрьский день коктебельский — лето! Утро. Мы отпили чай.

— Ася, — говорит мне Маруся Волошина, — обрати внимание, ты его увидишь сегодня; на молодого поэта. Из Воронежа. Талантлив. И — чистый! Ты понимаешь, Ася, у меня на них всех уже не хватает сил. Устаю. Он, кажется, хотел быть в Москве. Покажи его там кому знаешь. Надо ему помочь. Он, должно быть, болел. Всё молчит. Нынче в мастерской будет лекция, профессор один прочтет доклад о трудностях современной науки. Я звала молодежь. Может, и он придет…

— Как зовут?

— Валерий. Фамилия — армянская. Да тебе Сережа покажет.

Сережа — художник[47]. Высоченного роста. Киевлянин. Коктебельский завсегдатай, знаю его давно.

…Максина мастерская. Длинные полукруглые окна, два этажа, лестница. Книги. Профессор читает нечто невообразимо скучное. Маруся — внимательна (значит, что-то поняла, чего я — нет.) Под гигантской головой египетской царицы Таиах[48] сидит совершенно один — юноша. На диванчике, наклонив четкий профиль (надо лбом густота черных волос) — и пишет. Под лекцию о науке! Почему-то мне почудилось что — не о ней — о своем, и воздушно невидимо протянулась моя дружеская рука к нему. (Правда, позже, от него же узнав, что он тогда писал стихи за минуту до того увиденной женщине, сидевшей напротив, было дрогнуло на минуту разочарование от его рассказа, протянутого к неприкосновенности мечты о какой-то другой теме под пером его, но вспомнив, что он молод, я внутренне ласково улыбнулась, тихонько о нем вздохнув.)

В тот же вечер художник Сережа представил его мне. Слова «сестра Марины Цветаевой» дрогнули в нем, видимо, чем-то особенным, потому что на меня поднялись карие большие глаза выражением трепета и пораженности, черные брови не то сдвинулись, не то разомкнулись, и в душевном, несветском поклоне, в робком и все же крепком рукопожатии вспыхнула мне — душа[49].

Вечер. Шум моря. Почти по его берегу идет дорога. Темно. Позади нас — Валерия и меня — сияние аляповатых курортных фонарей над площадкой ресторана дома Литфонда, оно гаснет под нашим шагом. Идем быстро, все глубже входя в синюю мглу вечера, о котором так точно сказал Байрон — that clear obscure — та светлая мгла… Мы идем к скульпторам. Скульпторы — муж и жена[50].

Она племянница Ариадны Николаевны Латри[51]. Когда-то мы с Мариной, сестрой моей, знали ее в старой Феодосии, в молодости. Она была крупна, голубоглаза, добра, восхищалась стихами Марины и пела прелестным голосом романсы, песни старины, русские и французские. Мы не любили ее первого мужа, сухого художника, грека, усатого — и он не любил, что было редко в то время, нас.

Племянница — знакомая Маруси Волошиной — телом похожа на тетку, лицом — много красивей. 30 лет назад ей отрезало обе ноги у колен, она ходит героически на протезах. Что я могу рассказать о ней, наспех, Валерику? (Я мысленно назвала его уже так.) Это новый друг, его примело к моим, к цветаевским, берегам неким шквалом (слухи туманны) его биографии, меж нас — сдержанная ли — ? Почти — нет, потому что радостная, а радость — как утаить? — нежность! Я сказала то малое, что знаю: бодрая страдалица верит в перевоплощения[52] (я — не верю, Евангелие нас — торопит… не знаем ни дня, ни часа — и в погибель широк путь). Но разве я могу говорить об этом с этим черноголовым цветком, молящимся на Поэзию, заволакивать сомненьями эти карие, рвущиеся к людям, глаза?

Еще — что оба они, преданный ее муж, талантливый скульптор — сыроеды. Не признают огня (я же — огнепоклонница). Рвущиеся к людям? Давно ли?

Резко вправо от моря, путь вверх — и вот уже сыроедческая калитка.

Почему, входя в темный сад, я вдруг вспоминаю, что спутник мой — из Воронежа? Потому что в Воронеже я была в 18 лет, с первым мужем, уже несчастная, хотя год до того это еще была любовь. Два же года назад — поэма «только утро любви хорошо…» Да, должно быть — поэтому и вспоминаю. Вместо сторожевого пса нас встречает лев необычного очертания, еще что-то каменное, полурожденное, и уже кувыркается в луче света у грубой каменной, необычного вида террасы, кошка, пестрая, темная — припадочная нежность ее к хозяевам равна только их нежности к ней.

Нестерпимое для реальной жизни предвиденье чувств, Маринино и мое, всегда делало нас в глазах еще не проснувшихся спутников — странными. От этого — легкий озноб. Раз навсегда задержанная в углах губ — улыбка, — и чувство, что ты совсем один — на каком корабле — не понять…

Между мною и Валерием — полстолетия. (Отчего же он так — в этом же мне нет сомненья — нежен ко мне?) Ангела послала судьба? Но уже нас встретили. На словно из скалы вырубленной террасе за простым длинным столом — несколько человек. Маленький, с добрым лицом, с крепким рукопожатьем (скульптор!) хозяин всматривается в нас, входящих из тьмы — со всем вниманьем человека, знающего, что мы уже жили до этой жизни (кем были?), еще будем жить (кем станем?). А в моей душе, знающей единственность жизни, не еще ли драгоценнее встречи с людьми, раз здесь бывающими… Рассаживаемся — кто куда, в полумгле; свет только над столом. Над россыпью (собственного!) винограда. Валерий сел далеко от меня… вправо. Я — близ хозяйки, улыбчивой. (От дали его ко мне — боль. Знакомая с юности. Старость не помогает ни в чем! Когда начинаю любить человека, я чувствую себя Мариной. Точно она жива, и во мне…)

Пестрая кошка замерла на плече хозяина (сейчас это припадок ласки). Все готовятся слушать. На скамье рядом с Валерием — люди; кто — не вижу по близорукости. Голос его поднимается в ночь мягко, юношески, но в нем — чары. Слушаю всем существом, ибо — не все, но иные стихи хороши, и потому что, заколдовывая наш слух, он расколдовывает нам в руки — душу, нитью — клубок…

Голубь

Кто б ты ни есть, — исполать,

С чьих бы ни пущенный рук,

Голубь, слетевший узнать,

Что происходит вокруг.

Счастливый тем, что ничей,

Кличет ручей стороной

Переселенье очей

В мартовский воздух речной.

Домик слетает с крыльца

Склоном, в бурьяне витом,

В самозабвенье слепца

Бьется зеленым крылом.

Каменной кладки белки

Смотрят забором на юг,

Превозмогая тоски

И голошенья испуг.

Кто б ты ни есть, — исполать,

В чьем бы ни снившийся сне, —

Голубь, слетевший узнать,

Что происходит во мне.

Пролетка

На самолете путь короткий.

В экспрессе свет и благодать.

Но я мечтал достать пролетку!

Но я мечтал достать пролетку…

……………………………

И вдруг — однажды в Ереване —

Из-за угла — удар под дых —

Мечты и мистики на грани

Упряжка с парою гнедых!

Шагали баснословно гордо

Два струнноногих рысака,

И тот, который с белой мордой,

Мне поклонился свысока…

……………………………

На самолете путь короткий,

В экспрессе свет и благодать.

Но я мечтал достать пролетку!

Но я мечтал достать пролетку,

Пролетку я мечтал достать…[53]

Но над пещерой-терраской — черной крышей незаметно — опрокинулась южная ночь, и я вдруг вспоминаю панически ясно: в восемь часов ко мне придет на дачу Волошина моя молодая сожительница по московской квартире Ася — я обещала показать ей Максину мастерскую, Таиах и вид на окрестности с кровли — горы и звезды, поселок и морской берег — а я сижу тут… Вихрем подымаюсь, еле успеваю — рукопожатия, и уже несусь вниз по горной дороге, смело прыгая в полутьме по неровностям, увлекаемая возрастающим бегом, растущим морским шумом. А за мной — вдруг поняла, должно быть, пытаясь меня оберечь от паденья — бег в 76 лет!.. — летящий легкий шаг, догоняющий: Валерик!

— Не бегите, — кричу я, — зачем? Мне — не надо, не упаду! Она же может прийти? без меня, я же не прощу себе… — И уже — круто, потому что конец улицы, на бегу заворачиваю к морю, в его полный широкий шум… Господи! Легкость — будто 16! Заставляю себя перестать. Иду — и отдышиваюсь. Черно. Справа — утихающее о свою же даль море. Впереди — курортные фонари.

Ася опоздала, и я успела побыть с Марусей, выпросить у нее фонарик, чтобы было чем осветить верх мастерской. Мы поужинали, и только тогда к нам постучали, и веселое, полное ожиданья личико Аси заглянуло в для нее новое святилище живописи и поэзии. Мы постояли у Таиах, матери Эхнатона, свекрови Нефертити, чья головка населяет квартиры Москвы, — Таиах одна! Вот она, ее не глаза — очи, ее улыбка таинственнее Джиокондовой… Я рассказала о ней.

Мы поднялись по лестнице мимо Максовых голов кистью футуристов, других «истов», Диего Риверы[54] и проходим в задний, за закрытой стеной, будто потайной кабинет — книги, книги… Сухие травы в керамических вазах. Портреты. Маски[55]: Гоголь, Пушкин, Достоевский, Гомер[56], еще кто-то — луч фонарика, тая, не воскрешает черты, сливается с тьмой потолка…

В ветре молодости Асиной, две Аси, молодая и старая, выходим мы на Максов балкон, в ночь, в воздух, в море… И, круто вверх еще по одной лесенке — выше еще, высоко над Коктебелем спереди — в невероятной живописности и красе — очертания гор, сбрызнутых земными огоньками поселка, дожизненной мощью моря, гулко сзади уходящего в незримую даль, в холод… А над нами мириады звезд, млечный путь, и голова кружится, как кружилась под этим же небом 60 лет назад, в 16…

Когда мы уговорились — не помню. Я должна утром зайти за Валерием, он живет в первом доме от входа на участок Литфонда — и пойдем на кладбище к Алеше!

Но ранее, чем я собралась идти — к нам по лестнице легко поднялся — пружинистым юношеским шагом Валерий. Душа распахнулась навстречу его счастливой улыбке. Господи, за что мне послан в мою жизнь — ангел? Как хочу скорее его подарить моей Жене! Кажется, и это не помнится — что-то мельком сказал он вчера, что какая-то женщина, киевлянка, собирается в Старый Крым и просила его ехать с нею, помочь ей в каком-то деле… Вместе поедем? Как чудно…

И вот мы идем по дороге в поселок, полжизни назад мы это звали «деревня». Широкими плитами мимо низеньких кипарисов, узким тротуаром — влево и по доскам мостика — к подъему на кладбище. Сухими травами, лишайниками… скрипом шагов будя тишину… Синева, бархат горных теней… Большой крестик Алешин… Валерий мог бы быть его сыном: 55 лет, 26…

После утра 25-го у Алеши.

Втроем — знакомая Валерия, попросившая сопровождать ее в Старый Крым, Валерий и я идем берегом к автобусу чьей-то базы, едущему в Старый Крым. Я счастлива — я везу Жене — такой подарок! Поэта (поэту, ей!), чудного юношу, ласкового и светлого как ангел, светлого в такой темноте оперения — бровей, глаз и волос! (Черпаю из будущего доказательство чужим глазом и словом: полгода спустя писавшая его художница[57]: «Черты его очень резки — и в то же время — нежны, это очень затрудняет писать его…» Я применю это определенье к себе, и в тени его мне будет привольней, благословенней — пытаться рассказать об этой вошедшей в сердце душе. Но, должно быть, в тени светлой этой души я ехала все километры Коктебель — Старый Крым, потому что не помню — ни холмов, ни дорог, ни нашей — мешавшей, конечно, мне, нашей спутницы, вовлекавшей его в некое дело, имевшее быть в Старом Крыму, дело спорное, сомнительное, но казавшееся сперва — и хорошим. (Мы с Женей, только опомнясь, оставшись вдвоем, поняли, что религиозность этой выдумки — сомнительна, и — сколько было сил в нас — воспротивились ей.) Но в тот день я видела только что-то фальшивое в лице едущей с нами женщины, но в свете души Валерика был радостен путь вместе — и к Жене едем! Мы молча улыбались друг другу, мне было нисколько лет…

Наша спутница рассталась с нами при самом въезде в Старый Крым, у автобусной станции. Мы летели к Жене — почти наугад, рискуя ошибкой в выборе улиц, радуясь и смеясь, как дети. И вот уже узнанный угол — дом, сад, наша калитка, где я прожила у Жени шесть дней у ее прелестной шестидесятилетней хозяйки Лизы[58], красивой и умной, любящей кошек и книги, полюбившей Женю, меня — сейчас вместе с Женей полюбит Валерика! Он нам будет читать стихи… В новом волшебстве, подаренном Жизнью — за что? ни за что, как Подарок! (или за долгую тоску приблизительных дружб — такое вдруг озарение — юность и нежность, поэтический дар, счастье бессловесного пониманья, страсти к слову, к цветаевскому, поклоненья Марине, восхищенное одобрение моей прозы (66 год, «Новый Мир»)[59] — с сыном? мало! с — внуком? по возрасту — так, но совсем непохоже… — с Братом, сияющим вот уже третий день. Врываюсь в сад к Лизе и Жене, к водовороту кошек, к лающему танцу цепной Наки — и по ступенькам крыльца в низенький бедненький коридорчик — окнами в сливы и яблоки, к чайному, кизиловому, ореховому, хлеб, масло, сыр, яблоки, доброму их столу — и уж не двое нас, а четверо (люди), шестеро (зверье) — семеро — я забыла Жука, сына Наки (радостно валит с ног) и, может быть, придет наш Андрей[60], еще ангел, синеглазый, Божий, старше Валерика.

В этом маленьком раю мы прожили до ночи. Андрей не пришел, остался в «Светлом Проэкте», мы их подарим друг другу — Андрей ведь тоже Поэт, и какой! Философский, волшебный. Мы устроили Валерика ночевать у внезапно зашедшего чудачка и немножко озорника Виталика[61], Жениного названного внука, у его бабушки, в ореховом и виноградном саду на пути от нас к автостанции.

И ложимся спать в белой Лизиной комнатке, в саду — ветер, лай, в окна прыгают кошки — Тимур (Женин) и Лизины Рыжка, песчаная Пуська, голубиная Димка и пепельная, дичится, Марья. На полу (потому что Женя замерзла) согрелась, малиново накалясь встающей луной, плитка, и, засыпая, мы хвалим Валерика, бредим их будущей дружбой с Андреем, а ветер всё качает и рвет ветви сада, — и далек шум коктебельского моря, куда мы тотчас же поедем, как только сходим завтра (память, год со смерти жены Александра Грина[62]) на кладбище, где помолимся у совсем свежей могилы друга, Поэта, Григория Николаевича Петникова[63], на другой день в Воздвиженье, 27-го, побываем в Феодосии, в церкви — мне в этот день минет 77 лет…

Димка мягко вонзает лапы в мой голубой свитер, Женя, кажется, спит…

На другой день ждем Валерика, я жарко готовлю обед, радуюсь, что всех накормлю, стараюсь час, два, скоро три. Никого.

И внезапно, спешно, Валерик: он с утра гулял с той спутницей нашей, были далеко, в лесу, а сейчас она прислала его сказать, что они идут в ресторан — обедать, чтобы не ждали его…

Перекрестный взгляд: Женя, я. Моя рука замерла над кастрюлей с готовым борщом, мы ходили купить сметану, поджаренная картошка благоухает горой на сковороде… Слова замерли на губах, было начав с: «А мы тут…»

Но юноша, улыбаясь, откланивается, его очи не видят плодов земных, его ждут, он спешит, — он придет за нами после обеда, с нашей спутницей, вместе идти на могилы. Дверь закрыта. Яростный лай. Легкий прыжок с крыльца.

Грустно, хоть вкусно поев, мы легли уснуть. Было и четыре, и пять — никого. А когда, наконец, снова в наш дом вошел к нам Валерик, а за ним — дама… (Ох, эти дамы! Но не они ли вдохновляют поэтов — в ресторанах, в лесах и в горах — и ведь имена посвящений в его стихах суть — реальность…) Но, увы, Женя, прождав, устав, уже не может идти на кладбище, куда так хотела к Нине Николаевне Грин, ею любимой, и мы идем туда без нее. Мне смутно на сердце, но я несу цветы Григорию Николаевичу Петникову, и Валерик помогает мне положить их ему и помогает спутнице украсить могилу Нины Николаевны…

Мы заходим на могилу Александра Грина, над ней треплется в ветре алый лоскут — кто-то повесил в память его Парусов… На стоячем памятнике — в овале его лицо — суровое, длинное, с печальным тяжелым взглядом. Я его видела раз, в Москве, стоял с Дмитрием Ивановичем Шепеленко[64] на улице, очень давно… Очень похож!

Мы всходим на холм, где молодежью из больших камней сложен самодельный, горой, памятник Грину. Ветер. Дали уже потемнели, поблекли. Панорама на городок и окрестности. Вздох: ее видел (что ляжет на этом кладбище) мой Борис много десятилетий назад, в предсмертном прозрении. Мы горюем и негодуем о том, что верную жену Грина по клевете не разрешили похоронить рядом с ним[65], между ним и ее родной матерью — в нескольких саженях. И молчу о той горечи, что следа нет меж могил — Борисовой. Как Марина! Исчезли. Как провидчески предсказала она о себе, как задолго до смерти! И неутешно оплакав Бориса, так нежно любимого ею:

…Исчезнуть. Не оставив праху

На урну…[66]

Сойдя с холма, спешим — южные сумерки. Женя ждет. Уют вечера. Дама ушла. Валерик, Виталик с нами. И Лиза. И кошки. Ужин…

А наутро спешим на автобус феодосийский, еле поспеваем. Валерик ласков, заботлив, нежен. Его ангельское лицо с демонски-черными волосами, густыми, как ночь, наклоняется к Жене, ко мне с небесно-сыновней грацией.

Воздвиженье. Высокие своды. Хор. Солнечный луч косо пал вниз, зажигая угол иконы. Жду вынос креста — приложиться и увидеть о. Макария[67], ездившего со мной к Григорию Николаевичу Петникову год назад. Женя с Валериком стоят поодаль, тихо. Женя кротко, добро. Валерик — ? Отчужденность, настороженность. Но — уважение… Мрачное. Дышит чужим воздухом? Вздох. У каждого своя дорога…

На обратном пути говорим о скорбной картине могилы Григория Николаевича, женой еще не приведенной в порядок, когда-то еще — памятник! Но — без надписи. Ничья! Могила — Поэта![68]

Сохранив время, мы взяли такси из Феодосии в Старый Крым. Сидим втроем, тесно и дружно. Фон окна — летящее небо, череда холмов обводят собою профиль Валерика, богоданного сына, брата — что помогут названия? Этот подарок Жизни покрывает собой годы, десятилетия труда, разочарованной усталости.

Под моим топчаном в старокрымской Жениной комнате на дно уложена книга восточного поэта[69], подарок Валерика. На ней надпись: «Любимой Анастасии Ивановне в день ее рождения. 27 сент. 1971 года. Валерий Исаянц».

Наш последний вечер в Старом Крыму. Сегодня он ночует у нас во входной узкой террасе с окном в сад, и мы с Женей покрываем его шалями и пальто — сверх нетолстого одеяла и кофтами, чтоб не мерз. От его прекрасных — и красивых черт трудно отвести взгляд. Но улыбка еще краше. Где он был до сих пор? И как он мог жить без нас? Молчаливый восторг его, тепло пожатия и улыбка говорят, что он и не жил до сих пор, мучался…

Лизе, Жениной хозяйке, как и нам — понимает! — по душе пришлись стихи, которые он прочел нам вечером:

На празднике оленей

Душа и шапка — набекрень,

Ликует сердце сгоряча,

И — только легкий бег оленей

Да взгляд якутки невзначай!

Лети!

Ведь светел глаз якутки,

И ветер пламенный и жуткий, —

Всю жизнь твою стремит попутно

К полоске неба изумрудной.

Собаки рыцарских кровей

Сопровождают бег саней.

В сторонке сопка, и за ней —

Щемящий крен на повороте.

(Бежит Дубищев в стороне,

Кричит вдогонку: «Упадете!»)

Но ты, упряжка жизни, круто

Свернешь, уже не чая грунта,

Скосишься, падаешь как будто, —

И снова бег твой устремлен,

Полет вне прений и времен!

И еще он читал нам стихи странные, смутные, посвященные балерине:

Движеньями нежной вуали,

Под паутиной пелерин

На сцену грации вступали

И Вакха за руку вели…

И бес перстом повел едва, —

И — свет! Томительнее мака,

Где над сливовой рампой мрака

Софит карманный божества!

В него — всеведующим жженьем,

Моим безумьем до черты,

Мольбой, тоской, слезой, спряженьем

Глагола «жить» явилась ты…

Я засыпаю, окутанная его ритмами. Это я запомнила наизусть. Он читал эти стихи и в мастерской Макса, и, по моей просьбе, у Арендт (он сказал — это плохие стихи, но до́бро согласился прочесть, против воли). Засыпаю — и повторяю: «Мольбой, тоской, слезой, спряженьем /Глагола «жить» явилась ты…»

Но я еще успеваю подумать: «Вот в этом и состоит трагедия? Что — ранее?» И ответить себе в полусон: — Нет, не так. Я еще была совсем молода, когда себя связала обетом…»[70]

Ночь, сон, сны. Тонко, длинно, как паутина. Сумраки, непознанность, непознаваемость. Неназываемость. Просыпаюсь в чью-то Радость, — в Нежность, в ощущение Зова:

Что б ты ни есть — исполать,

В чьем бы ни снившийся сне, —

Голубь, слетевший узнать,

Что происходит во мне…

Стихи эти были написаны кому — я не знаю, посвящены Валерием — мне[71].

…За вон тем холмом — сейчас! Душой Коктебеля три горы… Поворот, Максов дом. Под руку с Валериком Женя идет медленно, я легко взбегаю по лесенке, веющей нашей с Мариной юностью, знакомой, как родной дом. Я была молода. Я — старуха! Но я та же, та же, как тогда. Стою миг, пораженная этим. Молодость? Старость? Шум Жизни, как морской шум, обнимет душу человека, и сердце бьется, как когда ты родился и рос. И растет в шум прибоя…

Мы идем в Лягушачью бухту[72]. Женя не пошла, далеко. Валерик и я. Он радостен, что я иду легко, быстро, он таких старух не видал? Смеюсь я тоже! Но мне 77 лет! Но я почти прыгаю по камням! Только раза два, три за весь долгий извилистый путь он, обернувшись, подает мне руку — не под руку, нет! как более слабому товарищу — пальцы в пальцы.

Справа — горы, скользим мимо них по тропинке. Не забыть этот куст, янтарь и пурпур, и червонное золото — на крутом спуске над морем! Оно — слева — близко, то — глубоко внизу — так взлетает и слетает тропинка. Горизонт — пропал. Безмятежнее синева слившихся моря и неба. Идем, идем и идем. Грань меж возрастами — где она? Безмятежно понимание и молчание. Наконец Лягушачья бухта! Далеко от всего, и во всей округлости ее раковины всего несколько человек. Тишина. На камнях крупных и мелких — рушатся под ногой (идем), шелестят и шуршат почти лесным звуком — под рукой — ищем камни с двумя лягушачьими глазами, откуда и имя бухты, перекидываемся словами, протягиваем друг другу — камень. Эти подарки бережно откладывает рука…

Он встает: купаться! Улыбается, стоит во весь рост, я лежу, смотрю снизу. Хорош! Создает же — Природа? — такое! Не понимаю в телесном мужском (женщину — понимаю!), но — хорош! Глаз — любуется. Какая у него мать? Какая женщина родила такого? Сбросил рубашку, майку (как просто раздеться — мужчине! Трудно — женщине!). Всплеск — море приняло тело! Мерное рассеканье волн. Черная голова вознесена над зеленоватой синевой, каждое движенье тела плавно рождает пену. Я чувствую прохладу, его обнявшую. Повторяю строки стихов, им читанных. Тихо. Люди — ушли? Бухта тиха. Только всплеск, им рожденный. Я, кажется, счастлива сейчас?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Невозвратные дали. Дневники путешествий» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

10

Впервые: Цветаева А. История одного путешествия. 1971–1972 гг. Крым — Москва / Сост. и коммент. Г. Васильева, Д. Лосева, Г. Никитиной. Феодосия; М., 2004.

11

Деление повести на части (в т. ч. эпилог) и их заглавия даны Г. К. Васильевым и Г. Я. Никитиной. — Здесь и далее примеч. ред.

12

Женя — Кунина Евгения Филипповна (1898–1997) — поэт, переводчик. Близкий друг А. Цветаевой. См. о ней на с. 258.

13

Коктебель — в то время поселок официально именовался Планерское, однако старожилы по-прежнему называли его Коктебелем.

14

Маруся — Волошина Мария Степановна (1887–1976) — вдова М. А. Волошина. Близкий друг А. Цветаевой.

15

…смерть первого мужа… — Первым мужем А. Цветаевой был Борис Сергеевич Трухачев (1892–1919).

16

…мужа другой… — Речь идет о Марии Ивановне Кузнецовой-Гриневой (1895–1969) — артистке, писательнице, драматурге. Вторая жена Б. Трухачева. Близкий друг А. Цветаевой.

17

соперницу, полюбив ее за ее колдовскую, волшебную душу… — Астафьева Ольга Васильевна — подруга М. С. Волошиной по Петербургу. В романе А. Цветаевой «Amor» выведена под именем Анны Васильевны.

18

квартиру на Бульварной… — Речь идет о доме на углу улиц Бульварной (ныне ул. Десантников) и Военной (ныне ул. Вити Коробкова). Здесь, на доме № 13 по ул. В. Коробкова, 4 июня 1999 г. установлена мемориальная доска, посвященная А. И. Цветаевой. С осени 2003 г. часть здания занимает Музей Марины и Анастасии Цветаевых.

19

стихи «Генералам 12-го года»… — Стихотворение написано в Феодосии 26 декабря 1913 г.; посвящено С. Я. Эфрону.

20

говорил мне о своей жене Марго… — Сабашникова Маргарита Васильевна (Марго; 1882–1973) — художница, мемуарист.

21

она ушла от него к человеку, иначе полюбленному… — Речь идет о поэте Вячеславе Ивановиче Иванове.

22

я шла с родным братом князя Мышкина, которого люди звали «Идиот»… — Здесь имеется в виду М. А. Волошин.

23

И низко над холмом дрожащий серп Венеры… — Две строки из стихотворения М. Волошина, начинающегося словами «Заката алого заржавели лучи», это 12-е стихотворение из цикла «Киммерийская весна» (1913).

24

До автобуса в Коктебель — час… — В те годы междугородный автовокзал находился в центре города на ул. Назукина.

25

бывшую Итальянскую… — Ныне ул. Горького.

26

в доме бежавших за море друзей, потомков Айвазовского… — В доме Ивана Константиновича Айвазовского (уже тогда скончавшегося) и Анны Никитичны Айвазовской, в квартире уехавшей в эмиграцию семьи Лампси, М. Волошин в нач. 1920-х останавливался и некоторое время жил, когда приезжал из Коктебеля.

27

Макс, читавший членам Ревкома свои стихи… «Дом Поэта»… — Волошин не мог читать здесь в те годы стихотворение «Дом поэта», т. к. оно было написано лишь в 1926 г.

28

Semper Idem… — Всегда то же самое (лат.).

29

сидит в кресле памятника старый армянский художник… — Памятник работы скульптора И. Я. Гинцбурга.

30

получивший чин адмирала… — Воинского звания «адмирал» у художника не было. Айвазовский был главным художником Морского штаба России и носил адмиралтейский мундир. Он имел звание действительного тайного советника, что соответствовало в Российской империи воинскому званию «генерал-полковник».

31

провел своими казной и властью — феодосийскую железную дорогу… — Точнее сказать — Айвазовский приложил энергию и усилия для осуществления этого крупного проекта — железнодорожной ветки из Джанкоя в Феодосию.

32

военные базы… — Охраняемые склады Феодосийского торгового и военного портов, сооружения железной дороги, а также других организаций.

33

мыс у моря… — Имеется в виду мыс Ильи (мыс. Св. Ильи), замыкающий дугу Феодосийского залива.

34

родной Карантин… — В старом районе, который горожане называют Карантин, в начале XIX в. был учрежден центральный карантин «для всех судов, приходящих в Черное море из стран, неблагополучных по заразным болезням, по преимуществу чуме и холере».

35

что означает перегиб дневного часа… — А. И. Цветаева не раз говорила о некой сероватой полосе, движущейся от горизонта по стихшему морю, которая, по ее наблюдению, отмечает наступивший полдень «внезапно, как перегиб стеклянной трубки, нагретой пламенем спиртовки».

36

переходит в радугой поднятую Святую гору (где могила татарского праведника)… — Об этом повествует крымско-татарская легенда.

37

знакомую Максину голову-профиль, его каменную бороду… — Имеется в виду обрыв горы Кок-Кая (крайний мыс, вдающийся в море за Коктебелем). Напоминает профиль М. Волошина. Это замечали многие гости Коктебеля еще с нач. 1910-х.

38

знакомой, как родной дом… — Дом М. Волошина был построен летом 1903 г., позже производились пристройки.

39

которую я привела в свой дом… — Имеется в виду Ольга Васильевна Астафьева.

40

Холм из камней, из них выложен крест… — Волошин, скончавшийся 11 августа 1932 г., был похоронен 12 августа на вершине хребта Кучук-Янышар (согласно его завещанию).

41

Пра, матери Макса… — Пра — прозвище Елены Оттобальдовны Кириенко-Волошиной (1850–1923) — матери М. А. Волошина.

42

…под фамильной иконой той моей и Марусиной Ольги… — В день сороковин по кончине Марии Степановны, 25 января 1977 г., у Толстых собрались друзья Дома Поэта. И в их числе — А. И. Цветаева. «В углу детской, не в Красном углу, а у двери над шкафом висела икона в серебряном окладе. Подойдя к ней, Анастасия Ивановна стала вглядываться. “А это мне подарила Мария Степановна, — сказала маленькая Оля, дочь художницы Екатерины Никитичны Толстой. — Это икона св. Ольги, и она подарила мне ее в день моих именин”. “А ты знаешь, когда твои именины?” — спросила Анастасия Ивановна. “24 июля”, — ответила девочка». (Записано Г. Я. Никитиной и Г. К. Васильевым).

43

с роялем, помнящим Скрябина… — Композитор А. Н. Скрябин никогда не бывал в Коктебеле. Легенда о его выступлениях в Доме Поэта пошла от М. С. Волошиной.

44

я пойду — прежде всего к Алеше. Помолюсь с ним вместе о нашем Андрюше, старшем брате его… — Андрей Борисович Трухачев (1912–1993) — старший сын А. Цветаевой; в 1937 г. вместе с матерью был арестован и провел в заключении пять лет. Младший сын Алеша скончался в младенчестве — 18 июля 1917 г. в Коктебеле, где и похоронен.

45

Где-то в горах огоньки… — Стихотворение М. Цветаевой «Детский юг» («В каждом случайном объятьи…») имеет подпись: Гурзуф, Генуэзская крепость, апрель 1911.

46

Ее мать… — Надежда Григорьевна Глазер (1823–1908) — бабушка М. А. Волошина.

47

Сережа — художник… — Сергей Гаврилович Пустовойт (1945–1992) — художник, писавший в мастерской М. Волошина. Известны его групповые портреты «коктебельцев» и пейзажи Крыма.

48

царицы Таиах… — Гипсовый слепок с древнеегипетской скульптуры Волошин привез из Парижа; он видел в ней сходство со своей первой женой М. В. Сабашниковой.

49

в робком и все же крепком рукопожатии вспыхнула мне — душа… — Речь идет о Валерии Ивановиче Исаянце (род. 1945) — поэте и эссеисте. Анастасия Ивановна, высоко ценя его дарование, в тяжелые годы его болезни временами пыталась помогать ему.

50

Скульпторы — муж и жена… — Скульптор-миниатюрист, график Ариадна Александровна Арендт (1906–1997) и ее муж — скульптор Анатолий Иванович Григорьев (1903–1986) были близки к кругу Волошина. В 1955–1956 гг. в Коктебеле построили дом с мастерской.

51

Она племянница Ариадны Николаевны Латри… — Ариадна Николаевна Латри (1876–1945) — певица, художник; жена живописца М. П. Латри, внука Айвазовского.

52

бодрая страдалица верит в перевоплощения… — А. А. Арендт была последовательницей индийского философа Кришнамурти и разделяла взгляды индуизма о реинкарнации.

53

Но я мечтал достать пролетку… — Перифраза стихотворения Б. Пастернака «Февраль. Достать чернил и плакать!..», где есть строки: «Достать пролетку. За шесть гривен / Чрез благовест, чрез клик колес / Перенестись туда, где ливень / Еще шумней чернил и слез».

54

кистью футуристов, других «истов», Диего Ривера… — В Доме Поэта хранятся два портрета Волошина работы выдающегося мексиканского художника-монументалиста Диего Риверы (1886–1957). Написаны в Париже в 1916 г. в кубистической манере.

55

Сухие травы в керамических вазах. Портреты. Маски… — Подробнее о мемориальных вещах Дома Поэта см. очерк «Макс в вещах» в книге воспоминаний М. С. Волошиной «О Максе, о Коктебеле, о себе» (Феодосия; М., 2003. С. 80–147).

56

Гомер… — Гипсовый слепок головы Гомера Волошин привез из Парижа.

57

писавшая его художница… — Ирина Владимировна Бржеская (1909–1990) — художник-портретист; близкий друг А. Цветаевой (сохранилось более 200 ее писем к А. Цветаевой).

58

шестидесятилетней хозяйки Лизы… — Елизавета Петровна Калинина — жительница Старого Крыма, в доме которой в 1971 г. отдыхали Е. Кунина и А. Цветаева.

59

восхищенное одобрение моей прозы (66 год, «Новый Мир»)… — А. Цветаева. Из прошлого // Новый мир. 1966. № 1, 2.

60

придет наш Андрей… — Андрей Львович Борозин (1939–2016) — литератор, поэт. Крестник Е. Куниной.

61

озорника Виталика… — Виталий Лёзов — уроженец Старого Крыма. «Названый внук» Е. Куниной.

62

год со смерти жены Александра Грина… — Нина Николаевна Грин (1894–1970) — вторая жена писателя Александра Грина.

63

Поэта, Григория Николаевича Петникова… — Григорий Николаевич Петников (1894–1971) — поэт-футурист, переводчик. Скончался в Старом Крыму 11 мая 1971 г., похоронен рядом с могилой А. С. Грина.

64

стоял с Дмитрием Ивановичем Шепеленко… — Дмитрий Иванович Шепеленко (1897–1972) — писатель. Приятельствовал с А. Грином, написал о нем воспоминания, частично опубликованные в сб. «Феодосия, мой древний град» (Феодосия; 1997).

65

верную жену Грина по клевете не разрешили похоронить рядом с ним… — Нину Николаевну Грин, оклеветанную в пособничестве оккупантам, власти не разрешили похоронить в семейной ограде. Осенью 1971 г. ее тайно перезахоронили вблизи могилы мужа.

66

Исчезнуть. Не оставив праху На урну… — Неточная цитата из стихотворения М. Цветаевой «Прокрасться» (1923): «Распасться, не оставив праха / На урну…»

67

увидеть о. Макария… — Отец Макарий — священник феодосийского православного храма. Духовный отец Г. Петникова.

68

Ничья! Могила — Поэта!.. — Свое впечатление от неухоженной могилы А. Цветаева высказала в письме к его вдове Екатерине Кузминичне Петниковой от 17 октября 1972 г. В ответ та поясняла, что еще не успела сделать все, что нужно в таких случаях.

69

книга восточного поэта… — Автор книги «Лирика» (М., 1969) — индийский поэт Мирза Галиб (1797–1869).

70

Я еще была совсем молода, когда себя связала обетом… — Обет целомудрия, вегетарианства и отказа от лжи был принят Анастасией Ивановной в 1922 г. под влиянием Бориса Михайловича Зубакина (1894–1938) — основателя и руководителя последней ложи розенкрейцеров в Москве.

71

Стихи эти… посвящены Валерием — мне… — Тогда же Валерий подарил Анастасии Ивановне стихи, написанные для нее, с посвящением: «Любимой Анастасии Ивановне посвящаю в день ее рождения»: // «Господи, Господи, / Если ты есть, / Если ты есть, / Услышь мою песнь. / Да святится имя Твоё — к Тебе. / Оставь для меня свою месть. / В ней не хвала, не лесть. / И пощади её. / Только склоненный в мольбе Ваш Валерий Исаянц, 27 сентября 1971 г. Старый Крым».

72

Мы идем в Лягушачью бухту… — Одна из бухт заповедника Карадаг.

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я